Не дом, а игрушечка!

Мы, люди, вообще многого не знаем, многого не видим, что около нас делается, не ведаем всего, что на свете есть и чего нет. Такова, верно, природа людей; в этом-то, может быть, и заключается сущность вела: видеть и в то же время не видеть, знать и в то же время не знать. Например, все знают, что Москва сгорела во время нашествия французов; а кто знает, что сгорело в ней кроме домов и кроме имущества жителей? Москва отстроилась напоказ, на славу, стала великолепнее и в то же время грустнее, скучнее, – точно как будто внутренний свет, эта беззаботная веселость духа вылилась наружу и оставила сердце в потемках. – Что ему там делать? – Сидит себе ни гугу. Отчего это? – Оттого, что кроме зданий и имущества погорели в Москве старинные домовые.

Как это ни странно кажется теперь, но в старину было правдой. Старинный дедушка-домовой был не призрак, не привидение, не гороховое пугало, а вот что: как говорится, во время оно каждый родоначальник, укореняясь на новоселье, с каждым новым поколением принимал почетные звания отца, деда, прадеда, прапрадеда, все жил да жил и рос в землю; год от году все меньше и меньше и наконец хоть снова в колыбельку. Дадут ему с ложечки молочка, он и заснет спокойно; а вся семья ходит на цыпочках, чтоб не потревожить дедушкина дедушку. Достигнув до возраста семимесячного ребеночка, дедушка, проснувшись в последний раз, среди белого дня говорил: «Детушки, и на печке стало мне холодно, оденьте-ка меня в белый балахончик, окутайте да уложите в печурочку. Я сосну, а вы себе живите да поживайте, не заботьтесь обо мне, а поминать поминайте: пищи мне не нужно, только в сорочины блинков напеките да крещенской водицы поставьте. Белого дня мне уже не вынести, а придет иное время – проснусь в ночку, посмотрю, сладок ли сон ваш. Мирно все будет, и я буду мирен; а как постучу, так смотрите, оглядывайтесь, помните, что дедушка стучит недаром. Ну, вот вам последнее слово: держите совет и любовь».

Боясь дедушки-домового, все от старого до малого свято исполняли его последнее слово. Им в семье хранился мир: жили к старшим послушно, с равными дружно, с младшими строго и милостиво. Ладно и весело на сердце. А чуть что не так, дедушка стукнет, все смолкнут, оглянутся – дедушка, дескать, стучит недаром. Стерегись.

Бывало, деревянный дом, а стоит-стоит – и веку нет; стены напитаются человеческим духом, окаменеют; вся крыша прорастет мохом – гниль не берет.

То были времена, а теперь другие: и теперь есть домовой – да внутри нас; тоже заголосит подчас, да про глухого тетерева.

Вот в чем беда.

До нашествия французов много было еще таких домов, со старинными домовыми, а после того, сколько мне, по крайней мере, известно, только два, по соседству, рядышком.

Старинные дома были как-то не то, что теперешние. Старинные дома были гораздо хуже, и сравнения нет, да в старинных домах были такие теплые углы, такие ловкие, удобные, насиженные места, что сядешь – и не хочется встать. Про печки и говорить нечего: печки были как избушки на курьих ножках, с припечками, с печурками, с лежанками; и на печке, и за печкой, и под печкой – везде житье, а теплынь-теплынь какая! И домовому был приют.

То были времена, а теперь другие. Бывало, все в полночь спит мертвым сном. Не спалось, бывало, только тому, чей день был грешен. Зато он и наберется страху от грозы домового, заклянется от греха: век, говорит, не буду! И теперь тоже говорят: век не буду, да по пословице – «день мой, век мой» – с, наступлением зари нового века принимаются за старые грехи, а пугнуть некому: старинных домовых нет, и внутренний голос осип.

Один из старинных, упомянутых нами домиков, в которых водились еще дедушки-домовые, принадлежал одной старушке.

Это было чудо, не просто старушка, а молодая старушка; зато дедушка-домовой и лелеял ее сон, ходил на цыпочках и, как домовой «Чуровой долины», вместо обычной возни наигрывал на гуслях и распевал любовные песни. Дедушка в самом деле был влюблен в нее, как домовой «Чуровой долины» в княжну Зорю.

И был прав: при неизменчивости душевной красоты и наружная не вянет, по крайней мере в памяти. У старушки неизменны были и ангельская улыбка, и приятный взор. Морщинки как будто еще украшали ее личико; недостаток зубков как будто придавал нежность речам: ведь выпадают, же у детей молочные зубы, и это нисколько их не портит; а добрая старость тоже младенчество.

У старушки был внучек Порфирий. Она так любила его, нежила и берегла, что даже в комнате для предостережения от простуды он ходил в чепчике и грудка его сверх курточки обвязана была большим платком. Так как по старому обычаю молодой человек лет до 20 считался ребенком, то и старушка смотрела на внучка своего, как на дитя, хотя ему было уже около 18 лет. Он в самом деле был премилый ребенок, и, когда летом сидел в мезонине у открытого окна, в чепчике и бабушкином платке, чтоб не пахнул ветерок на грудку, проходящие и проезжающие современные юноши заглядывались на него, воображая, что это сидит в тереме красная девушка. Не хуже красной девушки он потуплял глаза свои от нескромных взоров.

Старинный дом по соседству был как родной брат дому старушки и также с мезонином, которого боковое окно обращалось к соседу; но стекла от времени сделались перламутровыми.

Соседский дом принадлежал старичку, больному, дряхлому, мнительному и капризному и от лет и от бед, которые он перенес в жизни. У него оставалось одно утешение – внучка Сашенька, ребенок-душка, каких мало. При Сашеньке была старая няня, а при самом старичке старый Борис, дряхлее своего господина, который по ночам, во время бессонницы, заговаривался уже с домовым.

В продолжение дня старик сидел в глубоких креслах, обложенный подушками, тяжело дышал от удушья и, посматривая на внучку, которая играла подле него куколками из тряпочек, все бормотал что-то про себя. Иногда и разговорится: няня свернет Сашеньке новую куколку, внучка подбежит к дедушке и похвастается своей куколкой: «Дедушка, куколка!»

– А! куколка? – скажет старик. – Хорошо… вот постой… я куплю тебе настоящую куклу…

– Да только все обещает дедушка, – отвечает вместо Сашеньки няня.

– А вот… будет хорошая погода… так мы и поедем в город… – скажет старик, посматривая в окно сквозь тусклые стекла летних и зимних рам. – Видишь, какая пасмурная погода…

– Бог с вами, какая пасмурная, – скажет няня, – если уж эта пасмурная, так светлой-то нам и не дождаться.

– Сырость в воздухе, – проговорит старик, – это я чувствую по себе… так и душит…

Во время ночей старик мается на постели и также все бормочет:

– Совсем сна нет… вить уж скоро, чай, заутреня? Заутрени скоро!.. О-хо-хо!

– Ого, – ответит- домовой, повернувшись за печкой с боку на бок.

– Смотри пожалуй… где это стучат? Чу, стучит… а?

– Ага! – отзовется домовой.

Старик начнет прислушиваться, потом кликнет сонного Бориса и спросит:

– Где это стучит?

– Нигде не стучит.

– Что-о?

– Нигде не стучит, – крикнет Борис на ухо.

– Что ж эхо… в голове, стало быть, стучит?..

И старик снова начинает прислушиваться, где стучит: в голове или вне головы. А Борис, уходя, бормочет себе под нос: стучит! Черт, домовой стучит, прости господи! Ляжет, а домовой и начнет его душить за ложь и брань.

II

Так проходили годы. Сашенька подрастала, старик дряхлел и час от часу становился мнительнее и боязливее за внучку. Соблазн ему представился во всем ужасе. Припоминая свою храбрую молодость, он знал, что девушка в 15 лет как кудель: стоит только бросить огненный взор – и загорелась. Не доверяя и глазу старой няни, он без себя не стал отпускать Сашеньку даже в церковь. Напрасно няня представляла ему, что это великий грех, – Когда ж вы соберетесь-то сами? – говорила она ему.

– А вот… погода будет получше… поедет в соборы… в соборы поедем… покуда дома помолится… все равно;..

– Нет, не все равно! грех!

– Ну, ну, ну, ты дура… По-вашему, не грех женихов выглядывать!..

– Что ж такое? А по-вашему как? По-нашему, дай бы бог, чтобы нашелся женишок Александре Васильевне, – отвечала няня с сердцем.

Старик пришел в ужас.

– Молчи!., дура!.. Я прогоню тебя! – вскричал он. – Видишь, что говорит!., научит еще ребенка под окном сидеть, напоказ!., окон на улицу у меня ни под каким видом не отворять!., слышишь? а не то заколочу! Я тебя заколочу и окна заколочу!

– Слава тебе господи, дослужилась до доброго слова! – проговорила няня, залившись слезами.

Тревожное опасение за внучку день ото дня увеличивалось.

Только и думы у старика: как бы скрыть свое сокровище от обаяния какого-нибудь чародея.

«Где-ж усмотришь за девочкой, – думал он, – выглянет на улицу – и беда! Вон, эво, так и шныряют проклятые ястребы – нет ли в окне добычи».

Подозрительный глаз старика так и преследовал всех молодых людей, проходящих по улице. Как на зло ему, большая часть останавливалась, чтоб посмотреть на два старинных домика. В самом деле, после 12-го года они одни красовались посреди пожарища и казались такими завидными для всех погоревших, что, проходя мимо, каждый останавливался и восклицал: «Смотри пожалуй, кругом все обгорело, а эти чертовы избушки стоят себе как будто бы ни в чем не бывало!.. Ей-богу, на удивление!»

Но вскоре все соседство как будто разбогатело после пожара – вместо деревянных домов выстроило себе каменные палаты, и снова все прохожие, вместо умилительного взгляда на почтенную древность, восклицали: «Смотри пожалуй, две чертовы избушки втесались между каменных палат! Ей-богу, на удивление!»

Эти остановки проходящих и любопытство взглянуть на обросшие зеленым мохом домики мнительный старик понимал по-своему.

– Ох, эти мне, – бормотал он про себя, – глазом не видят, так чутьем слышат.

Долго придумывая, как бы охранить внучку от соблазна, старик наконец ухитрился.

– Постой, погоди, молодцы, – сказал он, – я вас проведу мимо двора щей хлебать!..

И тотчас же, несмотря ни на горе покорной внучки, ни на слезы и ропот ее няни, приказал обстричь под гребешок прекрасные волосы Сашеньки. Потом велел Борису вынуть из сундука все старое платье и принести к себе.

Притащив груду рухляди, Борис, кряхтя, сложил ее перед стариком и, казалось, начал приподнимать по очереди слежавшиеся дружно тени нескольких поколений огромного некогда семейства. Память о далеком прошедшем ожила перед двумя стариками, но барин думал о своем.

– Тут должна быть курточка Кононушки! – сказал он.

– Где ж тут курточка? – отвечал Борис, перебирая и рассматривая мужские и женские платья прошедшего столетия. – Это не курточка!

– Покажи-ко: какая ж это курточка, это камзол дедушкин…

– Эка, – проговорил Борис со вздохом, – носить бы да еще носить!., бархат-то! а?.. Это робронт!.. Кажись, покойницы матушки… Дай бог ей царство небесное.

– Покажи-ко. Какая ж это курточка?..

– Какая ж курточка, кто говорит… кафтан-то ваш… а? шитье-то какое!.. Кажись, Пелагея-то Васильевна своими руками вышивала., материал-то! Не то, что теперь!..

– Не матерчатая, а суконная, я тебе говорю!..

– Суконная? Так бы вы и сказали… Какая ж суконная?..

Вот суконный-то ваш мундир весь моль съела…

– Как моль съела? Покажи-ко.

– Словно решето.

– И Кононуяшину курточку-то моль съела?..

– А бог ее знает: вот ведь тут ее, нету… Разве в другом сундуке.

После долгих поисков курточка была найдена. Старик обрадовался, призвал Сашеньку и велел ей надеть, а на шейку повязать платочек.

– Для чего же это, дедушка? – спросила она.

– Для чего! Ты у меня будешь амазонка… Посмотрись-ко в зеркало… хорошо? Ты у меня будешь амазонка…

– Да что ж это, для чего ж это, сударь, нарядили так барышню-то?

– А для того, что я так хочу. Ты, дура, не знаешь ничего, так и молчи. Немножко широка… сошьем новенькую, поуже, к празднику… так и ходи. Ты у меня будешь амазонка, в амазонском платье.

– Вы говорили, дедушка, что в амазонском платье верхом ездят… Помните, проехали верхом какие-то дамы?.. Вы будете меня учить верхом ездить?

– Верхом!.. Видишь ты какая!., погоди… вот подрастешь, лет через десяток… а теперь и так хорошо… и под окошко сядешь… не простудишься… а то грудь и шея открытые… не годится…

Распорядившись таким образом, старик успокоился, рад выдумке. Сядет подле окна, посадит подле себя внучку и насмехается в душе над проходящею молодежью.

– Да, смотрите, смотрите!.. Каков у меня внучек? Хорош мальчик? а?.. Что ж не смотрите? Это, верно, не девочка? Такой же небось юбоншик, как вы?.. Да! как же, так и есть!.. Нет! милости просим мимо двора щей хлебать!..

III

Заколдованная дедушкой от всех глаз, Которые ищут предметов любви, долго Сашенька была еще беспечным ребенком, которого занимали сказки няни, птички, цветы и даже порхающая бабочка в садике. Но вдруг что-то стало грустно ей на сердце, чего-то ей как будто недостает, время от утра до вечера что-то тянется Слишком долго: сидеть с дедушкой скучно, рассказы няни надоели, все бы сидела одна у окошечка да смотрела на улицу – нет ли там чего-нибудь повеселее?

– Нянюшка, отчего это мне все скучно? – говорит она няне.

– Отчего же тебе скучно, барышня? – отвечает ей няня.

– Сама не знаю.

– Оттого, верно, тебе скучно, что подружки нет у тебя.

– Подружки? – проговорила Сашенька призадумавшись. – Где ж взять ее, няня?

– А где ж взять? Откуда накличешь?

«Накликать», – подумала Сашенька, когда няня вышла, и она стала накликать заунывным голосом под напев сказки про Аленушку:

Подруженька, голубушка,

Душа моя, поди ко мне;

Тоска-печаль томят меня.

Вдруг показалось ей, что голос ее как будто отзывается где то. Она прислушалась: точно, кто-то напевает в соседском дому.

Сашенька приотворила боковое окно, взглянула, вспыхнула, сердце так и заколотило.

– Ах, какая хорошенькая! – проговорила сама себе Сашенька. – Вот бы мне подружка!

И долго-долго смотрела она стыдливо сквозь приотворенное окно на Порфирия, который также разгорелся, устремив на нее взоры, и думал: «Ах, какой славный мальчик! вот бы нам вместе играть!»

«Я поклонюсь ей», – подумала Сашенька, но вошла няня, и, как будто боясь открыть ей свою находку подружки, захлопнула окно.

На дворе стало смеркаться, а няня сидит себе да вяжет чулок.

Так и вечер прошел. Легли спать; а Савденьке не спится, ждет не дождется утра.

Настало утро. Надо умыться, богу помолиться, идти к дедушке поздороваться, пить с ним чай, слушать его рассказы, а на душе тоска смертная.

– Не хочется, дедушка, чаю.

– Куда же ты? Сиди.

Ах, горе какое! – Сашенька с места, а дедушка опять:

– Куда ж ты?

– Сейчас приду, дедушка.

Сашенька наверх, в свою комнату, а там няня вяжет чулок.

Так и прошло время до обеда; а тут обед. А дедушка кушает медленно, а после обеда, покуда заснет – сиди, не ходи.

Господи! Что это за мука!

Но вот дедушка уснул. Няня вышла посидеть со старым Борисом за ворота. Сашенька одна; приотворила тихонько окно, тихонько запела: «Подруженька, голубушка», но никто не отзовется, в соседском доме окно закрыто.

Ах, какое горе!

Прошел еще день. Сидит грустная Сашенька подле няни, призадумавшись. Вдруг послышался напев ее песни, сердце так и екнуло.

– Ну, уж хорошо как-то там курныкает, нечего сказать! – проговорила няня.

– Нянюшка, пить хочется.

– Ну что ж, испей, сударыня.

– Мне не хочется квасу, мне хочется воды.

– Э-эх, ведь вниз идти надо!

– Пожалуйста!

– Ну, ну, ладно.

Няня вышла – а Сашенька к окну. Приотворила – глядь, ей поклонились.

– Здравствуйте! – сказал Порфирий.

– Здравствуйте! – произнесла и Сашенька.

Они посмотрели друг на друга умильно и не знали, что еще сказать друг другу.

– Приходите к нам, – сказал наконец Порфирий.

– Нет, вы приходите к нам; меня не пускают из дому, – отвечала тихо Сашенька.

– Экие какие!

Этим разговор и кончился; послышались шаги няни, Сашенька захлопнула окно.

На следующий день Порфирий целое утро курныкал песенку под окном. Сашенька все слышала, с болью сжималось у ней сердце от нетерпения, покуда дрожащая рука ее не. отворила снова окна с боязнью.

– Здравствуйте!

– Здравствуйте!

– Послушайте… выходите в садик!

– В садик? Ну, хорошо.

– Поскорей.

– Ну, хорошо.

Порфирий притворил окно. Сашенька также и побежала в садик.

– Здравствуйте, сударыня-барышня, – сказал ей Борис, беседовавший с няней на крыльце.

– Здравствуй, Борис, – отвечала ему Сашенька.

– Куда вы, барышня? – спросила ее няня.

– В садик.

– Посмотрите-ка, сударыня-барышня, какую я вам дерновую скамеечку сделал под липой-то, извольте-ка посмотреть.

И Борис потащился следом за Сашенькой.

Ах, какая досада!

– Вот, видите ли, барышня… Извольте-ка присесть.

– Спасибо тебе.

– Кому ж и угождать мне, как не вам, барышня: вы у нас такое нещечко… Дай вам господи доброго здравия да женишка хорошенького.

– Ах, полно, Борис, – проговорила Сашенька, покраснев, – ступай себе.

– Ничего, сударыня-барышня, что тут стыднова…

В соседском садике послышалось курныканье Порфирия.

«Ах, какой этот несносный Борис», – подумала Сашенька.

– Ничего, сударыня-барышня… да и красавицы-то такой не сыщем… и дедушка-то не нарадуется на вас… Скупенек немножко, бог с ним. Вас бы не так надо было водить… в золоте бы водить, барышня, да не все дома держать… чтоб женишки…

– Ступай, Борис, оставь меня.

– Экие вы какие! Я ведь к слову сказал… Вот, сударыня-барышня, попросите-ка у дедушки на сапоги мне… Извольте посмотреть, совсем развалились.

– Хорошо, хорошо, я попрошу.

– Извольте посмотреть: пальцы вылезли.

– Хорошо, хорошо, ступай.

– Да, вот оно: у солдата купил, три рубля заплатил… солдатские-то, говорят, крепче…

Сашенька от нетерпения и досады вскочила с дерновой скамьи и пошла прочь от Бориса.

– Что ж вы, барышня, не изволите сидеть? Дерн-то какой славный.

И Борис начал поглаживать скамью и обирать с дерна желтую и завядшую травку.

Между тем Сашенька прошла подле забора.

– Здравствуйте, – раздалось в скважинку за кустами малины.

– Здравствуйте, – тихо проговорила и Сашенька, остановясь и оглядываясь, не смотрит ли на нее Борис.

– Как я вас люблю, – сказал Порфирий.

– Ах, как и я вас люблю… Если бы мы были всегда вместе!

– Барышня, а барышня, где вы, сударыня? Чай кушать зовут, – крикнул Борис.

– О боже мой, какая скука, – проговорила Сашенька.

– Приходите после, – шепнул Порфирий.

– После? Хорошо.

И Сашенька побежала домой.

После чаю она двинулась было с места, но дедушка усадил ее подле себя перебирать старые письма.

– О господи, когда ж после? – проговорила Сашенька про себя, почти сквозь слезы.

Старик ужинал рано; хотелось ему спать или не хотелось, но он ложился в постель в определенное время. А тут, как нарочно, сидит себе да раздобарывает[32] с внучкой и с ее няней, потешается, что у них глаза липнут. Рассказывает себе про житье-бытье своего дедушки, какой у него был полный дом, какой сад, какое именье, какое богатство, великолепие и этикет. Призванный Борис, как живая выноска примечаний к рассказу, стоял у дверей, заложив руки назад, и по вызову барина подтверждал его рассказ.

– Помнишь, Борис? а?

– Как же, сударь, не помнить…

– А гулянье-то было по озеру, с роговой музыкой, в именины покойной бабушки Лизаветы Кирилловны… Вот, надо рассказать…

– Никак нет-с, батюшка: это было не в именины, а как раз в день рождения ее превосходительства… Как раз, сударь, в день рожденья.

– Как в день рожденья?.. Постой-ка, врешь!

– Да как же, батюшка, именины-то ее превосходительства, покойной Лизаветы Кирилловны, дай бог ей царство небесное, когда были? В октябре, сударь?

– Да, да, да!.. Экая память!..

– Дедушка, мне спать хочется, – проговорила Сашенька, зевая и привстав с места.

– Спать? А отчего ж мне не хочется? а?

– Не знаю, дедушка.

– То-то, не знаю, а я знаю. Это потому, что дедушка любит внучку и ему приятно провести с ней время.

– Да что ж, сударь, пора ночь делить, – проговорила и старая няня, зевая.

– Ты дура, ты все потакаешь ребенку! Пошли! спите!

Дедушка рассердился. Сашенька и няня, потупив глаза, молчали и ни с места.

И дедушка молчит, сурово нахмурился. И это гневное молчание тянулось обыкновенно до тех пор, покуда не вытянет душу.

Сашенька прослезилась, но утерла слезку: дедушка не любит слез.

– Ну, ступайте спать, – сказал наконец дедушка смягченным голосом, довольный, что дал урок в терпении.

Сашенька простилась с ним, побежала наверх, бросилась в постелю и залилась слезами. В первый раз почувствовала она тяготу на сердце, в первый раз воля дедушки показалась ей невыносимой. Ей так и хотелось броситься в окно, чтоб хоть умереть на свободе.

Няня, уговаривая Сашеньку, что грех так огорчаться, раздела ее и легла спать. Но у бедной девушки не сон в голове: душа взволнована, сердце бьется, в комнате душно; так бы и дохнула свежим воздухом.

– Когда же после? – повторяла Сашенька. – Когда мне было после прийти?.. Ах, как голова болит!.. Пойду в сад…

И она обулась, надела капотик, прислушалась, спит ли няня, осторожно отворила дверь и вышла. Сени запирались задвижкой.

Из сеней два шага до садика. Ночь светлая, прекрасная. Только что она подошла к липе, под которой старый Борис устроил ей дерновую скамью, вдруг что-то зашевелилось.

Сашенька затрепетала от страха.

– Это вы? – тихо проговорил Порфирий, бросаясь к ней из-за куста и схватив ее за руку.

Сашенька долго не могла перевести духу.

– Чего ж вы испугались?

– Так, что-то страшно, – проговорила Сашенька.

– Страшно? Отчего?

– Так.

– А я ждал-ждал, ждал-ждал.

Держа друг друга за руку, они присели на дерновую скамью и долго молча всматривались друг в друга с каким-то радостным чувством.

– Ах, как хорошо мне с вами! – сказал Порфирий.

– Ах, и мне как хорошо! – произнесла Сашенька, приклонясь на плечо Порфирия.

Высвободив руку из бабушкина салопа, который был на нем, он обнял Сашеньку, приложил свою щеку к ее горячему лицу и поцеловал ее.

– Ах, если б всякий день нам быть вместе!

– Дедушка меня никуда не пускает, – сказала Сашенька, вздохнув.

– Экой какой! И меня бабушка никуда без себя не пускает.

– Экая какая!

– Да, ей-богу, это скучно!.. Вот с вами как бы мне весело было.

– И мне, – произнесла тихо Сашенька.

И они обнялись.

– Как вас зовут?

– Сашенькой. А вас?

– Меня зовут Порфирием.

– Как же это так? Такой святой нет у дедушки в календаре, – сказала Сашенька, которая и по дедушкину календарю, и по напоминанью няни знала наизусть всех святых и все праздники.

– Как нет? – отвечал Порфирий. – Нет есть; у бабушки в святцах есть. Мои именины 26 февраля, в день святого отца Порфирия архиепископа. И дедушка у меня был Порфирий.

– Мужское имя!

– А какое же? Что я, девушка, что ли? Я не девушка.

– Ах, боже мой! – вскрикнула с невольным чувством испуга Сашенька, отклоняясь вдруг от плеча Порфирия.

– Что такое? Чего вы испугались? – спросил Порфирий, осматриваясь кругом. – Какие вы боязливые… Не бойтесь!.

– Пустите, – проговорила Сашенька.

– Куда, Сашенька? Нет, не уходи, пожалуйста!

– Пустите, пустите! – проговорила Сашенька, и, вырвавшись из рук Порфирия, она быстро побежала вон из саду.

– Сашенька! дружок! послушай! – крикнул вслед ей Порфирий. Но Сашенька уже дома, испуганная, взволнованная.

IV

На другой день няня, удивляясь, что барышня заспалась, вошла в ее комнату. Сашенька, вместо спокойного сна, лежала в какой-то болезненной забывчивости, лицо ее горит, дыхание тяжко.

Няня перепугалась; не горячка ли, подумала она. Но Сашенька очнулась, и пылкий жар лица заменила вдруг бледность, живой взор стал томен, и все она как будто чего-то ищет и не находит.

Когда в мезонине соседнего дома раздается напев ее песни, Сашеньку бросит в огонь; как испуганная, она вскочит с места и не знает, куда ей идти.

Так прошло несколько времени. А между тем старушка, бабушка Порфирия, отдала богу душу. Она водила его с собою только в храм божий да к своим старым знакомым обвязанного, окутанного. Теперь он свободен, хозяин дома, а располагать собою не умеет, его понятия обо всем – еще детские понятия.

Привычка к безусловной покорности бабушке передала его в распоряжение дядьке Семену и бабушкиной ключнице Дарье. Старая Дарья видела в нем еще ребенка и хотела водить его как ребенка, по обычаю бабушки; но Семен твердил ему по-свойски:

– Что вы, сударь, бабитесь, стыдно! И то бабушка-то вас продержала в пеленках, покуда все невесты ваши замуж повышли!

Слова Семена быстро подействовали на молодого человека, и он приосанился, как будто вдруг подрос. С потерею детских чувств исчезло в нем и страстное желание познакомиться с хорошеньким соседом. Он перестал напевать заунывную песенку Сашеньки.

По завещанию бабушки ему следовало навестить одного из дальних родственников, который обещался определить его на службу.

Вот Порфирий и собрался к нему. Семен, сходив за извозчиком, начал одевать своего молоденького барина и, по обычаю, разговаривать сам с собою:

– Эка, ей-богу, кажется, живые люди, а похлопотать о похоронах некому.

– О каких похоронах? – спросил Порфирий.

– Да вот в соседском доме старик-то умер, а кругом-то его кто?

Молоденькая барышня-внучка, да дура старая баба, да старый хрен слуга; туда же в гроб глядит.

– Где это, где? В каком соседском доме?

– Да вот рядом, через забор. Что за внучка-то, что за девочка, ах ты господи!

– Тут рядом? с мезонином-то? Какая же внучка? У этого старика молоденький внук.

– Вот! Я своими глазами видел барышню. Что это за раскрасавица такая!.. Плачет!..

– Семен, пойдем посмотрим, – прервал Порфирий, – сделай милость, пойдем!

– Да пойдемте, пойдем, отчего ж не сходить. Оно, по соседству, следовало бы и помочь в чем-нибудь. Барышня-то молодая, а крутом-то ее что?

Порфирий схватил шляпу и побежал. Семен за ним, на соседний двор.

Сквозь толпу гробовщиков, стоявших в передней, трудно уже было пробраться. Ни в одном роде торговли нет такого соперничества и перебою. Старый Борис, отирая слезу, бранился с ними.

– Что, брат, что просят? – спросил его Семен.

– Пятьсот рублей за гроб! Мошенники!

– Не за гроб, сударь, а за покрышку, дроги и мало ли что.

– Ты молчи, воронье чутье! Барин только что заболел, а уж эта рыжая борода приходил сюда рекомендоваться! И имя узнал! Прошу, говорит, Борис Гаврилыч, не оставить своими милостями: барин умрет, так уж мы, говорит, поставим знатный гроб, и покрышку, и все что следует… Ах ты, чертова пасть! Пошел вон!

Между тем как Семен помог старому Борису уладить торг насчет длинного ящика, Порфирий вошел в комнату, где лежал покойник. Он не обратил внимания ни на покойника, ни на толпу любопытных, вымерявших глазами длину умершего; все внимание его вдруг поглотилось наружностию девушки в черном платье, которая стояла подле стола, приклонясь на плечо старой женщины.

Слезы катились из ее глаз.

Сердце Порфирия забилось как будто от испуга. Он не верил глазам своим: лицо так знакомо, это Сашенька… Нет, это, верно, его сестра… Она нежнее, белее его, у ней чернее глазки, думал он.

И взор его оцепенел на ней.

– Барышне-то дурно, водицы надо… постой, я принесу, – сказал какой-то неизвестный человек с растрепанными волосами, в стареньком сюртучишке, пробираясь в другую комнату.

– Куда! – крикнула няня. – О господи, и присмотреть-то некому!.. Постойте, барышня…

И она бросилась за заботливым незнакомцем.

Сашенька пошатнулась от порыва няни. Порфирий успел ее поддержать. Она взглянула на него, и все чувства ее как будто замерли, голова приклонилась к плечу молодого человека.

– Не троньте! Извольте идти отсюда! А не то закричу! – раздался голос няни из другой комнаты.

– Что ж… я ничего…. я прислужиться хотел… водицы подать… – говорил, пошатываясь, неизвестный, выходя из дверей.

– Вишь, нашел водицу на гвозде! Пошли-те вон отсюда!

– Что ж… пойду… Я вашему же покойнику, поклониться хотел… последний долг отдать…

– Да, да, знаем мы вас! – продолжала няня. – Спасибо, батюшка, что поддержал барышню мою, – сказала она Порфирию.

– Позвольте мне принять участие в вашем горе и помочь вам распорядиться, – сказал Порфирий Сашеньке, когда она очнулась и стыдливо отклонилась от него к няне.

– А вы кто такой, батюшка? – спросила няня.

– Я сосед ваш. Если угодно, я и мой человек к вашим услугам…

Вы можете положиться.

– Да вот бы надо было послать кого-нибудь на кладбище, заказать могилу.

– Я сам съезжу, – вызвался Порфирий и, поручив Семена в распоряжение Сашеньки, отправился на кладбище. Приехав на ниву божью, он долго ходил между могил, не встречая. никого, покуда не увидел выходящего из ворот дома старика священника.

– Где мне, батюшка, отыскать тут могильщиков? – спросил его Порфирий.

– Что вам, могилку, что ли? – сказал священник.

– Да, батюшка, не знаю, к кому обратиться.

– Могилку? хорошо, хорошо, доброе дело, мы очень рады, пойдемте… Чай, выберете место, а то у нас и готовые есть.

– Это все. равно, я думаю.

– Все равно: здесь славные места, славные места! Сухие, грунт песчаный… Эй! Ферапонт!.. Где ты?

– Здесь, – отозвался могильщик из глубины могилы, которую он рыл.

– Что, это заказная или так, на случай? – спросил священник.

– Заказная.

– Так вот и господину-то выройте могилку.

– Ладно. Младенцу, верно?

– Нет, старику, – отвечал Порфирий.

– Так бы уж и говорили. Ладно.

Заказав могилку, Порфирий отправился назад. Истомленная бессонными ночами во время болезни дедушки, Сашенька заснула.

Но за нее было уже кому хлопотать. Порфирий обо всем озаботился и, провожая покойника, шел рядом с его внучкой, Когда опустили гроб в-могилу, Сашенька, почти без чувств, упала к нему на руки.

– Это, верно, жених ее, – говорили в толпе народа, собравшегося около могилы, – вот парочка.

И Порфирий и Сашенька это слышали.

Порфирий проводил ее до дому и хотел проститься.

– Куда ж вы? – сказала она ему.

Порфирий вошел в дом.

Сели и молчат, бояться даже смотреть друг на друга…

Посидев немного, Порфирий встал.

– Куда же вы? – повторила Сашенька.

– Вы утомились, вам надо отдохнуть.

– Когда же вы к нам будете?

– Если только позволите… – проговорил несвязно смущенный Порфирий.

На следующий же день он явился к соседке узнать об ее здоровье.

На этот раз она была разговорчивее, Порфирий смелее.

Слово «здравствуйте» напомнило и ему и ей первое сладостное ощущение сердца. Они произнесли его, и оба вспыхнули.

Няне ужасно как понравился скромный молодой человек.

«Вот бы парочек барышне», – думала и она.

– Уж если б вы видели, Порфирий Александрович, как покойник наряжал барышню – смех, да и только! Совсем не по-девичьему! мальчик, да и только.

«Да, не видал!» – подумали в одно время и Порфирий и Сашенька, взглянув друг на друга и невольно улыбнувшись.

– Это амазонское платье я носила, нянюшка, – сказала Сашенька, – ко-мне оно лучше шло. В чепчике хуже.

Порфирий вспыхнул. Она заметила это, поняла, что некстати упомянула о чепчике, и, также покраснев, опустила глаза и замолчала.

– Я вас и принял за мужчину, – сказал Порфирий, оставшись – наедине с Сашенькой.

– А я думала, что вы девушка.

Порфирий рассказал ей, как бабушка берегла его от простуды и рядила в чепчик, платок.

– Я хоть бы опять надеть чепчик, – прибавил он.

– Ах боже мой, для чего это?

– Так… вам нравилось.

– Ах, нисколько, так гораздо лучше, – опрометчиво вскрикнула Сашенька.

– Тогда вы мне сказали… – начал было Порфирий с простодушною откровенностию сердца, но вспомнил испуг Сашеньки и замолчал.

Сашенька, казалось, также все припомнила, покраснела и потупила глаза.

Но, верно, в самой природе женщины есть хитрость.

– Что ж я вам сказала? – спросила она, не поднимая взоров.

– Вы сказали… «Если б мы были всегда вместе», – произнес тихо Порфирий.

Сашенька снова вспыхнула и, стыдясь своего смущения, закрыла лицо руками.

V

Первая любовь пуглива, как вольная птичка; много, много проходит времени, покуда она сделается «ручною». Природа ведет себя необыкновенно как умно, стройно и отчетливо. Порфирий был свободен, Сашенька также; за ними ничей глаз не присматривал, ничье ухо их не подслушивало, чувства так и влекли их друг к другу; а между тем самый строгий, ревнивый к благочестию присмотр не упрекнул бы их ни в чем. Казалось бы, им опасно сидеть вместе на дерновой скамье, под липой; сладкое воспоминание первого поцелуя должно бы было взволновать их чувства, давало право на полную откровенность; напротив: тут-то чувства их и становились боязливее. И это продолжалось до тех пор, покуда любовь взросла, созрела на сердце и вдруг в одно утро расцвела, как махровая роза. И в глазах, и в выражении голоса явилась какая-то особенная нежность. Все в них стало ясно друг для друга, они взглянули один на другого и обнялись.

– Помните, я сказал: как я вас люблю! – прошептал Порфирий.

– Помню!

– А вы сказали: ах, как и я вас люблю; если б мы были всегда вместе! Помните?

– Помню, помню!

Казалось бы, это блаженное мгновение надо было продлить, скрыть от всех свое счастье, но Сашенька вскрикнула опять: пустите! И, вырвавшись из объятий Порфирия, побежала вон из комнаты.

– Куда вы? Чего вы испугались? – и Порфирий вообразил, что Сашенька опять так же испугалась чего-то, как в первый раз в садике.

Но Сашенька побежала поделиться своим счастьем с няней.

Порфирий задумался, сердце его сжалось, вдруг слышит голос Сашеньки: «Пойдем, пойдем скорее».

И, притащив няню за руку, она вскричала:

– Смотри, нянюшка!

И бросилась на шею к Порфирию.

– Ах вы, баловники, греховодники! – вскричала няня, всплеснув руками и качая головою.

Вырвавшись снова из объятий Порфирия, Сашенька бросилась на шею к няне и задушила ее поцелуями.

– Ну, ну, ну, пошла от меня, бесстыдница! Пошла к своему любезному на шею! Вот погоди, поп-то вас обвенчает, а посаженый-то отец плетку даст на тебя.

Начались сборы к свадьбе.

Природа очень умно взлелеяла любовь в юноше и в девушке, решила взаимное желание их быть и жить вместе; но не дело природы было решать, где им жить.

Кажется, все равно, где бы им жить, лишь бы жить вместе.

Но, верно, не все равно: покуда длились сборы к свадьбе, между женихом и невестой зашел спор: в котором доме им жить? Сашеньке хотелось непременно жить в доме Порфирия, потому что это был дом Порфирия; а Порфирию – в доме Сашеньки, потому что это был дом Сашеньки.

– Я продам свой дом, – сказал Порфирий, – мы будем жить в твоем доме.

– Ах нет, ни за что! – вскричала Сашенька. – Мы будем жить в твоем доме; лучше мой продать.

– Ах нет, ни за что! – сказал в свою очередь Порфирий.

Мне твой лучше нравится.

– А мне твой.

И вышел спор из самого чистого доказательства взаимной нежности. Ни Сашенька, ни Порфирий не хотят уступить один другому в том чувстве.

– Тебе хочется все по-своему делать, – проговорила Сашенька, надувшись, – если ты свой дом продашь, то я продам свой!..

– Посмотрим! – подумал Порфирий, вспыхнув. Его затронул упрек.

Взволнованное сердце Сашеньки скоро улеглось. Она подошла к Порфирию, но он отвернулся от нее.

Новая искра огорчения. Сашенька отошла от Порфирия, села в угол, закрыла лицо руками и задумалась сквозь слезы: он не любит меня!..

– Сашенька, – сказал Порфирий, взглянув на нее. И он бросился к ней.

– Подите прочь от меня! – проговорила Сашенька.

Обиженное чувство снова возмутилось. Порфирий не перенес его, взял шляпу; мысли его были в каком-то тумане. Он пришел домой.

Там, как на беду, его ждал уже покупщик дома. Решившись продать дом, Порфирий поручил это Семену, который и сам то же советовал ему.

– Вот, сударь, извольте получить деньги, – сказал Сем-ен, входя с каким-то мещанином, – я решил дело.

Мещанин отсчитал деньги, положил их на стол перед Порфирием и поднес ему подписать бумагу.

– Да что ж вы, сударь, подписываете, не считая, – сказал Семен.

– Как раз тысяча двести серебром, так-с?

– Так, – отвечал Порфирий, перевертывая ассигнации без внимания.

На другой день поутру тот же покупщик явился в соседний дом к Сашеньке.

– Я, сударыня, – сказал он ей, – купил у вашего соседа дом, да место маленько. Не продадите ли и вы свой? А я бы хорошие дал бы деньги.

– Он продал дом свой! – вскричала Сашенька.

– Что ж, он хорошо сделал, барышня, – сказала няня. – Он и мне говорил, и я советовала ему продать. А нам-то уж продавать не к чему: насиженное гнездо, и вы привыкли, и я. Дал бы бог и умереть в нем…

– Он продал, – повторила Сашенька.

– Продал мне, сударыня. Дрянной домишко; признательно сказать, пообмишулился я, дал четыре тысячи двести, а теперь не знаю, что и делать. Продайте, сударыня! За ваш дом пять тысяч.

– Да, видишь, какой! пять тысяч! Барышня, а барышня, пожалуйте-ка сюда, – сказала няня торопливо, вызывая Сашеньку в другую комнату, – продавайте, барышня!

– Да, я продам, непременно продам! – проговорила Сашенька с обиженным чувством.

– Продавайте! Дедушка-то заплатил всего две тысячи за него, за новый!.. Пять тысяч дает! Да уж вы не мешайтесь, оставайтесь здесь: шесть возьму!..

– Продавай! Я не хочу в нем жить, – проговорила со слезами на глазах Сашенька.

– Пять тысяч капитал, а мы квартерку найдем рубликов за двести, так без хлопот будет.

И няня вышла к покупщику.

– Пять тысяч не деньги, любезный, – сказала она ему, – барышня и не подумает отдать за эту цену… Шесть, если хочешь.

– Как можно! Да уже так, дом-то мне понадобился: двести набавлю.

– И не говори!

– Пять тысяч пятьсот угодно? А нет, так просим прощенья, – сказал мещанин, обращаясь к двери.

– Ну, погоди, спрошу барышню.

Дело уже было решено, дом продан, задаток взят, пришел Порфирий.

– Здравствуйте, – проговорил он тихо, как виноватый, подходя к Сашеньке.

– Здравствуйте, – отвечала она ему, не поднимая глаз.

– Ты на меня сердишься, Сашенька, – сказал Порфирий после долгого молчания.

– Сержусь, – отвечала Сашенька.

– За что ж?

– Я вас просила, вы не послушались, вы продали свой дом.

– Он очень стар: на него на починку надо было издержать, Семен говорит, тысячу рублей… – начал Порфирий в оправдание себя. – Я и нянюшке говорил, и она советовала мне продать, а жить в вашем…

– А я по совету нянюшки продала свой, – сказала Сашенька.

– Продали!

– Продала.

– Ну, если так… – проговорил Порфирий.

– Куда вы?

– Мне надо идти нанимать квартиру, – отвечал он и бросился вон.

– Порфирий! – хотела вскрикнуть Сашенька, но голос ее замер.

VI

Покупщик двух домов распорядился умнее Порфирия и Сашеньки: соединил оба дома пристройкой, подвел под одну крышу, и вот, не прошло месяца, из двух старых домиков вышел один новый, превеселенький дом: обшит тесом, выкрашен серенькой краской, ставни зеленые, на воротах: «дом мещанки такой-то», «свободен от постоя» и в дополнение: «продается и внаймы отдается».

Один бедный чиновник, но у которого была богатая молодая жена, тотчас же купил его на имя жены и переехал в него жить.

Но в доме нет житья.

Покуда домики были врозь, все было в них, по обычаю, мирно и тихо и на чердаке, и на потолке, и за печками, и в подполье; ни стены не трещали, ни мебель не лопалась, ни мыши не возились.

Но едва домики соединились в один, только что чиновник с чиновницей переехали и, налюбовавшись на свое новоселье, легли опочивать, рассуждая друг с другом, что необыкновенно как дешево, за двадцать-за-пять тысяч купили новый дом, с иголочки, вдруг слышат в самую полночь: поднялись грохот, треск, стук, страшная возня в земле, по потолку точно громовые тучи ходят, то в одну сторону дома, то в другую.

Молодые с испугу перебудили людей.

– Э-эх, почивали бы лучше в полночь-то, так и не слыхали бы ничего, – сказала кухарка, которая всегда крепко спала в законный час, а во время дня только дремала.

Но старик дворник, выслушав рассказ господ, качнул головой и решил, что дело худо: верно, домовому не понравились жильцы!

– Ах ты старая баба! – сказала кухарка.

– Я ни. за что не останусь здесь жить! – вскричала перепуганная молодая хозяйка. – Ни за что!

И на другой же день муж ее выставил на воротах: «отдается внаем» – и тотчас же по требованию жены должен был нанять квартиру и переехать.

Вскоре один барин, проезжая мимо, остановился, прочел: «продается и внаймы отдается, о цене спросить у дворника», осмотрел дом и решил нанять.

– Так ты сходи же к хозяину, узнай о последней цене, – сказал он, давая дворнику на водку. – Ввечеру я заеду.

– Слушаю, слушаю, – отвечал дворник.

Ввечеру он опять приехал.

Это был Павел Воинович.

– Ну что?

– Да что, – отвечал дворник, который успел уже клюкнуть на данные ему деньги и не мог ничего таить на душе. – Я вот что вам доложу, дом славный, нечего сказать… славный дом…

– Да что?

– А вот что: кто трусливого десятка, тому не приходится здесь жить.

– Отчего?

– Отчего? а вот отчего: я по совести скажу… тут водятся домовые.

– Э?

– Право, ей-богу! по ночам покою нет.

– А днем? – спросил Павел Воинович.

– Днем что: днем ничего, только по ночам.

– Так это и прекрасно, – сказал барин, – я не сплю по ночам, я сплю днем, так ни я домовых, ни домовые не будут меня беспокоить.

– Э? разве? Да оно и правда, что у господ-то все так… Ну, если так, так что ж, с богом… другой похулки на дом нельзя дать… хоть у самого хозяина спросите, он сам то же скажет.

Таким образом, несмотря на предостережение дворника, барин нанял дом, переехал. На первый же день новоселья пригласил он пять-шесть человек добрых приятелей к обеду и в ожидании гостей, похаживая себе с трубкой в руках и в халате и в туфлях, посматривал, так ли накрывают люди на стол, полон ли погребок, во льду ли шампанское, греется ли лафит, все ли в порядке. Гости-приятели съехались. Обед на славу, вино как слеза.

Присутствовавший тут же поэт, подняв бокал, возгласил:

Я люблю вечерний пир,

Где веселье председатель,

А свобода, мой кумир,

За столом законодатель,

Где до утра слово пей!

Заглушает кряки песен,

Где просторен круг гостей,

А кружок бутылок тесен.

– Ну, извини, любезный друг, до утра у меня пить нельзя, – сказал хозяин, – невозможно!

– Это отчего? Это почему?

– А вот почему: этот дом я нанял у самого дедушки-домового с условием, чтобы ночь я проводил где угодно, только не дома. А так как скоро полночь, то я отправляюсь в Английский клуб. Вы видите, господа, что причина законная. Извините.

Пушкин захохотал, по обычаю, а за ним захохотали и все.

Но хозяин сказал серьезно, что он не шутя это говорит, и в доказательство крикнул: «Эй! одеваться скорее!»

На этот барский крик никто не отозвался: оказалось, что и в передней и в людской – ни души. Люди, уверенные, что господа занялись делом, пошли справлять новоселье.

– Ну, нечего делать, оденусь сам, – сказал Павел Воинович, – но на кого же оставить дом?

– А домовой-то, – крикнул Пушкин.

Эй, дедушко! ты не засни!

По-своему распорядися с вором,

Ходи вокруг двора дозором

И все, как следует, храни!

– Ха, ха, ха, ха!

– Ага! – раздалось с обеих сторон дома.

– Слышишь? отозвался, – сказал поэт, – теперь можно отправляться спокойно. Слышали, господа?

– Слышали, слышали!

– Если слышали, так можно отправляться, – сказал хозяин.

И все отправились.

Только что господа со двора, а люди на двор пришли, смиренно присели в передней, как будто нигде не бывали, моргают глазами, думают, господа забавляются себе.

– Чай, до утра просидят? а?

– Фу, как спать хочется!..

– Ну, здоров пить!..

– Вот это что, так ли пьют… да я…

– Тс! черт ты! ревет!

– Что, ничего.

Только что эту беседу в передней заменило всхрапыванье и свист носом, вдруг в комнатах поднялись стук, треск, возня.

– Вася! слышишь?

– А?

– Что это, брат, господа-то передрались, что ли? а?

– Что?

– Господа-то… слышишь, как возятся?..

– А бог с ними!

– Ну, и то.

И Вася и Петр задремали.

А между тем в дому как будто ломка идет.

Верь не верь, а вот произошла какая история. Мы уже сказали, что в обоих старых домиках было по домовому. Они преспокойно жили себе за печками и, видя, что все в порядке, хозяева благочестивы, лежали себе, перевертываясь с боку на бок. Когда Порфирий и Сашенька продали домики, пристройка и соединение их под одну крышу потревожили домовых, но они еще довольны были, воображая, что идет починка накатов и крыши.

Только что постройка кончилась и чиновник, купив новенький дом с иголочки, переехал на новоселье, домовой Сашенькина домика, с левой стороны, приподнялся в полночь осмотреть, по-прежнему ли все в порядке.

«Хм, чем-то пахнет», – подумал он, выходя в пристроенную между домиками залу.

Домовой с правой стороны точно таким же образом отправился по дому дозором.

«Э-э-э! вот тебе раз! – подумал он, прислушиваясь. – Это что?..»

Только что он вышел в залу, вдруг что-то стукнуло его в лоб.

– Кто тут? – гукнул он.

– Кто тут? – отозвалось над его ухом.

– А?

– А?

– Кто тут?

– Хозяин.

– А-а-а! как хозяин? Я хозяин.

– Нет, я хозяин.

– Как – ты хозяин?

– Так, я хозяин.

– Нет, я хозяин! Вон!

– Вон? Сам вон!

Слово за слово, схватились, подняли такую возню, такой стук, грохот, что никак невозможно было чиновнику, и особенно жене его, не испугаться до смерти и не выбраться поскорей из дому.

VII

Каждую ночь домовые поднимали возню и драку на чья возьмет; но ничья не брала. То же было и в первую ночь, когда барин, нанявший дом, отправился со своими гостями в клуб.

Стало уже рассветать, когда он возвратился домой; но что-то не весел, ему нездоровилось. Ночь не спал, и день не спится.

Послал за Федором Даниловичем.

– Что?

– Нездоровится.

– Э? понимаю.

И Федор Данилович прописал что-то успокоительное.

– Это порошки?

– Порошки; принимать через час.

– Очень кстати! Я бы теперь принял лучше деньги.

– Это, конечно, лучше, – сказал Федор Данилович, отправляясь к другим пациентам.

Барин протосковал вечер; настала ночь, и он, (не) исполняя условия с домовым, лег спать и против обыкновения заснул.

На правой половине дома, где был дом старушки, бабушка Порфирия, барин устроил свой кабинет, а вместе и спальню. Тут же за печкой жил и домовой. Только что настала полночь, он встрепенулся, как петух со сна, и собрался с новым ожесточением на бой с соперником. Вдруг слышит, кто-то всхрапнул.

– Это кто?

И домовой подкрался к спящему, приложил ухо к голове. – Ух, какая горячая голова! – проговорил он, отступив от постели.

– Идет! – крикнул барин во сне, так что домовой вздрогнул и на цыпочках выбрался вон из комнаты.

– А? ты еще здесь? – гукнул домовой с левой половины, столкнувшись с ним в дверях.

– А ты еще не выбрался вон? – сказал, стукнув зубами, домовой с правой половины, вцепясь в соперника.

Пошла пыль столбом. Возили, возили друг друга – уморились.

– Слушай: ступай вон добром!

– Ступай вон, как хочешь, добром или не добром, мне все равно.

– Слушай: домов много.

– Много, выбирай себе.

– Ты выбирай, я постарше тебя.

– Это откуда… я и сам счет потерял годам.

– Не считай по годам, а мерь по бородам.

– У. меня обгорела в 12-м году.

– Слушай, пойдем на-мир.

– На-мир так на-мир. Давай мне дом с богатым убранством, со всеми угодьями, дом теплый, сухой, да чтоб в доме ни одной человеческой души не жило, чтоб дом был про меня одного, про дедушку-домового: я знать никого не хочу! Чтоб дом был игрушечка, а не дом.

– Видишь! Смотри, какой дом придумал: про тебя одного.

А кто такой дом будет про тебя строить?

– Не мое дело.

– Молоденек надувать.

– Ну, как знаешь.

– Постой, подумаю.

– Подумай.

– Подумаю, – повторил сам себе домовой с правой стороны, – подумаю, нет ли такой хитрости на свете.

Воротился за печку и стал думать; не лежится; вылез, ходит по комнате да твердит вслух: «Хм! игрушечка, а не дом! игрушечка, а не дом!»

– Что? – проговорил барин во сне.

– Построить дом, чтоб был игрушечка, а не дом! – отвечал дедушка-домовой, занятый своей мыслью и продолжая ходить из угла в угол.

– Игрушечка, а не дом, – затвердил и барин во сне, – игрушечка, а не дом!

Ночь прошла, домовой ничего не выдумал, а барин встал с постели, закурил трубку, велел подавать чай и начал ходить, как домовой, задумавшись – и повторяя время от времени:

– Игрушечка, а не дом!.. Что за глупая мысль пришла мне в голову, ничем не выживешь – построить в самом деле игрушечку, а не дом?.. А что ты думаешь? Построю!

Продолжая ходить по комнате, курить трубку за трубкой и рассуждать сам с собою о постройке не простого дома, а игрушечки, барин выведен был из этой думы докладом человека, что пришли из магазинов за деньгами.

– Ах, канальи! я им велел вчера приходить! – крикнул барин. – Мошенники! просто ждать не будут!., надо им еще что-нибудь заказывать… Кто там?

– Да там фортопьянный мастер, мебельщик, из хрустального магазина, да и еще из каких-то магазинов.

– Позови фортепьянного мастера.

Немец вошел.

– За деньгами?

Немец поклонился.

– Отчего ты вчера не пришел? а? – прикрикнул барин.

– Все равно, – отвечал немец.

– Нет, не все равно! вчера был день, а сегодня другой…

Ну, слушай, вот еще что мне нужно: можно сделать вот такой маленький рояль, в седьмую долю против настоящего?

– Хм! игрушка? я игрушка не делаю, – отвечал немец.

– Нет, не игрушка, а настоящее фортепьяно, в эту меру.

– Это что ж такое?

– А у меня есть такой маленький виртуоз, карлик, – ему играть… Можно?

– Хм! можна, отчево не можна, все можна за деньги делать.

– Так, пожалуйста, сделай… В седьмую долю…

– В седьмая доля? Хорошо. Только эта будет стоить то же, что настоящая рояль.

– 6 цене я ни слова, – сказал барин, – только сделай, а потом мы и сочтемся.

– Хм, – произнес, углубившись сам в себя, немец, которого заняла уже тщеславная мысль сделать крошечный рояль на славу. – Das lst ein kurioses Werk![33] – сказал он, выходя и забыв о деньгах.

Вслед за ним явился мебельный мастер, потом приказчик из хрустального магазина. Одному заказал барин роскошную мебель рококо, в седьмую меру против настоящей, другому в ту же меру – всю посуду, весь сервиз, графины, рюмки, форменные бутылки для всех возможных вин.

Таким образом началась стройка и меблировка игрушечки, а не дома. Знакомый живописец взялся поставить картинную галерею произведений лучших художников. На ножевой фабрике заказаны были приборы, на полотняной – столовое белье, меднику – посуда для кухни, – словом, все художники и ремесленники, фабриканты и заводчики получили от барина заказы на снаряжение и обстановку богатого боярского дома в седьмую долю против обычной меры.

Барин не жалел, не щадил денег.

Вот и готов не дом, а игрушка. Стоит чуть ли не дороже настоящего; остается, по обычаю, только застраховать да заложить в Опекунский совет.

Барин и призадумался об этом.

– Странная вещь, – говорил он сам себе, – князь Василий построил же гораздо глупее игрушечку, а не дом, в котором жить нельзя; его приняли в залог, а мой, я уверен, что не примут. А между тем закладывать дом необходимо: в старину закладывали до постройки, а теперь очень умно и расчетливо закладывают после постройки. Нельзя не закладывать!

VIII

Во все время, когда игрушечка, а не дом строился и снаряжался, дедушка-домовой с правой стороны был вне себя от радости и по ночам ходил вокруг него и потирал руки.

«Вот оно, – думал он, – как ухитрился свет-то… Барин этот должен быть колдун: только что я показался, тотчас узнал; только что задумался, как бы ухитриться, а он в угоду мне и выдумал!..»

– Ну, будет дом по твоему вкусу, – говорил дедушка-домовой с правой стороны своему сопернику.

– Посмотрим, – отвечал тот.

– Увидишь, – говорил этот.

– Ну, ладно, покажи.

– Постой, не готов.

– Э, лжешь!

– Верь, право-слово!

– Ну, смотри.

Прошло еще несколько времени до совершенного окончания и отделки домика. Дедушка нетерпеливо похаживает и сам дивится, как люди-то ухитрились.

– Истинно игрушечка, а не дом! Ну, надул же я его!

Наконец дом совершенно готов, дом на семи четвертях состоит из великолепного салона и столовой – она же и бильярдная. Салон – пол парке,[34] обои шелковые, мебель роскошная – люстры, лампы, канделябры, зеркала, картины, рояль, словом, все.

– Ну, пойдем! – сказал домовой с правой стороны домовому с левой и привел его в кабинет. Барина, по обычаю, не было дома.

Ночь светлая; месяц отразился в окно на лаковом парке домика, на бронзе, на мебели: светло, как днем.

– Ну, где же?

– А вот, полезай за мной.

– Да это стол.

– Полезай!.. Ну, видишь? Что?

– Постой, борода зацепила… А-а-а-а! – проговорил с удивлением домовой с левой стороны, входя в резные золоченые двери салона.

– Что? а?

– Да! ах какая бесподобная вещь! что твоя печурка!

И домовой присел на кресла, потом на диванчик, потом прилег на подушку, шитую синелью по буфмуслину.

– Ну, спасибо. А это что? гусли?., а? славная вещь!., вот будет мне житье… роскошь! Не то что за печкой…

«В самом деле роскошь… – подумал дедушка с правой стороны. – Жаль и уступить… право, жаль!..»

– Бесподобно! аи спасибо! – продолжал дедушка с левой стороны, растянувшись на диване. – Так уж ты владей всем домом, живи за которой хочешь печкой, а я уж здесь и расположусь…

– Э, нет, погоди еще: ты видишь, что в доме еще и печей нет.

– В самом деле, печей нет, как же это забыли печи выложить?

– Без печей нельзя… зима настанет, замерзнешь.

– Нельзя, нельзя; да скоро ли их сложат?

Уверив, соперника, что к зиме сложат непременно, хитрый домовой спровадил его, а сам залег на диванчик и начал потягиваться и расправлять кости.

– Нет, приятель, извини: не видать тебе как ушей этого домика, я сам в нем буду жить… Как же это я прежде об этом не подумал? Какое спокойствие, удобства какие!.. Все как по мне делано… и зеркала какие… и все… фу, как люди-то ухитрились… Это что в засмоленных бутылках, постой-ка?..

И домовой отыскал между посудой и приборами штопор в меру, раскупорил бутылку шампанского.

– Мед!. мед-то какой! Фу, как люди-то ухитрились!..

Буль-буль-буль… выпил всю бутылку и заморгал глазами, прилег на диван и заснул.

А между тем и барин, построив не дом, а игрушечку, тотчас же, по современному обычаю строителей, заложил его. Поутру пришли за ним и понесли на носилках к заимодавцу.

В полночь очнулся домовой. Что за стук такой? что за гам? что за свет колет глаза? Взглянул – и ужаснулся.

Народу тьма, музыка гудит; какие-то пестрые шуты и шутихи шаркают, ходят, кривляются, кричат, бормочут что-то не по-русски – страшный содом! От яркого света потемнело в глазах у домового, запрятал голову в подушку, свернулся клубком, лежит – чуть дышит.

Так прошло несколько дней. Измучился: ни дня, ни ночи по-, кою. И днем свет, и ночью свет. Но наконец выдалась одна темная ночка; прислушался – кругом все тихо; присмотрелся – никого нет. Вылез из домика, побрел на цыпочках по комнатам… искать печки. Ходил-ходил – нет печки в целом доме.

«О-хо-хо! Куда это я попал!..» – подумал дедушка.

Вдруг почуял он запах печки, откуда-то несет теплом. Глядь – труба.

– Что за чудеса такие? Бывало, трубы проводят наружу, а теперь внутрь.

Влез в трубу, полз-полз, смотрит – печь, преогромная печь посреди сырого подвала.

Что было делать? Погрустил-погрустил, подумал: «Не рыть было другому ямы, сам в нее попадешь», да и прилег, с горем, в печурке привилегированной амосовской печи.

IX

Между тем, помните, Порфирий, вспылив на Сашеньку, ушел нанимать квартиру, нанял и переехал.

Дня три дулся он и не хотел показываться невесте на глаза.

Наконец не выдержал: грустно стало, отправился к ней, подошел к дому и ужаснулся. И его дом, и дом Сашеньки стояли уже без крыш, огорожены по улице общим забором.

– Братцы, – спросил он у плотников, пробравшись по наваленному лесу на двор, – не знаете ли, куда переехала из этого дома барышня?

– Барышня? А кто ж ее знает, – отвечал один плотник, потачивая свой топор на камне.

– У кого б узнать?

– А у кого ж узнать? Кто знает? а?

– А кто ж ее знает, разве у соседей спросить, – отвечали прочие.

У Порфирия облилось сердце кровью. Долго ходил он около дома, добивался у соседей, куда переехала Сашенька: никто не знает. Пошел вдоль по улице, выспрашивает у ворот каждого дома: не переехала ли сюда такая-то барышня? Нет, не переезжала.

Обошел все переулки – ни слуху ни духу.

В отчаянии Порфирий. День прошел, другой прошел – ищет, а следа нет. Избегал всю Москву; дворники гоняют его из края в край своими догадками.

– Барышня? молоденькая? Так! У нее женщина? Ну так, переезжала, да не понравилась квартира, так она вчера съехала на Разгуляй… как раз против бань.

Порфирий бежит на Разгуляй.

– Барышня? вчера? Переехала.

– Где же она тут живет?

– А вот ступайте за мной.

И угодливый дворник ведет Порфирия в мезонин, постучал в дверь.

– Кто там? – раздался голос.

Порфирий вздрогнул.

– Вас спрашивают, – крикнул дворник.

Дверь отворилась, вышла девушка, взглянула на Порфирия с улыбкой довольствия.

– Пожалуйте!

Порфирий, вообразив, что нашел Сашеньку, бросился в двери.

– Здесь Александра Васильевна? – спросил он, смутясь, у вышедшей из другой комнаты женщины.

– Александра Васильевна? Не знаю, жила, может быть, а теперь мы здесь живем… Пожалуйте, садитесь, прошу быть знакомым.

– Извините, – сказал Порфирий, – я тороплюсь…

И он выбежал из мезонина с тяжким вздохом обманутой надежды.

«Куда ж я пойду теперь?.. Где я ее найду?..» – думал Порфирий, повесив голову, в совершенном отчаянии, и шел бессознательно к бывшему своему дому.

Взглянув на новый дом, который стоял уже на месте двух стареньких, Порфирий вздрогнул, прислонился напротив его к забору и стоит как опьянелый.

– Не придет ли и Сашенька взглянуть на бывшее свое пепелище?

Но уже смеркалось, а ее нет.

– Ах, барин, барин, что с вами сделалось? – говорит ему Семен, качая головой.

– Ищи ее, Семен, – отвечает ему Порфирий и идет снова на поиск, справляется по спискам жителей в частях: в списках нет.

Походит-походит и снова придет к дому: не придет ли и Сашенька взглянуть, что сталось с ее домиком!

Однажды, прислонясь к забору, Порфирий закрыл лицо и стоял как над могилой. Вдруг раздался подле него громкий голос:

– Порфирий! Порфирий!

Он оглянулся, Сашенька бросилась ему на шею.

– Ах, счастье! – вскричал Порфирий, обнимая ее. – Теперь ни шагу от меня!

– Ах, несчастье! – проговорила, рыдая, Сашенька.

– Что с тобой? что это значит?

– Я погибла! я замужем!

Порфирий помертвел.

– Я думала, что ты забыл, оставил меня, и вышла с горя замуж.

Сашенька залилась горькими слезами.

Порфирий стоял безмолвно, смотрел в землю.

– Барышня, барышня, Александра Васильевна, матушка, пойдемте, беда будет! – сказала испуганная няня Сашеньки, приблизясь и узнав Порфирия.

– Порфирий! – повторяла Сашенька, приклонясь на грудь его.

– Сударыня, люди идут! – крикнула няня, схватив за руку Сашеньку.

– Порфирий! Прощай! – проговорила Сашенька.

Няня увлекла ее. Порфирий замер.

X

Спустя несколько месяцев известный уже нам барин, нанимавший дом, составившийся из двух старых, сидел однажды, по обычаю, против окна, с трубкой и стаканом чаю.

В эту минуту он смотрел во внутренность себя, но глаза его были устремлены на улицу. Казалось, что он рассматривает архитектуру дома и забора, обонпол[35] улицы.

Барин был близорук, и потому все проходящие казались ему движущимися пятнами. Но вот несколько уже дней сряду обратило его внимание постоянное пятно против забору, которое двигалось на одном месте.

Это его побеспокоило: «Это уже не наружный предмет, это, должно быть, что-нибудь в глазу», – думал он.

Кстати, приехал Федор Данилович.

– Федор Данилович, посмотрите-ко, не бельмо ли у меня в глазу?

– А что?

– Да вот, в комнате ничего, а как посмотрю на свет, против чего-нибудь белого, тотчас является огромное пятно, потом пройдет, потом опять явится.

– Глаз чист, никакого бельма нет.

– Не понимаю!.. Вот против забора опять пятно.

Федор Данилович взглянул на улицу.

– О! Понимаю!.. Так это-то у вас как бельмо в глазу! Славное бельмо.

– Что такое?

– Бесподобное! Дайте-ка лорнет… чудо!..

– Что такое?

– Прелесть!..

– Что такое? – вскричал барин, схватив лорнет из рук Федора Даниловича и также смотря на улицу. – Ах, скажите пожалуйста!., молоденькая женщина!

– Не сводит глаз с окна! Браво!.. Поздравляю!.. Ну, сглазили, ушла!

– Право, я ничего не знаю, – сказал барин, – ушла!

– Верно, придет опять… Прощайте, желаю успеха.

– Куда?

– Мне надо ехать. А где же дом? – спросил вдруг Федор Данилович, приостановясь в зале.

– В закладе.

– Вот тебе раз!

– Будет: и вот тебе два, три, четыре и т. д. благо есть теперь что закладывать.

Федор Данилович уехал. Барин сел у окна, вооружился лупой, смотрит на белый забор, как астроном на небо в ожидании прохождения нового светила.

– Вот она! – вскричал барин, вскочив с места. – Эй! Васька, Петр! Одеваться.

Оделся и на улицу, прямо к забору, где стояла незнакомка.

«Она еще тут», – думает барин, прищурившись и подходя к забору. – Что ж это такое? – спросил он сам себя, всматриваясь в лорнет.

Он подошел еще ближе, смотрит: перед ним молодой человек и молоденькая женщина в черном платье стоят как прикованные друг к другу объятием; казалось, поцелуй радостной встречи спаял их уста навек.

– А-а-а! – проговорил барин почти над их ухом.

Они очнулись и с испугом взглянули на барина.

– Ничего, ничего, не пугайтесь, – сказал он, – я только посмотрел, не бельмо ли у меня в глазу.

– Порфирий, пойдем скорей, – проговорила молоденькая женщина, взяв за руку молодого человека, который совершенно обеспамятел, – пойдем, Порфирий!

И они скорыми шагами удалились.

– А-а-а! – повторил барин, – это очень мило.


(1850)

Загрузка...