ЧАСТЬ ВТОРАЯ ДИВЕРТИСМЕНТ

…и более прекрасная, чем юная девушка, короткая музыкальная фраза, словно окутанная серебром, легкая и нежная, как шелковые шарфики, пришла ко мне, и я узнал ее под новым убором.

Марсель Пруст. Пленница

13. СОМНИТЕЛЬНЫЕ СВИДЕТЕЛЬСТВА

Париж, наши дни

Кто был с Моцартом в ту ночь? Комиссар Жиль Беранже говорил себе, что если бы он мог составить достаточно достоверный список лиц, бывших там в ночь с четвертого на пятое декабря, расследование продвинулось бы очень быстро.

Согласно историографии, там была Констанца, его жена, София, его свояченица, и Зюсмайр,[56] его ученик. Доктор Клоссет смог прийти только около полуночи, чтобы всего лишь порекомендовать холодные компрессы.

Вопрос о болезни не так-то прост. Многие источники вспоминают, что в последние месяцы перед смертью Моцарт был очень переутомлен. Его врач ни разу не сказал ни слова о природе его болезни. К тому же Моцарт, по сути дела, не знал доктора Клоссета, который пришел на смену его другу Зигмунду Барисани, умершему в сентябре 1787 года.

Кто же оказался свидетелем? София — благодаря своему дневнику. И Констанца, которая через несколько лет все рассказала Ниссену, своему второму мужу и первому биографу Моцарта. Можно ли верить им? Ах, если бы он мог всех допросить… Но главное, главное — вскрытие… Факт, что вскрытия не было, не давал комиссару покоя. Все было устроено так, чтобы оно оказалось невозможным. Не говоря уже о так называемой метели, о безутешной вдове и всех его близких друзьях, которые не проводили его до кладбища, и о могильщиках, которые исчезли к тому времени, когда муниципалитет решил сделать опись захоронений…

Комиссар снова закурил свою маленькую сигару и подошел к окну. Его квартира на берегу Сены возвышалась над Парижем.

Жилю Беранже было тридцать три года. Он пошел служить в полицию не столько по призванию, сколько по соображениям ума, но обнаружилось, что он стал ценным кадром для Большого дома.[57] Он испытывал почти физическое удовольствие от преследования преступников: у него были терпение, интуиция и хладнокровие настоящего хищника. Даже если он не проявил еще свои таланты в уголовной полиции округа, его начальники предсказывали ему блестящую карьеру в Бригаде по борьбе с бандитизмом. В ожидании этого Жиль познакомился с ужасом повседневной жизни, преступными деяниями рядовых граждан. То, что он называл «отклонением от нормы», завораживало его. Несчастное детство или неблагоприятная социальная среда не объясняли всего: по каким-то таинственным причинам жизнь человека могла в одночасье превратиться в ад, как жизнь того примерного отца семейства, как-то вечером вдруг ставшего насильником, которого он арестовал на прошлой неделе.

Он посмотрел на свой письменный стол, заваленный самыми разными материалами, касающимися жизни Вольфганга Амадея Моцарта. Он любил заниматься подобными загадочными делами. Так он сочетал свою профессию с музыкальными занятиями, в свое время прерванными волей отца, не считавшего это делом серьезным. В прошлом году он отметил свой первый успех: опубликовал «Истинные мемуары Гектора Берлиоза». В результате долгих поисков ему удалось изъять из текста композитора абсолютно мифоманские куски. Переделанная таким образом книга оказалась наполовину сокращенной по сравнению с первым изданием, но комментарии Жиля читатели встретили с необычайным интересом.

Комиссар Беранже буквально помешался на Моцарте. Он сказал своим друзьям: «Если Моцарт умер естественной смертью, я очень хочу получить подтверждение тому». Окружной полицейский комиссар, узнав об этом и озабоченный тем, как бы столичная уголовная полиция не лишилась столь ценного сотрудника, предупредил его, что бессмысленно и опасно влезать в такое спорное дело…

— Ладно, продолжим, — сказал он себе вслух и вернулся к рабочему столу. Он сел и записал в своем блокноте: «Цена свидетельств Констанцы (= Ниссена) и Софии? Была ли София любовницей Моцарта?»

О Констанце можно было сказать уже многое. Леопольд Моцарт неустанно осуждал этот брак своего сына. Констанца не могла не знать, что Моцарт женился на ней с досады, поскольку не смог сочетаться законным браком с ее сестрой Алозией, более красивой и жизнерадостной, чем она. Кроме того, беспорядочная жизнь мужа могла дать ей тысячу поводов избавиться от него. Наконец, начиная с 1786 года финансовое положение семьи все время только ухудшалось, и Констанца проявила себя очень легкомысленной супругой. В начале октября 1791 года, когда у Моцарта уже проявлялись признаки большой усталости, она с сестрой Софией и его famulus[58] Зюсмайром укатила на воды в Баден! Неужели она, знавшая о склонности мужа временами пренебрегать священными узами брака, не извлекла из нее уроков? И весьма вероятно, что во время пребывания жены в Бадене Моцарт крутил страстную любовь с одной из своих учениц — красавицей Магдаленой Хофдемель.

Ну а Ниссен? Невероятный Ниссен, благодаря которому до нас дошли воспоминания Констанцы? Констанца приютила у себя этого датского дипломата уже в 1799 году, вышла за него замуж в 1809 году, и она рассказала ему все. (Все? Так ли?) Ниссен на основе ее рассказов создал как бы подлинную биографию Моцарта и остаток своей жизни посвятил изучению его жизни и творчества. Но увидели ли мы человека, одержимого страстью к первому мужу своей жены? Нет, решительно нет, свидетельства Констанцы (уже Констанцы Ниссен) не были полностью достоверными.

Что касается Софии, то вопрос в том, каковы на самом деле были ее отношения с Моцартом. Самая младшая из сестер Констанцы была очень привязана к семье своей сестры. На ее долю выпала забота о матери, сварливой Сесилии, и рядом с Моцартом она обретала немножко утешения и радости. Некоторые записи в ее интимном дневнике позволяют думать, что она была любовницей Вольфганга. Да и в некоторых письмах Моцарта проглядывала более чем братская нежность к Софии. Памятуя о ветреном характере гениального композитора, многие историографы верят в любовную связь Вольфганга и его свояченицы.

От той поры больше не осталось достоверных источников о последних мгновениях жизни композитора. Жиль взял блокнот. Такой же, каким он пользовался и при своих расследованиях. Там в числе прочих была и запись рассуждений привратника его дома о его собственной версии смерти Моцарта, ее Жиль не мог читать без улыбки. Подумав, он написал:

Моцарт болен: возможно.

Моцарт был окружен своими близкими до конца: наверняка — нет.

Моцарта убили: возможно. Но кто?

И без колебаний Жиль вписал в блокнот четыре имени.

14. ДРАМА

Доверяешься их словам, и приходит беда.

Селин. Путешествие на край ночи

Вена, 15 января 1903 года

— С меня хватит, Бруно! Достаточно! Я не хочу больше слышать об этой глупой болтунье!

Густав Малер быстрым шагом подошел к большому зеркалу, которое украшало его кабинет директора Венской оперы. Несколькими нервными движениями он поправил сбившийся на сторону воротник своей рубашки. Его друг и помощник дирижер оркестра Бруно Вальтер стоял около двери, в растерянности крутя в руках шляпу и глядя на носки свои начищенных туфель. До них доносились несколько резкие звуки флейты, которая, без особой надежды, правда, старалась взять верх над гаммами, которые разыгрывали на валторне. Валторнист — его Вальтер, проходя, видел — расположился на парадной лестнице, решив воспользоваться хотя бы на несколько минут исключительно хорошей акустикой этого места.

— Вы понимаете, Бруно, это будет слишком просто! — продолжил Малер. — Из-за того, что у этой женщины якобы самый прекрасный голос в Вене, я должен доверить ей роль Изольды! А что дальше? Чтобы петь Изольду, нужно сопереживать ее драме! Вы видели ее на сцене, Бруно? Что она знает о драме? Ей знакомы только венские салоны. В них она выросла и теперь в них поет. Ладно, пусть поет! Но роль Изольды — никогда!

— Вы знаете, мэтр, она не такая…

— Нет! Она такая… как вы изволили назвать ее. И даже еще хуже!

Малер сел. Его вращающееся кресло ответило на насилие чудовищным скрипом. Кивком головы он пригласил Вальтера сесть против него. Потом в явном раздражении вдруг вскочил, подошел к двери и, открыв ее, крикнул:

— Скажите этому валторнисту, чтоб он замолчал, иначе ему придется заканчивать свою карьеру, играя вальсы Штрауса под тентами Пратера!

Он вернулся на свое место и обхватил голову руками. Бруно Вальтер был человеком, которому он доверял больше всех, хотя они были очень разными. Начиная с внешности: Малер, с высоким открытым лбом, со слегка вьющимися на висках волосами, в небольших очках в золотой оправе, по всем статьям являл собой тип человека властного. А Бруно, наоборот, был невысок ростом, с круглым и приветливым лицом, которое выдавало его природную снисходительность.

Директор Оперы отвлекся на минуту, просмотрел партитуры, грудой лежавшие на его столе.

— Нет, нет… Поверьте мне, Бруно, единственное правило, которое настоятельно необходимо тому, что называется оперой, — все должно «выражать» драму. Все должно способствовать драматическому чувству — либретто, музыка, декорации, постановка и, естественно, певцы. Если вы пренебрегаете даже малым — это конец! Вы угробите все остальное, вы рискуете превратиться в театр марионеток, не заметив этого, или в концерт bel canto.[59] Но все это уже не опера. Это полная противоположность тому, что называется эстетикой лирического театра, самой его сути!

Воспользовавшись паузой, Бруно Вальтер, который явно держался за свою кандидатуру, вернулся к старому:

— Прекрасный голос остается прекрасным голосом, и театр может, я полагаю, научить…

— Да! Да! Можно всему научить, но жизни не научишь. Мне не нужна студентка, которая вполне могла бы вернуться в консерваторию. Слишком поздно. Для меня, во всяком случае…

Где-то в недрах оперы сопрано пела вокализ. Малер дернулся было пойти заставить замолчать эту так не вовремя возникшую певицу, но передумал.

— Вы заставляете меня подумать, не пора ли издать новое правило внутреннего распорядка и установить часы репетиций.

Он вздохнул, снова внимательно взглянул на своего помощника. И прочел на его лице разочарование:

— Бруно, вы должны отдавать себе отчет, что композитор оказал вам доверие, написав эту партитуру. Типичную оперную партитуру, она по форме наиболее близка ко всему спектаклю. Такая, какая со своей стороны нуждается в том, чтобы в нее во всем максимально было вложены все силы. Вы предадите автора, если в спектакле в чем-то ошибетесь. Интерпретировать — это значит в какой-то степени предавать. Давайте избежим большого предательства…

Малер сделал многозначительную паузу, и между двумя собеседниками воцарилось тягостное молчание, потом Малер посмотрел на Вальтера и продолжил:

— Постановкой занимаюсь я сам. Декорации мы поручим Альфреду Роллеру, лучшему нынешнему венскому художнику, он один способен «обозначить» что-то своей живописью. Что касается певцов, предоставьте это тоже мне.

Бруно Вальтер продолжал молчать, он уже не осмеливался даже поднять голову. Он знал, что Малер прав, но что его жажда абсолюта и совершенства никогда не проявлялась без некоторой несправедливости. Из-за этого директор Оперы слыл тираном, но, когда это требовалось, Вальтер был первым, кто бросался на защиту мэтра перед теми, кто осуждал его. Позднее он станет рупором эстетических взглядов Малера, сложных и противоречивых, богатых и наивных одновременно, но которым предстояло наложить глубокий отпечаток на его последователей.

— И потом, Бруно, вы же знаете, в этом сезоне я еще меньше, чем в прошлых, имею право на ошибку.

Малер помолчал.

— Ведь мы будем ставить «Тристана», Бруно. «Тристана»! Вы даже представить себе не можете, что это означает!

15. ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЕ РАССЛЕДОВАНИЕ

Париж, наши дни

— Послушай, включи-ка сирену, и мы выберемся отсюда!

Комиссар Жиль Беранже, обычно спокойный, начинал терять терпение. Им нужно было с площади Бастилии свернуть на улицу Шарантон, но невозможно было проехать мимо массивной ротонды из стекла, Новой оперы, которая вместо того, чтобы вписаться в историю музыки, уже заставила вписать себя в историю финансов Пятой республики. За короткое время площадь оказалась запруженной. Музыкальный слух комиссара плохо воспринимал какофонию автомобильных гудков.

— Я думаю, это ничего не даст, патрон. Боюсь, что улицу блокировали наши коллеги. Похоже, там уже работает криминалистическая служба.

— Ладно, пойду! — пробормотал комиссар, вышел, хлопнув дверцей, и стал пробираться между машинами, над которыми нависал Гений Свободы,[60] еще более торжествующий, чем когда-либо.

Выйдя на улицу Шарантон, он сразу же увидел около серого здания две полицейские машины и карету «скорой помощи». Два санитара кое-как впихивали в нее носилки, на которых можно было заметить длинный закрытый пластиковый мешок.

Жиль подошел к полицейскому, стоявшему в оцеплении, и, прежде чем тот успел открыть рот, чтобы преградить ему путь, что-то невнятно пробурчал по поводу грубого обращения с трупом, и это удержало его юного коллегу от замечания. У входа в здание судебный исполнитель стоял как бы на карауле. Лицо у него было почти такое же зеленое, как его погончики. Комиссар небрежно махнул своим служебным удостоверением и коротко спросил:

— Где это?

— На четвертом. Если бы вы только знали! Там такое!..

— Скажи, малыш, тебя никогда не учили заполнять фразы словами? Ты знаешь, что для того, чтобы сделать карьеру в полиции, надо говорить внятными фразами?

— Это… Да, конечно. Я немного не в себе.

Беранже щелчком по руке подбодрил его и вошел в подъезд. Лестничная клетка давно не видела ведра с краской, телефонные провода были прилажены кое-как, они вились по стенам, сходились, расходились, в беспорядке соединялись, спутывались, что должно было облегчить незаконное подключение к линиям. На площадке четвертого этажа Жиль без колебаний направился к одной из трех дверей, которая была открыта. Люди из службы криминалистического учета небрежно укладывали свои бумаги. Его помощник старший инспектор Летайи, сорокалетний мужчина, довольно высокий, любитель курток броских цветов — сейчас на нем была ярко-красная, — обсуждал что-то с полицейскими из службы безопасности, которых прислал комиссариат двенадцатого округа. Комиссар, переступая через валяющиеся на полу вещи, подошел к ним. Он увидел на паркете обычный в подобных случаях нарисованный мелом контур тела.

— А-а, добрый день, патрон, не обращайте внимания на беспорядок, — бросил Летайи.

— Никогда не видел такого базара, — проворчал комиссар. Машинально пожимая несколько рук, он обвел взглядом комнату.

Больше всего его заинтересовало нагромождение синтезаторов и прочей электроники. Соединенные между собой кабелями, они тянулись из всех четырех углов комнаты, и было невозможно понять, предназначены они для усиления звука или, наоборот, для того, чтобы его приглушать. Жиль Беранже сразу устремился к стопке нотной бумаги, перелистал ее. Он увидел тактовые черты и несколько нот, но большинство знаков ему были незнакомы. Какие-то таинственные музыкальные знаки, но тем не менее — для музыки. Большая доска на козлах служила рабочим столом. Она выгнулась под тяжестью различных бумаг. На полках, не очень прочно приделанных к стене, теснились карманные издания Маргерит Дюрас, Алена Роб-Грийе, Натали Саррот и неизбежно — романы Жан Поля Сартра. Хозяину этого жилища явно никогда не приходило в голову, что между двумя точками можно провести прямую линию.

— Вы знаете, почему мы здесь, инспектор? Я хочу сказать, кроме того, что имеет место преступление и что мы принадлежим к судебной полиции?

— Нет, патрон.

— Так вот, представьте себе, что это дело было поручено Маршану. Но как только он узнал, что жертва — музыкант, он уговорил окружного полицейского комиссара, а возможно, даже и следователя, передать его мне.

— Мне представляется это нормальным, патрон, надо пользоваться знаниями специалистов…

Жиль Беранже взглянул на инспектора, тот улыбался с едва заметной иронией.

— Ладно, Летайи, расскажите мне немного о жертве.

Инспектор сунул руку в правый карман своей куртки и с видом профессионала вытащил маленький блокнотик. Полистав его, он начал:

— Пьер Фаран. Двадцать восемь лет. Композитор. Снимал эту квартиру четыре года. Родители умерли. Ни с кем из соседей не общался. Не судим. Некоторые дополнения службы информации полиции: имел эпизодические контакты с группкой революционеров-троцкистов, не очень опасных. По заключению судебно-медицинского эксперта, был убит ударом шпаги в сердце.

— Шпаги? Хм… это уже нечто необычное!.. У него были друзья?

— Да, конечно. Нашли довольно толстую записную книжку с адресами, ею можно заняться.

— Займитесь, правильно, займитесь. Свидетели?

— Нет, ни одного. Никто ничего не видел, никто ничего не слышал.

— Что думают соседи?

— Они не из тех, кто о чем-нибудь думает. Один из них сказал мне, что теперь по крайней мере ему не придется терпеть музыку, которая доносилась отсюда.

— Спонтанная реакция, но это не мотив для преступления.

— А я сказал ему, что мотив.

— Вы настоящий садист, Летайи.

— Не знаю. Во всяком случае, не такой, как убийца Фарана.

— Какие-нибудь зацепки о времяпровождении?

— Очень мало. Еженедельника я не нашел, но там, — он указал на рабочий стол, — много всяких листков с записями о встречах.

— А последний звонок? — спросил комиссар, указывая на телефонную трубку, которая была снята.

— Мы ее так и нашли. Должно быть, он звонил по телефону, когда его убили. Странное преступление. Только представьте себе: в наш цивилизованный век, когда можно убить простым грязным шприцем, есть еще придурки, которые пользуются шпагой! Это сделал какой-то сумасшедший…

— Ладно, пусть так, поищите сумасшедших среди его знакомых. Итак, последний звонок?

— …

— Не смотрите на меня так, словно я спрашиваю вас на языке инопланетян, я говорю по-французски. Какой номер он набрал последним?

И видя, что его помощник молчит, Жиль Беранже подошел к телефону, осторожно взял трубку листком нотной бумаги и положил ее на аппарат. Потом снял, дождался гудка и нажал на кнопку «повтор». Он услышал в аппарате десять серий коротких щелчков, но прежде чем раздался первый гудок, положил трубку.

— Вот так. Вам остается только учиться музыке. Я узнал номер. Теперь посмотрим, чем он занимался до звонка. Что там на столе, Летайи?

— Кстати, о музыке, патрон, как дела с убийством Моцарта, продвигаются?

— Не о том сегодня забота, инспектор.

16. ТРИ ВИЗИТА К МАЛЕРУ

Тоблах, 14 августа 1910 года

Тирольская долина никогда не казалась ему такой прекрасной. Прохладный воздух, поднимавшийся от леса, начинал соперничать со зноем предвечернего дня, чтобы постепенно смягчить переход к неизбежному холоду ночи. Ветер тихо покачивал вершины сосен.

Уже больше получаса он без передышки парил в воздухе, выписывая широкие круги над полями, над лесной опушкой.

В зависимости от его крена воды озера посылали ему разные отблески, которые временами ослепляли его словно вспышкой. Он немного спустился, сузил круг полета. И заметил внизу, на берегу озера, небольшой домик.

Он не припомнил, чтобы видел этот уединенный домик раньше. Интересно, там живут? Вот! Чья-то тень мелькнула за окном. Он решил подлететь поближе, посмотреть, и сделал резкий вираж. Когда в стремительном полете он приближался к дому, луч солнца, отраженный от стекла открытого окна, гораздо более яркий, чем отражения от озера, ослепил его, но он продолжил свой бросок, не ведая, к чему это приведет.

Густав Малер левой рукой уверенно правил свою партитуру, а правой наигрывал несколько энергичных аккордов на своем старом «Бехштейне».[61] Что-то, словно пушечное ядро, влетело в окно, пронесясь перед его испуганным взглядом. Оно ударилось о противоположную стену и заметалось по всей комнате. Малер рухнул на крутящийся табурет у фортепьяно и, прижав руку к сердцу, замер. «Что-то» снова начало биться, устремилось к шкафу и на его верху наконец замерло…

Он пропал. Ничего не видно. Если бы он знал! Вот к чему приводит любопытство. Наконец его зрачки расширились, и он смог посмотреть, что его окружает. Прежде всего самое опасное: человек — вон он сидит и не спускает с него глаз. Что он собирается делать? Может быть, надо проявить инициативу и напасть первым?

Малер смотрел на беркута уже без прежнего испуга. Он не двигался, понимая, что не надо пугать птицу…

Нет, пожалуй, человек не желает ему зла. Он осторожно расправил крылья и не почувствовал особой боли. Удар о стену оказался не таким жестоким, как он вначале подумал. Вперед! Пока человек сидит спокойно, пусть страшно, но он выберется отсюда.

Вы никогда не слышали рассказов о беркутах, влетевших в дом? Малер, не спуская с птицы глаз, пытался вспомнить старые предания австрийских гор. Забытые предания, которые могли бы рассказать о появлении в домах этих ужасных хищников. Вспомнить хоть что-нибудь, что напомнило бы о подобном случае, лишь только не оставаться один на один с этим символическим явлением, еще непонятным, но наверняка пугающим.

Он с силой взмахнул крылом, взлетел, вырвался через окно на волю и устремился к небесам.

Густав встал и, слегка наклонившись, проследил его полет. Когда беркут скрылся из виду, он рухнул на диван рядом с рабочим столом. И в эту минуту из-под шкафа медленно вышел ворон. «Это кошмар!» — подумал Малер. Ему казалось, что птица, которая была прямо против него, не спускает с него глаз. Значит… это конец?

— Густав, Густав, где же ты? Ты откликнешься наконец? Веберн приехал.

Это был голос Альмы. Ах да, юный Антон Веберн, с которым он встретился на одном из этих скучных вечеров, что бывают в венских салонах. Он тогда пригласил его посетить Тоблах.

Ворон тоже взлетел и покинул комнату через окно.

В двери появился молодой человек лет тридцати, его худое узкое лицо не выдавало ни малейшего волнения, а глаза за стеклами маленьких круглых очков оглядывали комнату.

— Господин Малер? Вы меня ждали, господин Малер?

— Да, да, Веберн, входите, прошу вас. И прикройте дверь.

Еще не выйдя из шока, Малер не поднялся с дивана, он не в силах был даже шевельнуться. Тот ли человек этот молодой композитор, в ком он нуждается? Несмотря на свою молодость, он держится очень уверенно. Поймет ли? Не ошибся ли он в оценке, услышав его такую сложную музыку? Действительно ли это его преемник?

Веберн дошел до середины комнаты и с интересом разглядывал старый инструмент.

— Он вам нравится, не правда ли? Это один из первых «Бехштейнов»… 1857 года, — сказал Малер.

Не ответив, Веберн направился к инструменту. Он медленно провел пальцами по клавишам из слоновой кости и неожиданно правой рукой сыграл несколько нот.

Малер быстро вскочил с дивана.

17. ПЕРВЫЙ СВИДЕТЕЛЬ

Париж, наши дни

— Мадемуазель Форцца? Летисия Форцца?

— Да, это я.

Летисия старалась скрыть, что она внимательно рассматривает странного человека, что стоял на лестничной площадке за приоткрытой дверью, которую удерживала цепочка. На вид лет тридцать, лицо открытое и не лишено приятности, не слишком длинные светлые каштановые волосы в легком беспорядке. Его куртка выдавала в нем человека, ведущего активную жизнь, и в то же время с определенным вкусом. Итальянка, какой она наполовину была, сразу же узнала в ней руку Карутти. Мужчина, который стоял рядом с ним, постарше и повыше, имел явную склонность к ярким цветам, о чем свидетельствовала его красная куртка.

— Комиссар Жиль Беранже и инспектор Летайи, — объявил молодой человек, показывая свою трехцветную карточку.

Летисия сняла цепочку и распахнула дверь. Летайи невольно присвистнул, и непонятно было, что вызвало его восхищение — квартира или ее хозяйка.

— По какому поводу? — спросила Летисия безразличным тоном. — Я оплачиваю все штрафы, и, думаю, я никого не убила, даже в дорожном происшествии, тогда…

— Вы знаете Пьера Фарана? — прервал ее комиссар.

— Да, конечно. Он мой друг. Так что?..

— Он мертв, мадемуазель. Его убили.

— Убили…

Летисия побледнела. Она открыла рот, но не смогла больше вымолвить ни слова. Летайи тихо покашлял. Девушка пришла в себя и, повернувшись к Жилю Беранже, спросила:

— Но может быть… его не убили? Как он умер?

— Это не самоубийство и не несчастный случай. Здесь нет никаких сомнений. Он убит ударом шпаги…

— О Господи!..

— Я сожалею, мадемуазель.

Летисия разрыдалась. Жиль Беранже сел рядом с ней, а Летайи принялся ходить по комнате, осматривая ее, как он полагал, пристальным взглядом профессионала.

— Это невозможно! Должно быть, вы говорите о ком-то другом! Пьер убит? Кто бы мог это сделать?.. И еще таким ужасным способом? Нет, это невозможно! Это какой-то кошмар!

— Я понимаю, в каком вы сейчас состоянии, но все же нам необходимо выслушать вас сейчас. Ваш номер телефона — последний, который Пьер Фаран набрал, и… трубка была снята, когда мы обнаружили тело.

— Вы думаете, что он звонил мне в ту минуту, когда… О, это ужасно!

— Возможно, так, но полной уверенности нет. Вы можете рассказать мне о Пьере Фаране?

Летисия не ответила. Казалось, она не может говорить.

— Может, вам принести стакан воды? — предложил комиссар.

— Нет, спасибо, это пройдет, — пробормотала она.

Летисия утерла слезы и рассказала Жилю Беранже все, что она знала о жизни Пьера. История с пари на последней вечеринке у Летисии живо заинтересовала комиссара.

— Вы говорите, что в тот вечер он поспорил с журналистом Морисом Перреном?

— Да, но это не было так уж серьезно. Я думаю, они уже разобрались. Их всё противопоставляло друг другу. Пьер был антиконформистом, но еще не добился успехов. Морис, напротив, являет собой символ успеха и, наверное, компромиссов с «системой», как сказал бы Пьер.

— И все же этот спор о фуге любопытен.

— Да нет! Знаете, это наша жизнь. Какой-нибудь музыкальный отрывок может значить для нас больше, чем многое другое, что же касается фуги Баха, то я… О!

Сообщение! Сообщение Пьера на автоответчике, которое она не поняла…

Летисия вскочила и бросилась к телефону. Она нажала кнопку автоответчика, и он голосом Пьера произнес: «Летисия, это Пьер! Невероятно! Бах допустил ошибку! Вернусь домой и позвоню тебе».

Короткий гудок обозначил конец записи. Летисия, застыв, смотрела на автоответчик.

— Это Пьер Фаран? — спросил Жиль.

— Да. Я больше не могу… Фуга…

— Что могут означать его слова?

— Это невозможно понять, — с трудом бормотала Летисия. — Тема может быть лучше или хуже, таить в себе больше или меньше возможностей для разработки, но она не может содержать ошибки. Это абсурд.

— Откуда он звонил, вы знаете?

— Думаю, из Института акустики и музыки. Я ушла оттуда еще в конце утра, а он собирался вернуться туда после полудня. Потом должен был пойти домой и… О, какой ужас!

Летисия помолчала, потом сказала:

— Институт акустики — это…

— Да, я знаю.

— Далеко не все знают, — удивилась Летисия.

Жиль Беранже в нескольких словах рассказал ей о своей страсти к музыке. Летисия немного расслабилась и сделала легкий жест, означавший как бы и понимание, и некоторое облегчение. Комиссар продолжил:

— Поймите меня правильно, но я обязан задать вам вопрос о том, что вы делали со вчерашнего вечера.

— Да, понимаю. Я оставила Пьера в Институте акустики в конце утра, потом обедала с одним другом на острове Сен-Луи. После полудня работала дома. Около четверти пятого вышла в город. Пошла по бульвару Сен-Жермен, зашла в книжный магазин. Потом вернулась домой, как всегда, пешком. Я быстро переоделась, потому что уже опаздывала на открытие выставки одной молодой украинской художницы, оно намечалось на девятнадцать часов. Директор галереи — друг моего отца. Оттуда я ушла около половины десятого, очень уставшая. Вот тогда я и прослушала свой автоответчик. Сообщение Пьера уже было в нем, возможно, еще когда я пришла домой в первый раз, но тогда я очень торопилась. То, что он сказал мне, меня очень удивило, но я так устала, что не позвонила ему. Может быть…

Летисия снова разрыдалась. Жиль Беранже спросил:

— Мне очень жаль… но с той поры, когда вы расстались с Пьером Фараном, и до сегодняшнего утра вы встретили кого-либо, кто мог бы… кто мог бы подтвердить то, что вы рассказали?

Он отвел глаза от взгляда Летисии, которая вдруг осознала, что она может оказаться под подозрением.

— Нет… Вы уж не думаете ли, что… Погодите! Есть! Есть друг, с которым я обедала, и потом… в книжном магазине, я там купила «Разговоры с Штокхаузеном» Копа. Возможно, продавец меня запомнил. А в галерее меля видели многие друзья…

— Вы не занимаетесь фехтованием? — спросил Летайи.

— Нет!

Жиль прошелся по комнате, наклонив голову, словно внимательно осматривая ковровое покрытие в поисках одного из тех следов, которые так любил Шерлок Холмс. Но их гораздо чаще находили в романах сэра Артура, чем в печальной полицейской действительности. Наконец он остановился и повернулся к Летисии:

— Расскажите мне подробнее об этой фуге.

18. ТРИ ВИЗИТА К МАЛЕРУ (ПРОДОЛЖЕНИЕ)

Сам композитор должен был бы получить удовольствие, слушая свое произведение, так любезно обработанное.

Гёте. Избирательное сродство

Тоблах, 14 августа 1910 года

— Вы называете это мелодией, я полагаю? — спросил Малер Веберна.

— Да, если хотите. Термин не играет большой роли. Единственное, что имеет цену, — это гармония темы.

— Я вижу: нет повторения нот, серия…

— Именно так, серия. Ни одна нота не может быть повторена так, чтобы другие ноты серии не были сыграны. Повторять — значит утяжелить, снизить, обесценить…

— И однако… однако… существуют… слушатели. Им нужны ориентиры. Гармония… вот что они принимают!

— Нет! Тысячу раз нет! Вы забываете об этом шуте Россини,[62] избранном публикой! И не просто какой-то там: вашей, моей! Публикой, которая слывет самой большой ценительницей музыки: венцами!

И на последнем слове Веберн хлопнул крышкой фортепьяно. Его лицо непримиримого ангела-хранителя чистоты музыки выражало гнев.

— Подумайте только, Вена пренебрегла самыми великими творениями Моцарта, она аплодировала «Волшебной флейте» потому, что приняла ее за комедию, она отвергла Бетховена и Шумана, но пришла в восторг от Россини с его гротесковыми персонажами и солдафонской музыкой. Вот она, публика!

Малер снова устало опустился на диван. Возможно, Веберн не так уж не прав. Но с другой стороны… Может ли музыкальное произведение существовать без публики? Куда идут эти молодые последователи Шёнберга?[63] К закату западной музыки или к ее возрождению?

— Искусство — это… средство общения, — настаивал Веберн, мечтательно глядя в окно.

Крик беркута послышался в тишине уже наступившего вечера. Малер вкратце рассказал Веберну о вторжении птиц и об ужасе, который охватил его:

— Сначала я не понял… потом убедился, что их появление не было случайным. Понимаете ли, уже издавна я для работы уединяюсь в каком-нибудь изолированном домике вроде этого. Дом для работы, где я не живу. Раньше это был Стейбах, там я жил в лачуге посреди луга. Теперь вот здесь. Всегда в каком-нибудь уединенном месте, где, я думал, смогу отстраниться от ужаса мира, чтобы спокойно творить. Какое заблуждение! Какая тщета! За беркутом прямо ко мне последовал ворон. Мое так называемое убежище стало замкнутым полем постоянной борьбы всех против всех! Вот истина: неприступного убежища нет… нигде! Вот что мне открылось сегодня!

Малер склонил голову. Казалось, он подавлен тяготами мира, держать который на своих плечах обязали его, хрупкого Атланта. Веберн сел на табурет около фортепьяно. Скрестив пальцы, он внимательно слушал хозяина дома.

— Я мог бы понять это гораздо раньше! Когда я писал свои «Песни об умерших детях». Альма говорила мне тогда, что это принесет несчастье. И вскоре я потерял мою маленькую Пютци, мою любимицу, мое второе «я». Как называется та сказка Брентано,[64] которую я часто читал ей? Я уже не помню… Как раз перед смертью Пютци меня отстранили от директорства в Опере под предлогом экономических трудностей, в то время как на самом деле… на самом деле Вена так и не простила мне, что я еврей.

Малер помолчал, словно удрученный воспоминаниями о том ужасном 1907 годе.

— Между тем… я уже давно принял католическую веру…

— Конечно, это было… необходимо, — согласился с вежливой улыбкой Веберн, — Вена стоит мессы…

— Может быть, но это был искренний шаг…

— Для католической церкви вы не написали ничего…

— Как? Но… «Верую»! Нет, правда заключалась в том, что католическая Вена не забыла о моем еврейском происхождении. Сегодня называют евреем того, кто не принадлежит к храму. Время варваров грядет, Веберн.

Тягостная тишина повисла между собеседниками. За окном, на горизонте, виднелась лишь узенькая полоска солнца. Малер встал, зажег на рабочем столе свечу и попросил Веберна уступить ему место за фортепьяно. Веберн, заинтригованный, быстро перебрался на диван. Малер сел, открыл крышку и левой рукой начал наигрывать мелодию в форме ostinato.[65] Веберн сразу же узнал ее: это было его первое сочинение, «Пассакалья»,[66] написанное два года назад. Малер продолжил исполнение, и Веберн восхитился его умением переложить это симфоническое произведение для фортепьяно, ведь партитура переложения никогда не была опубликована. Малер закончил последним сильным аккордом, который еще долго звучал.

— Вы заимствовали это из «Тристана и Изольды», не так ли?

— Да, это определенно навеяно Вагнером.

— Конечно… конечно… Его хроматизмы вас заворожили… а его тональность открыла вам горизонты.

— Да, но мы вышли за пределы этой стадии. В его тональности мы еще подразумеваем соподчиненность нот. Тональность более или менее скрыта, но мы знаем, что она существует. А в серии, наоборот, мы минуем дополнительный этап: никакой зависимости, никакой тональности.

— Дополнительный этап к чему?

— Этап к естественному развитию западной музыки. Полифония — новое явление в истории: она появилась в лучшем случае в конце тринадцатого века. А в то время, вы знаете, принимали только голос, отвечающий октаве на последнем аккорде. Посмотрите на пройденный путь: сегодняшний аккорд, допускаемый как созвучие — в том числе и той знаменитой публикой, о которой мы сейчас говорили, — его не было вчера.

— Теория всегда имеет тенденцию идти быстрее, чем практика, господин Веберн. Вы не боитесь окончательно исключить для себя всякое общение с публикой?

— Не знаю… возможно. Это… скажем, для меня вторично. У вас были такие опасения, когда вы писали «Песню о земле»?

— Вы слышали ее? — спросил удивленный Малер.

— Да, Бруно Вальтер показал мне партитуру. Вы подумали о публике, когда написали свое последнее произведение, я имею в виду «Разлуку»?

— В тот момент — нет, — признался Малер с грустной улыбкой. Помолчав, он добавил: — Вы хоть примерно представляете себе, как надо дирижировать «Разлукой»? Я — нет…

— Именно это я и хотел сказать. Ритмические трудности очень большие, они нелегко воспринимаются слушателями.

— Да, нелегко, — согласился Малер. — И еще эта тоска. Я потом кое-что пересмотрел. Может, я не должен был писать это? Не это ли самое невыносимое? Не побудит ли это людей поставить точку в своей жизни?

— Вы слишком поздно задаете этот вопрос. Впрочем, раньше вы и не могли задать его, вы это знаете лучше меня. Ведь когда пишешь, только твое сочинение имеет значение.

Малер не ответил. Да, он правильно выбрал именно его. Еще и потому, что у него была особенная склонность к «Тристану»…

— У вас, верно, не было времени проанализировать «Разлуку»?

— Нет, партитура была у меня не настолько долго.

— Если бы вы смогли это сделать, то заметили бы сходство с нашим дорогим «Тристаном» в последовательности некоторых интервалов.

Веберн сдвинул брови, немного подумал.

— Да… да, конечно…

— Да, да, — одобрил его Малер, и на его лице в первый раз отразилась радость. Он помолчал и продолжил с хитроватой улыбкой: — Музыка только и делает, что развивается, постоянно, начиная с… начиная с Баха.

19. ДОПРОСЫ

Париж, наши дни

Комиссар Жиль Беранже поделил допросы участников вечеринки, на которой было заключено пари по поводу королевской фуги, с инспектором Летайи. Пока у него не было никаких оснований связывать это событие со смертью Пьера Фарана, но вечер у Летисии был последним для жертвы, и это давало достаточные основания познакомиться с впечатлениями от него его участников.

Жиль представился в администрации отеля «Ритц», где обычно останавливался Жорж Пикар-Даван, когда приезжал в Париж. Ему сказали, что в данный момент мсье Пикар-Давана в отеле нет, но он с минуты на минуту должен вернуться. Жиль не стал ожидать в холле, а вышел пройтись по Вандомской площади и, закурив свою маленькую сигару, любовался неприступными витринами ювелирных магазинов. Минут через пятнадцать он вернулся в отель и был препровожден в апартаменты мсье Пикар-Давана. На столике в прихожей Жиль заметил коробку с сигарами и множество исторических журналов.

Отец Летисии был типичным банкиром с карикатур Домье.[67] Довольно упитанный, немного сутуловатый, он был в костюме-тройке, на жилете которого виднелась цепочка от карманных часов. И все же он не подпал под шаблон благодаря ясному взгляду голубых глаз, которые светились незаурядным умом. Они познакомились, и комиссар попросил Пикар-Давана рассказать ему о вечере и пари, что тот сделал очень охотно.

— Да, я хорошо помню Фарана. Молодой человек, довольно плохо одетый.

— Что вы думаете о нем?

— Помнится, в свое время Летисия рассказала мне немного об этом парне. Возможность, что когда-нибудь мой банк перейдет в его руки, не привела меня в восторг. Но он был для нее просто другом. И потом… вопрос уже решен, если я могу выразиться таким образом.

— А другие гости? Вы не заметили ничего особенного?

— Все зависит от того, что вы понимаете под этим. Думаю, я могу дать список их недостатков и их достоинств, как они мне представляются. Немного субъективно, но все же…

— Да, это мне будет интересно, — улыбнулся Жиль. — Можете ли вы начать… с самого себя?

— О, молодой человек! Помилуйте… я слишком скромен для этого…

— Ладно, тогда… Морис Перрен?

— Очень любопытный случай. Весь пропитан самим собой. Горд своими успехами. В своей области он достиг вершины — но в пределах своих возможностей, — и потом, похоже, он решил, что уже не должен больше ничего делать. Он, как говорится, «достиг своего уровня некомпетентности».[68] Чтобы не думать об этом, он, «кажется», играет свою роль в обществе, представляя ее более значительной, чем она есть на самом деле. А знаете, ведь это утомительно — казаться.

— Что вы думаете о его споре с Фараном по поводу переработки королевской фуги на компьютере?

— Неизбежно резкий, поскольку речь шла о той области, в которой они оба работают, спор между молодым революционером Фараном и мсье Перреном, приверженцем обывательских взглядов в музыке.

— И кто из них, по-вашему, был прав?

— Я не принимал участия в споре. Но теперь, когда вы задали мне этот вопрос, сказал бы, что обыватель взял бы сторону Мориса Перрена, потому что он любит установленный порядок, банкир — сторону Пьера Фарана, потому что деньги создаются только в движении…


Инспектору Летайи хорошо объяснили, как пройти к кабинету профессора Дюпарка, но это не помешало ему заплутаться в коридорах консерватории. Наконец он все-таки оказался перед заветной дверью, но нашел лишь записку, которая сообщала: «Я в библиотеке. О.Д.». В ярости инспектор повернул обратно. В библиотеке он справился у служащего, и тот указал ему на профессора Дюпарка.

Профессор сидел за читательским столом, перед ним громоздилась груда книг.

— Инспектор Летайи, судебная полиция. Мы говорили с вами по телефону, мсье Дюпарк.

Профессор не поднял головы от книги, и полицейскому пришлось повторить свои слова громче, из-за чего сразу послышалось «тсс!» читательницы, что сидела по соседству.

— Ах да, да… Конечно… — Дюпарк выглядел так, словно он только что проснулся. — Пойдемте поговорим в коридоре. Здесь, знаете ли, надо уважать тишину. Тишина, я имею в виду паузу, самая завершенная форма в музыке…

Летайи подумал, что допрос не будет легким.


К вечеру Жиль Беранже встретился с Морисом Перреном там, где тот назначил ему, в кафе на авеню Монтень. Журналист уже сидел перед бокалом шампанского, он приветливо кивнул комиссару. Знакомство состоялось, и Перрен предложил:

— Вам то же самое, разумеется?

— Нет, мсье Перрен. Разве вы не знаете принцип: «Никогда на службе…» Если бы я потом шел домой, то не отказался бы, но это дело займет у меня еще часть ночи…

— В таком случае?

— В таком случае стаканчик перье… и несколько вопросов.

— Я вас слушаю.

— Когда вы познакомились с Пьером Фараном?

— Впервые я встретил его на небольшой вечеринке у Летисии Форцца по случаю окончания конкурсных экзаменов в консерватории. Но он мне напомнил, что в свое время я опубликовал критическую статью на одно из его произведений. Я даже не помнил об этом. Думаю, года два назад это было…

— Ругали, не так ли?

— Да, пожалуй, иначе я помнил бы о той статье.

— У вас трудное ремесло. И опасное для молодых творческих работников.

— Да, но критики так же боятся своих возможных ошибок. Есть немало шарлатанов, которые кричат, что у них «новый язык», и даже не дают прослушать свое новое творение. Вполне возможно, что кто-нибудь из них прав и что их новшество ускользнуло от внимания критиков. В конечном счете таких примеров сколько угодно. Вы удивитесь, если прочтете, что Форе[69] писал о молодом Дебюсси…[70]

— Расскажите мне об этом пари по поводу реконструкции королевской фуги, — прервал его Жиль.

Морис Перрен окинул взглядом зал и выпил глоток шампанского.

— Очень смешное дело. Я думаю, вам уже рассказали, что Фаран и я поспорили на эту тему, что, вероятно, вызвало у вас вполне понятное подозрение…

— Да, мне рассказали о пари, но это не вызвало у меня никаких подозрений. Я отношусь к числу тех, кто думает — возможно, слишком наивно, — что для того, чтобы убить, должны быть серьезные основания или же определенное стечение обстоятельств. Так рассказывайте…

— О, все очень просто. Пьер Фаран, похоже, был одержим непоколебимой верой в способности информатики. Надо заметить, они и правда с каждым днем становятся все шире, и в музыке компьютер стал главным инструментом при композиции и интерпретации, по крайней мере если слово «интерпретация» еще имеет смысл… Мы переживаем настоящую революцию и не должны игнорировать ее. С другой стороны, по роду своей работы я достаточно хорошо знаю, что машина часто служит алиби шарлатанам, о которых я говорил сейчас. И главное, если нам, лично нам, нравится слушать звуки, которые извлекают смычок из кишечной струны или молоточек фортепьяно, бьющий по хорошо натянутым струнам, тогда… мы ограничиваем вмешательство компьютера в музыку.

— Вы говорите об интерпретации. А в композиции? Иными словами, Бах тоже в этой компании?

— Вот оно как… Бах остается Бахом, а машина остается машиной. По правде сказать, Фаран сделал еще один шаг, утверждая, что границы уже нет. Поначалу он меня даже позабавил немного, а потом не на шутку шокировал своей бескомпромиссностью. Но я его не убивал…

— Кто же выиграл пари?

— Разумеется, я! Машина ничего не выдала…

— Откуда вы знаете? — быстро спросил комиссар.

— Так вот… кажется, мне это сказала Летисия. Я позвонил ей, как только узнал эту ужасную новость. И потом… Фаран был убит после неудачи с программированием, а не до того, следовательно, у меня не было никаких оснований убивать его.

— Но об этом я вас не спрашиваю.

На мгновение их взгляды скрестились. Жиль Беранже чувствовал, что Перрен сказал ему не все, но сейчас он ничего больше из него не вытянет.

20. ВОЗВРАЩЕНИЕ К МОЦАРТУ

Последующие поколения со своими произвольными суждениями почитают себя толкователями Моцарта. Тем не менее иногда основные факты у них достаточно достоверны.

Антони Бюргес. Моцарт и Амадей

Париж, наши дни

Когда утром инспектор Летайи вошел в кабинет Беранже, он нашел своего молодого начальника сидящим с засученными рукавами, всклокоченными волосами и плохо выбритым.

— Трудно дело идет, патрон? — спросил он.

— Да, Летайи, да. До сих пор никаких признаний.

— Вы сами виноваты, ведете себя с подозреваемыми так предупредительно…

— Кстати, о подозреваемых. Что дал допрос Дюпарка?

— Ровным счетом ничего. Он оригинал, типичный профессор. Ах да, он все же сказал что-то вроде того: «Во всяком случае, через несколько дней вы узнаете об этом больше».

— Потому что он верит в полицию своей страны?

— Да, заявление двусмысленное… Я также сходил в Институт акустики, отыскал там этого самого Луи, о котором сказала Летисия Форцца. Ничего из него не вытянул. Проверил компьютер, на котором работал Фаран: тоже ничего. А у вас, патрон?

— Пикар-Даван — крупный банкир. Очень разговорчив, но ничего дельного мне не сказал. Что же касается Мориса Перрена… то думаю, он что-то скрывает от нас.

— Это он вас так утомил?

— Нет, Моцарт.

— Ах да! Итак, убийца… когда мы сможем «прижать» его? — широко улыбаясь, спросил Летайи.

— У меня четыре подозреваемых. Но не исключено, что есть и пятый…

— Непростое дело, непростое… — посочувствовал инспектор, качая головой. — Конечно, женщина? Или нет? Он был большой ловелас, насколько я знаю.

— Да. Из четырех подозреваемых у меня три — женщины: Констанца, жена Моцарта, София, его свояченица, и Магдалена Хофдемель, одна из его учениц. Что же касается мужчин, то неизбежный Сальери, ревнивый композитор, но я не верю, что это он.

— И все-таки называют его…

— Да, его подозревают с тех пор, как Констанца наболтала, будто Моцарт, когда они гуляли по Пратеру незадолго до его смерти, пожаловался на боли и сказал, что его отравили. Но это все ерунда. Пусть даже Сальери ревниво относился к гениальности Моцарта, но он больше не мог завидовать его успехам. За чудесным исключением еще такого живого в памяти огромного успеха «Волшебной флейты», венцы уже относились к Моцарту с прохладцей. Есть также много доказательств того, что обоих композиторов связывала большая дружба, например, тринадцатого октября, меньше чем за два месяца до своей смерти, Моцарт отправился за Сальери и привез его на премьеру «Флейты», чтобы тот не стоял в очереди за билетом. Сальери был одним из тех немногих, кто присутствовал при отпевании Моцарта. Возможно, правда, что среди тех, кто там был, находился и убийца…

— А женщины?

— Прежде всего Констанца, странная Констанца, которая отправилась на воды в Баден, когда муж так нуждался в ней. Она не присутствовала при погребении и ответила Денер, хозяйке дома, где они жили, которая хотела поставить крест на месте захоронения, что это дело прихода. К тому же она по неосторожности разбила посмертную маску, которую снял в день смерти Моцарта граф Деим, и бросила осколки в мусорное ведро…

— Печальный конец, не правда ли, патрон? Но побудительная причина?

— О, этого сколько угодно: Моцарт не меньше, чем музыку, любил женщин. Для Констанцы это не было секретом, но она, возможно, еще узнала о его связи с Софией — другой подозреваемой, которой могла двигать та же ревность, — а этого она бы не перенесла. И еще деньги! Если верить Констанце, Моцарт всегда зарабатывал слишком мало.

— Ну а третья женщина? Ваша Магдалена, как ее там…

— Магдалена Хофдемель. Это случай любопытный. Она была одной из учениц Моцарта. Кажется, очень красивая. Десятого декабря, то есть через пять дней после кончины композитора, ее муж Франц Хофдемель зарезал ее бритвой. Она была беременна. Сразу же после этого он покончил с собой. Настоящая бойня! В то время все решили, что Магдалену выдало ее горе из-за смерти Моцарта. Но может быть и другое объяснение: Магдалена убивает Моцарта, но, мучимая совестью, признается во всем мужу, что и повлекло расправу. Франц Хофдемель также может быть поставлен в число подозреваемых, но по иным мотивам…

— Если мне позволено будет заметить, у вас больше подозреваемых, чем доказательств, патрон.

— Да, знаю. Но, право, стремление истребить все следы о Моцарте и даже возможные доказательства не дает мне покоя. Есть нечто, что всегда непреклонно, а именно — холодный и рациональный расчет…

Жиль Беранже замолчал, и Летайи понял, что мыслями он уже далеко.

А он был там, в Вене, в декабре 1791 года. Он шел по заснеженным улицам, уклоняясь от фиакров, он поднимал воротник своего пальто, чтобы защититься от холода. Стрелы кафедрального собора Святого Стефана прорезали пасмурное небо. Бегали дети, кидались снежками. Он искал дом Моцарта. Вот и он, на Раухенштайнгассе. Он входит в дом, поднимается по лестнице. Открывает дверь и узнает в гостиной Констанцу, Софию, доктора Клоссета, хозяйку дома Денер, верного Зюссмайра, двоюродных братьев Моцарта Ланга и Хофера, и еще его друга, брата по Ложе и обманутого мужа Франца Хофдемеля…

Он внимательно посмотрел на Софию. Несмотря на залитое слезами лицо, она была еще довольно соблазнительна. Он снова подумал о записи в ее дневнике, сделанной немного позже: в субботу 22 ноября, написала она, Моцарт пообещал ей через неделю сходить с ней к ее матери. Следовательно, 29 ноября. Он чувствовал себя хорошо для больного, который должен умереть через несколько дней… 4 декабря, увидев, что внезапно погасло пламя в лампе, София побежала к сестре, которая перед тем попросила ее побыть с Моцартом, потому что ей необходимо было уйти. Но в том же дневнике она признается потом, что она оставила его одного и пошла навестить мать… В котором часу и надолго ли она ушла?

Он прошел налево, в спальню. Моцарт лежал на кровати, по ее углам горели четыре свечи, партитура «Реквиема» лежала на расстоянии вытянутой руки, но он ее уже никогда не возьмет.

Но… там был кто-то еще… в углу, он старался стушеваться за черными занавесками, которыми были затянуты окна. Да, да, кто-то другой!

21. «ГРАНД-ОТЕЛЬ»

Париж, наши дни

Увидев Паскаля, Летисия поспешила к нему и бросилась в его объятия.

— Ах, Паскаль, если бы ты знал… Какой ужас! Бедный Пьер…

— Да, я знаю, комиссар, который ведет расследование, мне все рассказал. Это ужасно. И еще он сказал мне, что не надо оставлять тебя одну в таком состоянии…

— Да, спасибо…

Летисия приподняла голову и внимательно посмотрела на Паскаля. Он ослабил объятия.

— Летисия, я думаю, может, тебе не стоит оставаться дома сегодня вечером. Хочешь, мы уедем из Парижа? Тебе надо побыть на свежем воздухе. Я отвезу тебя к морю!

— К морю? — воскликнула Летисия, и на ее губах впервые с тех пор, как она узнала о драме, промелькнула улыбка.

— Да, не очень далеко. В понедельник мы вернемся.

Летисия подняла голову с плеча Паскаля, задумалась. И решилась:

— Поедем, да, поедем прямо сейчас. Только брошу пару одежек в чемодан, и отправимся подышать на просторе.

Через несколько минут она уже спускалась по лестнице своего дома под руку с Паскалем, и вид у нее был почти счастливый. Она села в «БМВ-купе» Паскаля, откинулась на кожаном сиденье и почувствовала себя элегантной дамой начала века, отправляющейся на поиски приключений на трансатлантическом лайнере, где рекой льется шампанское. Рукой она придерживала свою шляпку, мелкий дождичек хлестал ей лицо. Она смотрела на горизонт, и ей было хорошо.

Был конец дня, и машины заполонили улицы, но она их не видела, как не видела и спешащих по тротуарам прохожих. Она не слышала городского шума. Она не замечала ни когда машина останавливалась, ни когда снова трогалась. Лишь когда они выехали на автостраду, ведущую в Нормандию, и она услышала мелодию «Дельфийских танцовщиц» Клода Дебюсси, она осознала, где находится, и, посмотрев на Паскаля, который внимательно вел машину, вдруг вернулась к действительности.

Паскаль почувствовал на себе взгляд Летисии, но он ехал так быстро, что не решился повернуться к ней. Он просто сказал:

— Жан-Жоэль Барбье. Мои любимые прелюдии Дебюсси. Запись семьдесят четвертого года, Париж.

Летисия молчала. Ей казалось, что деревья, одно за другим мелькавшие за окном, начали образовывать сплошную стену, словно машина въехала в туннель, — пианист в это время играл «Вальс на равнине», — темный и вызывающий тревогу туннель, который не ведет никуда. Ее взгляд случайно упал на спидометр, он показывал «240».

— Меньше чем через час мы будем на месте, — спокойно сказал Паскаль, почувствовав беспокойство своей спутницы. В вечернем воздухе витали звуки и ароматы.

Машина выехала на равнину, и страх Летисии — под звуки «Девушки с волосами цвета льна» — улетучился. Ей было хорошо. Она закрыла глаза и предалась какому-то странному полусну, в котором музыкальные ноты были живыми. Она видела, как они перемещаются, замирают на месте и смеются, главное, смеются…

Она очнулась, когда они приехали в Кабур, и подумала, будет ли мелодия «Исчезнувшего собора» — а именно она звучала в эти минуты, — когда-нибудь потом навевать ей те же чувства, столь редкие, какие она только что испытала.

Около девяти вечера Паскаль припарковал машину на стоянке «Гранд-отеля». Летисия медленно расправила свои члены, созерцая старинное здание. Она не раз давала себе слово побывать здесь, и вот это свершилось. Они вошли в холл. Летисия сразу же направилась к огромному, во всю стену, окну, которое выходило на пляж, и приникла к нему, пытаясь разглядеть уже еле видное в вечерней темноте море. Она прижалась лбом к стеклу, безнадежно пытаясь увидеть горизонт.

Редкие постояльцы, задержавшиеся в баре, глядя на нее, смолкли. Тишина, нарушаемая только шумом волн, которые накатывались на берег и умирали там, наступила в холле «Гранд-отеля». Паскаль подошел к Летисии и положил руки ей на плечи.

— Почему? Почему, Паскаль?..

Паскаль обнял ее, прижал ее голову к своему плечу. Он рассказал ей о море, о согласованности приливов с фазами луны, о движении звезд и тяготах Галилея, о глупых чайках и вечном движении. Смолкнувшие было разговоры в холле снова возобновились. Паскаль взял Летисию за руку и потащил в огромный зал ресторана.

Сезон уже кончился, и теперь ужин сервировали только в зале Марселя Пруста, но никому из персонала и в голову не пришло остановить их. Паскаль сказал, что он в этом ресторане ест только камбалу в тесте и отварной картофель. Это было сказано таким серьезным тоном, что Летисия рассмеялась от всей души и отказалась от карточки меню, которую предложил ей метрдотель.

— И к этому, мсье Лиссак, как всегда, мерсо?

— Да, Кристоф.

— Ты часто здесь бываешь? — заинтригованная, спросила Летисия.

— Да. Очень часто. Здесь я провожу все свои отпуска. У моих дедушки и бабушки была неподалеку вилла на берегу моря.

Они чудесно поужинали, одни в огромном величественном зале «Гранд-отеля», своды которого благосклонно принимали их смех. В конце ужина служащий бюро администрации подошел к ним и протянул Паскалю ключ.

— Я даю вам номер четыреста четырнадцатый,[71] конечно, — сказал он с заговорщицкой улыбкой.

— Нет… впрочем, да, но нужен еще второй номер.

— Non sara utile,[72] — тихо проговорила Летисия, глядя в окно куда-то вдаль, куда-то очень далеко.

22. ФИНАЛЬНАЯ СЕРИЯ

Окрестности Миттерзилля, 15 сентября 1945 года

Был тихий час раннего вечера, наполненный удивительным ароматом и мягкой свежестью, которыми сосны насыщают воздух в горах. На Вену сейчас, должно быть, невозможно смотреть. В развалинах и позоре. Разрушили Оперу. Оперу, некогда символ величия Вены, а теперь — символ ее упадка. Были порушены не только камни, но и вся западная культура, оказавшаяся слишком покладистой с варварством.

Скрестив руки за спиной, он стоял лицом к горному массиву и, закрыв глаза, жадно вдыхал вечерний воздух. «Верховенство немецкой музыки». Он вспомнил это выражение. Он даже вспомнил, каким голосом оно было произнесено тридцать пять лет назад. Малер! Еврей Малер! Какая насмешка судьбы… Если бы он узнал! Если бы он узнал, что рассказывали выжившие в лагерях! В Освенциме оркестр заключенных должен был исполнять увертюру к «Нюрнбергским мейстерзингерам»,[73] когда их товарищей вели в газовую камеру. Лучшие музыканты были пощажены только ради того, чтобы они играли великую классику, которую палачи включили в свой репертуар. А крики детей? Плач детей, которых часто убивали сразу же по прибытии эшелона.

Он не мог заставить себя открыть глаза. Слишком страшно было созерцать свою страну, смотреть ей в лицо. И он вдыхал горный воздух.

Что ему сказали в начале войны? Что его музыка декадентская, сионистская. Веберн еврей? Да? Нет? Он тогда плохо ответил. Он сказал: «Меня зовут Антон фон Веберн. „Фон“ настоящее прусское. Мы бароны с 1705 года! Но я никогда не именовал себя „фон“ и так далее…» Нет! Нет! Этот ответ не принес ему блага. Он принял правила их игры, а этого не следовало делать. Сегодня и завтра каждый, наверное, должен спросить себя, какую ответственность за Холокост несет лично он.

Нацисты не забыли, что он одиннадцать лет дирижировал хором Венского рабочего певческого общества. Созданный под эгидой австрийской социалистической партии, хор был запрещен во время репрессий канцлера Дольфруса. Они тем более не забыли, что он дирижировал Симфоническим оркестром венских рабочих.

Они даже спросили его, как он сочетал эту работу со своими убеждениями ревностного католика… Какой вопрос! Вся его жизнь была посвящена новой музыке и необходимости, неотделимой от композиторской деятельности, нести свой опыт во все слои общества. Не больше. И не меньше.

И потом, были известны его высказывания в период становления фашизма: «То, что происходит сегодня в Германии, равносильно истреблению жизни и мысли!.. Мы недалеки от того времени, когда пойдем в тюрьму только за то, что мы серьезные художники!.. Самое меньшее, что нас ожидает, — это оказаться в крайней нужде».

Они вспомнили его слова. Они запретили ему концертную деятельность, и ему пришлось работать рецензентом-корректором в издательстве «Универсаль». Достаточно ли было занимать такую позицию? Не оказался ли он в заговоре со всем этим кошмаром?

Наконец он открыл глаза. Он увидел только темный массив леса на противоположном склоне. Как он любил горы! Он чувствовал чуть ли не духовную связь с ними. И абсолютную духовную связь с музыкой. Его упрекали, что он отбросил всякое искусство, обнажил его до того, что заставил такт разлетаться на тысячу кусков. Все это не было только словами. И ему самому пришлось произнести много слов, чтобы убедить, объяснить, проанализировать. Лаконичность, сознание легкости были основой его эстетики.

Когда его спросили о багателях,[74] почему он написал эти пьесы длительностью всего в тридцать секунд, он ответил, что у него было чувство, что он сказал все. И был искренен.

Из шале за его спиной доносились голоса. Он узнал голос своего зятя Бенно. Наверняка снова спор о черном рынке. Он вынужден был выносить все это, всю эту пошлость, чтобы вырваться из Вены, снова быть вместе с женой и дочерью, единственными родными душами, которые остались у него в мире. Его сын убит на войне. Арнольд Шёнберг эмигрировал в Америку еще в 1933 году, когда ростки антисемитизма лишь набирали силу. Альбан Берг[75] умер в 1935-м, не успев закончить свою оперу «Лулу»… Что осталось от знаменитой «венской школы»? Пожалуй, главное: партитуры, которые произвели коренной переворот в музыке. И еще несколько писем от переписки с Арнольдом.

Он снова вспомнил о занятиях с Шёнбергом с 1904 по 1910 год. Шесть лет, а ведь он уже имел степень доктора музыковедения. Тогда никто не понял его, но речь шла о том, чтобы воплощать в жизнь самую фантастическую авантюру в музыке во все времена. Придумывать новый язык, новые формы серии. Слезы выступили у него на глазах, когда он словно снова увидел себя с Альбаном и Арнольдом на премьере оперы «Лунный Пьеро» в 1912 году. Это, вне всяких сомнений, был шедевр Арнольда. Музыка основополагающая, богатая, из которой позднее родилась теория серийности.

А как требователен был Арнольд! И все же Шёнберг не сразу заметил, что он, Веберн, обладает идеальным чувством дисциплины. Как-то даже он дошел до того, что упрекнул своего учителя в том, что тот недостаточно строг с ним… Серия должна была устанавливать не только высоту звуков, но еще и ритм, тембр и динамику. Он постоянно думал об этой чистоте форм, даже если иногда она приводила его в ужас. Он был как спелеолог, который добровольно спустился в глубину неизведанной пещеры и теперь ищет, как из нее выбраться.

Эта дисциплина заставила его опубликовать свое первое произведение лишь через четыре года после того, как он начал свои занятия с Арнольдом. Свою «Пассакалью» для оркестра, прелюдию к драме, которая так и не была написана. Возможно, драма должна была отразить это разрушение Европы. Ему следовало самому написать либретто, и тогда драма была бы завершена.

Он поднес руку ко лбу и опустил голову. «Пассакалья»… Это Малер научил его пониманию, что может содержать в себе музыка. Просто тем, что он внес намек на «Тристана» в начало своей «Пассакальи», и тема «Тристана» после долгой преемственной связи повторила партию «Музыкального приношения». Королевской фуги! Его, Веберна, Малер выбрал, чтобы увековечить традицию, передать секрет через партитуру, как он сам был выбран Вагнером и так далее, к истокам, до самого Баха.

Это было безумие! Вагнер и Малер, однако, прошли мимо главного: они, можно было бы сказать, совсем не поняли, какое богатство таится в этом произведении кантора.

Он, Веберн, однажды открыл истинный секрет «Приношения», но не решился записать оригинальную партитуру, чтобы раскрыть его. Тогда он должен был бы отступить от своего музыкального языка, вернуться вспять. Но об этом не могло быть и речи. И он просто переписал часть «Музыкального приношения»: его знаменитый ричеркар на шесть голосов.[76] Трансформировав его своей серийной трактовкой в плане звучания, он сделал его еще более понятным… Возвращение к истокам в некотором смысле избавило его от предательства по отношению к своему искусству. В то же время его партитура была вызовом, брошенным традиции.

По правде сказать, прекрасной традиции! «Верховенство немецкой музыки означает только верховенство самой Германии». Даже сам Арнольд был захвачен этой идеей. В 1921 году он заявил Йозефу Руферу, что он «открыл нечто такое, что утвердит верховенство немецкой музыки на сотни лет вперед». Он, наверное, был последним, кто эффективно установил преемственность связи, но мы уже знали цену национальным амбициям подобного толка. Все оказались достойны идей Фридриха II. Но не идей Баха.

Надо закончить это. Открыть истинный секрет Баха. Он назначил на послезавтра конференцию в театре Миттельзилля, как уже провел дюжину их в Европе, но на этот раз тема будет, пожалуй, слишком банальная: «Тайны королевской фуги, „Музыкального приношения“ в наши дни». Афиши уже расклеены на всех стенах, и зал будет полон, люди соберутся. Он их не разочарует.

Антон Веберн при этой мысли улыбнулся.

Он услышал звук выстрела и в ту же секунду почувствовал резкую боль в спине.

Улыбка еще какое-то мгновение оживляла его губы.

Потом он упал лицом в землю.

Загрузка...