РАССКАЗЫ

Алмазные тропы

На середине залива Венька перестал грести и прислушался. Гудение, доносившееся из-за ближнего островка, становилось все громче. Венька сквозь кулак посмотрел на искрящееся под солнцем море. Сначала он увидел верхушки мачт, затем над камнями показалась невысокая рубка, и наконец из-за мыса выполз весь МРТ[6]. Некоторое время судно шло прежним курсом, но вдруг свернуло на солнечную дорожку, которая вела прямо к лодке.

Венька засмеялся и налег на весла. Лодка двинулась по кругу. Траулер снова повернул, нацелившись носом в корму лодки. Венька, несколько раз гребнул одним правым. Тогда и на траулере до отказа положили руль вправо. Но все же судно шло по большому кругу, а лодка по малому и между ними по-прежнему оставалось метров сто чистой воды.

— Венька, паршивец! — загремел рупор на траулере. — Венька, стой! Утоплю!

Это означало, что траулер сдался. Венька снова засмеялся и бросил весла.

Вычертив на воде широкий круг, судно подошло к лодке. Из рубки вылез рулевой — парень в коричневом свитере и тапочках на босу ногу.

— Венька!.. — грозно сказал он. — Это тебе что, пятнашки?

— А я и не слыхал, что вы идете, — серьезно сказал Венька. — Вот когда «Чайка» идет, — издалека слышно.

Матросы, стоявшие у борта, заулыбались. Рулевой раньше ходил на «Чайке» и был переведен на МРТ за то, что опоздал к выходу в море.

— Ладно, закрой варежку, — буркнул рулевой.

— Хорошо. Закрою, — отозвался Венька.

Он слегка шевельнул веслами, и лодка стала медленно удаляться от судна.

— Вень, а Вень, — сказал рулевой уже другим тоном. — Погоди. Письма разбирал?

— Разбирал.

— Есть мне?

— Есть.

— Честно?

— Ага.

— А если врешь?..

— А если не вру? — сказал Венька.

— А каким почерком — мужским или женским? — крикнул один из матросов.

По борту прокатился смех. Траулер больше месяца болтался в неспокойном Баренцевом море. Теперь он возвращался на базу, и команда была готова смеяться самой незамысловатой шутке.

— Женским, — ответил Венька.

Рулевой был нездешний. Венька знал, что он ждет писем от какой-то Богаткиной Елены из Калинина.

— Венька, а в кино что идет?

— Итальянская, — сказал Венька. — Детям до шестнадцати…

— А в другом?

— Немецкая. Тоже — до шестнадцати…

— Плохо твое дело, — усмехнулся рулевой.

— А я смотрел, — сказал Венька, — барахло. Все время целуются.

Легкий ветерок понемногу относил лодку от траулера. Приходилось говорить все громче и громче. Веньке было приятно, что ради него остановилось посреди залива судно и что команда, прежде чем сойти на берег, хочет узнать все новости от него, Веньки.

Когда же, наконец, гукнув сиреной, траулер полным ходом пошел к базе, Венька вспомнил, что он так и не спросил, скоро ли вернется с промысла судно отца.

Вздохнув, Венька развернул лодку и поплыл к правому берегу.

За кормой вытянулась солнечная дорожка. Она переливалась остроугольными блестками ряби, будто кто-то щедрый прошел здесь и проложил тропу, усыпав ее драгоценными камнями — алмазами.

У подножия синих гор, обступивших залив, стояли дома рыболовецкого совхоза. Через час Венька пристал к берегу. Захватив обернутый клеенкой пакет с письмами, он выпрыгнул из лодки.

Наверное, его заметили издалека. Он шел между рядами домов, а из окон то и дело высовывались головы и спрашивали:

— Венька, мне нету?

— Нету.

— Венька, нам есть?

— Нету, — отвечал Венька. — Сегодня никому нету, одному только.

Из сарая, где хранился всякий хозяйский припас, вышел моторист Илья Зыков.

— Здорово, помор! Все почтальонишь?

— Ага, — сказал Венька. — Илья Иванович, где мне Шаврова найти? Ему письмо заказное. Говорят, он у вас, а я его не знаю совсем.

— Покажь.

Моторист повертел конверт, посмотрел зачем-то на свет, и на его лице появилась довольная и, как показалось Веньке, ехидная улыбка.

— Так, так… — сказал он. — Шаврову П. Е…. Все верно. Разыскала-таки… — Он нагнулся к Веньке и прошептал: — Он там, в сарае, поплавки навешивает. Ты пойди вручи. Он отказываться будет, так ты не отступай, упирайся.

— Почему отказываться? — удивился Венька.

— Будет. Такой человек…

В сарае возле растянутой сети стоял высокий парень лет тридцати. Он был до пояса голый, и на груди его Венька разглядел татуировку: кошка гонится за мышкой.

— Здравствуйте, вам письмо, — сказал Венька.

Парень взял конверт, мельком взглянул на него и сунул Веньке обратно.

— Ты почем знаешь, что мне?

— А вы — Шавров П. Е.?

— Ну?..

— Вот… письмо… — растерянно повторил Венька.

— А ты кто такой?

— Не знаю… — сказал Венька.

— Ты — почтальон?

— Нет, я только помогаю.

— А раз не почтальон, так и не суйся. Нет у меня никаких родственников и писать мне некому. И вообще катись отсюда.

— Но ведь вы — Шавров П. Е.? — недоумевал Венька.

— П. Е. или еще кто — не твое дело.

Венька, окончательно сбитый с толку, вышел из сарая.

— Не берет? — спросил Зыков.

— Нет.

Зыков шагнул к двери и негромко проговорил в темноту сарая:

— Пашка, ты чего над парнем выстраиваешь? Он дело делает… Бери письмо. Ну!

Шавров грохнул о землю связкой поплавков, подбежал к Зыкову.

— Ты мне кто, милиционер? — зло сказал он. — Твое дело — чтобы мотор был в порядке. А в мои дела не лезь!

— Я-то тебе никто, — усмехнулся Зыков. — А ты сам кто? Я вот бригаду соберу, разберемся с тобой за такие дела.

Шавров косо взглянул на ничего не понимавшего Веньку и пошел прочь от сарая. У Веньки пересохло во рту от неожиданной обиды. Его еще никогда так не встречали.

— Ты все-таки вручи, — сказал Зыков. — Понимаешь, важно это.

— Не буду, — угрюмо сказал Венька.

— Ну, как хочешь. Только дело тут вот в чем: есть у него в Ленинграде парнишка. Пять лет. Это он от него прячется и от жены, чтобы денег не посылать. Сам рассказывал — хвалился, что теперь его не сыскать. А она, видишь, разыскала… Надо бы в суд, а она по-доброму — письмо прислала.

Венька взглянул на Зыкова. Шутит? Нет, лицо Зыкова серьезно. «Как же так?.. Прячется… денег жалко… Почему?» Венька представил себе отца, который вдруг начал прятаться от него. А мать сидит за столом и пишет письма… Ерунда! Не может отец никуда прятаться, — и нет у него на груди никаких кошек!

Венька стиснул письмо во вдруг вспотевшем кулаке и побежал вслед за Шавровым.

Шаврова он застал в общежитии, одного.

— Получите письмо, пожалуйста, — сказал Венька.

Шавров неожиданно улыбнулся, подошел к двери и плотно прикрыл ее.

— А ты молодец, — проговорил он почти весело. — Настойчивый. Давай мы с тобой так сделаем: напишем на уведомлении «адресат выбыл». И делу конец. Будь другом…

— Нельзя это…

— Да ты не думай, что я за просто так, — Шавров подмигнул. — Держи. Твой будет.

На столе лежал охотничий нож-кинжал. Красные ножны, пластмассовая рукоятка. На лезвии — канавка. «Чтобы кровь стекала», — подумал Венька, холодея от мысли, что стоит только протянуть руку, и нож навсегда перейдет к нему.

Но Венька не протянул руки.

— Получите письмо, — умоляюще сказал он. — Мне ехать пора.

— Ладно, — Шавров спрятал нож в ящик стола. — Обожди минуту. — И вышел.

Прошло полчаса. Никто не приходил. Выйдя на крыльцо, Венька увидел кучку людей, собравшихся у лодок. Они готовились к выходу в море. Где-то среди них промелькнула белая мичманка Шаврова.

Венька спрыгнул с крыльца и побежал к берегу. Шавров был там.

— Получите письмо, — с отчаянием сказал Венька.

— Ну ты… — вполголоса проговорил Шавров. — Тихо! Завтра получу.

Но Венька, бледный от обиды, стоял, держа в вытянутой руке письмо, и твердил:

— Получите… получите.

Еще минута — и он заплакал бы.

Рыбаки, заметив неладное, подошли ближе. Серьезно и хмуро они смотрели на Веньку и Шаврова, не понимая еще, в чем дело.

— Ну давай! — Шавров усмехнулся и с нажимом расписался на уведомлении. — Пропадай моя зарплата…

Венька положил уведомление в карман и побрел к своей лодке. Шавров крикнул ему вслед:

— А ты нож не украл? Вернусь — проверю.

— Засохни, Павел, — сказал один из рыбаков. — Это же Венька. Почтарь, больше никому нету?

Венька, не оборачиваясь, помотал головой.

Пока тянулась вся эта история, наступил отлив. Море ушло из-под лодки, и теперь она лежала метрах в трех от воды. Венька толкал ее и раскачивал, наваливаясь на борт, но не мог даже сдвинуть с места. Наконец он понял, что одному ничего не сделать, забрался в лодку и сел на скамью. Покусывая губы, он смотрел, как море отступает все дальше и дальше. Движение это было похоже на ход минутной стрелки в часах: кажется, видишь его и в то же время не видишь. Но стоит ненадолго закрыть глаза, а потом взглянуть снова, и заметишь, что стрелка ушла на одно деление. Или море отступило еще на полшага.

— Загораешь, почтарь?

Венька обернулся. Сзади стояли две незнакомые женщины. Опустив на землю корзину с солью, они насмешливо улыбались. Венька насупился: прозевать отлив — дело позорное для помора. Но он же не виноват…

Женщины взялись с двух сторон за колки и столкнули на воду лодку вместе с сидящим в ней Венькой.

— Спасибо нам… — донеслось с берега.

— Ой! Спасибо! — спохватился Венька.

Женщины засмеялись и подхватили корзину.

Снова легла за кормой огненная полоса. Она всегда сопровождала Веньку. Он кружил по заливу, и вслед за ним кружило солнце, и Венька плыл не оглядываясь, зная, что нужно грести так, чтобы солнечная тропа ложилась в след лодки. Казалось, он сам прокладывал эти тропы.

Над грядами, обступившими залив, неподвижно висели кучевые облака. Они были словно продолжение гор. По их склонам скатывались к воде потоки света. Все искрилось и сверкало вокруг, и сейчас Веньке казалось нелепым, что на свете бывают такие, как Шавров.

Метрах в тридцати от лодки бесшумно высунулась из воды голова нерпы. Она смотрела на Веньку сторожкими, округлившимися в вечном страхе глазами.

— Получите и распишитесь! — крикнул Венька.

Голова скрылась беззвучно, как растаяла. И Веньке стало вдруг весело и легко, будто он отомстил Шаврову.

Лодка шла вдоль берега. Далеко впереди виднелся островок. Он поднялся над морем вместе со своими деревьями и валунами; он вздрагивал и колыхался, удерживаясь в воздухе каким-то чудом. С этого места Венька всегда загадывал, сколько осталось гребков.

— Тысяча двести, — сказал он сам себе и начал считать: — Раз и… два и… три-и-и-и…

Насчитав шестьсот, Венька обернулся. Островок все еще был далеко. Тогда Венька начал грести длинными гребками, подолгу задерживая над водой весла.

— … тысяча сто…

Он услышал за спиной легкие шлепки волн о берег. Это означало, что до острова осталось метров тридцать. Венька коротко и часто захлопал веслами по воде.

— Сто один, сто два…

На тысяча сто девяносто седьмом гребке лодка вылезла на камни. Венька, довольный, разогнул ноющую спину. Прошлый раз он ошибся на целых десять гребков.

Забравшись на покрытый лишайником валун, он развернул пакет с едой: два куска хлеба с маслом, проложенные жареным палтусом, — завтрак и обед, все вместе.

Поев, он лег на живот и некоторое время лежал неподвижно, чувствуя, как просачивается сквозь одежду тепло нагретой солнцем глыбы. Звонко чмокали волны, накрывая верхушки камней, уходящих в море. Когда Венька закрыл глаза, ему показалось, что валун под ним вздрагивает и покачивается, как лодка.

Но спать было некогда. Венька сполз с камня и подпрыгнул несколько раз на одном месте, чтобы прогнать сон. Когда он отплыл метров на пятьсот, островок опять приподнялся над водой. Венька снова начал считать гребки. Теперь он не оглядывался и не приноравливался, и потому до берега насчиталось совсем несуразное число — семьсот тридцать три.

Сразу у моря начинался и уходил к небу крутой каменистый склон. Здесь не было тропы, и Венька полез наверх, цепляясь за жесткие, как проволока, кусты можжевельника. На вершине холма он постоял немного и начал спускаться в долину, перепрыгивая с камня на камень.

У небольшого домика — временной базы геодезистов — стояли рабочие. Они заметили Веньку. Один из них нагнулся к треноге и навел на мальчика трубу теодолита.

— Привет почте! — крикнул он. — Что не по-людски ходишь?

— А как хожу? — спросил Венька.

— Посмотри.

Венька заглянул в трубу. Сначала он ничего не понял. Небо и земля поменялись местами: облака плыли внизу, гора опрокинулась, и сосны висели на ней вершинами вниз, как сосульки. Венька догадался, что и он в этой трубе шел вверх ногами.

— А вы сами пройдите, — предложил он. — Вон хоть до того камня.

— Мы уже уходились, с весны ходим, — сказал рабочий, который смотрел в трубу. — Кому принес?

— Лизунову.

— Значит, как раз мне.

Хрустнул мятый конверт. Лизунов развернул письмо. Он читал, и лицо его постепенно становилось растерянным, и на нем появилась недоверчивая улыбка. Венька подумал, что Лизунов сейчас тоже будет отказываться от письма. И внезапно он почувствовал острую неприязнь ко всем этим людям. А еще Веньке стало до боли обидно, что Лизунов видел его идущим вверх ногами.

Но улыбка на лице рабочего растекалась все шире. Он хохотнул, сначала хрипло и неуверенно, потом — громче и, наконец, сорвав с головы шапку, хлопнул ею о землю.

— Почтарь, — сказал он, — это как же называется? Ты понимаешь, как это называется!

— Заказное. Тут расписаться надо, — сказал Венька на всякий случай.

— Да я кровью распишусь! — заорал Лизунов. — Ребята!.. Сестренка маленькая такая была… В сапожках еще… А мороз — термометры позамерзали! В войну еще… От поезда отстала. Мы и на радио писали. В «Комсомолку»! Как в воду… Главное, мороз, а она в сапожках… А теперь нашлась! Газета разыскала! — Лизунов говорил торопливо, словно пересказывая кадры кинофильма, возникавшего перед его глазами.

— Ну, значит, с тебя причитается, — сказал кто-то за спиной Веньки.

Но Лизунов сейчас ничего не слышал.

— Так еще и замуж вышла! — говорил он с какой-то отчаянной радостью: — Ведь всего четыре года было… А теперь у нас в Мурманске с мужем. Вот чудачка, а!

Он сунул Веньке фотографию. Венька увидел стройную девушку в полосатом платье. Она стояла прислонившись спиной к полотну, на котором были нарисованы горы с белыми верхушками, похожие на бутылки из-под шампанского. Над горами летел самолет «ТУ», по горам скакал всадник, а у подножия горы застыл поднятый на волне океанский пароход. У девушки было испуганное лицо, словно она боялась, что всадник вдруг оживет и рубанет ее своей саблей.

Пока Венька рассматривал фотографию, из дома вышел начальник отряда.

— Пойдемте, товарищи. Пора, — сказал он. — А ты, Лизунов, что сегодня такой веселый?

— Вот, товарищ начальник, сестренка нашлась!

— Ага, — сказал начальник, — значит, с тебя сегодня причитается. — Он взглянул на Веньку. — Ты принес?

— Я.

— Молодец. Как зовут?

Венька нахмурился. Сейчас его спросят: сколько лет? В каком классе? Какие отметки? Просто удивительно, до чего одинаково думают все взрослые.

Но начальник больше ничего не стал спрашивать.

— В следующий раз обязательно мне принеси, — строго сказал он.

— Если будет, — принесу.

— А я сейчас телеграмму напишу. — Лизунов взял Веньку за плечо, повернул к себе. — Отправишь?

— Отправлю.

— Диктуй, я запишу, — сказал начальник, вынимая из планшетки блокнот.

— Значит, так… «Здравствуй, дорогая сестренка, точка».

— Точки не надо, — подсказал Венька. — Она три копейки стоит.

— Нет, пускай с точкой, как положено, — торжественно сказал Лизунов.

Когда телеграмма была написана, Лизунов протянул Веньке три рубля.

— Столько не надо, — сказал Венька. — Нужен рубль. А сдачу я принесу, если будет.

— Бери, бери. На конфеты себе оставишь. Зря, что ли, ездил!

— Нельзя, — сказал Венька. — Мы ведь все бесплатно делаем.

— Кто это «мы»?

— Весь класс. Мы договорились: пускай каждый сделает за каникулы десять полезных дел.

— И сколько ты уже сделал? — спросил начальник.

— Не знаю. Те, кто в городе разносят, они по письмам считают. У них уже больше тысячи. Да еще газеты… Они все выполнили.

— А у тебя сколько?

— Шестнадцать.

— Маловато, — начальник искоса взглянул на Веньку.

— А я виноват, что ли, — сказал Венька.

— Ну-ка иди сюда. Начальник достал из планшетки карту и разложил ее на ступеньке. — Покажи твой сегодняшний маршрут. Где ты был сначала?

— В совхозе.

На синюю гладь залива легла карандашная черта.

— Потом к нам?

— Да.

Вторая черта прошла вдоль берега и уткнулась в сопку.

— Потом домой?

— Домой.

Третья черта снова пересекла залив, соединив две первых.

— Километра двадцать два — двадцать три, — сказал начальник. — Сколько же ты сегодня отвез писем?

— Два.

— Так это как считается — одно дело? или полдела? или четверть?

— Не знаю, — сказал Венька. — У них мотор сломался, вот я и езжу.

Рабочие засмеялись. А Венька вдруг подумал с испугом, что шестнадцать писем — это совсем немного, и что когда осенью ребята будут на сборе рассказывать о своих делах, то ему и рассказать будет нечего.

Венька взглянул на Лизунова. Тот был занят письмом. Он перечитывал его, время от времени изумленно вздымая брови и покачивая головой. Улыбка не сходила с его лица.

Венька вздохнул, засунул поглубже в карман лизуновскую трехрублевку и побрел к подножию холма. Он поднялся уже до половины склона, когда снизу прилетел еле слышный крик Лизунова:

— Венька-а-а… будь здоров… спасибо, Венька-а-а!..

На тропе, уходящей в горы, стояли семь человек. Они махали Веньке руками.

Вечернее солнце, остывшее и усталое, медленно катилось по вершинам гряд. Синее стали горы. Кое-где с островов сползали на воду языки тумана. Но по-прежнему ложилась в след лодки огненная тропа с черными дырами воронок от весел.

А над притихшим заливом, в такт ударам весел, звучали привычные слова счета:

— Две тысячи двести пять… две тысячи двести шесть… две тысячи двести семь…


Так устроен компас

Еще в конце мая сплыла по реке последняя льдина, ослепительная, как весна. Стрелками поднялась молодая трава. Оттаяли промороженные до звона кедры. Даже вытертые ледоходом береговые кусты вдруг расцвели и зазвенели.

На земле дымятся бурые прошлогодние листья, корежатся от тепла, сворачиваются в трубки; дымятся серебристые от мха стволы, дымится опавшая хвоя. Кажется, сам воздух дымится, и под кронами елей лучи солнца протянулись голубыми столбами.

Зимой в тайге сто дорог, — иди, куда хочешь. А сейчас валежник затаился в густой траве, всякому проходящему норовит дать подножку. Луговины стали болотами, поляны — озерами. Путь по тайге извилист и труден.

Из леса на обогретую солнцем поляну вышел паренек. Поведя плечами, он поправил мешок за спиной, посмотрел назад и, мотнув головой, сплюнул. На его скуластом лице появилась гримаса неудовольствия.

— Ну долго ты там? — крикнул он.

— Иду-у, Сеня-а-а!.. — отозвался кто-то из тайги.

Из-за дерева вынырнул мальчик, такой же скуластый и тоже с мешком. Он встал на четвереньки, сопя пролез под лесину, через которую только что перешагнул Семен, и улыбнулся.

— Жарко…

— То тебе жарко, то тебе холодно… Давно бы дома были!

— Я и так бегом бегу, — сказал мальчик, ничуть не обижаясь, — я ведь не лошадь. — Видно, ему понравилось это сравнение, и он повторил еще раз: — Конечно, я не лошадь.

— Не мели! — приказал брат. — Идем!

— Я расстегнусь? — мальчик оттянул воротник ватника и покрутил шеей. — Жарко!

— Не смей! — сказал брат и зашагал дальше.

— Ну, тогда вот!.. — крикнул мальчик, срывая с головы шапку. — Ладно?

— Ладно, — ответил брат, не оборачиваясь.

Они шли уже часа три. В мешках, которые висели у них за спиной, лежало по восемь килограммов муки; груз разделили поровну. Но сил у них было совсем не поровну. Младший быстро устал и все время отставал.

На стройку, куда их послала мать, они приплыли пароходом. В магазине была мука двух сортов: белая и белоснежная. Они купили белоснежной и теперь шли напрямик, тайгой, потому что на обратную дорогу не осталось денег.

Роса ещё не высохла. Маленькие солнца выглядывали из каждой капли. Мальчик с сожалением смотрел, как они скатывались вниз и гасли под каблуком. Ему надоело идти молча.

— Сень, а за муку нам не попадет? Мамка сказала купить по тридцать.

— А купили по пятьдесят. И всё! — ответил Семен.

Мальчик, придерживая мешок, пробежал несколько шагов, догоняя брата. Нога поскользнулась на мокрых листьях. Он упал. Мешок стукнул его по спине, вспыхнуло белое облачко и плавно опустилось на землю.

Мальчик не двигался, прижавшись щекой к траве, смотрел, как, сев на каплю росы, шевелилась, словно живая, и быстро темнела пылинка. Подниматься с прохладной земли не хотелось.

Брат остановился. Мальчик вскочил и, глядя себе под ноги, принялся стряхивать листья с ватника.

— Последний раз я с тобой пошел! Понял?

Мальчик ничего не ответил, проверил, не развязался ли мешок, и двинулся вслед за братом. Некоторое время слышалось только шуршание травы и треск сучьев под ногами. Постепенно с лица мальчика сошло выражение озабоченности, он улыбнулся каким-то своим мыслям и, не выдержав, снова крикнул:

— Сень, а скажи, почему большие всегда кричат на маленьких? Нет, ты скажи, — а?

Семен не отозвался.

Через полчаса сзади снова послышалось:

— Сеня-а-а, подожди-и-и!..

Задержавшись, Семен услышал торопливую припрыжку и шумное дыхание. Он видел, что брат старается изо всех сил, но все-таки раскрасневшийся, путающийся, ногами в траве мальчишка вызывал у него раздражение. Семен тоже порядком устал. Но он не хотел показывать этого, а разговаривал с братом сурово потому, что самый простой способ скрыть свои слабости — это свалить их на другого.

— Давай, давай!.. Устал, что ли?

— Тебе хорошо, у тебя сапоги, — сказал мальчик. — А у меня ботинки. В них уже чавкает. Слышишь? — В его голосе не было ни малейшей обиды. Так уж повелось, что старшие всегда кричат и командуют. Так было всегда. И будет вечно. И, в конце концов, к этому можно привыкнуть.

Семен посмотрел на мокрые ноги брата, взглянул на свои толстокожие, добротные сапоги и впервые за всю дорогу не нашел, что ответить.

— Ладно, — сказал он после раздумья, — снимай. Сейчас костер разожжем.

Через несколько минут они сидели у костра, и мальчик, протянув к огню побелевшие, словно выстиранные ступни, снова попытался завязать разговор:

— Сень, а ведь тебе дома влетит за курево! Придем, мамка скажет: «Дыхни». Дыхнешь, а?

Семен, занятый раскуркой громадной, неуклюже слепленной самокрутки, негодующе мотнул головой, поперхнувшись дымом.

— А мне что… — торопливо сказал мальчик. — Мне ничего… Я-то не скажу. Она сама узнает. Сень, а правда, что на Гнилом покосе комары лакшеевскую корову сожрали?

— Их и здесь хватает, — ответил Семен и дунул дымом, стараясь попасть в самую середину плотного комариного облака. — А насчет коровы: рога да шкура остались. А так — всю высосали.

— И кости?

— Нет, кости вроде тоже остались. Только никто их не видел. Сам-то Лакшеев на покос не лазил — побродил с краю. Говорит: рога торчат на серёдке. А может, это и не рога, а сучок.

— Может… — согласился мальчик. — Только коровы у него теперь нет.

— Сейчас на Гнилой идти можно, только если ветер дует, — продолжал Семен. — Иначе заедят. Самое их время.

— Точно. Они сейчас вылупляются, — подтвердил мальчик. — А ты бы пошел?

— Ну да!.. С тобой еще я пошел бы! — внезапно рассердился Семен. — Ты на твердом-то месте ровно хромой!

— А один?.. — настойчиво допытывался мальчик.

— Вот смола! Чего пристал!

Не хватило у Семена духу ни соврать, ни правду сказать. Июнь — комариный месяц. Ступи ногой — и везде, где есть хоть немного воды и тени в ложбинах, в прибрежном тальнике, на болоте, — вскинется в воздух звонкий, серый клубок. Можно задыхаться в накомарнике, мазаться дегтем, залезть в самую середину костра — бесполезно. Среди миллионов всегда найдутся тысячи, которые не боятся ни дыма, ни дегтярного запаха, ни взмахов рук. А на Гнилом покосе комаров было столько, что даже лоси обходили его стороной в это время.

— Нет, я бы ни за что не пошел, — сказал мальчик.

— Может, мы тут и заночуем? — сердито спросил Семен, которому этот разговор был явно не по душе.

— Я сейчас… — заторопился мальчик. — Видишь, ботинки от огня скорежились, не надеть. А горячо! — обрадовался он, сунув ногу в нагретый ботинок. — Вот всегда бы так!

Семен просунул руки в лямки мешка и, не оглядываясь, пошел вперед. Он прошел всего несколько шагов и вдруг, провалившись куда-то ногой, упал набок. Мальчик засмеялся и крикнул:

— Последний раз я с тобой пошел! Понял? — и умолк, увидев, как внезапно изменилось лицо брата. — Ты чего, Сень? — шепотом спросил он, подбежав к брату и потянул его за плечо. Тот приподнялся на руках, и удивление на его лице сменилось выражением страха и боли. Он медленно опустился на живот, загреб горстями траву и потянул ее к себе, выдирая с корнем.

— Сеня-а! — в ужасе крикнул мальчик. — Сеня-а-а!

— Нога-а… — простонал Семен.

Он не шевелился, только пальцы его то сжимались, то разжимались. Услышав голос брата, мальчик немного успокоился.

— Ты за меня держись, — сказал он, опускаясь на колени и подставляя плечо.

— Уй-ди! — сквозь зубы ответил Семен.

Мальчик в растерянности смотрел на беспомощную фигуру брата. По растрепавшимся волосам Семена деловито, словно ничего не случилось, сновали муравьи. Нога, застрявшая в отнорке, изогнулась необычно — вбок. Так не должны гнуться ноги.

Мальчик прополз до отнорка и стал выдирать траву.

— Уй-ди! — И, уже не сдерживая боли, Семен застонал.

— Сейчас, Сеня, откопаю только. Откопаю и пойдем, — заторопился мальчик. Он скоблил ногтями проплетенную корнями землю. В глубине она была сухой и твердой.

Когда пальцы мальчика касались сапога, спина Семена вздрагивала и напрягалась.

— Теперь можешь?

Семен перевалился на спину, попытался сесть, но каждое движение отзывалось беспощадной болью.

— Не могу… — с усилием сказал Семен. — Один… дойдешь? Сашок… позови людей.

— Ты попробуй, Сеня… Я дороги не знаю.

— Дурак! — крикнул Семен. — Я ногу сломал! — И снова заговорил тихо, отделяя слова большими паузами: — У меня… в кармане… компас. Достань. У стрелки один конец красный… Видишь?

— Вижу.

— Иди, куда… показывает, — выйдешь к реке… Кричи… На той стороне Байкит… Только никуда не сворачивай…

Черная коробочка с дрожащей стрелкой лежала на ладони мальчика.

И внезапно ему стало страшно.

Небо над головой. Тайга. Тишина. Все это было громадно по сравнению с маленькой пугливой стрелкой.

— Иди, Сашок, — проговорил Семен. — Как-нибудь… Никуда не сворачивай.

Беспрерывно оглядываясь, мальчик пошел через полянку.

— Не сворачивай! — крикнул Семен ему вслед.

Деревья расступились и сомкнулись сзади. Шум шагов не стихал сразу, и за спиной долго еще что-то шелестело и потрескивало. Шорохи разлетались по сторонам, стукались о стволы деревьев, приходили обратно. В молчании тайги было что-то затаенное. Казалось, вот-вот все вокруг, взорвется, закружится и понесется вперед со свистом и уханьем. Внезапно обострившийся слух улавливал каждый шорох, и мальчик побежал, стремясь уйти от этих, сходившихся со всех сторон звуков. Только раз он остановился, чтобы взглянуть на компас, и сразу же почувствовал, как ноют натруженные лямками плечи. Второпях он забыл снять мешок.

Мальчик скинул мешок, поставил его на сухом месте, у подножия дерева. Отойдя несколько шагов, оглянулся. Мешок, пятнистый от солнечных лучей, пробивавшихся сквозь листву, сливался с обомшелыми бугорками, и мальчик не сразу отыскал его взглядом. «Потом не найти, — подумал он, — пропадет…» — вернулся и снова вскинул мешок за плечи.

Лес впереди посветлел. Над головой распахнулось небо. Далеко впереди, ломаясь в теплых струях, плыла в воздухе кромка леса. По сторонам раскинулось кочковатое Желтое поле. Ему не было конца ни справа, ни слева. На маслянистой воде между кочками застыло тусклое, неживое солнце. Тяжело и неподвижно обвисли длинные стебли болотных трав. Это был Гнилой покос. Мальчик узнал его сразу, хотя раньше никогда не видел. Узнал по свинцовому блеску воды и по еле уловимому звону, который, как говорили, всегда стоял в июне над Гнилым покосом.

Красный конец стрелки показывал прямо на болото. Мальчик встряхнул компас; стрелка заметалась под стеклом, покачалась из стороны в сторону и снова замерла в прежнем положении. Тогда он осторожно стал поворачивать коробочку, надеясь, что стрелка все-таки показывает неверно. Может быть, она зацепилась или случилось что-нибудь другое… Ведь это неправильно, что он, восьмилетний мальчик, должен идти прямо туда, где, наверное, валяются рога дурной лакшеевской коровы. Но как он ни старался обмануть стрелку, она упрямо показывала на болото.

А если не сделать так, как показывает стрелка, Сенька останется лежать в лесу с ногой, изогнутой нелепо, как ложка в стакане с чаем.

И мальчик пошел прямо. Он ступил на податливую, пружинящую, как матрац, землю и сразу провалился по колено. Маленькие юркие пузыри защебетали возле ноги. Болото вздохнуло, неохотно выпуская ногу. Второй шаг был таким же трудным. Но скоро земля стала тверже, и он пошел быстрее. И тогда снова послышался тихий неумолчный звон. Он висел над болотом — монотонный, идущий со всех сторон, как будто звенели и земля, и воздух.

На кистях рук шевелилось что-то прилипчивое и колючее, как шелуха. Комары! Мальчик не заметил их сразу потому, что их было слишком много. Они облепили одежду и каждую клеточку голой кожи. Мальчик побежал, но серое облако по-прежнему плыло над головой — живое, беспокойное, неутомимое.

Кончилась твердая поляна, и нога с размаху погрузилась в трясину. Мальчик упал плашмя. Кочки охотно расступились. Что-то холодное цепко схватило за ступню. Он рванулся. Колыхнулся мягкий живот земли, вздрогнули соседние кочки. Болото не отпускало.

И тогда мальчик заплакал. Он не думал ни о чем в этот момент, он слишком устал и измучился, чтобы думать. Он просто лежал и плакал.

Комары облепили лицо и шею, но он уже не чувствовал боли. Он провел рукой по лицу. Комары посыпались в воду. Но на смену им с тупым комариным бесстрашием бросились новые.

Мальчик оперся руками на кочки и начал осторожно раскачивать ногу. Трясина отпускала неохотно, по сантиметрам. Выдернув ногу, он прополз несколько метров и встал. Промокший мешок стал еще тяжелее. Лямки врезались в набухший ватник, но тяжесть мешка не ощущалась отдельно: он как бы слился с одеждой, припаянной водой к телу.

Мальчик разжал кулак. Пучок травы скатился с ладони. Компаса не было.

И тогда он снова заплакал.

Но слезы мешали видеть. Он вытер глаза кулаком, лег на живот и принялся шарить в илистой воде между кочками. Перед лицом запрыгали пузыри. Склонившиеся над головой кустики травы показались ему непомерно большими, как деревья. Они закрыли горизонт и солнце. На краях стеблей четко выделялись зазубрины. И мальчику вдруг показалось, что он стал очень маленьким, как муравей, и может теперь ползти по этим стеблям и не проваливаться больше в воду.

Наконец он нащупал коробочку компаса и с трудом встал на ноги. Под стеклом, в желтой воде по-прежнему неподвижно стояла стрелка.

Мальчик пошел вперед. Оступаясь на кочках, разбрызгивая воду, он шел с бесстрашием бесконечно уставшего человека.

Под ногами перестало чавкать. Колючая ветка хлестнула по лицу, и это было даже приятно: будто почесала зудевшую кожу. Показались прибрежные кусты, но мальчик не увидел их. Он уже почти ничего не видел: брови и веки оплыли от укусов, кожа стала упругой, как сырое тесто.

Он сел на песок у самой воды. Услышал гудок и клёкот воды за кормой. Снизу шел пароход. На пароходе играло радио, и до берега доносилась музыка, вздохи машины и громкий разговор. Звуки не смешивались и были слышны каждый в отдельности. Говорил уверенный густой голос:

— … А в Красноярске на самолет — и в Сочи. Вода — двадцать девять градусов… Пальмы! Мандарины прямо с дерева! Представляете?

Мальчик разлепил пальцами веки. Пароход шел близко. У перил лицом друг к другу стояли двое мужчин.

— Э-э-э-э-й, дя-а-денька! — крикнул мальчик.

— Мандаринов еще нет, — ответил другой голос, — они в октябре…

— Э-э-э-й, сто-о-йте! — снова крикнул мальчик и замахал руками.

На этот раз его услышали. Мужчины повернулись, и один из них тоже помахал рукой. Вдоль берега, шипя, прокатилась волна. Пароход скрылся за поворотом.

Перед глазами мальчика поплыли большие искрящиеся шары. Все происшедшее сегодня, казалось, было давным-давно. И очень хотелось спать. Он прижался щекой к мокрому песку и подумал устало: «Сенька, наверное, умер…»

«Сенька умер… Сенька умер…» — застучало в висках, и, когда смысл этих слов дошел до сознания, мальчик вскочил на ноги. Вернее, ему показалось, что вскочил. Он поднялся медленно, с трудом расстегнул ватник и сбросил его вместе с мешком. Затем снял штаны и прикрыл ими мешок с промокшей мукой.

Из-за кустов выплыла лодка. Две женщины, сидя между копенками сырого сена, не спеша гребли по течению. Они увидели мальчика и бросили весла.

Он стоял по пояс в воде, съежившись, и всхлипывая. Потом шагнул вперед, поплыл, мотая головой, крестя воду неуклюжей мальчишечьей саженкой. Плыл он как-то странно: правая рука загребала ладошкой, левая — кулаком.

— Купальщик! Дурной! — крикнули женщины.

Мальчик поднял голову из воды, и они увидели его распухшие, слепые веки.

Когда его втаскивали в лодку, из разжавшегося кулака выкатилась и упала на колени одной из женщин черная коробочка компаса.

…К вечеру Семен уже лежал в больнице. А мальчик только через два дня увидел солнце.

Его спросили:

— Зачем полез в болото? Обойти не мог?

— Сенька сказал: «Не сворачивай», — ответил он.

— Ну, а вплавь-то зачем? Ширина здесь — километр, а то и больше. Утонул бы…

— Сенька сказал: «Не сворачивай», — упрямо повторил мальчик и нахмурился. — У меня был компас… И стрелка показывала все время прямо. Я же не виноват, что он так устроен.


Мой друг Степка

В субботу на уроке географии Степка Хокканен получил двойку. Я считаю, что получил он ее за свой язык.

Говорят, будто финны народ неразговорчивый. Степка — финн, но болтает почище любого. Из-за этого мы с ним и дружим. Мне нравится, что он может ответить на какой хочешь вопрос. Даже если не знает, — соврет, но ответит. А Степке нравится, что я больше молчу или поддакиваю и он может говорить сколько влезет. Меня всегда хвалили за скромность. Раньше мне было это приятно, и теперь я вырос такой скромный, что самому противно. Иногда возьму и просто для себя начну придумывать какую-нибудь историю. Получается не хуже, чем у Хокканена. Но при нем не могу, он меня забивает. Еще мне нравится, что Степка умеет становиться бешеным, когда захочет. Если, скажем, на нас по дороге из школы нападут ребята с турбазы, то у Степки лицо сразу делается красным, а на шее надувается жила. Он швыряет портфель в грязь и идет прямо на турбазовских, размахивая кулаками. Турбазовские разбегаются, хотя в этот момент ничего не стоит дать Степке в поддыхало, потому что, размахивая руками, он закрывает глаза.

Сначала мы со Степкой дружили просто так, из-за того, что рядом живем. Но потом нам понравилось и мы договорились дружить на всю жизнь. Мы решили все делить пополам. Один раз Степка достал семь кованых крючков. Он сразу отдал мне три и себе взял три, а лишний бросил в колодец. Потом мы целый день доставали крючок магнитом, чтобы он не попал кому-нибудь в ведро.

А когда еще весной к нам приезжал папин товарищ, охотник, и оставил полпачки патронов, я тоже принес их Степке. Он стащил у отца ружье, мы ушли в лес подальше и начали подбрасывать свои шапки и стрелять в них по очереди. Степка стреляет лучше меня: он попал в свою шапку, а я нет. Поэтому его выпороли, а меня нет, и он злился на меня целую неделю.

И все-таки я завидую Степке. Пускай бы и меня пороли: по крайней мере все кончается очень быстро, да потом еще жалеют. Меня вот не жалеют нисколько. Как начнут родители воспитывать, так и воспитывают по два часа — даже уроки делать некогда. И все примеры приводят из своей жизни, будто они были такие золотые — прямо серебряные. Мне надоест их слушать, и я начну кашлять. А они и кашель используют.

— Вот, ходишь — душа нараспашку… Видишь, к чему это приводит? Так и до чахотки недалеко! А мы ведь тебе только добра желаем…

А по-моему, если желаешь человеку добра, то не надо все время об этом говорить, потому что к таким словам привыкаешь и никакого добра уже не заметно.

Я один раз даже не вытерпел и сказал:

— Во-первых, не чахотка, а туберкулез! А во-вторых, теперь туберкулез вылечивают пенициллином, как дважды два!

После этого мне еще час объясняли, что я грубиян, и спрашивали, почему я начал портиться, хотя раньше был скромным. Хоть бы про скромность не говорили! Мне эта скромность хуже туберкулеза.

Вот Степка, небось, не скромный. Зато и делает, что хочет. Захотел — и влюбился в Нину Полянскую. Об этом весь класс знает, потому что с некоторых пор Степка стал толкать ее на переменках. А Полянская тоже влюбилась в Степку; она всегда говорит: «Ты, Хокканен, дурак! Дождешься…», но никогда не жалуется. Теперь им весь класс завидует.

В субботу Степка доказывал, что двойку он схватил из-за Полянской, но я все-таки думаю, — за свой язык.

Анна Наумовна спросила Степку строение атмосферы. Он объяснил, почему внизу воздух плотный, наверху — разреженный, но на какие слои делится атмосфера, забыл. Анна Наумовна стала ему задавать наводящие вопросы. Степка видит, что ему все равно не вспомнить, и начал, как обычно, Анну Наумовну заговаривать. Она его спрашивает про слои, а он говорит:

— Ага, Анна Наумовна, в верхнем слое совершенно дышать нечем. Я вот читал: один раз туда орел нечаянно залетел и задохнулся без воздуха.

(Про орла он, конечно, выдумал.)

— Хокканен, тебе понятен мой вопрос? — сказала Анна Наумовна. — Ответь четко и ясно: на какие слои делится атмосфера земли? Ну… Тропо…

— Ага, Анна Наумовна… Если на реактивном самолете лопнет кабина, то летчика раздавит воздушной волной. Внизу очень плотный воздух.

Анна Наумовна рассердилась.

— Стыдно, Хокканен, не знать таких вещей! Даже если ты не читал учебник… В наш век — век спутника! — об этом знает каждый школьник. Во всех журналах написано. Ты хоть журналы читаешь?

«Век спутника» — любимое выражение Анны Наумовны. Когда запустили спутник, она прибежала в класс с газетой и весь урок читала нам сообщение и объясняла устройство приборов, которые там установлены.

И ребята тогда здорово обрадовались, что наши запустили спутник вперед всех и что нас в тот день не спрашивали по географии. С тех пор Анна Наумовна всегда говорила «век спутника», если на нас сердилась.

Степка, услыхав про спутника, понял, что дело плохо, и уже мечтал о тройке. Но в это время Полянская нарисовала на промокашке рожу с длинным языком и потихоньку показала Степке. Если бы это сделал кто-нибудь другой, то Степка стерпел бы, как миленький… А тут у него даже уши зашевелились от злости. Но Полянскую он сейчас тронуть не мог и сказал Анне Наумовне:

— Я читаю журналы, Анна Наумовна. В одном журнале написано, что в нашей школе есть всякие ненормальные художники…

Анна Наумовна даже покраснела.

— Ты о ком, Хокканен?

Степка испугался, что она приняла на свой счет, и заторопился:

— Я не про вас, Анна Наумовна! Честное слово, не про вас…

Этим оправданием он только испортил дело.

— Иди на место, Хокканен! За ответ — три, за поведение — единица, в среднем — двойка. И останешься после уроков, я с тобой поговорю.

После уроков мы остались вместе. Анна Наумовна подошла к нам в коридоре.

— Хокканен, — сказала она, — почему ты не можешь сдерживать свой язык? Если тебя спрашивают урок, ты говоришь бог знает о чем, только не о том, что нужно. Что это за орлы? При чем тут летчики, художники?

— А чего она…

— Кто «она»?

— Да тут одна. Только я не про вас, честное слово!

— Я не интересуюсь твоими секретами, — сказала Анна Наумовна. — Я только хочу, чтобы ты вырос знающим и умным человеком. Завтра ты придешь в школу и будешь заниматься со мной дополнительно, пока не ответишь по всему материалу за неделю.

— Завтра воскресенье!

— А ты думаешь, Хокканен, что мне интересно заниматься с тобой в воскресенье? У меня есть семья. У меня двое ребят, ты сам знаешь… Но все же мне приходится сидеть с тобой в воскресенье.

— Да, — повторил Степка. — Приходится сидеть в воскресенье. Да еще в век спутника.

Я стоял рядом. Мне ведь тоже было обидно, потому, что мы в воскресенье собирались идти смотреть, как взрывают гранит в карьере. Но все-таки Степка зря сказал про спутника. Анна Наумовна покачала головой и ушла.

— Она еще у меня дождется! — сказал Степка.

— Не хвались, Степка, ничего ты ей не можешь сделать.

— Да нет, не Анна Наумовна, а Нинка…

— Ты же в нее влюбился!

— Я ее уже два часа ненавижу, — сказал Степка.

Пока мы шли домой, я все время думал, как объяснить Степке, что он зря сказал про спутника. А Степка уже про это забыл. Он такой: если сам забыл, то думает, что и другие быстро забывают.


* * *

В воскресенье утром мы со Степкой отправились в школу. Мне хоть не нужно было, но я пошел — все равно дома делать нечего. До нашей школы, если бегом по дороге, всего пять минут. Но Степка уговорил меня идти лесом к Мраморному озеру, потом повернуть к железной дороге, а потом уже — в школу. Он сказал, что на свежем воздухе у него лучше работает голова и он хочет все повторить вслух.

В лесу было много снега. Мы набрали полные валенки, пока выбрались на тропку.

Конечно, Степка повторять ничего не стал. Он шел впереди и все время старался незаметно тряхнуть ветку, чтобы меня обсыпало снегом. Потом стал петь песню, которую слышал по радио: «Кольцо души-девицы я в море уронил…»

Кроме этой строчки, он ничего не помнил, но ему очень нравились слова «души-девицы». Дойдя до этих слов, он всегда начинал смеяться. Я сказал ему, чтобы он хоть немного повторил. Но когда Степка поет про девицу, с ним разговаривать невозможно. Лишь один раз он остановился, задрал голову и сказал:

— Эх, атмосфера какая синяя!.. Почему, Мишка?

Вышли мы на Мраморное озеро. Там у лунки сидел человек с удочкой. К нам, на Карельский перешеек, каждое воскресенье приезжают из города, но мы никогда не видели, чтобы ловили на Мраморном. Там и летом нет ничего, кроме раков.

— Клюет? — спросил Степка.

Человек этот очень обрадовался, когда Степка его спросил. Наверное, ему надоело сидеть одному.

— Все утро клевало, — сказал он и похлопал по рюкзаку, — килограмма три поймал. Да все мелочь. А сейчас не клюет, как обрезало.

Нам было смешно. Мы-то знали, что в Мраморном нет ни рыбешки. Там вода гнилая. Но Степка тут же сказал, что в озере водятся зеркальные карпы.

— Нет, карпа я ни одного не поймал, — вздохнул человек, — все окуни.

Мы ушли, а он остался ловить зеркальных карпов. Мы ничего ему не сказали. Рыбаки, они все ненормальные, все равно он просидит до самого вечера. По крайней мере, хоть будет думать, что может поймать рыбину, и от этого ему станет веселее сидеть.

Только мы со Степкой вошли в лес, как услышали совсем рядом выстрел. Потом кто-то крикнул:

— Держи, держи! Уйдет!

— Чего они его, руками ловят, что ли? — сказал Степка. Он думал — заяц.

Вдруг справа от нас затрещали кусты и выбежал лось. Увидел нас и — в сторону. Мы сами испугались не меньше его. Глаза у него дикие! Видно, злой был или это от страху…

И тут наперерез лосю из кустов выскочили двое таких… Ну, вроде дачников — в бурках. И ругаются, как пьяные. Лось прыгнул через куст. Легко; легко прыгнул, — чуть ногами шевельнул. Мне даже показалось, что он на землю не опустится, а так и улетит.

Дачники в него сразу из двух ружей — баб-бах!

Лось упал на землю, присел на задние ноги. Потом повалился рогами в снег. А сам еще дышит, и у него под брюхом снег красный.

Дачники закричали:

— Сергей Сергеевич, идите сюда! Готов!

Видим, по кустам еще один ломится. Ветки раздвигает и тоже ругается. Вылез на поляну.

— Где он? А-а, вот он, голубок! Не стреляйте! Я сам добью.

Наставил ружье и выстрелил два раза прямо в упор. Лось голову запрокинул, дернулся и затих. Тогда этот, Сергей Сергеевич, скомандовал:

— Встаньте поближе, я вас увековечу.

Дачники подошли к лосю, поставили ему ноги на спину и ружья взяли наперевес, как часовые. А он достал из-за пазухи фотоаппарат и щелкает. Потом сказал:

— Теперь меня давайте.

Я стою, а мне лося жалко, ну прямо, как человека. У нас их много развелось, — к самым домам подходили. Мы со Степкой для них в магазине соль покупали, они соль любят.

Степка тянет за рукав: «Идем поближе, посмотрим» — а я не хочу идти, потому что боюсь на лося смотреть. Но Степка настоял. Мы подошли и говорим: «Здравствуйте!»

— Здравствуйте, если не шутите, — говорит Сергей Сергеевич, — Вам что нужно?

— Мы — посмотреть, — говорит Степка.

— Вы что, одни? Или еще с вами есть кто-нибудь?

— Одни. У вас «зауэр три кольца»?

— Нет, у меня «ижевка», — отвечает Сергей Сергеевич, а сам озирается и ногой притоптывает.

Я взглянул на лося и отвернулся, чтобы мне его еще больше жалко не стало. Глаза у него открытые, а в них все отражается: деревья, облака и даже я — только все очень маленькое.

— Ну и ладненько, — говорит Сергей Сергеевич, — поглядели, а теперь шагайте.

— Почему? — спрашивает Степка. — Вам лесу жалко?

— Тебе еще объяснять! Ну, шагай, не порть атмосферу!

Как он сказал про атмосферу, у Степки даже глаза стали круглые.

— А ваше какое дело!

— Брысь! — говорит Сергей Сергеевич, а сам все озирается.

Степка отошел немного и вдруг кричит:

— А разрешение у вас есть, чтобы лося убить?

Тут они все трое затоптались на месте, а один дачник говорит:

— Пойдемте, Сергей Сергеевич, ну его к черту…

А Степка орет:

— Покажи разрешение! Покажи, а то отца позову!

Сергей Сергеевич — к нему. Степка отпрыгнул в сторону и опять:

— Нет разрешения? Да? Па-а-па! Иди сюда-а-а!

Они как услышали про папу, — ружья под мышки и заторопились. Мы тогда совсем догадались, что никакого разрешения у них нет. Они просто браконьеры и жулики.

Степка подскочил ко мне и шепчет:

— Мишка, пойдем за ними!

— А что мы сделаем? Нам одним не справиться.

— Куда-нибудь они придут, не будут в лесу ночевать. Позовем людей и задержим. Они ведь жулики!

Дачники вышли на тропу. Идут и на нас оглядываются. Степка шагает сзади метров на пятьдесят и орет во всю глотку:

— «Самовольный отстрел лося карается принудительными работами сроком на один год или штрафом пятьсот рублей!»

У Степки отец — егерь. Дома у них висят плакаты с правилами охоты. Степка их наизусть выучил. Кончилось про охоту, он заорал про рыболовство:

— «Воспрещается ставить переметы более чем на пятьдесят крючков, а также…»

Я смотрю, дачники чуть не бегом побежали. Меня смех разбирает: такие здоровые, а от нас удирают. Но когда Степка стал орать про переметы, Сергей Сергеевич не выдержал. Повернул обратно и — за Степкой. Степка — назад, а я растерялся и стою. Он несется прямо на меня; лицо у него красное, и топает, как бык. Но, видно, ему очень хотелось самого Степку измолотить. Он мимо меня пробежал, будто и не заметил. Мне даже обидно стало. Я ему от обиды шепчу вслед: «Браконьер!» — но голос у меня тихий, мне и самому еле слышно.

А Степка пробежал немного по тропе и свернул в лес, прямо по снегу. Сергей Сергеевич — за ним, завяз по самый свой меховой полушубок. Стоят они друг против друга метрах в двадцати. Сергей Сергеевич ругается, а Степка орет:

— Па-а-па! Иди-и сюда-а-а!

Сергей Сергеевич шагнет вперед, Степка шагнет назад. Сергей Сергеевич — назад, Степка — вперед. Сергей Сергеевич плюнул и побежал обратно. А Степка — ему вслед, на весь лес:

— Браконьер чесоточный! Все равно не отстану! — и снова: — «Лица, виновные в нарушении вышеуказанных правил, привлекаются к уголовной ответственности…»

Степка совсем осмелел, прямо на пятки им наступает. А они табуном несутся, и от них — пар.

Скоро мы выбежали на какую-то совсем незнакомую дорогу.

— Сейчас мы их сцапаем, — говорит Степка. — Машина пойдет или еще кто…

Вдруг дачники свернули с дороги. Смотрим, на обочине стоит машина, синяя «Победа». Они в эту машину — плюх! машина — фырк! — и уехали. Мы даже номера не разглядели. Стоим посреди дороги.

— Зря ты их напугал, — говорю я Степке. — Не нужно было про уголовную ответственность… Нужно было сделать вид, будто мы отстали, а потом следить. Хоть бы номер записали!

— Я и не хотел их пугать. Это я от злости. Я же не знал, что они напугаются.

В этот момент над нашим ухом что-то как загудит. Обернулись. Видим — грузовик. Шофер из кабины высунулся и грозит кулаком.

— Не понимаете, что дорога скользкая? Из-за вас, из-за паразитов, только в тюрьму сядешь!

А я вижу, у Степки глаза забегали, забегали. Значит, придумал что-то.

— Товарищ водитель, мы не нарочно. Мы в больницу к брату идем. Подвезите нас, пожалуйста, до Приозерска.

— Какой еще брат?

— Мой, — отвечает Степка. — Ему живот резали.

Шофер помолчал и спросил:

— А сколько лет твоему брату?

— Пять.

— Дела-а, — удивился шофер, — такого малька режут. Ну, садитесь.

Сели мы в кабину. Проехали немного. Шофер спрашивает:

— А что доктора-то говорят? Живой будет?

— А он и не живой, — отвечает Степка.

— Хоронить, значит, едете?

— Нет… У меня брата и сроду не было.

Шофер как тормознет, аж машину занесло.

— Вылезайте, паршивцы!

— Товарищ водитель, — говорит Степка, — я же вам честно признался. Я и врать не хотел, только, если мы говорим правду, нам ни за что не верят. А если соврем, — верят. Нам обязательно нужно быстрей в милицию.

— К сестре? — спрашивает шофер.

— Нет! — говорит Степка. — Честное пионерское!.. — и рассказал про лося.

— А без вранья нельзя было? Сказал бы правду, я бы и так подвез.

— Да нет, — говорит Степка, — я уж знаю… Тут обязательно нужно, чтобы кто-нибудь заболел или умер. Иначе ни за что не подвезут.

Шофер засмеялся и тронул машину. И всю дорогу ему чего-то смешно было. Даже чуть на корову не наехал.

Подвез нас до самой милиции, вылез из машины и тоже пошел с нами. В милиции — дежурный. Лейтенант. Молодой такой, румяный. Степка ему все рассказал. И еще прибавил для убедительности, что они все с кинжалами. Я стою и завидую: я бы никогда про кинжалы не придумал. Но у лейтенанта и без кинжалов глаза разгорелись.

— Номер заметили?

— Нет, не заметили.

Лейтенант снова сел.

— Тюхи! Как же я их задержу!

И вдруг шофер говорит:

— Слушай, лейтенант, раз такое дело, — грузись в мою машину. Эти ворюги из города, не иначе. Мы их на шоссе догоним. На шестьдесят первом километре — пост ГАИ. Ты позвони, пусть задержат. Какого цвета машина?

— Синего, — говорит Степка.

Все так и вышло, как сказал шофер, ну прямо точно. Через час мы их догнали. Только видим, — не одна синяя «Победа» стоит, а целых четыре. Пассажиры повылезали, ругаются, руками размахивают. Один кричит, что он в театр опаздывает, другой на самолет торопится.

А один, в пыжиковой шапке, стучит кулаком по капоту и твердит:

— Да вы поймите! Она же не синяя! Не синяя! А ультрамариновая! Уль-тра-ма-ри-но-ва-я!

— Ну, дадут они тебе жару, лейтенант, — говорит шофер.

Лейтенант вылез из кабины. Они все — к нему.

— Это вы нас задержали?!

— Как на улице хулиганы, так их нет!

— Дайте вашу фамилию!

— Раз в неделю отдохнуть не дают!

А Степка бегает вокруг нашей «Победы» и орет:

— Вот эти, товарищ лейтенант! Идите сюда! Вот эти!

Такой шум стоит, будто бетономешалка работает.

Лейтенант то одного уговаривает, то другого, но они не слушают. Дядька в пыжиковой шапке тянет его за рукав к своей машине и все кричит, что она ультрамариновая. Я сижу в кабине, и вылезать чего-то не хочется. Ведь на самом деле не лейтенант все затеял, а мы.

Но тут был еще инспектор ГАИ, который их задержал. Спасибо, хоть он помог. Встал около лейтенанта и говорит:

— Товарищи, хватит кричать. Лейтенант исполняет свой долг, а вы портите ему нервы. Был приказ — задержать синюю «Победу»… А вы, граждане, простояли всего полчасика, но зато помогли задержать преступников. Теперь можете ехать; кроме этой машины… Спасибо, — снимает перчатку и протягивает руку. — И вам спасибо. И вам.

Они поворчали еще немного и уехали. Даже фамилию не записали. А тот, который на ультрамариновой, еще свой адрес оставил, как свидетель.

Инспектор говорит лейтенанту:

— Ну, вы, лейтенант, теперь сами разберетесь?

— Так точно, товарищ капитан.

— Счастливо. — Сел на свой мотоцикл и уехал.

Пока шум был, дачники сидели в своей «Победе». А когда лейтенант к ним подошел, вылезли. Стоят и злятся.

— Ваши документы!

— Прошу вас, — говорит Сергей Сергеевич.

Лейтенант проверил документы и мнет их в руках.

— Здесь речь шла о преступниках, — снова говорит Сергей Сергеевич. Вид у него злющий, прямо благородный. — Очевидно, это — мы?

Другие двое стоят молча, тоже изображают, будто сердятся.

— Предъявите разрешение на отстрел лося.

— Может быть, вы объясните, в чем дело? Какого лося? Вы что-нибудь понимаете, друзья? — Сергей Сергеевич оборачивается к своим.

А они стоят, как святые. Один из них говорит:

— Ничего не понимаю! Просто цирк какой-то…

— В лесу вами убит лось. Вот эти двое ребят указывают на вас.

— Эти двое хулиганов, — говорит Сергей Сергеевич и от своего благородства чуть не лопается. — Эти двое хулиганов могут выдумывать все, что им угодно. Но отвечать будете вы. Мы действительно были в лесу, но никакого лося не видели. И даже не истратили ни одного заряда. Я не обязан перед вами отчитываться, но все-таки покажу… Взгляните на стволы, — переламывает свою «ижевку», а стволы внутри — как зеркало. Значит, вычистили по дороге.

— Ты можешь показать это место? — спрашивает лейтенант Степку.

— С дороги я не найду. А вот пойдемте к нашему дому, потом — к Мраморному озеру, тогда сразу найду.

А они на Степку даже внимания не обращают.

— Вот видите, они сами путаются, — говорит Сергей Сергеевич. — Я даже допускаю, что где-то в лесу убит лось. Допустим, мы сделаем глупость и придем на это место. Что дальше? Вы спросите у лося, кто его убил?

— Да они же убили! — кричит Степка. — У него еще подлости хватает говорить!.. Мишка, скажи ему!

Я стою, и мне как-то неудобно. Я в жизни не видел, чтобы так врали. У лейтенанта вид тоже растерянный. Ведь и правда, даже если придем на то место, все равно не докажешь. Мы-то думали, что они сразу по-честному сознаются…

Шофер молчал, молчал и говорит:

— Я этим огольцам вот как верю! А ты — это Сергею Сергеевичу — просто жук навозный!

— Да это какой-то бандитизм! — возмутился Сергей Сергеевич. — Задержали… оскорбляют! Верните немедленно документы! А я этого так не оставлю, — я в «Правду» напишу!

— Жалуйся на меня своей бабушке, — говорит шофер. — Поехали, лейтенант, ничего ты им не докажешь.

Лейтенанту, вижу, никак не хочется документы возвращать. Повертел он их в руках, покраснел даже, но отдал.

А Степка стоит, чуть не плачет, и на шее у него жила надулась. Я думал, он сейчас станет бешеным и кинется на них. Но он бросился не на них, а к «Победе». Схватил с сиденья фотоаппарат и побежал по дороге. Сергей Сергеевич побледнел сразу и — за ним.

— Стой, негодяй!

Только не ему со Степкой гоняться. Пробежал метров сто и пошел шагом. А Степка мчит, как заведенный.

Лейтенант растерялся, глаза у него стали круглые, как у кошки. Говорит мне:

— Это что же такое? Вы и вправду хулиганы!

Сергей Сергеевич остановился, даже идти не может. Тогда и Степка остановился. Лейтенант кричит:

— Отдай сейчас же!

А Степка далеко — еле слышно:

— Не… не пойду… он мне морду набьет.

— Давай в машину! — говорит лейтенант шоферу. — Догоняй его!

Я еле-еле успел прыгнуть в машину. Проехали мы мимо Сергея Сергеевича, а Степка никуда не бежит. Повесил аппарат на сучок, вышел на обочину и стоит, ждет. Довольный такой.

— Стой! — кричит ему лейтенант.

— Я и стою, — говорит Степка, а у самого — рот до ушей.

Лейтенант спрыгнул, схватил Степку за руку и втолкнул в кабину.

— Я с тобой в Приозерске рассчитаюсь!

— Да, товарищ лейтенант… — начал было Степка.

— Молчи! Разговаривать с тобой не хочу.

— Да вы сначала послушайте…

— И слушать не хочу!

— Пожалуйста… — говорит Степка.

И мы уехали. А фотоаппарат остался висеть на сучке.

Приехали в Приозерск. Лейтенант написал шоферу какую-то бумажку. Шофер ушел. Нас лейтенант посадил за перегородку. Сам сидит, молчит. Уж тут даже и я не выдержал.

— Товарищ лейтенант, да честное слово!.. Хоть идемте в лес…

Лейтенант молчит, бритвой на столе чертит. Потом встал.

— Пойдемте.

Мы идем по улице и думаем: «Куда он нас ведет? В тюрьму, что ли?» А он идет впереди и не оборачивается. На улице уже темно, удрать можно, как дважды два. Но мы же не виноваты, чтобы нам удирать. Даже и не собираемся. Я Степке шепчу:

— Зачем фотоаппарат отдал? Там же они все засняты у лося…

Но Степка тоже молчит. Обиделся на лейтенанта.

Пришли мы в столовую. Лейтенант купил чаю и пончиков.

— Ешьте.

Мы хоть и обиделись, но стали есть, потому что были голодные. Лейтенант сидит, на скатерти узелки завязывает и сам не ест. Потом говорит:

— Слушайте, ребята, давайте по-честному… Убили лося или нет? Или вообще никакого лося не было?

Степка жует и молчит. Я говорю:

— Убили.

— Я вас отпущу, — продолжает лейтенант, — только скажите правду. Если они действительно убили, то жаловаться не будут и я еще это дело разберу. Можно следователя пригласить, экспертизу… Я номер «Победы» записал. А если ничего не было, то мне из-за вас влетит. Так хоть скажите, чтобы заранее знал.

Степка вынул изо рта недожеванный пончик и положил на тарелку.

— Вы с нами разговаривать не хотите, сами сказали.

— Хочу. Только не врите.

Но Степка не любит, чтобы все было просто. Говорит:

— Закройте глаза.

— Не дури.

— Ну, тогда отвернитесь.

Лейтенант вздохнул, но отвернулся. Степка вынул из кармана кассету от фотоаппарата и положил на стол.

— Пожалуйста.

— Это что еще?

— А то, — говорит Степка. — Пока он за мной по дороге бежал, я кассету вынул. Они, когда лося убили, стали сниматься. Теперь можно карточки отпечатать. Там все ихние морды с ружьями.

Лейтенант как вскочит со стула.

— А ты не засветил?

— Ну да еще… Что я, не знаю? Я смотал сначала. Хотите, можно хоть сейчас проявить? У меня тут фотограф знакомый.

— Ну, нет… — говорит лейтенант. — Хватит мне ваших знакомых! Я в лабораторию отдам. А сейчас идемте, домой провожу.

— А как насчет пленки? — спросил Степка. — Может, расписку дадите.

Лейтенант засмеялся.

— Будет тебе расписка. Из какой школы?

Степка сказал. Лейтенант нас немного проводил, остановил на дороге машину, и мы доехали почти до самого дома.

В понедельник Анна Наумовна вошла в класс — и сразу к Степке.

— Хокканен, ты почему не явился?

— Я шел… Только не дошел.

Ребята засмеялись, а Полянская покраснела. Наверное, она за воскресенье еще больше в Степку влюбилась.

— Что ты не дошел, мне известно. А вот почему не дошел, — объясни.

— Мы с Крыловым жуликов ловили.

Ребята еще сильнее хохочут. Они-то Степку знают и никак не думают, что он — всерьез. Даже Анна Наумовна губы прикусила, чтобы не засмеяться.

— Поймали?

— Поймали. Не самих жуликов, а фотографии… Но это все равно. Лейтенант следователя вызовет.

Анна Наумовна нахмурилась.

— Ну, вот что, Хокканен. Хватит мне этих летчиков, художников, жуликов, лейтенантов, следователей…

— И орлов! Орлов! — кричат ребята.

— И орлов… Останешься после уроков на два часа. У меня будет с тобой последний разговор.

В это время открывается дверь и заглядывает учитель физкультуры.

— Хокканена и Крылова — к директору.

— Что там такое? — спрашивает Анна Наумовна.

— Понятия не имею. Пришел кто-то из милиции.

Анна Наумовна даже побледнела.

— Мальчики, что вы натворили, говорите быстро.

А мы и сами напугались. Идем в кабинет, а у меня в ногах какие-то пузырики бегают. Анна Наумовна идет с нами. Постучались. Смотрим, у стола сидит наш лейтенант. Директор карточки в руках вертит.

— А-а, сыщики, — говорит директор. — Ну что, Хокканен, зашили живот твоему брату?

Лейтенант смеется. Вот уж действительно, — ничего на свете скрыть нельзя.

Директор тоже смеется.

— Вот товарищ лейтенант говорит: двое, из нашей школы… Мне сначала и невдомек — кто это мог быть? Но как про живот услыхал, сразу догадался — Хокканен! А с ним и Крылов, конечно.

Директор протянул нам карточки, а там все точно, как было: лось и они с ружьями. Жалко только, что нас не видно. Надо было нам пораньше из кустов вылезти.

Анна Наумовна заглянула через мое плечо.

— Боже мой, какое варварство! Значит, вы действительно помогли задержать этих людей?

— Можно сказать, — целиком их заслуга, — подтвердил лейтенант.

— Что же с ними теперь сделают?

— Судить будут. Я все материалы уже к следователю направил. Ребятишек в суд вызовут свидетелями, вы не пугайтесь.

— Теперь не испугаемся, — говорит директор.

И лейтенант ушел. Оставил нам на память две фотографии.

Одну карточку Степка подарил Полянской, а другую мы приклеили к забору и расстреляли снежками.


Я тебе верю

Кассирша аэропорта приподнялась со стула. Перед окном кассы стоял мальчик лет двенадцати, в летной канадке с капюшоном.

— Ты один хочешь лететь?

Мальчик кивнул.

— А откуда у тебя деньги?

Рука с деньгами выскользнула из окошка. Настороженно глядя на кассиршу, мальчик начал пятиться к выходу.

— Подожди.

Мальчик метнулся к двери. Но в этот момент проход загородила широченная фигура летчика.

— Задержите его!

Большая ладонь легла на плечо мальчика. Он рванулся. Ладонь легко, почти без усилия отстранила его от двери.

— В чем дело?

— Ах, это вы, Гога… Вот мальчик какой-то странный… Хочет один лететь. И деньги у него…

— Понятно, — сказал летчик, — сейчас разберемся.

Мальчик головой едва доставал до пояса высокого летчика.

— Что же, будем молчать? — спросил летчик. — Как зовут?

— Пусти!

— Не могу я тебя отпустить, — сказал летчик. — Ты объясни сначала, — куда летишь? Зачем? Может быть, я сам тебя повезу. Надо же мне знать. У нас порядок такой…

Задрав острый подбородок, мальчик смотрел на летчика, и губы его дрожали.

— Пусти! Не ваше дело!

— Чистый хорек! — засмеялась кассирша.

Летчик сердито взглянул на кассиршу. Та покраснела.

— Идем, — сказал летчик. — Поговорим по дороге.

Они шли вдоль ангаров, и рука летчика по-прежнему лежала на плече мальчика.

— Ты из дома удрал, верно?

— Ну да еще! — сказал мальчик.

— Тебя как зовут?

— Федя.

— В поселке живешь?

— В поселке.

— А кто твой отец?

— У меня нет отца.

— А мать?..

— У меня нет мамы, — сказал мальчик. — Пусти. Больно!

— А ты не убежишь? Даешь слово?

— Даю.

Летчик остановился и убрал руку с плеча.

— Вот и хорошо, — сказал он. — Всегда лучше, чтобы честно…

И в эту секунду мальчик бросился к забору. Он с разбегу прыгнул, навалился животом на заостренные доски частокола, перекатился на ту сторону и побежал к Енисею, топча запыленные кустики картофельной ботвы.


* * *

Уже вечером летчик шел вдоль стоянки «шаврушек». Возле одной из машин он остановился, постучал носком сапога по дутику[7] и сказал вполголоса:

— Как дела, шавруха? Тебе не скучно одной?

Машина молчала.

— Ты никого здесь не видела?

Машина молчала.

— Ты не видела человека, который продал свое честное слово? — уже громче повторил летчик и прислушался.

Но машина молчала, изо всех сил молчала!

— Ну?..

И вдруг «шаврушка» вздохнула протяжно и шумно:

— Пш-ш-фу-у…

— Давно бы так, — сказал летчик. Он шагнул к борту и откинул крышку багажника. В тесном закутке, скрючившись, лежал мальчик с красным от напряжения лицом. Он задерживал дыхание больше минуты.

— Слушай, Федя, — сказал летчик, — почему ты бегаешь и прячешься? Может быть, ты — жулик?

— Сам ты жулик, — сказал мальчик и заплакал.

Летчик подхватил его под мышки и поставил на землю.

— Я тебе не верю, — строго сказал он. — Ты слово продал. Может быть, ты и плачешь нарочно.

Федя перестал плакать.

— Не продал… — с вызовом сказал он.

— Почему же ты от меня убежал?

Федя отвернулся.

— Ну вот что, — сказал летчик, — идем. Покажешь, где твой дом. И не вздумай убегать — на этот раз догоню.

Они пересекли поле и оказались на дороге, ведущей к поселку. Федя шел посередине, загребая ногами.

— Перестань пылить, — сказал летчик. — Ты человек, а не бензовоз.

Федя ничего не ответил, но пылить перестал.

— А в багажник ты зря полез, — продолжал летчик. — Все равно его открывают перед вылетом: зажимы складывают. — Ну, Федор, понял теперь?

Федя отвернулся и снова начал пылить.

Летчик нахмурился.

— Напрасно я с тобой связался. Тебя, пожалуй, прямо в милицию надо бы отвести.

— Ну, ведите! — крикнул Федя, резко повернувшись к летчику. — Чего же вы не ведете?!

— Не веду потому, что сам такой был.

— Как я жулик, да? — звонко спросил Федя.

— Нет, не жулик. Такой же дурной.

Они молча прошли через весь поселок и скоро оказались на дальнем его конце.

— Где твой дом?

— Там остался.

— Почему же ты не показал?

— Забыл.

— Хорошо, идем обратно, — спокойно сказал летчик. — Постарайся не забыть на этот раз.

Через двадцать минут они снова стояли на дороге, ведущей к аэропорту.

— Ну?.. — спросил летчик.

— Забыл! — упрямо сказал Федя.

Летчик внимательно и строго взглянул на Федю. На лице мальчика ни смущения, ни страха, только — вызов. Летчик отступил на шаг и вдруг расхохотался.

— А ты упрямый! — проговорил он сквозь смех. — Только я тоже упрямый. Вы не знаете, где живет этот мальчик? — обратился он к женщине, проходившей мимо.

Женщина широко открыла глаза и с любопытством посмотрела на Федю.

— Ой, знаю! — сказала она. — Или натворил чего? Вон под зеленой крышей, — видите? Ихний — рядом.

— Спасибо, — сказал летчик.

— Да я лучше провожу, — заторопилась женщина. — Чего он наделал?

— Спасибо, — повторил летчик. — Теперь я сам найду.

— Ой, да тут и трудов-то нет ничего, — настаивала женщина. — Я вас и до крыльца доведу. Парень-то у вас в порту нахулиганил или как?

Летчик скосил глаза на Федю.

— Да тут такое дело… — серьезно сказал он. — Дом поджег.

— Неужто?! — ахнула женщина.

— Ага, — подтвердил летчик. — Каменный дом — с одной спички.

Федя отвернулся и фыркнул. Летчик легонько шлепнул его по спине, и они двинулись к дому с зеленой крышей.

— Балабон! — строго сказала женщина. — Язык-то без костей!


* * *

— Вор… вор… — тетка сидела на кровати, приложив ладони к вискам. Раскачиваясь, она почти пела: — Во-ор… сын моей сестры растет вором…

Деньги, свернутые рулончиком, лежали на столе. Когда тетка умолкала, слышно было, как бумажки похрустывают, распрямляясь. Но затем снова наполнял комнату ее голос. Казалось, где-то в углу запутался и дрожал в паутине бесконечно долгий звук: «и-и-и-и…»

— Грела его… кормила… Господи! Все в гнездо свое… все-то дом… Господи!

Летчик, стоя у двери, молча смотрел на тетку.

— Послушайте, — сказал он наконец, — мальчик с утра на аэродроме. Он не ел целый день.

— А я… — сказала тетка. — Он подумал, когда я ела? Кто об этом подумал?

— Ты ела утром! — крикнул Федя. — И деньги не твои! Они — за папу.

— Молчи, вор, — сказала тетка. — Неблагодарный вор!..

Федя сорвался с места, выбежал в сени, хлопнул дверью.

— Послушайте, так нельзя…

— Уходите, летчик, — сказала тетка. — Бог с вами, я вас не звала.

Летчику вдруг стало жарко. Нагнув голову, он шагнул в сени. Ему тоже хотелось хлопнуть дверью.

Федя был во дворе.

— Давно здесь живешь?

— Два года и три месяца.

— …И три месяца, — задумчиво повторил летчик. — Ну, пойдем, проводишь меня немного.

— Зачем?

— Затем, — сказал летчик. — Познакомимся. Придешь в следующий раз на аэродром — будет у тебя там знакомый. Ты с ребятами дружишь?

— Дружу. Только на улице. Домой она не пускает.

— Хорошо, — сказал летчик. — Идем.

Федя нерешительно потоптался на месте.

— А слово я не продал, — сообщил он. — Я когда говорил, фигу в кармане держал.

— Ну и что?

— И то… — сказал Федя. — Тогда не считается, вот что.


* * *

Отец погиб в апреле 1945 года в воздушном бою над чешским городом Братиславой. Федя родился через два месяца после его смерти. Два года назад ушла в тайгу и не вернулась Федина мать — инженер по лесному делу. Мальчик остался у тетки, которая недели две горевала и плакала. Тетка не умела плакать без слов.

— Ей теперь все равно, — говорила она. — А мне за что такое? За что?

Феде нестерпимо было видеть ее опухшее от слез лицо и то, как она привычно и торопливо крестится после еды, но тут же, взглянув в окно, выбегает на улицу и визгливо, краснея от натуги, начинает орать на ребят, играющих возле дома. Феде нестерпимы были ее разговоры с богом, которого она, кажется, жалела, как и себя, но которому все-таки жаловалась на свою долю, на погибшую сестру и на самого Федю.

Бог висел на стенке в углу. Это был человек с усталым взглядом, как будто измученный бесконечными теткиными просьбами. Из своего угла он печально смотрел на тетку, слушал ее брюзжанье и, казалось, сам готов был крикнуть ее же словами:

— Господи, да когда же все это кончится!

Когда тетка вытирала полотенцем тарелки или стирала Федину рубаху, то с лица ее не сходило выражение скорби и, как ни странно, тихой внутренней радости. Ей было приятно, что она мучается и что мучения эти видны всем, в том числе богу и Феде. Тетка любила страдать и умела это делать…

— Может, она и не сестра маме? — сказал Федя летчику. — Мама к ней не ходила. Она была веселая… И фамилии у них разные.

Свесив ноги в канаву, они сидели у дороги на полпути к аэродрому.

— Чудачина ты, — отозвался летчик. — У твоей мамы фамилия мужа.

— Папина?

— Да.

Федя опустил голову и зябко повел плечами. Стало тихо. В этой тишине плыл далекий, еле слышный звон. Он доносился сверху. Высоко над поселком шла четверка самолетов с лихо заломленными назад крыльями. Они появились прямо из неба и растворились в небе, оставив после себя розовый пенистый след.

— Почему они у нас не садятся?

— Это военные машины, — сказал летчик. — Знаешь, на какую высоту они забираются? Там небо уже не голубое, а темно-синее, и даже днем светят звезды.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю. — Летчик поднялся, отряхнул брюки. — Ты приходи на аэродром, летать научу. Спросишь Гогу Сизова. Договорились?

— Приду, — сказал Федя.


* * *

Федю пускали всюду, даже в радиорубку. Его видели то в ремонтных мастерских, то в кабине тягача-буксировщика, то в учебном классе, где на стенах висели пропеллеры и разрезанные цилиндры на досках.

Но больше всего Федя любил полеты с Гогой.

В этих полетах Федя сидел на пилотском кресле, Гога — справа, пассажиром.

Федя сжимает ручку управления, ноги его лежат на педалях. Он слушает негромкие команды летчика.

— Крен влево!

Ручка плавно идет влево. Только ручка! Ноги замерли на педалях. Ни в коем случае нельзя качнуть педалями. Не вираж, а крен. Только ручка!..

— Выравнивай! — и сразу: — Правый вираж с набором высоты!

Правая педаль… ручка на себя и чуть вправо… Еще на себя… «Здорово! Молодец! Я молодец!..»

Федя косится на Гогу. Тот отрицательно покачивает головой.

— Ты свалил машину в штопор, — с огорчением говорит он.

Штопор! Вихляясь волчком, земля несется навстречу самолету. Она приближается с каждой секундой… Левая педаль утоплена до отказа. Ручка от себя или на себя? Постой, как же ручка?.. Кажется так! Теперь хорошо! Хорошо? Снова взгляд направо.

— Какая была высота?

Федя, чувствуя неладное, на всякий случай прибавляет:

— Тысяча метров.

— Нет, — говорит Гога. — Высота была двести метров. Ты у нас покойник.

— Я тороплюсь, когда ты командуешь, — говорит Федя. — Лучше я сам.

— Ну что ж, давай сам.

Короткое движение руки к щитку… Стартер… газ… еще газ… Ручка на себя… еще на себя… Все точно, все как нужно! Гога уже не хмурится. Значит, все в порядке. Над головой плывут облака… Если не смотреть на поле и самолеты, стоящие на нем, то кажется, что «шаврушка» постепенно отрывается от земли и уходит в полет. Спокойный горизонтальный полет. Никаких виражей. Тут Федя не собьется. Легкими покачиваниями педалей и ручки он выравнивает машину.

— Где мы? — Гога смеется. Но теперь Федю не запутаешь.

— Какой ветер?

— Южный.

«Южный», — значит, взлетали прямо на юг. Прошло минут пять…

— Внизу — Канготово!

Гога хохочет, показывая чуть ли не все тридцать два зуба. «Чего ему так смешно?»

Еще через пять минут:

— Где мы?

— Под нами — Искуп.

Внезапно Гога приподнимается и, опершись руками о борт, выпрыгивает из машины на поле. Ну, это уже свинство! На «шаврушках» летают без парашютов.

Федя встает с кресла и вытягивается, разминая ноющую спину.

— Ты уже покойник! — сердито говорит он. — Высота была двести метров. Ты разбился насмерть.

Вместо ответа Гога показывает на рукоятку тормоза. Она отведена до упора. Колеса схвачены намертво. Значит, не было никакого полета. В лучшем случае «шаврушка», завывая от натуги, проползла на брюхе несколько метров.

Федя смотрит на тормоз и краснеет.

— Ну, довольно, — говорит Гога. — Идем в столовую.

И Федя понуро бредет за Гогой в столовую.


* * *

Вечером Федя долго ворочается на скрипучей раскладушке, поставленной рядом с кроватью Гоги. Теперь он часто ночует в авиагородке. Тетка не обижается: расходов меньше.

Федя вздыхает, переживая дневную неудачу.

— Да ладно тебе… — говорит Гога. — Ты ведь просто не взлетел.

— А штопор?

— Ну, штопор — это да, — соглашается Гога. — Тут ничего не скажешь.

— А думаешь, я скоро научился бы летать?

— Скоро. Только торопиться не следует. Сначала школу закончи.

— А на реактивные меня возьмут?

— Не знаю, — говорит Гога. По тому, как несколько раз подряд вспыхивает папироса, Федя догадывается: Гоге неприятно напоминание о реактивных.

— Не знаю, — повторяет он. — Это не от нас зависит. Понимаешь?

— Понимаю.

На самом деле Федя многого не понимает. Не понимает, например, какие могут быть нелады со здоровьем у Гоги, на плечах которого разлезаются кожанки пятьдесят второго размера. Но это так. Гога пришел в отряд с военного аэродрома, где он летал на реактивных. Гога — истребитель. А теперь он возит тюки с почтой и смирных боязливых пассажиров с их приклеившимися к губам кривыми улыбками. Он мечтает вернуться в истребительную авиацию. Говорят, что в одиночных полетах, когда его никто не видит, Гога с ревом носится над тайгой, гоняется за орланами, пикирует, вытряхивая из машины душу. Гогины пассажиры рассказывали, что во время полета он поглядывает на них в зеркальце, укрепленное над головой, и загадочно улыбается. Пассажиры наливались тихим ужасом и замирали, видя эту улыбку — им были известны слухи о Гогиных одиночных полетах. А Гога вел машину бережно, как детскую коляску. Но пассажиры, вылезая из кабины, никак не могли отделаться от чувства, что они избежали смертельной опасности, и на прощание подозрительно долго тискали Гогину руку.

Федя знает все это. И потому нарочно грубовато, чтобы убедительнее звучали слова, он говорит в темноту:

— Ну и что… Тебя возьмут обратно. Только ты не кури. Это же вредно.

— Есть не курить! — Окурок, вычертив огненную дугу, летит на пол.

— Спим?

— Спим.

Через несколько минут Федя приподнимает голову с подушки и спрашивает:

— Гога, а ты правда орлов гоняешь?

— А ты сам как думаешь?

— Я не знаю. Разве можно?..

— Нельзя.

— Значит, не гоняешь. Правда?

— Я уже сплю, — говорит Гога.


* * *

Гога часто уходил в полеты. Он летал в самые отдаленные станки, сплавные пункты, расположенные в верховьях рек. Там не было места для посадки больших «ИЛов», и Гогина «шаврушка» садилась на каменистые пятачки, на извилистые речушки, на гнилые озера — с риском напороться на корягу.

Впрочем, остальные пилоты отряда летали по тем же трассам. Они кляли низкую облачность, боковые северные ветры, топляки, прячущиеся под водой, стреноженных лошадей, вылезающих на самую середину площадки.

Но все же они летали. И даже поговаривали, что авиация в наш век — дело безопасное: ведь пешеходы гибнут чаще, чем летчики. Пилоты не любили задумываться над тем, что из таких полетов можно и не вернуться. Неисправность? Случайность? Ну что ж!.. Плюхнется где-нибудь в тайге. Поищут… Найдут!

Но все же, когда Гогина «шаврушка», поблескивая матово-зелеными крыльями, уходила в воздух, Федю охватывало беспокойство. Он без толку слонялся по аэродрому и надоедал диспетчеру вопросами.

Однажды ему пришлось поволноваться всерьез.

В конце июля отряд топографов остался в тайге без продуктов. Постоянной радиосвязи с ними не было, и они два дня звали в эфире открытым текстом, пока их не услышал радист аэропорта.

На поиски вылетели три машины.

Тянул холодный низовой ветер. Он окутал тайгу моросящим дождем; все было одинаково серо. Два пилота прилетели к вечеру на последних каплях бензина. Гога не возвращался.

Федя вышел на крутой енисейский берег и стоял, вглядываясь в мутную мглу, повисшую над рекой.

Самолет появился уже в темноте. Еле перевалив через край обрыва, он бесшумно пронесся над головой. Мотор не работал, и Федя слышал, как тоненько посвистывает воздух в расчалках. Едва не задев крышу гостиницы, машина приземлилась на огородах.

Это мог сделать только Гога. Он возвращался, набирая высоту, пока не опустели баки и не задохнулся мотор. В темноте он вывел машину прямо к авиагородку и, не дотянув до аэродрома, каким-то чудом умудрился разглядеть внизу свободный клочок земли. Он единственный разыскал отряд и сбросил продукты.

В этот раз Гога нарушил инструкцию. Но если знаешь, что где-то рядом люди варят суп из коры, то трудно заставить себя жить по инструкции. И Гога, получив от командира хорошую взбучку, был счастлив в этот вечер.

Утром тягач выволок машину на поле. Она была невредима.

— А если бы ты разбился… — сказал Федя.

— Я не могу разбиться, — ответил Гога. — На этой машине нельзя разбиться, она может сесть где угодно.

— Нет, можешь, — сказал Федя. — Мой папа ведь разбился… — И вдруг впервые Федя с ужасающей отчетливостью ощутил, что Гога — тоже летчик и тоже может погибнуть.

— Можешь! — повторил он с обидой.

Гога осторожно поправил капюшон на спине Феди.

— Хорошая у тебя канадка, — сказал он. — Береги ее. Это славная канадка.

— Папина.

— Я так и думал.

Гога помолчал минуту. Снял фуражку, положил ее на траву.

— Твой отец погиб на войне…

— Все равно — можешь.

Снова рука летчика разгладила несуществующие складки на капюшоне. Не глядя на Федю, он спросил:

— А ты бы ко мне пошел жить?

— Я?!

— Ну да, ты.

Федя недоверчиво взглянул на летчика.

— Ты… нарочно?

— Я таких шуток не знаю, — ответил Гога.

Больше Гога ничего не сказал. Но с этого дня между ними установилось молчаливое согласие, как будто все уже было решено, будто был уже назначен день, когда Федя уйдет из теткиного дома. И, проходя по пыльным туруханским улицам, Федя внимательно оглядывал дома, вывески магазинов, словно старался запомнить все это накрепко; все-таки жаль расставаться с городом, в котором вырос.


* * *

Шел август. По утрам бензовозы прокладывали на росистой траве темные колеи. Из оврагов, ложбин тянуло накопленным за ночь холодом. В студеном августовском небе далеко разносилось стрекотанье моторов. Гога давно обещал взять в полет Федю, но погода часто портилась, и в редкие летние дни пилоты едва успевали управляться со срочными грузами. Федя уже перестал надеяться. И вдруг Гога сказал, что они летят завтра.

Было тихо и солнечно. «Шаврушка» поднялась с аэродрома и ушла на запад, чтобы вернуться спустя четыре часа, после несложной посадки в Янов-Стане.

Но в срок она не вернулась.

Аэропорт по радио запросил Янов-Стан. Самолета Гоги там не видели. Не прилетел он ни к вечеру, ни утром следующего дня.

Все восемь самолетов отряда поднялись в воздух и ушли на поиски. До темноты тарахтели над тайгой моторы, и пилоты, креня машины, до ряби в глазах вглядывались вниз, надеясь увидеть зеленые плоскости «шаврушки». Но тайга умела хранить свои тайны. Восемь машин, одна за другой, вернулись ни с чем.

В бревенчатом доме аэропорта с этажа на этаж, врываясь в кабинеты, в диспетчерскую, металась Федина тетка. Голос ее был слышен в самых глухих уголках здания:

— Убийцы!

Измученные пилоты боком, как виноватые, проходили мимо нее; кассирша, выписавшая вчера пассажирский билет для Феди (деньги платил Гога), сидела в своей комнатке, испуганно вздрагивая. Но голос проникал и в ее комнатку, и под наушники радиста, и за обитую войлоком дверь кабинета начальника аэропорта — пронзительный, наполненный каким-то исступленным торжеством голос:

— Убийцы!


* * *

В двухместной открытой кабине Федя сидел рядом с Гогой. Далеко внизу проплывали ослепительные извивы рек. Круглая плоская, как блин, земля плавно покачивалась под брюхом машины. От этого слегка кружилась голова. При виражах земля вставала на ребро, и Федя видел, как уже не внизу, а сбоку скользит по ней, словно по стенке, тень самолета. Федя — серьезный и напряженный — вытянулся на сиденье, всем телом ощущая толчки и покачивания машины. Стенки кабины были тонкими, и сама вздрагивающая «шаврушка» казалась маленькой и хрупкой; вначале Федя боялся даже пошевелиться.

Но страх постепенно прошел. Федя повернулся к Гоге и несколько минут наблюдал, как тот управляет машиной.

Все было удивительно просто. Гога сидел чуть сгорбившись, сжав ручку управления. Короткими толчками он посылал ручку то вперед, то назад и слегка, словно разминая ноги, пошевеливал педалями. Одно движение переходило в другое, будто Гога танцевал медленный танец. Движения эти были едва заметны. Феде казалось, что если Гога уберет ноги с педалей и бросит ручку, то «шаврушка» и без него будет продолжать тот же спокойный и прямой полет.

Но вот Гога повернул голову к Феде и… Лишь на секунду остановилась в одном положении ручка, прекратили пляску педали… И сразу же поплыла вбок земля, горизонт накренился и встал под углом. Нет, оставлять управление нельзя было даже на секунду!

Примерно через час полета Гога толкнул Федю в бок и кивком показал вниз, за борт самолета. Федя, осторожно вытянув шею, взглянул на землю. Под ними, чуть впереди, тяжело махая крыльями, стоял на месте косяк гусей. Федя не сразу понял, почему они еле двигаются. Грузные, неуклюжие птицы летели чуть медленнее самолета.

Тень машины упала на стаю. Гуси чаще замахали крыльями. Теперь уже они летели чуть быстрее «шаврушки» и постепенно уходили все дальше. Гога прибавил газ. Мотор заревел громче. Гуси, словно подхлестнутые этим ревом, рванулись изо всех сил. И снова они летели немного быстрее.

Федя засмеялся. Гога мельком взглянул на него, поправил рукой шлем и плотнее уселся в кресле.

Ручка плавно ушла вперед. Взметнулся вверх и исчез горизонт. Федя почувствовал, как тело его, став необычно легким, приподнялось с кресла, словно стремилось оторваться от самолета. Он хотел крикнуть: «Не надо!» — но тут же его прижало к сиденью — выравнивая машину, Гога обрушился на косяк. Отчаянно махая крыльями, гуси разлетались в стороны. И Федя, понимая, что все уже кончилось, охваченный радостью победы над своим страхом, крикнул: «Догнали! Догнали, Гога!»

И вдруг один из гусей метнулся навстречу машине. То ли он обезумел от ужаса, то ли в глупом своем гусином бесстрашии думал напугать врага… Расплывчатой тенью он мелькнул над щитком, и Федя услышал глухой удар. Самолет вздрогнул, заходил ходуном в неистовой, бешеной тряске.

Прежде чем Федя успел шевельнуться, даже прежде чем он успел напугаться, рука Гоги протянулась к щитку и выключила зажигание. Тряска прекратилась мгновенно, как и возникла. Наступила тишина. И в этой тишине стремительно понеслась навстречу земля.

Федя с ужасом, с последней надеждой взглянул на Гогу. Гога сидел слегка подавшись вперед; его глаза сузились, будто он прицеливался. У Гоги была твердая рука. «Шаврушка» планировала, оседая, но шла ровно, как по нитке. Гога тянул, сколько мог. Но внизу была тайга, сплошная тайга. Она щетинилась навстречу машине пиками елей…

Последним движением ручки, в последнем точном расчете Гога бросил «шаврушку» вниз, на прогалину, поросшую невысокими молодыми елочками.

Федя почувствовал, как рука Гоги опустилась на его плечо, вдавила в сиденье. И сразу же в брюхо машины хлестнули частые удары. Федю оторвало от кресла и швырнуло вперед, на приборную доску. Он успел разглядеть надвигающуюся стену плотного леса. Она закрыла горизонт и, подпрыгивая, перекашиваясь, мчалась навстречу, вырастая с каждым мгновением. Над головой Феди мелькнули ветви, он ощутил сильный удар и потерял сознание.

…На прогалине стояла тишина. От одного ее края до другого тянулся широкий коридор, пробитый в высокой траве. В этом коридоре, вздрагивая, словно от испуга, медленно распрямлялись молодые ели.

Открыв глаза, Федя увидел над собой темно-зеленое небо. В голове расплывалась тупая боль. С рассеченного лба на канадку падали капли крови. Постепенно прояснилось зрение, и лишь тогда Федя понял, что видит не небо, а зелень еловых лап. Гоги рядом не было.

Перевалившись через борт кабины, Федя спустился на землю. Голова болела невыносимо, и Федя с трудом заставил себя оглядеться по сторонам.

Гога лежал метрах в пяти впереди искалеченного самолета.

Каждый шаг болью отзывался в затылке, и, подойдя к Гоге, Федя опустился на колени.

— Гога… — позвал он.

Летчик молчал. Он лежал ничком у подножия дерева, и левая рука его была вытянута и сжата в кулак, будто он все еще держал ручку.

Федя осторожно приподнял его тяжелую голову и заглянул в лицо.

— Гога!

Гога открыл глаза и посмотрел на Федю непонимающим, хмельным взглядом.

— Сейчас… — сказал он спокойно и равнодушно. Он шевельнул рукой, как будто хотел поднести ее к голове, и на лице его появилось выражение боли и радости.

— Ты жив? — спросил он.

— Голова очень болит.

— Ты жив, Федька! — повторил Гога. — Помоги мне сесть.

Федя потянул его за кожанку. Гога, опираясь рукой о землю, приподнялся и прислонился спиной к дереву. На лице его выступил пот, и он снова закрыл глаза.

— В кабине, в боковом кармане… аптечка… принеси.

Федя с трудом добрел до машины. Свесившись в кабину, он достал аптечку. Гога открыл ее одной рукой и обмотал Федину голову широким бинтом. Кровь перестала течь.

— Теперь нужно достать брезент, он в багажнике. Помоги мне встать.

Федя присел. Гога обнял его за шею, и они оба, покачиваясь, поднялись на ноги. Голова Феди гудела, но все же он заметил, что каждое движение дается Гоге с большим трудом.

— Почему ты не можешь идти сам? — спросил он.

— У меня внутри что-то неладно. Кажется, ребра…

Они вытащили брезент и расстелили его у подножия той самой ели, о которую ударился Гога.

Так они просидели ночь, а наутро услышали далекий рокот мотора. Он погудел чуть слышно и стих.

— Они могут нас не найти, — сказал Гога. — Мы шли километров на тридцать южнее трассы. А машина врезалась в самую гущу — сверху не видно. Понимаешь, Федор?

— Да.

— Ты можешь идти?

— Сейчас. — Федя поднялся на ноги. Все поплыло, закружилось перед глазами. — У меня будто лопнула голова, — сказал Федя. — Я хочу идти и не могу.

— Это получилось глупо, — сказал Гога, глядя прямо на Федю. — Я не должен был этого делать. Но я пугал их не раз, когда летал один… Они всегда разлетаются. Их нельзя сбить, даже если хочешь. Этот дурак ударился о винт, и полетела лопасть… Я не оправдываюсь, малыш… Когда мы вернемся, мне не будет пощады!

— Я никому не скажу, — ответил Федя. — Ты не думай…

— Спасибо, — медленно проговорил Гога. — Спасибо, Федор. Но я сам себе не дам пощады. А теперь я должен идти. Если я встану, то дойду. Я не бросаю тебя, — понимаешь? Все дело в том, что они могут нас не найти. Отсюда километров двадцать до реки. Но они ищут совсем не там. Помоги мне чуть-чуть.

И снова мальчик опустился на четвереньки, а взрослый навалился на него грузным своим телом. Гога поднялся и встал, покачиваясь, а Федя сел, потому что не мог даже стоять.

— Оставляю две плитки шоколада, это весь бортовой НЗ. — Гога бросил к ногам Феди шоколад, ракетницу и три толстые гильзы с ракетами. — Ракетница заряжена. Если услышишь мотор, стреляй вверх. Шоколад постарайся растянуть на два дня. Завернись в брезент сам, — я не могу наклоняться.

Федя с трудом понимал слова. Все плыло перед глазами от нестерпимой боли в голове, и все, кроме этой боли, было ему безразлично. Когда он поднял голову, то, как сквозь туман, увидел высокую фигуру летчика, которая, странно вздрагивая и покачиваясь, постепенно скрылась за деревьями.

Федя сидел не шевелясь, — малейшее движение причиняло боль. Он не думал ни о себе, ни о Гоге, не думал о том, найдут их или нет, — ему было сейчас все равно.

Рядом — искалеченная «шаврушка» уткнулась крылом в землю. Теперь она принадлежала тайге и как бы стала ее частью. Она была мертва, и мальчик равнодушно смотрел на ее стрекозиный профиль, уже не удивляясь тому, как нелепо выглядит ее поплавок, уткнувшийся в разворошенную муравьиную кучу. Есть ему не хотелось. Муравьи облепили плитки шоколада. Но Федя даже не протянул руки, чтобы спрятать плитки в карман.

К вечеру снова послышался гул мотора. Он приближался, нарастая, и вот уже гремел совсем близко. Федя нащупал рукой ракетницу и выстрелил вверх. Рокот мотора начал удаляться. Превозмогая боль, Федя еще дважды закладывал толстые гильзы в ствол и стрелял вслед уходящему самолету. Но пилот не заметил ракет.

Где-то на западе уходило за горизонт невидимое солнце. Между деревьями поползли голубые ручьи тумана. В глубине леса потрескивали стволы, отдавая тепло короткого дня.

Федя плотнее закутался в брезент, но долго не мог уснуть и почти до утра просидел, прислушиваясь к звукам, доносящимся из темноты. Он не пугался этих звуков, — ему было все равно.

Утром на брезенте выступили капли росы. Федя шевельнулся, и капли, сбивая одна другую, покатились вниз, образовав в складке маленькую лужицу. Федя двумя руками приподнял край брезента, поднес его ко рту и только тогда понял, что ему очень хочется пить.

Это было утро третьего дня.

Вскоре снова донесся шум самолета.

Мальчик слушал приглушенный рокот, и в его затуманенной голове возникла неясная, но назойливая мысль, что оставшаяся ракета — последняя и что он не имеет права просто так выпустить ее в небо. Дальнейшее Федя делал почти машинально. Он поднялся и, нетвердо ступая затекшими ногами, направился к самолету. Забравшись на поплавок, он открыл сливной кран. Толстая струя бензина из чудом уцелевшего бака ударила в землю. Федя слез, отошел метров на пять и, спрятавшись за дерево, выстрелил из ракетницы в бензиновую лужу. Пламя факелом взметнулось вверх.

Над тайгой потянулся дымный след.


* * *

Спасательный отряд, высланный к месту пожара, указанному пилотом, обнаружил Федю метрах в пятидесяти от сгоревшего самолета. Когда его спросили о Гоге, он уже не мог говорить и только слабо махнул рукой в сторону реки.

Гогу нашли на другом берегу реки. Он стоял прислонившись к стволу дерева и медленно сползал вниз на подгибающихся ногах. Но он не упал, а выпрямился и снова начал сползать, и снова выпрямился. Он не имел права падать потому, что встать уже бы не смог. Эти двадцать километров он шел почти сутки — от ствола к стволу, в густой, по пояс, траве, спотыкаясь о гнилые лесины. И за все сутки Гога ни разу не лег и даже не сел: он боялся, что не сможет подняться.

Когда его заметили, он, еще не видя людей, отпустил ствол дерева и, наклонившись, почти падая, перешел к следующему.

До поселка ему оставалось километра два.

Их доставили на одном самолете и положили в больницу. У Феди оказалось сотрясение мозга. У Гоги было сломано четыре ребра.

Ночью Гога потребовал врача.

— Что с мальчиком?

— Вам обязательно знать сейчас? — сказал врач. — Для этого вы меня подняли с постели? Вы должны лежать спокойно и не задавать вопросов.

— Я очень прошу вас… — сказал Гога.

— У него сотрясение мозга.

— Что ему может помочь?

— Ничего. Только покой.

— Он будет жить?

— Наверное.

— Он выздоровеет полностью?

— Возможно.

— Позовите пилота… — сказал Гога.

— Какого пилота? Сейчас ночь!

— Любого пилота с рейсовой машины. Они ночуют в гостинице.

— Я еще не сошел с ума! — сказал врач.

— Я вас очень прошу, — повторил Гога.

Он добился своего. Пилот пришел.

— Слушай, друг, — сказал Гога, — ты когда будешь в Красноярске?

— Завтра.

— А обратно?

— Послезавтра.

— Привези профессора. Тебе доктор объяснит, какого нужно.

— Ему не нужен никакой профессор, — сердито сказал врач, — ему нужен только покой.

— Я не хочу вас обидеть, — Гога умоляюще взглянул на врача. — Но мне не приходится выбирать. Я хочу, чтобы он жил.

— Немедленно спать! — крикнул врач, окончательно выйдя из себя. — А вы, товарищ, отправляйтесь домой!


* * *

Сентябрь сыпал с неба пригоршни колючей крупы. На берегу, в ожидании первых морозов, уже стояли на катках катера. Навигация заканчивалась. Из-за окна доносились в Федину комнату басы пароходов. Больница стояла на откосе над самой пристанью.

Феде уже разрешили ходить. Раза три появлялась тетка. Она сидела у постели, роняя на белый халат слезы, и советовалась с Федей, в какой суд лучше подать — в здешний, или прямо в Москву. Она хотела получить с Гоги какие-то деньги за увечье.

Приходили ребята из Фединого класса; белые халаты топорщились на них, говорили они почему-то шепотом. Ребята чувствовали себя неловко и быстро ушли, оставив на табуретке пахнущие весной апельсины.

— А я уезжаю… — сказал им Федя на прощанье.

Пилот все-таки привозил профессора, который, как и врач, рассердился, сказал, что нечего было поднимать панику, и улетел, даже не взяв денег.

В один из октябрьских дней Гога пришел к Феде в больницу.

— Я уезжаю сегодня, — сказал он. — Это последний пароход.

Федя ждал этих слов. И все же сразу что-то сжалось в груди и медленно поползло вверх, перехватывая горло. Федя отвернулся, чтобы не расплакаться.

— А я… — наконец выговорил Федя. — Меня выпишут завтра…

— Я не забыл уговора. Понимаешь, Федор, мне нужен год, чтобы снова стать человеком. Я добьюсь этого. Мне не верят сейчас. И они правы, что не верят…

— Я никому не говорил про гуся, — тихо сказал Федя. — Они приходили спрашивать, а я ничего не сказал.

— Да разве в этом дело! Через год… ты веришь в клятвы? Я клянусь — через год я заберу тебя отсюда! А сейчас и ты не имеешь права мне верить. Меня исключили из комсомола…

— Пускай… — сказал Федя.

— Мне запретили полеты.

— Пускай.

— Меня перевели в другой отряд. Я не могу смотреть ребятам в глаза.

— Пускай, пускай! — упрямо повторял Федя. — Чего ты мне объясняешь. Ты сам не хочешь… И я… И не надо…

— Не обижайся, Федор, — Гога обнял его за плечи, но Федя вырвался и подошел к окну. — Я даю слово — через год… Сейчас нельзя. Я сам еще не знаю, что со мной будет.

Гога ушел, сказав на прощание пустые слова: «Будь мужчиной». Но Федя не хотел быть мужчиной.

Федя стоял у окна и видел Гогу, идущего с чемоданом к пристани. Трап прогибался под тяжестью его шагов. Поднявшись на пристань, Гога обернулся, и Федя резко отодвинулся от окна.

Басистый гудок — один длинный, другой короткий. Под его мощным напором дрогнуло стекло. Федя почувствовал это лбом. Заторопились грузчики, вкатывая по трапу последние бочки.

Второй гудок проревел и утонул в сером промозглом тумане, опустившемся на реку.

Матрос на пристани подошел к тумбе и начал неторопливо сматывать канат.

Федя толкнул раму, вскочил на подоконник и, как был, — в серых больничных штанах и халате — бросился вниз по откосу. Он ворвался на пароход вместе с третьим гудком, перепрыгнул через какие-то корзинки и сразу же увидел мокрый прорезиненный плащ Гоги.

— Я хотел тебе сказать… — проговорил Федя.

Но машина уже работала, и пристань медленно уходила от парохода.

— Ерунда, — засмеялся Гога. — Я сам хотел… Ты понимаешь, Федор! Мы купим тебе одежду на первой же остановке.


Капроновые сети

Дом стоял на берегу Енисея над самым обрывом.

Внизу была пристань.

Весной первые пароходы, расталкивая запоздалые льдины, угрожающе басили:

— У-у-у, стоишь еще?

И эхо приносило ответ:

— Стою-у-у…

Покосившийся дом держался цепко. Берег, уступая напору вешних вод, оползал, рушился, и край обрыва подходил к дому все ближе. Между бревнами появлялись щели. Из них вываливались клочья белесого, будто вываренного мха. Зеленая от плесени крыша прогнулась. А дом стоял…

И вот только что я получил письмо от отца. Он пишет, что дом рухнул. Мне кажется, я вижу Степана. Он грозит кулаком мне и Севке.

И только теперь я понимаю, что мы победили навсегда.


* * *

Никто не знал, откуда приехал к нам Степан Жуйков. Он как-то сразу обжился и купил этот старый дом на откосе. Дом достался ему почти задаром: никто не хотел в нем жить, знали — рано или поздно обвалится. И ветка у Степана появилась очень скоро. И снасти, как у всех, купил в магазине.

Редкий день, идя в школу, мы не встречали его «ЗИЛ» по дороге. От лесозавода до склада на берегу — метров восемьсот. Туда — с досками, обратно — пустой. Рейсов двадцать в день… И ведь уставал, наверное, черт железный!

А в семь вечера — хоть часы проверяй — он уже сидел в своей ветке. И путь один — наискосок через Енисей. А дальше, кто его знает… Плесы у нас широкие, попробуй угляди.

Отец ругал себя последними словами за то, что дал ему прописку. Но ведь кто знал тогда.

Рыбаки наши на Степана здорово злились, хотели даже облаву устроить. Собирались, собирались и не собрались — времени нет.

Только рыбнадзор не отступался. У них дело на принцип пошло — кто кого. Степан с рыбнадзором такую штуку выкинул — по всем пристаням неделю смеялись. Они с вечера засели его караулить у Монастырского острова. Был у них полуглиссер, восемьдесят сил. Часов в пять утра показался Степан. Гребет домой, не торопится. Он один, их трое. У них — восемьдесят сил, а у него весла да руки. Ветка, правда, узенькая, быстрая: даже на спокойном ходу у носа — бурунчик.

Они запустили мотор и — наперерез. Метров пятьсот до Степана. А он — лопасть в воду, ветка — волчком, и пошел… Да как пошел! Кто с берега смотрел, говорят, просто удовольствие получили. Весло у него в руках как соломина. Ветка летит, будто ее кто-то из-под воды толкает. А полуглиссер — сзади, только что не отстает. У него мотор был установлен неправильно, что-то там с центром тяжести не в порядке: воду грудит перед собой, а на редан не выходит. До протоки — с километр. Успеет Степан к протоке, — все, не найдешь. Но Степан поплыл не к протоке, а прямо к берегу. Так на пятьсот метров впереди и подошел. Вылез и закурил. Рыбнадзоровцы обрадовались: «Нервы не выдержали». Выпрыгнули на берег. В носу ветки — сеть, на дне — рыба: два чира, штук десять пеляди. Сгоряча они даже не сразу разобрались.

— Акт подписывать будешь?

— Буду, — сказал Степан. — А насчет чего акт?

— Насчет незаконного лова рыбы.

— Разве новый закон вышел?

— Закон старый. Достукался, статью получишь.

— А ты мне не грози, — сказал Степан. — Я пуганый… Может, сетку измеришь?

Тут рыбнадзоровцы опомнились. Даже мерять не стали, прикинули на руку — законная сеть, двадцать пять метров. И улов законный — кило десять.

— А почему не остановился?

— Разминка, — сказал Степан, — вроде утренней гимнастики.

В тот же день отец вызвал Степана к себе в милицию.

— Жуйков, — сказал он, — слушай, Жуйков, в последний раз я тебе говорю — прекрати!

— Это вы об чем, начальник?

— О том же. Прекрати безобразничать.

— Я что, обидел кого? — спросил Степан. — Иль подрался? Или напился?

— Слушай, Жуйков, — сказал отец. — Ты мне ваньку не валяй. Я тебе голову кладу — не уйдешь. Один раз поймал — предупредил, теперь поймаю — срок получишь.

— Так вот вы об чем, — сказал Степан. — Нет, этим не занимаюсь. Бросил. Как обещал… Я себе не враг.

— Нам ты враг, — сказал отец.

Степан повел плечом.

— Это не разговор, начальник. Ты мне не грози. Я советский человек, ты советский человек. Можешь… если что… По закону! А оскорблять не имеешь права.

— Вор ты, Жуйков, — сказал отец. — Бессовестный ворюга. Паразит социализма.

— У меня план — сто двадцать процентов. Я при случае могу и в райком сходить.

— Иди, — сказал отец.

Конечно, никуда Степан не пошел. По-прежнему разъезжал днем на своем «ЗИЛе», а ночью рыбачил на Енисее в одному ему известных местах.

Он возвращался часов в шесть на лодке, заляпанной рыбьей кровью. Он был настолько уверен, что даже не смывал кровь. Прямо с берега направлялся к своей машине и весь день крутил баранку, сжимая ее в пальцах, изрезанных острыми крючками. Мы с Севкой удивлялись его выносливости. Неужели жадность может сделать человека таким сильным?

Мы удивлялись и не любили его, как и все. Однажды вечером мы подкрались к дому на откосе. Было воскресенье. В этот день Степан обычно оставался дома. Мы заглянули в окно. Степан сидел за столом и зевал, глядя на лампу. Больше он ничего не делал, только зевал. И нам вдруг стало страшно. Мы вдруг ощутили, что вокруг совсем пусто, что мы одни и за нашими спинами — темный и холодный овраг. На цыпочках мы отошли от дома. Севка пошарил по земле руками. Он поднял что-то и размахнулся. Гулко грохнуло в крышу. По доскам, шурша, покатились крошки земли. Скрипнула дверь, на крыльце появилась серая тень.

— Кто балуется?

— Я, — прошептал Севка.

Затем дверь хлопнула снова. И было уже совсем не страшно.

Вот тут-то Севка и сказал, что мы можем поймать Степана. Все дело в том, сказал он, что рыбакам, и правда, некогда. А наш рыбнадзор охраняет километров двести реки; они не могут все бросить ради Степана. А мой отец, сказал Севка, уже старый, он только грозится, но все равно ничего не сделает. Просто ему не справиться.

— Он уже поймал один раз, — возразил я.

— Тогда Степан не прятался, а сейчас прячется. Нужно его выследить. Можешь принести бинокль?

— Нет, — сказал я потому, что обиделся за отца.

— Тогда я сам, — сказал Севка.

На другой день я принес бинокль.

Шел июнь. Не было ни дня, ни ночи. Мы ложились спать и вставали при свете солнца. Дома уснуть было очень трудно. А на берегу Севка уснул в первое же дежурство. Когда я пришел его сменять, он сказал, что Степан, наверное, не выезжал.

— Не ври, — сказал я. — У тебя на щеке отпечатались травинки. Давай лучше дежурить вместе.

В следующий раз мы пришли на берег часа в два. Было очень тихо. Так тихо, что слышно было, как течет река. Невдалеке от берега полоскались в воде гагары. Когда они хлопали крыльями, у меня сжималось сердце. Мне казалось, что шум разносится по всему плесу. Я так долго смотрел на реку, что мне стало чудиться, будто она вспухает и вода поднимается горбом все выше и выше.

Наконец мы увидели черную полоску, которая медленно ползла против течения у другого берега. Потом она ткнулась в кусты и исчезла.

— Там протока, — сказал Севка. — Там много проток. Запоминай как следует.

Примерно через час ветка вышла из протоки и направилась к поселку. Мы легли над самым обрывом и по очереди смотрели в бинокль. Когда я взглянул в последний раз, то увидел лицо Степана так близко, что даже мог различить капли пота у него на лбу. Степан торопился, чтобы не опоздать на работу.

Несколько дней я выпрашивал у отца лодку.

— Не дам, — сказал он. — Был уже разговор, и хватит.

— А если мне очень нужно?

— Не дам, — повторил отец. — Это тебе Енисей, а не Днепр какой-нибудь.

— И даже не Парана, — сказал я.

— Что?

— Парана. Есть такая река в Южной Америке.

— Ну и ладно, — сказал отец.

— А есть еще Рио-Гранде…

— Ну и ладно. Лодки ты все равно не получишь.

— Между прочим, это одна и та же река.

— Только попробуй взять лодку, — сказал отец.

Но я попробовал. Ведь если мы поймаем Степана, нам все простят. Я даже как-то не подумал, что мы можем его и не поймать.

Когда отец уснул, я прокрался в его комнату, вынул из кобуры пистолет, вытряхнул на ладонь ключ и положил пистолет обратно. Хуже всего было то, что пришлось трогать пистолет. Но Севка сделал почище: он принес отцовское ружье, правда, — без патронов. За это ружье давали моторную лодку, но Севкин отец не стал меняться. Такого ружья не было по всему Енисею: три ствола — два рядом, дробовые, и один пулевой — сверху.

Часа в три ночи мы подплыли к протоке, загнали лодку в тальник и стали ждать.

Ночь была солнечная и безветренная. Все вокруг гудело от комаров. Мы отгоняли их от лица, но они садились на спину, на ноги и кусали сквозь одежду. Мы отмахивались руками изо всех сил, но они умудрялись садиться даже на руки. Через полчаса у меня вся кожа пропиталась комариным ядом и зудела так, будто ее натерли песком.

— Интересно, кого бы они жрали, если бы мы не приехали? — сказал Севка.

— И не остроумно, — ответил я.

Мы просидели около часу, и комары так нас искусали, что мы чуть было не поссорились.

Степан появился неожиданно. Когда мы услышали плеск весла, он был уже метрах в десяти. Мы замерли. Минут пять, пока ветка не скрылась за поворотом протоки, нельзя было даже шелохнуться. До сих пор не понимаю, как я это выдержал. Когда я, наконец, приложил ладонь ко лбу, раздувшиеся комары стали лопаться с треском, как семечки.

Затем мы поплыли вверх по протоке. Наши весла булькали громче, чем у Степана, просто удивительно, до чего громко. Мы плыли долго, наверное полчаса, пока не увидели ветку, вытащенную на берег. От нее уходила в тайгу еле заметная тропинка.

Мы спрятали лодку в заводи. Я вылез на берег и осмотрелся. Не было видно ни Енисея, ни поселка. Я взглянул на Севку.

— Мы только посмотрим, — шепотом сказал Севка.

— Лучше брось ружье, — сказал я.

— Украдут. — И Севка, тихонько раздвигая кусты, пошел вперед.

Тропа вывела нас к поляне. Степан был там. Он ходил от дерева к дереву и развешивал самолов. Настоящий самолов! Метров пятьсот шнура и штук двести стальных крючков. На дальнем конце поляны стоял маленький шалашик. На кольях, воткнутых в землю, были растянуты сети. Несколько рядов сетей — метров триста крепкой капроновой ячеи. Целое богатство! Попади оно в руки рыбнадзора, Степан получил бы года два, не меньше.

Мы пригнувшись стояли в кустах. Степан прохаживался между деревьями. И мы не знали, что делать:

Севка держал ружье, и комары облепили его лицо и руки. Особенно — руки. Казалось, на них надеты серые перчатки. Я видел, что Севка дергает щекой, чтобы прогнать комаров. Но они сидели, как приклеенные. Севка поднял ружье к плечу.

— Руки вверх!

Степан вздрогнул и выронил из рук самолов. Звякнули крючки. Степан медленно обернулся.

— Руки вверх!

Из куста смотрели на Степана три ствола.

— Товарищ, брось баловаться, — негромко сказал Степан.

— Следуйте вперед! — сказал Севка и высунулся из куста.

У Степана вдруг стало очень удивленное лицо. Он не поднял рук, а медленно пошел на нас.

— Руки вверх! — с отчаянием повторил Севка.

Степан подошел к Севке сбоку. Он взялся рукой за стволы, вытащил из куста упирающегося Севку и хлестнул его по лицу. Севка упал. Все так же медленно Степан разомкнул стволы, посмотрел их на свет и треснул ружьем о березу. Приклад отлетел. Степан подобрал его и швырнул Севке вместе со стволами.

— Хорошее ружье было, — сказал он.

И только тут я понял, что стою и ничего не делаю. Я подскочил к Севке.

— Тронь еще, тронь!

— Иди гуляй, — сказал Степан. — Милицию я уважаю.

Севка поднялся на ноги. Из носа у него текла кровь, а щека была просто синяя. Он стоял и смотрел на Степана. Комары снова облепили его распухшее лицо. А он стоял и смотрел, и не плакал.

— У-ударь… еще… — сказал он.

— Иди, иди. Хватит с тебя.

— Ну, ударь!

Степан усмехнулся и пошел к своим сетям.

Севка постоял еще немного, подобрал обломки ружья, и мы побрели к лодке.

Дома меня ждал отец. Он даже не пошел на работу.

— Ты зачем трогал пистолет? — спросил он.

— Я не трогал.

— Тебя спрашивают: ты зачем трогал пистолет?

— А ты не клади ключ в кобуру, — сказал я.

Отец начал расстегивать портупею. Я стоял неподвижно. Отец отстегнул ремень, сложил его вдвое и подошёл ко мне.

— Дай слово, что больше не будешь.

Но в эту минуту я так ненавидел Степана, что не боялся ничего на свете.

— Ну, будешь еще?

Я молчал.

Отец покраснел и несильно стегнул меня по руке. Этого я и ждал. Я бросился в свою комнату и заперся на крючок. Я слышал, как отец ходил по комнате и зачем-то передвигал стулья. Потом он подошел к двери.

— Борис…

Я не откликнулся.

— Борис, надо все-таки уметь отвечать за свои поступки. В прошлом году утонули трое, — ты помнишь?

Я молчал.

Отец вздохнул. Снова послышались шаги. Хлопнула дверь. Я вышел из комнаты. Ключ от лодки лежал на столе. Под ним — записка: «Боря, сегодня я приду поздно. Пообедай в столовой». Рядом с запиской лежал рубль. Я подумал, что все-таки люблю отца больше всех на свете.

После обеда я пошел к Севке. Дверь открыла его мать. У нее были заплаканные глаза.

— И этот явился, — сказала она. — Морда опухшая и глаза красные. Или вы вместе были?

— Где были? — спросил я.

— Вот и я спрашиваю: где были? Кто ружье поломал?

— Какое ружье?

— Сам знаешь какое. Говори, — где были?!

— Нигде не были, — ответил я. — Просто на лодке катались.

— Ты к нему лучше не ходи, — сказала Севкина мать.

Севка пришел ко мне только через неделю.

— Ты никому не говорил?

— Нет.

— И не говори.

— А может, лучше показать рыбнадзору это место?

— Там уже ничего нет.

— Откуда ты знаешь?

— Значит, знаю, — сказал Севка. — И не говори никому, я сам найду.

— А как же я?

— Я тебя позову потом.

— А мне теперь отец ключ оставляет, — сказал я.

Севка помолчал немного.

— Борька, деньги, которые на палатку… я Ломакину отдал. Он мне теперь лодку дает.

— Теперь можно на нашей. Возьми деньги обратно.

— Он не отдаст, я уже ездил, — сказал Севка. — Я ведь не знал… Зато у него лодка легкая.

— Ну и езди один!

— Тебе-то что? Тебя ведь не тронули.

Севка ушел. Я даже не понял, за что он на меня обиделся. Зато вспомнил, что Севкина мать не велела мне приходить к ним. И я решил: больше мы не дружим.

Севка, прибежал ко мне дней через пять.

— Борька! Вот здорово! Идем скорей!

— Между прочим, меня это не интересует, — сказал я.

— Да брось ты, Борька! Я нашел… Поехали теперь на твоей.

Как ему удалось разыскать новый тайник Степана, — не знаю. Наверное, он целый день пропадал на реке, потому что у него кожа задубела от солнца.

Мы поехали днем, когда Степан был на работе. На этот раз пришлось плыть еще дальше.

Мы вышли на поляну. Сети были развешаны на кольях. Самолов, как и раньше, растянут между деревьями, в несколько рядов. Стальные крючки раскачивались на поводках и, сталкиваясь, звенели, как колокольчики.

Севка вынул две бритвы.

— Зачем? — спросил я. — Давай сдадим в рыбнадзор.

— Нет, — сказал Севка, — пусть знает, что это я…

Севка подошел к сети и полоснул ее поперек.

— Пусть попробует заштопать, — сказал он и полоснул еще.

— Режь самолов!

За полчаса мы искромсали сети, самолов, отрезали крючки и утопили их в Енисее. Мы ушли, а на поляне осталась груда тонкой капроновой паутины. Но и этого Севке показалось мало. В поселке он разыскал на берегу ветку Степана и пробил ее молотком в трех местах.

В воскресенье утром мы нарочно пришли на берег.

Степан был у своей ветки. Он накладывал заплаты из жести и прибивал их тонкими гвоздями. Он ни разу не взглянул на нас, хотя мы ходили совсем рядом. Положив последнюю заплату, он поднял голову и спросил:

— Ты лодку испортил?

— Я, — сказал Севка.

— Ну, подойди сюда, если ты такой храбрый.

— Иди сам.

Степан поднялся на ноги. Севка наклонился и подобрал булыжник.

— Ах ты, сопля… — буркнул Степан и шагнул вперед.

Севка поднял руку с булыжником. Я схватил его за плечо.

— Не надо, Севка!

— Правильно, милиция, не давай ему ходу, — засмеялся Степан.

— Не лезь, куда не спрашивают, — сказал мне Севка со злостью. Он бросил булыжник и полез в гору. Степан опять засмеялся.

— Ворюга! — крикнул я и побежал вслед за Севкой. Теперь уже я ничуть не жалел, что мы изрезали сети.

В понедельник днем, когда мы шли по улице, нас догнал груженый «ЗИЛ» Степана. Поравнявшись с нами, Степан заглушил мотор. Он высунулся из кабины и спросил почти весело:

— Ты сети порезал?

— Я, — сказал Севка.

Степан рывком выпрыгнул из кабины. Он сделал это так быстро, что мы даже не успели опомниться. Мы пробежали всего несколько шагов, и он схватил меня, потому что я бежал сзади. Я увидел его перекошенный рот и лицо — совсем не такое, как на берегу, и даже не такое, как там, на поляне. Мне показалось, что он сейчас убьет меня. И я закричал на всю улицу. Я кричал и видел, что Севка повернулся и бежит ко мне. Я видел, что в домах распахиваются окна. Но люди в окнах были слишком далеко. Сейчас я надеялся только на Севку. И вдруг Степан отпустил мою руку.

Я обернулся. Рядом стоял отец. И теперь уже он держал Степана за руку.

— В чем дело?

— Ничего, товарищ начальник, — сказал Степан. — Вот, хотел поймать и к вам отвести.

— Что случилось, Борис?

— Лодку испортили, — сказал Степан. — Днище пробили. Совсем новая лодка, товарищ начальник.

— Идем со мной! — приказал отец. — Ты, Жуйков, приступай к работе. Я разберусь… поскольку есть от тебя такое заявление.

Отец привел нас в отделение, в свой кабинет.

— Кто это сделал?

— Я, — сказал Севка.

— Мы, — сказал я.

— Зачем?

— Он вор, — сказал я. — У него сетей, как в колхозе. И самолов.

— Откуда тебе известно?

— Все так говорят, — торопливо проговорил Севка.

— Не пойман — не вор, — строго сказал отец. Он достал из кармана пять рублей. — Иди отдай за починку.

— Я не пойду.

— Тогда я пойду, — сказал отец, — Ты понимаешь, как это будет хорошо…

— Ладно, — сказал я, — пойду.

Мы направились к двери, но отец остановил нас.

— Слушайте, друзья, вам зачем лодка нужна?

— Мы просто катаемся, — ответил Севка.

— И далеко?

— Нет, мы вдоль берега, — сказал я.

— Так, так. — Отец покачал головой. — Ну, ладно…

Деньги мы сунули Степану под дверь. Наверное, он страшно удивился, когда их увидел.

Почти месяц Степан не выезжал на реку. И мы уже праздновали победу, хотя и старались не попадаться ему на улице.

А в конце июля ветка снова вышла на Енисей.

На нашей лодке мы возили для колхоза сено с дальних покосов, и выслеживать Степана нам теперь было некогда, так же как и взрослым.

Однажды мы проплывали мимо знакомой протоки, и Севка предложил подняться вверх, к тому месту, где мы встретились со Степаном в первый раз.

С Енисея тянул холодный ветер. Комаров не было и в помине. Мы не нашли старой тропы и долго плутали в тальнике, пока не отыскали поляну. Мы вышли на поляну и увидели… сети. Новенькие капроновые сети! Я даже не поверил своим глазам. Или Степан думал, что мы больше не придем на это место?

Но Севка не стал раздумывать.

— Давай бритву, — сказал он.

А я оглядывал поляну. Мне казалось, будто что-то здесь изменилось.

Вот шалаш… Береза, о которую Степан сломал ружье… Ну да, береза! Она лежала посреди поляны, выворотив из земли корни, покрытые пластами мха. А возле нее сидел… Степан. Он смотрел на нас, он упирался руками в землю, и колени его ног были вывернуты в разные стороны.

И я сразу вспомнил, что сегодня мы не видели его «ЗИЛа».

Я подался назад.

— Ребята… Ребята, идите сюда… не трону.

Мы подошли ближе и поняли, что случилось. Береза придавила Степану ноги. Она была не маленькая. Только очень сильный человек мог бы освободиться. Степан освободился. Но идти он не мог. Ноги были перебиты.

Наверное, я чувствительный. В эту минуту мне было очень жалко Степана. И я сразу простил ему все. Но на Севкином лице сочувствия не было. Правда, он первый подхватил Степана под руку.

Это очень трудно — волочить сквозь тальник такого тяжелого человека. Ветви тальника упругие, как пружины. Они цеплялись за нас и за ноги Степана. Но он молчал, только часто закрывал глаза и скрипел зубами.

Мы положили его в лодку. Севка привязал к корме ветку, которую мы не заметили, когда вылезли на берег. На носу ветки мокрой грудой лежал самолов. Половина ветки была забита окровавленной стерлядью.

Полдороги Степан лежал неподвижно. Мы думали, что он потерял сознание. Но на середине Енисея он открыл глаза.

— Севка… — сказал он. — Слышь, Севка… Скинь самолов.

Севка молча продолжал грести.

— Севка… ведь посадят… вылечат и посадят…

Севка молчал.

— Ребята… у меня в комнате деньги… под подоконником. За рыбу выручил. Мне не нужно. Берите себе. Ключ — вот он…

Степан попробовал повернуться на бок, чтобы залезть в карман. Но повернуться он не смог. Он прислонился головой к борту и смотрел на нас не мигая.

— Боря, — громко сказал Севка, — когда пристанем, ты беги в милицию, а я его покараулю.

Некоторое время Степан лежал молча. Потом он заговорил хрипло, с большими паузами:

— Кого караулить?.. Меня? Не убегу… не на чем… Скинь самолов, Севка. Я тебе ружье куплю… новое… взамен того…

— Нет, — сказал Севка.

— Ты мне сети порезал…

— Порезал, — сказал Севка.

— …Сотни на две… Я же ничего… А что ударил, — извини.

Севка наклонил голову и стал грести еще быстрее. Берег был уже близко. Степан приподнялся на руках.

— Не знал я, что ты такой, — сказал он, морщась. — Я ведь все равно что раненый… Мне… может… не ходить больше… А ты — предатель. Не смогли честно. Значит, — так?

Севка покраснел и бросил весла.

— А кто самолов ставил? Мы!? — крикнул он. — А сетка?!. Незаконная!.. А я — предатель? — Севка подтянул ветку и рывком перевернул ее. Самолов плюхнулся в воду и пошел на дно. Из-под борта вынырнула окровавленная, но еще живая стерлядь. Она слабо виляла хвостом, пытаясь уйти в глубину. — На! — крикнул Севка. — Сам ты предатель!

Мы подошли к берегу. Перевернутая ветка тащилась сзади.

Севка выпрыгнул из лодки и, не оглядываясь, пошел прочь.

Степан уехал от нас, как только вышел из больницы.


* * *

Письмо отца лежит передо мной. Я засовываю его в карман и бегу на улицу. Я втискиваюсь в телефонную будку и долго уговариваю коменданта вызвать Севку с третьего этажа, комната тридцать девять.

— Севка! — ору я в трубку. — Ура! Дом обвалился!

— Ты спятил? Или ты уже сдал экзамен? — спрашивает Севка.

— Нет, — кричу я, — просто мне очень хочется съездить домой! Поедем?

— Летом можно, — говорит Севка.

— Приходи, есть интересное письмо.

— Лучше ты… — говорит Севка. — Мне некогда.

Я швыряю трубку на рычаг и бегу к остановке.


Ферзь

Сначала мы сидели рядом. Вернее, сидел я, а мальчишки, встав коленками на скамью, смотрели, как мечутся в железной яме потные шатуны.

Потом, усевшись, они драматическим шепотом говорили о язях, которые до Канева берут на пареный горох, а ниже — хоть обрежь! — на кукурузное тесто. В их словах была такая убежденность, что я совершенно ясно представил себе подводную стенку, перегородившую Днепр напротив Канева. По обеим сторонам стенки толклись заговоренные язи.

Я молчал и слушал.

Так я узнал, что на левом берегу Днепра осколков от снарядов и сейчас столько, что если пошарить хорошенько, то можно построить машин на целую МТС. Недавно «один» нашел исправный автомат, сначала пострелял, а потом уже сдал в милицию. А под Каневом местные жители до сих пор глушат рыбу немецким толом. Но когда такую же штуку проделал дачник, они возмутились и отвели его к председателю сельсовета. Дачник заплатил пятьдесят рублей и был доволен: мог получить пять лет!

Мальчишки ехали в Канев к какой-то бабке Алёне. С именем «Алёна» у меня всегда связывалось представление о девочке, золотистой, как подсолнух, длинноногой и звонкой. А тут — бабка! Да еще я подслушал, что бабка «никого не обязана кормить задаром», и тот из мальчишек, кому она не была бабкой, везет с собой двадцать рублей денег.

Видно, хорошо дружили эти мальчишки: ведь только старые друзья могут придумать такое — поменяться мешками с едой.

Ревниво поглядывая друг на друга, они развязали свертки и долго хохотали, когда обнаружили, что обоим матери завернули картофельные котлеты. Они съели половину, а остатки выбросили за борт — чайкам.

— Коля, — сказал один, — давай купим лимонаду: у меня тридцать копеек есть.

— А мне мамка сказала: не менять.

— Менять нельзя, — подтвердил второй. — Разменяешь — уплывут. Да у меня хватит. — Он побежал к буфету, но скоро вернулся. — За бутылку берут. Шесть копеек не хватает.

Конечно, после этого лимонаду захотелось еще больше.

— Знаешь, Колька, давай твою десятку разменяем. Потом бутылку сдадим и доложим. А бабке скажем, что тебе мелкими дали. Все равно — десятка.

Коля вздохнул и сунул руку за пазуху. Он пошарил с одной стороны, с другой: Над сдвинувшимися бровями вдруг заблестели капельки пота. Он растерянно посмотрел на меня, словно спрашивая: «Ну как же это?!» — затем похлопал ладонями по груди и принялся шарить во всех карманах. Потом расстегнул куртку, и я увидел цветастый ситцевый кармашек, пришитый к подкладке голубой ниткой; Над кармашком торчала большая расстегнутая булавка.

— Колька, потерял, что ли?

— Н-не знаю… Ты не брал?

— Честное слово! Разве я не понимаю, что это не шутки!

Мальчики принялись выворачивать карманы, искали за подкладкой, перетряхивали мешки. Конечно, они понимали, что чудес не бывает, но искали долго и настойчиво.

— Кончай, чего уж там, — сказал Коля. — Мама сама положила. Вот и булавка тут…

— Давай еще посмотрим. Может, ты переложил и забыл. Бывает так.

— Нет, Вовка, ничего я не забыл. Это когда мы у. пристани на канате кувыркались… Выпало — и всё.

— А может, украли?

— Да… Как же… воровать у меня. Сам потерял.

— А знаешь, Колька, давай все равно поедем! Думаешь, нужны ей твои деньги? Она просто так сказала.

— Никуда я не поеду. Ты ей внук, а я кто? Вот доедем до Ходорова, сойду. Муж там у моей тетки — шофер, в Киев ездит. Отвезет. А что мне дома будет… Знаешь ведь…

Мальчишки притихли и долго сидели молча.

Пароход подошел к пристани, тиснул бортом занозистый бок причала и закачался на своей же волне.

Несколько нетерпеливых пассажиров прыгнули на пристань, не дожидаясь, пока спустят трап.

— Тю!.. Граждане! Поимейте совесть! — крикнул матрос. — От морока! Як бешеные!

— А вы, товарищ матрос, исполняйте свои обязанности, — отозвался один из прыгунов. — Исполняйте! А если мы неправильно поступили, объясните, что и как, в соответствии с распорядком.

Но матросу некогда было объяснять. Яростно мотнув головой, он столкнул на палубу трап, грохнувший, как вязанка дров.

Я уже встречался с этим рассудительным гражданином.

Придя на речной вокзал за час до посадки, я бродил по залу ожидания и от скуки принялся читать правила поведения для пассажиров. Это были обычные правила, где после слова «воспрещается» шли четыре колонки мелкого текста. Они воспрещали многое, до чего пассажиры никогда бы не додумались сами, и налагали на человека такое количество обязанностей, что, по моему мнению, их следовало бы утверждать всенародно.

В дальнем конце зала хлопнула дверь. Послышался крик: «Па-а-берегись!» Я оглянулся. В проходе между скамьями шел маленький носильщик с двумя чемоданами. Он шагал быстро и кричал «па-а-берегись» пронзительно и неутомимо, как сирена. За ним шел мужчина с пиджаком, перекинутым через руку. Он двигался так уверенно и стремительно, что я невольно проводил его взглядом и поискал глазами дверь, в которую они должны были выйти. Но в зале ожидания была только одна дверь. Они прошли в конец зала, и носильщик осторожно поставил чемоданы на пустую скамью. Мужчина расплатился, сел на скамью и, сосредоточенно глядя прямо перед собой, принялся обкусывать ногти.

Второй раз я встретил его на верхней палубе. Наш пароходик, отчаянно шлепая по воде плицами, полз мимо наклонившейся к Днепру Лавры. Путаясь в зелени, взбегали по холмам лестницы, над балками повисли игрушечные мосты. На вершинах холмов, словно высеченные из скалы, стояли глыбы одиноких домов. Медленно разворачивался и уплывал назад древний Киев, похожий издали на остров Буян.

— Вот где надо жить! — произнес кто-то рядом со мной. Это был все тот же рассудительный мужчина. Говорил он так уверенно, что невольно захотелось возразить. Я сказал как раз обратное тому, что думал:

— Почему именно здесь? Город как город. Ничего особенного.

Он немного подумал и спросил:

— Вы, конечно, москвич?

— Нет, я из Ленинграда.

— Н-да… Беспокойный город Москва. Очень беспокойный.

— Я из Ленинграда.

— В Москве хорошо работать, а жить — в Киеве.

Мои слова отлетели от него, как целлулоидные шарики. Я обиделся.

— В Киев нужно было приезжать в сорок четвертом году, — резко сказал я. — Тогда не было башенных кранов. Киевляне таскали кирпич носилками.

— А вы, собственно, чего сердитесь, молодой человек? — ответил он, глядя на реку. — Вы недовольны тем, что на земле есть города лучше Ленинграда? Но ведь это правда. Мы не любим говорить правду. Такова жизнь.

Он говорил, как камни ворочал, и подержанный афоризм насчет правды тоже был произнесен веско, даже с наслаждением.

— Дело не в том, что мне нравится, а в том, кто мне не нравится, — ответил я запальчиво.

Наверное, я сказал бы еще не одну глупость, но в это время первые капли дождя хлестнули по палубе, и я спустился вниз, возбужденный, как человек, которому помешали додраться.

Трижды прогудел гудок. Провожающие бросились к трапу. Напротив нашей скамьи один из них поскользнулся на каком-то темном предмете и побежал дальше. Предмет отлетел к стенке. Это был бумажник.

Мальчишки, как по команде, взглянули на меня. Я закрыл глаза и прислонился спиной к переборке. Скоро послышался шелест денег и шепот:

— Вовка! Тридцать четыре рубля!.. И письмо. А документов нет.

— Здорово! Кто же его потерял? Может, он? (Это про меня.)

— Нет, он с места не вставал.

— Колька, здорово как! Ты же и бабке можешь отдать и нам останется!

— Не знаю, Вовка… Страшно. Может, обыскивать будут.

— Кого обыскивать, дурной! Тут, может, тыща человек и всех — обыскивать?

— А человек, который потерял?.. Может, у него последние.

— А у тебя не последние? Тоже кто-то пользуется. В общем, смотри… Мне-то не нужны. Я бы, может, отдал. Только перемет мы с тобой вязали и горох собирали… Зря, выходит?

— Домой ехать страшно, попадет мне, — жалобно сказал Коля.

— Идем отсюда, — заторопился Володя. — Идем. Вдруг он видел. Там посмотрим.

Мальчишки подобрали мешки и бегом помчались на корму. Я не стал их задерживать. Нужно будет, — найду, успеется.

Я поднялся и пошел в салон почитать газеты. Там за шахматным столиком одиноко сидел мой рассудительный знакомый.

— А-а, ленинградец, — пробасил он, увидев меня. — Партию в шахматы?

Я не плохо играю. Мне захотелось посмотреть, какое у него будет лицо, когда он проиграет.

— Давайте!

Мы расставили фигуры.

— Студент? — спросил он, делая ход.

— Студент, холост, не привлекался, — ответил я. Не знаю почему, мне хотелось грубить ему. Может быть, потому, что он и говорил и делал все так, будто оказывал мне милость.

— Это хорошо, что не привлекались, — сказал он без тени улыбки. — Если бы привлекались, то жизнь ваша была бы испорчена. А так вы еще можете… Н-да… Можете занять свое место в жизни.

— Место в жизни может занять всякий, — буркнул я, с ужасом чувствуя, что начинаю говорить его же словами…

— Нет, не всякий, — возразил он, — а только тот, кто стремится к достижению своей цели. Каждый солдат хочет стать генералом. Каждый лезет вверх, хочет быть не тем, что он есть. Каждый добивается, и так далее… Такова мораль. Таков распорядок жизни.

— По-моему, существует одна мораль, — сказал я, — мораль честного человека.

— Вы правы. Но в жизни каждый поступает совокупно со своей моралью. Как сказал один писатель: «Жизнь дается один раз и прожить ее надо неплохо…» Отсюда и исходите.

Я с трудом понял, что он имеет в виду Николая Островского.

— Вот вы, — продолжал он, — давеча рассердились, когда я сказал правду. Правду не любят все. Но одни умеют это скрывать, а другие не умеют. Тот, кто не умеет скрывать свои чувства, никогда не займет положения. Это — закон жизни.

— Слушайте, — спросил я, — кем вы работаете?

— Это неважно. Не думайте, что я хочу показать свое превосходство. (В том, что превосходство есть, он, кажется, не сомневался!) Я критикую вас как старший товарищ. Вы еще молоды. А люди не прощают ошибок.

— Во-первых, — я покраснел, — никто ни у кого не просит прощения.

— Во-вторых, — прервал он меня, — пойдемте обедать. Я голоден. Мы доиграем после.

По проходу он шел уверенно, не оглядываясь. Очевидно, само собой разумелось, что я иду следом. Буфетчик, двигавшийся навстречу с корзиной хлеба на плече, посторонился. «Почему? — подумал я. — Почему он даже ходить умеет так, что ему уступают дорогу?»

В ресторане, заказывая обед, он спросил:

— Борщ, конечно, украинский?

— Так точно, флотский, — ответил официант.

После обеда я долго рылся в карманах, разыскивая десятку. Он не шевельнулся, не сделал даже попытки предложить деньги. Но сказал:

— Пойдете ужинать, — зайдите за мной. Платить буду я.

Он снисходительно соглашался быть моим должником! Теперь стало ясно: я ненавижу его! Но в то же время он чем-то притягивал меня. Помню, в детстве я ходил по краю крыши. Это было жуткое и сладостное чувство опасности. Оно и отталкивало и притягивало одновременно. Хотелось и убежать прочь, и остаться. В отношениях моих с этим человеком тоже было ожидание; оно не могло кончиться просто так. Не хватало какой-то точки. Там, на крыше, я услышал испуганный крик матери и сам испугался так, что лег на теплое ребристое железо и не двигался, пока меня не сняли. А здесь? Что будет здесь? И внезапно я понял, чего я жду. Мне хотелось хоть на секунду увидеть его растерянным. Пусть буфетчик толкнет корзиной, пусть матрос хлестнет его крепким словцом… Чтобы выражение слоновьей снисходительности хоть на минуту сошло с его лица! Мне хотелось содрать с него самоуверенность, как корку с апельсина! Но я чувствовал, что не могу этого сделать. Я не находил нужных слов и злился.

Мы вернулись в салон. Никогда еще в жизни я так не хотел выиграть. Но положение на доске было не в мою пользу. Напрасно я уверял себя, что нервничаю и потому делаю неверные ходы. Просто он играл лучше. Это было ясно.

— Игра! — сказал он, забирая моего слона. — Игра! Но похоже… Вот! — Он взял с доски ферзя и повертел его в пальцах. — Вот главная фигура жизни! Обратите внимание: ходит прямо и по диагонали. Все мы хотим ходить по диагонали. Простор! Но достигают единицы. Таков распорядок жизни.

— И ферзям дают по шее, — ответил я.

— В шахматах — да, — серьезно сказал он, — но не в жизни. Ферзь есть ферзь.

— Слушайте, — спросил я, — почему вы так плохо думаете о людях?

— Молодой человек, я ничего не думаю. Я просто говорю с вами как старший товарищ. Люди есть люди. Кстати, у меня на пароходе украли бумажник. Рублей тридцать… Пустяк… Деньги я храню в другом месте. Но сам факт говорит за себя. Люди есть люди.

— Бумажник! А вы… стойте! Вы его потеряли, может быть?

— Эх, молодой человек, — грустно сказал он, — какой вы еще студент!

— Обождите! Я сейчас вернусь! — Я вышел — нет, выбежал! — в коридор.

Палуба верхняя! Палуба нижняя! Нужно найти этот проклятый бумажник! Салон на корме. Третий класс. Нужно принести и шлепнуть его на стол. Все, что я любил, все, во что верил, честь и совесть моя, моих друзей и всех мальчишек мира — все было сейчас в этом бумажнике! Буфет. Коридоры. Еще раз палубы. Мальчишек не было. Злость и обида поднялась во мне. С каким наслаждением взял бы я сейчас этих мальчишек за шиворот! Конечно, есть подлецы! Есть воры! Наверное, на земле каждый день пропадают сотни бумажников и, может быть, статистики ведут учет кражам. Но даже статистики не идут прямым путем от цифр к людям, как делает это оставшийся в салоне ферзь. То, что мальчишки не вернули бумажник, — это случайно. И матери, если узнают, будут пороть их за это. Прав я, а не ферзь. Но что можно сказать ему сейчас? Мне очень не хотелось идти в салон, но я вернулся.

— У вас не украли бумажник, — сказал я устало, — вы потеряли его. Я видел…

— Простите… — сказал он. — Что вы видели? И… где вы видели?

— Там… На палубе.

— Так, так… — сказал он с непривычной торопливостью и оглянулся.

И в этот момент проснулся и пискнул репродуктор. «Товарищи пассажиры! Гражданина, потерявшего бумажник, просят зайти в радиорубку. Повторяю…»

Он стоял посреди комнаты, расставив ноги, и тупо смотрел на репродуктор. Впервые в его глазах появилось — не радость, нет! — беспокойство!

Я подошел к репродуктору и до отказа повернул регулятор. Голос зазвенел, забился под потолком громко и радостно: «…потерявшего бумажник…»

— Идите! — крикнул я. — Идите в радиорубку! Или вы думаете, что там уже очередь?

И вот тут-то голос его зазвучал по-человечески, гневно. Он сказал раздельно и четко:

— Спек-такль! — И, хлопнув дверью, вышел из салона.

Ночью я поднялся на палубу. Наш пароходик, качаясь на ленивой ночной волне, ласково терся о бок пристани. Внизу кто-то осветил фонариком воду: в зеленоватом круге стояла остромордая рыбешка, похожая на отточенный карандаш.

Сонный матрос спустил трап. По трапу на берег сошел только один пассажир — мальчишка с мешком за спиной. Вслед ему крикнул приятель:

— Так как же, Коль? Может, приедешь?

— Может… — сказал Коля. — Только навряд ли.

Мальчишка шагнул в тень и пропал. Некоторое время слышался хруст песка, но его заглушил гудок парохода. Я спустился вниз, лег на скамью и, прижавшись спиной к теплой переборке, уснул злой и счастливый.


Шутка

Когда я вошел в класс, на местах оказались всего несколько человек. Остальные сгрудились в углу возле Кости Радужного. Он что-то рассказывал. Увидев меня, ребята со смехом расселись по своим партам. Впрочем, «расселись» — это не то слово. Они разбежались по классу, толкаясь, перепрыгивая через парты, стараясь нашуметь как можно больше. В проходе у окна они устроили «пробку». Они давили друг на друга, делая вид, что очень торопятся: им не терпится сесть на место, но… Ничего не поделаешь — «пробка»!

Я ждал. Я уже успел привыкнуть к своему классу. Они считали, что в первые десять минут после каникул им позволено все. Эти десять минут — их право, которое они сами себе присвоили. Я не оспаривал этого права. Мой класс любил делать вид, что поступает так, как ему хочется. И я давно уже решил, что не стоит изображать из себя непримиримого человека, который не может подарить им десять минут. Наконец они уселись.

— Здравствуйте, шестой «а»! — сказал я.

— Здравствуйте, Юрий Васильевич, — отозвался один.

— Юрий Васильевич, здравствуйте, — сказал другой.

— Здравствуйте! Здравствуйте! — говорили они по очереди, и, наконец, из дальнего угла класса послышалось тихо, но отчетливо:

— Юрий, здравствуйте, Васильевич!

Да, это был мой класс. Они ничуть не изменились за две недели. Здороваться по очереди (опять же в первый день) было их выдумкой, которой они очень гордились.

— Ну, каникулы кончились, — сказал я.

— Каникулы кончились, — грустно повторил Костя Радужный.

— Кончились каникулы… — вздохнули на первой парте.

— Совсем кончились, — донеслось из угла.

— Начисто! — подтвердили на первой парте.

Они говорили, ничуть не скрываясь, и смотрели прямо на меня и сияли от удовольствия потому, что поступали так, как им хотелось.

— Ну и хорошо, — сказал я. — А теперь достаньте новые тетради в клетку. Мы приступаем к изучению алгебры.

Защелкали замки портфелей, в последний раз стукнули крышки парт, и в классе установилась тишина. Десять минут прошло.

— Итак, — начал я, — раньше мы с вами имели дело только с числами. Если нам нужно было произвести сложение, мы писали так.

Я подошел к доске и написал: 2 + 3 = 5.

— Теперь представьте себе, что нам нужно записать сложение не двойки и тройки, а каких-то двух других чисел. Любых. Как поступить в этом случае? Давайте попробуем заменить цифры буквами. И я написал на доске:

Вместо 2 подставим a

Вместо 3 подставим b

Тогда имеем:

2 + 3 = 5 или a + b=…

Я не успел написать, чему равна сумма. С последней парты, где сидел Костя Радужный, послышался шепот. Потом зашептались другие. Кто-то хихикнул, и вслед за ним рассмеялся весь класс.

— В чем дело? — спросил я.

За партой поднялся Радужный. Весь класс с надеждой смотрел на него.

Костя радостно объявил:

— Юрий Васильевич, вы лучше напишите другие буквы, а то мы все равно будем смеяться.

— Почему?

— А потому, — сказал Костя, — что, когда мы читаем эти буквы, у нас получается не «а» плюс «б». Получается «а» плюс «ве».

Снова раскатился по классу дружный смех. Теперь все смотрели уже не на Костю, а на вторую парту в левой колонке, где сидели Аня Мельникова и Володя Ефремов.

Я сделал вид, что ничего не понял.

— Сядь, Радужный! Ты прекрасно знаешь, что в математике русское «ве» читается как «бе».

И я дописал:

a + b = c.


Ребята уткнулись в свои тетради. Еще минута, и формула эта, в том смысле, в каком понимал ее Костя, была бы забыта навсегда. Но Костя считался самым остроумным человеком в классе. Он очень дорожил своей славой.

— Юрий Васильевич, — сказал он, — если вы пишете «а» плюс «ве», то справа нужно поставить другую букву…

— Какую букву? — спросил я, глядя прямо на Костю. Я думал, что он не посмеет сказать, и тогда все кончится само собой. Но если можно рассмешить класс, Костя себя не щадит.

— Букву «л»! — выпалил он.

Опять грохнул смех. Кто-то от восторга затопал ногами. Аня Мельникова покраснела. Володя Ефремов сидел, повернувшись к окну, и не отрываясь смотрел на белую равнину замерзшей бухты. Он как будто ничего не слышал, но я видел, как медленно, почти незаметно он отодвигается от Ани на край скамейки.

— Радужный, выйди из класса! — сказал я.

На другой день Костя привел в школу мать. Она теребила руками углы платка и усталым голосом говорила привычные извинения. Я всего второй год работаю в школе, и мне было неловко, что передо мной извиняется и просит за сына такая пожилая женщина. Я был рад, когда она ушла.

Два дня Радужный боялся даже шевельнуться, и я уже забыл об этой истории с буквами. В конце недели я вызвал к доске Аню.

— Напиши алгебраическую сумму.

Аня взяла мел и аккуратно вывела на доске: a + b — …

Рука ее задержалась всего на секунду, но это решило дело.

— Эл! — донеслось из глубины класса.

— Кто это сказал?

— Я, — встал Радужный. — Извините, Юрий Васильевич, вы же сами говорите, что у меня язык бежит впереди мыслей. Я только подумал, а оно само вырвалось.

Я видел, что Радужный говорит правду: «оно» действительно само вырвалось.

— Тебе нужно извиняться не передо мной.

— Конечно, — сказал Костя. — Я понимаю, Юрий Васильевич. — Он взглянул на Аню и вежливо — слишком вежливо! — произнес:

— Извини, Аня, — затем обернулся к Володе. — И ты, Ефремов, извини, пожалуйста.

Костя вздохнул и поморщился. Он страдал. Он просто изнемогал от раскаяния. В голосе его было столько нежности, что шестой «а» прямо-таки взвыл от восторга.

Аня положила мел и, ссутулившись, пошла к своей парте. Она подняла крышку и села на самый край скамьи, словно боялась испачкаться о Володю. Володя покраснел и сжал кулаки. Мне показалось, что он сейчас бросится на Радужного.

Но шестой «а», самый дружный, самый горластый класс нашей школы, не научился еще быть добрым. Он не замечал ничего. Ему было весело, и он смеялся, а все остальное не имело никакого значения.

Эту историю с формулой надо было прекратить, пока не поздно.

— Вот что, друзья, — сказал я, когда ребята немного успокоились. — Это очень скверно — то, что сейчас делается.

И я произнес речь. Прекрасную речь! Я говорил о том, что на грубость можно ответить грубостью, на удар — ударом. Но что можно сделать, когда над тобой смеются? Не оскорбляют, не бьют, а только смеются… Можно прикрыться от кулака и от пули… Но от смеха защиты нет!

Я говорил долго и горячо. Мне самому понравилась моя речь. Я гордился тем, что нашел понятные ребятам слова. Они слушали внимательно, и, когда, закончив, я спросил: «Ясно?» — они хором отозвались: «Ясно!»

В тот день у меня было великолепное настроение.

А на следующее утро перед уроком на бортике доски появилась надпись:

a + b = любовь.


Я заметил ее сразу, как только вошел. Я обвел взглядом класс.

Передо мной сидели ангелы: локти на партах, тетради развернуты, возле каждого — промокашка. Внимательные, серьезные, с честными глазами. Они не замечали никакой формулы! Они пришли сюда учиться, только учиться…

Надо сказать, я здорово разозлился из-за того, что моя вчерашняя речь пропала даром. И я уже думал начать разбирательство. Но пока я перелистывал журнал, мне пришла в голову мысль, что этого как раз не следует делать. Ведь получалось так, что каждое мое слово, сказанное в защиту Ани и Володи, оборачивалось против них. Я только лишний раз привлекал внимание ребят к этой формуле.

— Дежурный, сотри с доски.

Класс вздохнул: пронесло!

Урок прошел спокойно.

В перемену ко мне подошел Володя.

— Юрий Васильевич, можно, я пересяду на другую парту?

Я был классным руководителем и должен был спросить: почему? Но я не спросил, хотя во мне все сильнее поднималось раздражение. Мне уже надоело делать вид, что я ничего не понимаю.

— Хорошо, садись.

— Спасибо… — сказал Володя и ушел, так и не взглянув на меня.

Во время большой перемены в учительскую вошел Коля Боков.

— Юрий Васильевич, — прошептал он, отведя меня в сторону, — ведь ребята поступают нехорошо. Я про «a» + «b».

— Отвратительно. Вот и скажи ребятам, если это повторится…

— Конечно, — сказал Коля. — Какое нам дело, если они влюбились! — Он посмотрел на меня, словно проверяя, как я отнесусь к этому слову.

— Хорошо. Что же ты хочешь?

— Это не по-пионерски, — сказал Коля.

Странный был парнишка Боков. Он очень любил говорить правильные слова. Уже не в первый раз он подходил ко мне с такими разговорами. И вид у него был какой-то правильный: румяные щеки, белый воротничок, гимнастерка аккуратно собрана сзади. Порядочный, скромный мальчик. Но я знал, что Боков тайно завидует Радужному. В прошлом году они долго соревновались в остроумии. Но класс не оценил Колиных острот, — всем было видно, что он очень старается. Получалось умнее, чем нужно. Класс предпочел Радужного.

«Что ему нужно от меня сейчас?» — подумал я.

— Верно, не по-пионерски, — повторил я вслед за Боковым. — Только почему ты говоришь об этом мне? Скажи тому, кто пишет на доске глупости. Ты знаешь, кто написал?

Боков покраснел.

— Ну… Вообще… как бы сказать…

— Радужный?

— Ну… вообще… я сам-то не видел…

Боков опустил голову. Пальцы его забарабанили по пряжке. Всем своим видом он показывал, что я угадал правильно.

— Ну что же, — я пожал плечами, — если ты не видел, тогда и говорить не о чем. Иди в класс.

После уроков я задержал Радужного.

— Слушай, Костя, если я еще увижу на доске эти надписи, будет худо.

— Кому?

— Тому, кто пишет.

— Да ведь ничего особенного нет, — сказал Костя. — Мы просто шутим. А они уж очень заводятся. Вы же знаете, если человек обижается на шутки, его еще больше хочется дразнить.

— Да за что их дразнить? — возмутился я.

— Так… Ну, ходят они всегда вместе… Письма друг дружке пишут… Чего им писать, если они рядом живут? Смешно ведь. Вот смотрите, Юрий Васильевич, видите, Мельникова идет?

Я взглянул в окно. По двору школы медленно шла Аня. Она миновала ворота, осмотрелась и повернула за угол дома. Костя расплылся в улыбке.

— А за углом Ефремов стоит! Думает, он хитрее всех… Смотрите, смотрите! Видите, где забор?..

В просвете между домами снова появилась Аня. Но теперь рядом с ней шел Володя.

— Во как! — торжествующе воскликнул Костя.

— Ну вот что, Радужный, — сухо сказал я. — Или на доске больше не будет этих плюсов, или…

— А это не я писал, — беззаботно сказал Костя.

— Кто же?

— Не знаю.

— А я тебе не верю.

— Пожалуйста, — Костя сделал обиженное лицо. — Мне всегда не верят. Если что, так — Радужный…

Но я-то уже насмотрелся на Костю. Он в любой момент мог сделать лицо, какое угодно. И я, конечно, не поверил ему. Я оказался прав, потому что с этого дня надписи прекратились.

Прошел целый месяц. Класс как будто забыл о Володе и Ане. И они, уже не скрываясь, уходили из школы вместе, хотя по-прежнему сидели на разных партах. Я был доволен, что все забыто и ничто больше не отвлекает класс от занятий.

Но я ошибался. Они ничего не забывали. Вернее, кто-то из них…

Наш городок небольшой, наполовину деревянный, наполовину каменный. С трех сторон окружает нас кольцо высоких гряд, и лишь в одном месте кольцо это размыкается, чтобы пропустить море. Море подходит к городу широкой бухтой. Школа стоит на пригорке, у самой бухты. И это плохо.

Даже сквозь двойные рамы доносятся грохот якорных цепей и тарахтенье мотоботов. Ребята, увидев в окно траулер, идущий в море, начинают спорить — куда? Одни говорят — на Айновы острова, другие — на Великий. Начинают спорить они в перемену, но спор иногда затягивается. Тогда спорят и на уроке, только шепотом.

Левее, пониже школы, течет река Нива. И это тоже плохо. Приливная волна заходит в реку, и ребятам, сидящим у окна, доставляет необъяснимое удовольствие следить за подъемом воды и гадать, скоро ли скроется островок на середине реки.

Для учителя самое хорошее время — зима. Она у нас долгая. Не летают гидросамолеты, стоят траулеры. Залив белый и ровный, не на чем задержаться взгляду. Нива, промерзшая, покрытая снегом, не шелохнется. А над ней отвесная стенка утеса — «Барыня». Кругом камень да снег. Хорошо! Зимой даже успеваемость лучше.

Но эта зима была какая-то особенная.

В один из февральских дней, войдя в класс, я увидел, что ребята сгрудились у окна, выходящего к Ниве. Они толкались, лезли друг на друга, смеялись. Они были так возбуждены, что мне пришлось потратить пять минут, чтобы их успокоить.

— Что вы там увидели?

— А вы посмотрите, — сияя, сказал Радужный.

Я подошел к окну. Плоская белая Нива. Пушистые от инея провода высоковольтной передачи. Баркасы на берегу, занесенные снегом. Все обычно… И вдруг я увидел: «Барыня»! На темной отвесной стене «Барыни» громадными белыми буквами было выведено:

A + B = Л.


Буквы большие, почти в рост человека.

Я повернулся к ребятам. Они сразу притихли.

— Ну что ж, молодцы!.. — сказал я.

Они переглянулись. По выражению моего лица они, конечно, поняли, что я не собираюсь радоваться вместе с ними.

— А может, это и не мы… — пробурчал кто-то в глубине класса.

И тогда они задвигались и зашумели. Они закричали: одни с обидой, другие — с возмущением, третьи — просто так, чтобы покричать:

— Да! Не мы!

— Не мы, Юрий Васильевич!

— Мы сами не знаем!

— Мы что, виноваты?

Я посмотрел на Радужного. Он тоже кричал что-то, но, встретившись со мной взглядом, осекся, выпятил губы и уткнулся носом в парту.

«Он!» — подумал я.

После уроков я снова задержал его. Я был настолько уверен, что разговаривал с ним очень сурово. Он стоял, покраснев, надувшись, и отрицал все. Он не писал на доске. Он не писал на скале. У него даже нет краски, пускай хоть обыск делают.

— Но кто же тогда?

— Не знаю, — угрюмо ответил Костя. — А если знал бы, не сказал. Пусть сам признается.

Я ничего не добился от него.

Положение было не очень приятное. Ребята, кажется, действительно не знали, кто написал буквы. Но кто-то один в классе должен был знать. Как заставить его сознаться? Я был уверен, что это делал Радужный. Но как заставить сознаться Радужного, если он не хочет? И вообще, кто я такой — учитель или сыщик?

Итак, я все больше запутывался в этой истории. А она, кажется, еще только начиналась. С этого дня все, что имело отношение к Володе и Ане, отражалось на скале. Они перестали друг с другом разговаривать. Это заметил я, а уж ребята и подавно. И немедленно на «Барыне» появилась надпись:

A + B =?.


Буква «Л» была переделана на знак вопроса — громадный знак вопроса, видный, наверное, с любой возвышенной точки города.

В один из вечеров я пошел к «Барыне». В глубине души я надеялся, что мне повезет и я встречу там писавшего эти буквы.

Я перешел Ниву, утопая в глубоком снегу. В сумерках поднималась надо мной громада «Барыни». В обход, по крутому склону, я взобрался до половины утеса и подошел к началу узкого карниза. Мне захотелось вблизи посмотреть на эти буквы. Карниз косо шел вверх. Он был шириной в три ладони, с неровными, источенными краями.

Я осторожно ступил на него и, прижимаясь грудью к скале, сделал первый шаг. Нашарив рукой небольшой уступ, я уцепился за него и сделал второй шаг. Крутой склон остался слева, совсем рядом. Но все же это был склон, а не отвесная стена. На нем можно было стоять, прыгать и даже падать. А за спиной была пустота… Я слышал, как глубоко внизу с тихим шорохом текут струи поземки. Это просто удивительно, как можно Спиной чувствовать пустоту. Она рядом, она притягивает, и в такие минуты самым большим счастьем кажется стоять на твердой земле, просто стоять и ничего больше.

Голые пальцы коченели от холода. Пересиливая себя, я сделал третий шаг. Перекладина буквы «А» находилась на уровне живота. Опустив одну руку, я колупнул чешуйку застывшей белой краски и слегка качнулся. Всего на несколько сантиметров… Стена медленно поплыла от меня. Не успев еще ничего подумать, я протянул руку и опять схватился за выступ.

Надо признаться, что эти несколько секунд были самыми неприятными в моей жизни. Когда я вернулся на склон и начал спускаться, то у меня дрожали ноги и рубашка прилипла к спине. Мне было жарко, несмотря на мороз градусов в двадцать пять.

Только дома я осознал, насколько рискованным было мое путешествие. А ведь тот, кто писал эти буквы, пробирался по карнизу, держа в руках кисть и банку с краской. Видно, шутник этот был не из трусливых. И все то же подозрение вернулось ко мне. Радужный! Радужный, который не щадит ни себя, ни других, если можно заслужить одобрение класса.

Через несколько дней я встретил Володю и Аню у кинотеатра. Я хотел подойти к ним и сказать, что не стоит обращать внимания на глупую и злую шутку. Но Володя увидел меня раньше, чем я подошел, и, резко повернувшись, зашагал прочь.

— Володя! У меня же билеты! — крикнула Аня.

Володя остановился. Лицо его, освещенное синим огнем рекламы, показалось мне очень злым.

— Можешь порвать свои билеты, — сказал он, глядя куда-то между мной и Аней.

Он быстро пошел по улице и скрылся за углом. Я посмотрел на Аню. Она с трудом сдерживала слезы. Я не умею утешать девочек и снова — в который раз! — сделал вид, что ничего не заметил.

Володя и Аня дружили давно, ребята говорили: с первого класса. Нужно было во что бы то ни стало прекратить проделки неизвестного «художника». И я вызвал Бокова.

— Коля, ты, кажется, знаешь, кто писал на доске. Он же, наверное, пишет и на «Барыне». Скажи мне — кто? Я не буду его наказывать. Мы вместе с тобой пойдем сейчас к этому ученику и поговорим с ним. Иначе ему будет хуже — рано или поздно это откроется.

Боков смутился. Я понимал его. Никогда и никому из ребят я не задавал подобных вопросов. Но все-таки я настаивал.

— Ну?

— Не знаю, Юрий Васильевич.

— Я не верю, что ты не знаешь. Но дело не в этом. Разве ты не понимаешь, что это просто подло — так относиться к товарищам. Ведь они ваши друзья.

Боков переступил с ноги на ногу и одернул рубаху. Он не глядел на меня. Этот разговор был ему явно неприятен.

— Да весь класс не знает, — сказал он. — Все хотят узнать и не могут.

— А кто писал на доске?

— На какой доске?

— В самом начале четверти. На бортике.

— А вы разве не знаете?

— Нет.

Боков проглотил слюну. Брови его сдвинулись над переносьем. Он думал, мучительно думал. Я подошел к окну, чтобы не мешать ему; пусть решает сам.

— А почему вы спрашиваете меня? — осторожно спросил Боков.

— Я же объяснил. Мне показалось, что ты знаешь.

Боков снова помолчал.

— Нет, — сказал он наконец, — я тоже не знаю.

— Ну, тогда иди. Считай, что этого разговора не было. Понял?

— Конечно! — горячо воскликнул Боков. — Конечно! До свиданья, Юрий Васильевич.

Он ушел. Честно говоря, я не был на него в обиде. Я думал о себе и о том, что, пожалуй, напрасно стал учителем.

Белый знак вопроса по-прежнему маячил перед нашими окнами. Он постепенно бледнел и скоро стал едва заметен среди светлых прожилок кварца, рассекавших «Барыню». К маю его уже почти не было видно. Надпись не обновлялась. Я решил, что Боков все-таки сообщил о нашем разговоре неизвестному «художнику».

Наступил день 1 Мая. По главной улице ребята шли к морю, чтобы зажечь костер. Они двигались шеренгами по восемь человек, взявшись за руки, веселые и дурашливо-шумные. Володя с Аней были в одной шеренге, рядом. И так же, как все, они пели песни и бросали в Передние ряды комками мокрого снега.

А третьего мая на «Барыне» засияла свежая надпись:

A + B =!!!.


В этот день ни Мельникова, ни Ефремов не пришли в школу.

Я объяснял урок, и внутри у меня все кипело. Не знаю, что я сделал бы, попади мне под руку этот «художник». Ребята, видно, чувствовали мое настроение. Никто не смотрел в окно, никто не улыбался. Они сидели тихие и немного растерянные.

Прозвенел звонок.

— После уроков — собрание! — бросил я и вышел из класса.

Последний урок я проводил не в своем классе. Примерно в середине урока мне послышалось какое-то бормотанье, как будто вдали говорили несколько человек сразу. Звуки доносились с улицы. Продолжая объяснять, я подошел к окну. Возле «Барыни» стояла толпа. Два человека отделились от этой толпы. Они несли третьего.

Еще не веря своей догадке, я взглянул на стену, туда, где был карниз. Буква «A» и половина буквы «B» были замазаны чем-то черным.

И, уже не глядя на тех двоих, я знал, что они несут Володю Ефремова.

Они поднялись на гору, направляясь в поликлинику. А я все стоял у окна и никак не мог вспомнить, на чем я прервал объяснение.

Я вернулся к столу. Ребята смотрели на меня с недоумением.

— Мне нужно отлучиться на пятнадцать минут. Сидите тихо, — сказал я и вышел из класса.

Я прибежал в поликлинику без пальто. Оттолкнув сторожа, который пытался меня задержать, я вбежал в операционную. Человек в белом халате мыл руки. Володи не было.

— Что с ним?

Доктор повернулся.

— Нужно лучше смотреть за своими детьми, молодой человек, — сказал он, нахмурясь.

— Он не мой… Что с ним?

— Пожалуй, пожалуй, — задумчиво отозвался доктор, — вы еще слишком молоды для такого сына. Так почему тогда вы лезете в операционную?

— Я учитель.

— Значит, надо лучше смотреть за своими учениками, — невозмутимо произнес доктор и принялся вытирать каждый палец в отдельности.

— Я вас спрашиваю, что с ним? — Мне хотелось убить этого доктора.

— Ничего особенного. — Доктор вытер одну руку и принялся за другую. — Вашему, как вы говорите, ученику повезло так, как везет один раз в жизни. У него вывих плечевого сустава. Сейчас он поорет немного, пока мы будем вправлять, и через несколько дней будет здоров. А теперь будьте любезны, выйдите.

— Спасибо! Спасибо, доктор! — сказал я.

Я вернулся в школу к концу пятого урока. Класс встал мне навстречу.

Они уже все знали, я понял это по их лицам.

— Что же будем делать? — спросил я.

Класс молчал. Вид у ребят был растерянный.

— Юрий Васильевич, он поправится?

— Не знаю. Об этом нужно было думать раньше.

Радужный стоял, наливаясь краской. Внезапно он крикнул:

— Это не мы!.. Не мы! Никто не знает…

Словно по команде, ребята сорвались со своих мест, бросились к столу и обступили меня. Они кричали все сразу. В этом шуме ничего нельзя было понять.

Я обводил взглядом ребячьи лица — негодующие, обиженные, возмущенные…

«Нет, не из моего класса…» — с облегчением подумал я и вдруг увидел Бокова. Он не кричал. Он стоял позади всех и глядел в пол.

— Тихо! — сказал я.

Ребята не унимались.

— Тихо! Я знаю, кто это сделал.

Шум оборвался, как будто выключили радио.

— Садитесь.

Ребята расходились очень медленно.

— Я знаю, кто это сделал. Пусть признается сам.

Молчание.

— Тогда я буду спрашивать. Скопин, ты?

— Не я.

— Богатырева?

— Ой, Юрий Васильевич!..

— Радужный.

Радужный выдохнул воздух и мотнул головой.

— Кленов?

— Юрий Васильевич, разве…

— Боков?

Боков поднялся. У него дрожали губы, и, скажу по-честному, на какое-то мгновение мне стало его жалко.

— Почему… я…. нет…

— Ты или нет?

— Юрий Васильевич! — заорал Радужный. — Смотрите, ребята! На валенках… краска! Белая краска!

Ребята снова вскочили.

— Юрий Васильевич… — дрожащим голосом сказал Боков. — Можно вам одному?.. Можно с вами выйти?

— Нет, говори при всех!

Боков отвернулся и, не глядя ни на кого, пошел к выходу.

— Ребята, он забыл портфель! — воскликнул Костя.

Несколько человек подбежали к парте Бокова. Портфель, тетради, лежавшие сверху, авторучка и недоеденный завтрак пролетели через весь класс и шлепнулись у двери.

Боков не подобрал ничего. Он ушел, и класс проводил его молчанием.

Вечером Боков догнал меня на улице.

— Юрий Васильевич, — сказал он, заглядывая мне в лицо, — это не я. Честное слово, не я!

— Почему же ты ушел из класса и ничего не объяснил ребятам?

— Все из-за краски… Я только подавал банку с краской. На меня случайно капнуло, а писал не я. Я рядом стоял.

— Кто писал?

— Мой знакомый. Он из другой школы. Я с ним почти не дружу… Я рассказал ему, а он говорит: «Давай напишем!» А я согласился… Но я только краску подавал… и еще размешивал… Извините, Юрий Васильевич. Больше не буду. Я ведь честно признался… Хотите, я вам его адрес скажу? Красная улица, дом девять, квартира…

— Не нужно квартиры, — перебил я. — Думаю, Боков, тебе лучше уйти из нашей школы. Самому.

— Я же честно признался… — растерянно повторил Боков.

На другой день мать Бокова принесла заявление о переводе сына в другую школу. Она даже не пыталась увидеться со мной и прошла прямо к директору. Директор не возражал.

За лето надпись на скале выгорела, поблекла, и осенние дожди стерли ее окончательно.

Володя давно уже совсем здоров. Но они с Аней по-прежнему сидят на разных партах.












Яичница

Их было двое на этом острове, поросшем кривоногими соснами, приземистыми кустами черники и можжевельника.

Кордон стоял на берегу небольшой бухты. У самого кордона начиналось озеро. Оно тянулось вдоль всего острова, отделенное от моря прозрачной стенкой деревьев.

Выводки крохалей доверчиво подплывали к самому кордону, но на них не хотелось даже смотреть. Эти двое должны были охранять, а не убивать.

Орнитолог в зеленой, с множеством карманов, штормовке сидел у самого берега и записывал что-то в блокнот. Немного поодаль на груде ломких, высохших фукусов лежал, опершись на локоть, длинный, костистый мальчуган.

Мальчик смотрел в бинокль. В светло-зеленом овале плыли перед глазами волны с рассыпающимися белыми верхушками. Он поднимал бинокль медленно, и так же медленно уходили вниз волны, а на смену им появлялись новые. Затем овал перерезала полоса прибоя и показалась двугорбая вершина острова. На одном из горбов стояла решетчатая мигалка. До нее было семь километров, и, глядя в бинокль, можно было пересчитать доски, которыми она обшита. Чуть ниже мигалки находилась станция заповедника, скрытая мысом.

Мальчик слегка повернул голову. Мигалка прыгнула влево, со сказочной быстротой промелькнули склоны материкового берега и перед глазами задрожала труба рыбзавода.

До города было шестнадцать километров; в тихую погоду оттуда доносились гудки паровозов и музыка.

Они второй день сидели посреди залива, отрезанные штормом.

Опустив бинокль, мальчик взглянул на орнитолога. Тот по-прежнему писал. Он сидел у воды как раз на таком расстоянии, чтобы брызги прибоя не долетали до него. Мальчик с неприязнью подумал, что этот человек, наверное, все делает как раз и в меру.

Неделю тому назад они, пятеро юннатов, приплыли из города на станцию заповедника. Им сказали, что попали они не вовремя: идет кольцевание птиц, заниматься с ними некому. Но если они хотят, то могут работать помощниками, — по одному на каждого сотрудника.

Конечно, они хотели. Они стояли кучкой у домика станции, и к ним подошел этот сухощавый орнитолог в штормовке.

— Я выезжаю сейчас. Один может поехать со мной. Работа трудная, — сказал он и, не оглядываясь, направился к лодке. Видно, ему было совершенно безразлично, кто отправится с ним.

Орнитолог отвязал лодку от бона, положил в нее весла. Наверное, он так бы и уехал один, если бы Виктор, решившись, не подошел к нему.

— Садись. Грести умеешь?

— Умею. Я в этом году участвовал в соревнованиях, — сказал Виктор, ожидая обычного вопроса: в каких соревнованиях, какое место?

Вопроса не последовало.

Орнитолог греб коротко, едва окуная весла. Так гребут люди, привыкшие к большим переходам.

— Можно, я погребу?

— Здесь не соревнование. Здесь — работа.

Орнитолог сидел на средней скамье, Виктор — на корме, лицом к нему. Взгляды их часто встречались, и орнитолог хмурился. Он привык к одиночеству.

Покатые спины островов вытянулись вдоль залива, как корабли, плывущие строем.

Лодка подошла к небольшой луде[8]. Орнитолог сделал около нее круг, чтобы выгнать птенцов на берег. Заметив лодку, птенцы спешили к берегу и, уткнувшись носом в камни, замирали, покачиваясь, как игрушечные кораблики.

— Большинство птиц гнездится на лудах, — сказал орнитолог тоном педагога поневоле.

— Я знаю, — отозвался Виктор.

Орнитолог выпрыгнул на берег, наклонился и поднял крачонка. Он сделал это так осторожно, будто брал в руки горячую картофелину.

— Смотри, как это делается.

— Да я умею, — сказал Виктор. — Я еще в прошлом году…

Орнитолог — будто и не слышал. Он распрямил ногу крачонка и сомкнул вокруг нее полоску серебристого металла с насеченными цифрами.

— Самое главное — не повредить ногу.

— Я знаю, — сказал Виктор. — Дайте мне колец, пожалуйста.

— Ты будешь ловить птенцов и приносить мне.

— Зачем же вы мне показывали? — спросил Виктор. Его начинал раздражать этот человек.

Орнитолог нахмурился.

— Иди левым берегом. Только осторожно, не наступи. Они прячутся в камнях.

Они шли, каждый по своей стороне, разделенные полоской суши шириной в тридцать метров. Пойманных птенцов Виктор отдавал орнитологу, и тот бережно, но деловито принимал их в руки и через несколько секунд выпускал с кольцом на лапке. Все это делалось быстро и молча. Молчание тяготило Виктора. Орнитолог не обращал на него внимания, и Виктор подумал, что если он подойдет и вместо птенца протянет руку, то орнитолог так же молча окольцует ее и так же отойдет, не оглянувшись.

— Ему не больно? — спросил Виктор, отдавая очередного птенца.

— Это необходимо, — ответил орнитолог.

«Я больше не скажу ему ни одного слова», — подумал Виктор.

Через несколько минут он поймал первого гагачонка. Маленький темно-коричневый комочек лежал в его ладонях и беспомощно тыкал в палец широким клювом. Он был мокрый и дрожал. Виктор подбежал к орнитологу.

— Он, наверное, больной. Можно, я возьму его себе?

— Он здоровый, — сказал орнитолог. — Железы выделяют еще мало смазки, пух намокает. Оставь его в покое. У тебя он сдохнет через день.

— У меня?!

— У меня — тоже, — сухо сказал орнитолог.

В первый день они объехали по большому кругу еще пять дальних луд. У Виктора от усталости рябило в глазах. На последней луде ему уже казалось, что весь берег усеян выводками, и он часто наклонялся и накрывал ладонью камень вместо птенца.

На обратном пути орнитолог больше часу греб коротко и мерно, как машина. Мимо проплывали сонные острова на сонной воде. Полуночное солнце вдруг спряталось за горизонтом, и сразу острова потемнели и сгорбились.

Виктора разбудил толчок лодки о бон. Он вылез и побрел к дому.

— Подожди, — остановил его орнитолог, — на чем ты будешь спать?

— У меня там спальник.

— Есть хочешь?

— Я привез еду.

— Ясно, — орнитолог посмотрел на часы. Было половина первого. — Мы выезжаем в шесть… — Он взглянул на Виктора, потом еще раз — на часы. — Хорошо, — в восемь часов.

— Я могу и в пять, — угрюмо сказал Виктор.

— Здесь распоряжаюсь я, — спокойно сказал орнитолог.

Виктор побрел к дому, нарочито громко шаркая подошвами. Поднявшись на крыльцо, он увидел орнитолога уже в лодке. Тот греб в море.

В комнате, на спальных мешках, постланных прямо на полу, вповалку, как солдаты, спали друзья Виктора. Развернув свой мешок, Виктор мгновенно уснул.

Почти сразу же его потрясли за плечо. Виктор, приготовившись к этому еще во сне, вскочил на ноги. Он стоял, покачиваясь, и постепенно, как на фотобумаге, проявлялась перед его глазами комната, залитая солнцем.

— Иди позавтракай, — сказал орнитолог. — В той комнате на столе каша и чай.

— У меня есть свое, — Виктор потянулся за рюкзаком.

— Свое возьмешь с собой. Сейчас уже девять часов.

Через полчаса они были уже далеко от берега. И снова молчание, нарушаемое лишь частыми шлепками весел. Снова мимо плыли острова, впаянные в зеркало моря. В этот день им нужно было посетить только один остров. До него было двадцать километров.

Пять часов, без отдыха, раскачивался орнитолог на своей скамье. Выпрыгнув на берег, он приподнялся на цыпочки, потянулся, и на лице его на миг появилась улыбка. Ему было приятно разогнуть спину.

На этом острове они закольцевали тринадцать птенцов. «С обратной дорогой приходится по три километра на каждого птенца», — мысленно подсчитал Виктор.

Перед возвращением они присели поесть. Орнитолог достал из рюкзака хлеб, колбасу и термос. Виктор достал затвердевший батон, колбасу и пачку печенья. Они сидели на плоских камнях, и между ними лежала еда, сложенная в общую кучу. Они пили чай из одного пластмассового колпачка и резали хлеб одним ножом. Они сидели рядом, оба усталые, оба невыспавшиеся, — люди, делавшие одно дело. Виктор ожидал, что орнитолог заговорит с ним или положит руку ему на плечо — в общем сделает что-то такое, за что Виктор простит ему все сразу.

Орнитолог пил чай, перекладывая горячий колпачок из руки в руку. Затем он стряхнул с колен крошки.

Виктор ждал.

Орнитолог поднялся, и Виктор понял, что разговора не будет. Он взглянул на орнитолога почти с ненавистью. Вряд ли тот понял, о чем думал Виктор, но что-то, может быть, выражение лица мальчика, заставило его произнести пустые слова:

— Тебе понравилось на этом острове?

— Да.

— Мы окольцевали серебристую чайку. Это не часто удается.

— Я буду грести, — хмуро сказал Виктор.

— Хорошо, — согласился орнитолог.

За пять дней, постепенно суживая круги, они объехали дальние острова, и теперь на их участке оставалось всего несколько луд в самом центре залива. Никогда прежде Виктору не приходилось работать так много. Но все же орнитолог работал больше. Когда Виктор ложился спать, орнитолог садился в лодку и плыл по каким-то своим делам на ближние острова. Он почти не спал, это было видно по его обветренному исхудалому лицу, по спекшимся губам, в которых вздрагивала изжеванная папироса. Но в движениях его оставалась все та же нервная легкость. У него было длинное худое лицо, и Виктор однажды подумал, что орнитолог похож на голодную собаку.

С каждым днем орнитолог торопился все больше. Обычно они возвращались позже всех и раньше всех уходили в море. Орнитолог был беспощаден к себе, но это не давало ему права быть беспощадным к другим.

Виктор разыскивал птенцов, греб, делил с орнитологом еду. Но даже в лодке, когда на веслах сидел орнитолог, Виктор не позволял себе уснуть. Он не хотел уступать. Он родился у моря и в свои тринадцать лет был высок и костист, как шестнадцатилетний. В нем текла кровь его дедов-поморов, и в нем жило тяжелое дедовское упрямство. Он скорее умер бы, чем показал, что ему трудно. Но орнитолог не замечал ничего. Он не замечал подчеркнутой старательности Виктора. Он был равнодушен к неприязни мальчика, как был бы, наверное, равнодушен к его любви. И за это Виктор почти ненавидел его.

Но рядом с ненавистью жило другое.

Виктор вырос у моря и знал, что такое труд. Против воли он отмечал неутомимость этого человека, который даже не счел нужным сообщить свое имя и отчество. И Виктор злился, потому что сам не мог разобраться во всем.

На пятый день к вечеру вершины материкового берега окутались грязными облаками. Задула моряна. Виктор и орнитолог находились в это время на небольшой луде, прикрытой от ветра островом. Закончив обход, орнитолог мельком взглянул на широкий пролив, отделявший их от базы. На середине пролива, гонимые ветром, плясали барашки.

— Кажется, застряли, — сказал орнитолог.

Виктор молчал. Он не хотел ни решать, ни советовать.

— Придется плыть на кордон — переждать.

— Ветер слабый, — хмуро отозвался Виктор, глядя на носки сапог.

— Здесь слабый, мы за островом. Посмотри, что делается в салме.

Взгляд Виктора скользнул к середине пролива. Там, как лоскуты бумаги, мотались под ветром чайки.

До острова, на котором стоял кордон, было метров триста. Через десять минут они уже входили в небольшой домик, стоявший на берегу бухты.

Летом кордон пустовал. Две железные кровати с продавленными сетками занимали половину комнаты. У стены — печка с дверцей, прикрученной проволокой. На столе — кулек с солью. На стене, обклеенной старыми обоями, жирно написано чернилами: «Наблюдатель Васильев — браконьер».

— На чердаке должно быть сено, — сказал орнитолог и вышел.

Скоро он возвратился с охапкой слежавшегося сена и разложил его на одной из кроватей.

— Можешь ложиться. Я пока спать не буду.

Виктор исподлобья взглянул на него.

— Дождусь полного прилива, нужно вытащить лодку, — пояснил орнитолог.

— Я тоже не буду спать!

Орнитолог пожал плечами и, присев к столу, вытащил из сумки тетрадь.

Виктор сел на кровать. Через минуту ему захотелось вытянуть ноги. Через две минуты он спал.

Утром, проснувшись, Виктор долго лежал, не открывая глаз, ожидая, что его сейчас потрясут за плечо и придется вставать. До никто не приходил его будить. Повернув голову, он увидел орнитолога, который спал, прижавшись щекой к раскрытому блокноту. Руки его, со сцепленными пальцами, были протянуты вдоль стола.

«Лодка!» — вспомнил Виктор. Осторожно, стараясь не скрипеть пружинами, он слез с кровати и вышел на берег. По небу бежали рыхлые низкие облака. На другом берегу бухты кланялись ветру недоростки-березы. Оттуда доносился глухой шум и через равные промежутки времени над камнями, уходящими в море, вздымались снопы брызг. Кордон был хорошо защищен от ветра. В самой бухте было сравнительно тихо. Лишь иногда заходила сюда шальная волна, накатывалась на берег и, едва коснувшись кормы лодки, рассыпалась пеной и брызгами.

Лодка была вытащена на берег по самой большой воде. Значит, орнитолог все-таки караулил ее.

Постояв у воды, Виктор побрел к озеру, которое начиналось в полусотне метров от кордона. У самого берега он спугнул выводок крохалей. Утка, тревожно озираясь, поплыла к середине; за ней, как нанизанные на одну нитку, потянулись утята. Их можно было подбить палкой.

Виктор вернулся к кордону.

Орнитолог уже стоял возле дома и смотрел на середину пролива, где вздымались неторопливые волны. Отсюда они казались игрушечными, но Виктор знал, что даже моторные баркасы остерегаются выходить в море в такую погоду.

— Старайся не ходить без нужды около озера, — сказал орнитолог, не оборачиваясь. — Не стоит беспокоить выводки.

Виктор промолчал.

— Ну что ж, можно спать дальше. А жаль… Очень жаль! Ты будешь спать?

Вопрос был обращен прямо, и не ответить было нельзя.

— Нет.

— Захочешь есть, — ложись спать.

Виктор давно уже хотел есть. Вчера они позавтракали, но продуктов с собой не взяли, рассчитывая вернуться рано.

— Я не хочу есть, — сказал Виктор, решив быть суровым до конца.

Орнитолог вошел в дом. Виктор слышал, как скрипнула кровать. Этот скрип показался ему нестерпимо обидным. Он понимал, что орнитолог не мог ничего поделать, но он должен был вести себя как-то иначе.

«Если хочешь понять, каков человек в море, нужен шторм», — вспомнил Виктор слова отца. Вот и пришел шторм. Но не было ни борьбы, ни громких команд, а только шум ветра, скрип кровати да щемящая пустота в желудке.

Первый день на острове не принес никаких изменений.

Утро второго дня — тоже. Виктор побродил в кустах, набрал пригоршню незрелой матово-зеленой черники. От нее было вязко во рту и болели десны. Они оба выспались на неделю вперед, и теперь Виктор, лежа на груде высохших водорослей, от нечего делать разглядывал в бинокль городские дымы. Где-то там, у рыбзавода, стояли на якорях два траулера, принадлежавшие заповеднику. Они-то могли выйти в море. Но Виктор не ждал помощи. Наблюдатели часто уезжали на несколько дней. Искать их не будут; во всяком случае, — так быстро.

Отложив бинокль, Виктор смотрел на спину орнитолога, обтянутую зеленой штормовкой. Он понимал, что сейчас можно было только ждать. Но то, что этот человек и теперь оставался самим собой и так же, как раньше, писал в блокноте, почесывая карандашом голову, вызвало раздражение.

Виктор поднялся и побрел в лес.

— Только не ходи к озеру, — сказал орнитолог.

— Как же!.. Там выводки, — с вызовом проговорил Виктор. — Они могут умереть со страху.

Орнитолог с удивлением посмотрел ему вслед и снова уткнулся в блокнот.

Виктор прошел несколько метров, и путь ему преградила упавшая береза. Она еще жила — листья были зелеными. Где-то он читал: если надрезать кору березы, то из нее потечет сладкий сок. Виктор сунул руку в карман, чтобы достать нож, и вынул… конфету. Он сразу забыл о березовом соке. Самая настоящая конфета в обертке, на которой была нарисована земляника! Медленно развернув конфету, Виктор положил ее на ладонь. Она пахла земляничным вареньем.

Виктор посмотрел в просвет между деревьями, где виднелась неподвижная, каменно-жесткая спина орнитолога. Пальцы Виктора сжались. Все так же глядя прямо на орнитолога, он сунул конфету в рот и с наслаждением, будто мстил, размолол ее зубами. В эту минуту ему очень хотелось, чтобы орнитолог обернулся.

Потом Виктор скатал бумажку в шарик, бросил его в черничный куст и вышел на берег.

— Иди сюда, — позвал орнитолог.

Виктор подошел.

— Смотри, — сказал орнитолог, — как оживают в воде водоросли. Видишь вон там, до них еще не дошел прилив, — они мертвы. И посмотри на те, что в воде. Они распускаются, как цветы.

Виктор изумленно взглянул на орнитолога.

— Вы говорите со мной, чтобы мне меньше хотелось есть?

— А тебе очень хочется?

— Нет.

— Тогда возьми, — орнитолог достал из кармана смятый кусок хлеба.

Чувствуя, что краснеет, Виктор заложил руки за спину.

— Я не возьму, — тихо сказал он.

— Послушай, мне приходилось голодать и больше. Ты понимаешь, я ведь все равно есть не буду.

Голос орнитолога был прежний. Он не просил и не требовал, но Виктор знал: орнитолог не будет есть этот хлеб. Виктор протянул руку и взял хлеб.

— Я думаю, до утра мы будем дома, — сказал орнитолог.

Виктор отступил на шаг, повернулся и быстро пошел вдоль берега, прижимая хлеб к груди. Вдруг окрепшие ноги несли его через камни легко, почти без усилий. Сейчас он не чувствовал ни голода, ни Усталости. Все заглушил нестерпимый стыд.

Виктор вышел на мыс. Ветер, свалившись с верхушек деревьев, ударил его в спину. Оступаясь на скользких, покрытых водорослями камнях, он подошел к воде. Отсюда была видна лишь крыша кордона.

Виктор размахнулся и швырнул хлеб так далеко, как только мог.

Потом он присел на камень и долго смотрел на двугорбую вершину за проливом. Семь километров вспененной воды лежало между ним и этим островом. Там было вдоволь хлеба. В двадцати метрах от мальчика все еще маячил на воде бурый комок. Его несло на камни Виктор подумал, что если хлеб прибьет к берегу, то будет очень трудно отказаться от него второй раз. Подумал он также и о том, что все-таки поступил честно, и от этой мысли ему захотелось плакать.

Виктор отвернулся и стал смотреть на луду, на которой их застал шторм. Она была совсем близко. Отсюда Виктор мог различить большой камень, возле которого его ударила клювом крачка. Там было ее гнездо. А в кустах можжевельника на макушке луды он нашел гнездо гаги: восемь больших теплых яиц в пуховой корзинке…

Внезапная догадка заставила Виктора подняться на ноги. Восемь крупных яиц! Триста метров до великолепной горячей яичницы! И он может это сделать потому, что остров защищает от ветра путь к луде и волна здесь не так велика.

Орнитолог сидел в лодке и вычерпывал воду консервной банкой. Солнце, проглянувшее в тучах, светило ему в лицо; лицо, обтянутое обветренной кожей, с желваками на скулах — лицо очень усталого человека. Виктор подобрал валявшуюся на берегу банку и тоже принялся вычерпывать воду. Он боялся, что орнитолог спросит его, зачем он убежал, но тот ничего не спросил.

— Через два часа полный прилив, — сказал, наконец, орнитолог. — Нужно столкнуть лодку. Мне кажется, ночью будет тихо.

Но Виктору сейчас не хотелось, чтобы утих шторм. Он привезет восемь крупных яиц… Они съедят их — по четыре на каждого. Виктор поплывет, даже если шторм разыграется еще сильнее…

Волны облизывали подсохшие камни и откатывались назад, в море. Каждая следующая волна заходила чуть дальше предыдущей, но все же прилив надвигался мучительно медленно. Виктор отвернулся. Когда он снова посмотрел на воду, первый ряд фукусов уже всплывал на волне. До полного прилива оставалось полтора часа.

И он пришел вовремя, возвестив о себе звучным шлепком но корме лодки.

— Взялись, — сказал орнитолог. — Только очень не напрягайся, у тебя закружится голова.

Виктор ухватился за колок. Он тянул изо всех сил, и голова у него закружилась, а перед глазами поплыли разноцветные шары.

— Теперь нужно ее постепенно сталкивать, когда вода будет уходить, — сказал орнитолог. — Я буду смотреть, а ты иди ложись. Я позову.

— Я сейчас лягу, — согласился Виктор. — Только я забыл вам сказать: я видел десять мертвых птенцов… Там, у озера… где кормушка… Они плавают в воде.

— Какие птенцы? Что за чушь?!

— Десять штук. Они плавают кверху брюхом, — упрямо повторил Виктор.

Это была заранее придуманная ложь.

— Идем, покажи.

— У меня кружится голова, — сказал Виктор.

И это не было ложью.

— У кормушки?

— Да.

— Я сейчас приду, — сказал орнитолог.

Как только орнитолог скрылся в лесу, Виктор столкнул лодку. Он греб, торопливо, чтобы выйти из бухты, прежде чем вернется орнитолог.

В бухте вода была сравнительно спокойной. С моря сюда приходил невысокий накат. У выхода в море Виктор придержал лодку. Совсем рядом, отделенные незримой чертой, шли вдоль острова разваливающиеся, шипящие волны. Они были неторопливы и неутомимы. Им не было конца.

Виктор нерешительно поднял весла, затем опустил, снова поднял и понял, что если промедлит еще несколько секунд, то уже не найдет в себе мужества и повернет обратно. Виктор взглянул на берег и увидел орнитолога. Тот бежал, оступаясь на камнях, и что-то кричал.

Виктор сделал гребок. Лодка пересекла черту.

Волна легко и цепко подхватила лодку, вздыбила ее и с наслаждением шмякнула носом об воду. Заплясал, наклоняясь и раскачиваясь, берег. Лодка опустилась в провал, и над бортом выросла зеленая стена с прожилками пузырьков и пены. Виктор, холодея, ткнул веслами в эту стену, и лодка медленно полезла наверх. Она взобралась на гребень и снова шлепнулась об воду обнажившимся днищем.

Вода уходила из-под весел. Виктор ловил веслами ускользающую воду, стараясь держаться вразрез волне. Ему было страшно. Так страшно, как никогда в жизни. И сейчас в голове у него проносились несвязные мысли о том, что раньше он делал много плохого: грубил матери, ссорился с друзьями из-за пустяков. Но теперь… Если все кончится хорошо, будет не так. Он станет жить справедливо и честно. И в то же время он видел все, что было вокруг: раскачивающийся берег, потеки смолы в пазах лодки, свои пальцы с посиневшими ногтями и белую фигуру человека, стоявшего на мысе.

А руки Виктора сами делали то, что нужно, и лодка почему-то не переворачивалась. Волна стала меньше. Виктор понял, что прошел самое опасное место — мелководье. Он рассчитал правильно. Остров прикрывал от ветра. Настоящий шторм начинался дальше, за лудой, к которой он плыл.

Но и того, что ему досталось здесь, было вполне достаточно.

Когда лодка, поднятая волной, вылезла на камни, Виктор не сразу нашел в себе силу выйти. Некоторое время он просидел неподвижно, не обращая внимания на гулкие удары в днище. Вылез он прямо в воду. Подтянул лодку. Опять закружилась голова.

На макушке луды Виктора атаковали крачки. Они поднялись в воздух и по очереди пикировали на него, злобно, не по-птичьи взвизгивая. Закрывая лицо руками, он подошел к гнезду. Гага тяжело вымахнула из куста. С отчаянной материнской храбростью она плюхнулась рядом и заполоскала крыльями, отводя Виктора. Виктор положил в шапку восемь тяжелых теплых яиц. Чувствуя, как странно подгибаются и слабнут ноги, он спустился к лодке.

И все повторилось снова.

Опять раскачивалась и валилась набок лодка. Опять раскачивались небо и берег, и полоса бешеной воды у входа в залив… и странно-белая фигура орнитолога на мысе.

Виктор вошел в бухту.

Орнитолог стоял на берегу в одном белье. «Он разделся, чтобы плыть», — подумал Виктор. Сейчас он почти любил этого человека.

— Ты выдумал вздор с птенцами ради этой прогулки? — тихо спросил орнитолог.

— Да, — отозвался Виктор. — Да! — повторил он звонко, потому что сейчас был счастлив. — Вы бы меня все равно не пустили.

— Ты негодяй, — сказал орнитолог. Он повернулся и пошел к кордону, ничего не прибавив.

«Он не понимает… он думает, я просто так…» — промелькнуло в голове Виктора. — Подождите! — крикнул он. — Посмотрите, что я привез.

Виктор подбежал к орнитологу и протянул ему шапку, полную яиц. Он взглянул орнитологу в глаза и засмеялся, чтобы показать, что не сердится.

— Ясно, — сказал орнитолог. Виктор увидел, что лицо его покрылось пятнами. — Скажи, — кто дал тебе право грабить гнезда, которые мы охраняем?! Меня отпустили с фронта, понимаешь? С фронта! Там умирали люди, а меня отпустили потому, что здесь некому было охранять птицу. Ты знаешь, что гагачьих гнезд всего несколько сотен? И наш заповедник единственный в Союзе?

Виктор растерянно молчал. Слова орнитолога — гневные, несправедливые слова — хлестали, как кнутом.

— Ты знаешь, что наши работники неделями не вылезают из лодок? Я живу здесь пятнадцать лет… Ты еще не родился, когда я сюда приехал. Ты хочешь стать биологом? Ты — юннат… Нет, ты только считаешь себя юннатом, браконьер! Тебе хочется есть? Мы голодаем всего два дня… А гага… она выводит птенцов один раз в год… Ты думаешь, что совершил подвиг, но ты поступил, как трус! Твой желудок оказался сильнее тебя.

Виктор, подавленный, оскорбленный, стоял опустив голову и молчал, потому что боялся расплакаться.

— Ты взял их в том гнезде? — спросил орнитолог.

— Я взял их… не для себя, — Виктор проглотил комок и заговорил громче. — Я хотел вам… Я не ел ваш хлеб. Выбросил в море…

— Что?

— Я не браконьер! Понятно вам!? — крикнул Виктор. — Можете подавиться своим хлебом!

Орнитолог вздрогнул. Медленно подошел к лодке, расстелил на дне штормовку и завернул в нее яйца. Затем натянул брюки, сапоги, столкнул лодку и прыгнул в нее. У Виктора мелькнула сумасшедшая мысль, что орнитолог собирается утопиться.

— Вы что?.. — спросил он испуганно.

— Отвезу яйца, — сказал орнитолог спокойно, как прежде. — Иди в дом. И без фокусов, — ясно?

— Нет, не ясно, — сказал Виктор и остался на берегу. Лодка скрылась за мысом. Виктор прошел вдоль берега и, прячась за деревом, стал наблюдать за ней. Волны швыряли лодку, высоко подбрасывая то нос, то корму. Казалось, она должна была перевернуться каждую секунду. Виктор стоял прислонясь к дереву, и каждый раз, когда лодка, накреняясь, катилась в провал с гребня волны, у него замирало сердце. Он со страхом думал, что орнитолог может не вернуться.

Но орнитолог вернулся. Он дважды прошел этот путь и вылез на берег мокрый, держа в руках свернутую штормовку. Затем началось странное.

Орнитолог вошел в дом с пучком водорослей и банкой в руках. Поливая водой из банки, тщательно вымыл плиту. Потом принес сухих веток и, наломав их об колено, разжег огонь. Виктор, лежа на кровати, с удивлением наблюдал за этими действиями, закрывая глаза, когда орнитолог поворачивался к нему.

Плита нагрелась. Орнитолог развернул штормовку и достал два крупных гагачьих яйца. Он вылил яйца на плиту. Запах еды, смешавшись с запахом дыма, заполнил комнату. Виктор до боли прикусил губу.

— Иди ешь, — позвал орнитолог.

Виктор не пошевелился.

— Я ведь вижу, что ты не спишь.

— Не буду, — сказал Виктор, не открывая глаз.

Орнитолог снял с плиты запекшийся неровный блин с двумя желтыми кружками и положил его на стол.

— Ешь, — сказал он устало и, тяжело ступая, вышел из комнаты.

Виктор поднялся с кровати, заглянул в окно. Орнитолог, прямой и тощий, стоял на берегу и смотрел в море.

Рука Виктора протянулась к яичнице. Он отломил сбоку кусочек хрустящей прозрачной пленки, положил его в рот и ощутил невыносимо сладкий привкус горелого. Презирая самого себя, но не в силах сдержаться, он разрезал подгоревший блин на две части и съел большую, посыпав ее крупной солью.

Затем он лег на кровать и уснул.

Ему снилась волна, которая вышла из моря и гналась за ним по земле, вырастая все выше. Виктор бежал вдоль какой-то улицы, где стояли дома с заколоченными дверями и окнами. Он стучал в двери, но никто не отзывался. Волна настигала его, и Виктор плакал во сне.

Ночью его разбудил орнитолог.

Море было спокойно, и через полтора часа они подошли к базе.

Навстречу им вышел заспанный наблюдатель.

— На кордоне отсиживались? — спросил он, позевывая.

— На кордоне, — ответил орнитолог.

— Я так и думал. Есть хотите?

— Накорми мальчика. Только много не давай, — он не ел двое суток.

— Ну? — удивился наблюдатель. — И как? Ничего?

— Ничего, — сказал орнитолог.

— Герой, — ухмыльнулся наблюдатель.

— Займись делом, — сухо сказал орнитолог.

Наевшись, Виктор отправился в комнату, отведенную ребятам. Все так же, на мешках, постланных на полу, спали четверо. Наверное, они очень устали. Ни один из них не пошевелился. Виктор залез в свой мешок и долго лежал с открытыми глазами. В голове у него все еще шумело море.

За дощатой перегородкой звякнула тарелка, и чей-то голос, наверное, наблюдателя, прошептал:

— Юннатов завтра отправляем… А как твой-то держался, ничего? Трудновато ведь мальцу двое суток…

— Он не малец, — сказал орнитолог. — Вот что… у нас, кажется, есть место лаборанта? Я займу его до сентября.

— Для него?

— Да.

— Такого пацана!.. Вы же студентке отказали!

— Он не пацан, — сказал орнитолог. — Я возьму его. Если… если, конечно, он согласится.

Виктор приподнялся и сел, прислонившись спиной к стене. Он сидел долго, пока не утихли за перегородкой двое.

На полу дружно сопели ребята. Виктор лег на живот и потянул одного из них за ногу.

— Вовка, — прошептал он. — Вовка, слушай, чего скажу…

Вовка поднял голову, посмотрел на Виктора оловянными глазами и снова уткнулся в подушку.

Виктор легонько щелкнул его по затылку и вышел на крыльцо.

Спать ему не хотелось.


Счастливый день

Павлика разбудил здоровенный желтый шмель. Он летал у окна и противно зудел, стукаясь о стекло. Павлик слез с кровати, подошел к окну и толкнул створки. Мягко зашлепали по стеклу листья; прохладная ветка сирени влезла в комнату, стряхнув на подоконник несколько капель. Шмель свечкой взвился вверх, вспыхнул под солнцем золотой бусиной и исчез.

— Вот так шмель! — сказал сам себе Павлик.

Заранее морщась, он подошел к рукомойнику, поддал носик ладонью и потер лоб и одну щеку.

Ходики на стене показывали девять часов.

— Вот так часики! — сказал Павлик.

В соседней комнате распластались по полу солнечные квадраты. С удовольствием ступая по горячему полу босыми ногами, Павлик подошел к столу. Сдернув газету, прикрывавшую еду, он взял кринку с молоком и пил, пока не захватило дух. Потом очистил яйцо, съел его без хлеба и важно подумал, что сегодня он, если захочет, то может не есть хоть весь день.

Отец с матерью рано утром уехали в город покупать телевизор. Вчера Павлик, узнав, что они уезжают на целый день, обрадовался и еще с вечера начал придумывать, что он будет делать.

Отломив кусок хлеба, он вышел на крыльцо. Солнце уже высоко поднялось. Над лугом извивались и таяли в воздухе прозрачные змейки. День был жаркий.

Павлик высоко поднял руку и стал крошить хлеб. Едва первые крошки упали на ступени, со всех сторон — из-за дома, с огорода, из-под сарая — помчались к крыльцу куры. Последним прибежал соседский белый петух. Куры, толкаясь и ссорясь, полезли на крыльцо, а петух стал прохаживаться перед домом, подозрительно поглядывая на Павлика. Павлик запустил в него коркой. Петух подскочил и вякнул что-то, наверное выругался.

Прямо с места Павлик прыгнул вниз через три ступени. Ноги разъехались на горячем песке, и Павлик упал. Лежа на спине, он с любопытством смотрел на петуха, который метался вдоль забора, не находя лаза.

Сегодня не было ничего запретного: хочешь — иди на речку, хочешь — на пруд, кататься на плоту, или — на железную дорогу; если приложить ухо к рельсу, то можно услышать как идет поезд. И Павлик никак не мог решить: что же выбрать! Ему хотелось всего сразу.

Он встал и вышел на улицу.

За редким забором соседнего дома копал землю лопатой мальчик с белыми ресницами.

— Жека… А Жека!.. — позвал Павлик.

Жека вывернул большой ком земли, стукнул по нему лопатой и стал внимательно рассматривать.

— Жека, — шепотом спросил Павлик, — Жека, ты чего, а?

— Червей копаю. Не видишь?!

Павлик вздохнул. По началу разговора было ясно, что с Жекой сегодня ничего не выйдет. Жека берет в компанию Павлика только в самом крайнем случае, когда нет никого другого. Павлик уважает его и немного побаивается. Он все делает так, как скажет Жека, даже не спорит с ним никогда. Жека сильный — он может взять Павлика за руки и кружить по воздуху. И ловкий — он может ездить верхом. Жека умеет надувать лягушек через соломину…

— Дай я покопаю, — предложил Павлик.

Жека молча вывернул еще один ком.

— Ну, дай!.. — повторил Павлик.

— И без тебя никак не накопать! Сейчас Витька придет, а у меня нет ничего.

— Ты с ним пойдешь?

— А с кем еще?..

— Можно, я пойду?

— Больно умный! — отрубил Жека.

Павлик постоял, помолчал и пошел прочь. Жека крикнул ему вслед:

— А у меня капроновая жилка есть. И крючок кованый… Дачник подарил!

Жека просто хотел похвастаться. Но Павлик подумал, что его дразнят. Он обиделся и стал думать, как бы сделать так, чтобы Жека у него чего-нибудь попросил.

Вот, например, если у Жеки сгорит дом… Жека придет к Павлику и попросит удочку. «У тебя же есть капроновая жилка», — ехидно скажет Павлик. «У меня теперь ничего нет, — грустно ответит Жека и заплачет. — Жилка сгорела, и дом — тоже, и все вещи… Дай твою удочку половить». Тогда Павлик засмеется и скажет: «Помнишь, ты не взял меня на рыбалку? Теперь и я тебе ничего не дам».

Павлику так ясно представился этот разговор и умоляющее лицо Жеки, что он улыбнулся и помотал головой от удовольствия.

Во дворе Павлик взял грабли и направился за сарай, где в тени лежала груда старой щепы. Он разгреб щепу и, прямо с земли, стал собирать червей в две банки сразу. Сзади послышались шаги. Павлик знал, что это Жека, но не обернулся.

— Много накопал? — спросил Жека.

— Две полбанки, — ответил Павлик.

— Дай мне чуть-чуть. У меня только три штуки, а сейчас Витька придет…

Павлик засопел, чтобы не рассмеяться. Лицо у Жеки было как раз такое, будто у него сгорел дом.

— Бери, мне и совсем не нужно, — сказал Павлик.

После такой щедрости Жека, конечно, должен был взять Павлика с собой. Но он забрал червяков и ушел. «Это все из-за Витьки», — решил Павлик и стал думать про Витьку. У Витьки тоже может сгореть дом. Тогда он придет к Павлику и будет проситься переночевать на одну ночь. Павлик даже зажмурился, чтобы лучше представить лицо Витьки. И Витька встал перед ним как живой. Он долго умолял Павлика. Наконец он заплакал и даже стал биться головой о ель, что росла у них во дворе. Павлик смотрел на него и смеялся безжалостным смехом. А потом ушел навсегда из дома и сделался машинистом электрички.

В этот момент снова пришел Жека.

— Ты Витьку не видел?

— Никого я не видел.

— Обещал в шесть разбудить, а сейчас уже девять…

— Уже десять, — злорадно сказал Павлик. — Он и не придет вовсе.

— Еще как придет… — не очень уверенно возразил Жека. — Мы позавчера договорились. А он никогда не обманывает.

— А кто у тебя колесо от тачки украл? — напомнил Павлик.

— Колесо? Подумаешь, колесо… — Жека повел плечом и внезапно обозлился. — Ему вообще верить нельзя! Он всегда врет!

— Ага! Он такой… — с готовностью подтвердил Павлик.

— Я еще ему ноги повыдергаю! — пригрозил распалившийся Жека.

— Ага! — звонким голосом подтвердил Павлик. — Хорошо бы, у него дом сгорел! Да?

Но Жека не понял его.

— Нет, дом не надо, — сказал он. — У них дом новый. Пойдешь со мной?

— Я?!

— А то кто, свинья? — усмехнулся Жека.

Павлик не обиделся. Наоборот, он засмеялся еще громче Жеки, хотя и понимал, что смеется над собой.

— Только ты вот чего… — сказал Жека. — Котелок возьми, будем уху варить. Я бы взял, да неохота домой идти.

Павлик бегом бросился в дом и вынес белую эмалированную кастрюлю. Он знал, что ему попадет за кастрюлю, но это будет когда еще… А сейчас надо было торопиться, пока у Жеки не изменилось настроение.

Пыльная дорога привела их к лугу, расчерченному валками скошеной травы. Они перепрыгнули через канаву и зашагали по стерне, шаркая ногами, чтобы не уколоться.

День был безветренный и жаркий. Над лугом стоял неумолчный звон. Это кузнечики пели свои песни. В небе грелись под солнцем белые облака. «Почему они никогда не загорают? — подумал Павлик. — Ведь у меня тоже спина сначала белая, а потом становится коричневая… А они целый день жарятся и — хоть бы что. Правда, бывают темные облака, но это — тучи. Может быть, туча — это облако, которое загорело?»

Ребята поднялись на полотно железной дороги и зашагали по шпалам. Тревожно свистя, вылетела из леса электричка. Они уступили ей дорогу.

— Два машиниста! Видел? — воскликнул Павлик.

— А хоть двадцать два… — пробурчал Жека. — Все равно по шпалам идти — хуже нет. Через одну наступать — широко, а на каждую — очень узко. Им же все равно как дорогу строить, придумали бы такую, чтобы ходить было удобно.

— Ага, — согласился Павлик. Он хотел еще спросить, почему в будке два машиниста, нов это время из придорожных кустов вылез толстый дачник в резиновых сапогах и с рюкзаком. В руках он держал спиннинг и несколько удочек, связанных пучком. Все снаряжение у этого человека было совершенно новенькое: сверкающая катушка на спиннинге, зеленые бамбуковые удочки, сапоги, оставляющие на песке четкий рубчатый след. Ремешки на рюкзаке были такими гладкими и блестящими, что их хотелось лизнуть.

— Ого! — сказал дачник, подходя к ним. — Тоже рыбаки?

Павлик и Жека молча уставились на него.

— Чего же вы молчите? — спросил дачник, стараясь казаться очень веселым. — Может быть, вы думаете, что я Карабас-Барабас?

— Не… — сказал Жека.

— Вот и хорошо! — весело воскликнул дачник. — Я такой же рыбак, как и вы. Люблю с удочкой посидеть. Рыболовы самый лучший народ, — верно?

— Не… — сказал Жека.

— А кто же лучше?

— Мы не знаем.

Дачник громко засмеялся и подмигнул ребятам, отчего лицо у него сразу стало такое, будто он собирался заплакать.

— А хотите, ребята, я вам крючков дам? — неожиданно предложил он. — У меня всякие есть. И кованые и заглотыши… Я вам крючков дам, а вы мне места покажете, где лучше клюет. Вы, наверное, тут все места знаете?

— Не… зачем… — угрюмо сказал Жека.

Но дачник не унимался. Он достал из кармана стеклянную баночку, отвинтил крышку и высыпал на ладонь горку крючков. Тут были и черные, и желтые, и большие, и маленькие, были даже белые, каких Павлик никогда не видел. Павлик шагнул вперед, но Жека дернул его за руку.

— Мы пойдем, дядя, — сказал Жека.

— А как же наш уговор? — все еще бодрым голосом спросил дачник. — Возьмете меня с собой? А я… — он полез в карман. — А я вам полтинник дам.

— Не… — сказал Жека, переминаясь с ноги на ногу.

Дачник заморгал глазами, сердито швырнул крючки в банку. Лицо у него было такое обиженное, что Павлику стало его жалко, и он хотел сказать, что никаких мест они не знают. Но Жека уже тянул его в сторону. Они шли насыпью, и Павлик несколько раз оборачивался, чтобы взглянуть на этого толстого, шумного и странного человека.

— «Карабас-Барабас»… — передразнил Жека. — Места ему покажи! Боров толстый!

— А крючки хорошие. Да, Жека? — сказал Павлик. — А кто это Карабас-Барабас?

— Тут один… — Жека сплюнул на рельс. — Ты не знаешь.

И Павлик с уважением подумал, что Жека очень умный и смелый.

Сойдя с дороги, они еще долго шли лесом, пока не вышли к низинке, где в берегах, заросших осокой, пряталась ленивая речка Орлинка.

Над темной водой летали голубые стрекозы. Невдалеке от берега торчали две камышины. Паутина, растянутая между ними, блестела, как жестяная. Прямые стрелы осоки, прибрежные кусты, облепленные пухом, зеленая ряска и листья кувшинок — все было неподвижно, все застыло, разморенное солнцем. Такая стояла над Орлинкой тишина, что, когда лягушка нырнула в воду, то шлепок раскатился, как выстрел.

На цыпочках, чтобы не распугать рыбу, ребята подошли к реке. Забросив удочку, Павлик замер.

У самого берега плавало на воде отражение солнца. Поплавок медленно сносило течением в этот ослепительно желтый круг. Павлик жмурился от нестерпимого света, он боялся пошевелиться, чтобы не рассердить Жеку.

Но Жека не выдержал первым.

— Тут один окуня поймал. Здоровый! — сказал он шепотом.

— Ага, — так же шепотом отозвался Павлик.

— До войны тут, знаешь, сколько окуней было? Немцы всех поглушили снарядами.

— Ага! — подтвердил Павлик, и ему сразу представился толстый немец, бросавший в речку снаряды. Немец был похож на дачника с удочками.

— Жека, — холодея сказал Павлик, — а Жека… Этот дачник — шпион, может быть?

Но тут у Жеки клюнуло, и он вытащил окуня.

— Вот это да! — заорал Жека. — Вот это шпион! Попался!

Павлик вскочил, забыв про дачника.

— Ура! Шпион!

— В тюрьму шпиона! — крикнул Жека.

— В тюрьму шпиона! — завопил Павлик.

Жека набрал воды в кастрюлю и выпустил туда «шпиона». Они ползали на коленях возле кастрюли, рассматривая окуня, и тыкали в него веточкой, чтобы он растопырил свои колючки. Наконец окунь перевернулся кверху брюхом, и ребята возвратились к удочкам.

Больше они ничего не поймали, хотя просидели часа три.

— Давай уху сварим, — предложил Жека.

— Из одной рыбины?

— А мы воды нальем побольше.

— Окуня нужно с кишками варить, — солидно сказал Жека. — Навару больше будет. Иди за дровами.

Павлик принес сухих веток. Жека сложил их крест-накрест и поджег. При солнечном свете пламени почти не было видно, — будто сами по себе раскалялись, начинали светиться ветки. Костер прогорел очень быстро.

— Говорил я тебе, — толстых неси, — недовольно сказал Жека. — Лучше я сам принесу.

Жека ушел, а Павлик встал на четвереньки и начал дуть под кастрюлю изо всех сил. Ему очень хотелось, чтобы уха сварилась, прежде чем придет Жека. Он дул, пока не закружилась голова; угли под кастрюлей гудели, но вода не закипала.

Пришел Жека и швырнул возле костра охапку сучьев.

— По дороге дровину уронил, — сказал он по-прежнему недовольно. — Иди подбери.

И Павлик, чувствуя себя виноватым, вскочил и побежал искать дровину, даже не спросив, где она лежит.

— Не та, — сухо сказал Жека, когда Павлик притащил еловый сук.

Павлик, покрасневший от усердия и раскаяния, стоял подле костра и думал: что бы такое сделать? Как умилостивить Жеку? Как ни странно, в глубине души Павлик был на его стороне. Может быть, тем самым отстаивал он свое право распоряжаться и командовать, когда вырастет такой же большой.

— Порядок в танковых войсках, — сказал Жека. — Пусть уварится. Купнемся?

Не дожидаясь ответа, он сдернул штаны, рубашку, приплясывая, сбежал к реке и прыгнул в воду. Павлик, так же приплясывая, побежал за ним и с нарочитой неловкостью, болтая ногами, стараясь поднять как можно больше брызг, обрушился в речку.

— А я в штанах!.. — крикнул он, вынырнув. — Я нарочно! В штанах прыгнул!

— Ура! — ответил Жека, нырнул и схватил Павлика за ногу.

Павлик, набрав воздуха, тоже нырнул, нащупал руками голову Жеки и притянул ее к себе. Они столкнулись лбами и открыли глаза.

— Бурл-бул… — сказала Жекина голова, выпустив серебристый пузырь.

— Блуп… — ответил Павлик.

Они вместе вынырнули на поверхность и захохотали. От смеха у Павлика сразу отяжелели руки. Он хотел перестать смеяться, но от этого засмеялся еще сильнее и окунулся с головой. Ему стало страшно, но он ничего не мог поделать — даже под водой ему хотелось смеяться.

То погружаясь, то выныривая, хохочущий и бледный Павлик кое-как добрался до берега и, обессиленный, растянулся на траве.

Мимо прошлепал Жека.

— В воде смеяться нельзя, — назидательно сказал он. — В прошлом году одна, знаешь, как нахлебалась? Чуть не до смерти! Сама тонет и смеется.

Прижавшись щекой к траве, Павлик Молча смотрел, как Жека танцевал на одной ноге, стараясь другой попасть в штанину. Жека подошел к костру и застыл, бессмысленно, как показалось Павлику, глядя на огонь. Затем он схватил ветку, поддел кастрюлю и швырнул ее в сторону.

— Иди скорей!

Павлик, прежде чем подошел, понял, что случилось. Чудесная новая кастрюля с белыми, блестящими боками… От копоти она стала совершенно черной! Вода выкипела; эмаль потрескалась и отлетела во многих местах. На дне припекся и чадил бурый комок с головой окуня.

Кастрюля тихо потрескивала, остывая.

— Нужно ее в воду, — решил Жека.

Он зацепил кастрюлю палкой за ручку и понес к реке. Ни он, ни Павлик не подумали, что этого нельзя было делать. Попав в воду, горячая кастрюля совсем облупилась.

— Тебе попадет?

Павлик кивнул.

— А ты скажи, будто её цыгане украли. Как раз они утром проходили, — я видел.

— Правда? — с надеждой спросил Павлик.

— Честное пионерское, чтоб мне провалиться! Они если даже и не украдут… все равно на них подумают. Потому, что они настырные.

Павлик чуть улыбнулся: все-таки Жека — настоящий друг.

Через минуту они уже гоняли кастрюлю по лугу, пока она не свалилась в речку.

— Теперь ей крышка, — с удовольствием сказал Жека.

— У нее крышка, и ей крышка! — засмеялся Павлик.

— И у дома крыша! — подхватил Жека.

И все вместе это было так смешно, что они повалились на траву и смеялись до слез, болтая ногами в воздухе. Павлик вспомнил, как здорово он искупался в штанах, и подумал, что теперь они будут ходить с Жекой каждый день.

— Жека — начал он.

— Крышка! — отозвался Жека.

И опять раскатился взрыв хохота. Голоса ребят, отраженные стеной леса, возвращались обратно, и казалось, что лес смеется вместе с ними.

Потом они, усталые, лежали рядом и смотрели в небо. Облака стояли на месте, а земля неслась под ними, как большой корабль. Далеко, на дне голубого провала, с неторопливым рокотом проплыл пузатый жук.

— Вертолет, — сказал Жека. — Лес тушить полетел, наверное.

— Почему лес?

— Сухо. Горит везде. Ты бы хотел лес тушить?

— Ага… — лениво сказал Павлик.

— И я бы хотел. Говорят, скоро вертолеты будут всем продавать: Для личного пользования. С велосипедным мотором. А милиционерам и почтальонам — бесплатно. Бензин у них будет специальный, химический.

— Химический… — засыпая, пробормотал Павлик.

Они спали долго. Сквозь сон Павлик слышал, как вертолет прилетел снова. Он кружился над ними и грохотал все громче, но никак не мог улететь. Потом он стал стрелять из пушки, и Павлик проснулся.

Огромная сизая туча с оплавленными золотыми краями шла над лесом. Резкий удар грома хлестнул по земле, и лес ухнул и пригнулся, смятый порывом ветра.

Жека тоже проснулся и вскочил на ноги. Подобрав удочки, они бросились к опушке и укрылись под большой елью. Отсюда был виден притихший луг и кусты над рекой, замершие, будто скованные страхом. С минуту стояла настороженная, недобрая тишина. Затем где-то далеко зародился и стал приближаться глухой шум. Он двигался быстро, как поезд. И когда он подошел вплотную, на землю обрушился дождь. Плотная серая занавеска опустилась на луг, и только на другом берегу Орлинки, над багрово-красным обрывом тянулись к земле золотые нити.

— Как на елке! — шепотом сказал Павлик.

Ель недолго спасала их от воды. Сверху зачастили тяжелые холодные капли.

— Бежим домой по дождю, — предложил Жека, — все равно мокро.

Павлик поежился.

— Бежим, под дождем теплее.

Они выскочили из леса на поле, и ливень, хлестнув им в спину, вымочил с головы до ног в одну секунду. Это было даже приятно, — как будто окунулся в теплую воду.

Вдоль дороги, по канаве мчался коричневый бурный поток. Вода, исхлестанная дождем, пузырилась и кипела. Жека влез в канаву и пошел против течения.

— Я иду по реке босиком! — крикнул он.

И тотчас же Павлик спрыгнул в канаву и побрел вслед за Жекой, не обращая внимания на щепки и мелкие камни, больно ударявшие по ногам. Все это вместе: и быстрая мутная вода, и капли дождя, секущие спину, и краешек голубого неба, показавшийся на горизонте, и даже то, что вокруг не было ни души, — все это было так прекрасно, что Павлику захотелось сделать что-нибудь особенное.

— Жека!

Жека обернулся.

Павлик подогнул ноги и сел прямо в воду посреди канавы. Тараща глаза и кривя рот, чтобы было еще смешнее, он захлопал по воде ладонями.

Жека расхохотался и двинулся дальше. Павлик вскочил и пошел за ним, распевая:

— Дождик, лей, лей, лей!

Этот дождик чимбалей!

Дождик, лей, лей, лей!

Этот дождик чимбалей!

Размахивая руками, он маршировал под эту песню и загребал ногами, разбрызгивая воду.

Дождь прекратился сразу, как будто завинтили кран. Ребята вышли на околицу. В самом конце широкой и прямой деревенской улицы медленно уходила за горизонт половинка солнца.

— Вот это да! Часов девять, — сказал Жека.

Павлик, прищурившись, взглянул на солнце, от которого оставался уже лишь узкий ломоть.

— Полдесятого, — сказал он наугад.

На крыльце магазина сидел промокший дачник с рюкзаком. Он угощал пивом пастуха и все спрашивал о местах, где хорошо клюет рыба. А пастух пил пиво, сочувственно кивал головой, но помалкивал. Он тоже не знал таких мест. Павлик подумал, что, если он найдет такое место, то обязательно приведет туда дачника и даже не возьмет за это крючков.

Они обогнали колхозное стадо.

Коровы шли медленно. Павлик подошел к одной и похлопал ее по влажному, дымящемуся боку. Раньше он никогда так не делал, но сегодня ему почему-то ничто не было страшно. Сегодня был удивительный, счастливый день.

У Жекиного дома они встретили Витьку.

— Чего ж ты! — сказал Витька Жеке. — Я тебя ждал, ждал, а тебя, оказывается, и вовсе нету.

— Это я тебя ждал! — вскинулся Жека.

— Нет, я, — уперся Витька.

— Витька, он правда тебя ждал, — храбро вмешался Павлик.

Витька презрительно взглянул на него.

— Ты еще тут… Молчи, пока не получил.

Павлик потихоньку подвинулся за спину Жеки.

— А вот и не получит, — сказал Жека, делая шаг вперед.

— А вот получит! — Витька сделал шаг назад.

— А не получит! — уже громче сказал Жека, делая еще шаг вперед.

— Еще и ты получишь! — Витька отступил сразу на два шага.

— Не получу!! — грозно сказал Жека и двинулся на Витьку, выставив вперед плечо.

Витька отбежал на несколько метров.

— Колесо украл! — крикнул Павлик, чувствуя себя в безопасности.

— И еще украду! — заорал Витька. — Всю тачку украду!

Жека нагнулся и поднял камень. Витька скрылся за углом забора.

— Не приду к тебе никогда… — донеслось издали.

— И не надо! Не надо! — заорал Жека. — Мы теперь с Павликом!.. Лучше не приходи в наш конец!

«Мы с Павликом…» Услышав эти слова, Павлик ощутил в себе такое мужество, что подобрал камень, брошенный Жекой, и побежал к забору. Но Витьки уже не было.

— Завтра опять пойдем, — предложил Жека, когда Павлик вернулся. — Верно?

— Ага! — с восторгом сказал Павлик. — Еще и не туда… Еще больше наловим!

— Я тебя разбужу, — сказал Жека. — Только ты вот что… кастрюлю захвати. Может, много наловим, тогда еще сварим.

Павлик задумался. Напоминание о кастрюле отозвалось в низу живота легким холодком. Дома ждала мать. Она, конечно, заметила пропажу. Но Павлик не мог отказаться от своего счастья. Если Жеке нужна кастрюля, она будет!

— Я принесу, — ответил Павлик. — У нас есть еще три. Еще побольше той.

И Павлик храбро поднялся по ступенькам крыльца.


Загрузка...