ПОВЕСТЬ ПРО ТИНУ

КУДЫКИНА ГОРА

Какой противный толстый нос с синими жилками у хозяина нашего Шкворня. Какие у него затравленные, угрюмые глаза.

Зачем мне нужно сейчас, через много лет, помнить его с такими подробностями? Помнить его собаку Милку — коричневую, встрепанную, с неряшливым черным пятном на боку? Помнить каждое дерево в саду, каждый дом на нашей улице, почти всех соседей, которые жили вокруг?

Но почему-то моя память, сохранившая так много мелочей детства, почти не оставила мне воспоминаний о матери, умершей в возрасте тридцати семи лет.

Мне так хотелось воскресить ее в воспоминаниях, но оказалось, что только один эпизод задержался в моей легкомысленной памяти. Я помню, как меня, сонную, ночью несли куда-то из дома под грохот и свист. Утром я не раз просыпалась в погребе.

Кругом шла непонятная разноцветная война: красные выбили из Полтавы зеленых, зеленые и белые ворвались в Лубны, красные гонят белых по всем фронтам… Красных еще называют «наши».

В городе зеленые. Мама не ходит в школу учить детей. Лена, старшая сестра, не ходит учиться — школы закрыты. Мы сидим дома. В окна всовываются лошадиные морды, страшные люди требуют водки и еды.

Отец заболел тифом. Он врач. Меня и Лену отправляют жить к бабушке. Когда мы возвращаемся, отец, неузнаваемый, желтый, ходит по комнате, держась за стены. Потом он, опираясь на палочку, собирается идти на работу в больницу.

Мама говорит:

— Ты же совсем слабый.

— А доктор Виноградов умер, — отвечает отец и уходит.

Родилась сестра. Она мне кажется бессмысленной зверюшкой, напоминающей человека и от этого еще более неприятной. Все с ней без конца возятся. Лена и мама все время торчат над ней крючками. Я поминутно дуюсь, обижаюсь, но этого никто не замечает. Моя няня Настя вероломно носит по комнате новую сестру. Я могу есть, не есть, хныкать, играть с ножницами — никто не обращает на меня внимания: я выпала из поля зрения. Только мой отец, которого я по-прежнему редко вижу, ласкает меня неловко и торопливо, проходя в спальню, где всегда плачет маленькая сестра. Он работает в холерных бараках. Мрачное слово «холера» мне не совсем понятно, потому что так называют жену дворника, плоскую, как выпиленную из фанеры, женщину, всегда раздраженную и выкрикивающую грубые слова.

Вскоре я примирилась со своим новым положением. Сначала я вышла за калитку на улицу и, оглянувшись вокруг, быстро вернулась. Никто не заметил этого нарушения. На следующий день я забрела в соседний переулок и познакомилась с целой ватагой ребят, которых до этого времени видела только издали. Они отнеслись ко мне недоверчиво, но кто-то сказал: «Это докторова дочка», и я была принята в компанию. Мои новые друзья были очень самостоятельны, они предпринимали далекие прогулки, и однажды я увязалась за ними.

В тот день моя сестра пищала с утра слабым, скрипучим голосом. Все бегали из комнаты в комнату с озабоченными лицами. Настя помогала мне одеваться, за ней прибежала Лена, и они вышли. Я решила, что надевать платье долго и не обязательно, и, как была — в лифчике, штанишках и сандалиях, выскочила на улицу. Мои товарищи не ждали меня, я была слишком мала, чтобы принимать меня в расчет. Я увидела в конце улицы группу ребят, среди них рыжую голову Гришки — мальчика с соседнего двора, и, проглотив слезы, пустилась во всю прыть догонять. Я бежала, то беззвучно шлепая сандалиями по глубокой горячей пыли, то громко щелкая ими по булыжнику. Я догнала ребят у поворота.

— Куда мы идем? — спросила я, переводя дух.

— На Кудыкину гору, а ты куда?

— А я с вами.

— Тебя разве отпустили?

— Нет.

— А как же ты ушла?

— Я не ушла, я убежала.

— Ну, тогда идем.

Было жаркое августовское утро. В воздухе летали паутинки, залеплявшие лицо. Изредка слышались отдаленный гул и отрывистые, тяжелые уханья, похожие на стоны великана.

— Что это? — спросила я у Гришиной сестры Оксаны, тянувшей меня за руку.

— Стреляют, — коротко ответила она.

И мы побежали дальше.

Вот мы прошли мимо белого кирпичного здания городской тюрьмы.

— Здесь убивцы сидят, — сказала Оксана.

— Какие убивцы?

— А вот какие. — Она схватила меня за шею и больно придавила косточку на горле. — Поняла?

— Поняла, — сказала я, боясь, чтобы она не стала мне еще раз объяснять, что такое убивцы. «Потом спрошу у папы», — подумала я.

Мы спустились к реке, которая в этом месте была узкой и неглубокой, как ручей. Надо было переходить ее вброд. Всем было по пояс, а мне по шею, но я тянулась изо всех сил и только один раз булькнула, потому что оступилась.

На том берегу все немного отдохнули и посушились на солнце. Я была самая мокрая: вода попала мне даже в уши. Тарас, мальчишка с белесыми волосами, лежащими плашмя, как соломенная крыша, сказал, глядя на меня:

— И чего ты увязалась за нами? Бежит и бежит, как тот щенок.

— Чуть не утонула, — добавила Оксана.

— Ничего я не утонула, а просто у меня ноги короткие. У вас вон какие ноги, а у меня вон какие.

— Не ноги, а вся ты короткая. Потому что не выросла еще. Тебе сколько лет? — спросил Гриша.

— Пять.

— Мало, — сказала Оксана, выковыривая из земли камешки и бросая их в воду.

— Ну ладно, мало или не мало, а раз она с нами, глядите за ней. Пошли! — сказал Гришка.

И мы двинулись дальше.

Стало жарко, и моя прохладная одежда приятно прилипала к телу. Зато сандалии сделались тяжелыми и скользкими внутри.

Мы быстро прошли через луг, и я увидела издали какие-то холмы и кучи, ярко освещенные солнцем.

— Что это? — спросила я.

— Кудыкина гора, — ответила Оксана.

Это была городская свалка.

Я до сих пор помню то ощущение восторга, растерянности и счастья, которое охватило меня при виде всех этих сокровищ, лежащих передо мной прямо на земле. Наверное, это же испытывал солдат из андерсеновской сказки, когда открыл заветную дверь, скрывающую несметные богатства. Пронзительно сияли разноцветные стеклышки, блестели крышки от консервных банок, пестрые черепки выглядывали из дымящихся на солнце мусорных куч.

Я стала собирать цветные стеклышки, складывая их в кучу перед собой. Потом я нашла чашку без ручки. На чашке была нарисована яркая роза, через которую проходила черная трещина. Я сложила стеклышки в чашку и немного поспала, улегшись прямо на кучу мусора.

Когда я проснулась, ребята сидели возле меня и хвастались своими находками. Мальчики собирали гвозди, шурупы, куски железа неизвестного происхождения. Тарас нашел большой ржавый замок, на который Гришка смотрел с завистью. Оксана ничего не показывала. Ее сокровища были завязаны в тряпку, и узелок лежал рядом. Она держала за шею грязную безрукую куклу.

— Хочешь ее?

— Хочу.

— На.

Я взяла куклу и посадила ее на чашку.

Гришка дал мне грушу и кусок хлеба.

Большая тощая собака подошла и уставилась на меня голодными желтыми глазами. Я отщипнула кусочек хлеба и положила на землю. Щелкнули страшные белые зубы, кусочек исчез, и опять на меня уставились завистливые желтые глаза.

— Не дам, — сказала я, запихивая весь кусок в рот, и подтолкнула его пальцем.

— Ну, пошли домой! — скомандовал Гришка.

И мы отправились в обратный путь.

У речки ребята взяли меня на руки. Мы вошли в воду. Вдруг послышался топот. Обдавая нас с ног до головы брызгами, в воду влетели всадники. Они неслись на рысях, возбужденные, пыльные, не обращая на нас ни малейшего внимания.

— Наши! — закричал Гришка.

— Наши! — заорали за ним Оксана и Тарас.

Я опять очутилась по горло в воде, а ребята долго кричали, размахивая руками.

Домой я вернулась, когда солнце уже низко висело над садами. Я открыла дверь, и меня сразу схватила няня Настя.

— Господи, вот она! Сама пришла! — закричала она и внесла меня на руках в комнаты.

Из спальни выбежала растрепанная мама. Она больно шлепнула меня, потом, опустившись на колени, обняла и заплакала. Улыбаясь сквозь слезы, она тискала меня, то прижимая к груди, то отодвигая и заглядывая мне в глаза, будто видела меня в первый раз.

— Где ты была? Где ты была? — повторяла она, стаскивая с меня мокрую одежду.

— Отлупить ее надо как следует! — сказала Лена, входя в комнату. На руках она держала новую девочку, которая смотрела на меня большущими черными глазами.

Я подумала: «Раньше у нее этих глаз не было».

Мама ушла ее кормить, а няня Настя, укладывая меня спать, сказала:

— Как же ты могла? А? Не спросившись, не сказавшись. Мама так расстроилась — молоко пропало…

— Не брала я молока, — сказала я, засыпая.

Сквозь сон я увидела, как распахнулась дверь, на пороге остановился взволнованный, счастливый отец и сказал:

— Катя, дети! Сегодня в город вернулись красные! Вернулась Советская власть!

А я подумала: «И вовсе они не красные, они — как все». Через год моей матери не стало. И это все, что я о ней помню.

РАССКАЗ ПРО СКАЗКУ

Когда внезапно умерла наша мать, мы остались на руках у Насти. Отец наш, врач, работал в городской больнице и пропадал там дни и ночи.

Старшая сестра, пятнадцатилетняя Лена, замкнувшись в своей тоске, почти не обращала на нас внимания.

Моей младшей сестре Мане не было и двух лет, мне было шесть.

С нами была Настя.

Она кормила нас, одевала, причесывала, поила лекарствами, шлепала, ласкала и рассказывала нам сказки.

Наша няня Настя была замечательной рассказчицей. Мы с младшей сестрой Маней ходили за ней, как два голодных щенка, и выпрашивали сказки. Мы подчинялись ей как завороженные, едва она произносила «жили-были» или «однажды», а при слове «вдруг» мы таращили на нее глаза, затаив дыхание. Мы могли съесть пересоленный суп, подгоревшую кашу, мы покорно бросали любую игру, терпели мыло в глазах, если нам была обещана сказка.

Настя начинала рассказывать, и я видела, как ночью в таинственном саду по ветвям скакали жар-птицы, похожие на огненных индюков; как из широких рукавов царевны-лягушки вылетали звезды и, сшибая верхушки деревьев, рассыпались по небу. Настя рассказывала, и мне хотелось залезть под стол, когда, размахивая метлой, неслась под облаками злобная старая неряха баба Яга; и радостно замирало сердце, когда навстречу ей вылетал на Сивке-Бурке веселый, храбрый и умный Иванушка-дурачок, освобождать из плена царевну.

Больше года прошло со дня смерти нашей матери, когда вернулся с войны Настин жених, Матвей. Он воевал где-то далеко от дома и уже один раз должен был вернуться, но остался воевать за Советскую власть.

И вот однажды он встал у нас на пороге.

Настя бросилась ему на шею, а он застонал от боли.

Больше месяца прожил у нас Матвей, пока отец залечивал его раны. За это время мы с ним подружились. Он не рассказывал нам сказок, он говорил о боях и разведках, а мы, раскрыв рты, слушали его, не все понимая. Он казался нам особым, диковинным человеком — любимым нашим героем — Иванушкой из Настиных сказок.

А потом Настя уехала с Матвеем.

Она уехала счастливая и плачущая, а мы второй раз осиротели.

После отъезда Насти жизнь наша сразу переменилась.

Нас отвели к бабушке. Бабушка была акушерка. Она была высокая, стройная и седая. Она всегда спешила и всегда кричала. Бабушку вызывали ночью, приезжали за ней днем, к нам в комнаты вваливались перепуганные, заплаканные мужчины. Бабушка уходила, схватив пузатый кожаный саквояж, а мы оставались с ее подругой, молчаливой и медлительной тетей Пашей. В молодости с ней случилась какая-то беда — она была хромая и много лет жила у бабушки. При тете Паше мы затевали бешеные игры, вытирая животами пыль под кроватями, смешивали в тазу лекарства из шкафа, дрались, визжа и катаясь по полу. Тетя Паша вынимала из ящика стола лакированную шкатулку, шуршала пожелтевшими конвертами и тяжело вздыхала. Если мы начинали слишком сильно шуметь, она молча рассаживала нас по разным комнатам и снова начинала рыться в своей шкатулке.

Часто бабушка не приходила ночевать. Возвращалась она рано утром или днем, шумно распахивала дверь, падала на стул, потом мылась с головы до ног и сразу бралась за нас. Она мыла и скребла мне спину, как стол. Если бы она могла, то оторвала бы мне уши, чтобы их лучше вымыть. При этом она все время ворчала, что в доме черт знает что творится. Покончив с мытьем, она быстро ела, в изнеможении валилась в кровать и засыпала.

Отец каждый день забегал к нам после работы. Он озабоченно оглядывал нас, спрашивал: «Ну, как живете-можете?», неумело поправлял нам платья, пытался застегнуть пуговицы, подвязку. Иногда он сажал нас на колени и пел нам песни. Изредка забегала Лена. Она не жила у бабушки, а оставалась с отцом. Когда Лена и папа собирались вместе, они всегда пели. Лена — нежным высоким голосом, а папа красиво гудел без слов.

Иногда он начинал вглядываться в бледное, большеглазое лицо Лены, потом вдруг замолкал, спустив нас с колен, уходил в другую комнату.

Однажды я долго не могла заснуть в душной бабушкиной постели.

Вкрадчиво и назойливо тикали часы в вышитой туфельке на стене. Маня всхлипывала во сне и молотила меня по животу пятками.

Я услышала в соседней комнате голоса бабушки и отца.

Бабушка говорила папе, что она не может за нами следить, что ее дом для нас неподходящее место и что от этого всего у нее разрывается сердце.

«Как это может разрываться сердце? — подумала я. — Это неправда».

— Им нужна няня, — продолжала бабушка.

Я сразу вспомнила Настю. «Где она? Побыла с Матвеем, и хватит. Нам плохо без нее».

Потом папа спросил у бабушки:

— Что же делать? Вы видите, как я работаю.

И бабушка сказала папе:

— Надо искать детям мать.

Папа ничего не ответил и стал ходить по комнате.

«Как, — думала я, — значит, нашу маму можно найти? Значит, она где-то есть, раз ее надо искать?»

— Тебе тридцать семь лет, — продолжала бабушка, — все равно это случится, но помни — детям нужна мать.

— Я никого не могу сравнить с ней, — глухо сказал отец, — я не могу ее забыть.

Стало тихо, только слышно было, как папа ходит по комнате. Вот он идет мимо маленького столика — там скрипит половица, вот проходит мимо шкафа — звенят бутылочки с лекарствами, вот наступил на медную дощечку у порога… Потом пошел обратно, и опять звенят бутылочки, трещит половица… Я стала засыпать, но Маня снова завертелась, и я услышала голос бабушки:

— Ты ей давал уроки, помнишь? Ты помнишь эту девушку? Она не вышла замуж, она сейчас в Петрограде. Хочешь, я ей напишу?

— Подумайте, что вы говорите? — ответил отец.

— Мне тяжело говорить с тобой об этом, — помолчав, сказала бабушка. — Катя была моей любимой дочерью, и мне ее никто не заменит. Но надо думать о детях.

Разговор этот встревожил меня. Я понимала, что речь идет о нас, но все-таки что-то ускользало от моего понимания. Меня тревожило и пугало то неизвестное, что надвигалось на нас из этого ночного разговора.

Однажды Лена привела нас от бабушки домой.

Я увидела на полу у печки серую кучу, из которой торчали подошвы ботинок. Куча зашевелилась и оказалась толстой старухой. Она стояла на четвереньках и раздувала огонь. Щеки ее то надувались как шар, то мягко обвисали, а большой нос был похож на кусок пемзы.

Дрова разгорелись. Из печки стали выскакивать теплые желтые блики. Старуха, стоя на четвереньках, повернула к нам голову, повязанную платком, и гулко спросила:

— Вы, значит, и есть?

Это была наша новая няня. Она много сидела или стояла, опустив руки и глядя в пространство. Мы, играя, прятались за нее, как за шкаф.

Вечером, перед сном, мы уговорили ее рассказать нам сказку.

Мы лежали в постелях, а нянька, сидя на стуле в углу, вязала что-то серое, бесформенное, похожее на половую тряпку.

Мы стали ждать сказку. Мы ждали таинственных и волнующих слов «вдруг» или «однажды»…

— На высокой горе стоял дом… — проговорила нянька низким, качающимся голосом и замолчала, распутывая узел.

— Ну?

— Чего ну?

— Стоял дом, и что?

— Да ничего, стоял и стоял.

— А кто в нем жил?

— Не знаю я, кто жил, мало ли кто в домах живет.

Она вытянула нитку, оборвала ее и с досадой стала связывать.

— Ну, а в этом доме кто жил?

— А никто не жил, ушли все. Колом дверь подперли и ушли. — Снова замелькали спицы, и нянька забормотала: — Вот они шли-шли и видят…

С колен ее соскочил клубок и покатился под кровать.

— Что видят?

— Ну, видят — пень стоит. — Нянька опять замолчала и полезла за клубком.

— Ну?

— Что это ты все нукаешь? — недовольно спросила она, с трудом вылезая из-под кровати. — Про что я говорила-то?

Она уселась на стул и опять взялась за свою тряпку.

— Вы сказали: «видели они пень»…

— Кто увидел?

— Ну, кто в доме жил.

— А-а-а! Да-да. Вот она увидела пень-то и сразу говорит: «Ты кто такой? Чего здесь стоишь?» А он хвостом махнул да и убежал в лес.

— Кто — пень?

— Зачем пень — конь.

— Какой конь?

— Ну, обыкновенный конь, с гривой.

— А пень?

— Какой пень?

— Ну, вы сказали — «увидела она пень».

— Ах, ты вон про что! Так та сказка уже кончилась.

В этом месте Маня заплакала.

— Не хочу про пень! Хочу Настю! Где Настя? — кричала она, захлебываясь и взвизгивая.

Старуха растерялась. Глаза ее испуганно забегали.

— Ах ты, батюшки! Чего она?

— Маня, погоди, я тебе расскажу сказку. Хочешь? Хочешь про Василису Прекрасную или про колобок?

Я стала рассказывать, а Маня затихла, изредка всхлипывая. Не знаю, что это была за сказка, не помню, когда я заснула. Проснулась я оттого, что меня трясла нянька.

— Ты погоди, ты не спи, — говорила она. — Ты мне скажи — он украл ее от мужа или она так и осталась в неволе?

— Кто?

— Царевна.

— Какая царевна? Какой муж?

— Да ведь она с Кощеем-то жила, я думаю, а то что ей у него делать-то?

— Она ничего не делала, она плакала.

— Ты погоди, ты не спи. Дак полюбовник-то украл ее, я спрашиваю?

— Кто?

— Ну, Иван-то полюбовник ей был, я думаю. Как же он ее украл, раз ключа не было?

— Я вам потом расскажу, я спать хочу.

— Нет, ты мне сейчас скажи.

— Я не помню.

— Зачем же начинала, раз не помнишь? Рассказывала, рассказывала, а потом глаза завела и спит. Уважать надо старого человека.

— Я не вам, я Мане рассказывала.

— Как — не мне? Она-то спит, а я-то не сплю! Да погоди ты моститься-то! Гляди-ко! Опять спать наладилась! Нет, ты погоди!

Она держала меня за плечи, не давая лечь. Глаза ее мокро блестели из-под нависших козырьками век, а под широким платьем все время что-то шевелилось, как будто по ее телу бегали мыши…

На мой рев прибежала Лена.

— Что такое, почему ты ревешь?

— Кто ее знает, чего она ревет? То одна загудела, теперь эта. Может, они у вас припадошные?

— Я спать хочу. Я сказала, завтра расскажу, а она сейчас хочет.

— Маня уже спит, что ты? — сказала Лена.

— Это няня просит.

Лена удивленно посмотрела на меня, на няньку, потом сказала:

— Вы идите спать, пожалуйста, я сама ее уложу.

Нянька вышла, недовольно ворча.

Лена погасила лампу. В комнате стало темно. На пол легло окно из лунного света. Лена обняла меня, и я прижалась щекой к ее жесткой ключице.

— Лена, — сказала я ей, — Лена, бабушка говорила, что надо искать маму. Где она, как ее искать?

Лена так резко выдернула руку из-под моей щеки, что мне стало горячо. Она села в кровати и громко спросила:

— Это сказала бабушка? Кому сказала?

— Папе.

— Неправда, бабушка не могла этого сказать.

— Нет, сказала, я слышала. Она сказала: «Надо искать детям мать».

Лена схватила меня за руку. Ее лицо, освещенное луной, как бы повисло в темноте и стало белым и плоским, как нарисованное. Она заговорила горьким, взволнованным шепотом:

— Ты глупая, ты ничего не понимаешь. Нашу маму нельзя найти. Она умерла. Это будет чужая женщина. Это будет мачеха.

— Мачеха?

Это недоброе, жесткое слово было мне знакомо. Я вспомнила протяжный Настин голос: «Злая мачеха выгнала старикову дочку на мороз…»

— Нет, бабушка не говорила про мачеху, она сказала…

— Ах, ты ничего не понимаешь! — перебила меня Лена. — О чем с тобой говорить!

Она отвернулась и долго молчала, потом спросила:

— А что ответил папа? Ты слышала, что он ответил?

— Он сказал: «Я не могу ее забыть».

— Да? Он так сказал? А еще что? Вспомни.

— А еще он сказал: «Подумайте, что вы говорите».

— Конечно, конечно, папа так сказал… Ну ладно, спи. Мне завтра надо пораньше прийти в школу. Будем мыть класс.

Лена опять просунула руку мне под голову, и мы заснули. Утром старуха, ворочаясь, как медведица, укладывала свой сундучок.

— Нет, — бормотала она, — лучше кухарить, чем с детями. Дура, я взялася. И дети попались какие-то скаженные!

— Мы не скаженные, — сказала я.

— И ты тут. Ладно. Ну-ка, расскажи мне, что дальше было.

Я рассказала няньке, как Иванушка победил Кощея и увез царевну.

— Ну, вот и хорошо, — сказала старуха, — значит, по-честному. И свадьбу сыграли. Так… — Она взглянула на меня своими спрятанными глазами. — Ишь ты! Какое мелкое дитя, а какое языкатое. И где в твоем тщедушном теле слова такие лежат? Ишь ты! «По усам текло, а в рот не попало!» — протянула она и засмеялась, не раскрывая рта, как-то странно фыркая носом.

— Это нам Настя рассказывала. Она много сказок знала. Она с Матвеем уехала, а мы остались.

— Так. Значит, рассказывала она вам… А я вот не умею с детями. Своих не было́: мужик мне плохой попался, пил без просыпу, потом помер. Свекровь ела меня. Я в кухарки пошла. Вот так. Тебе спасибо. Уважила старуху. — Она опять покосилась на меня и добавила: — Не понимаешь ты ничего, что я тебе говорю. Мелка больно.

— Нет, я понимаю, — ответила я. — А кто вас ел?

Старуха опять смешно зафыркала, взвалила на плечи сундучок и ушла, не оглянувшись.

…В один из летних дней мы с Маней играли в саду за домом в прятки.

Пышные, приземистые яблони еле удерживали на своих усталых ветвях множество блестящих, умытых теплыми дождями яблок. При малейшем ветре яблоки срывались и падали на землю с глухим стуком. Деревья сияли в потоке розового предзакатного света.

Внезапно открылась калитка, и в сад вошла невысокая молодая женщина. За ней шел отец. Мне хотелось побежать к нему, но я постеснялась и спряталась за куст смородины. Женщина свернула с дорожки и пошла по густой траве, наклонившись и задевая ее рукой. Она почти дошла до куста, за которым я лежала, но вдруг остановилась, села на траву и, закинув голову, стала смотреть на небо, где рядом с солнцем шевелились странные розовые животные.

— Как хорошо здесь! — сказала она.

Папа подошел и прислонился спиной к пружинистой яблоневой ветке.

Тут ко мне в рукав залез муравей, и я испугалась, что он меня сейчас укусит. Пока я ловила муравья, женщина разговаривала с папой, и я услышала, как она сказала, что у нее триста детей и надо их всех привезти с дачи.

«Врет», — подумала я, а папа нисколько не удивился ее словам. Он спросил:

— Вы, наверное, очень устали?

— Да, очень, — ответила гостья.

В это время муравей все-таки укусил меня, я вскочила и увидела рядом с собой муравейник. Пришлось выйти из-за куста.

— Подумайте об этом серьезно, Соня, — сказал папа.

— Я подумала, — ответила она.

— А вот и Тина! Ты где была? — Папа обнял меня и подвел к гостье.

— За кустом. Можно у тебя что-то спросить?

— Ты сначала поздоровайся.

— Здравствуйте. Можно спросить? Разве у человека бывает триста детей? Это неправда.

Гостья рассмеялась и сказала, что триста детей живут в детском доме, а она заведующая.

— Это Софья Петровна, мамина подруга, она приехала из Петрограда, — сказал папа. — А это Тина.

— Средняя? Очень на вас похожа. Просто удивительно. Одно лицо.

— Да, это средняя, а сейчас я покажу вам маленькую. Тина, где Маня?

— Она спряталась, мы в прятки играем.

— Куда же она спряталась? — спросила женщина, поворачивая мои руки ладонями вверх и зачем-то заглядывая мне в уши.

— Не знаю. Она спряталась, чтобы я не знала, где она, — ответила я, отстраняясь.

— Вот как? А почему у тебя руки такие грязные и чулок спущен?

— Руки грязные потому, что я в кустах упала, а чулок спущен потому, что руки грязные — поднять нечем.

— Логично! — Женщина улыбнулась, оглянувшись на отца, и стала очень приятной и совсем молодой.

Она быстро наклонилась, застегнула мне чулок и предложила:

— Давай вместе искать Маню.

— Давайте, — ответила я.

Мы нашли Маню в беседке. Она крепко спала на полу под скамейкой.

— Не буди ее, — тихо сказала гостья, разглядывая сестру.

К нам подошел папа.

— Нашли? — спросил он.

— Тише, она спит. Какая она у вас худышка!

Отец осторожно поднял Маню. Руки ее свесились, как две тонкие веточки. Неожиданно она открыла глаза, посмотрела вокруг, спрятала голову под папин подбородок и заплакала.

— Ну что ты, что ты, глупенькая? — Папа пытался успокоить Маню, но она все плакала, цепляясь за его шею, как обезьянка.

— Смотри, какая смешная ворона сидит на дереве! — сказала гостья.

— Где? — спросила Маня. Она повернулась немножко и стала искоса смотреть на дерево, куда показывала Софья Петровна.

На самой вершине тополя сидела большая глянцевитая ворона. Она хотела удержаться на гибкой верхушке и качалась, изредка взмахивая крыльями. Потом опустилась на крышу беседки и стала важно шагать, бесстрашно на нас поглядывая. Мы засмеялись. В первый раз за много времени я услышала веселый смех отца и, обернувшись, увидела, что он положил руку на плечо нашей гостье.

Почему-то мне это было очень неприятно.

— Папа! — позвала я. — Пойдем домой.

— Да, ветер поднялся, — сказала Софья Петровна.

Когда мы вошли в дом, то увидели Лену. Она, наверное, только что пришла из школы.

— А вот и Лена! — обрадованно воскликнул отец. — Знакомься, Лена, это Софья Петровна, мамина подруга. Она приехала из Петрограда. Помнишь, когда-то она приходила к нам в гости?

— Нет, не помню, — сухо ответила Лена.

— Я знаю, ты давал ей уроки! — неожиданно крикнула я. — Бабушка сказала — хочешь, я ей напишу, да?

— Что ты болтаешь? — ответил отец и покраснел.

— Да, но ведь вы действительно когда-то готовили меня к экзаменам, — сказала Софья Петровна и взяла меня за руку.

— Бабушка говорила тебе, помнишь? Еще она сказала…

— Тина! — крикнула Лена. — Перестань!

— …что детям нужна мать… — неудержимо продолжала я и почувствовала, как ладонь, державшая мою руку, слегка вздрогнула и разжалась, но тут же опять сомкнулась вокруг моих пальцев.

Я взглянула на Лену и увидела, что она стоит спиной к столу, прямая, настороженная, и смотрит на гостью недобрыми блестящими глазами.

— Я знаю — вы мачеха! — выпалила я. — Вы не будете нас бить?

После этих слов стало тихо.

Вдруг Лена, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты. Софья Петровна смотрела ей вслед, выпустив мою руку.

— Тина, что с тобой сегодня? — огорченно сказал отец. — Простите, — обратился он к гостье, — я сейчас вернусь. — И вышел за Леной.

Маня сидела в углу на скамеечке и укачивала куклу.

— Тина… — услышала я голос Софьи Петровны.

Я подняла глаза и увидела ее побледневшее лицо. Она положила руки мне на плечи.

— Тина, это нехорошее, обидное слово — «мачеха». Так говорят про злых женщин, которые не любят детей.

— А Лена сказала, что у нас будет мачеха.

— Это неправда. У вас никогда не будет мачехи. Забудь это слово, ладно? Еще я хочу тебе сказать, что только плохие люди бьют детей. И больше не будем говорить об этом никогда. Хорошо?

— Хорошо.

— Договорились?

— Договорились.

— Маня! — позвала Софья Петровна. — Иди сюда, ко мне. Сядем на диван, я расскажу вам сказку.

Маня быстро соскочила со своей скамеечки, и прибежала к нам, прижимая к груди куклу.

Мы уселись на диван.

— Однажды, давным-давно, в некотором царстве, в некотором государстве жил да был…

Так наша вторая мать сделала свой первый шаг по трудной дороге к детскому сердцу.

КАК Я УЧИЛАСЬ ПИСАТЬ ЧЕРНИЛАМИ

Читать я научилась очень рано. Писать я стала много позже. Писала я палочкой на песке, гвоздем на дереве, мелом на стене, карандашом на бумаге, но до чернил меня не допускали, а этот способ письма казался мне самым прекрасным из всех.

— Я тебе не разрешаю писать чернилами до тех пор, пока ты не научишься ими писать, — говорил папа.

Этот аргумент казался мне неопровержимым, но я не собиралась его опровергать. Я собиралась писать чернилами. Я страстно мечтала о той минуте, когда моя рука возьмет вставочку с пером, опустит ее в чернила и спокойно, без запрета, проведет по бумаге красивую мокрую линию.

Наконец эта минута наступила. Я была одна дома. Я решилась, и никто не мог изменить моего решения.

Я села в кресло у папиного письменного стола, взяла чистую тетрадь старшей сестры и, погрузив перо в глубокую чернильницу, провела на белом листе первый робкий зигзаг. Потом я написала слово «мама» печатными буквами. Вдруг на бумагу упала густая фиолетовая капля. Я испугалась и захлопнула тетрадь, но сразу подумала: «А чего я испугалась?» — и снова открыла ее. Кляксы не было. На ее месте оказалась странная птица с широкими крыльями, распростертыми на двух листах тетради. У птицы было две головы на тонких шеях и короткие волосатые ноги… Я сама никогда не смогла бы так быстро и хорошо нарисовать такую замечательную птицу! Я посадила кляксу на другом листке и опять захлопнула тетрадь. На этот раз из кляксы получились два таракана, потом ни на что не похожий узор. Долго я рисовала таким способом, пока нечаянно, отряхивая перо, не брызнула на стену. По обоям потекли вниз две тонкие полоски, похожие на рельсы. Я пририсовала к ним шпалы. Паровоз не получился — он был какой-то раздавленный, и колеса торчали в разные стороны. Тут я заметила, что рисовать пером по обоям очень неудобно — чернила почему-то все время затекают в рукава.

Оказалось, что гораздо удобнее писать кисточкой.

Я записала на стене папиного кабинета имена всех родных и знакомых, которые могла вспомнить, потом нарисовала домик и вокруг него сад с бабочками и цветами. Из трубы домика шел дым, который доходил до выключателя у двери.

Пока я рисовала эту картину, между чернильницей и стеной протянулась фиолетовая дорога. Она шла по зеленому сукну стола, соскакивала на пол, взбиралась на кресло и, снова спрыгнув на пол, доходила до самой стены.

«Что я наделала!» — подумала я, но не могла остановиться и нарисовала на стене забор, который шел вокруг всей комнаты.

Откуда-то прилетела толстая вертлявая муха. Я отмахнулась от нее, она шарахнулась в сторону и попала в чернильницу. Я поддела ее кисточкой, помогла вылезти и понесла через столовую, чтобы выбросить в окно. По дороге муха свалилась с кисточки на обеденный стол и поползла по белой скатерти. Она подрыгала задними ногами, как мокрая кошка, остановилась на краю стола и тяжело взлетела, поблескивая фиолетовым золотом. После нее на скатерти осталась чернильная веточка. Я пририсовала к ней дерево.

Потом кончились чернила. Я оглянулась вокруг и опять подумала: «Ой-ой-ой! Что я наделала! Наверно, мне попадет!» Очень неприятно было это думать, и мне захотелось заболеть. Я легла на постель и вспомнила, что во второй чернильнице тоже есть чернила.

Я встала, взяла лист бумаги, макнула кисточку в чернила, снова вернулась в постель и, лежа на спине, стала рисовать солнце. С кисточки мне на щеку упала капля. Она скатилась мимо уха на подушку. Я вскочила и увидела, что на наволочке расплывается пятно, тоже похожее на солнце. Пришлось пририсовать к нему лучи. Получилось очень красиво.

В комнату неслышно вошла кошка. Она уселась на пороге и подняла перед собой заднюю ногу, будто собиралась играть на ноге, как на виолончели.

— Кис-кис-кис! — позвала я. Мне хотелось раскрасить ее в клетку, но она быстро убежала. Мне удалось только один раз мазнуть ее по спине, и то она сразу же вытерлась о диван. На кисточке еще оставались чернила. Я подошла к зеркалу и нарисовала себе усы. Над зеркалом висел портрет дедушки. С усами я была очень на него похожа.

Когда я нарисовала себе бороду, то увидела в зеркале за своей спиной папу. Глаза у него были испуганные, и мне показалось, что он хочет сесть на пол. Что было дальше, не хочется вспоминать, а тем более рассказывать. Мы несколько дней жили в коридоре, потому что в квартире делали ремонт.

Вот что получилось из-за того, что мне не разрешали писать чернилами.

ПРО ДЕРЕВО

Отец привез меня в Петроград темным осенним вечером. Я не видела улиц, по которым мы ехали с вокзала. Шел сильный дождь, и извозчик опустил над нами черную крышу пролетки. Временами мне казалось, что лошадь идет по воде, — внезапно прекращался стук подков, и только журчанье, бульканье и плеск раздавались со всех сторон.

Я не знала тогда, что лошадь шла бесшумно по знаменитой петроградской торцовой мостовой. Через год ее смыло наводнением.

Утром следующего дня я проснулась в первом этаже пятиэтажного дома на Мойке. Все здание занимал детский дом для девочек. Наша новая мать Софья Петровна заведовала этим детским домом.

С утра я стала бегать по сумрачным коридорам нашей квартиры. Высокие потолки, огромные окна, широкие подоконники, запах натертых полов — все было ново для меня, и я казалась себе маленькой и тщедушной, как заброшенный котенок. Лена и Маня, мои сестры, остались в далеком городке, из которого я уже уехала навсегда. За Софьей Петровной прибежали из детского дома. Она поцеловала меня в лоб и быстро вышла. Отец ушел еще раньше — он устраивался на работу.

Мимо меня по квартире бегала взад-вперед тетя Матреша. Она приходила помогать маме по дому. Софья Петровна сказала папе про Матрешу, что она «запивает» и поэтому ее пришлось уволить из детдома, где она работала кухаркой. Я не поняла слова «запивает» и все ждала, когда Матреша запоет. Мне казалось, что в этом нет ничего плохого. Но Матреша не пела, а носилась по комнатам, которые убирала с невероятной быстротой. На ее костлявом длинноногом теле болталось, как от ветра, несуразное ситцевое платье. Когда она пробегала мимо окна, платье просвечивало и сквозь него была видна голенастая, тощая фигура, как будто Матреша на секунду выскакивала из платья, а потом опять вскакивала в него.

Когда все было вымыто, подметено и доставлено на место, Матреша присела ко мне, обняла за плечи и сказала:

— Набегалась я, устала. Закурим, что ли?

— Я не курю, спасибо, — ответила я.

Она повернула ко мне широкое темное лицо, похожее на глиняный кувшин, и сказала без улыбки, хотя я видела, что глаза ее как-то смешливо прыгают:

— Куда уж тебе мои курить! Ты бы от одной сразу вверх копытами. У меня злющая махра.

Матреша достала из кармана кисет, свернула папироску и закурила, выпуская такой удушливый дым, что я закашлялась.

— Ну, не буду, не буду! — Она погасила папироску о подошву, открыла форточку и снова подсела ко мне: — А сестренки твои где? Софья-то наша, говорят, троих в дочки взяла.

— Сестренки остались с бабушкой. Они тоже скоро приедут, когда мы устроимся.

— А они тебя младше?

— Одна старше, другая младше.

— А тебе сколько?

— Скоро восемь.

— Большой мужик!

— Я не мужик, я девочка.

— Ах, девочка! Тогда, извиняюсь, девочка. А я думала, что за мужик такой сидит усатый?

Она рассмеялась, и я с ней тоже посмеялась немного, хотя мне было как-то не по себе и грустновато. В общем, мне больше хотелось плакать.

Матреша снова с размаху обняла меня и так прижала лицом к своей костлявой груди, что я больно стукнулась носом. Плакать сразу расхотелось.

— Твой отец правильную бабу вам в матери взял. Она еще своих нарожает штук шесть и со всеми справится. Она здоровая, самостоятельная, умная. И отец мне твой понравился, доктор. Видно, хороший человек, грамотный.

Матреша гладила мою голову, и волосы цеплялись за корявую кожу ее руки.

— Главное, я тебе скажу, — продолжала она прокуренным шепотком, — никому не позволяй сиротой тебя называть. Свою мать помни, а сиротой — не позволяй. Отец у тебя есть, Софья наша как мать будет, бабка, говоришь, есть, сестры… Какая же ты сирота? А позволишь людям сиротой тебя считать — заскучаешь на свете, плохо тебе будет. Понятно? Ой, смотри, дождь перестал! Пойдем, я тебя на двор выведу. Ты на воздухе постой, а я обед буду готовить.

Она взяла меня за руку, вывела на середину большого двора, мощенного булыжником, сказала «гуляй», а сама ушла обратно в квартиру.

Я хотела пойти за ней, но вдруг из всех дверей стали выбегать девочки, одетые в одинаковые синие платья. Девочки были маленькие, большие, худенькие, толстые, стриженые, кудрявые, с косичками. Они шумели, прыгали, спорили, смеялись, потом заметили меня и постепенно образовали широкий круг. Я оказалась в центре этого круга. Меня заинтересовала девочка, которая стояла напротив. Один глаз ее внимательно глядел на меня, а другому было совсем неинтересно, и он смотрел в сторону.

Мне было ужасно неловко оттого, что меня так рассматривают и перешептываются, поэтому я опустила глаза вниз и видела только ноги.

Оказалось, что на ноги тоже интересно смотреть. Они были все в коричневых чулках в резинку и напоминали молодую рощицу у нашей речки, если лечь на траву и смотреть снизу на тонкие частые стволы.

Совсем на земле стояло много ботинок. Одни были носками вместе, другие носками врозь. Одна пара ботинок была очень плохо зашнурована — через одну дырочку, а концы не были завязаны и болтались. Я подняла глаза, чтобы посмотреть, чьи это ботинки, но тут прозвенел далекий звонок, девочки бросились врассыпную и исчезли так же внезапно, как и появились…

Я осталась одна, окруженная стенами, состоящими из окон. На земле были одни круглые булыжники. Ни травинки не пробивалось между ними, ни деревца не было на этом дворе, похожем на клетку.

Надо мной было белое четырехугольное небо. По этому небу с угла на угол летели взлохмаченные темные куски облаков, как будто кто-то сердито швырялся ими в вышине.

С двух сторон двора были большие арки. В одной виднелась калитка, другая арка выходила на следующий двор, за которым оказались еще арка и еще один двор, окруженный с трех сторон забором.

Здесь, наконец, я увидела большое дерево. Оно росло за забором, но свешивалось на нашу сторону. Оно протягивало и ко мне свои ветви.

«Ну же, — как бы шептало мне дерево, шевеля слабыми, пожелтевшими листьями. — Ну, давай, давай, лезь! Посмотри, какие на мне удобные сучки и уютные креслица!.. А по этой толстой ветке ты, пожалуй, сможешь поползти и покачаться. Ну, давай, давай, лезь!»

Я оглянулась. Двор был пуст. Только дом глядел на меня рядами окон. У меня прямо пятки зачесались, так мне захотелось лезть на дерево. «Залезть?» — подумала я. Тут новый порыв ветра качнул дерево, и оно утвердительно ответило на мой вопрос.

Я сразу влезла на маленький сарайчик, который стоял под деревом у забора. С забора я дотянулась до первой толстой шершавой ветки, перебросила через нее ноги, посидела верхом, увидела на чужом дворе двух маленьких мальчишек, остолбенело глазевших на меня, и полезла дальше. Ветки делались все тоньше, а ствол шатался и стал гладким на ощупь. Повернувшись к нему спиной, я уселась поудобнее, стала осматриваться и… чуть не свалилась с дерева: в одном из окон я встретилась глазами с Софьей Петровной. Она стояла у черной доски с длинной палкой в руке. За партами сидели девочки в синих платьях и, вытянув шеи, смотрели на меня во все глаза. Внезапно Софья Петровна бросилась к окну, а девочки вскочили и побежали к дверям. Я хотела быстро слезть, но никак не могла нащупать ногой нижнюю ветку. Когда я наконец встала на нее, то увидела, что все девочки, с Софьей Петровной, стоят внизу во дворе.

— Слезай, Тина! — крикнула Софья Петровна. — Что это ты выдумала? Не торопись! Слезай осторожней! Как ты туда забралась? Просто уму непостижимо. Осторожней!

«Осторожней, осторожней, а у самой палка! — подумала я. — Чего это она палку держит?»

Не успела я это подумать, как рука моя, соскользнув с влажной после дождя коры, сорвалась, я полетела вниз, пробила тонкую крышу сарайчика и свалилась на что-то колкое, теплое, упругое…

Раздался оглушительный визг, что-то метнулось из-под меня, по моей спине пробежали чьи-то твердые маленькие ножки, что-то затрещало, свет ворвался в сарайчик, и я увидела, что по двору несется огромная свинья, за ней розовой кучкой вприпрыжку скачут поросята, а за ними бегает толстая женщина, размахивает руками и кричит:

— Вот это да! Ну и да! Ай да да! Вот так да!

Девочки в синих платьях подхватили меня и вынесли из сарайчика. Я опять стояла в центре круга, только рядом со мной была Софья Петровна. Она ощупывала меня, тревожно спрашивая:

— Ты не ушиблась? Скажи мне, где больно? Девочки, сбегайте за доктором, он у себя в кабинете.

— Не надо доктора, мне не больно, я только оцарапала ногу, и все. Это очень мягкая свинья.

Все девочки сразу загалдели:

— Чуть Семирамиду не раздавила!

— Поросенков проверьте, тетя Нюра!

— Откуда она взялась?

— С луны свалилась!

Софья Петровна сказала мне строго:

— Чтобы это было в последний раз! Что это за эквилибристика!

Я в то время не понимала слова «эквилибристика», и оно показалось мне очень обидным. Реветь при всех было невозможно. Слезы копились во мне, постепенно наполняли меня, стояли где-то у краев глаз, и я удерживала их, стараясь ни на кого не смотреть.

— Эта девочка после второго урока на первом дворе стояла, — сказала косая девочка, глядя одновременно на меня и на Софью Петровну, — а потом, гляжу, она уже сразу на дереве очутилась!

— Девочки, это моя дочь, Тина, — сказала Софья Петровна. — А сейчас надо заниматься. Идите в класс, я скоро вернусь.

Девочки опять заговорили и стали уходить со двора, пятясь и оглядываясь. Я тоже смотрела на них. Я поняла, что здесь мне не будет скучно.

Софья Петровна крепко взяла меня за руку, отвела домой и сказала:

— Завтра же ты пойдешь в школу.

НА ПОДОКОННИКЕ

У меня была ангина. Я сидела на широком подоконнике одного из окон нашей квартиры в первом этаже старого дома на Мойке.

Обычно в это время я уже бежала в один из старинных садов, расположенных неподалеку, или в прозрачный, продуваемый невским сквозняком садик у Зимнего дворца, или в чопорный Летний сад, украшенный голыми фигурами, на которые я стеснялась смотреть при всех. Зимой эти фигуры прятали в деревянные футляры, похожие на дачные уборные. Но больше всего мне хотелось забежать в Михайловский сад, тенистый и уютный, с неожиданными закоулками, с мелкой речкой без ограды, куда можно было бы окунуть руку или ногу, как на даче.

Но в этот день я сидела на подоконнике и смотрела на мокрую улицу.

Люди, вышедшие утром в легких платьях, доверчиво радуясь солнцу и теплу, бегом возвращались домой, застигнутые внезапным мелким дождем и холодным ветром — спутниками коварной ленинградской погоды.

Вот по мостовой проехал извозчик, в пролетке сидела дама в лиловом фетровом горшке, натянутом на уши.

По гранитным плитам набережной прошел старый стекольщик. Он осторожно, пружиня коленями, тащил на себе плоский ящик с большим стеклом, сквозь которое я увидела, как строгий дом напротив вдруг зашатался и пошел волнами…

По тротуару прошел Валька — мальчишка, живущий где-то за углом. С этим мальчишкой у меня были свои счеты…

Он нес сумку с хлебом. Остановившись под моим окном, он стал вертеть сумкой, как пращой, и раза два чиркнул хлебом по подоконнику. Из сумки выпала булка. Оглянувшись, он поднял ее, вытер о штаны и сунул обратно. Я постучала в стекло, он посмотрел на меня, я показала ему язык, он погрозил мне кулаком.

Но вот дождь перестал. Робкое, невидимое солнце осветило чугунную решетку с узором, похожим на какой-то знакомый цветок, зеленоватую рябую поверхность реки, медленно движущейся на сером фоне гранита.

Люди закрыли зонтики, опустили воротники, повеселели, а какая-то девушка в голубоватом ситцевом платье даже подпрыгивала, напевая. Вдруг она споткнулась, чуть не упала и запрыгала на одной ноге — с другой свалилась туфля. Девушка подняла ее и стала горестно рассматривать, пытаясь приставить отломанный высокий каблук. Потом, опустив руку с туфлей и стоя на одной тонкой ноге, она прислонилась к гранитной тумбе у реки и стала похожа на большую цаплю.

Я посмотрела на свои ноги в тапочках и вспомнила про мамины новые туфли, стоящие под кроватью. Я схватила их и широко распахнула окно.

— Послушайте, тетя! — крикнула я, размахивая туфлей. — Идите сюда!

Девушка подняла заплаканные глаза и с удивлением посмотрела на меня.

— Идите, идите, померьте туфли!

С тем же удивленным выражением лица она подошла ко мне.

— Как же? — спросила она растерянно. — Это чьи?

— Мамины.

— А тебе не попадет? Где твоя мама?

— Ушла.

— Наверное, попадет.

— А вы их скорей принесите.

Девушка надела туфли.

— Как раз! — сказала она, потопав ногами. — Прямо чудо! Откуда ты взялась? Это здорово, как ты меня выручила! А я уж совсем раскисла, не знала, что делать. Чуть не опоздала. Какой номер твоей квартиры?

— Двадцать шесть.

— Ну, я пошла.

И я увидела, как мамины туфли убежали, шлепая по лужам.

Через час пришла мама. Мы сели обедать вдвоем, — папа задержался на работе. Мама, как всегда, стала расспрашивать меня о проведенном дне. Я долго, с подробностями рассказывала ей о том, что было в школе два дня тому назад, потом вспомнила, что в Мойку недавно упала кошка, но про кошку мама не дослушала и спросила:

— А что с тобой случилось?

— Со мной? Ничего.

— Нет, я вижу — ты хочешь мне что-то рассказать.

Я до сих пор не понимаю, как она угадывала эти вещи…

Я совсем не хотела рассказывать ей про туфли, но тут же рассказала и уже с первых слов поняла, что мне попадет, и попадет за дело.

Я не знала, где живет эта девушка, я не знала, когда она принесет мне туфли, я вообще не знала, кто она, видела ее в первый раз. Но я верила ей, мне и в голову не пришло, что она может меня обмануть.

— Как же ты могла отдать мои туфли какой-то незнакомой женщине? — спрашивала мама сердито.

— Но она принесет.

— Когда?

— Не знаю. Наверное, вечером.

— Тебе уже девять лет, ты взрослая девочка, что это за легкомыслие такое?

— Но она не могла идти, у нее сломался каблук, мне ее стало жалко, она плакала, она спешила…

— А вдруг это была какая-нибудь воровка? Она могла влезть в форточку и ограбить квартиру.

Я представила себе, как эта худенькая девушка с грустными глазами лезет в форточку в одной туфле, а другую держит в руке.

Мне стало смешно, и я засмеялась.

— Ах, ты еще смеешься! — мама покраснела и совсем рассердилась: — Ты понимаешь, что ты оставила меня без туфель?

— Она принесет.

— Ты в этом уверена?

— Уверена. Вот я сейчас сяду на окно и буду ждать. Сяду и буду ждать, пока она не принесет туфли.

— Не говори глупостей! Я думаю, что ты состаришься на подоконнике и все-таки не дождешься девицы с моими туфлями. Лучше садись и делай уроки.

Как я могла делать уроки? Ни таблица умножения, ни задачи, ни грамматические правила не помещались в моей голове, заполненной совсем другими мыслями.

Каждую минуту я вскакивала и смотрела в окно. Я думала: «Вот она уже заворачивает с Невского на Мойку, вот идет мимо Волынского переулка, вот-вот она пройдет мимо нашего дома… Нет, это два пионера с портфелями, они о чем-то спорят, один несет большой свернутый лист бумаги… Нет, это толстая нянька с тощим ушастым мальчиком, похожим на слоненка… А это целый отряд красноармейцев со свертками — наверное, идут в баню».

Уже совсем стемнело… Много людей проходило мимо, внезапно появляясь в свете нашего окошка, но моей девушки среди них не было.

Пришел папа. Я прошмыгнула в переднюю и села в угол между стеной и вешалкой. Пахло пауками и мокрыми галошами.

Через дверь я слышала, как мама что-то рассказывала отцу, наверное про меня. Папа строго сказал: «Что ты говоришь! Не может быть!» И вдруг рассмеялся.

Я закрыла глаза. Тоскливое волнение охватило меня. Кто-то засопел рядом. Я испугалась и прижалась к стенке. Брюхастый соседский щенок Решка лизнул меня в щеку. Наверное, он вошел за отцом. Я схватила Решку поперек толстого живота и посадила к себе на колени.

— Решка, — сказала я ему тихо, подняв его мягкое шерстяное ухо, — ведь она обязательно принесет, правда? Как ты думаешь, принесет или не принесет?

Решка, вырывая из моих рук ухо, отрицательно помотал головой.

— Ну, тогда убирайся отсюда, дурацкая собака!

Я открыла входную дверь и вышвырнула щенка на лестницу.

Мне нужно было, чтобы девушка пришла не только из-за туфель. Это было гораздо серьезнее. Я тогда не могла понять, что в эту минуту решалась судьба моего характера. Решался вопрос — верить или не верить людям, как поступать в жизни.

Все это было в руках у незнакомой мне, прошедшей мимо девушки. Вдруг она не придет совсем? А я буду сидеть и ждать ее, пока не состарюсь… Я представила себе, что я старюсь, у меня вырастает борода и из ушей лезут зеленые волосы, как у нашего дворника.

Открылась дверь, и вошел папа.

— Где ты, Тина? — сказал он, не сразу заметив меня в темноте и зажигая свет. — Вот дурочка! Вставай, вставай! Принесет она туфли, конечно, принесет. Я тоже считаю, что люди заслуживают доверия.

Я благодарно обняла своего отца. Слезы, которые я так долго удерживала, хлынули у меня из глаз и из носа.

— Ну вот, разверзлись хляби небесные! — сказал отец, ероша мне волосы сзади наперед.

Следующий день был воскресенье.

Я с утра уже сидела на окне. Солнце блестело во всех стеклах и принарядило мутную воду Мойки. Девочки играли на тротуаре в классы. Они поминутно жулили, ссорились и обижались друг на друга. Между ними вертелся Решка. Он гонялся то за перелетающим с места на место стеклышком, то за прыгающими пятками. Девчонки отбрыкивались от щенка, который убегал, трусливо оглядываясь, а потом робко возвращался.

Выстрелила пушка с Петропавловской крепости — двенадцать часов, а моей девушки все не было. Я уже хотела задвинуть занавеску и взять книгу, чтобы время шло быстрее, но за окном поднялся такой визг, что я снова взглянула на улицу и увидела Вальку с продуктовой сумкой. Он опять вертел ее над головой, врезавшись в середину бурно споривших девчонок. «Противный какой! — подумала я. — Никому проходу не дает!»

В это время в дверь позвонили. Я помчалась открывать. За дверью стоял Валька.

— Только тронь, только попробуй! — крикнула я, захлопывая дверь. — Убирайся отсюда, а то я всех позову!

Но позвать мне было некого, а Валька не уходил и нерешительно топтался у нашей двери, ничего не предпринимая.

— Послушай, — сказал он каким-то очень мирным, незнакомым голосом. — Погоди, я все равно ничего не понимаю, что ты там верещишь. Ты мне только скажи, какая твоя квартира?

— Там написано. Ты что, читать не умеешь? А зачем тебе моя квартира?

— Погоди. Ты здесь одна живешь?

— Нет, нас много, нас очень много, — добавила я для устрашения.

— А девчонок здесь других нет, кроме тебя?

— Нет.

— Тогда открой, я твои туфли принес.

Я распахнула дверь и втащила Вальку за руку в переднюю.

— Откуда у тебя мои туфли? Давай скорей!

Валька вынул из сумки сверток. Я быстро развернула его и увидела мамины туфли, вычищенные и даже с новыми набойками.

— Эти! — сказала я и прижала туфли к себе.

— Значит, это ты дала туфли нашей Нинке?

— Я. А кто ваша Нинка?

— Сестренка моя.

Валька, всегда прятавшийся за углами, чтобы выскочить оттуда с перекошенным лицом; Валька, с которым я дралась со смертельным страхом в душе, Валька стоял у нас в передней, смирный, смущенный, очень похожий на свою сестру, и искоса посматривал на меня внимательным взглядом.

— Нинка велела передать тебе, что она в вечер работала. Утром она послала меня в мастерскую туфли чинить. А заодно и на твои набойки набить. Она велела сразу тебе отдать.

— Это не мои, а мамины.

— Я знаю. Попало тебе?

— Не очень. Главное, хорошо, что принес.

— Ну что ты! Да, я забыл, сестра велела тебе спасибо сказать. Ну, я пошел.

Я еще держала в руках туфли, когда отец и мама вернулись домой.

— Вот! — сказала я, кидаясь им навстречу. — Вот. Она в вечернюю смену работала. Она с братом прислала! Она очень хорошая! А ты говорила…

— Ну ладно, ладно. Иди погуляй, — смущенно сказала мама и поставила туфли на место.

БЕЛАЯ СОБАКА

В детстве я была вруньей. Врала я не от страха перед наказанием за проступки. Причина была не совсем обычная. Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Вторая мать, которую я не имею права назвать мачехой, любила меня чрезвычайно деятельной любовью. Она хотела знать все, что касалось меня, вплоть до моих мыслей, желаний и мелких детских событий, происходивших со мной в течение дня. Она не оставляла мне никакого, даже самого маленького секрета, который так необходимо иметь каждому человеку. Она была умная женщина и находила тысячи способов выведывать мои невинные детские тайны. Я корчилась под ее проницательным, настойчивым взглядом, пытаясь что-нибудь оставить для себя, но она расспрашивала моих подруг, учителей и в результате все равно знала каждый мой шаг.

И вот я вступила с ней в неравный поединок, похожий на игру.

Я стала безбожно врать, выдумывая разнообразные истории. Их невозможно было проверить, но они были очень правдоподобны. Они происходили то на улице, то в саду, то в кино. Герои этих историй рассасывались в толпе, соскакивали с трамваев, убегали в темноту — в общем, так или иначе, исчезали из моего поля зрения, и я всегда чего-то недоговаривала.

— Ну и что же было дальше? — спрашивала мама.

— Не знаю… — отвечала я, торжествуя.

Моя школа была расположена далеко от дома, и я каждое утро шла с Мойки через Марсово поле. Я наблюдала за выведенными на прогулку собаками, которые с бесстыдной деловитостью орошали кусты, тумбы, фонари, потом лениво дрались друг с другом. Я долго стояла, глядя на мрачный Михайловский замок, — мне рассказывали, что там убили царя, и я представляла себе, как царь, похожий на дядюшку с картинки Буша из «Макса и Морица», в длинной ночной сорочке и колпаке несется по узким коридорам замка. На дрожавшего, жалкого царя наваливаются громадные люди с шашками и начинают «жать масло». Испуганная собственным воображением, я срывалась с места и шла дальше, волоча тяжелую сумку, набитую учебниками, полными моих рисунков, и тетрадями в кляксах.

Поворачивая за угол на Моховую, где была моя школа, я вдруг обнаруживала зловещее безлюдье и опрометью неслась последние пятьдесят метров, тщетно пытаясь обогнать время. Каждый день я безнадежно опаздывала. Я ничего не могла поделать со своим дурацким характером. Тот отрезок мира, который лежал между домом и школой, был для меня неизменно интересным и разнообразным.

Однажды я возвращалась из школы, не глядя по сторонам.

Я вообразила себя кенгуру и мчалась гигантскими прыжками, опираясь на хвост. Мимо прошел слон, полный пассажиров, по небу с карканьем носились пестрые попугаи, во дворе мне перебежал дорогу тигр, с мяуканьем скрывшийся в дровяном сарае.

На десятом году жизни мне впервые открылся незабываемый мир Брэма. Я влетела домой и, сбрасывая пальто, рванулась к толстой зеленой книге, раскрытой на сумчатых.

— Что у тебя с пальцем? — спросила мама. — У тебя палец в крови.

— Меня укусил тапир, — ответила я, пробегая мимо.

— Кто?

— Ну, собака.

— Какая собака?

— Маленькая, беленькая, — сказала я, пытаясь наконец добраться до сумчатых.

— Нет, постой, — сказала мама.

Она стала очень серьезной и засыпала меня вопросами. Что это была за собака? Какой у нее был вид? Какие у нее были глаза и не текла ли у нее изо рта слюна?

Я ответила на все вопросы, кроме слюны, но маму это не удовлетворило. Она позвонила отцу на работу и что-то долго шептала в трубку. Я ломала себе голову, что бы это могло значить, но ничего не придумывалось.

Вскоре пришел папа. Он был встревожен и, осмотрев мой палец, тоже стал расспрашивать о собаке. Я так подробно описывала ее, что она была как живая. Мне казалось, вот-вот она начнет скрестись в дверь. Тут папа задал мне вопрос, совершенно сбивший меня с толку:

— В каком положении у нее был хвост?

— Я не заметила, — вполне искренне ответила я. Действительно, трудно было заметить, в каком положении хвост у несуществующей собаки.

— Одевайся, поедешь со мной, — вдруг сказал отец тоном, не допускающим возражений.

Всю дорогу от дома до Пастеровского института на Песочной улице папа объяснял мне, что такое бешенство и как с ним бороться. Я поняла, в какой попала переплет, только когда увидела шприц, показавшийся мне с кефирную бутылку.

И тогда, уцепившись за папину руку, я сказала, мучительно переламывая свое самолюбие:

— Папа, я все выдумала, не кусала меня никакая собака. Просто я оцарапала палец о стекло.

— О какое стекло?

— Я могу тебе показать. У меня в пальто разноцветные стеклышки.

Папа огорченно посмотрел на меня своими добрыми усталыми глазами.

— Нехорошо, — сказал он, — нехорошо, доченька, говорить неправду, а тем более от страха.

— Правда же, папа, честное слово, не было никакой собаки. Я сама не знаю, почему я выдумала какую-то собаку.

Но папа был непреклонен.

— Я не могу проверять правду ценой твоей жизни, — сказал он.

И мне вкатили первый шприц вакцины, предохраняющей от бешенства.

На следующий день мне купили рулон трамвайных билетов, и я должна была ежедневно утром ездить на уколы, а в школу мне разрешили приходить ко второму уроку.

Так как я твердо знала, что мне не угрожает бешенство, то уже через два дня я начала просто совершать экскурсии в трамваях и вскоре изучила почти все маршруты города. Потом мне это надоело. Люди входили и выходили, а я ехала неизвестно куда. Уткнувшись в чью-нибудь спину и пошатываясь на поворотах, я стала вспоминать о том, что сейчас в класс входит учительница русского языка и литературы Мария Викентьевна. Она опять, как всегда, прочтет что-нибудь интересное в конце урока. А однажды, вспомнив, что Коля Мартьянов должен был принести мне «Таинственный остров» Жюля Верна, я сошла со своего неопределенного маршрута и поехала в школу к первому уроку.

В первый раз я не опаздывала.

Увидев впереди двух своих одноклассниц, я окликнула их, но они, оглянувшись, вдруг пустились бежать, так что я их еле догнала.

— Вы почему удрали? — спросила я, сильно обидевшись.

И тогда Нина Николаева, открывая тяжелую дверь школы, сказала:

— Ты же всегда опаздываешь, мы и подумали, что уже поздно.

С тех пор, когда я вижу белую собаку, я вспоминаю, как моя невинная ложь внезапно обрушилась на меня с такой неожиданной силой. И теперь, через много лет, когда мне приходит в голову солгать, какой-то голос шепчет мне:

«Вспомни о белой собаке!»

КОГДА ДУЕТ ВЕТЕР

В Ленинграде по улице всегда слоняется ветер. То он скромно трогает листочки на деревьях, то устраивает из листьев маленькие хороводики в углах у стен домов, у водосточных труб, то винтит ямки в пыли. Он пробует, можно ли сорвать с вас шляпу, и, если вы зазевались, сорвет, да еще швырнет вам в глаза колючую пылинку.

Когда Ленинград был еще Петроградом, а мне было мало лет, помню, как ветер попытался стать в городе хозяином.

В этот день я, как всегда, бежала в школу через Марсово поле. Ветер был такой, что только тяжелая сумка удерживала меня на земле. Мне казалось, что я вот-вот взлечу. Ветер тащил меня назад, вертелся вокруг, затягивал мое платье в невидимые воронки и, наконец, дал мне пощечину мокрым кленовым листом.

Взъерошенные тучи летели по небу мимо Михайловского шпиля, и вдруг он поплыл им навстречу…

В школе уроки шли через пень колоду.

Мы прислушивались к задыхающимся взвизгиваниям ветра. Листья неслись по улице, пересекая наши окна. Часто бухала пушка с Петропавловской крепости. На уроке географии учительница сказала нам:

— Не волнуйтесь, дети. Осенью в Петрограде всегда дуют сильные северо-западные ветры…

«Бух!» — раздался пушечный выстрел.

— …они гонят воду Финского залива против течения в Неву, и мы ежегодно наблюдаем в это время некоторое повышение ее уровня.

«Бух!» — стукнула пушка.

Учительница замолчала…

— Как быстро прибывает вода, — сказала она тихо, — не было бы… — Она взглянула на нас. — На чем я остановилась?

— На наводнении.

— Нет, я не сказала «наводнение», я сказала, что мы наблюдаем повышение уровня воды.

«Бух!» — грохнуло за окном.

— Наблюдаем повышение… — повторила учительница, часто моргая и глядя куда-то вбок.

— …воды, — сказала я.

— …воды, — повторила учительница. — Да, так вот, — встрепенулась она, — каждый выстрел означает повышение воды на десять сантиметров выше ординара, то есть нормального уровня.

«Бух!» — равнодушно сосчитала пушка.

— Не волнуйтесь, дети, — протянула учительница каким-то жалобным голосом, схватила стакан и стала пить глотками. Потом поставила стакан на место и заговорила: — Последнее наводнение произошло сто лет тому назад, в тысяча восемьсот двадцать четвертом году. Ему посвящен «Медный…»…

«Бух!»

Учительница вздрогнула и замолчала… Вытянув шею, она стала двигать глазами, как бы прислушиваясь к чему-то.

— «…всадник», — сказал кто-то.

— Да, «Медный всадник», — подхватила учительница. — В свое время вы будете проходить это произведение Пушкина.

Она взглянула на часы.

— Обычно через три-четыре часа ветер меняет свое направление, и уровень воды снижается до нормы.

«Бух!» — опять раздался раскатистый бас пушки.

Учительница посмотрела на нас откровенно испуганными глазами.

— Я сейчас вернусь, дети! — неуверенно протянула она и выскочила из класса.

Кто-то сразу встал на голову у стены. Остальные начали прыгать по партам, визжать и возиться. Мы еще не успели как следует разгуляться, как вошла Галина Николаевна, наш завуч, и закричала:

— Дети, сегодня уроков больше не будет! Капитолина Валентиновна ушла немного раньше, потому что она живет на Васильевском острове, а это один из затопляемых районов города. Ветер, по-видимому, скоро утихнет, но вы сразу идите по домам, нигде не задерживайтесь.

Через минуту мы все были на улице.

Ветер не только не стихал, а, наоборот, усиливался. Он свистел в ушах, затыкал рот и нос. Было трудно дышать. Я хватала воздух, отворачивая лицо от неожиданных вихрей. Женщины вертелись, опуская взлетающие юбки, мужчины гонялись за кепками и шляпами. У Летнего сада я услышала треск. Медленно валилось толстое дерево. Оно обрушилось на белую обнаженную статую. Статуя покачнулась и упала, продолжая стыдливо прикрываться руками.

— Чудовищно! — сказал старый высокий человек.

Он стоял рядом со мной и смотрел на белые пятки, торчавшие из-под желтых листьев. Волосы у старика косо стояли дыбом.

— Дитя мое, — обратился он ко мне, — почему ты на улице?

«Дитя мое» говорили только в книгах, и мне показалось, что старик шутит.

— Городу угрожает наводнение. Я рекомендую тебе… — продолжал он, как бы читая книгу, но не договорил и погнался за своей шляпой. Ветер покатил ее по земле, пронес по воздуху и швырнул в набухшую водой Фонтанку.

По Марсову полю в сторону Невы быстро шел отряд милиции. Проехала пожарная машина. Какие-то люди несли на плечах лодку, как гроб. Промчался извозчик, нахлестывая лошадь. Деревья и кусты дрожали в покорном поклоне. Тугая вода стояла у краев Мойки, как в переполненном корыте.

Из люка на мостовой осторожно показались темные блестящие змейки. Они быстро расползались, заполняя впадины между булыжниками. Из подворотен и парадных стали выбегать люди с узлами. Плакали дети.

— Подвал заливает! — крикнул человек с красным лицом. — С грунта вода прет!

Из подвального окна выскочила растерянная пышная кошка. Брезгливо озираясь, она пробралась в парадное.

Когда я шла мимо Пушкинского дома, вода Мойки уже перехлестывала через край и стала лизать гранитные плиты набережной бурными дрожащими языками. Мне показалось, что булыжники, окруженные водой, качаются на поверхности глубокой реки… Стало страшно, и я побежала домой без оглядки. Свистел ветер, бухала пушка, люди кричали что-то друг другу, высовываясь из окон, прохожие встревоженно бежали по улице. На реке показались лодки. Было странно видеть, как они плыли на уровне мостовой, мелькая сквозь решетку.

Кто-то крикнул:

— Тина!

Это была моя одноклассница, Женька Баландина. Она догнала меня. Банты в косах летели за ней, как две синие стрекозы.

— Тина, пошли на Неву!

— Да что ты! Посмотри, как вода выливается из Мойки.

— Испугалась, домой бежишь?

— А что мы будем делать на Неве?

— Спасать.

— Кого спасать?

— Как ты не понимаешь? Там все сейчас тонуть начнут. Помнишь, дед Мазай и зайцы?

Я вспомнила доброго деда Мазая, его лодочку, полную зайцев, и подумала, что, конечно, надо бежать спасать людей, раз они тонут.

— Пошли, — сказала я.

Мы огляделись на Певческом мосту, у Капеллы. Перед нами открылась широкая Дворцовая площадь. Черный ангел на светлой колонне смотрел вниз, крепко держась за крест. Далеко над крышами блестел Исаакий, как тусклое солнце. На площади ветер особенно ершился, гоняясь за осенними листьями из Александровского сада. Они стоймя бежали по булыжнику, как желтые цыплята.

Мы вышли на улицу Халтурина, где у входа в Эрмитаж неподвижно стояли обнаженные гиганты из темно-серого гранита. Я всегда очень их жалела. Зимой мне казалось, что они вот-вот запрыгают от холода, охлопываясь руками, как извозчики; летом я ждала, что они положат на землю тяжкий балкон, придавивший им плечи, и немножко отдохнут, выпрямив затекшее тело. Я знала, что это невозможно, и все-таки надеялась на чудо. Так и в этот раз я покосилась на их согнутые, покорные фигуры: а вдруг они пошевелятся, а вдруг, если позвать, два громадных каменных человека, тяжко топая, пойдут с нами? Но чуда не произошло. «Наверное, все-таки чудес не бывает», — подумала я, пробегая мимо.

Мы вышли на Неву. Широким потоком через спуски вода катилась на мостовую. Вся сизая ширь реки завивалась белыми барашками. Они катились под ветром, строптиво подскакивая. Маленький буксирчик, с трудом расталкивая барашки, тащил за собой пустую баржу. Круглый белый дым косо слетел со стены Петропавловской крепости, и сразу же громко ахнул выстрел. Деревянная торцовая мостовая вспучилась, сломалась и кусками закачалась по мелкой воде. Зеваки, стоявшие на набережной, стали быстро расходиться. Окна подвала, захлебываясь, шумно втягивали в себя воду.

— Пошли домой, спасать некого! — крикнула Женька.

— Это кого же вы спасать собрались? Правильно, бегите домой, а то утопнете. — Возле нас стоял усатый дядька. Он закатывал брюки. Ботинки, связанные шнурками, висели у него на плече. — Здесь спасать некого. Я сам за тем прибежал — медаль имею за спасение утопающих. Ну ладно, отведу вас домой. Вы где живете?

— Нас спасать не надо, мы не тонем, — сказала Женька и чихнула.

— Что же, мне ждать, пока вы тонуть будете? А ну пошли!

Он сердито схватил нас за руки, и мы двинулись, прыгая по шатким торцам.

На середине мостовой наш спутник внезапно споткнулся, я упала в воду… Взвизгнула Женька, ее ноги мелькнули в воздухе, и сразу же возле своих глаз у самой воды я увидела испуганное мокрое лицо нашего спутника с обвисшими усами. Деревянные шашки торцовой мостовой качались вокруг его шеи. Мне показалось, что это голова качается на торцах, и неожиданно для себя самой я заорала сдавленным голосом, как во сне.

— Тише! — крикнул дядька, шевеля у моих глаз усами. — Чего орешь? Подальше от меня! Здесь люк открытый, черт бы его побрал! Вода крышки с люков сбрасывает! Бегите к стенке скорей! Вам говорят!

Он вырастал из воды, охая и отплевываясь.

Мы с Женькой не уходили. Мы протягивали ему руки.

— Держитесь, дяденька! — кричала Женька, расталкивая шашки ногами.

Наш спутник выпрямился, оперся о наши плечи, и мы пошли к стене Эрмитажа. Вода лилась по телу щекотными ручейками. Ветер сразу стал холодным и колючим, как зимой. Спутник наш обтер лицо, стряхнул воду с ладоней и сказал, удивленно моргая мокрыми ресницами:

— Ведь я чуть не утонул, а? Как баба в колодце. Понимаете вы это, пичужки? А если бы которая из вас? Прямым бы ходом через люк да в Неву! Спасибо, на руках задержался. Ну, теперь по стеночкам будем пробираться. Вы где живете?

— На Мойке, у Капеллы.

— Ну, слава богу, рядом.

И мы опять побрели по воде, рассекая лодыжками мутные быстрые потоки.

На Певческом мосту нас встретила моя старшая сестра Лена. Я увидела ее издали. Она медленно шла по мелкой воде, держась за ограду Мойки, и тревожно оглядывалась по сторонам. Коса ее расплелась, и волосы клубились на ветру, как черный дым.

— Лена! — крикнула я.

Она увидела меня и побежала навстречу. Мы обнялись, и она сразу же принялась меня ругать:

— Ты с ума сошла! Куда ты девалась после школы? Идем скорей домой. Квартиру нашу уже залило всю. Пойдем наверх, на второй этаж, в детский дом.

— Я с вами пойду, — сказала Женька. — Все равно мама с двух часов на работе. Чего мне одной дома делать?

— Это сестра твоя? — спросил наш спутник, указывая на Лену.

— Сестра.

— Ну, значит, я вас доставил. Пойду в Гавань делать дело. Держите их крепче, барышня, утекут!

— Не утекем! — сказала Женька.


В нашем дворе было полно народу. В темной рябой воде длинной вереницей стояли девочки и взрослые. Они передавали на второй этаж вещи из подвалов и кладовых. Это были продукты, тюки материи, какие-то большие свертки. Мама, взлохмаченная, в подоткнутой мокрой юбке, заглядывала в кладовые, в дом и все время спокойно командовала резким, властным голосом.

Со второго двора привели корову Зорьку. Тетя Нюша заманивала ее на лестницу, но она упиралась и подпрыгивала на ногах, похожих на козлы. Глаза ее, всегда кроткие, полуприкрытые прямыми русыми ресницами, стали громадными и бешеными, зрачки ошалело плавали по голубоватым вытаращенным белкам. Она подняла голову и тоскливо замычала.

— Труба иерихонская! — крикнула тетя Нюша. — Ну, что мне с тобой делать, а? Утонешь, дура! — Она схватила корову за рог и шлепнула ее по мохнатой костлявой щеке. Зорька вдруг перестала мычать, заморгала и покорно подняла ногу на первую ступеньку лестницы.

Нас заметили, когда мы с Женькой, желая помочь, подхватили небольшой полосатый мешок и сразу же уронили его в воду.

— Сахар утопили! — завопила кухарка, вылезая из окна первого этажа.

Она была без кофты. Могучее туловище ее стягивал ситцевый лиф. Между лифом и юбкой выпирало что-то розовое, похожее на спасательный круг.

— Он был тяжелый очень… — робко сказала я.

— А вы бы его еще раза два окунули. Он бы совсем стал легкий. — Она взмахнула мокрым мешком, шлепнула его себе на спину и скрылась в дверях.

— Тина! — рядом со мной стояла мама. Лицо у нее было усталое, похудевшее. — Что же ты со мной делаешь?!

— Мы на Неву бегали. Мы спасать хотели. Там человек в люке чуть не утонул.

— Я в школу звонила, все уже давно ушли. А мать знает, что ты здесь? — спросила она у Женьки.

— Она на работе.

— Папы нет до сих пор, а вода все прибывает… Ребята, все в дом! — крикнула мама неожиданно. — Что осталось, перенесут взрослые. А теперь — переодеваться, есть и отдыхать. Быстро, быстро!

Спотыкаясь о тюки, мешки и ящики, мы вместе с девочками поднялись во второй этаж детского дома. Я открыла тяжелую дверь и увидела на блестящем паркете зала толстую свинью с мягким зубчатым животом. Она исподлобья смотрела на себя в зеркало. Вокруг, разъезжаясь на паркете, бегали поросята.

— Хорошо живут! — сказала Женька.

Мы легли спать на столах в швейной мастерской. Мы долго не могли уснуть. Одна новенькая девочка все время плакала — ее тетка жила в Гавани. Женька свалилась со стола — она привыкла спать у стенки. Наконец все уснули.

Разбудил нас отчаянный стук в ворота. Это была Женькина мама.

— Вода спадает, я уже по колено шла, — говорила она, радостно обнимая Женьку. — Прихожу домой — ее нету. Куда идти? Мне сказали, что с черненькой девчонкой видели ее. Я сюда. Господи! Вся ты в отца, такой же был — хоть за ногу привязывай!

Все молча сидели на столах и глядели, как Женькина мать гладит Женьку, ругает ее и плачет.

Потом все опять заснули.

Утром была тихая, безветренная погода. Невинно-ярко сияло солнце. Никаких облаков не было в небе. Мойка виновато пробиралась глубоко внизу по самому донышку.

Может быть, все мне приснилось?

Я сбежала вниз и увидела мусор, груды торцов, лодку, торчащую из окна милиции, и папиросную будку с Невского. Будка лежала на боку у наших ворот.

Нет, это не сон. Все это было на самом деле.

МАМА И ЛЕНА

Я сидела на пустых чемоданах в углу за шкафом и читала «Графа Монте-Кристо». Пыльный покой угла ограждал меня от окружающих. Шкаф был похож на дом или, вернее, на пивной ларек. Свет проникал в угол сверху — от лампы и сбоку сквозь узкую щель от окна.

Необычайные приключения несчастного благородного графа были так увлекательны, что вся остальная жизнь на время приостановилась для меня. Я всюду таскала с собой растрепанную книгу с желтоватыми углами страниц. Граф зримо присутствовал на всех уроках, и основы дробей прозаично врывались в яростные, мстительные клятвы моего героя. Его страстные монологи прерывались, когда меня вызывал учитель. У доски я стояла в том унизительном состоянии, когда даже подсказка не воспринималась взбудораженным сознанием.

На географии, моем любимом предмете, я вышла к доске в слезах от жалости к Монте-Кристо. «Не надо так расстраиваться, Тина, — сказала учительница, — ты выучишь завтра…»

И вот я наконец дома, за шкафом, сижу в каменной темнице, окруженная водой, и смотрю, как граф мечется от стены к стене, обдумывая побег… Но в этот раз мне пришлось прервать чтение: меня искала Лена. Она искала не меня, а свою книгу, потому что «Граф Монте-Кристо», так же как и «Дон Кихот», и «Три мушкетера», и почти все книги, которые я читала, принадлежали моей старшей сестре Лене.

Я встала на чемоданы и смотрела в комнату сквозь узоры нелепой резьбы, обрамлявшей верх шкафа. Я думала, что Лена сразу уйдет, но она не уходила, а остановилась у окна, прислонившись лбом к стеклу. Я смотрела сквозь резьбу, боясь пошевелиться, когда хлопнула входная дверь и в комнату вошла мама. Лена хотела повернуться, но не повернулась и осталась стоять, упершись лбом в стекло.

Мама считала мою старшую сестру неискренней, скрытной и упрямой. Но я знала, что это не так. Просто Лена не могла простить отцу то, что он женился второй раз. Она не хотела любить нашу новую мать.

Мама заведовала одним из самых больших детских домов в городе. Она всегда приходила домой усталая, и, наверное, ее раздражали уклончивые глаза Лены, молчаливые вздохи, усмешки и нетерпимость к замечаниям.

Через деревянную завитушку я вижу, как мама садится на диван, устало вытянув ноги.

— Что с тобой, Лена? — спрашивает мама. — Может быть, ты нездорова?

— Нет, я здорова, — отвечает Лена, немного поворачиваясь к маме и глядя вниз.

— Тогда перестань страдать.

— Я не страдаю.

— Почему же у тебя всегда такой вид?

Лена молчит и смотрит в окно. Она следит за пролетающей вороной.

— Садись со мной, Лена, давай поговорим.

Мама сажает Лену на диван рядом с собой и смотрит на нее, не зная, как подступиться.

— Что же мне делать? — спрашивает мама, тревожно глядя на Лену. — Разве тебе нравятся такие отношения? Подумай о папе. Его это очень огорчает.

Лена молчит, подбородок ее упрямо прижат к шее.

— Лена, будь со мной откровенна, — мягко говорит мама. — Может быть, ты хочешь мне что-нибудь сказать? Может быть, я слишком занята, чего-то не замечаю? Конечно, с младшими я бываю больше, чем с тобой.

Лена все молчит и перебирает тонкими пальцами косу.

— Лена, — снова начинает мама, — тебе девятнадцать лет, и ты должна понять меня. Я вышла замуж за вашего отца, потому что любила его. Я знала, что мне будет трудно, но я поняла, что нужна вам, и пришла с чистым сердцем, с желанием заменить вам мать. Я рассчитывала на тебя, думала, что ты поможешь мне воспитывать твоих сестер. А свою новую сестру ты любишь? — неожиданно спрашивает мама.

— Да, очень, — говорит Лена, — она похожа на папу.

— А если бы она не была похожа на папу, ты бы ее не любила?

— Любила бы, — говорит Лена, помолчав.

— Зачем же ты сказала мне это?

— Просто так, — отвечает Лена и опять отводит глаза.

Мама сдвигает безымянным пальцем крошки на невытертой клеенке стола в узкую бороздку.

Я думаю за шкафом: «Лена, зачем ты всегда обижаешь маму!» — а мама говорит:

— Может быть, мне надо было уйти с работы, но я не могу, Лена. Это дело моей жизни. Дети пришли в детдом после двух войн. Многих подобрали на улице. Почти все потеряли родителей. Среди них были девочки, похожие на деревенских старух: мудрые, невежественные и недоверчивые. Надо было вернуть им детство, здоровье. Сколько труда, Лена, сколько сил! Посмотри на них сейчас — они всегда заняты, учатся, работают в мастерских, веселые, поют. Младшие называют меня «мама». Скажи мне, Лена, может быть, я тебя чем-нибудь обидела?

Лена молчит. Я знаю, почему она молчит. Она не может сейчас сказать маме те обидные, несправедливые слова. Те слова, что говорит о ней мне, упрекая меня в вероломстве.

Она молчит, но я чувствую, что если мама еще поговорит с ней так же ласково, не будет торопиться, как всегда, то Лена не сможет удержаться в своем замкнутом молчании. «Ну, Лена, Лена, — думаю я, балансируя на чемоданах, — ну, скажи: «Ты хорошая. Я знаю, ты любишь нас. Я была не права. Прости меня».

Но Лена молчит. Она смотрит на маму растроганно, доверчиво и готова заплакать. Мама не видит этого. Она видит горку крошек, собранную ка клеенке. «Мама, посмотри на Лену, — опять думаю я изо всех сил. — Скажи ей еще что-нибудь по-хорошему».

Мама встает и говорит резким голосом, от которого Лена вздрагивает и испуганно замирает:

— Значит, ты, как всегда, не хочешь со мной разговаривать? Вот что, Лена, насильно мил не будешь. Мне трудно с тобой. В доме еще трое младших. Мне нужно думать о них. Если тебе не нравится мой дом — уходи. Но пока ты живешь здесь, изволь относиться ко мне с уважением. Поняла?

«Мама, это несправедливо. Ужасно несправедливо. Лена учится. Она должна кончить университет. Все это ты говоришь, чтобы обидеть. Это не только твой дом, это наш дом».

Мысли бегут у меня в голове, и мне кажется, что под потолком собираются темные, тяжелые тучи…

Сестра молчит, опустив голову. Потом медленно поднимает ресницы и смотрит на маму. В глазах у Лены угрюмый, насмешливый упрек.

Тут подо мной с грохотом рассыпаются чемоданы. Я падаю. Мама бросается ко мне. Лена убегает в свою комнату. В дверь звонят, она не заперта. Я слышу голос кастелянши детдома Синицыной.

— Софья Петровна, — кричит она, — опять шести простынь не хватает! Что же это будет?

— Работать надо как следует, — говорит мама, вытаскивая меня из-за шкафа, — внимательно надо работать, вот и все. Как ты там очутилась?

— Я читала, — отвечаю я, потирая колени.

— Как так «вот и все»? — обиженно повизгивая, вопит кастелянша. Она очень близорука. Брови ее неаккуратно подведены: две бледненькие — свои и повыше — черные, как пиявки, мрачные брови, заползающие на виски. Все четыре поднимаются и прячутся под завитой прозрачный клок волос на лбу. — Как это «вот и все»? Да я все равно как свое берегу, а вы…

— Вот я и думаю, что как свое. А я вам предлагаю, чтобы вы относились к вверенному вам имуществу как к государственному. Вы меня поняли?

— Что вы хотите сказать подобными словами?

— Тина, выйди, — говорит мама.

Я ухожу за шкаф и начинаю собирать по листкам «Графа Монте-Кристо».

— Значит, вы не поняли моих слов? — обращается мама к Синицыной. — Тогда я скажу яснее. Чтобы завтра же были простыни. Если они окажутся на месте сегодня вечером — еще лучше. Я не позволю обкрадывать детей.

— Нехорошо вам, Софья Петровна! — завывает Синицына. — Очень даже некрасиво с вашей стороны на меня такие подозрения…

— Хорошо, тогда я обращусь в милицию, — говорит мама спокойно и собирается уйти из комнаты.

Я не понимаю, как мама может быть такой жестокой. Мне жалко Синицыну. Ее нос блестит, как намазанный жиром. Плечи подняты, глазки растерянно щурятся. Я вспоминаю, что такое же выражение лица было у моего соседа по парте, Бобки Щепоткина, когда он клал мой ножичек себе в карман и встретился со мной глазами. Мне было тогда так стыдно, будто это я украла. Теперь Синицына была чем-то похожа на Бобку — так же растерянно кривила рот. Было непонятно, собирается она улыбнуться или заплакать.

— Погодите, Софья Петровна! — опять визжит Синицына. — Зачем же сразу такие репрессии применять? Поищем, посмотрим среди себя. Может быть, найдутся простыни. Кому они нужные?

Она разводит руками и смотрит по сторонам, как будто в комнате много народу.

— И чтобы это было в последний раз, — говорит мама. — Я уважаю ваш возраст и поэтому не расстаюсь с вами немедленно.

Я закрываю за Синицыной дверь, но кастелянша задерживается на пороге. Она говорит, склонив голову набок и глядя на меня слезливыми треугольными глазками:

— Жалко мне вас. Бедные вы сиротки. Трудно с такой мачехой. Во все проникнет и на все перстом укажет.

— А вы не воруйте, — говорю я ей. — И нечего нас жалеть. Вон вы противная какая, а мне вас ничуть не жалко.

Синицына набирает воздуху, чтобы ахнуть, а я захлопываю дверь…

— За что ты ее любишь? — спросила меня Лена вечером, когда мы ложились спать.

— За то, что она хорошая.

— А почему ты ей врешь?

— Я ей никогда не вру. Я ее обманываю.

— Какая же разница?

— А такая, что врут из трусости, а я всегда сознаюсь, если что-нибудь натворю. И если спросит, откуда я пришла, тоже правду скажу. Но когда она спрашивает, куда я иду, иногда приходится обманывать.

— Почему же приходится?

— Потому что она не пустит. Не могу же я сказать, что иду кататься на коньках на Неву.

— Все равно — врешь или обманываешь. Это одно и то же. И вечно разные истории придумываешь, смешно слушать.

— А я для смеху и придумываю.

Я лезу под одеяло. Лена собирает мои разбросанные вещи и аккуратно складывает их на стул. Потом садится на мою кровать, глядит на меня молча и, как всегда, перебирает косу.

— Я не могу полюбить Софью Петровну, — говорит Лена тихо, почти шепотом, и как будто не мне, — пусть она будет и хорошая. Вы были маленькие, вы ничего не помните про маму, а я все помню. И как они с папой пели на крыльце, и как она ждала меня внизу, под горкой, раскрыв руки, а я бежала вниз, как она ловила меня, и тискала, и целовала. Она много мне рассказывала и читала. А иногда приходила из школы грустная, усталая. Обнимет меня и молчит. И мы сидим тихо, а я ничего не спрашиваю — знаю, что она чем-то расстроена. Вас тогда еще не было… А когда она умерла, мне было пятнадцать лет. Как же я могу ее забыть?..

Лена замолкает, а я смутно вспоминаю серый пуховый платок, добрые темные глаза, как у Лены, такой же высокий лоб, гладкий и блестящий…


Я держала ее за руку и смотрела на мир, который меня окружал. Я смотрела по сторонам. Я видела небо, солнце, деревья. И следила за жуком, ползающим в траве; за кошкой, играющей с мотком шерсти. Я держала за руку свою мать, не глядя на нее. Я не знала, что мне надо запомнить слова ее и улыбку, потому что скоро настанет день, когда я увижу ее в последний раз…

Я помню высокое крыльцо дома, в котором мы жили. Уже неделя, как мама больна. В доме суетливая тишина и незнакомые запахи. Бегают сиделки в белых халатах. Ходят врачи, папины товарищи. Папа ни на кого не смотрит. Бабушка не выходит из маминой комнаты. Нас туда не пускают. Лена целыми днями стоит у двери.

Я сижу на улице у ворот нашего дома, свесив ноги в канаву, поросшую травой. Прохожие оглядываются на наши окна и тихо спрашивают, наклоняясь ко мне:

— Ну, как мама?

— Ничего, — отвечаю я, щелкая семечки и болтая ногами, — ничего, поправляется. А папа сказал, что скоро встанет.

Я помню, как распахнулась дверь и на лесенке показалась молодая заплаканная женщина-сиделка.

— Иди, иди скорей, — позвала она меня.

И я побежала наверх.

Нас с младшей сестрой Маней привели в спальню. В комнате было душно, полутемно, и я не могла рассмотреть мамино лицо, провалившееся в подушку.

Мама положила мне на голову горячую руку. Рука не удержалась на моей голове и, вяло скользнув по лицу, задела за губы, как бы в шутку.

— Хочу к тебе, — сказала вдруг Маня. Ей было полтора года, и она иногда спала с мамой. — Хочу к тебе, — повторила она и подняла ручки, чтобы маме было удобнее ее взять.

Нас быстро увели. Передо мной мелькнуло искаженное папино лицо и растрепанные седые волосы бабушки.

Потом я услышала отчаянный крик Лены:

— Неправда! Не может быть! Посмотрите еще раз. Она спит, она просто заснула. Посмотрите еще раз…


— Ты не можешь помнить ее, как я, — говорила Лена, глядя мимо моего лица, куда-то в угол. — Я была не права, когда сердилась на тебя. Просто я не могу слышать, как вы называете ее мамой, и папа…

— А за что ты обижаешься на папу?

— Я не обижаюсь на него.

— Нет, обижаешься.

— Об этом я не хочу с тобой говорить.

Открывается дверь, на пороге стоит мама. Лена называет ее «Софья Петровна».

— Почему вы так поздно не спите?

Я думаю, что она сейчас погасит свет, но она входит и садится в кресло у стены. Ее крупные коричневые глаза устало прищурены. Гладкие темные волосы собраны в небольшую прическу, лежащую на шее под круглым затылком. Мы смотрим на маму и молчим — при ней нельзя продолжать наш разговор.

— Я вам помешала? — спрашивает мама и берется за ручку кресла.

— Нет, что ты, — говорю я, — ты совсем не помешала. Просто я сказала, что няня ушла, мы ребят уложили и теперь к ним в комнату нельзя входить, чтобы они не разбуркались.

Лена встает с моей постели и быстро выходит.

— Куда ты? — спрашивает мама.

— Разогреть вам ужин.

— Не надо, я ужинала в детдоме, — говорит мама, но Лена не возвращается. Мама смотрит ей вслед, и лицо ее покрывается неровными розовыми пятнами.

— Ничего, мама, — говорю я ей, — ничего, ты не расстраивайся. И не сердись на Лену. Просто она… она не может… А я тебя очень люблю.

Мама садится ко мне на постель, обнимает меня, прижимает мою голову к своей груди…


К Лене в гости стал приходить военный. Я его уже видела. Он из Инженерного замка, там военная школа. Эта школа шефствует над детским домом. Мы бываем в Инженерном замке на вечерах и концертах. Курсанты приходят в детдом — помогают выезжать на дачу, устраивают выставки и беседы.

— Правда, он чем-то похож на д’Артаньяна? — как-то спросила меня Лена.

— Да, конечно, — ответила я, запинаясь. — Конечно, д’Артаньян был когда-нибудь таким маленьким, но я думаю, что он никогда не был таким белобрысым и курносым.

— Ехидина, — говорит Лена.

— Чем же я ехидина? Ну хорошо, я скажу: он похож на д’Артаньяна — такой же стройный, высокий, брюнет с усиками. Кто я тогда буду?

— Он очень хороший человек.

— Я его не знаю.

— Он очень хороший и добрый.

— Ну и пускай добрый. Я его совсем не знаю. Он приходит, и ты сразу запираешь дверь.

Лена вспыхивает и говорит:

— Что ты выдумываешь? Я никогда не запираюсь. Просто ты не входишь. Если бы ты вошла, то увидела бы…

— Я увидела бы, что вы целуетесь.

— Убирайся из комнаты, мне надо заниматься.

Я продолжаю сидеть и показываю Лене язык. Она хватает меня за шиворот и тащит из комнаты. Я упираюсь, волочу за собой стул, но сестра сильнее — она вышвыривает меня в коридор. Щелкает задвижка. Я кидаюсь на дверь, стучу в нее ногами и ору:

— Все равно он противный! Рот как у щуки! Он головастик! Головастик!

Лена сидит в комнате притаившись. Мне надоедает стучать, и я иду к младшим сестрам. Они набрасываются на меня, валят на пол, теребят за волосы, а я думаю: «Какой, правда, неприятный жених у Лены, какой-то пожилой, наверное, ему уже лет двадцать пять. Приходит — не здоровается со мной, как будто меня нет, уходит — не прощается. Встретил в коридоре маму, почему-то вдруг испугался».

— Ты будешь лошадь! — кричит Маня.

Я становлюсь на четвереньки, она лезет мне на спину, и мы едем. «Почему он испугался мамы? — думаю я и ползу вокруг комнаты. — А когда мама приглашает его чай пить, он всегда…» Маленькая Наденька плачет — она тоже хочет покататься. Я катаю Наденьку, а Маня бежит сбоку и лает. «Почему он всегда отказывается пить с нами чай?» Я падаю на спину и лежу. Маня говорит что-то про Гулливера и лилипутов. Пока они с Наденькой связывают мне ноги скакалкой, я думаю, что Лена ужасно переменилась. Она стала раздражительная, веселая и тревожная какая-то и все время уходит, редко бывает дома. Наденька лезет ко мне на живот и сидит тихонько, а Маня привязывает мои волосы к ножке кровати. «И почему она с ним целуется? Я сама видела с улицы большущую тень на нашей занавеске. И все прохожие могли видеть. Лена никого не целует, ни меня, ни маму, ни папу, и вдруг с таким чужим человеком?..»

Хлоп! Наденька опрокинулась назад, я только успела схватить ее за ногу. От этого она еще стукнулась головой об пол. Я трясу ее на коленях и пою:

Едем, едем к бабушке,

Едем, едем к дедушке

По кочкам, по кочкам,

По ямкам, по ямкам!

Она успокаивается, смеется, а я все думаю, думаю…

Ночью я пыталась заговорить с Леной, но она лежала, отвернувшись к стене, и не отвечала. Рано, рано — когда первые шаги простучали по тротуару у наших окон — я услышала шепот Лены:

— Ты спишь?

— Нет.

— Тиночка, я уезжаю.

— Куда?

— В Москву.

Я перелезла к Лене. Она укрыла меня своим одеялом.

— Зачем ты уезжаешь?

— Так нужно.

— Как ты будешь без нас, одна?

— Я все обдумала. Сначала я буду жить у тети Тани.

— А вдруг она не захочет?

— Что ты! Тетя Таня — мамина сестра.

— А университет?

— Потом когда-нибудь буду учиться. Я не могу здесь жить. Я здесь чужая.

— Неправда, неправда!

Я смотрю на Лену. Она рядом. Она моя сестра. Я люблю ее. Совсем близко, на подушке, лицо Лены. Я вижу профиль, и дрожащие губы, и глаз, из которого скатилась слеза и упала в ухо.

— Лена, — тихо сказала я. Мне было страшно начинать говорить, но Лена молчала, глядя в потолок. — Лена, не надо уезжать. Мама тебя любит. А как же папа? Что он скажет? Как ты будешь жить одна?

— Ничего, проживу, — ответила Лена, — проживу. Она мне не мать. А папа привыкнет.

— Лена, не уезжай. Я буду тебя слушаться. Почему я молчала, когда вы с мамой говорили!

Я обняла Лену, повернула ее к себе, и вдруг она заплакала, беззвучно и горько, уткнувшись лицом в мои волосы.

И вот Лена уезжает. Мы стоим в передней. Папа едет с Леной в Москву. Вот он еще раз, последний, говорит ей: «Останься, доченька». Она подходит к маме, протягивает ей руку для прощания.

— Лена, что ты делаешь? — говорит мама. — Ты должна учиться. Куда ты едешь? Оставайся.

— Не забывай меня, Тина, — говорит Лена и быстро идет к выходу.

Я догоняю ее, она прижимается к моему лицу мокрой щекой, потом отрывает от себя мои руки.

Вот хлопает дверь — Лена навсегда уходит из нашего дома.

Мы с мамой стоим у окна и смотрим ей вслед.

— Я не нашла к ней дороги, — говорит мама.

Я возвращаюсь в нашу комнату. Теперь я старшая.

Книги Лены стоят на полке. Она взяла с собой только «Дон Кихота». Недочитанный «Монте-Кристо» лежит на столе. Читать не хочется. Очень много в моей голове разных мыслей. Надо в них разобраться…

СТРЕКОЗА, КУЗНЕЧИК И АПТЕЧКА

После школы я часто забегала в детский дом к подругам. Я оставляла дома школьную сумку, переходила через двор, поднималась по лестнице на второй этаж и открывала дверь большого зала.

В этот день я увидела за роялем старую пианистку, с волосами серыми, как пыльная паутина, скорбную и неряшливую. Она говорила нам, свесив руки и глядя на клавиши:

— Я потеряла все. И некому жаловаться. Никого нет, и ничего нет…

Она до сих пор продолжала все терять — то сумку, то ноты, то шляпку, как бы висящую в воздухе над ее высокой прической. Пианистка была худенькая и плохо одетая, а ходила величественной походкой, как королева.

— Татьяна Александровна, у вас штаны видны! — услужливо кричали мы ей.

Она оборачивалась, высоко подняв голову, глядела на нас из-под пенсне и говорила:

— Дамы не носят штанов. Это панталоны.

Чаще всего она играла «Где гнутся над омутом лозы», а девочки, стриженые, с сосредоточенными лицами, старались изобразить, как гнутся лозы и трепещут былинки. «Дитя, подойди, подойди же», — подманивали они кого-то растопыренными пальцами.

Учительница смотрела на них тусклыми презрительными глазами, ничего не объясняя и никого не поправляя. Она несла свой крест.

Дверь открылась, в зал вошел вожатый — в детдоме недавно организовался пионерский отряд.

— Знакомьтесь, девочки, — сказал вожатый, указывая на высокого немолодого человека, вошедшего вместе с ним, — знакомьтесь — это товарищ Трубин. Участник взятия Зимнего.

Учительница вскочила и стала собирать дрожащими веснушчатыми пальцами сумку, ноты, шляпку…

— Вы извините, товарищ Долгорукая, что прервал занятия. Товарищ Трубин расскажет девочкам о том, как рабочий класс брал власть в свои руки.

Татьяна Александровна с испуганным лицом продолжала хватать вещи. Она роняла ноты, поправляла пенсне и, наконец, вышла из зала своей высокомерной походкой, неся перед собой сумку и держась за нее обеими руками, как за перила.

— Не научился еще пролетариат на роялях играть, — сказал вожатый, — приходится приглашать бывших.

Товарищ Трубин внимательно оглядел нас. Мы стояли посредине зала и тоже его рассматривали. Лицо у него было крупное, заросшее густой сизой бородой. Он как бы пересчитал нас широко расставленными ласковыми глазами. Потом сказал грубовато:

— Вот что, девочки, грех вам здесь сидеть, в доме, и слушать про взятие Зимнего, когда он от нас рукой подать. Пойдемте на воздух, на площадь, ко дворцу.

Через несколько минут мы были на площади.

Много раз после этого мне приходилось слышать рассказы о взятии Зимнего. Но навсегда мне запомнился этот теплый, безветренный денек, это белесое небо и красота строгих ампирных домов, окружавших нас.

Мы стояли у Александровской колонны. Сзади мчалась в небо буйная шестерка Главного штаба. Перед нами был дворец — красный, украшенный раковинами, завитками, колоннами и бесчисленными статуями на крыше.

Мы слушали рассказчика. Он не кричал, не бегал, не размахивал руками. Ни малейшей аффектации не было в его спокойном низком голосе.

Мы представили себе безлюдную настороженную площадь, баррикаду, юнкеров и девиц, одетых в военную форму, за узорными чугунными воротами дворца. Мы представили себе, как постепенно темнело, площадь стала заполняться вооруженным народом, как ударила пушка из-под арки Главного штаба, прогремел выстрел с «Авроры». Мы представили себе людей, бегущих на штурм Зимнего, туда, где засели враждебные народу министры.

— И с этого времени, девочки, — продолжал рассказчик, — и с этого времени началась в нашей стране Советская власть. Не все вернулись домой с площади. Вот там, где ты стоишь, черненькая, упал мой дружок Ваня Степанов. Да. Упал — и не встал.

Я быстро отошла в сторону.

— Не бойся, нет там его крови. Давно уже ее дожди смыли. Но мы про нее помним. И вы помнить должны. Потому что для вас мы эту революцию делали — для счастья наших детей, внуков, правнуков и далеких потомков. Вот какое дело, товарищи молодые пионеры.

Вечером я сказала маме:

— Я хочу записаться в пионеры.

— Посмотри, какие у тебя руки, — сказала мама, — в твоих тетрадях одни кляксы. Учительница говорит, что на уроках ты вертишься и разговариваешь. Арифметику учишь перед самыми экзаменами. Пионер — человек сильной воли.

— У меня сильная воля. Мы в гляделки играли — кто кого переглядит, — я всех победила.

— Тина, ты понимаешь, какую глупость говоришь?

— Понимаю. А еще щипалки…

— Послушай меня, Тина, разве гляделками и щипалками определяется сила воли? Делом докажи, что ты достойна быть пионеркой. А иначе я не советую тебе и заявление подавать — тебя не примут. Только окажешься в глупом положении. Помни: пионеры — это лучшие из лучших.

Всю зиму я пыталась стать лучшей из лучших.

Мне это никак не удавалось. Руки мои как-то сами пачкались, волосы растрепывались, первый урок начинался слишком рано. Всегда мне больше хотелось прочесть не то, что было задано. Я прочла много книг, не предусмотренных школьной программой, но при этом плохо знала таблицу умножения. Я боролась как могла с кляксами — они неизвестно откуда попадали в мои тетради. Когда я делала уроки за столиком у окна, таинственные шарканья, крики, грохот телег по булыжнику, всплески на Мойке надолго отрывали мое воображение от двух кранов, одновременно наполняющих водой бассейн.

Я была трудным ребенком, что и говорить, — непоседливым, своевольным и слишком жадным до новых впечатлений.

И все же мне так хотелось быть тем новым поколением, на которое старшие оставляют страну. Мне хотелось быть тем потомком, для которого рабочие брали Зимний дворец, и носить красный галстук, и стучать в барабан, и дудеть в серебряную трубу, и разводить костры, и ходить в далекие походы, и открывать в недрах земли неизвестные богатства, и мчаться на Северный полюс, и изобретать немыслимые машины, и драться с врагом, и всюду быть с первыми из первых, с лучшими из лучших…

Но пока я стала только немножко лучше учиться и записалась в школьный драмкружок.

Кружок вел бывший актер Сергей Сергеевич Дарилов. Это был высокий худой человек с вьющимися бровями, с бледной лысиной, как лесное озерко, утонувшее среди вздыбленных волос. Глаза его всегда удивительно улыбались, и углы рта были закручены кверху, как усы.

— Коллеги! — сказал он нам однажды голосом, гудящим, как рояль с нажатой педалью. — Коллеги, я принес вам немыслимо прекрасную пьесу. Все дети мира будут мечтать о том, чтобы увидеть ее у нас в школе в вашем исполнении. Роли — одна другой лучше. Играть вы будете хорошо. Играть хорошо — естественное желание актера. Такое же естественное, как желание выплыть — у человека, брошенного в море. Пьеса эта — «Том Сойер» по Марку Твену.

— Ур-р-ра! — заорали мы, так как все знали и любили Тома Сойера и Гекльберри Финна.

«— Том! — Никакого ответа. — Том! — Никакого ответа», — начал читать Сергей Сергеевич, а мы стали слушать, усевшись в кружок. Уставая, он давал каждому по очереди читать дальше.

Все мальчики хотели играть Тома, а девочки — Бекки. Я не успела ничего захотеть, когда Сергей Сергеевич сказал, кто кого будет играть. Он дал роли всем, кроме меня, и вдруг добавил:

— Тина, ты будешь играть Тома Сойера.

Девочки ахнули, а мальчики сердито зашушукались.

— Но ведь я же… — начала я, замирая от счастья.

— Ты настоящий мальчишка, — ответил Сергей Сергеевич.

Больше всех сердился на меня Толя Захаров. Он мечтал быть артистом. Он выступал на всех школьных вечерах: читал стихи, жилясь и закидывая голову. И вдруг вместо Тома Сойера ему дали играть какого-то мальчика без имени.

— У тебя концертный номер, — сказал ему Сергей Сергеевич своим педальным голосом, — сцена драки. Великолепная роль. Больше ко мне с этим не подходи.

И вот после долгих репетиций наступил день спектакля.

В зале собрались ученики, педагоги и родители. Сквозь тонкий занавес я слышала, как шевелится, двигает ногами, стучит стульями, взвизгивает и разговаривает публика.

Я подошла к большому зеркалу, чтобы посмотреть на себя.

Меня не было. Я смотрела на худенького смуглого мальчика в широкополой шляпе, а он испуганно рассматривал меня, то отступая, то приближаясь. Он хотел убежать домой, пока не поздно. Ему было страшно. «Нет, — думал он, — ты не убежишь. Как говорит мама? Надо воспитывать силу воли, чтобы стать пионером. Где твоя сила воли?»

Сергей Сергеевич схватил меня за руку и сказал взволнованно:

— Самое главное — не волноваться.

Спектакль начинается. Раскрывается занавес. На нас дышит теплом темная пасть зала.

Я не вижу никого, меня видят все. Я — Том Сойер.

— Том!

Я молчу.

— Том!

Я молчу.

— Куда же запропастился этот мальчишка?.. Том!

Это кричит тетя Полли. Как мне надоела тетя Полли со своими бесконечными нравоучениями, лекарствами, наказаниями и молитвами.

В зале смеются…

Наступает сцена драки. Я вижу злое Толькино лицо.

— Ты трус и щенок! Я скажу своему старшему брату, он отколотит тебя одним мизинцем!

— Очень я боюсь твоего старшего брата! Мой старший брат швырнет тебя через тот забор!

— Врешь!

— Трусишь!

— Только стращаешь, а сам трус!

— Проваливай!

— Сейчас я оторву тебе голову!

Толька очень хорошо играет. Он накидывается на меня, вытаращив глаза и закусив язык. С размаху он больно бьет меня в ухо. Мне очень обидно. Он должен был промахнуться, а попал в ухо. Я размахиваю кулаками и колочу мимо, как было условлено, но Толька колотит меня по-настоящему. Я начинаю защищаться. Меня приводит в ярость Толькино вероломство. Бац! Толька схватился за нос. Я вцепляюсь ему в лицо обеими руками и деру его за волосы, и мы валимся на пол.

Драка затянулась. Я уже укусила Тольку за палец. Толька завизжал: «Ах, ты кусаться!» — и стал драться ногами.

Под бурные аплодисменты мы укатились за кулисы. Там нас растащили. В зале стоял невероятный шум. Толька ревел. Мне надо было играть дальше.

Ухо горело, нос стал тяжелым, как чужой. «Сейчас убегу домой…» «А где твоя сила воли? — слышала я спокойный мамин голос. — А еще хочешь быть пионеркой!..»

Сергей Сергеевич вытер мне лицо мокрой тряпкой.

— Иди на сцену. Возьми себя в руки.

И вот Том красит забор. Спектакль идет дальше. Вот школа, Бекки Тэчер, кладбище с Гекльберри Финном, заклинания с черной кошкой, прогулка в пещере, найден клад индейца Джо, сцена суда. Конец!

И снова стою у зеркала. Нос мой распух. Под глазом синяк, два красных уха, как две розы, украшают мое лицо. Но я счастлива…

Мама говорит мне у самого дома:

— Я сразу заметила, что он колотит тебя по-настоящему.

— Ничего, — отвечает папа, — она хорошенько дала ему сдачи. Я чуть не вылез на сцену, когда вы расквасили друг другу носы.

Мы приходим домой, и я говорю маме:

— Я подаю заявление в пионеры.

— Подожди, — говорит мама, — летом окрепнешь, поправишься и осенью подашь заявление.

Она берется за мои худые ключицы, как за ручки от ящика.

— Видишь, какая ты худющая. Пионер должен быть сильным и выносливым…

Летом детский дом выехал за город, под Лугу.

Мама после долгих поисков нашла там брошенную дачу купца Полудина — большое, запущенное двухэтажное здание. Инженерная школа — наши шефы — прислали комсомольцев, и в две недели здание приняло живой вид, во всяком случае, летом в нем можно было жить.

Место было чудесное. Вокруг, схватившись за песок корнями, похожими на лапы громадных птиц, стояли сосны. Мимо дачи протекала небольшая речушка. Она была запружена, и водопад летел вниз из большого зеленого пруда, полного ручейков, головастиков и лягушек. По его поверхности бегали длинноногие ломкие пауки, жуки-плавунцы просвечивали сквозь воду.

Изгороди из ежевики и боярышника окружали дачу. В липовых аллеях жужжали тяжелые пчелы.

Я бегала на пионерские сборы, на костры, куда меня пускали потому, что я умела рассказывать сказки.

Девочки детского дома собирали для школы гербарий. У меня в спичечных и папиросных коробочках шевелились и трещали жуки, пестрые волосатые гусеницы пугали моих сестер, расползаясь по комнатам.

Однажды я ловила сачком стройную синюю стрекозу. Она неподвижно стояла надо мной в воздухе, как вышитая. Как только я замахивалась сачком, стрекоза изящно отскакивала в сторону и останавливалась поодаль, как бы поддразнивая меня. Ее крылья испуганно трепетали, блестя на солнце. Я все бежала за стрекозой, глядя вверх, и мне хотелось взлететь за ней и взять ее из воздуха двумя пальцами за синие прозрачные крылышки.

И вдруг — я лечу! Стрекоза стремительно поднимается вверх и исчезает. Я шагнула в водопад, и он потащил меня спиной по сучьям и камням.

Я лежу на животе в мягкой болотной жиже на низком берегу речушки. Опять мама скажет мне, что у меня нет сдерживающих центров и я ни в чем не знаю меры. Почему я не остановилась вовремя? Почему я дала ничтожной стрекозе перехитрить меня? Зачем мне эта стрекоза? Я бы могла поймать другую. Нет, все-таки эта стрекоза была мне нужна для коллекции. Ничего, заживет спина — поймаю. Все равно я ее поймаю, эту стрекозу.

Но что же все-таки там случилось? Двигаться я могу. Вот я встала на четвереньки. Вот поднялась на ноги. Мое мокрое платье измазано болотной грязью. Что-то здорово щемит на спине. Ну-ка, потрогаю… Кровь… Ну что ж, ничего не поделаешь, надо идти домой.

Пионеры в детдоме готовятся к походу. Они собираются пойти в деревню Жаворонки, на озеро Белое, за пятнадцать километров от нас.

Они берут с собой продукты, они будут разводить костры, они идут с ночевкой в лесу. Идут самые крепкие, здоровые и самые старшие, младшие остаются дома.

Я ни о чем не прошу. Я только хожу за мамой хвостом.

— Ты знаешь, мама, — говорю я ей, — как это интересно — идти по лесу в поход.

— Да, — говорит мама.

Она идет на кухню брать пробу обеда. Я иду за ней.

— Как это интересно — идти по лесу в поход, ночевать в лесу, сидеть у костра…

Мы с мамой стоим у широкой плиты.

— Суп недосолен, — говорит мама.

— Как это интересно, правда? Как Миклухо-Маклай…

— Ты не пойдешь, — говорит мама. — Посмотри-ка лучше, сколько Зорька сегодня дала молока для слабых.

Мы с мамой идем в коровник смотреть Зорьку. Зорька сама слабая — молока дает мало. Она смотрит на меня грустно и многозначительно, как будто понимает мои мысли. Мама выходит из коровника, я за ней.

— И не проси, пожалуйста, — ты не пойдешь. Здесь тоже можно развести костер, а завтра вскопаем клумбы, будем сажать цветы.

— Я не прошу, я только рассказываю, что поход — это интересно. Мне кажется, что это интересно очень.

— Да, это интересно, но ты не пойдешь.

— Я знаю, что не пойду, я ничего и не говорю, но почему бы мне и не пойти? Все идут, а я…

— Ты не пойдешь, доченька, — говорит мама. Она обнимает меня и объясняет, что мне это не под силу. — Как я могу тебя пустить? Ты очень устанешь, потом, ты такая неосторожная, свалилась в водопад и ободрала спину. За тобой еще надо следить — отстанешь, потеряешься…

— Я не буду теряться, я буду очень осторожная, я буду послушная.

— Нет, Тина, нет и нет.

В шесть часов утра пионеры ушли в поход.

Когда я проснулась, вокруг дачи было безлюдно. Младшие девочки играли в лапту возле липовой аллеи. Я бросилась в высокую траву, перевернулась на спину и долго лежала, глядя в небо.

Мне казалось, что жизнь моя с этой минуты стала неинтересной и серой. Ничего не радовало меня.

Солнце лежало на небе, как брошенный в море подсолнух. Крапива, лопух и кружевные зонтики дудок качались надо мной. По стеблю лопуха полз длинный красный жук. На спине его были нарисованы два черных глаза. Кто-то все время возился и хрустел в траве у моего уха. «Можете хрустеть, ползать, трещать, летать, скрипеть. Мне вас не нужно. Больше никогда я не буду собирать вас в коробочки. Не буду читать книг, не буду умываться, не буду качаться на двери, не буду чистить зубы… Все кончено…»

— Софья Петровна! Ребята аптечку забыли!

Я вскочила и увидела на террасе Асю Варравину. Она держала в руках небольшой чемоданчик и растерянно оглядывалась. Я подбежала к ней.

— Не кричи, — сказала я, — обожди, не зови никого.

— Так ведь нужно…

— Я их догоню, я отнесу!

— Вот так так — догоню! Они в шесть часов утра ушли, а сейчас десять скоро.

— Ничего, они ведь отдыхать будут. Дай мне аптечку. Ася! Дай, пожалуйста. Ведь кто-нибудь мог поранить ногу или руку, у них даже йода нет, ты подумай. Даже нет ни одного бинтика! А потом, знаешь, мама мне сказала, что я не могу в пионеры подавать, что меня не примут потому, что…

— Как это — не примут? У тебя родители не буржуи.

— Нет, мама говорит, что я не выносливая и что у меня нет силы воли, а у меня есть. Дай аптечку, Ася. Вот увидишь, я донесу. Еще как они обрадуются!

— Это-то да, — Ася посмотрела на меня искоса, завязывая косичку, — да ты не дойдешь.

— Почему это я не дойду? Все дойдут, а я не дойду!

— А что я Софье Петровне скажу?

— А ты не говори маме. Я сама скажу, когда вернусь.

— А искать начнут!

— Когда хватятся, скажи, что я аптечку понесла.

— Попадет мне, пожалуй.

— А ты-то при чем?

— Да я, если хочешь знать, сама бы пошла, если бы не дежурство. И потом, нога у меня наколотая — на пятке хожу. Ну ладно, иди. Держи чемодан. Подожди, я тебе хлеба дам — проголодаешься по дороге. А как идти, знаешь?

— Конечно, знаю! Все туда и туда — по дороге, а потом свернуть на тропу через лес. Я знаю.

Ася вынесла мне пакетик, завернутый в газету.

— Возьми. А на ногах что?

— Сандали-и-и! — Я уже бежала по липовой аллее, потом скосила кусок через кусты, чтобы не попасться маме на глаза, выскочила на мягкую проселочную дорогу и пошла по ней все прямо и прямо…

Солнце палило в макушку. Тень моя съежилась и спряталась под подошвы. Стало жарко. Я сошла на узкую тропинку между лесом и дорогой. По ней было прохладней идти. Я проходила мимо зеленых лесных пещер, чешуйчатых рыжих сосен и мимо темных елей, как бы одетых в колючие широкие юбочки. В траве мелькали черника и земляника — щедрые лесные ягоды. Тихая собака прошла невдалеке и скрылась за деревьями. Долго я шла, глядя по сторонам. Из-под моих ног вылезла косая тень и побежала рядом.

Я устала, села в холодок на траву и развернула Асин пакетик. В нем оказался большой ломоть хлеба и огурец. Когда я начала есть, то нащупала три леденца, прилипших к хлебу. Это Ася отдала мне свои конфеты.

Я быстро съела завтрак. Очень хотелось пить. Вокруг было много черники. Я стала переползать от куста к кусту и рвать ягоды, пытаясь утолить жажду.

Неожиданно черничник кончился, и я увидела перед собой гадюку, свернувшуюся, как диванная пружина. Она лежала на солнечной тропинке, бежавшей по черничнику. Скользкая плоская головка змеи была приподнята, неподвижные глаза, перечеркнутые узким зрачком, смотрели на меня с равнодушной жестокостью.

«Сейчас укусит. Сейчас укусит. Вот она меня сейчас укусит», — говорил во мне кто-то тоненьким голоском.

Лежа на животе с зажатой в руке черникой, я смотрела в отвратительные мрачные глаза змеи, боясь пошевельнуться.

Внезапно змея начала медленно развинчиваться и темным ручейком влилась в черничник на другой стороне дорожки…

Когда перестала шевелиться трава, раздвигаемая упругими зигзагами змеиного тела, у меня забилось сердце, и я выдохнула воздух, судорожно зажатый в легких.

Я осторожно встала и долго шла по лесу на цыпочках, без дороги…

Деревья стали редеть, и лес кончился. Передо мной открылось большое пространство, поросшее вереском. Пахло разогретой землей и душистым запахом цветов. Нежный и мягкий на вид сиреневый ковер оказался жестким и колючим, а земля — неровной и каменистой. Ноги цеплялись за упругие густые кустики, сандалии скользили по ним. Я шла осторожно, чтобы не упасть и не разбить чего-нибудь в аптечке.

Из-под ног вылетели невиданные черные кузнечики. Они на лету раскрывали крылья на красной подкладке, с треском совершали полукруг и скрывались в вереске.

Красные трескучие полукруги мелькали передо мной, и я не смогла удержаться. Я поставила чемоданчик возле заметного кустика с высокой верхушкой и погналась за кузнечиком. «Поймаю только одного», — подумала я и хлопнулась на него всем телом, зарываясь в колючий душистый вереск. Но в ту же минуту красная мантия мелькнула у меня перед глазами и исчезла. Наконец, после нескольких неудачных попыток, я поймала одного зазевавшегося кузнечика. Он сучил сухими ножками и все время что-то жевал. «Отнесу его в аптечку, заверну в вату и покажу девчонкам», — думала я. Но где же кустик с высокой верхушкой? Его нет. Вернее, их много. Под которым из них стоит моя аптечка?

Долго я шарила по кустам, спускаясь с холмиков, поднимаясь на холмики, и наконец села на землю.

«Нет, я не гожусь в пионеры! Мама права. Мне надо было нести аптечку. Мне надо было идти все время прямо и прямо по дороге, а потом свернуть на тропинку и идти через лес. У меня нет никакой силы воли и сдерживающих центров. Где они находятся, эти центры? Почему у меня их нет? Почему я, вместо того чтобы съесть свой завтрак, отдохнуть и идти дальше, почему я вместо этого стала рвать чернику, ползать по земле как бог знает кто? Если бы я не ползала, я бы не встретилась со змеей, не помчалась бы как одурелая по лесу, не потеряла бы дорогу и не выскочила бы на это горячее розовое поле с кузнечиками. Какой-то дурацкий кузнечик отвлек меня от цели, и вот я сижу, усталая, исцарапанная, посредине вереска. Неизвестно, где мой дом, неизвестно, где наши ребята, неизвестно, где мой чемоданчик, из-за которого я пошла. Никогда из меня ничего не выйдет! Нельзя, чтобы все было интересно. Наверно, мимо чего-то надо проходить и делать вид, что тебе совсем неинтересно…»

Так я сидела под жарким солнцем на теплом жестком вереске, ругала себя и думала, как быть.

«Может быть, лечь и умереть здесь, чтобы через много лет люди нашли мои белые кости?» Но умирать не хотелось, и я пошла на крайние меры.

Я вспомнила, что кухарка детдома, тетя Маша, когда потеряла поварешку, привязала платок к ножке стола и сказала: «Черт, черт, поиграй и обратно отдай!» Поварешка нашлась, когда съели суп, — она оказалась на дне кастрюли.

Стола не было, и я привязала платок к своей ноге.

— Черт, черт, поиграй и обратно отдай! — тихо сказала я. Говорить неизвестно с кем было страшновато. Голос мой прозвучал незнакомо, как будто со стороны. Чемоданчика все равно нигде не было.

Я еще долго искала его, присаживаясь и поднимаясь. Нет, не найти мне его больше никогда!

В отчаянии я упала на землю… И сквозь кусты неожиданно увидела свою аптечку. Она спокойно стояла на месте, не шевелясь и не подавая голоса. Она, наверное, хихикала и пряталась за куст каждый раз, когда я проходила мимо.

Я бросилась к ней, схватила ее за ручку и, счастливая, побежала по вереску, как по воде, к далекому лесу, туда, где кончалось поле и где мне чудилась близкая дорога.

Издали показались пестрые стволы берез, редкий осинник, и вскоре я вошла в сырой лесок, где пахло мокрыми листьями, грибами и откуда-то тянуло холодком.

Продираясь сквозь орешник, я спускалась и спускалась куда-то, прижимая к себе аптечку. Наконец я увидела небольшое озеро — как бы брошенный на траву голубой платок.

Скользкие плоские подошвы моих сандалий неудержимо везли меня к воде по травянистому склону. Наконец я съехала и села на берегу возле куста.

Вокруг меня на разные голоса гомонили птицы. На озере плавали холодные белые кувшинки среди плоских блестящих листьев. Я отвернулась, чтобы не броситься за ними в воду, и увидела в кусте, у самого лица, пухлое гнездо. Четыре маленькие желтые головки торчали из гнезда. Они вертелись на тоненьких, общипанных шейках и орали, разевая жадные клювы. В разинутых клювах болтались бледные язычки. Черные глазки, бессмысленные, как ягоды бузины, уставились на меня.

«Ни за что не дотронусь до них! Ни за что не выну ни одного птенчика, такого хорошенького. Только на одну секунду. Ни за что не посмотрю, какие у него там скорлупки и как они раскрашены. Может, они голубые в крапинку или рябые, как в веснушках? Только протянуть руку, и взять этого смешного оралу, и сразу же положить обратно… Что ему сделается? Только одного, только на минутку».

И вдруг маленькая взъерошенная птичка пронеслась мимо моего лица и села на ветку. Она трепыхалась и дрожала на тонких ножках, пронзительно взвизгивая звуком, похожим на скрип ржавых петель.

«Это их мама, — подумала я, — она боится меня. Еще бы, я такая растрепанная и исцарапанная. Она меня боится. Не буду трогать никого. Буду думать, куда идти».

Я пошла вдоль берега по мелкой илистой воде, держа в руках чемоданчик и сандалии.

Только я задумала выкупаться, как наверху, в лесу, послышался треск ветвей, топот и мычание. Сквозь деревья шли красные коровы. Они шли по крутому склону вниз головой, раскачивая тяжелые животы, опустив рога и глядя исподлобья. Крепкие красные хвосты летели над их спинами.

Я еле успела влезть в первый попавшийся куст.

Стадо прошло мимо, и коровы стали шумно пить, втягивая воду и отфыркиваясь…

За ними из лесу выбежал мальчишка в обтрепанных штанах и без рубахи. Она была завязана как платок, с головы свисали два рукава.

— Ты что тут делаешь? — сразу спросил он.

— Коров боюсь.

— Это я вижу. А зачем пришла сюда?

— Я дорогу ищу.

— А на што тебе дорога?

— До озера Белого дойти.

— Тю-ю-ю! Да туда еще верст семь. И на ту сторону надо перебираться.

— А как же я…

— А уже это я не знаю. А зачем тебе на то озеро?

— Я аптечку несу. Туда пионеры в поход ушли, а аптечку забыли.

— Вон чего!

— Я бы переплыла — здесь не широко, но из-за чемоданчика…

— Пойдем, я тебя на лодке перевезу. Ленькя-я-я! — крикнул он.

— Чего-о-о? — ответил кто-то сверху.

— Я на ту сторону. Сейчас назад буду. Ты давай сюда спущайся. Пошли! — сказал он мне.

В камышах была спрятана небольшая лодочка. В ней пастух перевез меня на ту сторону озера.

— Пойдешь все прямо, через лес, тута рядом тропочку увидишь, по ней и иди. Мимо Тимофея пройдешь, спросишь, как дале идти. А то я тебе руками-то намахаю, а ногами не разберешься.

— Это кто — Тимофей?

— Дед один! — мальчишка уже оттолкнул лодку и стал размахивать веслом.

— Спасибо тебе!

— Ничего-о-о-о! — крикнул он в ответ.

Опять побежала передо мной тропинка по редкому солнечному лесу. Она шла между папоротников, огибала пни и холмики, покрытые темно-зелеными клеенчатыми листьями и бледными, незрелыми ягодами брусники.

Когда я уже хотела присесть и отдохнуть на одном из холмиков, между деревьями замелькала изгородь из редких некрашеных досок. Тропинка привела меня к калитке. Я вошла и оказалась на небольшом участке с бревенчатой избой, яблоневым садом и кустами черной смородины.

За избой оказался пчельник. Вдруг из-за кустов выбежал старик с развевающейся седой бородой. Он бежал не по дорожке, а прямо по кустам, глядя вверх, держа в одной руке ведро с водой, а в другой веник. Он мочил веник и брызгал им над собой, крича и причитая.

Я вгляделась и увидела над его головой темное прозрачное облачко. Оно золотилось и поблескивало на солнце, то поднимаясь, то опускаясь, и наконец село на нижнюю ветку рябины.

— Эй! — крикнул старик. — Неси скорей сито и метелку! На крыльце они!

Я побежала к крыльцу и принесла старику сито, в котором лежала небольшая метелочка.

— Куда вы расползлись все, что и не дозовешься?!

Не глядя на меня, он схватил сито и побежал к рябине.

И тут я увидела, что на ветке висит не облачко, а рой пчел. Они держались друг за друга и образовали огромную гущу. Старик стал потихоньку стряхивать пчел метелочкой в сито. Потом открыл один из ульев и высыпал в него пчел, как песок.

Первый раз в жизни я видела, как роятся пчелы.

Закрыв улей, старик повернулся ко мне и удивленно спросил:

— Ты кто?

— Я пришла… я хочу спросить…

— А Нюрка где?

— Какая Нюрка?

— Внучка моя. Разбежались все. Разве ж это мое дело — рой ловить? Мой возраст другой. — Он сердито помолчал, потом добавил: — Артельные пчелы-то, нехорошо упустить. Скажут, своих бы догнал. Ты откуда явилась? Спасибо, помогла мне.

— Я с Полудиной дачи.

— Знал я Полудина купца. За границу удрал. Теперь на той даче приют. Пойдем в избу. Молоком тебя напою. Отдохнешь малость.

Мы вошли в избу. Вкусно пахло хлебом, яблоками и медом. Оказалось, что я очень хочу есть. Я села на лавку между столом и маленьким оконцем, украшенным вырезанной бумагой. Громадная печь стояла в комнате. Ее полукруглый рот был прикрыт черной заслонкой.

Дед дал мне молока в глиняной кружке, меду на блюдце и кусок хлеба.

— Тебя как звать?

— Тина.

— Валентина или Алевтина?

— Просто Тина.

— Что спросить хотела?

— Как до озера Белого дойти?

— Тебе зачем на озеро?

— Пионеры в поход ушли, аптечку забыли с лекарствами, а я несу.

— Это кто же тебя послал?

— Никто, я сама.

— То-то я вижу, что сама. Убегла, значит. А вдруг бы тебя обидел кто? Змея бы укусила?

— Она не укусила, она уползла.

— Попалась на дороге все-таки. Змей тут много. Видишь, заплуталась ты, какого крюку дала. С крюком-то верст шесть прошла, а то и все семь. Говоришь, устала?

— Устала.

— Тогда так. Мне туда, в деревню, надо по делу. Я тебя подвезу.

— Мне нельзя ехать.

— Это почему так — нельзя?

— Потому что все ребята идут, и я должна идти.

— Ага, значит, честно хочешь своими ногами дойти?

— Да. А то нехорошо будет — все идут, а я поеду. Получится, что не дошла.

— Значит, пока ты будешь своим ногам испытание делать, там будут без аптеки? Ежели побьется кто, или ногу зашибет, или сомлеет с устатку — никакой помоги нет, аптека пешком идет?

Дед говорил сердито, а смотрел на меня добро своими серыми глазками в мятых веках. Нос его шевелился, когда он говорил, а волосатые щеки дрожали.

— Да, правда, я не подумала.

— Ладно, — сказал дед, вставая, — генералы с неподумки сражения проигрывают, а тут дело помельче. Посиди на лавке, подожди. Я лошадь запрягу.

Дед вышел, нагнувшись в дверях и прикрывая голову ладонью.

Мы с дедом Тимофеем ехали по пыльной дороге. Я сидела в телеге на мягком сене, а дед сбоку, свесив ноги.

Ритмично, как бы приплясывая, бежала пегая лошаденка, сосны кружились по обеим сторонам дороги, дед говорил что-то, потряхивая вожжами, небо стало темнеть, солнце уже катилось по верхушкам сосен.

Я заснула нечаянно, незаметно для себя, и проснулась оттого, что дед покрикивал мне:

— Вставай, вставай! Приехали. Вон, в леску, ваши приютские пионеры бегают. Вставай, аптека! Слышь, вставай!

Я быстро села в телеге и увидела, что уже темно.

В лесу горел костер. Он показался мне громадным. Черные силуэты сосен преграждали к нему дорогу.

Девочки, в красных галстуках, белых кофточках и синих шароварах, тащили со всех сторон хворост.

— Пойдемте со мной, дедушка Тимофей, а то мне одной как-то стыдно.

— Никакого стыда нет. Человек принес аптеку, и все тут.

— Ну, тогда спасибо, дедушка, — сказала я, соскальзывая с телеги.

— Чего спасибо, лошадь моя сорок штук таких, как ты, свезет и не охнет. Ну, беги с богом, аптека!

Дед тронул лошадку, а я медленно пошла в лес, держа в руке чемоданчик.

Все уже сидели вокруг костра, и только дежурные подбрасывали ветки.

— Глядите-ка — Тина!

— Тина! Откуда ты?

Я протянула чемоданчик вожатой:

— Я аптечку принесла.

— Аптечку? Вот молодец! А как же ты дошла?

— Ребята, Тина аптечку принесла!

— Тина, садись к костру!

— А я змею видела, — сказала я.

— Иди, иди к нам — вот место.

Я села на мягкую траву у костра, и теплые руки подруг обняли меня.

— Во какую змею видела! — снова сказала я, и в горле у меня пересохло.


1962

Загрузка...