Глава двенадцатая

Прошло вербное воскресенье с шумным и пестрым базаром на Красной площади. Прошел пасхальный день, заутреня. На третий день пасхи Александр Тургенев с сестрою танцмейстера Иогель покупали на Девичьем поле сладкие пирожки, кружились на каруселях, стреляли в цель и громко смеялись на шутки и остроты заезжего фокусника в большом балагане.

– Не надоело вам месить грязь? – спрашивала Иогель.

– Ног под собою не чую, а только в сердце счастливое биение.

– Ну, Александр, вы сейчас опять начнете говорить комплименты.

– Не комплименты, а истину. Вы очаровательны, Нина!

– Давайте лучше говорить о погоде, а то вы не сойдете с того места, на которое заехали ваши слова.

Квартальный надзиратель с каким-то гражданским чиновником проходил по рядам палаток, мальчишки с голубями свистели, воробьи чирикали в лужах, на зелени надувались почки. В воздухе какая-то удивительная благоуханная струя протекала с полей из-за вишневых рощ, покрывавших Воробьевы горы. Была ранняя весна. Сердце щемило. Хотелось уехать куда-то далеко. Надоели матушкины ссоры. Тяжела стала батюшкина болезнь. Разговоры с братом – одно утешение. Но он уехал. И вот теперь подвернулась под бок Иогельша, такая живоглазая, с ямочками на щеках, смеющаяся, чудесная и веселая девушка. Это, конечно, не утешение в скорбях. Но шататься с ней по Девичьему полю и ехать потом в балет все-таки лучше, чем киснуть. А все-таки, когда показался Николай Михайлович Карамзин с кипою книг, почему-то захотелось спрятаться с Иогельшей за палатку. Поймав себя на этой мысли, Тургенев предложил Иогельше руку и с Ниной вместе храбро прошел мимо Карамзина. Николай Михайлович его не заметил.

– Что же вы замолчали? – спросила Нина.

– Встретил важного историка и задумался.

Нина выдернула руку.

– Я знаю, о чем вы задумались, Александр, – все вы таковы, не вы первый, не вы последний.

– Боже мой, что вы, Нина!

– Ничего, – ответила она. – Я хочу снова вертеться в карусели.

Вошли в круг. Дождались остановки. Сели в трясущуюся корзинку с бубенцами. Слон, выкинувши хобот вперед и комично расставивши ноги, как борзая на рысях, что совершенно не подходило к слону, был приделан на железных брусьях к корзинке. Бросив медяки в тарелку, Тургенев поправил цилиндр. Белокурые волосы выбились ему на лоб. Нина улыбалась и по-ребячески относилась к предстоящему кружению на каруселях. Заиграла дикая музыка, где-то в середине под навесом заскрипели валы, и корзинка стремительно помчалась по кругу. Нина смеялась, щеки у нее горели, глаза искрились. Тургенев украдкой целовал ей руку. Она выдергивала, случайно зацепила за ленту шляпы, узел распустился, шляпу унесло ветром. На втором круге после этого видно было, как молодой франт поднял эту шляпу и почтительно ждет в том месте, где публика выходит с карусели.

– Успокойтесь, Нина, вот ваш будущий новый обожатель.

– А вы ревнивы, Александр?

– Да, – сказал он твердо.

Карусель остановилась.

– Вот ты чем занимаешься, – сказал подошедший франт.

– Боже мой, князь, я тебя не узнал, – сказал Александр Иванович. – Ну, право же, никогда не видел на тебе парижского одеяния, – говорил Тургенев, рассматривая князя Петра Андреевича Вяземского. – Да ты и без очков сегодня?

– Очки я ношу за чтением, а ты все-таки представь меня своей даме. Скажите, – произнес он, обращаясь к Нине, – ведь это Александр виноват, что у вас шляпу унесло ветром?

– Что делать! – сказала Нина. – Он покушается на худшее – он хочет унести мою голову.

Тургенев, польщенный, торжествуя взглянул на Вяземского.

– Голову не страшно, лишь бы сердце осталось на месте, – сказал Вяземский.

– Сердце от головы недалеко, – ответила Нина, взяла шляпу из рук Вяземского, церемонно присела в знак благодарности и отошла к деревянному карусельному столбу, на котором висело неуклюжее, кривое зеркало, аляповато украшенное фольгой.

– Кто эта прелестница? – спросил Вяземский.

– Это Ниночка Иогель, – ответил Тургенев.

– Ах, это жена знаменитого танцмейстера?

– Нет, сестра его.

– А, в таком случае ты безопасно можешь волочиться. Редко танцмейстеры бывают не из французов.

Тургенев смотрел на Нину. Молодой человек, элегантно одетый, румяный, легкой походкой подошел к Нине, и послышалась веселая французская речь. Менее чем через секунду, завязав ленты на шляпе, Нина под руку с французом убежала и скрылась в толпе.

– Знаешь кто? – спросил Тургенев.

– Знаю, – ответил Вяземский. – Мы ставили его балеты в Остафьеве. Я тебе говорил, что по легкости, по изяществу пастушеских идиллий это лучший балетный постановщик. Недаром государь его так любит. Он в шутку говорил, что хочет Новерра сделать министром балета.

– А какую прелесть издал он у Августа Семена! – воскликнул Тургенев. – Эти четыре тома «Lettres sur les danses»[15] составляют честь молодого автора.

– Ты великодушен, – сказал молодой Вяземский. – Ты не только прощаешь похитителя, но еще находишь силы им очаровываться. Однако что же мы с тобою стоим? Птичка улетела, и нам надо идти.

– Куда? – спросил Тургенев. – Домой идти не хочу.

– Ну, поедем ко мне.

Взяли извозчика, поехали. Дорогой Петр Андреевич Вяземский рассказывал о последней охоте зимою, по снегу, на лыжах, говорил о том, как в Остафьеве лося загнали на птичий двор, как он там передавил кур, перебил стекла в сторожке и поранил кучера, говорил о том, как ночевал на мельнице, на речке Сетуни, за Кунцевом.

– Мельничиха – красавица замечательная. Возится с двумя детишками, ведет свое хозяйство, но мучительно страдает от мужа, без просыпу пьяного мельника. Я потому это тебе говорю, – продолжал Вяземский, – что напрасно Катерина Семеновна, твоя матушка, таких красивых крепостных девок продает на сторону. Она тебе могла бы пригодиться.

– Ты вздор говоришь, Петр! Даже не знаю, про кого ты говоришь!

– Как не знаешь! Марфушу, вероятно, помнишь.

Тургенев привскочил на сидении.

– Как ты говоришь? Марфуша?

– Ну да, она же мне сказала, что она от господ Тургеневых.

– Боже мой, чего только матушка не наделала в своей жизни!

– Да, крутой характер у Катерины Семеновны, – заметил Вяземский.

Приехали на московскую квартиру Вяземского. Сначала пили чай с красным вином, потом красное вино и болтали без умолку. Вяземский был собеседник умный, интересный. Он знал все столичные и московские новости, рассказывал Тургеневу о том, как «двигается отечество по пути к славе».

– Ты вот не смейся, но через год будет у нас конституция. Царь хочет народоправства.

– Это что же, все этот польский князь Чарторыжский выдумал? Тоже, нашли доверять кому такое дело!

– Чарторыжский уж вовсе не такой плохой человек, как ты думаешь. А что из того, что он поляк? Не все ли равно, какой нации, лишь бы голова была не пустая и держалась бы не накривь вбок на плечах. Чуднее всего, что профессор Паррод выступает на защиту автократизма. Ты знаешь, он пишет, что в России только самодержавие и возможно. Пестрая французская публика в России, а сейчас так и понять невозможно, кто Бонапартов, а кто – сторонник короля и старого закона. Ты знаешь, частенько бываю я на Кузнецком. Там уже лет шесть водворился французский мещанин Готье, открыл книжный магазин, неизвестно откуда и какими путями получает книжки безо всякой цензуры, и собирается у него вся французская колония. Знаешь, по-моему, что-то они замышляют...

Вошел лакей со словами:

– Ваше сиятельство, первой гильдии купец Оссовский просит принять.

– Разрешишь? – обратился Вяземский к Тургеневу. – Ненадолго!

Вошел важный, осанистый человек, широкоплечий, с окладистой бородой, с широким носом, спокойными, умными серыми глазами. Осмотрелся в комнате, трижды перекрестился, найдя икону, и, держа в руках картуз, почтительно поклонился Вяземскому со словами:

– Здравия желаю вашему сиятельству!

– Зачем пришел? – спросил Вяземский. – Садись. Чаю хочешь?

– Покорнейше вас благодарим, ваше сиятельство, тороплюсь и утруждать вас не хочу. Дело у меня к вашему сиятельству небольшое. Двадцатого января еще подали мы всем московским купеческим обществом челобитие о том, чтобы господам иностранцам господа дворяне наших отечественников мужиков и баб не продавали, да и чтобы в Москве никакой бы продажи мужиков не было. До сих пор ответу никакого нет. Купечество московское бьет вашему сиятельству челом – походатайствуйте за сирых и бездомных! О себе, ваше сиятельство, скажу. Было у меня шестьдесят ручных станков в Питере. Делали мы хлопчатобумажную ткань. В нынешнем году поставил я аглицкую новинку, вот вроде как стоит у вашего сиятельства на столе самовар, ну, так у меня на фабрике – котел; только вот у вас сквозь самоварную крышку пар зря уходит, а мы его по трубам пускаем, в цилиндеры, а там валы да шестеренки ворочаются, ну, то, другое, пятое, десятое, смотришь – челнок и заработал. Хорошая эта штука – паровой двигатель! И обученные мастера у меня есть, да вот беда: прошел оброчный срок, и шестьдесят мужиков, самых моих лучших работников, уезжают к вашему сиятельству в деревню. Помилосердствуйте, ваше сиятельство, отпустите мне мужичков на годок.

– Что ж, я не прочь, – сказал Вяземский. – Мужикам-то не худо у тебя живется?

– Да уж известно хуже, чем у вас, ваше сиятельство: у нас ведь таких хоромов нету; спят они в домишке на Малой Неве, у Жукова моста, – сами знаете, что за места. Вошь да крыса до Елагина мыса!

– Ну, ну, – сказал Вяземский, – скажи Клементьичу, что я согласен. Сколько же у тебя этих паровиков?

– Пока четыре поставил, а потом неизвестно – что дальше.

Вяземский на минуту остановился. На лице было написано раздумье. Казалось, он колебался и старался не смотреть на Тургенева.

– А скажи-ка, Оссовский, – вдруг произнес он, – как, деньгами ты не богат?

– Сколько понадобится вашему сиятельству?

– Да мне тысяч десять на ассигнации нужно.

– Ох, ваше сиятельство, расстроился я, туго с деньгами, но уж для вас...

Оссовский снова присел, расстегнул поддевку, долго рылся за пазухой, наконец вынул бисерный, голубой, монастырский бумажник, грязный и засаленный по углам, достал оттуда отсыревшие пачки денег, отслюнил, подсчитал, положил перед собою и прикрыл рукой.

– На какой срок, ваше сиятельство? И, позвольте доложить, годовых – двенадцать процентов, иначе – никак невозможно. Ежели, к примеру, у Неваховича возьмете, так не иначе пятнадцать заломит.

– Ну, уж это ты врешь, – сказал Вяземский. – На прошлой неделе мой приятель у Неваховича из семи взял взаймы. Это ваша купецкая порода такая – обязательно свалить на чужую нацию свои ростовщические пороки.

– Как вашему сиятельству будет угодно. Невахович так Невахович – я своими деньгами не набиваюсь, – сказал Оссовский, в то же время подсовывая Вяземскому бланк вексельной бумаги.

Вяземский принес чернильницу. Написал вексель, просчитал деньги, швырнул их в секретер и мрачно посмотрел на Оссовского.

– Бывайте здоровеньки, ваше сиятельство, – сказал купец. – Ежели новые оброчники будут, явите божескую милость – пошлите мне. Вот вам крест животворящий, что к рождеству и к пасхе пришлю по штуке лучших мануфактур, чтоб видели вы, ваше сиятельство, что не зря у меня мужики на фабрике сидят.

Оссовский ушел.

– Бездоходно стало в деревне, – сказал Вяземский. – Вот ведь никаких земель не имеет, беспризорный корабельный мальчишка из Балтийского порта этот Оссовский, а какими деньгами ворочает... Что думаешь, ведь теперь политик, смотри, как о Бонапарте рассуждает, со свету сжить готов Бонапарта. А думаешь почему? Потому, что парусину ставит в Англию. Вот этакий мужичина, а на бирже речь произнес, говорит: «И моя копеечка не щербата, при Трафальгаре весь французский флот погиб, бурей парусину порвало, а моя, говорит, парусина на аглицких кораблях была, ее не то что ветер, а и пуля не берет. Я, говорит, над Бонапартом с англичанами победу одержал». Его купеческое общество посылало на открытие Березинского канала – знаешь, недавно, между Днепром и Западной Двиной.

– Знаю, – сказал Тургенев. – Тринадцать тысяч мужиков там полегло. В этом канале плотины и шлюзы из человеческих костей.

Наступило короткое молчание, прерванное приездом Василия Львовича Пушкина. Войдя с веселой шуткой, сверкая остроумием, слегка напевая и помахивая палевым шелковым платочком, надушенным и вышитым, Василий Львович быстро заставил молодых людей перейти на французский язык, и через пять минут комната огласилась дружным и несмолкаемым хохотом. На смену красному вину появились редереровские бутылки, закипело в бокалах французское аи, горы бисквитов в серебряной корзине быстро таяли благодаря дружным, усилиям Тургенева, Вяземского и Пушкина. В самый разгар пира приехал Василий Андреевич Жуковский. Привез с собою молоденького, безусого офицера русской службы. «Князь Ираклий Полиньяк», – представил его Жуковский. Минуту спустя все пели хором нравоучительную масонскую песнь. Тургенев силился припомнить что-то, глядел на Василия Пушкина, слушал звонкий голос поющего Василия Львовича, и вдруг с полной ясностью вспомнилась ему картина подземелья и масонского посвящения. Ведь это он смотрел на него. Это его голубые глаза глядели на Тургеневых из-под маски. Александр Иванович сделал условный знак, но в ответ Пушкин, продолжая петь, закачал головой и насмешливо улыбнулся. Когда песня кончилась, Василий Львович рассказал о своем приключении позапрошлой ночью.

– В стихах напишу, – сказал он, – и назову «Опасной сосед».

– Ценсура этого приключения твоего с легкой девицей не пропустит, – возразил Жуковский.

– А мы без ценсуры обойдемся, – ответил Пушкин.

Поздно ночью Александр Иванович вернулся домой.

Матушка спала.

«Ну, пронес бог!» – думал Тургенев.

В комнате Николая был свет. Александр тихо постучался.

– Войдите, – ответил Николай.

Братья сели друг против друга и некоторое время не говорили ни слова.

– Я не знал, что ты уже приехал, – сказал Александр.

– Со мною неблагополучно, – ответил Николай.

Старший брат с тревогой посмотрел на Николая, и сразу весь хмель его прошел. Прошла еще минута. Александр не спрашивал, Николай колебался. Наконец он произнес:

– Батюшка стар и забывчив. Он спутал мои года. Мне шестнадцать, а посвящение я принял как девятнадцатилетний.

– Откуда ты это знаешь? – спросил Александр.

– А разве вы не встречаетесь с друзьями? – спросил Николай.

– Я, вероятно, встречаюсь с ними в свете, но не узнаю.

– А я встречаюсь с ними ежеминутно и только что у них был. Дело это надо поправить, чтобы не брать ложью того, что ведет к истине, особенно в нынешнее время.

– Что ты хочешь этими словами сказать о нынешнем времени?

– А то, что отечеству нашему предстоят большие испытания, и каждый в отдельности будет их чувствовать. Война с Бонапартом неизбежна.

– Уж будто так неизбежна? Да ежели так неизбежна, все равно Бонапарту будет плохо.

Николай Тургенев пристально посмотрел на брата.

– Нет у меня этой уверенности, – сказал он. – Слишком много в России внешнего и показного. А всякое испытание требует подлинности и здравых, настоящих сил.

«Вот он какой! – подумал Александр Тургенев. – Живешь с ним под одной кровлей и не знаешь, что в его голове творится и обдумывается».

До поздней ночи продолжалась беседа. Александр, удивленный и восхищенный, ушел из комнаты брата. Его восхищала строгость и зрелость ума человека. Порою перед шестнадцатилетним юношей он чувствовал себя неловко. Было впечатление какой-то острой проницательности.

Загрузка...