IV

Вспышка зажигалки вернула меня в Рузвельт и в сегодняшний день.

-Вы по-прежнему курите? - глуповато спросил я, наблюдая, как Ада прикуривает "Бенсон и Хеджес". Шуршание колес по заснеженной мостовой напоминало звук конки, и я вообразил, будто мы выходим наружу из этого кошмара - прямо в девятнадцатый век.

- Тебя это шокирует?

- Это очень вредно.

- Чушь. Вспомни о тех очаровательных китайцах, которые курят по семь десятков лет. Четыре пачки в день. Без фильтра. Здоровье - понятие сложное. К курению и диетам оно никакого отношения не имеет. Ешь больше - будешь счастливей.

- Вы же сказали, что я толстый.

- А разве нет? В любом случае, я этого не вижу. Просто догадалась.

- Адриана...

- Не приставай, - перебила она, раздавливая в пепельнице сигарету. Однажды в воскресной школе мы говорили об ангелах, и отец Мирон сказал, что, сколь могущественны они бы ни были, Бог недоступен их пониманию, как и люди. Люди порой самому Господу Богу не совсем понятны. Интересно, понимал ли он, о чем толкует? Во время войны столько священников было убито, что выжившие вызывают сомнение, хотя вовсе не обязательно, что остались худшие. Ты знаешь, что в войну у нас был ангел-хранитель? Я постоянно видела его. С красными крыльями. И Виктору показывала, но он его не узрел. Виктор видел другие вещи. Однажды он сказал, что ему привиделись деревья, пожирающие людей. - Она откинулась на спинку кресла. - Почему ты не ходишь в церковь? Там, на старой родине, нам это запрещали, но мы находили способы. А здесь ведь это даже приветствуется, а ты не ходишь. Не для того, чтобы искать утешение, - продолжала она, - а чтобы возносить хвалу Господу. Иногда мне кажется, что лучше было бы, если бы меня убили коммунисты. Я много лет ходила в церковь, но не понимала смысла службы. Что они там бормочут? Я говорила себе, что это не важно, что я здесь не ради службы, а ради Господа. И что? Я ничего не смогла сделать, чтобы остановить войну или спасти свою мать.

Адриана встала, на ощупь прошла к секретеру, стоявшему в углу, выдвинула ящик, достала конверт, вынула из него листок бумаги и протянула мне, объяснив, что это присланный ей Антоном перевод стихотворения некоего Руденко.

- Виктор однажды прочел мне его... - Она пожала плечами. - Прочти еще раз, - попросила, снова усаживаясь в кресло. Название было малообещающим "Весна".

Шум листвы, любви мятеж,

Счастья нет в твоих набегах.

Полая вода уносит

И деревья, и могилы.

Сколько видел я весной

Павших пацанов зеленых:

Не страшилась палачей

Юность. Превращалась в клены.

Клены, я похож на вас,

Запоздалые мечтанья

Листья - плещут в облаках,

Но корнями вы - из праха.

Соловей, воспой рассветы,

Переплавь печали - в пенье:

Все былое - только эхо

Юности моей далекой1.

- Мило. Что мне с этим делать?

- Со стихотворением? Оно имеет к тебе некоторое отношение. Девочкой я мечтала вырасти настоящей европейкой. Ты, наверное, даже не понимаешь, что это значит. Тебе имя Стефан Цвейг о чем-нибудь говорит?

- Нет.

- Очень плохо. А я читала его романы, и я могу спеть "Долог путь до Типперери". Ты мало знаешь о своей культуре и своем народе. Ешь побольше, ты же хочешь стать американцем. Но что такое американец? Здесь все откуда-то приехали. Пройдут века, но американцы в первую очередь останутся людьми, откуда-то приехавшими. Большинство из них помнят. Ирландцы помнят. Англичане помнят. Африканцы помнят. Корейцы, евреи. И ты должен помнить. Какая-то часть тебя всегда будет для меня чужой. И я никогда не пойму твоей Америки. - Она постучала пальцами по подлокотнику кресла.

- Что вы хотите этим сказать?

- Есть имена. Традиции. Франц Верфель. Нам нужно было бы вернуться на родину и потребовать то, что у нас отняли.

- Но не у меня.

- Это правда. Ты свой мир получил в наследство от нас, - пробормотала она.

- Кое-чего я добился и сам.

- Что такое "сам"? - вздохнула она. Видимо, такие же разговоры она вела и с Алексом.

Над нами нависла хорошо знакомая мне по детским годам гнетущая атмосфера - специфически славянская смесь: ощущение беспомощности, груз прошлого, опутывающая невидимая паутина, сочащиеся с неба мягкие, липкие струи, превращающиеся в сети для ловли птиц, удушающие, не позволяющие двинуться. Мама как-то рассказала мне о встрече с Адой возле церкви.

- Я на нее рассердилась. Она стояла и разговаривала с этой своей Ниной. Я ей сказала: "Хватит призраков. Пусть эта Нина оставит тебя в покое. Иди домой! Хватит уже!" Ада варится в своем горе и не видит жизни вокруг. Меня это просто бесит. Когда мы были соседями, она не хотела ничего знать о жизни окружающих, всех избегала, кроме миссис Флорентино, да и с той общалась вынужденно. Да еще с мужчинами. Бог дает ей шанс. Всем нам дает. Она могла бы вернуть себе жизнь. По соседству с ней жил человек, умиравший от рака, ему так недоставало человеческого тепла. За углом жила девушка, страдавшая лейкемией, а ее мать была парализована после автомобильной катастрофы. Ада могла бы помогать им, но она не слышала никого, кроме своей Нины.

- Перестань, Слава, - прервал ее тогда отец. - Ей жизнь дается труднее, чем нам.

Ада закашлялась, приложив ко рту пожелтевший носовой платок.

- Ну, хватит, - сказал я. - Где Алекс?

- Еще минуту, - просипела она. - Поверь, никакой спешки нет. Скоро ты поймешь. Вся эта погоня за деньгами, любовью, детьми... И что? Разве все это имело хоть какое-то значение или принесло пользу моим детям? Нет, Николас, поверь: нет никакой спешки. Во всяком случае, сейчас. Да и никогда не было. Я хочу поговорить, - продолжала она. - Расскажи мне о себе. О своей жене. Она ведь еврейка? - Я покорно смотрел на эту неисправимо странную женщину. Мне Алекс рассказывал. Он ее никогда не видел, но уверен, что вы счастливы.

- Это правда.

- Хорошо. И необычно, знаешь ли: еврейка и украинец.

- Моя жена говорит то же самое.

- Да что ты? Забавно. Она права. Она знает твою историю? - Мне показалось, что Ада подавила смешок.

- Если вы имеете в виду историю, которую рассказали мне вы, то да.

- Отлично. Браки не терпят тайн.

V

Мы с Шелли вместе учились в мединституте, но разговорились впервые, лишь встретившись на конференции в Вашингтоне.

Заметил-то я ее гораздо раньше, в Бостоне. В ее лице была какая-то особая чистота и свежесть, и все оно казалось очень ладным - от черных волос с ровно подстриженной челкой до решительного подбородка. Есть подбородки, которые как бы стекают с лица, не завершая его, а ее подбородок был очерчен четко, как конец абзаца.

Я виделся с ней в аудиториях, в коридорах, на улице и каждый раз с трудом удерживался, чтобы не попросить о встрече, но, прежде чем мне удавалось облечь просьбу в подходящие слова, либо ее либо меня что-нибудь отвлекало. Так продолжалось несколько лет, пока она не превратилась в неотъемлемую часть моего воображения - прелестный сад, мимо которого проходишь каждый день по пути на службу, вокруг которого гуляешь в надежде, что хозяин случайно откроет калитку и пригласит зайти.

И вот наконец как-то утром в Вашингтоне мы оказались в холле гостиницы в соседних креслах - оба с чашкой кофе в одной руке и материалами конференции - в другой. На Шелли был бледно-голубой кашемировый свитер, на губах - светлая помада. Я поздоровался, она, не глядя, кивнула. Позднее она призналась, что избегала встречаться со мной взглядом, но я был слишком рассеян, чтобы заметить это. Тем не менее ее небрежность задела меня, и я время от времени продолжал бросать отрывочные фразы.

- Скучная конференция.

- Тебе так кажется? А по-моему, сегодня предстоит несколько очень интересных дискуссий.

- Например?

Она отвернулась, глядя на женщину с двумя девочками, оживленно беседовавшую с администратором за стойкой, и я лишний раз восхитился ее изящным профилем. Когда она снова посмотрела на меня, я внезапно понял, что она не только прекрасно знает, кто я, но и хочет мне что-то сказать. Несколько секунд мы смотрели друг другу в глаза. Наконец она решилась:

- Послушай, можно мне кое-что тебе сказать?

- Разумеется.

- Ведь твои родители убивали моих на старой родине.

- Что?! - Я бессмысленно проводил взглядом женщину с девочками.

- Ты же украинец, правда?

Вот с этой сюрреалистической ноты и начались наши отношения: моя будущая жена априори обвинила меня в антисемитизме. Оказывается, все эти годы она сознательно меня избегала. Не помню, что я сказал, чтобы развеять ее заблуждение, но, прежде чем мы отправились на заседание, мне удалось заручиться ее согласием продолжить разговор, и вечером в гостиничном баре она объяснила мне причину своей болезненной реакции.

- Двоюродные сестры моей матери погибли в Освенциме, - сказала она с нажимом, напомнившим мне о Круках.

- А ты когда-нибудь бывала в Польше? - спросил я.

- Нет, и не хочу. Многие годы я мечтала, чтобы моя мать ассимилировалась - мой отец итальянец из Бруклина, - но потом сказала себе: вспомни немецких евреев. Мамины предки жили в Германии с тех самых пор, как евреев изгнали из Испании. Они считали, что стали немцами. Почти. Они, в сущности, даже не знали, кто они на самом деле. Ну и что? Для немцев-то они все равно немцами не стали.

- Значит, ты - ортодоксальная еврейка? - поинтересовался я.

- А ты мало что в этом смыслишь, верно? Большинство людей знают о евреях лишь то, что рассказывают по телевизору. В этом никто не виноват. Каждый бежит по своей маленькой дорожке, и никто не останавливается, чтобы разглядеть пятна, которые на карте находятся за пределами его обзора. Мы все живем в своих гетто. Сколько черных среди твоих знакомых?

- Один. Так что ты все же слышала о моих соплеменниках?

- Погромы. Нацисты. Все такое прочее. А ты о моих?

- Ростовщики. Коммунисты. Пресса, - начал перечислять я.

- Самое плохое. О нас всегда говорят только самое плохое.

- Ладно. Но почему о Холокосте говорят постоянно, а о Голоде - никогда?

- Ну, так расскажи о нем миру, - вскинулась она.

- В общине считают, что это запрещенная информация, - ответил я. Я никогда еще ни с кем не обсуждал подобных тем и не отдавал себе отчета, насколько мои доморощенные представления о старой родине почерпнуты из газет. Много лет люди вообще не верили, что страна, откуда приехали мои родители, существует. В газетах ее называли Россией. Это все равно как если бы ты из Бостона переехал в Европу и тебя называли бы канадцем только потому, что в Канаде тоже говорят по-английски. Моих соотечественников это бесило.

- Когда вступаешь на эту тропу, никогда не знаешь, куда она тебя заведет.

- Хорошо, тогда давай остановимся. Мы - американцы, и все тут.

- Может быть, ты и прав. Знаешь, я слышала, что твои соплеменники были худшими из худших.

Мне тоже доводилось это слышать.

- А у всех американцев предки были рабовладельцами, - огрызнулся я.

- Хуже всего, что многие евреи чувствуют антисемитизм со стороны славян.

- А как насчет засилья евреев в коммунистической партии? Их там было больше, чем коллаборационистов-украинцев во время войны.

- Это твоя мамочка тебе поведала? Интересно.

- Ничего такого моя мать мне вообще никогда не говорила. Однако вот что я читал: евреи перебрались в Восточную Европу, когда из Западной их фактически вытурили. Русские, которые держали власть в стране моих родителей, создали черту оседлости, за которой позволялось селиться евреям. Они настраивали местных против них, чтобы успешнее манипулировать теми и другими, - ну, словом, все эти римские имперские штучки. Но ты задумайся: что такое Россия? Кем были русские цари? В Романовых русской крови - чуть. Вследствие династических браков они, скорее, были немцами и датчанами, чем русскими, - Готторп-Гольштейнская династия.

- Вот ты тоже думаешь, что евреи - пришельцы, а не коренные жители. Ты говоришь "они", отделяя их от собственного народа, который, конечно же, считаешь коренным. В этом вся суть. Это и есть антисемитизм.

- Ну, что тебе сказать? О своем народе я тоже говорю "они". По-настоящему мой народ - американцы.

- Но мы ведь живем не в безвоздушном пространстве. У нас есть корни. Хоть сейчас, раз в жизни, ты можешь признать свое соучастие?

- Мое соучастие? Мое соучастие?! Да я вырос в Нью-чертовом-Джерси! злобно взвился я.

- Не уходи от ответа! - В ее голосе клокотал гнев, мы сердито уставились друг на друга. - Почему тебе так трудно это произнести?

- Потому что мне нравится думать, что я лучше, чем я есть на самом деле, - признался я.

- Знаешь, - поостыв, сказала она, - я думаю, что после Холокоста все изменилось. Для всех. И Голод поэтому забылся. Так я думаю. Холокост и Хиросима подвели черту под веком. И под тысячелетием. Мы вступили в совершенно новую эру. Неужели ты этого не чувствуешь? Происходит что-то странное. Европа становится единым кланом. И потом вся эта электроника. Дело ведь не в науке, а во всеобщих переменах.

- Это-то какое имеет отношение к тому, о чем мы толкуем?

- Прежние ценности утратили силу. Все начинают всё сначала.

У стойки регистратора послышался шум. Кто-то из постояльцев жаловался, что у него за стеной постоянно репетирует музыкант.

И Шелли вдруг совсем по-другому спросила:

- Послушай, а ты чувствуешь себя другим из-за того, через что прошла твоя семья?

- Шутишь?

- Знаешь, меня ничуть не трогает та чепуха, которая так волнует других людей. Я много лет пыталась участвовать в общем состязании за успех, меня к этому подталкивали родители. Но история их жизни убеждала меня лишь в одном: все может перемениться за одну ночь. С таким прошлым, как у нас, большая часть того, вокруг чего суетятся другие, кажется смехотворной.

Оставшиеся дни конференции мы провели в своих приватных дискуссиях. У меня появилось ощущение, будто я нашел человека, с которым, не будучи знаком, беседую уже много лет, наши разговоры далеко не всегда оказывались приятными, это было своего рода вынужденным подведением итогов, как будто история, сюжетные узлы которой завязались еще до моего рождения, наконец подходила к развязке.

К нашему общему удивлению, Шелли не порвала со мной по возвращении в Бостон. Мы встречались около года, прежде чем она повела меня знакомиться с матерью.

- Не говори ей, что ты украинец, - предупредила она.

- А что мне говорить?

- Просто скажи, что ты врач из Нью-Джерси.

- И это сработает?

- Нет.

Конечно, не сработало. Моя жизнь в новой семье - отдельная история взаимного притирания, но здесь речь не о ней. Я вообще упомянул об этом лишь потому, что Ада сорвала стоп-кран у этого поезда. К Аде в Рузвельт нам и следует вернуться.

Невидимый мир

I

- ...и они вместе выпрыгнули из самолета, только его парашют не раскрылся...

- Ада... - У меня начинался насморк и кончалось терпение.

Тишина. Где-то внизу завыла собака, заработал автомобильный мотор. Сквозь щелястые оконные рамы тянуло холодом.

- Бывают дни, когда я чувствую, что жизнь внутри меня ходит по кругу, и думаю: я всегда буду здесь. - Она закурила новую сигарету. - Другие приходят, уходят, а я здесь навечно... - Ее продолговатое лицо в сумерках казалось безмерно печальным.

- А я - нет, - решительно сказал я, вставая. - Или мы идем к Алексу, или я уезжаю, и пусть то, что вам от меня нужно, сделает кто-нибудь другой.

Похоже, она поняла, что я не шучу, и попросила:

- Помоги встать.

Я подошел, взял ее под руку и чуть не закашлялся от густого аромата духов, смешанного с запахом табака. Провожаемые взглядами лошадей и борзых, мы вышли в коридор, заваленный телефонными справочниками и "Желтыми страницами", громоздившимися выше головы.

- Зачем столько? - спросил я.

- Справочников? Виктор их собирает... - Она шарила перед собой рукой, как насекомое усиками. Нащупав дверь спальни, открыла ее. Как когда-то, я вошел вслед за ней.

Зеленовато-коричневые обои с цветочным рисунком, потемневшие от дыма. Тяжелые шторы, плотно задернутые. Дух, еще более густой, чем в гостиной, словно в теплице, где много месяцев гниет не снятый урожай. Комната забита вещами, как банка - маринованными корнишонами: фотографии на облупившихся стенах, ванночка с медленно застывающим воском, янтарный кубик с вмурованными в него насекомыми. Комод орехового дерева, заваленный косметикой, кистями, карандашами, скомканными бумажными салфетками, клешнями крабов. Над ним - зеркало: даже слепой хочется подкраситься.

Кровать стояла у противоположной стены, поэтому сначала я увидел его в зеркале - в полном одеянии, распростертым поверх покрывала. Лис, затравленный собаками. Влажное небритое лицо. Застиранные джинсы, белая рубашка, испачканная чем-то вроде гнилой клубники. Я вспомнил давнее прикосновение к его кровоточащей руке, когда его искусали змеи, быстро подошел и положил ладонь ему на лоб. Теплый. А мне показалось, что он мертв.

Я взглянул на Аду, стоявшую на пороге в ожидании распоряжений. Что-то изменилось в атмосфере: мертвый воздух задрожал, будто где-то рядом, невидимая, стремительно пролетела птица.

- Что это? - Я разорвал рубашку у него на груди. Серовато-белая кожа. Дюймах в шести ниже сосков - рваная рана, словно кто-то хотел выгрызть внутренности или, что гораздо правдоподобней, полоснул его зазубренным ножом. - Ада! - С бешено колотящимся сердцем я пытался нащупать пульс у него на запястье, приложив другую руку к груди. Сердце не билось. Он умер. Совсем недавно. Зеленое синельное покрывало пропиталось кровью.

Перед глазами мгновенно пронеслись картинки прошлого: нападение змей в Кэтскиллских горах; отчаянный вызов миру в парке Вариненко, стремительный побег по улицам Рузвельта, драка в "Большой медведице"...

- Ада!!!

Она продолжала стоять у двери, словно окаменевшая, лицом к окну.

- Вчера ночью. Фактически уже утром. Он разбудил нас звонком в дверь, начала она. - Пьяный, бессвязно лепечущий. Подрался. Из-за какой-то ерунды. Ты же знаешь, какой он был. Клиника - дом, дом - клиника. - Она говорила медленно, с каким-то философским спокойствием. - Господи Боже мой, что я делала не так? Из Бостона он звонил два раза в месяц. Потом миссис Купчак сказала, что видела его в Рузвельте. Я спросила отца Мирона, тот ничего не знал. Что я могла сделать? Послать Виктора на его поиски? Я ждала. Знала, что придет. Бог знает, откуда. Где он ночевал? С кем? И он пришел. Говорить не мог, только мямлил что-то. Виктор помог ему подняться сюда. Раны он не заметил. Кровь под пальто почувствовал, но это было не впервой. - Она жестом указала на пальто, валявшееся в изножье кровати. Я, скорчившись, сидел на полу возле Алекса и слушал, задыхаясь от запаха пота, дыма, испражнений. Он плакал. Я погладила его по голове. Волосы длинные, мокрые, грязные. Болезнь исчезновения. Я должна была догадаться, но не понимала, о чем. Мне было страшно. Я сжала его ладонь, он поднес мою руку к губам и стал сосать мои пальцы.

- Вы должны были позвонить в "скорую" и вызвать полицию.

- Я не могла. Мой сын пришел умирать домой. Зачем было отдавать его чужим? Он вызывал у меня отвращение. Поэтому я решилась.

Я встал и медленно направился к ней, она боком двинулась навстречу, к кровати.

- Он же был еще жив, когда я приехал! - выкрикнул я. Губы у нее были бескровными, лицо морщинистым и сухим, как земля в августе, но все равно в нем сохранилось достоинство и даже красота.

- Поэтому я и не пускала тебя к нему. Не выпишешь же свидетельство о смерти живому. Не думала, что это продлится так долго. - Я закрыл глаза. После короткой паузы она добавила: - Не будь сентиментальным, Николас... Голос звучал совершенно бесстрастно.

Когда я снова посмотрел на Аду, она сидела на краю кровати, положив ладонь Алексу на лоб и уставившись в пустоту незрячими глазами, уголки губ были обреченно опущены. Скорбящая Мадонна.

Тяжело шаркая, в спальню приплелся Виктор.

- Она еще более железная, чем Трумэн, - сказал он. - Выпьешь?

Так вот почему Ада обратилась именно ко мне. Она знала, что я это сделаю. Как не сделать? Я позвонил в больницу Сент-Мэри, в полицию. Наплел лейтенанту Майку Кронскому - тому самому, который когда-то спас нас с Алексом в парке от банды головорезов, а теперь пузатому, ожидающему пенсии полицейскому, курящему сигары и помнившему Пола, но не Алекса, - что просто приехал повидаться, а тут - Алекс. Я сказал, что сразу же осмотрел его, но он умер у нас на руках, что все в порядке, насколько можно говорить о порядке в подобной ситуации. Алекс принял дозу еще до возвращения домой и умер только что.

Разумеется, будет вскрытие - как-никак убийство. Но в данном случае никто не станет копаться в подробностях: Круки - темные люди, из темной страны, живущие в тени. Мне было паршиво, но, не сделай я этого, было бы еще хуже. Я не хотел, чтобы Ада была наказана еще больше. Алекс умер от кровопотери, наркотики заглушили боль.

Что же такое мать? Источник жизни, средоточие любви, очаг, дающий тепло, первая наставница души и верховный жрец чувств? Возможно. Мать - это Ева, Сара, Церера, Кибела, Мария и Мать-земля, море, луна, но и нечто большее. Гораздо большее. Это Медея. Менада. Женщина-каннибал. Мать-убийца, пожирающая детей.

Смерть, как сказал один писатель, это тьма на задней стенке зеркала, без которой мы ничего в нем не увидели бы. Я представил себе Алекса у доски, семиклассником, разглядывающим новую карту старого мира, и услышал, как педагог, обученный приемам групповой психотерапии, с трудом выговаривает его фамилию.

Когда я уходил, снег уже прекратился. Тротуары еще не расчистили, и приходилось смотреть, куда ступаешь. Под фонарем вокруг каких-то грязных ящиков шнырял скунс. Черно-белое зеркало ночи. Машины проносились мимо, по ветровым стеклам метались загнанные в ловушку снегоочистители. Холод. В окнах - рождественские огни. В нескольких кварталах от дома Круков начинались магазины. Я вспомнил, как убегал когда-то от Алекса по этой улице, мимо магазина "Коблер Сладкус", парикмахерских, стрип-баров. Убежал. Остановившись перед витриной индийского видео-салона, я смотрел, как старик продавец расставляет по полкам коробки: о чем он размышлял в эту белую зимнюю ночь?

Не думаю, что у Ады выдался хоть один спокойный день в жизни, хотя она совершала минутные побеги, за которые расплачивалась потом десятилетиями стыда. Позор Круков, их вечная битва, оказывается, имели ко мне гораздо больше отношения, чем я мог тогда понять: в мире без войны мы несли в себе память о войне.

II

Это сказала мне Шелли: мистики утверждают, что, когда Моисей предстал перед Богом на горе Синай, Бог показал ему Тору - текст, написанный черным огнем на огне белом. То, что Моисей принес с горы, было переводом огненно-черного Писания, которое мы знаем теперь как заповеди. Но истинная Тора, подлинный свод законов, который Бог позволил узреть Моисею, и только Моисею, на самом деле есть то, что начертано белым под черными буквами. Черный огонь - то, что было сказано; белый - то, что сказано не было, текст, который каждый обязан расшифровывать для себя сам, от поколения к поколению продвигаясь на одну строчку дальше и открывая будущее как единственную дорогу, сближающую с прошлым.

Вероятно, в истоке Алексовой смерти лежала материнская любовь. Земную жизнь Ады и жизнь ее неуемного воображения психиатр, наверное, мог бы квалифицировать как неизлечимую функциональную шизофрению. Но какому врачу дано понять историю, предопределившую жизнь Круков? Лишенный отца, Алекс не смог скинуть с себя пелену унаследованных образов.

Адриана во многих отношениях была женщиной героической. Она видела, как ее родной город разбомбили и разве что не стерли с лица земли. Только герои способны всю жизнь отказываться забыть, то есть предать свой дом. Разве кто-нибудь позаботился о том, чтобы найти людей, разрушивших ее мир? Впрочем, я не собираюсь преступать границы территории, принадлежащей моим коллегам. Наверное, существует психологическое объяснение ее поведения, а может быть, и историческое.

Итак, Ада Крук, в девичестве Сичь, родившаяся в городе Воскресенске на реке Пам'ять, еще раз возвращается со своей семьей на Черное море. День пасмурный, волны бьют о берег. На сей раз Ада не снимает с головы красного платка. Она оглядывается и видит белый дом с остроконечной крышей над дюнами, окруженный раскидистыми дубами. А может, тополями. В призрачном свете пробивающегося сквозь облака солнца она видит отца и мать, склонившихся над розами, увивающими видавший виды забор. Ветер срывает шляпу с головы отца. Он бежит за ней, мама - за ним, но ветер гонит шляпу все быстрей, и вот родители уже скрылись за домом.

Пан Миха, кот пасечника, наступает на Адину сшитую на заказ кожаную туфлю, но, прежде чем она успевает стряхнуть его, сам бросается за ожерельем из высушенных семян, которое ветер несет по воздуху струящейся змейкой. Братья и сестры гуськом бегут по дюнам и исчезают за ними.

У нее детское тело, но она - не ребенок. Она смотрит на мир умудренным взглядом, сивилла, по лицам читающая судьбы тех, кто проходит перед ее глазами, она видит все, до последней вздутой вены, выскочившего позвоночного диска, разъеденной стенки артерии. Пляж - магический театр на песке. Она напрягается, чтобы транскрибировать каждое дуновение ветерка, каждый воздушный поток, потому что понимает: настоящий момент держит все последующие в своем кулаке, кулак сжимается и разжимается поминутно; вокруг нее миллионы рук, закрывающихся и открывающихся, как рты, выдыхающие фрагменты будущего на многие мили прибрежного песка.

Рыжеволосая, плавающая в море, - любовница отца. Ада хмурится. Шлюха! хочется выкрикнуть ей. Нет, зачем? Зачем множить злобу, и без того скапливающуюся в облаках над головой? Тогда, семьдесят лет назад, она их не заметила. Да, у ее отца была любовница. Ну и что? Наверное, он не знал, как еще вымолить то, что было ему необходимо. Маму, если бы она узнала, это бы ранило, но история обогнала семейную жизнь, и бессчетное количество частных биографий никогда не обрело своего естественного завершения. Поэтому Ада похоронила отцовское предательство внутри себя - и не только его. Были еще солдаты, которые насиловали и убивали, были мужчины, которые отдавали им приказы и, судя по всему, избежали возмездия, были мужчины, которые десятилетиями злоупотребляли ее добротой. И что же обрели все они в качестве награды? Только Антон, поэт, снискал ее полуосознанное признание. Антон, водивший ее на "Богему" и посвятивший ей свой печальный рассказ, над которым, чудак, работал так самозабвенно, что не слышал, как мир смеется над его печалями. Ей припомнилось, как она спала в обнимку с теткиной собакой и как позировала для портрета.

Иногда ей приходит в голову, что во всем случившемся виновата именно она.

Она - общий знаменатель всех страданий, страданий ее братьев, сестер, родителей, сыновей. Доведись ей родиться кем-нибудь другим и в другом месте, жизнь, быть может, и ей показалась бы божьим даром, как воспринимают ее другие. Но она была Медеей, Медузой, Менадой: кто бы ни вступал в очерченный ею круг, можно было не сомневаться, что этот человек обречен - его взорвет изнутри насилие, энергия расщепляющихся атомов зла, потенциально заложенного во всем сущем. Ее предназначением оказалось выпускать это зло на волю, словно она была спусковым крючком.

Заметив приближающуюся Славу, тощую девочку с косами, Королеву ветров, она хотела закричать: "Стой! Не подходи!" Кровь капала с губ подруги. Нет! Поворачивай назад. Уходи! Я проклята.

Словно она назначила встречу, прием в своем посольстве, посольстве мертвых. Они все возвращаются: потерянные братья и сестры, сын Пол, ее ужасный муж... Солнечный луч театрально высвечивает каждую фигуру, появляющуюся на гребне дюны, и омывает ярким светом. Она вглядывается в лицо Пола, ищет след от пули, но не находит. Рана зажила. Все восстанавливается.

А Алекс? Где Алекс?

Так вот, значит, к чему она была привязана, вот над чем проливала слезы, вот от чего спасалась в объятиях Иисуса, которые врачевали ее. Нет, с этим она согласиться не может. Это не так. В полночь Бог вспоминает.

Она была душой в изгнании, носительницей призвания, постижение коего требует вечности. К счастью, она теперь тоже американка и не обязана принимать данность как нечто окончательное. Все существует в движении и подлежит пересмотру. Неоднократному пересмотру. Она может переиначить свое прошлое, перестроить его, как ей заблагорассудится. Она может исправить его. Все еще можно искупить.

Кроме Алекса. Ее сын слишком часто предавал ее. Он не стал спасителем, в котором так нуждались и она, и другие люди ее поколения, перенесшие чудовищные страдания, спасителем, на которого они так уповал. Он оказался недостойным - впустую затраченные усилия, оскорбление, позор. Она вынуждена была показать ему, как неправильно он себя вел.

Так представлял я себе Адины размышления. Ее душа кровоточила тысячами незаживающих ран. Не пребывай мы тогда в своем легкомысленном возрасте, в сердце жестокой империи привилегий, мы бы, может быть, посоветовали ей обратиться к врачу или целителю. Впрочем, она, вероятно, отвергла бы такой путь как языческий. И так ли уж была бы при этом неправа? Я все это воображаю, но даже у воображения есть пределы.

В полночь Бог вспоминает о костях последнего бедняка - и не только, лежащих во прахе. В полночь Бог снова слышит каждый вопль, когда-либо сотрясавший воздух и достигший его ушей, вопль каждого, кто убоялся, что Он покинул его. В полночь Бог пересчитывает каждый волосок, когда-либо упавший с головы дрожащего ребенка. В полночь Бог раскаивается в своем молчании и роняет две слезы, которые вспыхивают пламенем и повисают в огненных облаках над землей. Четыреста миров содрогаются от Господнего отчаяния. И тогда Господь Бог склоняется над своим творением и шепчет. И тогда праведники восстают из могил и поют: "Слушайте голос, плывущий над водами! Благословен будешь Ты, кто открывает тайну свою тем, кто боятся Тебя, Тебя, ведающего все тайны". И ангелы являются праведным в мире сем и вразумляют: не путайте Божье молчание с безучастностью. И Ада, слыша эти слова, понимает наконец, что ее утраты были не напрасны, хотя лишь ей самой дано постичь смысл своей скорби и, стало быть, положить ей конец.

Загрузка...