Часть четвертая

Глава первая

1

Каждое лето обочины широких улиц и переулков Локтей быстро зарастают высокими, в рост человека, репьями. Под их широкими и мягкими, точно обваренными, листьями всегда прохладно и сумрачно. Там спасается от июньского зноя всякая живность: равнодушные ко всему на свете, полусонные деревенские собаки, ленивые и неповоротливые свиньи, юркие, вечно чего-то ищущие в земле куры и даже годовалые телята. Запыленные сверху лопухи надежно защищают обитателей репьевого царства и от теплых, всегда быстротечных летних дождей.

Репьи растут быстро и буйно, до самого июля не причиняя никому ни вреда, ни пользы. А потом выметывают шапки бледновато-розовых цветов. Недели через две цветы засыхают, на их месте образуются небольшие щетинистые шарики, которые набиваются в хвосты и гривы лошадей, в собачью шерсть, цепляются за одежду прохожих.

И люди осторожно обходят репьевые заросли стороной.

* * *

В последние годы Григорий Бородин болезненно воспринимал то, что люди сторонятся его, как высохшего репьевого куста.

После той ночи, когда Бородин бросил в болото обрез, он недели две был сам не свой. Ночами в голову лезли думы о прошлом, о настоящем… «На земле-то ведь как? — говорил когда-то отец. — Сильный — прямо стоит, слабый — по ветру стелется…»

Григорий считал, что он вот не слабый вроде… А не дают ему стоять прямо…

Но через несколько минут приходила совершенно противоположная мысль: какой он, к черту, сильный?! Ведь не мог, не решился все-таки Ракитина… Отец — тот не кинулся бы вслед Тихону, не вернул бы его с тропинки…

Но тут же обливался холодным потом: господи, не вернул бы Тихона — узнали бы ведь, кто поставил самострел. Узнали бы — и…

Григорий вскрикивал, садился на постели.

— Что ты? Что ты?! — испуганно спохватывалась Анисья, тоже приподнималась, щупала место, где лежал Григорий. — Говорю же — езжай в больницу. Гляди — потом исходишь, все простыни мокрые.

— Ничего, ничего… Убрал ведь самострел я вовремя. И в болото его… — стучал зубами Григорий.

— Чего несешь которую уж ночь? Какой самострел? В какое болото?

— В такое… в черное… Еще луна качнулась… холодно мне. А? Что? Чего ты?!

Придя в себя, Григорий падал на подушки, заворачивался в одеяло. Анисья вставала, накидывала еще сверху на дрожащее тело мужа зимнее пальто. И Григорий опять начинал думать о своем отце, о его словах… Он никак не мог выбраться из заколдованного круга этих мыслей.

Когда впервые после болезни пришел в контору, худой, обросший, с теплым шарфом на шее, сразу же послал за Ракитиным.

— Пока я болел, вы, говорят, на партсобрании вопросик один обсудили… о зерносушилке, — промолвил он слабым голосом.

— Обсудили, — насторожился Ракитин. — Рекомендовали правлению начать нынче строительство.

— Что же, давайте помаракуем, когда можем начать строительство, — тем же голосом продолжал Бородин. — Собери-ка сегодня правленцев, потолкуем. Потом на общем собрании обговорим. — Помолчал и добавил: — Возражать, я думаю, никто не будет. Надо нам сушилку, это верно.

А когда приступили к строительству, Григорий по нескольку раз в день бывал на току, негромко поторапливал людей, следил за своевременной подвозкой леса.

— Этак мы и нынче построим сушилку, — довольно сказал Ракитин.

— Нынче вряд ли, сил не хватит, уборка ведь на носу, — вяло ответил Григорий. — А на следующий год обязательно. А там, бог даст, и другую начнем…

Ракитин недавно слышал от Бородина совсем иные речи, поэтому удивленно посмотрел на председателя. Бородин почувствовал взгляд Тихона, пожал плечами и проговорил, плотнее закутывая шею шарфом:

— Как же, выполняем постановление… Что я, не болею за колхоз, что ли?

И, согнувшись, глядя в землю, медленно отошел прочь. Говорить что-то другое, продолжать борьбу у него не было уже сил…

А потом полнейшее равнодушие ко всему охватило Бородина.

Ему было уже безразлично, оставят его председателем или не оставят. Ему теперь не было дела ни до Ракитина, ни даже до Семенова. Он теперь жил, будто не замечая людей. Со всем, что предлагали ему Ракитин, Туманов или другие члены правления, безоговорочно соглашался.

— Это ты правильно, Григорий Петрович, — сказал однажды Бородину Иван Бутылкин. — Пусть они высиживают на собраниях решения-постановления. А ты их выполняй да хозяйствуй себе… Так-то дольше продержимся. А для нас, как говорится, хе-хе, что ни день, то пища.

Григорий мрачно выслушал Бутылкина, тихо переспросил:

— Значит, правильно, говоришь, я…

— Конечно, — кивнул Бутылкин. — Ведь сколь ерш ни колюч, а все одно — не миновать ему щучьей пасти. Чего же на рожон переть? Соразмеряй с обстановкой да председательствуй.

— Дур-рак!.. — вскричал Григорий. — Кто в колхозе хозяин? Кто? Я или… эти… Кто? Мне чем так… Уйду я лучше с председателей… Нынче у нас должно быть только отчетное собрание. А сделаем отчетно-выборное… Пусть ищут нового председателя…

— Дур-рак! — в свою очередь, воскликнул Бутылкин и со злости сплюнул на землю. — Чего им искать? Ракитин-то рядышком…

«Ракитин, Ракитин… Зря воротил его с тропинки, пусть бы шел, — думал часто Григорий. — А теперь… Ракитин каждый день ходит по Волчьей пади, да обреза теперь нет».

Бородин думал, а самого кидало в озноб, сдавливало сердце чем-то холодным. «Слава богу, что обрез проклятый выкинул…» — пробивалась сквозь обуревавшую его злобу согревающая струя.

Едва наступало утро, он гнал от себя прочь такие мысли. Словно боялся, что при дневном свете их может кто-нибудь подслушать. А ночью думал, думал, тешил себя расправой с Тихоном.

2

Приняв в МТС трактор, Петр Бородин стал работать на полях своего колхоза. Жил в тракторном вагончике. Оттуда до деревни было всего полчаса ходу, и он часто ночевал дома.

Григорию было в это время не до сына. Только однажды, подняв за ужином глаза на Петра, Григорий вдруг увидел, что сидит перед ним не прежний тщедушный Петька, а будто незнакомый долговязый парень с тяжелым золотистым чубом.

Поужинав, Петр начал куда-то собираться, долго и старательно расчесывал чуб перед зеркалом. Григорий видел отраженные в зеркале глаза сына. Глаза эти, цвета вызревающей черемухи, были какие-то странные: то светилось в них знакомое ему упрямство, то они насмешливо щурились, то застывал вдруг в них немой вопрос. Со дна души Григория поднимались прежние опасения.

Когда Петр взял баян и пошел из дому, Григорий не вытерпел и спросил, кивая головой на инструмент:

— Веселишь девок?

— Бывает, — нехотя и уклончиво ответил Петр.

— Бывает, и дурак загуляет! Тому ума не прогуливать, ему все равно, что у него за компания…

Петр поморщился, поднял глаза и спокойно сказал:

— Зря ты, батя, все…

… А между тем снова сходились пути Поленьки Веселовой и Петра Бородина.

* * *

Как-то, еще в. прошлом году, Евдокия Веселова вернулась с рыбалки промокшая до нитки и свалилась в постель. Работать в рыболовецкой бригаде было ей невмоготу, но она молчала, из гордости не хотела просить у Бородина другой работы.

Поленька посиневшими руками мочила в холодной воде полотенце и прикладывала к горячему лбу матери.

После болезни Евдокия по требованию Бородина опять поехала на лов в ветреный дождливый день и снова слегла.

— Что, не можешь? С гнильцой оказалась, хе-хе, — дребезжал Григорий, неожиданно завернув на другой день в их дом. — А может, симулируешь? Все вы такие. И Андрюха, бывало…

— Не трожь Андрея… Сволочь ты, Бородин. Не можешь его и мертвого в покое оставить…

Приподнявшись на посмели, Евдокия ненавидяще смотрела на него. Григорий невольно попятился, взялся за дверную скобу.

— Ты меня не сволочи… А вот, коли не хочешь сама работать в рыболовецкой бригаде, дочку на твое место назначаю.

Евдокия откинулась на подушки. Лежа на спине, чувствовала, как горячая испарина покрывала лоб.

— Она-то чем тебе дорогу перешла? Не детское дело мокрые сети ворочать. Душегуб ты…

— Я пойду, мама, работать в бригаду. А ты… дядя Григорий, ты не ходи к нам больше! — неумело стукнула кулаком по столу Поленька.

— Не велико удовольствие… в хоромы ваши ходить, — усмехнулся Бородин, обводя бесцветными глазами избу, и вышел.

На другой день рано утром Поленька засобиралась на озеро.

— Не ходи, доченька, — попросила Евдокия. — Я вот поправлюсь — сама тогда…

— Пойду, мама, — помолчав, проговорила Поленька. — Не сердись. — И тихо добавила: — Пусть не думает, что нам так плохо… что взял верх над нами…

— Глупышка ты еще, доченька. Кто взял верх над нами? Бородин? Да скорей земля провалится.

— Но ведь вздыхаешь ты вон как тяжело… Я же вижу…

— Ладно, иди уж… Тогда осторожней на лодке, доченька… Перевернуться в озеро недолго.

Выздоровев, Евдокия стала работать на току. Хотела было вернуться в рыболовецкую бригаду, но Поленька ласково и решительно проговорила:

— Нельзя тебе на озеро, мама, опять сляжешь. А я — видишь — привыкла уже.

Поленька действительно очень скоро привыкла к сырым ветрам, к тяжелым холодным брызгам, к промокавшей во время работы одежде. Она еще более вытянулась, похудела, стала гибкой и сильной.

Прошел год, а дребезжащий смешок Бородина, обращенный к ее матери: «Что, не можешь? С гнильцой оказалась, хе-хе…» — не забывался. Поленька часто задумывалась, что же все-таки надо Бородину, за что он мстит матери? Мать говорит — за отца. Что он сделал Бородину?

Своего отца Поленька помнила смутно. Давно-давно, перед самой войной, возвратясь из школы, она без запинки рассказала ему стихотворение про белку, которая щелкала золотые орехи. Отец улыбнулся, сказал, что она, Поленька, молодец и что если окончит на «отлично» второй класс, то он купит ей настоящий велосипед.

Это было самое яркое Поленькино воспоминание об отце.

Еще помнит она, но уже более туманно, как однажды вечером отец долго читал газеты при свете керосиновой лампы, хмурил всегда ласковое, в крупных оспинах лицо. Потом посадил ее к себе на колени, крепко прижал большими жилистыми руками к груди…

Из рассказов матери она знала, что раньше отец жил у кого-то в работниках, а как нагрянули колчаковцы, ушел в лес и организовал партизанский отряд. Позже, до самой войны работал председателем колхоза.

Но мать никогда ничего не рассказывала про Бородина. За что он ненавидит ее отца? Почему мстит за него матери?

Ночами, уставшая после трудной работы, долго не могла уснуть и смотрела часами в темноту. Вспоминались почему-то далекие-далекие синие вечера — с комариным звоном и прохладным запахом мяты, густые зимние туманы над еще не замерзшим Алакулем. Она слышала даже беззаботные детские голоса, которые звонко раздавались над горой, спускающейся к самому озеру.

Однажды ей показалось, что думает она все время вовсе не о Григории Бородине, а о его сыне Петре. Мысль эта пришла так неожиданно, что Поленька испуганно приподнялась на постели и долго сидела, не понимая, что же с нею произошло. Чувствуя, что сейчас расплачется, она быстро соскочила с кровати и зажгла свет. При свете кое-как успокоилась.

Через несколько дней Поленька искала вечером отставшую от стада корову. С севера наползали черные тучи, отчего сумерки сгущались особенно быстро.

Дождь хлынул сразу так, будто за стеной леса была запруда и вдруг ее прорвало. В несколько секунд Поленька промокла до нитки.

Поняв, что коровы ей сегодня уже не найти, она, озябшая, побежала в деревню. По небу, настигая ее, тяжело прокатывался гром, и жесткие струи, как прутья, хлестали по голым ногам. Пробегая мимо тракторного вагончика, она хотела завернуть в него и переждать непогоду, но, вспомнив, что Петр работает теперь трактористом и, наверное, находится сейчас здесь, обошла вагончик и прижалась к стенке с подветренной стороны, ожидая, пока хоть немного стихнет ливень.

За стенкой слышались смех и голоса, кто-то неумело пиликал на гармонике. Один раз ей показалось даже, что она уловила голос Петра. Испугавшись, хотела бежать дальше… Но в это время рядом, сквозь пелену дождя, как сквозь плотный занавес из толстого грязноватого шпагата, просунул тупой квадратный нос трактор, и вслед за тем она услышала шум работающего мотора.

Трактор остановился, из кабины выпрыгнул Петр и побежал в вагончик.

Заметив Поленьку, остановился и в первую секунду не мог даже вымолвить ни слова.

— Ты… зачем здесь мокнешь? — спросил он наконец.

— Дождь… — растерянно произнесла Поленька.

Он не понял или не расслышал ее бессмысленного ответа, подошел к ней, тоже прижался к стене и опять спросил, уже не с удивлением, а с тревогой:

— Что ты здесь делаешь? Случилось что-нибудь?

— Нет… Я шла… корову искала. А тут дождь хлынул.

В неловком молчании прошло минуты три. «Ну зачем я тут остановилась, дура?» — подумала Поленька про себя, а вслух почему-то сказала:

— Ты хорошо играешь на баяне… Я мимо клуба шла недавно, слышала…

Петр Бородин, сам еще не зная отчего, стал медленно краснеть. Затем, не соображая, что делает, шагнул вперед, под дождь, но так же неожиданно остановился.

— Ну и ладно! — крикнул он, оборачиваясь. — Дался вам этот чертов баян!.. Витька тоже вон однажды: «За баян продался…»

Поленька смотрела на него, ничего не понимая. Петр вдруг вернулся, подошел к ней почти вплотную. Она отшатнулась.

— А ведь никто не знает… — проговорил Петр. Но тут его будто оставила решимость, он тяжело махнул рукой. — Э, да что!..

— О чем ты говоришь? — изумленно спросила Поленька.

— О чем? — переспросил он и медленно поднял на нее глаза. Она смутилась и отвернулась. Прядка мокрых волос выбилась у нее из-под платка и прилипла к щеке. Петр, забыв о ее вопросе, долго смотрел на эту прядку, словно что-то припоминая. Наконец вместо ответа проговорил как-то виновато:

— Вечером скучно… Вот иногда и играю в клубе. А ты почему не ходишь в клуб?

— Так… С работы всегда поздно возвращаюсь. Куда уж…

— Я тоже теперь работаю…

— Трудно тебе? — после некоторого молчания тихо спросила Поленька.

— Как тебе сказать… Людей вижу и… окрепнуть стараюсь.

Впервые за много лет они встретились вот так, с глазу на глаз, и оба чувствовали, что говорят совсем не о том, о чем следовало бы.

Стало уже совсем темно, а дождь все цедил и цедил, не ослабевая. Поленька поежилась и проговорила:

— Корову не нашла, только зря вымокла…

Тогда Петр пошел к трактору, достал из кабинки дождевик и дал Поленьке:

— На, одень… А то в самом деле простынешь…

— Спасибо, — прошептала она.

Надев дождевик, Поленька быстро согрелась. Закрыв капюшоном лицо, она слушала монотонный шум дождя и улыбалась, сама не зная чему.

— Ты, Поленька, скажи честно, что думаешь обо мне? — вдруг спросил Петр, глядя в сторону.

— Я?! — растерянно воскликнула она, и снова ее охватило волнение. Она проговорила, будто оправдываясь: — Что ты, Петя!.. Я ничего не думаю…

— Неправда это…

И впервые глаза их встретились. Поленька смотрела на него из-под капюшона приветливо, чуточку испуганно. Петр — виновато, как-то грустно и устало. Он отвернулся первым. Осторожно опустился на землю возле сухой стенки и проговорил:

— А ведь у меня дома… все так же… Ты понимаешь? — Поленька хотела что-то ответить, чуть дотронулась до его плеча, но тотчас отдернула руку, словно обожглась… — Сейчас вот работаю… Знаешь, лучше как-то, — продолжал Петр. Он встал и еще раз посмотрел на нее. Теперь в его глазах лучилась робкая, едва заметная нежность. Но Поленька разглядела ее, почувствовала и так же робко и несмело улыбнулась в ответ. — Это хорошо, что мы встретились, — сказал Петр, наглухо застегивая пуговицы дождевика на Поленьке, и повторил: — Это очень хорошо. Ну, иди, не промокнешь теперь…

Поленька ушла, унося с собой его дождевик, его потеплевший взгляд и его слова: «Это хорошо, что мы встретились…»

Дома она легла в постель и опять долго смотрела в темноту. И снова ей показалось, что все время она думала не о Григории Бородине, а о Петре. От этих мыслей, как и несколько дней назад, сильнее застучало сердце.

* * *

Поленька ушла. А Петр снова опустился на землю, сидел, слушал глухие раскаты грома, шелест мокрых берез на ветру. За стенкой вагончика было тепло, тихо, сухо и даже по-своему уютно. Вспомнился ему далекий летний вечер, небо, заваленное грудами нежно-розовых облаков, кружок девчонок, сидящих на лужайке за амбарами, взгляд Поленьки, растерянный, чуть обрадованный, зовущий.

Пожалуй, у каждого человека обязательно живут в памяти какие-нибудь одно-два события далеких детских лет. По разным причинам врезались они в память навечно, отпечатались там со всеми подробностями, как на фотографической бумаге, и порою, может и незаметно для нас, оказывают влияние на всю жизнь.

Так было и с Петром.

Сейчас, сидя у вагончика, Петр вспоминал, что после того вечера, во время случайных встреч, Поленька смотрела на него по-прежнему чуть обрадованно и ободряюще. Но он неловко отворачивался, и в ее глазах появилась грусть. А потом Поленька, завидев Петра, торопливо уходила в какой-нибудь переулок. Если же нельзя было свернуть, она опускала голову и быстро пробегала мимо.

А дома отец каждый раз молча обшаривал его глазами.

Вот и сегодня, пока Петр разговаривал с Поленькой, ему все время казалось, что отец смотрит на него сквозь сетку дождя.

… Петр долго сидел еще возле вагончика не шевелясь. Гремел, кажется, гром, может быть, последний в это лето. Усиливался, кажется, ливень. А может быть, он не усиливался, а, наоборот, затихал.

3

Строительство сушилки продвигалось вперед благодаря стараниям и заботам Ракитина, но продвигалось все-таки не так быстро, как хотелось бы Тихону. Ведь подходила уборка. Ракитин боялся, что до осенней непогоды сушилку не достроить, и хмурился день ото дня все сильнее.

Нервничал Ракитин и оттого, что председателя совсем не интересовала стройка. Но он пока ничего не говорил Бородину.

Чтобы как-то ускорить дело, Ракитин несколько раз ездил в район, доставал где-то кирпич, цемент и другие стройматериалы. Потом сообщал об этом Бородину, прося его оплатить счета, послать автомашины за кирпичом. Григорий, ни слова не говоря, подчинялся.

Постепенно руководство, стройкой целиком перешло в руки Ракитина. Бородин заглядывал сюда все реже и реже, а потом, когда началась уборка, и совсем перестал ходить.

— Все-таки заглянул бы когда на сушилку! — не выдержал наконец Ракитин, когда они случайно встретились на току. — Ведь скоро дожди начнутся…

Григорий сел на ворох провеянной пшеницы, ядовито усмехнулся:

— А зачем? — Полез в карман, достал кисет с табаком, глянул на Евдокию Веселову, насыпавшую ведрбм зерно в веялку, усмехнулся еще раз. — Зачем, я спрашиваю, ехать мне туда, если… два у нас председателя?

— И еще неизвестно, который лучше, — бросила от веялки Евдокия.

Пальцы Бородина дрогнули, и клочок газеты, в который он насыпал табак, порвался. Григорий медленно повернул голову к Веселовой и воткнул в нее острый взгляд сузившихся глаз.

— Ну, ну, ты еще!..

Евдокия, отбросив ведерко в сторону, сама шагнула навстречу Бородину:

— А что я? Чего кричишь? Неправильно сказала, что ли? Хотя и в самом деле неправильно. Известно, который лучше!..

Евдокия подступала все ближе. Бородин невольно подался в сторону. Но там молча стоял Ракитин. А сзади была куча зерна. Григорий снова сел на ворох, с которого только что поднялся.

— Отойди, — хрипло сказал он Веселовой.

Колхозники, работавшие на току, одобрительно поглядывали на Евдокию. Некоторые подошли поближе.

— Эх, Григорий, Григорий… — сказал кто-то.

— Ракитин ведь о хозяйстве заботится, — подал откуда-то сзади голос Федот Артюхин.

— Он и там и там поспевает, разрывается на части, — снова заговорила Евдокия.

— Измотался весь, одни глаза остались… — подхватили женщины.

Григорий встал и, разбрызгивая пшеницу, ушел.

Через несколько дней вечером Ракитин, войдя в кабинет председателя, пододвинул к столу скрипучий стул, сел напротив Бородина, раздраженно забарабанил пальцами по крышке.

— Ну что еще стряслось? — сердито спросил Григорий. — Да перестань колотить по столу.

— На сушилку надо выделить еще человек пять. Как хочешь, а давай людей. Иначе…

— Ну, ну, что иначе? — поднял на Тихона глаза Бородин. — Пугаешь?

— Иначе не успеем с сушилкой до дождей. Ведь вот-вот хлынут. Опять хлеб гноить будем…

— А-а, — произнес Бородин и стал смотреть в окно. — Где я тебе возьму людей? Рожу, что ли? Все заняты.

— Ладно, — почти крикнул Ракитин. И, немного успокоившись, проговорил уже тише и мягче: — Ладно…

Ракитин решил сам назначить колхозников на стройку. Выйдя на крыльцо, он глянул на чистое пока, звездное небо и зашагал к дому Веселовых.

Евдокия без возражений согласилась работать на строительстве сушилки. Выйдя от нее, Ракитин стал прикидывать, кого бы можно еще назначить на стройку. Летом и ранней осенью в деревне почти не зажигают огней — дни еще длинные, хозяйки успевают убраться на ночь засветло. Поэтому единственный желтый квадратик окна впереди не то чтобы заинтересовал Ракитина — просто послужил маяком. Ракитин пошел на него, все еще перебирая в голове фамилии колхозников.

Освещенным оказалось окно колхозного клуба. Так как занавесок не было, Ракитин увидел через стекло Поленьку Веселову, Виктора Туманова и еще нескольких ребят и девушек. Поленька, стоя, что то говорила.

— Эге! — воскликнул вдруг Ракитин, ударил себя по лбу. — Дурак же ты, братец.

Круто свернул и вошел в клуб.

В небольшой комнатке, которая служила уборной для артистов, шло комсомольское собрание. При появлении Ракитина все замолчали, обернулись к нему.

— Привет, комсомолия! — негромко сказал он, усаживаясь на свободный стул. — Продолжайте, чего же вы…

— Да мы, Тихон Семенович, закончили уж, — проговорил Виктор Туманов. — Последний вопрос дожимаем — насчет культурного отдыха молодежи. Продолжай, Веселова.

Поленька взглянула на Ракитина и почему-то застеснялась.

— Я все сказала, — произнесла она и села. Но тут же вскочила. — Только танцев одних мало. Драмкружок, как я говорила, надо организовать…

И опять посмотрела на Ракитина. Тот утвердительно кивнул головой.

— Вот так, — закончила Поленька и села. Виктор Туманов пометил что-то в лежавшей перед ним бумажке и встал.

— Ну что же, уточним. Было предложение организовать драмкружок. Кто за это предложение — прошу голосовать. Так, единогласно. Дальше. Была тут критика в отношении того, что танцы прекратили устраивать. Радиола в ремонте, товарищи, а больше никаких музыкальных инструментов в клубе нет.

— У Петьки же Бородина баян есть! — крикнул кто-то с места.

— Поясняю. Петька играл у нас несколько раз, потом отказался. Обязать его мы не можем — не комсомолец. Но это не беда, завтра радиолу привезем из ремонта. Для разнообразия, конечно, хорошо бы и под баян, но… — И Витька развел руками. — Играть я и сам могу, да баяна нет.

— А вы запишите пункт: просить у правления колхоза денег на баян, — посоветовал Ракитин. — А пока попробуйте Петра Бородина привлечь.. Поговорите с ним по-дружески.

— Было предложение — привлечь Бородина к нашему культмероприятию, — продолжал Туманов. — Предлагаю поручить это Веселовой. Поговори с ним от имени комсомольской организации…

— Что ты! Что ты! — вскричала Поленька, краснея.

— А что? — не понял Витька.

— Нет, нет… Только не я… Не могу я!

— Так… Понятно. — Туманов опять пометил что-то в бумажке. — Ладно, я сам с ним поговорю.

Когда проголосовали за второе предложение, Туманов хотел было закрыть уже собрание, но Ракитин поднял руку, встал.

— Минуточку. Вот какое дело у меня к вам, дорогие друзья. Не у меня лично, у всей парторганизации, у колхоза. Сушилку медленно строим. А вот-вот дожди пойдут. Давайте подумаем все вместе, как нам ускорить строительство…

Ракитин хотел еще что-то говорить, но Туманов сделал жест рукой — понятно, мол, — и сказал:

— Есть предложение — подумать насчет сушилки. Возражений нет? Правильно, и быть не может. Ну, у кого какие соображения?

С полминуты длилось молчание. Потом кто-то кашлянул, кто-то двинул стулом.

— Соображение одно — строить надо побыстрее.

— Это понятно. А как?

— Как строят? Руками, ясное дело…

Ракитин грустно усмехнулся, и это заметили все комсомольцы.

— Если были бы в колхозе свободные руки! Я сегодня весь день думал: кого бы назначить на сушилку? И не мог придумать. Уборка ведь. Евдокию Веселову снял с веялки. На току еще как-нибудь обойдутся. А больше некого.

— А что, если… — встрепенулась Поленька и замялась. Легонькая косынка сползла с головы на плечи. Ракитин снова ободряюще кивнул. И ей словно только и не хватало этого разрешения, она перекинул косу через плечо, заговорила горячо и громко: — Конечно, все мы работаем. Я как вернусь с озера — руки ноют, ноги гудят. Падаешь — и спишь как мертвая. Но ведь сушилка-то нужна! Может, вечерами бы, после работы? Ведь вон нас сколько, а? Каждый но кирпичику — и стена повыше…

— То есть, ты предлагаешь вроде воскресника устроить? — спросил Туманов.

— Ну пусть воскресником назвать это. И чтоб не один раз. А пока не достроим. Чего же, молодые ведь мы, выдюжим…

Поленька села. Щеки ее ярко горели от волнения. Она чувствовала это и, чтобы скрыть румянец, повязала косынку по-бабьи, под подбородком.

— Я тоже думаю, что выдюжим, — проговорил Витька. — Ну как, ребята?

— Это почему же — ребята только? А девчонки что, хуже вас?

— Лично ты — лучше всех. Особенно для Митьки вон… — поддел девчонку кто-то из-за спины.

Брызнул во все стороны хохот — не злой, веселый, и щедрый. Девчонка, конопатая и курносая, быстро обернулась:

— А для тебя давно хуже стала? Может, с тех пор как по морде съездила, чтоб не лез со своими мокрыми губами…

Хохот грянул еще громче. Смеялся Витька Туманов, забыв о своих обязанностях председателя собрания, смеялась Поленька, пряча голову меж ладоней, смеялся Ракитин, поблескивая усталыми глазами. Девчонка сперва недоумевающе оглядела всех, потом сморщила носик и тоже улыбнулась.

Так закончилось это собрание. Комсомольцы решили взять шефство над строительством сушилки, постановили работать на стройке вечерами столько, сколько потребуется.

Шагая домой, Ракитин думал, что надо будет побольше уделять внимания комсомольцам. Да что там побольше, когда до сегодняшнего дня вообще не интересовался почти их работой. Хорош тоже секретарь парторганизации! А комсомольским секретарем надо бы избрать Виктора Туманова вместо того молчаливого парня, который все собрание сидел, как сыч, в углу.

На следующий вечер Ракитин пришел на сушилку, когда колхозники заканчивали свой рабочий день. Евдокия Веселова сняла фартук, красный от кирпичной пыли, положила на перевернутый ящик.

— Скажешь Поленьке, чтоб одела его. Да чтоб больше четырех кирпичей зараз не поднимала. Слабенькая она еще.

— Значит, рассказывала она тебе о вчерашнем собрании? — спросил Ракитин.

— Ну! — улыбнулась Евдокия. — Какие же между девками секреты… Ужин с собой взяла сегодня, чтоб после лова домой не заходить.

Когда колхозники ушли, Ракитин стал зажигать фонари, которые принес с собой, так как электричество к сушилке еще не провели.

Минут через пять подошел Витька Туманов.

— Тихон Семенович, ты-то зачем пришел? — спросил он. — Мы и сами бы…

— Ну, ну… Сами с усами. Повесь-ка фонарь вон на тот столб. Так. А эти вон туда надо поставить, по углам. Сегодня задача такая — натаскать кирпичей наверх, чтоб завтра каменщики с утра принялись за кладку, подвезти воды, ошкурить вот эту кучу бревен, врыть три электрических столба. Если не устанем, примемся за штукатурку стен. Только штукатурить-то умеет кто из вас?

— Есть такие. Остальные научатся.

Вскоре стали подходить комсомольцы. Вечер был теплый и влажный. Свет керосиновых фонарей еле-еле разгонял темноту. Но этот полумрак создавал даже какой-то своеобразный уют, заставлял забывать об усталости.

Сначала ребята и девушки работали молча, что тревожило Ракитина. Потом даже послышалась раздраженная ругань. Но вчерашняя курносая девчонка крикнула:

— То-то, парень! Дух, что ли, испускаешь? — И добавила, мстя за вчерашнее: — Это тебе не на собрании языком трепать…

— Дура! Я кирпич на ногу уронил.

Понемногу заметался разговор, послышался сдержанный хохоток, другой.

— Товарищи, песню! — крикнул Витька Туманов. Кто-то тихо и грустно запел. Песню поддержал один голосок — девичий, затем другой — мужской. И снова девичий. А потом уж и не разобрать было, какие голоса вплетались в песню. Она лилась как-то легко и естественно, отлично гармонируя с полуосвещенными кирпичными стенами сушилки, с темным небом над ней, с нетерпеливыми движениями работающих.

Ракитин, таская на носилках вместе с другими кирпичи на верхние подмостки, с удивлением думал, как же это он раньше не догадался поговорить с комсомольцами. Ведь теперь сушилка была бы уже готова.

Под конец работы, проходя мимо Поленьки и Туманова, которые укладывали на подмостках кирпичи ровными рядами, Никитин уловил обрывок негромкого разговора:

— Ты чего это вчера с лица сошла, когда я Петьку Бородина предложил?..

— Когда это? — перебила его Поленька, стараясь быть спокойной.

— Да вчера, говорю, на собрании?

— Вот еще! С чего бы мне сходить!

Когда Ракитин, пронося новую партию кирпичей, снова поравнялся с Поленькой и Тумановым, она уже сама что-то расспрашивала у Виктора о Петре. Но на этот раз, увидев Ракитина, оба замолчали.

— Ну, хватит на сегодня, — проговорил Ракитин, думая о том, что он и нестар еще вроде, а не угнаться за молодежью. Вот они трудились весь день и сейчас работают как ни в чем не бывало.

Но едва Ракитин произнес «хватит», все затихли там, где работали, все сели на секунду передохнуть. Над стройкой воцарилась полнейшая тишина. И Ракитин только тогда понял, какого труда стоило им всем это «как ни в чем не бывало». И как-то ближе, роднее стали ему и Поленька, и Витька Туманов, и та конопатая девчонка, и тот парень, который уронил себе на ногу кирпич.

— Ну что, устали? — спросил Ракитин. — Я хотел завтра пару каменщиков в ночь назначить. Но, может, отдохнем денек?

— А этот, — указал Витька на небо, — тоже будет отдыхать?

— Этот нет, пожалуй, даже если помолиться ему. Скоро задождит.

— Мы же, Тихон Семенович, постановили на собрании помочь быстрее закончить стройку, — подала голос Поленька. — Вы не смотрите, что мы устали сейчас. Мы еще отдохнем до утра. Правда, девочки?

— Эх, потанцевать бы сейчас! — вместо ответа проговорил кто-то.

* * *

Благодаря помощи комсомольцев строительство сушилки двинулось вперед вдвое быстрее. Кладка стен уже почти заканчивалась, так как Ракитин назначил в ночь не двух, а трех колхозников, знакомых с мастерством каменщиков. Узнав об этом, Бородин вызвал Тихона в контору.

— Ты, конечно, член правления колхоза. Но кто тебе разрешил людьми распоряжаться? — спросил он, сидя за столом.

— Я же обращался к тебе, — спокойно ответил Тихон.

Ноздри Григория чуть раздулись, он поспешно поднялся из-за стола. Но, чувствуя на себе придавливающий взгляд Ракитина, не закричал, не сорвался, как бывало раньше, только глухо произнес:

— Ладно, поедем на стройку. Посмотрим, как ты нахозяйничал…

Ехали молча. Только увидев, как несколько колхозников копают ямы и ставят телеграфные столбы, Григорий угрюмо проронил:

— Тоже распорядился? Я кому толковал, что на следующий год потянем электричество к сушилке?

— Колхозники посоветовали нынче тянуть, — не поворачивая головы, ответил Ракитин. — Чего время зря терять?

Бородин только стиснул зубы и без всякой нужды огрел лошадь кнутом.

Когда подъехали к сушилке, Григорий, не слезая с ходка, окинул взглядом все строительство. Женщины, среди них и Евдокия Веселова, подносили кирпичи, делали раствор. Бородин усмехнулся, проговорил:

— Ничего, правильно ты нахозяйничал тут. Только одну ошибку допустил.

— Какую?

Вместо ответа Бородин крикнул:

— Веселова!

Евдокия подошла, молча ждала, что скажет председатель.

— Садись на задок, поедем.

— Куда это?

— Садись, говорю!

Евдокия внимательно посмотрела на Бородина. И он, в который уж раз, вспомнил тот далекий вечер, когда Дуняшка, выйдя из дома, полураздетая, горячая еще ото сна, безбоязненно приблизилась к нему, протянула из-под накинутого на плечи платка руку и сказала: «Дайка мне ножик!» Может, потому вспомнил, что посмотрела она сейчас на него тем же спокойным и властным взглядом. Григорий не мог его выдержать и даже пробормотал невольно:

— Но, но… Это ты брось… Не смотри так… Не поможет теперь-то…

Веселова переглянулась с Ракитиным, пожала плечами и села на задок ходка. Бородин торопливо повернул лошадь, будто затем и приезжал только, чтобы увезти Евдокию Веселову.

Обратно тоже ехали молча. На неровностях дороги ходок подбрасывало. Ракитин покачивался при толчках всем телом, Бородин же сидел, точно приклеенный, только голова болталась из стороны в сторону. «Ведь подмял вроде тебя, — угрюмо думал он о Евдокии Веселовой, — а ты стараешься вывернуться, встать на ноги. Нет, врешь… Не встанешь пока… Я за все сполна отплачу… Не Андрюхе, так тебе…»

Возле того места, где копали ямы под столбы, Григорий натянул вожжи, крикнул:

— Вот вам помощница, мужики. Дайте ей лопату побольше. Она, несмотря что баба, обгонит вас в работе.

Ракитин удивленно посмотрел на Бородина.

— Веселова и на сушилке хорошо работала. А здесь ей…

— В том и дело… Землю копать — не кирпичики подносить все же. Тут гнуться надо… — уже не скрывая издевки, произнес Бородин.

— Ну, знаешь! — вспыхнул было Ракитин. Но тут же опомнился и взял себя в руки. — Вот что, Григорий. Этот номер тебе не пройдет.

Но Евдокия, сойдя с ходка, спокойно улыбнулась Тихону.

— Ничего, Тихон Семенович. Бородин то туда, то сюда сует меня — в общем, где потяжельше. А того не поймет, что, когда работаешь на себя, всякий труд не в тягость. Он — я ведь знаю его — думает: «Вот одолел Евдокию, дал ей почувствовать свою власть…» А я власти его и не чувствую. Мой ведь колхоз, наш… Андрюша для меня его организовал, для тебя, Тихон Семенович, для них вот… Но не для Бородина… хоть и оказался он тут председателем… случайно.

Удар пришелся точно. Собираясь что-то крикнуть, Григорий, играя желваками на щеках, сбросил ноги с ходка, но ступить на землю почему-то побоялся. Евдокия тотчас заприметила это, усмехнулась ему в лицо:

— Смотри, обжигает ноги тебе наша колхозная земля…

Бородин послушно забросил ноги обратно. Веселова, а вслед за ней и колхозники, рывшие ямы, расхохотались. Григорий растерялся и хлестнул коня…

И опять ехали молча. Григорий по-прежнему играл желваками, украдкой бросал взгляды на Ракитина. Тот о чем-то сосредоточенно думал и временами, казалось Григорию, усмехался.

— Задумался, смотрю. Не прикидываешь ли, о чем еще посоветоваться с колхозниками за моей спиной? — зло спросил Бородин.

— Угадал. Прикидываю.

— Ишь ты! Ну, ну… О чем?

— Помнишь, предупреждали тебя: если будешь плохо работать…

— Вовек не забуду! — перебил Ракитина Бородин. — Потому — давай без подступа.

— Так вот, без подступа… Прикидываю, что все же пришла пора посоветоваться с колхозниками насчет председателя…

— Та-ак… — И Бородин откинулся на спинку плетеного, скособочившегося коробка. — Это в смысле — меня убрать, себя поставить… Поскольку Евдокия Веселова разъяснила недавно, кто из нас с тобой лучше…

— В одном смысле — тебя убрать. А насчет нового председателя — сами колхозники решат…

Григорий долго молчал, потом с трудом выговорил:

— От председателева места я и сам подумывал отказаться. Вижу, давно уж не хозяин я тут. Ты распоряжаешься, Евдокия вон… Думал я — погиб Андрюха Веселов, в земле сгнил. А он — вот он, рядом… — И, помолчав с полминуты, добавил: — Тот все грозился из деревни убрать меня, из жизни. И ты такой же…

— Из жизни ты, Бородин, сам себя убрал.

— Как это?! Не дохлый же я, живой…

— У каждого из нас, кроме работы, есть еще другая должность — должность человека. Превосходная должность, говорил писатель Горький. Так вот, с этой должности ты давно сам себя снял. Сейчас вот, когда заставил Веселову землю копать, я еще раз убедился в этом… А насчет того, что ты сам отказываешься от председательствования, врешь. Но мы уберем тебя. Уберем. С тобой, Григорий, тяжело даже одним воздухом дышать. Евдокия Веселова правильно сказала — случайно ты в председатели попал. Временно. Да и вообще живешь на земле временно.

Минут пять думал Григорий: что же это такое сказал Тихон? И произнес, кривя губы в свою обычную улыбку:

— Все подохнем. Вы, что ли, с Евдокией вечно будете жить?

— Угадал. Вечно. — И еще раз повторил: — А ты временно.

* * *

«Временно… Уберем…» — Григорий опрокинул в заросший щетиной рот полстакана водки и опять повторил: «Уберем…»

Запершись в комнате со своей собакой, он запил в одиночестве, чего давно не бывало.

Шла еще уборка. Несколько раз в комнату ломился Бутылкин, потом стучала Анисья, но Григорий не открывал дверь, только рычал что-то. Собака тоже рычала. Тогда Бутылкин просунул в щель записку.

Григорий заметил ее на другое утро. На бумажке было нацарапано: «Себя топишь, дурак. В колхозе секретарь райкома, тот, с бровями… Разговоры идут насчет снятия тебя с должности. Брось пить, скажи — болел…»

Григорий присел на край стола, огрызком карандаша на обороте записки вывел две кривые строчки: «А может, я сам себя с другой должности снял…» Потом подумал, что Бутылкин не поймет, и добавил: «с должности человека…»

И снова подумал: все равно не поймет Бутылкин. Да и сам Григорий не понимал. Вроде правду сказал Ракитин, сказал — точно врезал… А в чем она, эта правда? Как понять его слова?

Повертев в руках бумажку, Григорий смял ее, бросил в угол, налил в стакан водки…

* * *

Семенов прожил в Локтях несколько дней. И хоть шли среди колхозников разговоры, что теперь-то, мол, несдобровать Бородину, о чем Бутылкин сообщал в записке Григорию, Семенова, кажется, совсем не волновало, что председатель колхоза запил, не появляется на работе почти неделю. Он только спросил у Ракитина:

— Евдокия Веселова у тебя на сушилке сейчас работает?

— На сушилке.

— Оставь-ка ее за себя на ферме и поедем в поле.

Целыми днями они ездили по бригадам. И почти в каждой бригаде колхозники нападали на Тихона со своими просьбами, нуждами, требованиями. На одном полевом стане плохо обстояло дело со снабжением продуктами, на другом — не хватало людей для очистки зерна, на третьем — хлеб начинал греться в ворохах, потому что никто не заботился о его своевременной отгрузке на пункт «Заготзерно». Ракитин так закрутился, что в конце концов у него вырвалось:

— Да не могу же я все эти вопросы решать. Это председательское дело!

Семенов, все эти дни больше молчавший, и тут ничего не сказал, только кинул на Ракитина прищуренный взгляд.

Однако через несколько часов, уже под вечер, неожиданно спросил у Тихона:

— Значит, не можешь решить все эти вопросы? Или не хочешь?

Голос у секретаря райкома был холодный, неприязненный.

— Да не могу же я брать на себя все руководство колхозом. Бородин опять завопит, что я на его место…

— Не можешь? — прервал вдруг Семенов Тихона. И нахмурил брови. — Ну что же, не бери. Но имей в виду: за срыв уборки перед райкомом отвечать будет парторганизация и ты лично в первую очередь…

Разговор этот происходил в поле. Ракитин и Семенов стояли на краю пшеничного массива и смотрели на маячивший вдали комбайн.

Небо было пасмурное, серое. Временами накрапывал мелкий дождик.

— Не к лицу нам с тобой, Тихон Семенович, исходить из соображений ложного самолюбия, — уже мягче сказал Семенов. — А тем более сейчас.

Секретарь райкома показал на небо. Ракитин понял его жест: того и гляди, мол, настоящий дождь хлынет.

Потом Семенов заговорил будто совсем о другом:

— Вот бывает еще у нас в жизни: числится человек на такой-то работе, болтается многие годы перед глазами. Все знают: плохо работает человек, но привыкли к этому, не трогают его.

Семенов ковырнул носком сапога землю, сердито поднял глаза на Ракитина.

— А почему?

— Не знаю. Если бы на промышленном предприятии, так быстро бы такого работника…

— Вот, вот! — перебил Семенов. — Там быстро бы заменили такого руководителя. А в сельском хозяйстве… Председатель плохо работает — райком мирится; райком на сельское хозяйство не обращает внимания, в обкоме не очень беспокоятся, пока чрезвычайное происшествие какое-нибудь не произойдет. Так и идет сверху вниз. Сколько времени у вас в райкоме разгильдяй какой-то сидел!.. Плохо у нас вообще с сельским хозяйством, Тихон Семенович. Запущено все страшно, земли на полный износ эксплуатируем. Будто не хозяева мы, что ли, будто не за эту землю кровь когда-то… Ужас что в районе делается. Севообороты не соблюдаются, паров мало…

Запахнув плотнее дождевик, Семенов продолжал:

— Пора браться за сельское хозяйство всерьез, засучив рукава. Здесь нужна помощь всего народа. И, думается мне, скоро мы получим такую помощь.

Еще раз глянув с тревогой на небо, Семенов пошел к машине. Уже устроившись на сиденье, сказал:

— А уборку все же целиком бери в свои руки. И покрепче. Да и вообще — действуй, Тихон Семенович. Райком тебя во всем поддержит… А на очередном партсобрании ставьте вопрос о замене председателя.

С этого дня Ракитин целиком занялся уборочными делами. Строительство сушилки он попросил взять под свое наблюдение и руководство Павла Туманова.

Когда Григорий, смятый, опухший, появился наконец в конторе, Ракитин спокойно и деловито рассказал ему, как идут дела с уборкой. Потом добавил:

— Завтра у нас партийное собрание. Говорю прямо: будем решать вопрос о председателе.

— Что ж, решайте, — безразлично махнул рукой Бородин. — Поглядим еще, что скажут все члены колхоза… а не только твои прихлебатели.

— Вот и назначай общее собрание, — так же спокойно проговорил Ракитин. — Мы сообщим колхозникам мнение парторганизации, они решат…

4

Миновала неделя, другая, месяц после встречи с Поленькой у тракторного вагончика. И все это время Петру казалось, что в его жизни произошло что-то необычайное.

Однажды бригадир тракторной бригады Гаврила Разинкин послал Петра на усадьбу МТС за запасными частями. Поехал на машине Виктора Туманова.

С Виктором у Петра особой дружбы так и не получилось. Петр чувствовал, что виноват в этом только он, и каждый раз, когда приходилась оставаться наедине, испытывал неловкость. Сейчас, сидя в кабине, он хмуро поглядывал на туго укатанную дорогу, вихляющую среди холмов. Туманов часто чертыхался на ухабах, крутых поворотах, а потом произносил беззлобно одно и то же:

— Ну, дорожка!..

Петр завидовал Виктору. Не потому, что Туманов стал шофером, а он вынужден был уступить воле отца и учиться на тракториста. Нет, просто Виктор живет как-то по-другому, будто все на свете ему давным-давно известно, знакомо, устроено самым наилучшим для него образом. Даже плохие дороги никогда не портили ему настроения. И чертыхался он только потому, что не любил долго молчать.

Когда миновали половину пути, Петр сказал:

— И все-таки зря у нас с тобой расклеилась дружба. Я виноват, наверно.

— Приятно слушать самокритику, — насмешливо отозвался Виктор, не отрывая глаз от дороги.

— Тебе легко жить, Витька. Ты все шуточками, смехом…

— Как-то в райцентре застрял на ночь, пришлось волей-неволей концерт смотреть. Там один артист объяснял, что в смехе витамин есть.

— А, брось ты, — с досадой проговорил Петр.

— Ну брошу, ладно… А ты подумай, только ли со мной у тебя дружба расклеилась?

— А с кем же еще?

— Вот и говорю — подумай… Спутанный ты, вот что.

— Как это?

— Очень просто: как лошадь. Чтоб далеко не ушла, ее путают. Да еще ботало к шее привязывают. Хозяин всегда слышит, что она рядом. Помнишь, около школы поговорили как-то с тобой? — Петр кивнул: «Помню». — Я подумал: ладно, не хочет твой отец, чтобы мы дружили с тобой, — черт с ним. Придет время — Петька сам поймет, что к чему. А ты… не понял. Я не знаю, что там у вас с отцом, но вижу — надел он тебе путы на ноги. Чуть прикрикнет, а ты и притих, как теленок.

— Не все так просто, как тебе кажется, — вздохнул Петр. — Тебе что? Чужую беду руками разведу…

— Я тебе говорил уже — что…

— В комсомол, что ли, вступать?

— Хотя бы… Если примут тебя… такого.

В словах Витьки было что-то до слез обидное и в то же время… справедливое. Петр сразу обмяк как-то, откинулся на протертую почти до дыр спинку сиденья…

Несколько минут ехали молча. Витька время от времени поворачивал голову к Петру, секунду смотрел на него и отворачивался усмехаясь. Петр этого не видел, скорее чувствовал, — он смотрел вперед, на стлавшуюся под колеса дорогу. По бокам ее стояли копны вымолоченной соломы… И ему казалось, что по мере их приближения кто-то большой и невидимый брал эти копны и швырял навстречу, пытаясь попасть в лицо. Копны пролетали мимо, а ему хотелось, чтобы хоть одна попала в него, опрокинула бы, выбросила из машины, потому что молчание Витьки и эти его усмешки становились уже невыносимы.

— Ты почему, Петя, в клубе перестал играть? — вдруг мягко спросил Витька.

Ну вот, заговорил Витька — и не о том. Ну как объяснишь ему, что хуже смерти для него прищуренный отцовский взгляд, которым царапает тот Петра, когда он приходит вечерами из клуба, что ему, Петру, и самому хотелось бы поближе сойтись со всеми колхозными ребятами, да вот… Ну неужели Витька не знает, что у него за отец!

— Чего играть?! Не до веселья мне, — злясь на все и на всех, ответил Петр. Но тут же прочувствовал, что неспроста заговорил об этом Витька, спросил: — Тебе-то что за дело?

— Да лично мне-то безразлично, комсомольцы просили.

Петр быстро повернулся к Туманову.

— Комсомольцы?

— Ну да… Особенно комсомолки. Им, видишь ли, под радиолу надоело танцевать — баян требуется для разнообразия. Придешь в субботу?

Петр молчал.

— И Поленька просила.

Петру показалось, что какая-то копна все же угодила ему в лицо, откинула, прилепила к спинке сиденья. Щеки Петра горели, голова гудела.

— Так как же? — снова глянул на него Витька. И вдруг вспылил: — Да неужели и тут не можешь сказать ясно и понятно: да или нет?

Впервые за всю дорогу Витька крепко выругался. Потом сказал потише:

— И вот это… такое… — Он не мог подобрать слово и сплюнул в окно кабинки. — Черт их поймет, девок. Последние недели мы на сушилке вечерами работали. Поленька мне про тебя все уши прожужжала: что, мол, Петр да как?

Петр, все еще растерянно, посмотрел на Виктора. Потом повернулся к нему всем телом, затряс его обеими руками за плечо:

— Ну а ты? А ты что?

— Ого! Ты смотри-ка?! — вместо ответа протянул Виктор, искренне удивляясь. — А я и не знал! Кстати, в кузове дождевик лежит. Поленька просила завезти его тебе в вагончик, да все случая не было.

Петр распахнул дверцу машины, поставил ногу на крыло:

— Останови… Да останови же, черт!

Виктор, с лица которого все еще не сошло удивление, затормозил. Петр соскочил на землю.

— Ты езжай. А я пройдусь…

И зашагал напрямик через луг к видневшемуся кирпичному корпусу мастерской МТС. Виктор посмотрел ему вслед, потом присвистнул, захлопнул дверцу. Машина рванулась и стремительно полетела вперед, высоко забрасывая на ухабах дребезжащий кузов.

* * *

Поленька вставала в лодке, подставляла свежему ветру разгоряченное лицо, смотрела вдаль на желтоватые резиновые волны. Ветер плотно обтягивал платье вокруг ее худенького тела, трепал платок, выбившиеся из-под него пряди волос, будто просил обернуться. Тогда утихала немного боль в груди, и она думала, что все у нее складывается как-то не так. Затосковало сердце по человеку, которого не надо бы замечать. Легко сказать — не надо бы! А как его не заметишь? Вот он действительно не замечает ее. Дал тогда дождевик из жалости. А может, затем, чтобы ушла скорей.

Ветер за спиной трепал платье, дергал за кончик платка, звал: обернись, обернись — и забудутся думы…

Однажды вечером Поленька долго, слишком долго заплетала косы, пахнущие, казалось, осенним солнцем, и пошла в клуб.

Виктор Туманов ставил на диск радиолы очередную пластинку, проворно спускался со сцены, подходил к какой-нибудь девушке, танцевал с ней минуты две-три и снова бежал менять пластинку.

Увидев, что Петра здесь нет, Поленька облегченно перевела дыхание.

Клуб до самых темных уголков был заполнен музыкой и смехом. В нем было даже тесно всем этим звукам, и они щедро выплескивались наружу через раскрытые настежь двери и плыли вдоль широких улиц, над притихшим озером.

И вдруг Поленька почувствовала, что Петр где-то здесь. Словно речной ветер ворвался в окна клуба и затеребил: обернись, взгляни-ка.

Кончилась пластинка — и на миг установилась тишина. И вот тогда на сцену вышел Петр Бородин без пиджака, в белой рубашке, с баяном в руках. Чуть наклонился вперед и проговорил:

— Вальс «Дунайские волны»…

Поленька сама не понимала, почему так испугалась. Ведь шла в клуб с надеждой на встречу. А теперь вдруг не могла сдвинуться с места.

Возле нее неожиданно вынырнул из толпы Виктор Туманов и пригласил танцевать. Поленька положила руку ему на плечо…

Кончился танец, начался другой. Бросив взгляд на сцену, она увидела вдруг, что играет уже не Петр, а Виктор Туманов. Петр же не торопясь спускается со сцены в зал. Поленька кинулась к выходу.

В несколько мгновений она очутилась возле дома. Прижавшись щекой к росшему перед окнами старому тополю, тяжело дышала, смотрела на поблескивающее голубоватыми огоньками озеро. Оттуда наплывал на деревню, бесшумно струился по улицам и переулкам влажный, теплый воздух. Ветерок чуть-чуть прикасался к листьям тополя, под которым стояла Поленька, точно проверяя, крепко ли они держатся еще на ветвях, не пора ли дунуть изо всей силы, в один миг сорвать их все, смешать с пылью и унести куда-нибудь…

А в следующую субботу Поленька снова долго и старательно укладывала перед зеркалом косы…

5

Когда закончились танцы в клубе, Петр взял баян и вышел на крыльцо. Здесь он остановился, всматриваясь в темноту. Поленьки не было.

А ведь только что она выбежала. В последнее время она каждую субботу ходит в клуб. Но едва он захочет подойти, она, словно угадав его мысли, моментально исчезает. Походив по залу, он поднимается на сцену, начинает играть. И Поленька снова появляется.

Вдруг ему показалось, что за редкими деревьями мелькнуло в темноте платье Поленьки. Он остановился и крикнул:

— Поленька!

Еще раз мелькнуло что-то белое в темноте и пропало.

«Может, там действительно кто-нибудь был», — думал он, шагая к дому.

На другой день Петр пахал зябь. Сидя в кабинке, он размышлял о вчерашнем: показалось или не показалось? О том, что за деревьями могла быть и не Поленька, он почему-то не думал.

Опять вспомнился кружок девчонок на лужайке, розовое небо над ними, Поленькин взгляд. Почему же сейчас она так не смотрит на него? Как бы тогда было все просто и хорошо…

Неожиданно раздались тревожные свистки над ухом: прицепщик отчаянно дергал за сигнальный шнур, требуя немедленной остановки.

Петр выключил скорость, недовольно высунулся из кабины:

— Ты чего?

Прицепщик Федот Артюхин, размахивая руками, подбежал к трактору, вскочил на гусеницу и заглянул зачем-то в кабину.

— Ты что, заснул? Я уж думал, в самом деле постель тут у тебя. Не видишь, куда едешь?!

Петр посмотрел назад.

— А, черт!

Трактор вышел из борозды и прочертил лемехами в сторону от края пахоты метров десять.

Воспользовавшись случаем, Артюхин сел возле гусеницы на теплую землю, намереваясь спокойно покурить. Петр послушно заглушил мотор, выпрыгнул из кабины и присел рядом.

— Удивительно мне прямо, — уже добродушно начал Артюхин, свертывая папиросу. — Сколько раз бывал на этой самой должности, а в первый раз вижу, чтобы трактор из борозды вышел. Может, ты и впрямь вздремнул?

— Нет… Задумался просто.

— Ну, ну… Я тоже перед женитьбой думал, как бы не прогадать… Я один в своем роде, а девок кругом — как звезд в ясную ночь: все блестят, все хороши… — начал Артюхин заход для длинного, очевидно, разговора. — Тракторов вот только в те поры не было…

Петр быстро поднялся и уже из кабины бросил отрывисто:

— Ладно!.. Чего расселся. В один момент на прицеп… Живо, говорю!

Федот несколько раз хлопнул глазами, открыл рот, хотя слова еще не пришли на ум… Заревел трактор.

В субботу, возвращаясь с работы в деревню, Артюхин поглядывал на угрюмо шагавшего Петра.

— Молчишь, значит, всю неделю?.. А я ведь не могу без разговоров. Мне лучше не поесть, чем не поговорить…

Петр зашагал шире. Федот приговаривал:

— И что ты за человек! Мне, брат, в этом разе лучше на ферму пойти работать. Там хоть коровы мычат…

Петр по-прежнему не отвечал.

Вечером все повторилось, как и в прошлую, как и в позапрошлую субботу. Едва он, отложив баян в сторону, сделал шаг со сцены в зал, Поленька юркнула к выходу.

Когда загремела радиола, Петр тоже вышел из клуба. В бледно-синей вышине прямо над ним висела отколотая половинка луны. Петр осмотрел небо, будто надеясь отыскать на нем вторую половинку, потом медленно пошел по дорожке.

На том месте, где заметил в прошлый раз белое пятно за деревьями, Петр всмотрелся в темноту, точно надеясь снова что-то увидеть.

Но там ничего не было. Он постоял-постоял и пошел обратно в клуб.

У крыльца Петр чуть не столкнулся с кем-то.

— Поленька!

Она отскочила в сторону, в темноту. Петр заметил только, как блеснули в полосе падающего из открытых дверей электрического света ее перепуганные большие глаза.

— Поленька!

Держась за березу, она стояла к нему спиной, покачиваясь, будто хотела оторваться от дерева, но уже не могла. Потом резко обернулась, прижалась спиной к дереву, не поднимая головы, прошептала:

— Чего тебе?

— Так я…

Говорить Петр, оказывается, мог. Он сам удивился этому и совсем не к месту рассмеялся. Поленька быстро подняла голову, а он еще быстрее схватил ее за руку, но тотчас отпустил и торопливо проговорил:

— Ты не уходи, пожалуйста… Ты извини…

Потом стало очень тихо. В этой тишине неизвестно отчего заскрипела вдруг береза, под которой они стояли.

— Пойдем на берег, Поленька, — несмело попросил Петр.

Поленька ничего не ответила, еще постояла и медленно пошла вперед, чуть наклонив голову, в ее косах, уложенных вокруг головы в несколько рядов, переливался едва уловимый серебристо-голубоватый свет.

Камни ступенями спускались к берегу озера. Подойдя к ним, Петр еле слышно промолвил:

— Посидим здесь немного…

Поленька послушно, но так же молча села и стала смотреть в черную холодную глубину озера. Петр взял ее за руку:

— Хорошо здесь?

Она чуть помедлила, осторожно отняла руку и ответила:

— Хорошо… Очень…

6

Осень баловала людей последними теплыми днями, отцветала безветренными вечерами, когда Петр Бородин понял, что пришла к нему любовь.

Каждый день, закончив работу, торопливо шагал он теперь в село, далеко оставляя позади обиженного Федота Артюхина.

Наскоро проглотив приготовленный матерью ужин, шел на берег.

Поленька часто запаздывала, потому что с рыбалки возвращались иногда уже ночью. Петр нетерпеливо шагал взад и вперед по небольшой площадке, зажатой между скалами, и думал, что время остановилось или идет по крайней мере вчетверо медленнее обычного.

* * *

… Настал вечер, когда чьи-то руки впервые обняли вздрагивающие Поленькины плечи. Впервые в жизни ее губ несмело коснулись чьи-то чужие горячие губы. Неуловимый уголек прокатился по всему телу, обжигая внутри, а в сердце вошло, да так и осталось там, обломилось что-то острое, холодное.

Было мучительно стыдно открывать глаза, стыдно смотреть не только на Петра, но и на знакомые с детства камни на берегу озера.

Она выскользнула из его рук, не разбирая дороги, прибежала к дому, закрыв ладонями пылающее лицо…

Всю ночь Поленька пролежала в постели без сна. В голову лезли обрывки каких-то мыслей: они путались, перебивали друг друга, не давая ей возможности разобраться в происшедшем. Не мигая, она смотрела, как медленно рассеивается в окне иссиня-черная мгла.

Утром мать, приготавливая завтрак, часто поглядывала на Поленьку, тихо вздыхала.

— Ты плохо спала, доченька?

— Нет, мама, хорошо.

Мать отворачивалась к печке, почему-то тише, чем обычно, гремела сковородками.

Поленька сделалась еще более задумчивой, ходила, будто присматриваясь ко всему.

Однажды вечером Евдокия негромко спросила:

— В клуб сегодня-то пойдешь?

Поленька быстро взглянула на мать, но ничего не сказала.

Евдокия тихонько погладила голову дочери.

— Скажи, доченька, что у тебя на сердце? Ты последнее время на себя непохожа.

Поленька по-прежнему молчала.

— Может, плохо тебе? Болит что?

И Поленька спрятала лицо в колени матери, тяжело зарыдала.

— Не знаю, мама… Ничего я сейчас не знаю… Не спрашивай, пожалуйста.

Евдокия, продолжая ласково гладить Поленьку по голове, проговорила тихим, чуть печальным голосом:

— Ну, поплачь — и легче станет. Я тоже, бывало, плакала так вот, когда Андрея, отца твоего, полюбила… Уйду за поскотину и плачу…

Поленька быстро вскинула голову, посмотрела на мать мокрыми, испуганными глазами:

— Ты знаешь… знаешь, мама?

— Дурочка ты моя… Тут и узнавать-то нечего, все у тебя на лице написано.

Евдокия не шевелясь, молча и терпеливо ждала, пока Поленька успокоится, потом проговорила тихо и медленно:

— А потом убить его собрались. Иду с водой, слышу — сговариваются… Побежала к нему — тяжело по снегу. Вижу, что не успеть. Полушубок сбросила — легче стало. Успела предупредить. Спрятался он, знала, что не найдут, а всю ночь проревела, боялась…

Евдокия долго смотрела в окно на темные сосны.

— С тех пор и мучаюсь. Застудила, видно, все внутри. Потом ведь и валенки пришлось сбросить. А случись сейчас — опять побежала бы. За таких людей, как наш отец, жизни не жалко. Подняли бы его сейчас, сказали: ложись за него в могилу, он жить будет, — легла бы.

Поленька слушала, вытирая слезы кофточкой матери.

— Зачем ты об этом, мама?

— Да вот вспомнила. Раз в жизни такой человек встречается. К нам, бабам, дважды счастье, видно, не приходит.

Поленька вдруг поняла, к чему мать завела такой разговор, и после минутного молчания тихо проговорила:

— И я, мама, отдала бы жизнь… Только… только он… Ты знаешь его, мама?

Евдокия снова положила мозолистую ладонь на голову дочери:

— Знаю, доченька. И, что мучает тебя, знаю. — Она вздохнула. — Да ведь и так бывает: от кривого дерева прямые сучья отрастают. Ты не торопись только, доченька… Время сейчас такое: само выправляет людей. Я верю: Петр будет человеком. Мягкий он, податливый, как воск на огне, — лепит его отец в одну сторону. Но придет время — и поймет Петр: сам он себе хозяин на земле, ступать по ней может вольно, говорить громко, дышать полной грудью. Не поймет сам — люди помогут ему понять. Вот за это, доченька, и отец твой всю жизнь боролся… Только ты не торопись. А так — что же могу посоветовать тебе? Смотри сама. Будет у тебя счастье, и мое сердце возле согреется…

Раза два-три вспоминала Поленька после разговора с матерью ее слова: «Мягкий он, податливый, как воск на огне». Тень тревоги и раздумья набегала на ее лицо Но быстро исчезала.

Мало-помалу слова матери растворились в том новом, необычном, чем жила теперь Поленька.

Петр приходил иногда на свидание рассеянным, часто хмурился.

Поленька понимала его по-своему. Тревожно заглядывала ему в глаза, спрашивала:

— Ты устал сегодня, Петя?

— Немного, — отвечал Петр, улыбался и крепко прижимал ее к себе.

Она слышала, как бьется его сердце, — и этого было достаточно, чтобы почувствовать себя самой счастливой на свете.

Так уж водится: каждый влюбленный не допускает мысли, что кто-то есть на земле счастливее его.

Однажды Петр и Поленька сидели на берегу до самой полуночи. Расстались, когда поднялась над озером яркая луна.

Григорий Бородин курил, сидя на крыльце. Он насмешливо оглядел с головы до ног торопливо возвращавшегося домой сына и спросил:

— Где был?

— Так… у товарища, — неумело соврал Петр и совсем растерялся. — Чего тебе?

— Этот товарищ, случайно, не в юбке ходит?

— Хоть бы и в юбке… Что тут плохого?

— Что плохого? — опять переспросил отец и бросил ему под ноги незатушенный окурок. — Смотря на ком юбка…

Петр быстро взглянул на отца.

На коленях у него лежал кисет, на который сыпались табачные крошки из вновь свертываемой папиросы. Прямо на Петра, не мигая, в упор смотрели два маленьких круглых глаза. Давно он не ощущал на себе этих глаз…

Потом он услышал голос отца, спокойный, будто уговаривающий:

— Ты, Петро, послушный сын, хвалю. Только вот глаза у тебя в последнее время стали не свои… Я слежу за тобой, тревожусь. Давай-ка, сынок, поговорим начистоту…

— На работу мне завтра рано.

— Гм, — промычал Григорий Бородин, прикурил, выпустил дым сразу изо рта и из ноздрей. — Значит, не хочешь поговорить с отцом по-хорошему? Некогда? Ну, тогда я сразу, без вступлений, чтоб не задерживать тебя… Не с дочкой ли Евдокии Веселовой снюхался? Смотри у меня! Ну, ну, чего морду воротишь? — повысил голос отец. — Не так выразился, что ли?

Петр, не отвечая, медленно пошел в дом.

Как и в детстве, между Петром и Поленькой стоял Григорий Бородин.

Долго мучился Петр, не зная, как рассказать Поленьке о своем разговоре с отцом. Да и нужно ли рассказывать? Может, лучше, чтобы ничего она не знала?

… Поэтому, когда Поленька тревожно смотрела ему в глаза, он только грустно улыбался и крепче прижимал ее к себе.

7

Снег выпал в середине ноября. Побелели улицы, помолодела земля. Лишь незамерзшее озеро зловеще чернело, курилось по утрам тяжелым сероватым туманом.

В Локтях в это время только и было разговоров, что о предстоящем отчетно-выборном собрании.

Готовить его приехал первый секретарь райкома партии Семенов. Сдвинув лохматые брови, он ходил в сопровождении Бородина и Ракитина по скотным дворам, по амбарам, проверял бухгалтерские документы. Счетовод Никита запарился, делая бесконечные выборки цифр урожайности, денежных доходов и расходов, пополнения неделимого фонда и т. д. Бородин все эти дни упрямо продолжал думать: может, еще вспомнят люди, что это он, Григорий, построил электростанцию, организовал рыболовецкую бригаду, хорошо оплачивал трудодни. Но когда увидел, как Семенов подолгу беседовал о чем-то с Евдокией Веселовой, Павлом Тумановым, Степаном Алабугиным и многими другими колхозниками, — эта последняя надежда, последняя соломинка переломилась. Вдруг больно застучало в голове: ведь не зря сопровождал их с Семеновым по хозяйству Ракитин! А потом усмехнулся зло, с презрением к самому себе: «Дурак! Как будто раньше не знал этого».

И до самого собрания не показывался на людях.

Наконец наступил день собрания.

Вопрос о работе Бородина и замене председателя обсуждали бурно. Едва Ракитин сообщил о мнении парторганизации, как уже с мест посыпались возгласы:

— Нахозяйствовал Бородин. Хозяйство-то у нас — дыра на дыре…

— А электростанция? А сушилку вон какую построили?..

— Зато долгов одних — день считать надо…

— А насчет трудодней правильно, хорошо давали…

— Что трудодни? Брюхо сыто, да ничем не прикрыто. Вот те и трудодень…

Бородин, насупившись, крепко стиснув зубы, смотрел в бушующий клубный зал. В самом дальнем углу сидели Иван Бутылкин, Егор Тушков, Муса Амонжолов. Сидели тихо, безмолвно, настороженно прислушиваясь к голосам.

Только один раз Бутылкин, привстав, подал голос:

— Заменить председателя легко, а жалеть не будем?

Ему ответила Евдокия Веселова:

— Ты, конечно, пожалеешь: из кладовой-то выпрет тебя новый председатель…

— Кого это ты в новые председатели наметила? — с издевкой спросил Бутылкин. — Ракитина, что ли?

— Ракитина, угадал, — вставая, звонко сказала Евдокия.

Бутылкин, сверкнув в ее сторону глазами, втянул голову в плечи.

— Чего нахохлился? Да с таким председателем, как Ракитин, мы бы разве так жили…

— Верно. Видим, как работает! — пробасил в углу Степан Алабугин.

Сидевшие в первых рядах Кузьма Разинкин и Демьян Сухов, оба согнувшиеся, седые, оба с костылями в руках, враз поднялись со своих мест.

— Вот ведь какое дело… — дребезжащим, износившимся голосом начал дед Демьян. — Ракитина, Тихона то есть, мы все знаем. И он нас знает… Его бы не только в председатели — в ноги надо ему поклониться каждому. — Поморгал слезящимися глазами, погладил голову и закончил: — Вот такое и мое мнение. Остальное он скажет, Кузьма…

И кряхтя, точно гнулся со скрипом, опустился на стул. А Кузьма Разинкин, глянув на сына, который сидел как представитель от МТС в президиуме собрания, промолвил:

— Так а я что? Я с Демьяном согласный. Чего тут много говорить.

— Давайте Ракитина, Тихона то есть, якорь вас, — взмахнул над головой костылем Демьян Сухов.

Многие одобрительно засмеялись.

Иван Бутылкин тоже усмехнулся, но по-своему — ядовито, презрительно: хохочете, мол, а над чем? Но, заметив, что Семенов смотрит на него, хотел спрятать эту усмешку, отвернуться и почему-то не мог. Повинуясь взгляду секретаря райкома, встал против своей воли и сказал:

— А что? И скажу… Такой-сякой, говорят, председатель у нас… А тут разобраться надо. Сколько лет мутим-крутим его… То есть некоторые, я хочу сказать, мутили. И подсиживали — все знают. Только возьмется Григорий за работу — его бац по рукам. Конечное дело, Бородин — человек, обидно. Пока очухается… Вот. Разобраться, говорю, надо… с недостатками, конечно, Григорий, а колхоз-то все же рос. Откуда бы тогда электростанция… и так далее…

Семенов нагнулся к Павлу Туманову, председательствующему на собрании. Тот встал и четко объявил:

— Слово имеет секретарь районного комитета Коммунистической партии товарищ Семенов.

Секретарь райкома подошел к фанерной пошатнувшейся трибуне.

— Товарищи. Разобраться тут действительно надо, — начал он и посмотрел на Бутылкина. Тот опять усмехнулся, но, испугавшись этого, тотчас смахнул с лица смешок. — Колхоз, вот говорят, рос… Я неплохо познакомился с вашим хозяйством. Да, урожайность немного повысилась, особенно за последние годы. Да, животноводство стало кое-какие доходы давать. Я думаю, всем вам ясно, товарищи, кроме разве вот этого гражданина, — Семенов вскинул бровями на Бутылкина, — чья здесь заслуга…

— Ракитина…

— Евдокии Веселовой, — раздалось несколько голосов.

— Да, Ракитина, Веселовой, — подтвердил Семенов, — и других членов правления. Но их успехи сводились на нет неправильным и, я бы сказал, преступным руководством артелью. Давайте-ка совместно разберемся, кто кого бил по рукам — Ракитин Бородина или Бородин Ракитина…

Семенова слушали с напряженным вниманием. Он приводил пример за примером неправильных действий Григория Бородина, бесхозяйственного расходования им трудодней, необоснованно высокой их оплаты деньгами и натурой, в результате чего неделимый фонд артели не увеличился, долги государству возрастали с каждым годом.

— Вот так «рос» ваш колхоз. Вот так «руководил» артелью Бородин. Вот куда вел он ваше хозяйство, — закончил свою речь Семенов. — А здесь раздавались возгласы снова оставить председателем Бородина. Допустим, оставите. А дальше что будет? Через год, через два? Вот думайте, товарищи… И давайте выкладывайте свои мысли вот отсюда, с трибуны. А кто хочет — прямо и со своего места. Только пооткровеннее.

Бородин плохо слышал, о чем говорили Алабугин, Ракитин, Туманов. До сознания дошли вдруг слова Евдокии Веселовой:

— …конечно, снимать надо с председателей. Да не просто снимать, а выгнать с треском, чтоб не путался под ногами, не мешал жить нам. Все мы будем голосовать за это обеими руками.

Евдокия замолкла, зал недружелюбно смотрел на Григория.

— Оно правильно…

— Хватит, похозяйствовал…

— У него что-то все свое на уме, это факт!

— Иной раз находило на него — заботился вроде о хозяйстве. А посмотришь — как волком был, так и остался…

Григорий сидел за столом президиума, положив огромные узловатые руки на стол. Лицо его было красным, даже темно-багровым, а руки, наоборот, бледные, бескровные. Длинные пальцы вдруг конвульсивно сжались, кожа на кулаках натянулась и стала еще белее. Он почувствовал, что кто-то смотрит на его руки. Чуть повернул голову и увидел — Семенов смотрит из-под своих густющих бровей. Григорий, не разжимая губ, усмехнулся, встал и, согнувшись, пошел между рядов колхозников к выходу.

— Или нервы не выдержали, сбегаешь? — крикнула вслед ему Евдокия. — Ну и скатертью дорожка…

… После собрания Григорий целые вечера молча просиживал в комнате, поглаживая по спине огромную собаку.

А однажды, тихим и теплым зимним вечером, жители Локтей удивленно прислушались: над не замерзшим еще Алакулем долго плакал и безнадежно жаловался надтреснутый женский голос, который вырывался через открытую форточку окна бородинского дома.

Много раз подряд Григорий проигрывал неизвестно как сохранившуюся пластинку со стертой этикеткой…

Глава вторая

1

Петр ремонтировал трактор. Каждую субботу он приезжал из МТС в Локти, чтоб повидаться с Поленькой.

В прежние времена Григорий обязательно поинтересовался бы, какая нужда заставляет сына ездить по морозу без малого десять километров. Но сейчас ему было не до этого.

— На улице хоть появляется? — шепотом спрашивал Петр у матери, показывая из кухни на желтого, как лимон, отца.

— Выходит иногда. То дров наколет, то снег от крыльца отгребет… Ракитин, председатель, приходил — чего, говорит, в контору не идешь, работу дадим. А он его… матом…

Анисья тоже отвечала сыну шепотом, скорбно покачивая головой.

А Григорий, будто слышал их разговор, вдруг усмехался — беззвучно, обреченно: шепчетесь, мол? Ну и черт с вами… Мать и сын, заметив эту усмешку, умолкали. Однако усмехался Григорий, не замечая, впрочем, этого, своим собственным мыслям.

Кто он, Григорий Бородин? Зачем живет?

Эти две мысли назойливо и больно сверлили ему мозг, требуя ответа. А ответа не было. И заросшее щетиной лицо кривила усмешка: «Жизнь прожита, а что нажито? Ничего. Умру — и не останется от меня следа… Петька вот только, сын… Все взяли, сволочи, все… А сына? Ну, нет, сына-то уж не отдам…»

Раздумывая об этом, Григорий не замечал, что Петр, переодевшись, уходил из дому. С Поленькой они встречались возле клуба, бродили по темным, заваленным рыхлым снегом улицам.

Прощались всегда у дома Поленьки.

— Теперь когда приедешь? — спрашивала она, вставая на носки, чтоб прижаться лицом к его холодной щеке.

— Как всегда, через неделю.

— Долго как! — вздыхала девушка. — Недели такие длинные. Я все считаю: до субботы четыре дня осталось, три, два, един. И этот проклятый день…

— Самый длинный, — заканчивал Петр.

Поленька ничего больше не говорила, счастливо улыбалась.

Потом Петр уходил, а она стояла и слушала, как затихают в морозном воздухе его шаги.

* * *

Петр тоже с нетерпением ждал наступления каждой субботы. Но работалось ему легко и весело. Он копался в машине, насвистывая что-то, мурлыкал себе под нос.

— Ты что-то того, парень… — заметил однажды Гаврила Разинкин и постучал костяшками пальцев себе по лбу. — Не влюблен, случаем, по молодости?

Разговор происходил в мастерской. Из-за гула токарных станков и рева опробуемых тракторных моторов Петр даже не разобрал, кто говорит, но сразу же громко бросил через плечо:

— А я, брат, не случаем, я — по-настоящему!.. — И только после этого обернулся.

— Вон что! — рассмеялся Разинкин.

Петр смутился. Но бригадир со смехом нахлобучил ему на самые глаза шапку, отошел. А на душе у Петра стало еще радостнее и светлее, как бывает у человека, увидевшего утром первый, ослепительной белизны, снежок.

— Ну-ка, влюбленный, одолжи на минуту плоскогубцы, — попросил пожилой светлоусый тракторист.

— На, совсем возьми, на память, — поспешно протянул ему Петр щипцы. — У меня еще есть…

— Ишь ты! Ну, ну, — добродушно ухмыльнулся усач. — Когда второй раз влюбишься, я у тебя на память целиком трактор попрошу.

— Не дождешься! Я ведь раз — и навсегда! — горячо воскликнул Петр.

Во время работы в поле трактористу в кабинке целый день разговаривать не с кем. Зато на людях он выговаривается до дна. Может, поэтому через день в мастерской почти не было человека, который не знал бы, что Петр Бородин влюблен. То и дело слышалось теперь:

— Эй, влюбленный! В контору зовут!..

— Как на качество ремонта любовь влияет? Положительно? Порядок! Завтра влюбляюсь…

— Ну, Петька, пятница кончилась, завтра — любовный день!

Петр не обижался. А по субботам действительно частенько поглядывал на стенные часы-ходики в мастерской. Шли они, как назло, медленно. Находились шутники и незаметно переводили стрелки назад.

— Да бросьте вы, черти, — попросил Петр, догадавшись об этом.

«Черти» не унимались. Тогда Петр купил наручные часы.

Однажды в субботу с обеда потянула слабая, безобидная поземка. Но Петр сразу помрачнел: если разыграется буря, в Локти не рискнет выехать ни машина, ни подвода: дороги занесет в десять минут.

Так и случилось. Ветер крепчал, начиналась метель. Крышу мастерской рвало, и казалось, вот-вот опрокинет. Трактористы шутили:

— А она, должно, у ворот ждет… Всю, поди, снегом занесло.

— Придется, Петро, дать ее любви проверку временем…

Петр не отвечал, и шутки мало-помалу смолкли. Перед концом работы бригадир предупредил:

— Не вздумай сегодня идти! Пропадешь…

Нагибаясь вперед, падая грудью на упругую струю воздуха, Петр шел в общежитие. А мысли его были там, возле Поленьки. «Она, конечно, придет в клуб, несмотря на метель, будет ждать… Потом уйдет домой. Будет идти так же вот, как и он, падая грудью навстречу ветру, закрывая лицо руками… А может, не пойдет в клуб? Подумает: все равно не приеду я в такую метель — и не пойдет…»

И вдруг Петр рассердился на себя за такие мысли. Как это она не придет, раз договорились? Она придет! А вот он… Всего каких-то девять-десять километров. Да еще под ветер… Так и понесет, если стать на лыжи…

Лыжи хранились в обычном месте — в углу коридорчика, за какими-то пустыми ящиками. Петр глянул на них и вошел в комнату.

Там никого не было. «Где же ребята?» — подумал он. И сам же ответил: «Где же им быть! В столовой».

Есть ему не хотелось. Он снял замасленный до блеска ватник, подошел к окну. Сквозь залепленное снегом окно ничего не было видно. Но Петр видел ее, Поленьку. Вот она, закутанная в большой белый платок, стоит возле клуба, вот повернулась и пошла домой… А до следующей субботы целых семь дней!

И Петр решительно шагнул к вешалке, схватил полушубок. Через минуту он был уже на улице, торопливо обматывал валенки сыромятными ремнями, приспособленными для крепления лыж. Ему казалось, что он потерял зря много времени. Еще через минуту Петр разогнулся, поплотнее обмотал шею шарфом (подарок матери) и оттолкнулся палками. Крутящаяся, звенящая, завывающая белая муть сразу поглотила его.

И будто никто никогда не стоял на этом месте. Ветер мгновенно зализал лыжный след…

* * *

Мимо пробегали ребята и девушки, которых никакая непогода не могла удержать дома, а тем более сегодня, когда из города приехали с концертом артисты. Проходили пожилые люди. Многие несли с собой табуретки и скамейки, потому что в клубе, когда собиралось много народу, не хватало стульев. Дверь была открыта, и оттуда валил пар. Поленька стояла возле клуба спиной к ветру.

— Стулья, вообще говоря, ведь недорого стоят, надо бы купить, Тихон Семенович. А то непорядок, — услышала Поленька голос Туманова.

— Купим обязательно, Павел. На днях пошлем кого-нибудь в райцентр, — ответил Ракитин. — Потом надо будет еще… Погоди! Это кто стоит вон там, под ветром?

— Это? Поленька Веселова. Ждет, наверное, Пе…

И голос пропал за ветром. Поленька подумала: «Ну и жду… ни и пусть знают, пусть все знают… Только как он в такую бурю? Не приедет…»

Скоро в завывание ветра вплелась мелодия какой-то веселой песни: концерт начался. Ветер свистел протяжно и жалобно, а песня словно боролась с ним. Она то пропадала, то взмывала вверх, а потом приглушила его, вырвалась и понеслась в темные улицы…

А Поленьке стало грустно до боли, до слез. Ведь Петр не приехал, не мог приехать…

Постояв еще немного, Поленька повернулась и пошла домой. Но бессознательно свернула в сторону и опомнилась уже за деревней, возле бора, прорезанного узкой щелью дороги…

Девушка остановилась, прижалась к крайнему стволу сосны, залепленному толстым слоем снега. Здесь, возле стены леса, было тише, теплее.

А над головой в темноте жутко шумели, гнулись, трещали, ломались под страшным напором ветра верхушки деревьев.

Неожиданно у Поленьки в испуге забилось сердце. Она еще не могла сообразить, чего же испугалась, но поняла, что неясное чувство тревоги не покидало ее с того времени, когда началась метель.

Это чувство не давало ей покоя весь вечер. Она бесцельно ходила по комнате, бралась за одно дело, не доканчивала его и начинала другое. Потом собралась и пошла в клуб, надеясь все-таки, что Петр придет, несмотря ни на что… Шла — и все сильнее охватывало ее беспокойство. Именно это беспокойство заставило ее направиться от клуба не домой, а на окраину деревни… И вдруг мгновенно проколола ее мысль: «Ведь замерзнет… Он же говорил: „Каждую субботу, что бы ни случилось…“ Пойдет сегодня и замерзнет…»

Поленька закрыла глаза. Тотчас ей представилось, как по открытой степи идет на лыжах Петр. Крутит, воет метель вокруг него, опрокидывает, валит с ног. Он идет, закрывая лицо рукавом… Падает, снег мгновенно заносит его. Нет, Петр пошевелился, встал, опять пошел вперед, весь облепленный снегом…

Поленька открыла глаза. А облепленный снегом человек, которого она видела перед собой мысленно, не исчез. Он действительно шел и шел вперед. Он подошел совсем близко, заметил ее возле дерева, остановился и крикнул сквозь ветер:

— Поленька! Поленька! Почему ты здесь, сумасшедшая?!

Только теперь она поняла, что это в самом деле был Петр, без крика метнулась к нему, прижалась к груди. Снег таял под ее щекой.

— Я ведь знал, что ты будешь ждать меня… И пришел…

— Пришел, пришел… Ты… Как ты?! Ведь без головы только… Ведь мог…

Поленька хотела рассердиться… И не могла.

— Ну, чего там! От меня всю дорогу пар валил, как дым из паровоза…

— А к нам артисты приехали…

— Ага, ну пойдем, успеем еще на концерт.

Минут через десять они подошли к дому Бородиных.

Поленька сказала, останавливаясь у калитки:

— Переодевайся иди, я тут подожду.

— Чего на ветру-то… Иди хоть вон туда, в затишку, к стенке сарая… Ну, иди, иди… — И Петр подтолкнул Поленьку.

Давно-давно уж она не была во дворе этого дома, с тех пор как Григорий выгнал ее из комнаты. Прошло немало лет, а Поленька помнила тот день… И, прижимаясь к стене, с горечью думала, что и сейчас его отец, если бы увидел ее, вышвырнул бы за калитку. Ей уже казалось, что в сарае кто-то ходит, стучит чем-то… Потом скрипнули ворота сарая.

Поленька мгновенно поняла, что ей не кажется, что в сарае в самом деле кто-то ходит, и в одну секунду очутилась за калиткой.

Только там почувствовала, как тяжело и гулко стучит сердце…

Сбросив лыжи, Петр вбежал на ступеньки крыльца, снял полушубок, стряхнул с него снег и вошел в кухню, заговорил возбужденно, радостно:

— Здравствуй, мама. Дай-ка сухую рубашку и пиджак.

— Петенька! — воскликнула Анисья. — Да ты в уме ли? В такую погоду! Какая нужда погнала?

— Эта «нужда» за калиткой стоит, — проговорил вошедший со двора отец, сбросил возле печки валенки и босиком прошлепал в другую комнату.

— Кто стоит? О чем ты? — не поняла Анисья.

— У него спроси — кто, — проговорил из другой комнаты отец. — У сарая сперва притаилась, как мышь. Учуяла меня — стреканула за ворота…

Петр молча переодевался. Настроение его сразу испортилось. Несколько месяцев отец молчал, не обращая на него внимания. Петр как-то распрямился, приподнял голову, увидел пошире мир. И вот опять…

— Ужинать-то будешь? — спросила мать.

Петр отрицательно мотнул головой.

— В клуб пойду, на концерт.

Отец прошлепал обратно, сел на стул возле печки, положил ногу на ногу, задымил толстой самокруткой:

— Из-за ветра я так и не различил, кто это подпирал стенку сарая. — Григорий затянулся, сдул в сторону, на пол, пепел с папиросы. — Чего молчишь?

— А что отвечать? — глухо проговорил Петр.

— Я спрашиваю: кто стоял возле сарая?

— Тебе-то что?

Григорий бросил острый взгляд на сына, шевельнул желтыми, давно не стриженными усами.

— Мне-то ничего, если это не… Забыл разговор наш? Ночью, возле крыльца…

В сердце Петра неожиданно хлынула отчаянная решимость, он резко обернулся и крикнул:

— Хоть бы и она!! — И сорвал с вешалки шапку. — У тебя мне, что ли, спрашивать разрешения…

И едва увернулся от березового полена. Ударившись о косяк, оно отлетело на середину комнаты, с грохотом прокатилось по полу. Петр выскочил в темные, холодные сенки. Отец гремел вслед:

— Она!! Она, говоришь! Ах ты сопляк недоношенный… Да я тебя слюной перешибу надвое… Ну, приди, приди домой, сукин сын…

— Пойдем скорее, Петенька… Я прямо продрогла вся. Хорошо, хоть ветер немного стих. В сарае ходил кто-то, я…

— А-а, ты, Поленька? — опомнившись, вымолвил Петр.

— Да что с тобой? Одень шапку-то…

— Сейчас, сейчас, — машинально проговорил Петр, однако продолжал комкать шапку в руке. Тогда Поленька взяла ее и сама надела ему на голову.

— Ага, ну идем. — И Петр зашагал вперед.

До самого клуба они молчали. Петр вдруг остановился.

— Знаешь, не хочется мне на концерт. Пойдем… ну, куда-нибудь пойдем. Где потише.

— Куда же? Везде ветер… Уж я домой лучше, если…

Голос Поленьки захлебнулся — не то от ветра, не то от слез. Сердце Петра больно сжалось, и он сказал как можно ласковее:

— Я провожу… провожу тебя…

Поленька только ниже опустила голову… Когда подошли к дому, она, не прощаясь, направилась к крыльцу. Петр потянул ее за рукав, хотел что-то сказать. Поленька ждала.

— Вот… понимаешь… — с трудом произнес он наконец.

— Не понимаю. Дома у тебя что-нибудь случилось?

Петр потоптался на снегу.

— Это ничего, Поленька… Ничего.

Он прижал ее к себе. Ветер трепал выбившиеся из-под шапки волосы, влажный снег бил в лицо, таял на щеках, холодные струйки текли за шиворот. Но Петр ничего не замечал.

— Такой вечер испортил… кто-то, — сквозь слезы проговорила Поленька, не отрываясь от его груди. — Я так ждала тебя сегодня. Боялась, что пойдешь в такую бурю, заблудишься и… И все-таки ждала.

— И я шел… В следующую субботу я обязательно… И ничего не помешает… Ты жди…

* * *

Буран почти прекратился, хотя ветер продолжал свистеть над головой.

Петр без цели брел по улице, проваливаясь в сугробы.

Возле клуба постоял, подумал о чем-то. Потом из клуба повалил народ: видимо, объявили антракт. А может быть, концерт кончился…

— Вот дают! Вот дают! — простодушно восхищался кто-то искусством артистов, кажется, Федот Артюхин.

Петр торопливо отошел. Оглянулся. У клубного крыльца вспыхивали в темноте красные огоньки махорочных цигарок. Ветер выдувал из них снопики искр, которые врезались в тьму длинными красными иглами…

Петру вдруг захотелось пойти туда, к людям… «Но без Поленьки неудобно, обидится еще…»

Долго не решался Петр войти в дом, стоя на крыльце, продрог до костей. Наконец, бросив последний взгляд на все еще освещенные окна клуба, толкнул не запертую на засов дверь.

Ему казалось, что отец по-прежнему сидит на стуле возле печки. Вот сейчас опять схватит полено!

Однако во всем доме было темно. Не зажигая света, Петр разделся и лег в постель. Прислушавшись, он уловил, как вздыхает в соседней комнате мать. Потом заворочался в кровати, закашлялся отец. Он встал, зачем-то закрыл двери, ведущие в ту комнату, где спала мать. Петр в темноте испуганно приподнялся на постели.

— Лежи, не трону, — сказал глуховато отец из темноты, наткнулся и опрокинул впотьмах стул, чертыхнулся, поднял его, подставил к кровати Петра и сел. Петр отвернулся к стене. Чиркнула спичка, желтовато полыхнул перед глазами Петра кусочек стены, потянуло едким запахом самосада.

Григорий сидел безмолвно. Курил и смотрел на Петра в темноте. Петр чувствовал на себе тяжелый взгляд, который вдавливал в подушки его голову. Отец тихо и жалобно, как-то просяще, вымолвил:

— Ведь они… Веселовы… жизнь у меня отняли, вот что…

Петр, не совсем понимая, чуть шевельнулся.

— А теперь и должность…

Голос отца дрогнул и прервался. И это было непонятно. Но расспрашивать Петр ничего не хотел. Отец помолчал еще немного. В комнате стояла такая тишина, что Петр слышал, как потрескивает в отцовской цигарке крупно накрошенный табак.

— Люблю я тебя, стервеца…

Петр опять невольно шевельнулся при этих словах. Отец тотчас усмехнулся:

— Знаю — не веришь. Особенно после сегодняшнего… А люблю… По-своему. Но… — Григорий помедлил и закончил так же тихо, не повышая голоса: — Но если ты не бросишь эту… тогда… Понял?

И уже когда лег в кровать, проговорил своим обычным голосом, в котором через край плескались раздражение и злоба:

— Еще раз прихвачу ее, как сегодня, у сарая — вилами запорю…

Петр так и не мог понять, уснул он в эту ночь или нет. Кажется, только что прозвучал в последний раз голос отца, а в окна уже заглянул день.

2

После ветров наступили тихие морозные дни с розовым инеем по утрам — куржаком, как говорят в Сибири.

В такое утро Григорий наконец появился в конторе. Ракитина не было в кабинете, а находившиеся тут по какому-то делу колхозники встретили Бородина молчаливо.

Зашел в контору Туманов, спросил председателя.

— На конюшне он, — ответил счетовод. — Там племенная кобыла ожеребилась, а жеребенок мертвый. И кобыла, говорят, плохая. Ракитин и побежал посмотреть на нее. Сказал, сейчас вернется.

Туманов обернулся, увидел Григория поздоровался с ним.

— Пришел вот посмотреть, как хозяйствуете, — проговорил Григорий, усмехаясь, хотя у него никто не спрашивал о цели прихода.

— Ничего, хозяйствуем.

— Ну, ну, трудодни покажут…

— У кого есть они — тому, конечно, покажут, — срезал его Туманов.

Открылась дверь, и вошел Ракитин, мрачный, расстроенный. Бородин, дымя папиросой, сел возле стола счетовода, слушая голоса из председательского кабинета. В открытую настежь дверь входили и выходили колхозники, перекидывались шутками, смеялись. И Бородин подумал, что, когда он сидел в председательском кабинете, в конторе никто никогда не смеялся, хотя целыми днями толпился народ. Сейчас контора быстро пустела.

— Бородин! — услышал вдруг Григорий голос Ракитина.

И, помедлив, откликнулся:

— Чего?

— Заходи сюда.

Григорий нехотя поднялся со стула.

— За назначением на работу пришел? — спросил председатель.

— Пришел — и все. Из любопытства.

— Вот как! Тебя что же, считать или не считать колхозником?

— Это твое дело. — Григорий дернул усом.

Ракитин сказал спокойно:

— Смотри, не будешь работать — выгоним из колхоза.

— Не пугай, руки коротки. До конца года далеко, минимум выработаю еще…

— А я не пугаю, я тебя просто предупреждаю. — Ракитин побарабанил пальцами по крышке стола. — Мы на правлении установили не годовой минимум выработки трудодней, а месячный. Для мужчин — двадцать пять трудодней. Не выработаешь их один месяц, второй, третий — рассматриваем вопрос на правлении, потом на общем собрании, и… освобождай колхозную землю.

— Та-ак!.. — глухо протянул Бородин.

— Значит, выбирай. Дисциплина сейчас строгая.

— Отошло мое время выбирать. Теперь ваш верх…

Ракитин чуть поморщился.

— На конеферме заведующий у нас растяпа. Племенных кобыл разрешал запрягать перед самыми родами. Сегодня мертвый жеребенок родился, слыхал? Так вот, если… Принимай конеферму.

Григорий ожидал худшего. Однако не мог удержаться от усмешки. Пряча ее в растрепанных, как старая мочалка, усах, он сдержанно произнес:

— Укатали крутые горки сивку-бурку, теперь, стало быть, в конюшню.

— Зря ты обижаешься, Бородин. Важное и ответственное дело тебе поручаем. А не хочешь — уговаривать не станем.

— Что ж, и на конюшне потрудимся. Не ударим в грязь лицом, — поспешно проговорил Бородин, поняв, что Ракитин говорит правду.

Придя на ферму, Григорий ахнул. Вместо восьмидесяти лошадей в конюшне стояло всего коней пятнадцать, да несколько племенных кобыл находилось в родильном помещении.

— А где же… остальные лошади? — спросил Григорий у старика конюха Авдея Калугина.

— А продали, Григорий Петрович, — охотно откликнулся Авдей. — Пока ты… в общем, сразу после отчетного собрания Тихон Семенович сюда пожаловал, осмотрел каждого коня, будто не видел никогда. А через три дня постановление правления вышло: продать всех коней, кроме кобылешек да этих вот меринков.

— Та-ак… — протянул Григорий.

— Конечно, так, — закивал головой конюх. — Ракитин правильно, по-хозяйски рассудил, в интересах, так сказать. Зачем нам такую прорву лошадей? Не пашем на них, не косим. Все тракторами да автомашинами теперь работаем. А когда по мелочи что подкинуть, дюжины конишек хватает. А то ведь за зиму добрую половину кормов лошади съедали, коровенки наши тощали, удои падали. Конечно, привыкли мы к лошадям, а все ж таки правильно Ракитин сделал, в интересах…. Потому колхозники поддержали эту мероприятию… И сено ведь на тракторах развозим на ферму, и автомашины…

Старик сыпал слова беспрерывно, и казалось, никогда не остановится.

— Замолчи-ка, — попросил Григорий, поморщившись. — Как у тебя язык не устанет. Я же в том смысле, что конюхом назначил меня Ракитин, не заведующим.

— Как это конюхом! Как это конюхом! — дважды воскликнул Авдей. — А я, выходит, кто?! Смещение с должности по причине должно происходить… А где причина? Я ить работаю не для ради трудодней, а в интересах… И опять же, несмотря на годы. А трудодней сыны у меня зарабатывают столь, что на восьмерых хватит. Я ить пойду да возьму за горло председателя: обскажи причину, коли так…

— А с тобой, дед, весело работать будет, однако, — сказал Бородин.

… Через некоторое время Григорий был даже рад, что дали ему такую спокойную должность. Придет утром пораньше на конюшню, проверит, хорошо ли вычищены стойла, и ждет нарядов. Ракитин ввел такой порядок — любую работу на лошадях оформлять документами. Надо кому-нибудь из колхозников съездить куда — тоже выписывают в конторе наряд. Потом уже идут к Бородину. Он берет бумажку, кладет в карман и распоряжается, какую запрягать лошадь. Никто его не тревожил, и он никому не лез на глаза. Жить можно!

Но, видя, как беспрекословно выполняют колхозники распоряжения Ракитина, опять завидовал этому человеку. «Погоди, отхозяйничаешь. Выйдет момент, столкнем тебя, только ногами засучишь».

Но в душе сознавал: никого уже он не столкнет, только тешит себя, как маленький, несбыточными замыслами.

3

Когда в МТС закончился ремонт, Петр Бородин несколько недель отдыхал дома. Теперь они с Поленькой встречались почти каждый день. В их отношениях вроде ничего не изменилось. О том вьюжном вечере не вспоминали ни он, ни она.

Григорий внимательно наблюдал за сыном и все более мрачнел. Однажды сказал:

— Я ведь по-серьезному говорил тогда вечером с тобой… И по-хорошему.

Петр ждал этого разговора. Нервы его, несмотря на внешнее спокойствие, были все время до предела натянуты. И вот сейчас словно кто дотронулся до них острым ножом.

— А ты по-плохому лучше, по-плохому… — воскликнул он, бросая в угол полушубок, который собирался надеть. Не помня себя, схватил возле печки полено и шагнул к отцу. Тот быстро, как на пружинах, вскочил с табурета. Но Петр бросил полено ему под ноги: — На, бей! Бей! Только сразу. Не могу я сделать по-твоему, не могу из сердца ее…

И Петр упал вниз лицом на кровать.

— Знаю, — помолчав, заговорил отец. — Не так это просто — сразу из сердца… Тоже бывал молодой. И сох, как ты вот, по одной… А не получалось… Ну, и… посоветовал мне один бывалый человек первейшее средство в таких случаях — ходить к ней сперва через день, потом через два, через три. А чем дальше, тем реже, реже… И помогло, начало выветриваться… Сейчас еще благодарю того человека. А девка, между прочим, не твоей чета была: посдобнее, на дрожжах…

Петр дернулся, хотел что-то сказать, но так и остался лежать: молча, вниз лицом.

Встретив Петра на другой день, Поленька спросила озабоченно:

— Опять случилось что-нибудь? Я ждала вчера…

— Почему опять? Разве случалось раньше что-нибудь? — перебил ее Петр.

— Ну, в тот вечер, когда вьюга была… Тоже ведь что-то… произошло. А ты так и не сказал…

Петр не в силах был смотреть в ее ясные, лучистые глаза и отвернулся.

— Ничего не случилось. Так… просто не мог прийти.

Расстались они в этот вечер раньше обычного. В груди у Петра жгло, точно кто вложил туда горящий уголь. И если бы Поленька окликнула его, он вернулся бы, схватил ее, прижал, зацеловал бы… Но она не окликнула. Она только печально и непонимающе смотрела ему вслед. Где-то на улице пиликала гармошка, взлетали в морозный воздух озорные голоса колхозных парней и девушек. Поленьке не хотелось, чтобы ее увидели, и она побежала домой. Бежала и боялась, что расплачется.

Были потом еще встречи, но проходили они уже не так, как раньше, хотя говорили друг другу вроде те же слова… Проводив ее, Петр торопливо прощался и быстро уходил.

— Ты вроде боишься кого, — сказала как-то с горечью Поленька. — Каждый раз, не успеем дойти до дома, скорее обратно бежишь… К нам никогда не зайдешь… Может… Может, вообще я в тягость тебе? Пожалуйста…

Поленька потирала белой вязаной варежкой щеку около глаз. Стояла так, отвернувшись, пока Петр медленно не заговорил:

— Зачем ты так, Поленька?! Стесняюсь я заходить… к вам… матери стесняюсь. Но я зайду… Чтобы ничего такого не думала, завтра же зайду вечером и все скажу ей.

Тогда Поленька обернулась и сама сказала:

— Ну, иди скорее домой, замерз ведь. — И когда он поцеловал ее, она шепнула: — А маме ничего говорить не надо. Она все знает…

Петр и в самом деле стал после этого иногда заходить к Поленьке.

Между тем дело шло к весне, сильнее разгоралось солнце на небе.

Петр думал теперь о Поленьке днем и ночью. Но странно!.. В мыслях он был с ней каждую минуту, а на деле получалось как-то так, что встречались все реже и реже.

Перед последними зимними буранами, которые случались обычно в конце марта, Разинкин приказал нарезать снегопахом канавы на полях локтинского колхоза. Петр работал добросовестно, сильно уставал. Вернувшись с поля, торопился к Поленьке, но отец чаще всего находил какую-нибудь работу по хозяйству. «Успеешь погулять… Крыша вон от снега обламывается, сбросай…»

Или говорил раздраженно:

«Навозу в коровнике накопилось — не пролезть. Все отец должен делать…»

Петр лез на крышу или до глубокой ночи выкидывал навоз из коровника. Можно было бы еще сбегать повидаться с Поленькой, но отец стерег каждое его движение: «Ничего, ничего… Не последний день живешь на земле. Ложись, завтра тебе на работу рано…» Петр закусывал губы, шел спать.

Потом было совещание в МТС, на котором трактористы брали трудовые обязательства. Петр неделю не был дома. Затем начались предпахотные хлопоты. А там и сама пахота. Сев…

— Ты извини, Поленька, — говорил теперь Петр в совсем уже редкие встречи. — Замотался я вконец. Вот отсеемся, посвободнее станет. Я каждый-каждый вечер буду с тобой. Я ведь и сейчас… Пашу — с тобой, мотор проверяю — ты будто рядом. Ты верь мне.

— Сейчас вот — верю. А нет тебя — я… — И она уткнулась лицом в его грудь. Он погладил ее острые плечики большими руками со следами въевшегося мазута.

— И когда нет меня — верь… Верь…

— Не могу, — призналась Поленька, не поднимая головы. И повторила сквозь слезы: — Не могу, Петя…

Он хотел спросить: «Почему?» — и не спросил. Показалось, что не хватит сил выслушать ее ответ.

Глава третья

1

Медленно и трудно наступает в Локтях весна. Уже давным-давно стекли мутные вешние воды, все чище и прозрачнее становится речушка, протекающая по деревне, а откуда-то с севера все дуют и дуют, как и осенью, студеные ветры, свистят уныло в голых ветвях деревьев. Земля, обильно усеянная с прошлой осени семенами, еще спит.

Однако влажные холодные ветры постепенно стихают.

Забредает в Локти долго блуждавший где-то ровный тихий, теплый дождик. Он идет иногда день, иногда два… И когда перестает — разливается по селу терпкий, пьянящий запах прелых листьев, лопнувших почек и мокрой согретой земля. Каждый в Локтях знает: заморозков больше не будет.

В это время начинает тихонько, незаметно для человеческого глаза, шевелиться земля. Осторожно сдвигаются с места песчинки, прошлогодние листья, засохшие стебельки трав. Тянутой из-под них к свету тоненькие бледные всходы. Они настолько хилы и немощны, что становится непонятно, как могли стронуть они с места тяжелый побуревший лист в лесу или плотный, словно камень, комочек земли на пашне, комочек, который не в силах были сдвинуть упругие осенние ветры, размочить холодные надоедливые дожди. Но вот осторожно уперся в комочек один росток, потом второй, третий… И пришлось ему, хочешь не хочешь, бесшумно подвинуться, уступить.

Великая сила заложена в проклюнувшихся из-под земли бледноватых стебельках. Порой бросит на них ветер целую горсть принесенного с береги Алакуля песка, безжалостно изломает высыпавшийся из белесой тучи град. Иногда равнодушный человек наступив на них, втопчет обратно в землю. Но пройдет день, другой — тоненькие бледноватые стебельки осторожно распрямятся, пугливо приподнимутся, точно осматриваясь, нет ли еще где опасности. Успокоившись, начнут быстро оправляться и зеленеть, один за другим выбрасывая к солнцу нежные пахучие листочки.

Однако враг притаился тут же, рядом в земле.

Он коварно выжидает время. Когда растения немного разовьются и окрепнут, он осторожно высовывает наружу свое бледноватое тело.

Несколько дней они спокойно растут рядом. Враг, кажется, не обращает внимания на зеленое растение. Потом начинает тянуться к молодому стебельку, обвивается вокруг него раз, другой, третий, впивается бесчисленными присосками и теряет связь с землей. Теперь молодое растение кормит его своими соками. А само постепенно чахнет, желтеет…

Этот враг именуется повиликой. Жители Локтей зовут ее несколько иначе — повитель.

Наиболее зараженные повителью участки посевов колхозники выкашивают раньше, чем созреют семена повилики. Другого выхода очистить поля от этого сорняка нет.

В палисадниках домов от повители сильно страдают молодые деревце. Густо оплетенные жесткими и крепкими, как проволока, грязноватыми стеблями, они с трудом выбрасывают мелкие бледно-зеленые листочки и почти не растут.

Зато, если хозяин своевременно очистит деревцо от опутывающей его проволоки, через неделю оно зазеленеет, листочки нальются тяжелым соком, глянцевито заблестят на солнце, тихо и обрадованно зашумят под теплым июньским солнцем…

* * *

Не успели локтинские колхозники отсеяться, а солнце уже запалило вовсю, будто поставило перед собой цель — выжечь посевы, обварить могучие сосны до самых стволов, до дна высушить Алакуль.

Весь день висел над Локтями клейкий горячий воздух, за короткую ночь он не успевал освежиться.

Давно уже, может, с того памятного вьюжного вечера, стала подумывать Поленька, что не напрасной была тревога матери, предупреждавшей, чтоб не торопилась с любовью. А она и не торопилась, все случилось как-то само собой. А теперь вот ходит по берегу озера, ждет его, проклятого… Ушла бы, да нет сил. Может, все-таки придет.

— Как-то все у нас не так, — проговорила она однажды с отчаянием.

— Почему не так?

— Недоговорено все… Будто обманываем друг друга. Не могу я так, не могу…

— Да брось ты хныкать, в конце концов! — раздраженно воскликнул Петр. — Ты думаешь, мне-то легко! Думаешь, я-то не мучаюсь?!

Поленька заплакала. Петр опомнился, хотел ее успокоить, растерянно дотронулся до ее плеча.

— Не надо, не надо! — воскликнула она и убежала.

День угасал…

Солнце, насветившись за день вовсю, где-то за горизонтом неторопливо готовилось к заслуженному отдыху. Оно, невидимое уже людям, посвечивало там устало, чуть-чуть, только для себя. Но и этот свет, поднимаясь с земли, окрашивал небольшой кусочек неба прозрачной желтоватой краской.

Молодое облачко, никогда в жизни не видавшее еще, где и как устраивается на ночь солнце, торопливо подплыло к освещенному краешку неба и с любопытством глянуло вниз, на землю. Облачко, кажется, не могло еще отдышаться и было розоватым, как лицо ребенка после быстрого бега.

Поленька, прибежав домой, не пошла в комнату. Она села на почерневшие бревна, лежавшие кучей возле стены, уперлась кулаком в подбородок и стала смотреть на освещенный кусочек неба, на осторожно выглядывающее из тьмы облачко…

А там, на земле, куда опустилось солнце, было, очевидно, очень интересно. Облачко, и в самом деле похожее на маленькую человеческую фигуру, уже забыло об осторожности и страхе, выплыло на середину освещенного места и даже, чтоб лучше видеть, опустилось поближе к земле.

Но Поленька его уже не видела. Она плакала — тихо, спокойно, не замечая, что плачет…

Размолвка их продолжалась больше двух недель.

Дни, сгорая дотла, оставляли на земле горячий запах пыльного воздуха. Солнце словно обугливало за день небо: к вечеру оно становилось пепельно-серым, а потом быстро чернело. Зажигались на нем непривычно большие звезды. Но они были какими-то тусклыми, точно горели из последних сил.

Петр теперь каждый день приходил ночевать домой. Побродив молчаливо и бесцельно по комнатам, он набрасывал на одно плечо пиджак, отправлялся на улицу.

Но к Поленьке идти почему-то не решался. Через полчаса возвращался домой хмурый, по-прежнему молчаливый и вешал пиджак в шкаф.

И вдруг Петр почувствовал, что отец не обращает больше на него внимания. Опять с ним что-то случилось, опять, как зимой, отец стал на целые дни скрываться в горнице.

Однажды поздно вечером, придя с работы, Петр направился было в комнату, где стояли их с отцом кровати. Но дверь оказалась запертой. Петр постучал.

— Пошел к черту, — раздался из-за двери раздраженный голос отца.

А Петр улыбнулся.

— Ты постели мне, мама, где-нибудь на полу, я сейчас вернусь, — сказал он и выбежал на улицу. Во дворе остановился, ожидая с трепетом, не окликнет ли отец. Но было тихо. Петр глубоко-глубоко вдохнул свежий воздух, рассмеялся легко и негромко. Хотел бежать к Поленьке, вышел уже за ворота. Но подумал: «Зачем же ночью?! Завтра пойду к ней, засветло…»

На другой день он действительно пришел домой к Поленьке засветло, чего вообще никогда не бывало. Она, бледная, похудевшая, встретила его спокойно, хотя от тихой и ласковой улыбки Петра у нее защемило сердце, как в первые дни их любви.

— Пойдем на берег, — попросил Петр. — Мне, понимаешь, надо тебе рассказать… Я ведь знаю, что ты… В общем, пойдем…

Они долго молча бродили по мелкой гальке у самой воды.

— Ты что-то хотел мне рассказать, Петя, — напомнила она.

— Хотел… Только я попозже. Видишь, как хорошо…

Они присели на обломок скалы. Стало уже темнеть. Недалеко от них падали на озеро ласточки и, будто скользнув по его стеклянной поверхности, стремительно взмывали вверх сквозь плотные тучи висевших над водой комаров. Поленька, сломив по дороге березовую ветку, тихонько обмахивалась ею. Потом проговорила, может, потому, что Петр молчал:

— Солнышко опустилось в лесу и выгнало оттуда всех комаров своим жаром…

— Что? — очнулся Петр от задумчивости. — Как выгнало?

Поленька только грустно посмотрела на него.

— Я, Поленька, думаю все… — Запнулся, помолчал и начал снова: — Ты сказала — недоговорено у нас, обманываем друг друга… Не обманываем. А недоговорено — точно… Отец у меня, знаешь…

Несколько минут слышны были только ленивые всплески воды где-то недалеко от их ног.

— Знаю, — наконец вздохнула Поленька.

— Давно-давно… За амбарами сидела ты с девчонками на лужайке. Там еще ребята в мяч играли. Ты не помнишь, конечно…

— Помню, — почти шепотом произнесла Поленька.

— Ну, вот, — закончил Петр. И обоим им было понятно, что значит это «ну вот».

Скоро стало совсем темно. Комары понемногу исчезли, и Поленька бросила свою ветку.

— Ты пойми, Поленька, он все-таки отец, — умоляюще проговорил Петр после долгого молчания.

Она ответила не сразу:

— Я понимаю. — И еще через минуту спросила: — Как же нам теперь быть?

— Я тоже не знаю, — промолвил Петр. — Но я думал об этом, много думал, Поленька. Может, поженимся, да и все. Как снег выпадет, хорошо?

Едва Петр произнес последние слова, вдруг застучало у него в висках: «А отец? А отец??»

Поленька молчала. Потом сквозь какой-то звон еле донесся ее голос: «Хорошо, Петя». Он не видел в темноте ее глаз, но вдруг почувствовал, что она смотрит на него.

— И ты… согласна?

— Конечно…

— И ты… согласна? — опять бессвязно повторил Петр. — А отец?

— Я согласна, Петя…

В голосе Поленьки прозвучали печальные нотки. Но Петр не заметил их. Волна радости нахлынула вдруг и накрыла его с головой. А когда скатилась — стало легче, будто захватила она с собой его думы, сомнения, нерешительность. Неожиданно Поленька положила голову ему на колени и заплакала. Петр растерянно погладил ее по плечу.

— Я знаю, отец… — говорила, Поленька, всхлипывая. — Это тебе решать… Но я все равно согласна… Я не могу сказать другое… потому что… люблю тебя.

Они расстались, унося с собой совершенно разные чувства. Петр облегченно думал, что выход из тяжелого положения пришел сам собой. Они поженятся, что бы там ни говорил отец. В конце концов, что ему за дело? Он покричит, подергает усами — и примирится. Тогда начнется совсем другая жизнь. Но он думал так под влиянием только что случившегося разговора. Все казалось ему в эту минуту простым и понятным, как раньше.

А Поленька смутно догадывалась, что все запутывается еще сильнее. Почему сильнее — она не умела объяснить. Но знала, что это так. Знала она также, что пойдет вперед, как бы туго ни затягивался узел. Она уже не могла сейчас отступить, сделать хотя бы один шаг назад.

2

Домой Петр пришел в возбужденно-радостном состоянии. «Сейчас, сейчас я все скажу отцу, — думал он всю дорогу, шагая от Поленьки. — Взорвется он, опять поленом, может, швырнет… Ну, и черт с ним, это уж последний раз. А потом, потом…»

Ему казалось это «потом» гранью, за которой много света, много простора: иди куда хочешь, делай что хочешь, сам себе хозяин…

— Где батя? — громко спросил Петр у матери, едва переступив порог. Анисья прижала руки к заколотившемуся сердцу.

— Напугал то, господи!.. Где же ему быть? Там, — чуть кивнула она головой через плечо на горницу. — А ты чего…

Анисья не успела договорить. Дверь распахнулась, отец дернул взлохмаченной бровью и, хрипло бросив на ходу: «На работу я… В конюшню», — вышел из дому.

… Давно облетел пух с тополей, которыми была обсажена центральная улица Локтей. Давно отцвели веселые подсолнухи на огородах и стояли, уже сгорбившись, согнувшись до земли, как старики, которым тяжело уже держать самих себя; только головы у стариков не побелели, а, наоборот, почернели. Вот зажелтели посевы, зазвенели все звонче и звонче тугими колосьями. В колхозе развернулась уборка урожая. А поговорить с отцом Петру так и не удавалось. Григорий теперь словно избегал сына. Несколько раз Петр начинал было разговор, но отец отмахивался:

— А, отстань ты. Не до тебя…

— А все-таки надо нам поговорить! — крикнул однажды Петр. Он сидел на кровати, свесив голые ноги на пол. Утро только-только розовело.

Григорий удивленно дернул усом: в голосе сына была необычная твердость. Он почесал всей пятерней густо заросшую волосами щеку, подождал, пока Анисья вышла за дровами, и только тогда ответил:

— Говори.

Уходя, мать оставила дверь открытой. Свежей утренний воздух хлынул в комнату и зазнобил голые ноги Петра. Он, будто стараясь выиграть время, медленно уронил, не поднимаясь с кровати:

— Черт… Холодно уже утрами.

Однако отец теперь выжидающе смотрел на него из полутьмы комнаты.

— Я хочу, батя… жениться хочу нынче осенью… Или зимой, как снег выпадет… — И Петр стал натягивать сапоги.

— Так-с!.. — Голос отца хлестнул Петра, словно ременный бич. — Жениться не напасть, да как бы женатому не пропасть… Слышал такую присказку?

Петр ничего не ответил.

— Невесту давненько, стало быть, присмотрел или вчера только, на танцульках? — опять спросил отец.

— Давно.

— Здешняя или того… учительша какая-нибудь? Сейчас мода на учительшах жениться.

Отец говорил медленно, с нескрываемой издевкой, не обращая внимания на слова сына, будто не слышал их.

— Поленька Веселова… Ты же знаешь.

Отец не спеша подошел к нему, положил тяжелую волосатую руку на плечо. Петр медленно поднялся с кровати, глаза их встретились… Но Петр видел не сами отцовские глаза, а чернеющие вокруг них изломанные морщины. Морщинки эти чуть дрогнули, пошевелились. Тогда Петр, у которого все таки жила какая-то неясная надежда, вдруг понял, что хорошего ждать нечего.

— Я знаю, конечно… И если скажу, что ты себе за невесту выбрал, то…

Петр скорее догадался, чем услышал слова отца. Вдруг резко приподнявшись, он почти крикнул:

— Что за невеста — мое, батя, дело! Не маленький я, не пугай…

Григорий еще с минуту смотрел на Петра. Потом как-то съежился, без слов опустился на стул, вполоборота к сыну, подпер щеку ладонью. Долго смотрел в окно.

Вошла Анисья, стараясь не греметь, положила у печки дрова. Растапливая печку, она тревожно посматривала то на мужа, то на сына.

— Что опять приключилось? — не вытерпела Анисья. — Молчите оба, как Алакуль перед бурей.

Часто потрескивали разгорающиеся в печке березовые дрова, и Петру чудилось, что они насмешливо и сухо выговаривали: так-с, так-с, так-с…

— Спроси его, жениха, — буркнул Григорий. Анисья непонимающе переводила глаза с мужа на сына. Наконец догадалась, вскрикнула и прислонилась к стене.

Петр не мог понять, чего больше в ее вскрике: испуга или радости.

— Петенька, сыночек… Правда, что ли? — несмело спросила затем мать.

— Правда, мама.

— Господи, подумать только…

Непрошеные слезы помешали Анисье говорить. А может, и говорить ей больше было нечего.

— Ты, мать, вот что… рано обрадовалась. Выйди-ка на минутку, мы тут потолкуем… по-мужски, — угрюмо проговорил Григорий.

Анисья покорно направилась к двери, вытирая на ходу глаза концом платка.

С тех пор как Петр начал понимать окружающий его мир, он видел, что мать всегда беспрекословно выполняла малейшую волю отца. Ходила по половицам, боясь скрипнуть, вечно вздрагивала. Неосознанная, непонятная еще ему самому волна жалости к матери захлестнула Петра. Он схватил ее за руку.

— Стой, мама. Никаких секретов здесь нету…

— Что ты, что ты, Петенька… Говори уж с отцом. Он — хозяин наш, — испуганно прошептала мать, с опаской поглядывая на мужа. Петр заметил ее взгляд. Словно рашпилем дернуло его по сердцу.

— Вон как! — проговорил он тихо, опуская руку матери. — Он, говоришь, хозяин наш? Хозяин?! В кого ты, батя, мать-то превратил? — еще тише спросил Петр.

Отец усмехнулся своей кривой усмешкой:

— Ничего, растешь… И зубы прорезываются.

Поднялся, подошел к стене, снял с гвоздя фуражку.

— По мне — женись хоть на черте лысом. Но помни: чтоб ноги твоей в моем доме после не было…

И вышел, с остервенением хлопнув дверью.

3

Быстро отцвел неяркий, вылинявший за лето, осенний закат, потянул с озера холодный ветерок. А Бородин все сидел у стены конюшни и курил, курил. На вид Григорию никто не дал бы и сорока пяти лет, а между тем ему шел уже шестой десяток… Он сидел, захлебывался махорочным дымом и, не замечая того, потирал начинающую слабеть грудь. В голову лезли одна за другой картины прошлого…

Вспомнился день, когда похоронил отца, вернулся в пустой гулкий дом… Бабка-стряпуха вышла из комнаты с узлом в руках, пошевелила губами, видимо, сказала что-то… Ходит он, Григорий, по деревне, заложив руки в карманы, слушает разговоры о коммуне, думает: «Помешали жить, сволочи…» Аниска… Слышит Григорий ее нечеловеческий крик… Петька, сын, болтает в воздухе крохотными красными ножонками… Война… Ракитин кричит страшно: «Ах ты мразь вонючая!» И прожгло, прокололо плечо… И опять ходит он, Григорий, по деревне после войны, думает: «Председатель, хозяин… Хоть чужим заправляю». И снова Ракитин: «Мы уберем тебя с председателей. А с должности человека ты сам себя снял…» Потом работа на конюшне… Петр, сидя на кровати, натягивает сапоги и говорит: «С тобой, Григорий, тяжело даже одним воздухом дышать…»

Григорий вздрогнул: кто это сказал — сын или Ракитин?

— Еще какие распоряжения будут на сегодня али нет? — услышал он над ухом и опять вздрогнул.

И проговорил, невольно отвечая на свои мысли:

— Ракитин, Ракитин это недавно сказал…

— Чего? — воскликнул Авдей Калугин. — Сделать, что председатель распорядился? Так я сенца коням положил на ночь, все честь по чести…

— Я говорю: ступай, себе, иди… — опомнился Бородин.

Однако конюх еще потоптался, покачал головой:

— Я так и думал: пригрелся ты с полдня на солнышке, уснул.. А как уснул, значит, ну и… Оно… того, бывает. Моя вот, к примеру, хотя бы взять, старуха во сне как понесет невесть что… Я ей наутро завсегда выговариваю лекцию: как, мол, ты есть законная жена первеющего колхозного конюха…

Вот, вот, размышлял Бородин, когда Калугин наконец ушел. Когда-то держали они в работниках конюха. Он, Гришка, сам нанял его тогда. И сейчас, спустя три десятка лет, у него, Григория, под началом конюх… Вроде ничего не изменилось…

«Да… Опять у меня — конюх. У меня!» — злобно усмехался Григорий ночью, лежа в постели. А едва закрывал глаза, тотчас видел себя, мечущегося среди каких-то каменных стен. Он бросался туда, сюда, но все время натыкался на эти могучие стены. Выхода не было. В изнеможении он падал на землю лицом вверх… Успевал на миг увидеть голубое чистое небо. Но едва касался голубизны своим жаждущим взглядом, как она быстро начинала сереть, и через минуту небо становилось непроницаемо-черным.

Григорий слабо вскрикивал, приподнимался на постели. Кругом действительно была темнота. В соседней комнате спали жена и сын. Григорий слышал их дыхание. «Вот и Петька… не хочет спать со мной в одной комнате…»

Он завидовал жене и сыну, потому что они могут спокойно спать ночами. Днем он завидовал всем колхозникам, потому что они могут разговаривать друг с другом, смеяться. Но, заметив идущего навстречу человека, тотчас сворачивал в переулок. Ему уже начало казаться, что, не сверни он или не перейди на другую сторону улицы, — это сделают другие. Непременно сделают. «Нет, врете, не вы, а я вас ненавижу, я…» — лихорадочно думал при этом Бородин.

Напрасно Григорий считал, что Анисья ночами спокойно спит. Она хоть ничего и не спрашивала, но отлично понимала состояние мужа. Натягивая одеяло на голову, тихонько вздыхала, чтоб не услышал Григорий. А однажды утром, подождав, когда уйдет на работу сын, сказала:

— Вот и наступает для тебя расплата… За всю твою… черную волчью жизнь, за мои страдания, слезы… За то, что Петьку сломал…

— Наступает, говоришь?! — заорал Григорий и хотел швырнуть в лицо жене миску горячих щей со словами: «Не злорадствуй, стерва! Я сперва с тобой расплачусь…» Но что-то в нем соскочило с зарубки, сломалось… Он обмяк, отодвинул от себя миску, отвернулся и проговорил жалобно: — Уже наступило… наступило…

— Нет, наступает только, — на этот раз упрямо и безбоязненно повторила Анисья.

4

Осень стояла солнечная, тихая. Локтинские колхозники торопились убрать хлеба.

Ракитин, пахнущий пылью, запорошенный пшеничной мякиной, рано утром зашел в конторку животноводческой фермы. Евдокия Веселова, которую после отчетно-выборного собрания ввели в члены правления и назначили заведующей фермой вместо Тихона, о чем-то беседовала с животноводами.

— Ну вот и все на сегодня вроде, — закончила Евдокия.

Колхозники тотчас поднялись и торопливо, но без толкотни, без шума вышли из помещения.

— Какой у тебя порядок! — с непонятным оттенком зависти сказал Ракитин. — Ни минуты не потеряно. Как бы добиться, чтобы везде у нас такая дисциплина была?

— Вижу, с поля уже, — кивнула Евдокия на запыленный мякиной пиджак председателя.

— К комбайну ездил пораньше. Хорошо работает, без простоев… Решил вот теперь тебя проведать… Я у тебя ведь много людей на уборку взял, думаю, не надо ли тебе чем помочь…

Веселова улыбаясь глянула на председателя:

— Ладно, чего уж меня обхаживать. Вижу, зачем приехал. Говори сразу… Только я заранее отвечу тебе: нет у меня больше людей.

Ракитин снял фуражку, озабоченно потер большую лысую голову. Сказал мягко, просяще:

— Одного человека, Евдокия Спиридоновна.

— Не могу. Вот ты говоришь — ни минуты не потеряно после производственного совещания. Нужда научит минуты беречь. Ведь у меня каждый человек за двоих, за троих работает.

Ракитин молчал, потому что все сказанное Евдокией было правдой. Председатель взял у животноводов на уборку людей и без того больше, чем было можно…

— А куда тебе человека? — спросила Веселова.

— На ток. Хотя бы временно. Заведующий током заболел, увезли сегодня ночью в больницу.

— Так где же временно? Значит, на всю осень…

— Значит, на всю осень, — покорно повторил Ракитин.

— Да и нет у меня подходящего человека.

Помолчали.

— А где-нибудь в другом месте не смотрел? — спросила Веселова.

— Смотрел. И нигде не увидел. Только на конюшне…

— Бородин?! — шевельнулась Евдокия. — Да ты что? Да разве можно…

— Я — ничего. Нельзя, конечно, даже временно назначать его на эту должность. А где взять человека?

Ракитин помолчал и тяжело вздохнул.

— Ну ладно, поеду. Посмотрю еще, — может, найду.

Однако, сколько ни смотрел Ракитин, найти человека на должность заведующего током не мог. Кого ни тронь, везде дыра образуется. А заполнять ее нечем… На другой день вызвал в контору Бородина.

— Вот что, Григорий Петрович… Тяжелое положение у нас на току создалось. Заведующий заболел, а… уборка ведь, понимаешь… Хлеб из-под комбайнов поступает беспрерывно, надо следить да следить, чтоб не перегрелся в ворохах…

Григорий слушал угрюмо, опустив глаза.

— Все, что ли? — спросил он.

— Посоветовались мы сегодня на правлении, решили тебя попросить помочь. На конеферме обойдется пока Калугин. В общем, давай на ток.

* * *

В тот же вечер как ни в чем не бывало поздравить Бородина с новой должностью явилась троица: Бутылкин, Тушков и Амонжолов.

— Нам, Григорь Петрович, где бы ни тянуть, лишь бы не надорваться, хе, хе, — осторожно рассыпал смешок Бутылкин. — Тоже я вот… Был кладовщиком, работал, по мере моей возможности, честно… Ну снял меня Ракитин, хе, хе… А я на любой рядовой работе не пропаду…

— Чего надо? — зло спросил Григорий.

— Да что ты, что ты на нас, — замахал руками бывший кладовщик. — Поди вместе… работали, вместе и горевать… Поскольку ты… Пострадал ведь. Другие-то вон на тебя и глядеть не хотят. А мы — наше пожалуйста. Мы не по должности человека уважаем, а так… по душевности.

Бутылкин попал в самое больное место. Григорий долго молчал. Потом плюхнулся на стул.

— Э-э, чего там! — хлопнул он кулаком по столу. — Гульнем! Анисья!

Когда вернулся с работы Петр, Тушков сказал ему заплетающимся языком:

— Золотой у тебя папашка, Петро. Выпьем за него!

Петр ничего не ответил.

— Ты сыграй нам, тракторист. Уважь, — попросил Бутылкин.

— Не будет, — вмешался Григорий. — Сколь времени баян в руки не берет. Ходит как в воду опущенный.

— Что так?

— А видишь ты, жених! — насмешливо протянул Григорий Бородин.

— Эх, погуляем на свадьбе… Выражаясь фигурально, пропьем Петруху в самые растянутые сроки.

— Пропить можно и не торопясь, да вот невеста не ко двору.

— Брось ты, батя, хоть при людях! — побледнев, крикнул Петр и быстро вышел из комнаты.

* * *

Петр долго стоял на крыльце, прижимаясь щекой к шершавому от облупившейся краски столбу, поддерживающему навес. Сквозь непритворенную дверь доносились пьяные голоса.

Совсем рядом в темноте всплескивало озеро.

Сойдя с крыльца, Петр направился к берегу. Сел на большой камень, снял сапоги и опустил ноги в черную, холодноватую уже воду. После рабочего дня все тело чуть ныло.

Невидимые в темноте волны катились к берегу и с захлебывающимся звуком разбивались о камни.

Равномерные, неторопливые всплески успокоили Петра.

Вчера они с Поленькой ходили здесь, по берегу, вслух мечтали о своем будущем. Петр забыл разговор с отцом о женитьбе, перестал слышать над ухом его угрожающий голос: «По мне женись хоть на черте лысом, но помни, чтоб ноги твоей в моем доме после не было». И весь сегодняшний день Петр был во власти какого-то нового, доселе неизвестного ему чувства. Оно не исчезло и когда он увидел пьяную компанию. Петр лишь запрятал его куда-то глубоко, будто боялся — не потерять, нет! — но даже замарать его обо что-то… Оно не исчезло, и когда отец насмешливо проговорил: «А видишь ты, жених…» Только ушло еще глубже.

А теперь всплыло вдруг.

Неожиданно радом на воду упала желтая неяркая полоса света — в доме открыли дверь. Тотчас же послышались пьяные голоса:

— Петрович, ты… в печенку тебя. Выражаясь фигурально, ты… голова, — выкрикивал Егор Тушков, громко икая в темноте.

— Не падай, Егор Иванович. За меня держись, за меня… — бормотал Муса Амонжолов.

На крыльце громко шаркали ногами, стучали. Скрипнули перила — кто-то сильно навалился на них.

Голоса медленно удалялись, тонули в темноте.

Возле дома еще несколько минут ходил отец, видимо, искал его, что-то говорил собаке. Потом крикнул в темноту:

— Эй, где ты там? Иди спать. Дверь не забудь закинуть.

И тяжело поднялся по рассохшимся ступенькам крыльца.

Петр не шевелился. Тускло, словно только для себя, светили на небе крупные звезды.

Опять звучали в ушах отцовские слова: «Чтоб ноги твоей в моем доме не было».

… Пропели петухи, а Петр все сидел на камне, смотрел на большие, качающиеся в воде огоньки. Наконец встал, медленно побрел к дому. На крыльце остановился, облокотился о перила.

В то утро, после разговора с отцом, здесь, когда Петр пошел на работу, его окликнула мать. Она бесшумно подошла, неловко остановилась, спрятала под фартуком руки и опять спросила:

— Правда, что ли, Петенька?..

— Правда, мама, — ответил Петр, как и в первый раз. — А что?

Мать тихонько кивнула головой, но ничего не сказала и ушла в дом.

Почему она ничего не сказала?

Петр стоял на крыльце до тех пор, пока на востоке не засинел край неба, долго смотрел, как гасли звезды, разгорался новый день…

* * *

Пьянки теперь следовали в доме одна за другой: Григорий Бородин словно хотел утопить в вине свою тоску. Пили по всякому поводу: наступал какой-нибудь забытый уже церковный праздник — пили, «случался» чей-то день рождения — пьянствовали.

— Ишь, сволочь, как власть забирает!.. — жаловался Бутылкин Бородину на председателя. — Ко мне сегодня домой заявился: «Почему на работу не вышел?» — кричит. Я толкую ему: «Заболел!» И слушать не хочет. Так и выгнал в поле. Самолично отвез на ходке…

Егор Тупиков согласно кивал головой:

— Порядки новые ввел… Чуть не выйдешь на работу без уважительной — штраф три, а то и все пять трудодней. С моей жинки десятка два уже снял. Этак до минимума трудодней, как до дна Алакуля…

— Ништо, ребята, не унывать, — бодро вскидывал голову Иван Бутылкин. — Пострадали мы с Григорием, верно. Придет время — верх возьмем. А сейчас что? Как говорят, будет день — будет и пища…

Бородин понимал: Бутылкин и сам не верит, что придет такое время, но силится внушить эту мысль ему, Григорию, чтоб лишний раз выпить за его счет. Но молчал. Только однажды сказал:

— Возьмем, говоришь, верх? В том-то и беда, что не взять уж…

И вдруг, неожиданно для всех, Григорий… заплакал.

— Ну ты, Гршгорь Петрович, — растерянно протянул Бутылкин, тараща пьяные глаза. — Того, говорю, не по-мужски…

— Не по-мужски?! — закричал Бородин. — А что мне остается делать? Петька — и тот вон на днях окрысился на меня…

— Да черт с ним, с Петькой. А ты возьми ремень, да и…

— А он возьмет да и уйдет от меня — с голоду без батьки не подохнет: не те времена.

— Ну и пусть идет, и пусть…

— Ду-урак! — Григорий поднял голову, оглядел всех поочередно. И жалобно, будто просил что, промолвил: — Разве вы поймете? Петька — это все, что осталось у меня от… от…

И замолчал. Отвернулся от всех, зажал в огромную ладонь стакан с водкой и сидел так, покачивая головой несколько минут. Все притихли, ждали чего-то. И действительно, Григорий вдруг резко обернулся, ударил кулаком по столу. Зазвенели тарелки.

— А я не дам!.. Не дам! — Грудь Григория рвало, что-то билось в ней живое, сильное. — Я вот женю его… По-своему.

— Успокойся, успо… — пролепетал Бутылкин. Григорий снова взял в руки стакан.

— Изломано у меня в душе все, пусто там. — И Бородин стукнул себя в грудь. — Потому и пью вот с вами.

Когда расходились по домам, бывший кладовщик шепнул Григорию в ухо:

— А теперь, Григорь Петрович, погуляем в твой день рождения. А, погуляем?

— Погуляем. В октябре. Второго числа, — отвечал покорно Григорий.

— Вот, вот… А мы уж не забудем, обдарим тебя так, что доволен будешь.

И Бутылкин, хохотнув, похлопал Бородина по спине.

* * *

Григорий по-прежнему не замечал в доме никого, кроме… собаки.

Колченогий щенок со временем вымахал в огромного, с волка, пса, в свирепости превзошел свою мать. Вставая утрами с постели, Григорий шел первым делом к собаке, опускался перед ней на корточки. Пес закидывал свои толстые лапы на плечи Бородину — и так сидели они подолгу вдвоем, словно обнявшись. И вечером, прежде чем лечь спать, Григорий всегда выходил к собаке, проверял: чисто ли в конуре, не сбилась ли подстилка…

А случалось даже, что заводил пса на ночь к себе в комнату. И тогда к Григорию никто уже не мог зайти.

5

Петр сквозь сон слышал приглушенный говор во дворе, скрип рассохшихся половиц. Так поскрипывал пол в сенях, когда в прошлом году он с отцом таскал тяжелые мешки с пшеницей, полученной на трудодни Затем Петру почудился смешок Ивана Бутылкина, его слова:

— Мы друзей помним. Живи не тужи, Григорий Петрович. На блины из новой мучки приглашай…

— Выражаясь фигурально, комар носа не подточит, — проговорил где-то за стенкой голос Егора Тушкова.

«Опять пьют», — подумал Петр, но проснуться окончательно не мог. Повернулся на другой бок, натянул до самого подбородка одеяло. Но не успел, кажется, и забыться, как одеяло кто-то осторожно снял, дотронулся до плеча.

— Вставай, сынок. Да вставай же, утро на дворе, — тихонько говорила мать.

Сев за стол, Петр выпил несколько стаканов молока. Мать возилась у печки с какими-то пирожками. В печи ярко горели березовые дрова, отбрасывая дрожащий свет на посудный шкаф.

— Не то приснилось мне, не то в самом деле ночью Тушков с Бутылкиным у нас были? — спросил Петр.

Анисья быстро выпрямилась, испуганно взглянула на сына, потом на мужа. Петру показалось, что крепко сжатые губы матери побледнели.

— Приснилось тебе, — спокойно проговорил от порога отец и вышел.

Позавтракав, Петр пошел на работу. На дворе его окликнул отец:

— Погоди, жених…

Подойдя, Григорий Бородин долго раскуривал толстую самокрутку, ронял на землю искры.

— Ты что разговор о Бутылкине завел? — спррсил он, пряча в карман спички.

— Надоело уж. Чуть не каждую ночь спать не даете. Весь дом водкой провонял.

— Ну, ну, скоро привыкнешь, — облегченно, как показалось Петру, сказал отец. — Ты не припомнишь, какой сегодня день? — спросил он немного погодя.

— Обыкновенный. Второе октября.

— То-то же, второе. Приходи пораньше на именинный пирог. Али забыл?

Петр действительно забыл, что сегодня день рождения отца.

— Ладно, приду.

— Ну вот и порядок. А сегодня мы вроде тренировочки.

Когда Петр выходил из калитки, отец крикнул:

— Так не забудь. Именинник хоть я, но и для тебя подарок будет…

6

Петр не забыл обещания, данного отцу.

Вечером, подходя к дому, он увидел освещенные окна, в которых плясали тени, и понял, что пьянка в самом разгаре. Желтые квадраты окон и тени в них вызвали у Петра раздражение.

Взвизгнув от неожиданности, распахнулась под его толчком калитка. Сейчас же дробно простучали чьи-то каблуки по ступенькам крыльца, метнулся навстречу кто-то в белом.

Невысоко от села

Кружат звезды хоровод…

А я миленочка ждала

У калитки, у ворот… —

пропел женский голос, и Петр узнал доярку Настю Тимофееву.

— А мы-то ждем, мы ждем! — крикнула Настя и громко засмеялась, схватила Петра за руку.

Он выдернул руку, не разжимая зубов, проговорил:

— Откуда сорвалась такая?! — Потом, помедлив, бросил ей. — Дура! — И пошел в дом.

Настя, видимо, нисколько не обиделась, засмеялась еще громче, обогнала его. Опять простучали по крыльцу ее каблуки.

Помывшись на кухне из рукомойника, Петр долго вытирал полотенцем лицо и шею. Мать стояла у стены, сложив руки на груди, молча смотрела на сына.

— Иди уж… Отец давно о тебе справлялся, — сказала она наконец, отвернулась, тяжело опустила руки и вздохнула. — Господи, когда все это кончится… Хоть из дома беги.

— О чем ты, мама?

— Иди, сынок, иди от греха.

Петр прошел из кухни в комнату.

Там сквозь облака табачного дыма тускло светила электрическая лампочка. За столом сидели отец, Иван Бутылкин, Муса Амонжолов, Настя Тимофеева. Отец, расчесанный на обе стороны, смотрел на Петра маленькими, узкими глазками.

— Садись, — кивнул он на свободный возле Насти Тимофеевой стул. И, обращаясь ко всем, проговорил, поднимая кверху пожелтевший кривой палец: — Жених он у меня!..

Петр сел за стол и принялся за еду.

— А теперь, дорогие гости, спасибо за внимание, — сказал вдруг Григорий. — Время позднее, а нам тут еще дела надо решить… семейные.

Гости шумно поднимались из-за стола, долго прощались. Мусу Амонжолова, как всегда, вынесли почти на руках. Настя тоже встала, но не вышла вместе со всеми в сенцы, а осталась в кухне.

На все это Петр почти не обращал внимания. Поев, он хотел уйти. Но свинцовая рука отца легла ему на плечо:

— Не спеши. Главный разговор сейчас будет.

Налив полстакана водки, Григорий Бородин опять выпил, поскреб вилкой в сковородке с яичницей и крикнул:

— Мать!.. Иди сюда.

Анисья бесшумно вошла из кухни с полотенцем в руках, присела на табуретку и, словно обессилев, прислонилась к стенке.

Петр пытался сообразить, что затевает отец, но не мог. Виски словно сдавливало железным обручем. Потом из кухни вышла Настя Тимофеева, присела у стола. Григорий даже не взглянул на нее, спросил у Петра:

— Когда, сынок, свадьба твоя с этой… как ее?

Чувствуя что-то недоброе, Петр насторожился:

— Я же сказал тебе — как снег выпадет.

— Врешь, — стукнул вдруг Григорий Бородин кулаком по столу.

Звякнула посуда, и вслед за тем в комнате установилась тишина. Только пьяно, тяжело дышал отец.

— Врешь, Петруха, — как-то жалобно, словно заискивающе повторил отец. Но тут же голос его окреп, он ткнул кулаком в сторону Насти Тимофеевой: — Вот тебе жена…

Петр долго смотрел на Настю, словно пытался что-то понять или вспомнить. Она подняла голову, и Петр, будто увидев ее впервые, удивился, какое у Насти круглое, как тарелка, лицо. И почти совсем нет подбородка.

— Та-ак… Ну а дальше что?

— А дальше… Ты, мать, как смотришь?

Анисья отвернулась к стене, заплакала, прижав к глазам полотенце, встала и молча направилась в кухню.

— Стой! Стой, говорю! — рявкнул Григорий Бородин.

Анисья будто не слышала грозного окрика, продолжала идти. Тогда Бородин резко вскочил, сделал несколько шагов по комнате, схватил Анисью за плечо. Она повернулась к нему, спокойная и бледная.

Может быть, эта необычная бледность поразила Бородина? Или впервые заметил он на лице жены отсутствие страха? Но, словно обжегшись, Григорий Бородин сделал шаг назад и сжал кулаки.

— Ну, бей, бей, — тихо проговорила Анисья. — Бей сразу до смерти, чем тянуть жилы изо дня в день. Душегуб ты… Вот тебе весь мой ответ…

И вышла.

Григорий еще несколько минут постоял посреди комнаты. Был он похож в не заправленной в брюки рубахе на старый, подточенный червями гриб-сморчок. Покачавшись, вернулся к столу, пробормотал:

— Выпряглась, старая ведьма. Ан ничего, ничего, ничего…

И одну за другой выпил две рюмки.

Потом Григорий долго сидел, навалившись обеими руками на стол, и, закрыв глаза, что-то мычал. Наконец вскинул голову, посмотрел на Петра.

— Ты ведь сын мой, Петруха. Я тебе имя дал… — проговорил Григорий.

Откинувшись на спинку стула, Петр только повторил свой вопрос:

— Ну а дальше что?

— Запомни, что дальше… — И вдруг крикнул: — Настя!..

Настя Тимофеева встала и подошла к Григорию. Он угрюмо, тяжело процедил сквозь зубы:

— А о той не моги и думать… Не моги…

Голос Григория сорвался. Он был окончательно пьян. Настя Тимофеева закинула себе на плечи его руку.

— Отдыхать вам пора, Григорий Петрович, пойдемте.

— Пойдем, пойдем, — неожиданно согласился Бородин, опираясь на стул свободной рукой, поднялся. Настя повела, почти потащила его в другую комнату.

У порога он, ухватясь за косяк, обернулся, прохрипел:

— И не моги… И не моги, дьявол тебя в душу…

Сжав виски ладонями, Петр пытался сообразить, что же, собственно, происходит. Но мысли путались и ускользали.

Настя Тимофеева отвела Григория Бородина, вернулась и села за стол напротив. Петр долго смотрел на нее, не зная, что ему — говорить или просто встать и уйти. Щеки его горели, точно с них сдирали кожу.

Вдруг Настя вскочила, бросилась к Петру. Мягкие, тяжелые и горячие руки легли ему на плечи.

— Петенька, милый мой… Верней собаки буду, вот увидишь, не гони. Не верь, будто я гулящая… Петенька…

В первую секунду растерявшись, Петр не разбирал ее слов. Он чувствовал только, будто у его уха что-то громко хлопает, обдавая всю щеку горячим воздухом. Пытаясь отвернуться, он одновременно отталкивал Настю. Наконец встал и с силой отбросил ее от себя.

— Уйди… прочь… — проговорил он, задыхаясь.

Настя села у стены на лавку, заплакала. Петр брезгливо посмотрел на нее, взял бутылку и налил в стакан водки. Однако пить не стал.

— У тебя… хоть сколько-нибудь осталось… гордости? — медленно проговорил Петр.

— Осталось! — крикнула неожиданно звонким голосом Настя. — Думаешь, вот бессовестная, набиваться в жены пришла. Ну что ж, и пришла, смирила гордость… К другому бы не пошла. Как хочешь, так и суди…

Настя Тимофеева встала как ни в чем не бывало, прошлась по комняте, надела пальтишко. И уже насмешливо проговорила:

— Проводишь, может… Или боишься?

Петр не тронулся с места.

— Значит, боишься?

Из кухни вышла Анисья и встала между ними.

— Ложись спать, Петенька… А ты, бессовестная, иди домой.

— Моей совести, тетка Анисья, может, на весь колхоз хватит, — огрызнулась Настя.

— Куда ты его зовешь?

— Отведу за ворота и съем, — опять насмешливо проговорила Настя. Но тут же добавила: — Хотя и есть-то нечего, он у вас — ни рыба, ни мясо. Прощевайте пока…

Настя выбежала из комнаты, не закрыв за собой дверь. Еще раз дробно простучали по ступенькам крыльца Настины каблуки, скрипнула калитка. Облегченно вздохнув, Петр проговорил:

— Ты иди, мама. А я на крыльце посижу, остыну…

Выйдя из дома, Петр присел на лавочку, пристроенную у крыльца, посмотрел вперед. Над Локтями висела кромешная тьма. Ни огонька, ни звука. Даже озеро не всплескивало, будто застыло.

Потом неясно послышался где-то шум мотора, и Петр подумал: «Витькина машина».

С того дня, как они ездили в МТС за запасными частями, Петру с ним не пришлось больше поговорить. Виктор вечно куда-то спешил.

Еле слышный рокот мотора растаял в густой темноте. Машина проехала задами деревни. А может, это была вовсе и не Витькина машина…

Вдруг Петру захотелось пойти и взглянуть, не светится ли окно у Поленьки.

Раньше добраться до дома Веселовых было просто: перемахнуть небольшой пустырь — и все. Но с годами пустырь застроили, распахали под огороды. Теперь надо было обойти несколько домов, свернуть в переулок.

Петр не видел дороги, но знал, что через несколько шагов будет поворот в переулок, а оттуда, если Поленька не легла спать, он увидит ее светящееся окно. Увидит… А вдруг она уже спит? Он зашагал быстрее, почти побежал…

Поленька, очевидно, еще не спала. Бледноватый квадратик ее окна одиноко горел в темноте.

Петр облегченно вздохнул. Подойдя к чьему-то палисаднику, присел на скамейку. Сейчас же в голове поплыли, замелькали события сегодняшнего вечера: пьяный отец, круглое, без подбородка, лицо Насти Тимофеевой, горячие, тяжелые руки, насмешливый голос: «Значит, боишься?»

И вот это мерцающее в темноте оконце… Все-таки хорошо, что оно светится.

Глава четвертая

1

Уборка урожая подходила к концу. Однажды вечером стал накрапывать дождь. Час от часу он усиливался и усиливался.

— Хорошо, что все тока нынче успели заново перекрыть, — говорили колхозники. — А то в прежние годы сколь хлеба гноили каждую осень…

Ночью, уже перед рассветом, налетел чудовищной силы ураган. Он сломал около десятка тополей в деревне, начисто вымолотил несколько гектаров не сжатой еще пшеницы, оборвал электрические провода. Но самое страшное было не в этом. Ураган сорвал не слежавшиеся еще соломенные крыши чуть ли не со всех токов.

Ракитин в эту ночь не спал. С вечера он объехал все тока и вернулся в село уже за полночь, хмурый и мокрый. На сердце было тревожное предчувствие: небо светлело, а дождь усиливался — нехорошая примета. На всякий случай верховую лошадь, на которой ездил весь день по полям, в конюшню не отвел, а поставил у себя во дворе.

Когда начал крепчать ветер, выбежал из избы, вскочил на коня и понесся по улицам от дома к дому, собирая народ:

— Берите вилы и все на тока. Как бы крыши не сорвало!

Но люди не успели. Тока были уже разворочены.

Под проливным дождем, борясь со все еще сильным ветром, колхозники к утру кое-как накрыли тока более толстым слоем соломы. Течь воды сквозь крыши прекратилась, но вороха хлеба промокли.

Через несколько дней хлеб начал греться. Ракитин метался под дождем от тока к току.

Мокрый и грязный, он под вечер приехал в Локти.

В конторе, кроме Павла Туманова, никого не было. Сидя на подоконнике, Павел курил толстую самокрутку, поглядывая на улицу сквозь мокрое отекло.

— Куришь? — сердито спросил Ракитин, садясь на свое место. — Думай, как хлеб спасти…

— Я и думаю, — спокойно ответил Туманов.

— Ну, придумал? — в голосе председателя прозвучало явное раздражение.

— Нет пока.

И Ракитин вдруг понял, что сказал в горячке глупость.

Он сдержанно вздохнул, положил локти на стол и закрыл ладонями лицо.

— Где с хлебом труднее всего? — спросил Туманов.

— У Бородина. В ворох руку нельзя уж сунуть, — как-то устало ответил Ракитин.

— Ну что ж, выход у нас один, как я понимаю, Тихон Семенович.

— Какой?

— Поедем к народу, посоветуемся на месте.

— Да, да, поедем…

Туманов еще некоторое время смотрел в окно на расквашенную дождем дорогу. А когда обернулся, увидел: Ракитин, уткнув давно не бритое лицо в ладони, спал. Но, будто почувствовав на себе взгляд Туманова, тотчас встрепенулся, пробормотал: «Ай, черт…» — и принялся энергично растирать лицо.

— Так о чем же мы? Да, да, надо ехать.

— Надо-то надо, — откликнулся Павел и спросил: — Ты сколько суток не спал?

Ракитин не ответил, поднялся и пошел к выходу. Когда сели в ходок, проговорил, передавая ему вожжи:

— Ты правь, а я того… Вздремну пока в самом деле…

— Может, заедем домой к тебе? Хоть в сухое переоденешься?

Но Ракитин опять не ответил. Он, казалось, не расслышал вопроса, завернулся плотнее в дождевик и закрыл глаза.

Однако спать ему уже не хотелось. Всю дорогу, до самого тока, отворачивая лицо от ветра, он слушал, как дождь глухо стучит по одеревенелому, набрякшему плащу. Было такое чувство, точно он тяжко провинился перед Павлом Тумановым, перед Артюхиным, перед всеми колхозниками, будто проклятый ураган разразился по его, Ракитина, недосмотру.

Потом он стал думать, что же скажет сейчас колхозникам. Вода сквозь крыши токов уже не течет, но хлеб под крышами сырой, через несколько дней сгорит, погибнет, если не просушить его. А как? Сушилка всего одна. А надо, по меньшей мере, пять. Хоть развози зерно по домам колхозников да проси: высушите на печке…

Смешно ли, горько ли, а придется на печках сушить, если не посоветуют сейчас колхозники что нибудь более подходящее.

2

На току монотонно гудела сушилка, торопливо постукивали веялки. Больше двадцати женщин, в основном доярки и телятницы во главе с Евдокией Веселовой, молча перелопачивали мокрое, тяжелое, как песок, зерно.

Работа шла вроде бы обычным порядком. И все-таки Ракитин, как и вчера, как и позавчера, снова отметил про себя: чего-то не хватает в привычном для уха шуме работающего тока, отсутствует какая-то деталь, очень важная, может быть, даже самая важная, без которой труд превращается в тягость. Но что за деталь — никак не мог догадаться, может быть, потому, что мысль об этом мелькала в голове и тотчас же пропадала, терялась среди других, более важных и тревожных.

Григорий Бородин, густо заросший щетиной цвета запыленной ржаной соломы, подошел к Туманову и Ракитину.

— Докладывай, — промолвил председатель, снимая негнущийся плащ.

— Чего докладывать? Труба! — махнул рукой Бородин. — Сушилка едва один процент влажности сбрасывает. А их, процентов таких, надо сгонять больше десяти.

— Что же делать? — спросил Туманов.

— Вам видней с горы. Вы — начальство.

Ракитин будто не понял усмешки Бородина, неторопливо очищая грязь с сапога, проговорил:

— Собери-ка, Григорий Петрович, всех людей сюда вот, в одну кучу.

— Собрание, что ли?

— Вроде того.

Бородин нехотя пошел по току. Одна за другой умолкали веялки.

Колхозники молча подходили к Туманову и Ракитину, тихо здоровались, усаживались на перевернутые деревянные ящики, на весы, а то и просто на теплые вороха пшеницы. Надсадно, с хрипотцой, продолжала гудеть сушилка. Но одна она не могла уже заглушить тоскливый и нудный шорох дождя над крышей.

Когда собрались все, Ракитин проговорил:

— Давайте обсудим, товарищи, как нам быть, как хлеб спасать…

Неожиданно где-то в задних рядах пронзительно взвизгнул девичий голос.

— Тише ты, балаболка.

— Не я, Евдокия Спиридоновна. Колька мокрого зерна за шиворот… — шепотом зачастила пискнувшая девчонка и замолкла на полуслове.

А Ракитин вдруг улыбнулся. Улыбнулся первый раз за много дней. Наконец он понял, какой «детали» не хватало на току во время работы. Не хватало обычного смеха, шуток, подчас грубоватых, как вот эта, когда какой-то парень из озорства насыпал девчонке горсть зерна за воротник, не слышалось во время работы человеческих голосов. И хоть открытие, сделанное Ракитиным, было не бог весть какой важности и уж никак не могло спасти горевший хлеб, ему стало легко, будто добрая половина трудной задачи решена.

Все еще продолжая улыбаться, Ракитин проговорил:

— За этим и приехали к вам. Посоветуйте… Тут кое-кто говорит, что вам, мол, начальству, с горы виднее… А мы смотрели-смотрели и, стыдно признаваться, ничего не увидели. А признаваться все-таки приходится. Гибнет зерно, пропадает наш труд. Давайте вместе думать, как спасать его. Ночей не спали, потом обливались — и вот он, хлеб, на току. И горит. Если не придумаем, на трудодни мало получим.

— Не страшно, — донесся сбоку насмешливый голос Бородина. — Локтинские колхозники к тому издавна привыкшие.

И вдруг взорвалось, закрутилось. Разом обвалилась мертвая тишина.

— Тебе не страшно… Тебе что? Сиди да приемник крути…

— С прошлых лет небось в сусеках…

— У него жена под приемник пляшет, а то бы не крутил. Надысь захожу, а у них пол аж прогнулся…

— Там целыми ночами хороводы. Из магазина всю водку вытаскали…

— А ты молчи, язык длинен…

— Колхозники!..

— Бабы, а ведь зерно…

— Как хлеб спасешь? Дожжище….

— Тихо, дайте человеку сказать…

— Говори, Тихон Семенович!

Почти вес колхозники стояли теперь вокруг толпой. Григорий Бородин оказался позади всех. Он прислонился к веялке и зачем-то тер рукавом деревянную ручку.

— Я все сказал, — промолвил Ракитин, когда шум немного утих. — Посоветуйте вы, как спасти хлеб. Еще день-два, зерно прорастет, тогда все пропало.

На току установилась такая тишина, будто здесь никого и не было. И каждый услышал, как шумит по соломенной крыше дождь да устало, видимо, из последних сил, вздыхает сушилка.

— Что же молчите, колхозники? Ваше добро пропадает, — заговорил Павел Туманов. — За что же работали?

— Наработали! — перебил его Федот Артюхин. — Всегда так: то засуха, то дождь гноит…

— Сушить зерно надо, ясно. А нашей сушилке тут до покрова работы…

— А то и дольше. Тут тыщи пудов.

— Знамо, тыщи. Кабы мешок-два — на печи бы высушили…

— Весь колхозный хлеб на печи не пересушишь.

— Как не пересушишь? Колхозники!

Евдокия Веселова пробилась через толпу и остановилась, поправляя сбившийся платок.

— Это как же? — крикнула она, задыхаясь. — Гибнет хлеб, верно. А мы что? В прошлом году Федот Артюхин картошку опоздал копать, в такой вот дождь на огороде ковырялся, а потом на печи сушил. И высушил. Правильно я говорю, Федот?

— В аккурат. Только печь легонечко топи, чтоб не того… И возни опять же много, но оно и то сказать… — пустился было в объяснения Федот, но Евдокия перебила его:

— И повозимся. Наш хлеб ведь…

— Хлеб не картошка. Тут, сказано, тыщи пудов…

— А печей в деревне сколько? — не сдавалась Веселова. — А за день сколько насушить можно? Да за ночь? А что же больше делать-то нам?

Снова установилась на току тишина, и снова она взорвалась, когда Григорий Бородин, ухмыльнувшись, проговорил:

— Организованным порядком хлеб растаскивать? Так оказать, с ведома председателя? Получишь потом с вас… Возьмете мешок, принесете в сумочке: усохло, мол…

— Растаскивать?.. — перекрыл вдруг многоголосый говор визгливый тенорок, и на перевернутый ящик вскочил долговязый Федот Артюхин. Он сдернул с головы шапчонку и рубанул ею воздух. — Растаскивать, якорь тебя дери?! Не первый десяток лет я в колхозе и все слышу от тебя: жулики, растаскиваете колхоз…

— Для него все люди — воры…

— Бородин, если какой день не обольет грязью человека, спать спокойно не будет…

— Ишь защитник колхозного нашелся.

— Вот я и говорю, — Артюхин ткнул кулаком в сторону Ракитина и Туманова, — люди, говорю, пришли к нам от чистого сердца: помогите в беде… Правильно пришли, по-честному… И Евдокия Веселова правильно тут речь свою высказала. Это, конечно, стыдно нам перед трудящим народом будет: эвон, скажут, локтинские хтеб на печах сушат. А что делать, ты скажи, Бородин? Может, придумаешь, как лучше да скорее высушить хлебушек? Или кто другой скажет? — повернулся Федот к колхозникам. — Ведь я тоже за сушилку и разную прочую механизацию…

Артюхин замолчал, постоял на ящике, держа правую руку на весу, подумал и закончил тихо и довольно неожиданно:

— Но сейчас-то… Э, да что…

Махнул рукой, соскочил с ящика и пошел прочь. Но на полдороге обернулся и подбежал к Бородину, точно намереваясь схватить его за шиворот.

— А ты: «Не дам, усохнет…» Колхозник жулик, мол, один я тут честный…

— Снаружи чист, а вот в нутро заглянуть бы… — зло бросила Веселова.

— Не доверяет колхознику, словно и не мы тут хозяева…

— Правильно, мужики! А я говорю — мы тут хозяева! — опять замотал обеими руками Федот Артюхин. — Только никудышные. Ну, да какие ни не есть, может, лучше будем, бог даст… А только хозяин сам себя не обкрадывает…

— Правильно, Федот!..

— Верна-а!..

— Чего там митинг держать! Давай, бабы, домой, печи затоплять…

— По два мешка на брата, записывай фамилий, коли боишься…

— Чего по два — по четыре для началу…

— Пусть Никита взвешивает, влажность записывает, а потом высчитает, сколько надо сбрасывать на усушку…

— Правильно, а то — жулики…

Ракитин слушал колхозников и чуть улыбался. Теперь, когда они сами заговорили о сушке хлеба на печах, это дело казалось ему при сложившихся обстоятельствах самым естественным. Но он все же тихонько спросил Туманова, подойдя поближе к нему:

— Твое мнение, Павел, как?

— Да ведь иного выхода нет…

— Рискнем, ладно… Это и нам с тобой испытание.

Через час по всему селу дымили печи. На машинах, на подводах, на ручных тележках развозили по деревне мешки с тяжелой, мокрой пшеницей. Бородин, нахлобучив до самых глаз старую кожаную фуражку, угрюмо записывал огрызком карандаша в обтрепанную тетрадь фамилии колхозников, количество мешков и вес зерна. Глядя куда-то в сторону, давал каждому расписываться за полученный на просушку хлеб.

Ракитин и Туманов помогали колховникам насыпать мешки, носили их на подводы.

Кучи сырого зерна на току заметно убывали. Григорий Бородин все так же молча совал очередному колхознику обтрепанную тетрадь. Когда тот неторопливо расписывался, Григорий совал тетрадь следующему, не глядя ему в лицо.

На току осталось всего несколько центнеров зерна. Ракитин подошел к Бородину и Никите.

— Пожалуй, хватит, а с остальным хлебом и сушилка справится, — сказал он, показывая на небольшой ворох пшеницы. — За ночь успеете пропустить зерно несколько раз…

В это время к току подъехала еще одна подвода, и под крышу нырнула Поленька.

Услышав последние слова председателя, она в нерешительности остановилась.

— Уже все? Мама просила еще мешка два, — несмело проговорила Поленька.

— Вам всегда больше всех надо, — недовольно буркнул Бородин.

— Ладно, насыпьте ей еще, — распорядился Ракитин.

Когда мешки погрузили на подводу, Бородин крикнул Поленьке:

— Иди распишись, да смотри, сколько тут мешков. Больше всех взяли…

Поленька глянула на цифру шесть, проговорила: «Вижу, вижу», — и расписалась.

Когда Поленька уехала, Бородин сказал Ракитину:

— Я предупреждал… Эти… Веселовы, может, и вернут, а за других не ручаюсь.

— За всех не ручаешься, кроме Веселовых?

— За некоторых, — уклончиво ответил Бородин.

Ракитин пристально посмотрел на его заросшее грязноватой щетиной лицо, на спутанный, тоже грязноватый, точно вывалянный в грязи, клок волос, торчавший из-под кожаной фуражки, но ничего не сказал, вышел из-под крыши вместе с Тумановым и счетоводом.

Бородин несколько минут смотрел на то место, где только что стоял председатель. Потом вытащил из кармана тетрадь, положил ее на кожух веялки, осторожно исправил шестерку против фамилии Веселовой на ноль, а впереди поставил единицу. Нахмурив брови, долго считал, жевал губами, вписывал цифры в графу, обозначающую вес взятого зерна.

Ракитин и Туманов молча ехали обратно. Дождь то немного ослабевал, то хлестал с новой силой. Воздух был насквозь пропитан влагой, и Ракитину с Тумановым казалось, что они дышат водяной пылью.

От задних колес ходка отлетали комья грязи, ударяли им в спины, падали на ноги, даже на круп лошади.

— Давай шагом, грязью залепит, — нехотя уронил Ракитин, кивая на небо.

И опять они ехали молча. Тяжелые серые тучи опускались все ниже и ниже.

— Черт, такое чувство, будто опустится сейчас все это на землю и раздавит нас, — угрюмо промолвил Ракитин, кивая на небо.

Навстречу шагал какой-то человек. Он посторонился, пропуская ходок, и Ракитин с Тумановым узнали Петра Бородина.

— Здравствуй, Петя! Куда, в бригаду? — спросил Павел.

Петр глянул на них, и, запахнув поплотнее дождевик, пошел дальше, так и не ответив на приветствие. Туманов посмотрел ему вслед и проговорил:

— Вот кого чтоб не раздавило. Не тучами, понятно… Парень уже от людей бежит.

Ракитин сидел, покачиваясь, закрыв глаза. Только возле самой деревни сказал:

— Да, Павел… Надо спасать человека… А для начала — высечь следовало бы…

Туманов непонимающе посмотрел на председателя. Ракитин пояснил:

— Проверял я недавно, как под зябь пашут. Бородин огромный массив испортил, сантиметров на двенадцать-пятнадцать всковырял…

— Вон что! — присвистнул Туманов. — Надо его, стервеца… Ты говорил с ним?

— Нет еще. Тут дожди хлынули, этот проклятый ураган — не до того… Ну, приехали наконец. Теперь я в самом деле пойду усну немного.

Ракитин слез с ходка и пошел к своему дому.

3

Через неделю дожди кончились и наступили теплые грустные дни с тихим листопадом, с крепкими утренними заморозками.

Петр Бородин давно уже не ночевал дома, хотя от тракторного вагончика до деревни было минут двадцать ходьбы. Здесь, в поле, в жарко натопленном, пропахшем керосином вагончике он не чувствовал так остро той тяжести, которую испытывал дома…

С утра до вечера тянулись на юг по чисто вымытому небу длинные караваны журавлей, пониже тяжело и неторопливо проплывали цепочки крикливых гусей, проносились над самой землей хлопотливые утиные стаи. Иногда перелетных птиц было так много, что все небо казалось прошитым частыми черными стежками. Петр провожал их взглядом, и в душе у него шевелилась зависть. После долгих-долгих дней пути они опустятся где захотят. А вот куда летит он, Петр, неизвестно. Что он куда то летит, к чему-то стремится, в этом Петр был уверен. Во всяком случае, до недавних событий…

Начались они на другой же день после прекращения дождей. Вдоволь насидевшись дома в непогожие вечера в одной комнате с угрюмым, мрачным, как осеннее небо, отцом, Петр хотел пойти в клуб, но Григорий проскочил вперед и встал у дверей:

— Не ходи! Не пущу к ним!

У Петра испуганно заколотилось сердце от мелькнувшей неожиданно мысли: «Взять за плечи, да и убрать с дороги…» Секунду поколебавшись, он все же шагнул вперед и… отодвинул отца в сторону.

— Пойду! Не удержишь!

И шагнул за порог.

Случилось это так неожиданно, что Григорий сначала даже не понял толком, что же произошло. Но в то же мгновение вихрем пронеслось в голове: «И не удержу, верно, если… не сумею сейчас вот, в эту минуту, остановить сына. А как?..»

Петр вышел уже из сеней. Вот он спускается с крыльца… Скрип ступенек больно отдается в мозгу Григория.

— Петька-а!

Григорий ударил ладонью в оконную раму, замазанную уже Анисьей на зиму. Окно распахнулось, посыпылась не засохшая еще замазка.

— Петька, постой!! Одно слово…

— Ну, чего тебе? — держась за щеколду приоткрытой калитки, спросил Петр, когда отец выскочил на улицу.

— Одно слово… сказать тебе. Только одно, — беспрерывно повторял Григорий.

— Говори.

— Пойдем… на сеновал, что ли… Побеседуем…

Помедлив, Петр отправился на сеновал, отгороженный от скотины осиновыми жердями.

Сбоку в темноте равнодушно горели окна дома, бросая сюда, на сеновал, бледноватые отблески. Было тепло. Еле ощутимый ветерок мешал запахи лугового разнотравья и уносил за сеновал, к озеру.

Отец, тяжело дыша, перелез через изгородь.

— Говори, — снова произнес Петр.

— Сейчас, сейчас… Это даже хорошо, что мы одни тут, что… не слышит нас никто. Я ведь давно хотел рассказать тебе все, открыться вроде… Да не хотелось тебя шибко тревожить. А, видать, не обойтись. Сам ты меня заставляешь…

Григорий замолчал.

— Договаривай уж, не мытарь душу. И так тошно!

— Тошно… А мне, думаешь… — проворчал отец. — Я-то… — Потом он опять долго молчал и почему-то тяжело, с присвистом, дышал.

Петр лег на спину, заложил под голову руки и стал смотреть в небо.

— Ты, батя, как я тебя помню, всегда такой вот… Какой-то… Неужели и раньше, в молодости такой был? — задумчиво спросил Петр.

— Раньше? — переспросил Григорий. — Вот я тебе и хочу рассказать, что было раньше. А вот что было, Петька… — сказал наконец Григорий, как-то странно встряхивая головой. — С Дуняшкой-то Веселовой я… как вот с тобой сейчас, леживал на сеновалах…

Бледноватые звезды все, как одна, качнулись с места, поплыли куда-то медленно-медленно… Потом так же остановились все враз. И поплыли в другую сторону, но уже быстрее…

— Ну и что? — непонимающе спросил он у отца. — Ты зачем мне… об этом? Как у тебя язык… — Голос его рвался.

— А вот зачем. Думаешь, зря я отговариваю тебя жениться на ее дочке? На стенку лезу! — заговорил Григорий и опять начал встряхивать головой, клевать что-то невидимое в воздухе. — Думаешь, зря… так… так отворачиваю тебя от нее? Пойми: не отговаривал бы, кабы точно знал, что не сестра тебе дочка Веселовой…

— Врешь! Вре-ешь ты-ы!

Петр вскочил, бросился прочь с сеновала. У изгородины остановился и снова крикнул:

— Врешь!

Однако голоса своего уже не услышал. Да и не было голоса: сорвал его Петр первым криком.

— Тогда спроси у самой… Евдокии, — проговорил Григорий, запнувшись от неуверенности: то ли сказал?!

— И спрошу… И спрошу!!! — бросил Петр и, не думая, что делает, побежал к Веселовым. Через несколько минут он, сдернув со слабенького крючка дверь, застыл на пороге.

Поленька, заплаканная, лежала в постели. Мать сидела рядом с кроватью на стуле и, поглаживая рукой голову Поленьки, печально смотрела на дочь. При появлении Петра Евдокич вздрогнула, но спросила спокойно:

— Да ты что? Влетел как сумасшедший…

— Сумасшедший?! Сумасшедший?! — дважды воскликнул Петр и устало прислонился к косяку. — Вы с отцом сведете. Вы сведете!..

— Петенька, да я-то тут при чем? — непонимающе спросила она.

Петр дышал тяжело и часто, ему не хватало воздуха. И он сказал:

— Тут сойдешь с ума! Вон она… — Петр глотнул слюну, показал на Поленьку. — Отец говорит, что она…

Но страшное слово застряло в горле, и он не мог найти в себе сил вытолкнуть его. Вместо него он прокричал другое:

— Что у вас было с отцом?! Что? Раньше?

Евдокия, бледнея, медленно поднялась со стула, выпрямилась. Но заговорила все-таки спокойно, не спеша:

— Даже если бы что и было — молод ты, Петенька, вопросы такие задавать мне…

— Ага, молод… Значит, молод я? Все… понятно!..

— Ничего тебе не понятно, дурачок.

Но Петр только махнул рукой и исчез, прыгнул в темноту, оставив дверь открытой.

Через пятнадцать минут он был в просторном вагончике. Там все давно спали. Только один из трактористов, приподнявшись на деревянных нарах, проворчал недовольно:

— Кого это дьявол носит? Завтра чуть свет на смену заступать, а тут уснуть не дают…

И, уронив голову, тотчас захрапел.

Петр развернул постель, но не лег. Присев на нары, долго смотрел в окошечко на ползущий вдалеке по полю огонек трактора. Огонек исчез, а спустя несколько минут поплыл обратно…

Сейчас, немножко успокоившись, он думал: «Ведь врет, врет, конечно, отец, что Поленька…» Но при одном воспоминании о страшных словах отца его мутило, голова гудела, становилась горячей, раскалывалась от боли… «Врет, конечно, врет… А почему же побледнела Евдокия Веселова? Ну и черт с вами… Не пойду больше домой… вообще в деревню не пойду… До снегов проживу в вагончике, потом на усадьбу МТС уеду…»

Когда засинели отпотевшие за ночь окна тракторного вагончика, Петр поднялся. И хотя было еще очень рано, пошел в поле, где вчера ползал взад и вперед огонек электрической фары, сменить напарника.

В тот же день поздно вечером в бригаду приехал Ракитин, хмуро глянул на Петра. Сердце сразу упало от нехорошего предчувствия.

— Пашете? — спросил Ракитин, усаживаясь на скрипучий некрашеный табурет. — А где бригадир?

— Разинкин в МТС уехал, — ответил кто-то из трактористов.

— Так, так… — Ракитин побарабанил пальцами по крышке радиостанции «Урожай». И вдруг, без всякого предисловия, заявил: — Ты, Бородин, бракодел. Знаешь?

От неожиданности Петр окончательно растерялся и молчал. Но Ракитин не стал дожидаться ответа, снова спросил:

— Расскажи-ка, братец, почему мелко пашешь?

— Как мелко? А-а… Трактор у меня… забарахлил однажды что-то, не потянул… Пришлось немного приподнять лемеха…

— Мельче пашешь — больше заработаешь, — донесся из угла насмешливый голос. — Была бы мягкая пахота, а глубина необязательна.

— На кой черт колхозу мягкая пахота? Нам качество надо! — в горячке выпалил председатель, но продолжал уже тише и спокойней: — Мы вот говорим все — колхоз надо поднимать. Надо, факт. Но как же так, дорогие мои товарищи? Уродит в следующем году на такой пахоте — шиш!

— Я и говорю: за мягкой пахотой Бородин погнался. Молодой, да ранний, под стать отцу, — прогудел из угла все тот же голос.

— Отец тут ни при чем, понятно! — с неожиданной злостью заговорил Петр. — И мягкая пахота тоже. Подумаешь, «погнался»… Скажите в МТС, пусть не оплачивают мне за тот участок.

— Колхозу от того не легче. Брак перепахивать надо, — проговорил Ракитин.

— Ну и перепашу. За свой счет перепашу, — выдавил из себя Петр, неуклюже повернулся и выскочил наружу.

Прислонившись к дощатой стенке, долго слушал доносящиеся из вагончика приглушенные голоса, хотя разобрать слов не мог.

Через некоторое время скрипнула дверь, и Петр догадался, что Ракитин уезжает. Но возвращаться в вагончик было стыдно. Петр отошел от стенки, застегнул на все пуговицы пиджак и зашагал прямо по пахоте на дрожащие в темноте огни деревни.

Он невесело думал о Рькитине, об отце. Что отцу надо, чего не хватает? Будь его власть, солнце бы в карман положил, светил бы только себе, да и то лишь по праздникам…

Петр растерянно оглянулся вокруг. Он стоял уже посреди деревенской улицы, недалеко от дома Насти Тимофеевой. В темноте отчетливо белели наличники ее окон, а Настя словно стерегла его у калитки.

— Заворачивай смелее, что ж ты? — тихонько окликнула его Тимофеева.

И Петр покорно подошел, сел рядом на лавочку.

— Смотрю, проходит кто-то мимо, да вроде вспомнил что, оглядывается. Дай, думаю, окликну, — проговорила Настя.

Воздух уже похолодал. Настя была в новенькой плюшевой жакетке, не сходившейся на высокой груди, в легком платочке, из-под которого выбивались тяжелые рыжеватые волосы. От нее пахло духами «Первое мая».

Такие же духи нынче весной Петр покупал Поленьке перед праздником.

— Семечек хочешь? — спросила Настя. — Нет? Ну ладно, сама пощелкаю. А ты сиди да смотри!

Настя говорила громко, через каждые два-три слова рассыпая, как горох, переливчатый смех. Петр невольно думал, что кто-нибудь услышит их, и начнутся по селу пересуды. Но с места не тронулся, только сказал, неожиданно для себя:

— А мне сегодня председатель колхоза голову намылил за мелкую пахоту. — И тут же подумал: «Нашел с кем поделиться. Что это я?»

— Ты и слюни распустил. Ха-ха!

Петр промолчал, досадливо поморщился.

— А ты плюнь. Мне не один Ракитин мылит голову, — затараторила Настя. — Каждый день с Веселовой на ферме объявляются, все насчет повышения надоев интересуются: что да как, да почему коровы мало молока дают. Я говорю, кормить надо лучше, а они с рационами, с распорядком дня. Прямо хоть глаза закрой да беги.

— Я пойду, пожалуй, — поднялся Петр.

Настя тоже встала, подошла к калитке, взялась за щеколду. Электрический свет из окон дома, стоящего на другой стороне улицы, падал через дорогу, освещал низенький заборчик, сизоватой изморозью отливал на Настиной плюшевой жакетке. Настя обернулась, шагнула к нему и проговорила:

— А то зайди. Чаем напою с вареньем. — Вслед за тем она рассмеялась, и Петр услышал знакомое: — Или боишься?

Петр искоса посмотрел на нее: в полутьме дерзко и зовуще поблескивали влажные Настины глаза, чуть вздымались ее большие круглые груди, туго обтянутые ситцевым платьем. Из-под распахнутой жакетки исходил дурманящий запах чистого женского тела.

— Не боюсь я… И чаю не хочу…

Неожиданно Настя положила руки ему на плечи, горячо зашептала в ухо:

— Пойдем, Петенька, миленький. Люблю я тебя, и все, хоть убей…

Петр хотел освободиться от прильнувшей к нему Насти… И не мог. Бросив взгляд вдоль улипы, он увидел: где-то — далеко ли, близко ли — ярко горели окна, но вдруг стали гаснуть одно за другим. А в ушах звенели слова Евдокии Веселовой: «Молод ты, Петенька, вопросы такие задавать мне…»

… Было еще темно, когда Петр уходил от Насти. Накинув на полные плечи вязаный шерстяной платок, она проводила его в сенцы, долго возилась там с запором, пытаясь открыть дверь. Открыв, заговорила громким шепотом:

— Петенька, может, и вправду судьба это… Поженимся, Петенька, не пожалеешь…

— Уйди с дороги, — тихо произнес Петр, вышел на низенькое, без перил, крыльцо, с силой захлопнул за собой дверь…

4

Виктор Туманов, засучив рукава, копался в старом радиоприемнике. Увидев Петра, он не удивился, отодвинул от себя приемник и потянулся за папиросами.

В это время из другой комнаты вышел отец Виктора. Он был в черной косоворотке, подпоясанной кавказским ремешком.

— Здорово, курцы-молодцы, — весело сказал он. — Кто угостит папироской?

— Я не курю, — сказал Петр.

— И правильно делаешь, — кивнул головой Павел Туманов, беря протянутую сыном папиросу. — Дольше проживешь. А Витька, видишь ли, толкует мне: курево от шести болезней предохраняет. А от каких — не говорит. Потому, что сам не знает, я думаю. А? Правильно?

И ушел обратно, со смехом разворошив волосы на голове сына.

Пригладив их пятерней, Виктор раскатал рукава и направился к выходу, молча указав на дверь и Петру.

Большое, разбухшее солнце висело на краю мутноватого неба. Сверху струился холодок. Петр подумал, что ночью, наверное, будет крепкий заморозок.

Остановились под облетевшими почти тополями. Виктор прислонился к стволу, выпустил изо рта целое облако дыма и спросил насмешливо и сердито:

— Ну?

— Легко тебе жить, Витька, с таким отцом, — негромко сказал Петр.

Виктор, в упор смотря на Бородина, попросил:

— Ты скажи что-нибудь поновее.

Петр с тоской подумал, что зря пришел к Виктору, ничего он ему не скажет, не посоветует. «Я что, зла тебе желаю?» — вспомнил вдруг Петр Витькины слова, сказанные им когда-то, но подумал, что сказал их вовсе не Виктор, а кто-то другой. К этому другому и шел Петр, но его уже здесь нет.

— Ладно, я пойду, — угрюмо уронил Петр. — Я ведь так завернул.

— Нет, погоди уж. — Виктор чуть помедлил, будто пытаясь что-то сообразить. — Рассказывай все по порядку.

— Нечего мне рассказывать…

— То есть как нечего? Ну, хотя бы вот о разговоре с Ракитиным, о Насте Тимофеевой рассказывай…

От неожиданности Петр опустил руки. Хотел что-то сказать, но язык не повиновался. А в следующее мгновение его охватил непонятный страх, и он почувствовал, как дрожат пальцы. Петр посмотрел на них, сжал кулаки и спрятал глубоко в карманы.

Как ни странно, но это немного успокоило его. Он попытался улыбнуться. Улыбка вышла вялой, виноватой. Тихо спросил:

— Ты откуда знаешь?

— Насчет мелкой пахоты председатель в конторе рассказывал. Понял? Ну а Настя… Дров я недавно привез ей машину. Она выкидывает их из кузова и поет: «Мне в деревне мил один только Петька Бородин, а у Петра Бородина на уме лишь я одна…»

— Ничего, складно, — уронил Петр.

— Я спрашиваю: «Чего горло дерешь? У Петьки на уме другая». А она: «Теперь у нас с Петькой любовь началась. Крутая, как кипяток». Ну, и… в общем, доложила, как ты шел мимо, да как зашел, да как на рассвете вышел…

— Врешь ты все, — проговорил Петр, хотя знал, что Виктор говорит правду.

— Я тоже сказал ей: врешь! А она: «Спроси у Петьки…» Вот я и спрашиваю. Врет, значит?

Петр махнул рукой, опустился на густо усыпанную желтыми прозрачными листьями землю, прислонился плечом к стволу тополя. Виктор докурил папиросу, достал другую.

— Так как же? Ходил?

— Ходил, — тихо и покорно ответил Петр, еще посидел, поднялся, стал смотреть на темнеющее небо.

Виктор положил руку ему на плечо. Петр чуть повернул голову и увидел, что перед ним стоит теперь тот самый Виктор, единственный человек, который все понимает, к которому он шел, чтобы спросить совета. Он опустил голову и стал ждать вопросов. Начинать самому было трудно. Да и не знал, с чего начать.

Виктор спросил мягко:

— Ну скажи, зачем тебе это?

— Не знаю. Не могу объяснить. И зачем мелко пахал — не знаю. — И добавил: — А ведь я люблю работать.

Солнце давным-давно закатилось, темень бесшумно заволакивала, проглатывала дома, деревья. А немного погодя черная мгла начала вдруг рассеиваться, словно день что-то забыл на земле и возвращался обратно. Из темноты, как на проявляемой фотографии, стали неясно проступать ветви деревьев, и матовым светом заблестела чья-то новая тесовая крыша напротив. Петр понял — взошла луна.

— Советчик я плохой, Петя. Одно мне ясно… Ты говоришь вот — могу отца в узел завязать. Можешь, да не смеешь. А он завязал тебя. И давно, зарос узелок-то. Не развязать тебе его без боли никогда. Рубить надо!..

— Как?

— Так, безжалостно, изо всей силы. Первым делом — пойти к Поленьке и все рассказать ей начистоту. Особенно про Настю.

— Что ты, что ты! — испуганно воскликнул Петр, вскакивая на ноги.

— А ты как думал? — чуть повысил голос Виктор. — Я и говорю — больно будет. Да садись ты… А другого выхода нет у тебя. Если простит Поленька — твое счастье. Тогда кончится твое одиночество. Совсем кончится. Понимаешь?

Петр глубоко и шумно дышал.

— Ну а…

— Отец? Этого я, браток, и сам не знаю. Трудно тебе будет выкарабкиваться из-под отца. А без этого — вот так и будешь бродить по деревне как пришибленный.

Виктор давно уже расхаживал перед Петром взад и вперед. Остановился, прислушался к чему-то. И опять принялся ходить.

— Я думал — станешь работать, поймешь, что к чему, прояснится голова. А ты выкинул штуку… И кал додумался? Коль не в порядке трактор был, то надо бы тебе…

— Я перепахал, — быстро проговорил Петр. — Все, как надо, делал.

— Перепахал… — Виктор усмехнулся. — Это хорошо, конечно. А ты другое перепаши. Оглянись назад на все то, что наделал, и смело заезжай трактором. Да лемеха пониже опусти, чтоб глубже взять… И чисто будет на том поле, ни сорнячка. Сам посмотришь и доволен останешься…

Петр долго молчал, задумавшись. Потом провел рукой по ящику, на котором сидел. Он хотел спросить. «Тебя, — говорят, — комсомольским секретарем избрали?» Но вместо этого проговорил:

— Это ульи, что ли?

— Ульи. Отец свою пасеку завести хочет…

— Ага… Ну ладно, я пойду.

Полная луна разливала над деревней желтоватый свет. При этом свете все дома казались новыми, только что обмытыми. С них еще стекала вода и темными пятнами расплывалась поперек улицы, по которой неторопливо шагал Петр.

Было тихо, свежо, пахло сыростью, и хотелось, чтоб тишина эта никогда не кончалась.

«Перепаши…» Петр даже оглянулся назад, хотя не мог уже видеть маленький домик Тумановых. «А что, и впрямь», — подумал он и улыбнулся.

Он вернулся в вагончик и лег спать с легким чувством.

… Почему-то по вагончику вдруг тяжело стал ходить отец. Подойдя к его кровати, он поскреб по привычке всеми пальцами щеку и усмехнулся.

«Во сколько перепашка влетела?»

«Откуда я знаю… Там высчитают».

«Работничек! — проткнул отец, точно зевнул. Еще постоял и добавил: — Без отца-то с голоду подохнешь. И Поленька Веселова, сестра твоя, тоже подохнет… От горя еще, что с Настькой ты…»

Петр вскрикнул и проснулся.

За окнами стояла тихая, глубокая ночь. Легкое и светлое чувство ушло.

До самого утра Петр лежал с открытыми глазами. Лежал и думал все время одно и то же: «До чего же дошел отец, если решился на такое…»

5

Григорий Бородин за несколько дней не проронил ни слова. Если раньше он время от времени еще брился, то теперь перестал совсем, сильно оброс своей грязноватой щетиной. Вечерами, как когда-то давным-давно его отец, до темноты сидел у окна и смотрел на озеро, в одну точку.

Анисья осторожно ступала по половицам, точно боялась разбудить спящего. Наконец все-таки сказала:

— Посмотри в зеркало — на кого ты стал похож… Желтый, худющий, как мертвец…

— Мертвец, — повторил Григорий. — Верно. — И так сверкнул глазами, что Анисья не на шутку испугалась за его разум.

Бородин опять отвернулся к окну и долго смотрел на голый тополь.

Странный он был какой-то, этот тополь. Весной одевался зеленью позже всех, листья были маленькие, сморщенные. Осенью раньше других покрывался ржавчиной, первый же ветерок начисто обрывал отгнившие листья, и тополь тоскливо махал перед окнами черными ветвями. Сейчас, глядя на дерево, Григорий думал, что оно, кажется, никогда и не шумело листьями, как другие деревья. «Вот и наступает для тебя расплата… — слышался ему голос жены, хотя Анисья молчала. — За всю свою черную жизнь расплачивайся теперь, за мои слезы, за то, что Петьку сломал…» Каждое слово — раскаленный гвоздь, который вбивал кто-то ему в голову. «Почему она, его жизнь, черная? — думал Григорий. — Что он сделал людям плохого? Да ведь это они, люди, стояли все время поперек его дороги».

— Ложись спать, поздно уже, — услышал Григорий голос жены.

— А!.. — очнулся он, поднял голову. — Петька пришел домой?

— Нету его, не пришел, — со вздохом ответила жена.

Кое-как проворочавшись на постели ночь, Григорий встал, едва забрезжил рассвет. Первые его слона были:

— Петька не пришел?

— Нет…

Шагая на работу, он думал растерянно: «Ушел! Совсем ушел из дома! Все-таки отняли его у меня…»

… Колхозники свозили обратно просушенное зерно. Григорий всех направлял к весовщику. Только когда Поленька привезла шесть мешков, он, расклеив губы, уронил:

— Еще четыре везите.

— Какие четыре? Я же всего шесть брала.

— За десять расписалась! Не городи тут… К вечеру не привезете — председателю доложу. — И отвернулся.

Вечером, придя в контору, он положил на стол председателя замасленую, в желтых пятнах, тетрадку.

— Все, кто брал на просушку зерно, вернули.

— Недостача есть? — спросил Ракитин, листая тетрадку. Некоторые листы, видимо, промокли под дождем, и теперь, просушенные, шуршали и ломались. Многие записи, сделанные химическим карандашом, разобрать было трудно.

Григорий пожал плечами.

— Я не весовщик. Спроси у него.

Находившийся тут же весовщик сказал:

— На усушку мы сбрасываем, согласно расчетов счетовода… И в общем — все в порядке, вроде сходится.

— Веселовы только четыре мешка не привезли, — промолвил Бородин.

— Почему?

— Не брали, говорят.

— Что, что? — Ракитин даже привстал из-за стола. — Ты что за чушь несешь? Веселовы не вернули?!

— Я тоже думал, что вернут по-честному, — усмехнулся Григорий. — Людям веришь, а они… Разбирайтесь, в общем… — И вышел из конторы.

* * *

Еще прошел день, еще два… Вечером, приходя с работы, и утром, вставая с постели, Григорий задавал жене один и тот же вопрос:

— Петька не пришел?

— За горами, что ли, Петька? — не вытерпела Анисья. — Полторы версты до вагончика. Сходи за ним, коли уж надо…

«А что, и в самом деле придется идти, придется…» — думал с этого дня Григорий.

На току с ним по-прежнему никто не разговаривал. Когда Бородин проходил меж ворохов зерна, люди умолкали. Раньше он только усмехался бы презрительно, а теперь до зеленых искр в глазах стискивал зубы. В голове метались мысли: «Замечать не хотят даже! Будто не человек я…»

Доведенный до отчаяния своими же собственными думами, он остановился Как-то посреди тока, крикнул:

— А я плевал, плевал на всех вас!.. Понятно?!

Ошеломленные колхозники замерли, работа на миг приостановилась.

— Ты чего? — спросил весовщик, с опаской подходя к Бородину.

Не отвечая, Григорий опустился на ворох пшеницы.

— Посмотри, не надо ли Бородина в больницу отвезти? — сказал кто-то из колхозников весовщику.

— В больницу? — он вскинул голову. — Нет, у меня сын есть, сын!

Встал и пошел в деревню. Никто так и не понял, при чем здесь его сын.

На ток Григорий больше не заявлялся. Вечером он отправился на конюшню.

Когда совсем стемнело, приехал Ракитин, спрыгнул с ходка, крикнул Авдею Калугину:

— Распряги, пожалуйста, Авдей Михеич. — И, увидев подходившего Бородина, обернулся к нему: — Я на ток заезжал сейчас. Ты что там выкинул? Почему на работе после обеда не был?

— Мое место здесь, на конюшне, — угрюмо ответил Бородин.

— Ты что, в самом деле потерял разум?

— Как хочешь считай! — крикнул Бородин. И вдруг в голосе его что-то дрогнуло, и он закончил с мольбой: — Христом-богом молю, оставь ты меня здесь. И даже Авдея можешь забрать. Может, отойду тут… с конями.

— Ну что ж, оставайся, — кивнул головой Ракитин которого поразила не столько сама просьба, сколько жалобный, умоляющий голос Бородина. Он вспомнил почему-то Петра, встретившегося недавно ему с Тумановым, и подумал тревожно: «Тоже от людей шарахаемся… Надо поговорить завтра с парнем по душам…» И продолжал, внимательно глядя в лицо Григорию: — А насчет того, что Веселовы не все зерно вернули, — врешь ты, Бородин.

Григорий кисло улыбнулся.

— При тебе ведь Полька за десять мешков расписывалась?

— За десять ли? Тетрадь промокла, записи слиплись, не разберешь теперь.

— Я-то помню, за сколько… А вернули шесть, весовщик принимал… В общем, мое дело — доложить вам… по-честному, как положено, а там… Хочешь — покрывай воров, хочешь…

Ракитин побледнел от гнева, по сдержался. Спросил ровным, спокойным голосом:

— А почему же тетрадь промокла?

— Дождь был.

— Дождь? И ты не уберег тетрадку? Ну ладно, Григорий. Запомни одно: Евдокию мы тебе марать не дадим. Тетрадку пошлем в районную прокуратуру, на экспертизу. Там установят, кто за сколько расписывался. Вот потом и спросим с тебя за клевету. Да так спросим, что… Чего бледнеешь?

— Ну и… посылай. Кто бледнеет? Посылай…

Хоть Бородин и кричал громко, сердито, Ракитин чувствовал в его голосе неуверенные, испуганные нотки и незаметно для Григория облегченно улыбнулся. Ничего больше не говоря, он ушел с конюшни.

Бородин сел в ходок и, свесив ноги, стал смотреть, как старик Авдей Калугин распрягает коня. Смотрел внимательно, будто никогда не видел раньше, как это делается. Потом спрыгнул на землю и зашагал в поле, к тракторному вагончику.

Петр ужинал на улице при свете фонаря, который стоял на грубовато сколоченном столе. На шум шагов он не обернулся, полагая, что это возвращается со смены кто-то из трактористов.

Григорий остановился шагах в пяти, под березкой, опираясь рукой о тонкий, качнувшийся стволик.

— Это я, Петя, — тихо промолвил он, видя, что сын не оборачивается.

Петр вскочил, зацепился за край стола, едва не опрокинул фонарь.

— Ты!.. Тебе чего?! — воскликнул он.

Они стояли молча друг против друга.

— Пойдем, что ли, — попросил Григорий.

И Петр удивился, отец не требует, как бывало всегда, а просит, голос его не жесткий и властный, а какой-то вялый, слезный.

— Не пойду, — ответил Петр.

Именно такого ответа страшился Григорий, хотя и знал, чувствовал, что ответит сын только так. Он крепче ухватился за березку. Потом подошел и сел на скамейку спиной к столу, спросил:

— Обиделся, что ли, когда я… о дочке Веселовой сказал… Так ведь неправда это, сам должен понимать… Не было у меня больше силы отвернуть тебя от нее…

Теперь качнулся Петр, затем шагнул к отцу, воскликнул:

— Так что же ты, а? Ведь все ты сломал во мне, перековеркал!..

— Я тебе давно говорил, что они, Веселовы, тоже жизнь мне сломали…

Отец сидел, опираясь локтями о колени, низко опустив голову. Согнутая спина его отбрасывала далеко на землю огромную уродливую тень. Петр молча переставил фонарь на середину стола. Может, он сделал это машинально, чтоб не опрокинуть фонарь неосторожным движением, а может, затем, чтоб укоротилась, исчезла с земли уродливая отцова тень.

— Сломали? — переспросил Петр. — Как это они?..

— Разве ты поймешь?

Керосиновый фонарь потрескивал, временами попыхивал язычками пламени, и тогда полуосвещенная березка, стоящий под ней оцинкованный бачок с водой, бричка с пустыми бочками из под горючего вздрагивали, делали как бы скачок вперед и снова отпрыгивали на прежнее место.

— Значит, не пойдешь домой? — тоскливо спросил Григорий.

— Не пойду…

Григорий помолчал, потом медленно повернул к сыну голову. В неярком свете фонаря тоненько блеснуло что-то в усах Григория, может быть, запутавшаяся в волосах слезинка, и он почти шепотом проговорил:

— Значит, и ты… отворачиваешься от меня?

И вдруг упал на колени, пополз к сыну, протягивая руки:

— Петенька-а, сынок… Ничего, ничего у меня не осталось, кроме тебя… Все, все отобрали… Пожалей отца, Петенька… Пожалей, ради бога…

Он полз к сыну, а Петр пятился от него, не понимая, что он бормочет.

— Не подходи! — вскрикнул невольно Петр.

И этот крик, как удар молнии, прорезал от края до края всю жизнь Григория: стоит у дверей Дуняшка, аон, Григорий, так же вот, опустившись на колени, с мельбой протягивает к ней руки…

— Не подходи!..

… Ничего ведь не изменилось за три десятка лет!.. Тогда он так же стоял на коленях, протягивая руки к Дуняшке. Она хлестнула ему в лицо: «Не подходи!» А сейчас сын, родной сын…

Григорий, пошатываясь, встал на ноги, вытер рукавом лицо, сделал два шага в сторону и резко обернулся:

— Проклинаю тебя!.. Проклина-а-аю!

В холодное ночное небо взметнулось истошное:

— А-а-аю!..

* * *

Не помнил Григорий, как приплелся домой, не снимая сапог, упал на кровать лицом вниз. Через некоторое время ощутил, что подушка стала мокрой. Он сбросил ее на пол.

Из кухни тихонько вошла Анисья, подняла подушку, постояла возле мужа, вздохнула.

— Разденься хоть, — осторожно проговорила она. — Давай помогу сапоги снять…

Он не ответил. Так и пролежал всю ночь. К утру только голову повернул к стене.

Утром Анисья опять вошла в комнату, начала мокрой тряпкой протирать пол. Ноги Григория в грязных сапогах торчали с кровати. Анисья остерегалась, что он вдруг ударит ее ногой в лицо, и небольшой кусочек пола возле кровати остался непротертым.

… А к вечеру Григорию вдруг стало казаться, что, если еще раз пойти к Петру и попросить, он. может, и вернется. С нетерпением стал ждать Григорий темноты… «Только бы Анисья не увидела… не догадалась, куда я пошел…» — думал он.

Выбрав удобный момент, когда Анисья ушла убирать на ночь скотину, Бородин выскользнул из дома…

Подходя к тракторному вагончику, Григорий рассчитывал увидеть Петра, как и вчера, одиноко ужинающим. Однако у вагончика никого не было. К березке, за которую он вчера держался, была привязана запряженная в ходок лошадь. «Председательская!» — обожгло Бородина, и он невольно остановился. В это время из вагончика, нагнув голову, вышел Ракитин. Григорий отступил подальше в темноту…

* * *

Петр допоздна пахал зябь. Было очень тепло, и в камыше протекающей поблизости речушки кричала дикая утка, отставшая от своей стаи.

Он остановил трактор. Прицепщик тотчас же ушел к вагончику, а Петр, потушив фары, долго еще сидел в кабинке в полной темноте, прислушиваясь к тоскливому крику утки и слыша за ним вчерашнее отцовское «…а-а-аю!».

Подходя к тракторному вагончику, он увидел Ракитина. Председатель стоял у дверей, из которых бледной полосой вырывался наружу свет керосинового фонаря, силясь хоть немного рассеять густую темень. На Ракитине были стоптанные кирзовые сапоги, легкая меховая куртка, старая суконная фуражка.

Петр с досадой подумал: «Сейчас снова начнет укорять мелкой пахотой. Поехал бы на тот массив да проверил…»

— Здравствуй, Петр! — первым поздоровался Ракитин, но Петр вместо приветствия проговорил:

— Перепахал я все давно, проверяйте… чуть не на сорок сантиметров.

— Зачем проверять? Я и так верю…

Петр настороженно глянул на Ракитина, хотел зайти в вагончик, но председатель остановил его:

— Я, собственно, к тебе, понимаешь, по делу. Отойдем-ка в сторонку.

Метрах в десяти от вагончика кучей лежал хворост, нарубленный для поварихи. Они сели на него.

— Вы говорите прямо, чего надо, — угрюмо сказал Петр.

— Конечно. Я и пришел начистоту поговорить. Расскажи, друг, что у вас в семье происходит?

Петр быстро поднял голову, холодно усмехнулся:

— А вам какое дело?

— Слушай, Петр, ты уже взрослый. Брось-ка дурака валять, — строго сказал Ракитин. — Раз спрашиваю, значит, есть дело. Рассказывай.

— Что происходит? — сдавленно проговорил Петр. — Откуда я знаю? Я давно не был дома, не хочу туда идти… Не могу! — Он сделал судорожный глоток и добавил: — Я скоро совсем… Совсем уеду отсюда… Мать вот только…

— С Поленькой Веселовой поедешь?

— Вы откуда… об этом знаете? — воскликнул Петр, вскакивая на ноги.

Ракитин спокойно закурил и стал попыхивать в темноте цигаркой. Петр топтался рядом, не зная, что делать. Наконец председатель сказал:

— Садись, Петя, чего ж ты…

Петр послушно опустился рядом.

— Устал сегодня? — снова спросил Ракитин. — Я проверял сейчас твою пахоту. Хорошо вспахано, отлично.

— Так ведь я, Тихон Семенович.., я всегда хочу как можно лучше… А тогда, на том участке… сам не знаю, — дальше он не мог говорить.

— Ну, нашел о чем вспоминать, — мягко промолвил Ракитии.

Потом они замолчали. Петр вслушался в темноту и вдруг уловил еле-еле доносящийся от речки тоскливый утиный крик.

Неожиданно для самого себя он проговорил:

— Слышите, как кричит отставшая утка в камышах? Вот и я отстал… от людей. Когда — не знаю. А теперь начинаю понимать: от всех отстал. Почему так случилось? Раньше отца боялся, бил он меня зверски! Страшный он. А теперь… Вот выспрашиваете, что происходит у нас в семье? Тоже не знаю…

Петр говорил сбивчиво, волнуясь. Ракитин его не перебивал, ничего не переспрашивал. И постепенно Петр успокоился, стал говорить ровнее. И сам не заметил, как рассказал все: о детской дружбе с Поленькой, о баяне, о своей любви, о Насте Тимофеевой, о последнем разговоре с Витькой, о вчерашнем приходе отца…

— Вот и все… — закончил Петр. — Витька говорит — перепаши все… А как?

Ракитин молчал. Петр прислушался, и, может, оттого, что не слышно было больше тоскливого крика утки, может, от чего другого, — но стало легче. Он терпеливо ждал, что скажет Ракитин.

— Как, спрашиваешь? — проговорил наконец председатель. — Да ведь ты, по-моему, правильно начал ее перепахивать, как раз с того конца, с какого надо. Только уезжать никуда не советую. Я бы на твоем месте ушел к Веселовым. Но прежде тебе надо все рассказать Поленьке про Настю… Виктор тебе правильно говорил…

— Не могу… — И Петр даже замахал руками.

— Это, брат, обязательно надо. Если не найдешь в себе силы рассказать ей все, значит, ты конченый человек. Тогда — уезжай. И жалеть тебя тогда никто не будет…

Голос Ракитина звучал теперь сурово, и Петр уже раскаивался, что все рассказал ему. Зачем? Разве это поможет?

Петр посмотрел вверх. Когда он пахал, небо было еще ясное, ярко горели звезды. А сейчас оно словно подернулось дымкой, местами проступали серые неровные полосы, точно в беспорядке намазанные разбрызгивающей кистью. Между полос печально мигали тускнеющие звезды.

— Нет, не могу, — повторил он и опустил голову. — Сейчас хоть надежда у меня есть, ну, приду к Поленьке и… останусь у нее. А если расскажу — выгонит, отвернется навсегда! Куда я тогда?

— Да ведь рано или поздно она все равно узнает! — терпеливо продолжал Ракитин. — И тогда-то уж обязательно отвернется. Ты подумал об этом?

Петр молчал. Он сидел, зажав голову руками, чуть покачиваясь из стороны в сторону. Это начало раздражать Ракитина. Он встал, но тотчас же снова сел.

— Значит, не любишь ее… Тогда, конечно, чего же рассказывать…

Петр резко поднял голову.

— Конечно, не любишь. Так с любимой не поступают, — горячо продолжал Ракитин. — Значит, и уходить тебе из дому нечего. Значит, пропадешь ты, сомнет тебя отец окончательно, сломает в тебе человека, превратит черт знает во что, в тряпку…

— Та-ак!.. — вдруг воскликнул кто-то рядом.

Петр и Ракитин одновременно обернулись на голос и встали. В десяти шагах, заложив руки в карманы, стоял Григорий и в упор смотрел на председателя маленькими, горящими желтоватым пламенем глазами…

— Так!.. И сына, значит, отбираете? — снова произнес Григорий и подскочил к Ракитину, хотел схватить его за отвороты меховой куртки.

Председатель спокойно отступил на шаг назад, властно проговорил:

— Убери руки!..

— Осмелел, осмелел!.. — задыхаясь, выкрикнул Григорий. — Общипали меня, сволочи… Петька!..

Петр испуганно взглянул на Ракитина.

— Петра больше не трожь. Иначе… — сказал Ракитин.

— Что «иначе»? Чем пугаешь?!

И вдруг, сам пугаясь своего крика, но уже не в силах удержаться, заорал:

— Твое счастье, Тихон, что я тогда… что обрез в болото кинул. Что сердце не выдержало… что вернул тебя с тропинки.

— Какой обрез?! С какой тропинки? — спросил Ракитин.

— Что по Волчьей пади идет. По Волчьей… — И вдруг, подняв кверху оба страшных когда-то кулака, затряс ими, завыл: — О-о-у-у!..

С этим криком, тонущим в ночи, Григорий Бородин, как и вчера, убежал в деревню.

Глава пятая

1

— Ну как, Петя? — спросил через несколько дней Ракитин.

— Что? — не понял молодой Бородин.

— Был у нее?

Петр посмотрел на председателя, покраснел и, помолчав, ответил очень тихо, но твердо:

— Сегодня, Тихон Семенович… Сегодня обязательно пойду.

Ракитин улыбнулся, пожал ему руку и уехал. И только теперь Петр как-то остро и отчетливо почувствовал: надо идти.

Вечером, кончив работу, он умылся из рукомойника, прибитого к корявой березе, и направился в деревню.

Из притихшего леса медленно струилась сероватая мгла. Впереди завиднелись дома и развесистые, без листьев, верхушки тополей над ними. Но в сгущающихся сумерках все постепенно теряло резкость очертаний, словно Локти, по мере того как Петр туда шел, не приближались, а отодвигались от него…

Петру не хотелось идти сейчас мимо дома Насти Тимофеевой. Не доходя до околицы, он свернул направо, к озеру, редко и тяжело плескавшемуся за невысоким сосняком.

Когда-то давно бродили они здесь с Поленькой тихими и влажными вечерами, часто молча сидели вон там, на берегу. Тогда ему хотелось сделать что-нибудь необыкновенное, чтобы Поленька так и замерла от восторга. И Петр чувствовал, что может такое сделать.

Неожиданно он остановился: на берегу озера спиной к нему кто-то сидел. В первое мгновение Петр не мог узнать кто. Испуганно подумал: «Не Поленька ли?» — сердце на миг словно оборвалось куда-то, а вслед за тем заколотилось гулкими толчками.

Услышав шум шагов, Поленька резко повернула к нему голову, в темноте он не смог увидеть, что ее глаза заплаканы. Поленька поспешно поднялась, сделала несколько шагов в сторону. Но в следующий миг остановилась, словно была привязана и дальше ее не пускала веревка. Потом опять села на камень.

Петр опустился рядом и стал молча смотреть на озеро. В черной глубине в беспорядке метались на одном месте редкими светлячками отраженные звезды.

— Поленька, ты… я… — начал Петр, но сразу умолк.

— Тебе что? — тихо отозвалась Поленька. Теперь он понял, что она плачет. Но это не удивило Петра. Удивило и испугало его другое: откликнулась она каким-то чужим, холодным и усталым голосом.

— Я шел вот… смотрю, ты сидишь, — бессвязно пробормотал Петр.

Девушка вдруг громко и тяжело зарыдала.

— Ты… Что ты, Поленька? — растерялся Петр.

— Ничего мы не брали, ничего, — глухо проговорила Поленька, опуская голову себе на колени. — Зря все это, по злобе он на нас. Господи, чем мы виноваты перед ним?

Петр еще больше растерялся. Ничего не понимая, он посмотрел вокруг себя в темноту. Потом попытался поднять ее голову.

— Кто по злобе? Чего не брали? Ты расскажи…

— Хлеб сушили… шесть мешков. А твой отец говорит десять… Мать в контору вызывали…

Петр молчал, стараясь понять, что же произошло.

— Ты зря… плачешь, — неуверенно произнес он. — Ну, перестань… Я верю, что ты… что вы не брали…

Звезд на небе загоралось все больше и больше. Озеро стало похожим на огромный огненный ковер. Светляки в черной воде заплясали сильнее — поднималась волна.

— Ветер будет, — сказал Петр.

Эги два слова будто успокоили Поленьку. Она подняла голову, несколько раз тяжело вздохнула.

— Что же теперь делать нам?

— А? — отозвался Петр.

— Мы бы отдали свою пшеницу, да нет у нас сейчас.

— Купить можно… — машинально ответил Петр, занятый своими мыслями.

Поленька обернулась к нему, и Петр увидел при свете звезд ее широко открытые глаза. Что в них было — удивление, испуг или, может быть, презрение? Петр не успел сообразить. Он понял только, что необдуманно сказал что-то обидное, страшное. Он видел Поленьку и в то же время чувствовал, что ее уж нет рядом. Но именно в это мгновение ему захотелось, чтобы она была возле него, чтобы, как бывало, положила голову ему на колени. Петру стало страшно от мысли, что вот сейчас, в эту секунду, он теряет что-то настолько важное и необходимое ему, что жить дальше будет нельзя…

В голове загудело, и Петр услышал, как кто-то, запинаясь, проговорил его голосом:

— Я, Поленька… хотел сказать… Я верю тебе, Поленька… Я необдуманно…

Она, кажется, не расслышала его несвязного лепета. Молча встала и тихонько пошла в деревню, опустив голову. Он догнал ее и схватил за руку. Она высвободилась и прошептала еле слышно:

— Уйди.

И опять пошла вперед.

Петр зашагал следом. Через несколько минут, не зная, как остановить ее, опять схватил за руку.

— Я сбегаю домой, Поленька, переоденусь. А потом буду ждать тебя на берегу. Придешь? Я ведь не хотел обидеть тебя. Я не разобрался толком, не понял, в чем дело, и ляпнул. Так придешь? Ведь я хочу… Ведь мне надо сегодня рассказать тебе… Такое надо рассказать, что… Очень важно это… И для тебя, а особенно — для меня…

Поленька молча выдернула руку и ушла.

Петр устало прислонился к чьему-то плетню. Отсюда слышно было, как часто стало плескаться у берега озеро.

«Ветер будет», — опять подумал Петр…

Вдруг где-то совсем близко взлетел в черное небо беззаботный женский смех. И тотчас же нараспев заговорил чей-то голос:

Изменил мне милый мой,

А я засмеялася:

Я в тебя, мой дорогой,

Вовсе не влюблялася-а-а…

И опять раздался смех.

«Настя развлекается, — узнал Петр этот голос и подумал: — Хорошо, что Поленька ушла, не слышала».

2

Переступив порог своего дома, Петр сразу услышал шум, злые голоса из горницы. Там, возле открытых настежь дверей, сидели на табуретках и густо дымили самосадом Бутылкин, Тушков и Амонжолов. Все были трезвы. Отец в смятой рубахе-косоворотке, надетой прямо на голое тело, строгал посредине комнаты доски для новой собачьей конуры. На усах его болталась небольшая желтоватая стружка.

Петр попросил у матери поесть. Ужиная, он поглядывал из кухни через открытую дверь на отца.

— Значится, так, Григорий Петрович, кончилась наша дружба, — вздохнул Егор Тушков. — Выражаясь фигурально, каждый при своих козырях остается?

— В козырях-то завсегда сила, — ухмыльнулся Бутылкин.

— Давай на стол водка, — угрюмо бросил Муса Амонжолов. — Зачем далеко от дела ходить? Пришли в гости — угощай. Бригадиром тебя делать будем…

— Н-да… Это можем, — прищуривая глаза, говорил Иван Бутылкин.

Бородин стряхнул стружки с колен, усмехнулся.

— Зря стараетесь. Нет водки.

— Раньше всегда была…

— Была, да сплыла…

Петр невольно прислушивался к голосам. Но думал о Поленьке: «Придет или нет? Что они, в самом деле, что ли, не весь хлеб отдали? Опять батя что-нибудь выкинул…»

Мать, сложив руки на груди, стояла, как обычно, у печки, поджав губы, думая о чем-то своем, видимо, очень тяжелом и бесконечном.

— А я, признаться, не пойму тебя, Григорий Петрович, — снова донесся до Петра голос Егора Тушкова. — Давай уж начистоту… Шли мы по ветру, а ты вдруг повернул…

Григорий со злобой бросил на пол выструганную доску, громко, не стесняясь, выругался и заходил по комнате.

— Бригадиром меня делать собираетесь? Врете вы, врете! Просто водки потрескать захотелось! Вот и заявились. Гады вы!..

Чем дальше он говорил, тем быстрее ходил по комнате, потом почти забегал. Не заправленная в брюки рубаха надувалась сзади, пузырем. Петру казалось, то надувается не рубаха, а сам отец. Надувается от злости и вот-вот лопнет. Еще раз мелькнет в дверях — и лопнет…

— Гады, — повторил он и остановился посреди комнаты. И Петр увидел, как пузырь на спине сразу обмяк, сморщился и сам отец сделался маленьким, тощим, как пескарь после нереста. Непомерно большая взлохмаченная голова странно крутилась на тонкой шее. — Небось когда на току меня всяко обкладывали колхозники, вас, защитников, я не слыхал! Гады и есть!

— Спасибо, Григорий Петрович, за ласковые слова, — дергая небритой щекой, проговорил Тушков. — А мы в самом деле хотели поддержать тебя когда-нибудь в бригадиры. Думали, ты — человек. А рисковали опять же зря ради тебя. Или забыл?

— Чем же это ты рисковал? Когда?

— Бывало иногда. Хорошо, что последний раз кузов машины успел вымести. Чуть свет Ракитин объявился: «Куда ездил?» И в кузов заглядывает. «Дровишек, — говорю, — подбросил себе, днем-то некогда…»

— Хороши дровишки! Не ими, а из них блины печь можно, — процедил Иван Бутылкин.

Петр посмотрел на мать. Анисья стояла бледная, окаменевшая. Встретив взгляд сына, она мотнула головой, точно говоря: «Не слушай их, не слушай…»

— И будем печь! Будем, — воскликнул отец. — Козыри? Не понимаю, думаете, о каких козырях речь завели? Только, братцы мои, одно забыли: когда человека бьют, он защищается. У вас наружи-то один хвост торчит, а все остальное люди не видят. А при нужде можно дернуть за хвост, да и вытащить все на свет… Придержите-ка ваших козырей…

— Ты… ты что, Григорий Петрович? — быстро и беспокойно заговорил вдруг Егор Тушков. — О каких козырях вспомнил? Мы же так, к слову…

— Мы так… мы так… — вдруг растерянно промолвил несколько раз Бутылкин.

— Ну и заткнитесь, если так. А бригадиром… с таким же успехом Амонжолку вон можете выдвигать. Хоть в бригадиды, хоть в председатели. А теперь — отваливайте.

Тушков и Бутылкин нехотя встали, потянулись за шапками. Только Муса Амонжолов продолжал сидеть, словно о чем-то задумавшись.

Когда Тушков взялся за дверную ручку, Амбнжолов вдруг крикнул:

— Стой!

Григорий сразу догадался, в чем дело, бросил тревожный взгляд на кухню, где сидел Петр. «Черт, дернуло меня его задеть!» — со страхом подумал Бородин, косясь на Амонжолова.

Муса не обращал внимания на насмешки, когда был пьян. Но в трезвом виде его лучше не трогать. Одни слово может привести его в бешенство. Причем Амонжолов отвечает обидчику не сразу. Некоторое время он сидит неподвижно и молча наливается кровью, а потом встает… Муса не прощает никому. Это Бородин знал.

Муса действительно встал и сделал несколько шагов по комнате. Глядя на приближающуюся исполинскую фигуру плотника, Григорий Бородин в ужасе взвизгнул:

— Петька-а-а!

И тотчас же в кухне вскрикнула Анисья:

— Господи!!

Однако Петр не пошевелился. Он видел, как Муса Амонжолов схватил отца за брючный ремень и легко, точно мешок с сухим сеном, оторвал от пола, выдохнул ему в лицо:

— Сволочь ты… Зачем смеешься? Муса — пьяница, Муса — вор… Муса не может быть бригадиром, но он лучше тебя… Ты людей ненавидишь, у тебя внутри все гнидами обсыпано… Убью!

Амонжолов потряс Григория в воздухе и легко, словно котенка, бросил в угол.

— Я покажу «Амонжолку»! — задыхаясь, кричал Муса.

«Сейчас бросится на отца, растерзает, как коршун цыпленка», — подумал Петр, стоя в дверях кухни. Но подумал спокойно, будто и в самом деле в углу лежал не отец, а цыпленок…

— Я покажу… К прокурору пойду. Скажу: я вор, суди меня, а главный вор — вот он… Зерно машинами воровал. Да что — зерно. Он сам у себя душу украл и куда-то спрятал… Обидно мне, вору, что такой человек по земле ходит… — продолжал бушевать Муса Амонжолов.

Тушков и Бутылкиа с двух сторон прилипли к Амонжолову.

— Муса… Брось ты его, Муса. Пойдем отсюда. Пойдем…

Амонжолов резко повернулся, и Бутылкин с Тушковым отлетели в разные стороны. Григорий вдоль стенки прополз к кровати, молча потирая ушибленные места.

Когда Амонжолова увели, Петр вышел из кухни, поднял перевернутые табуретки, расставил их у стены и сел. В комнате несколько минут стояла тишина.

Петр смотрел на отца, на его вздрагивающие желтоватые усы («А стружка отлетела, когда Муса его бросил», — подумал Петр), на острое, все в крупных веснушках лицо; смотрел презрительно и сурово.

Из кухни бесшумно вышла мать, пряча глаза, взяла в углу веник и стала подметать рассыпанные по полу стружки.

Скрипнула деревянная кровать, и голос отца прозвучал, казалось, так же скрипяще:

— Вот так, сынок… Учись. Жизнь — она сверху только вроде ласковая и безобидная, как годовалая телка. А на самом деле у нее копыта, что у твоего быка-трехлетка. Нет-нет да и долбанет по башке своим копытом, скребанет по сердцу таких простаков, как ты. Долго болит потом. Но ничего, загрубеет сердце, и копыто-то как бы полегчает.

— Чему учиться? — переспросил Петр. — Как хлеб колхозный воровать?

— Ах ты змееныш! — Григорий спрыгнул с кровати. — Ты воров в другом месте поищи!.. В отца пальцем не тыкай.

— У Веселовых, что ли?

— Вот-вот. Догадался. Средь бела дня — и то целых четыре мешка пшеницы зажулили. С такой женой с голоду не подохнешь!

— Замолчи ты, отец! — не помня себя, крикнул Петр, вскакивая на ноги и подбегая к кровати. Анисья — откуда взялись силы! — в один миг повисла у него на шее.

— Сыночек, сыночек мой…

Петр остановился. Он обнял одной рукой прильнувшую к нему мать, а другой стал тихонько поглаживать ее мягкое плечо.

Так они, мать и сын, долго стояли посреди комнаты, прижавшись друг к другу. Григорий смотрел на них с кровати исподлобья.

Наконец Петр осторожно посадил мать на табурет и обернулся к отцу:

— Не для того ли ты подставил в ведомости четыре лишних мешка, чтобы очернить дочку Веселовой? А? Понял я все, батя!..

3

Над Локтями ныряла в облаках тяжелая, в червоточинах, луна. В просветах между тучами робко вспыхивали и тотчас же гасли красноватые звезды, точно кто горстями бросал в небо мелкие, моментально сгорающие искры.

Отворачивая лицо от ветра, Петр пошел на берег. «Отец родной — вор, вор, вор…» — стучало у него в висках.

Озеро час назад только плескало волной, а теперь глухо и зловеще шумело, словно вместо воды было доверху наполнено извивающимися, кем-то потревоженными змеями. Ветер еще не успел как следует раскачать тугие, неподатливые волны, яростно схватывал с их верхушек клочья пены и швырял в темноту. Прибрежные деревья были уже мокрыми.

Петр остановился среди сосняка и прислонился спиной к дереву. Водяные брызги сюда не долетали. Когда сквозь разлохмаченные тучи проглядывала луна, Петр видел за деревьями вспенившуюся пучину озера. На мгновение оно вспыхивало мерцающим голубоватым огнем, и тотчас же смыкалась над ним непроницаемая мгла. Смыкалась, как чудилось Петру, с каким-то тупым звуком, который резкой болью отдавался в его голове.

Постояв так немного, Петр отвернулся от озера, сел на землю. Опять что-то острое и холодное сдавливало ему виски. Он долго тер их пахнущими керосином жесткими ладонями.

Скоро Петр окончательно продрог, а Поленьки все не было. Да он и понимал, что не придет она. И не потому, что разыгралась непогода.

Невольно вспомнилось ему, как Поленька зимой в метель стояла за деревней, облепленная снегом, ждала его. И он вслух сказал:

— И не потому…

Теперь сдавливало уже не виски, а сердце.

— Ну что же… Так и должно быть… Так и должно…

Петр медленно встал и зашагал к деревне.

В деревне ветер был еще сильнее, чем в лесу. Он подталкивал в спину, заставлял почти бежать по улице… Петр слышал, как негодующе ревело за спиной озеро, грозя затопить прибрежные леса, смыть деревушку, а вместе с нею и весь мир.

Петр уже занес ногу на правую ступеньку высокого крыльца, но внезапно вспомнил отца.

«Пойду в тракторный вагончик», — решил он, запахнул плотнее тужурку, нагнул пониже голову и зашагал навстречу ветру, разрезая его плечом, по памяти сворачивая в переулки. Ветер пронизывал насквозь старенькую тужурку, но зато освежал голову.

Впереди засветилось единственное окно. «Чье же это, никак, Настино?» — невольно подумал Петр и замедлил шаг. Однако сворачивать, чтобы обойти Настин дом надо было раньше. Потоптавшись на месте, он усмехнулся и пошел прямо.

Светящееся окно опять вернуло его к старым мыслям о Поленьке, о Насте, об отце.

Возле дома Насти Петр остановился. Ему вдруг захотелось зайти, сказать ей что-нибудь обидное и злое. Так вот открыть дверь, бросить едкие слова прямо в круглое, как тарелка, лицо и уйти. Это будет его местью за что-то. За что? За Поленьку? За себя? За то, что он в тот вечер остался у нее?

Петр толкнул сапогом калитку. Она сорвалась с крючка, ветер громко хлопнул ею об ограду… Так же резко толкнул Петр ногой дверь в сенцы. Из холодной темноты с визгливым лаем кинулась к нему собачонка. Он отшвырнул ее ногой в угол, в несколько шагов прошел сенцы и рванул на себя дверь…

В комнате за столом, заставленным бутылками, тарелками с огурцами и еще чем-то, развалились Егор Тушков, Муса Амонжолов, Иван Бутылкин и… отец. Тут же была и Настя. Она сидела возле разомлевшего шофера, который положил ей на плечи волосатые руки, заливисто смеялась. Увидев Петра, бросилась к нему:

— А я ждала, я ждала…

— Устала ждать, чуть замуж не вышла, — пьяно хихикнул Тушков, наливая в стакан.

Настя пыталась схзатить Петра за руку, но он толкнул ее в грудь обратно к столу.

— Ну, проходи, сын-нок, — мотая головой, проговорил Григорий. — А то и в сам… деле выд… выд… замуж за другого. Тов-варец не залежится…

Григорий положил руки на стол, опрокинув бутылку, тяжело уронил голову и не то захохотал, не то зарыдал: согнутая спина его крупно вздрагивала.

Петр молча переводил удивленный взгляд с одного на другого. Слишком неожиданной была вся эта картина, чтобы он мог что-то сказать в первую минуту.

— Вы… что же это? А? — выдавил наконец из себя Петр.

— А что? Гуляем…

— Помирились мы, — пояснил Тушков, который казался трезвее остальных. — Нам что ссориться, что головой в Алакуль с камнем на шее. Выражаясь фигурально, один результат будет.

Петру хотелось теперь не только Насте, всем им бросить в лицо что-то тяжелое и оскорбительное. Но нужные слова в голову не приходили. Не разжимая зубов, он произнес только:

— Эх, вы-ы!..

И, помолчав, повторил еще раз:

— Эх, вы!

Повернулся и вышел из комнаты. Настя кинулась за ним. В сенцах она повисла ему на шею, быстро зашептала:

— Это они все, Петенька… Пришли с водкой, давай, говорят, соленых огурцов… А с Тушковым я… Ты не думай, я просто так. Тебя ждала, ждала… люблю ведь.

Петр резко сбросил со своих плеч ее руки.

— Петенька-а, — тяжело крикнула Настя и замолкла.

Несколько секунд они стояли в темноте молча. Петр совсем рядом слышал ее чистое, отрывистое дыхание. Вдруг, размахнувшись, он со всей силы ударил ее кулаком по лицу. Настя без крика села на пол. Потом бесшумно поднялась, и снова он услышал рядом ее дыхание. Только теперь оно было еще чаще и отрывистей, будто Настя пробежала без передышки много километров. Тогда Петр ударил ее еще раз…

Выйдя из дома, Петр тщательно запер за собой калитку и затаил дыхание, точно все еще надеясь услышать, не плачет ли в сенях Настя. Но скрипуче плакала только под напором ветра старая высохшая береза на Настином огороде.

* * *

Шагая к тракторному вагончику, Петр всю дорогу усмехался, не замечая, однако, этого. Настя будет думать, что ударил он ее за Тушкова, за то, что обнималась с ним. Она не поймет, и никто не понял бы, за что он ударил ее.

4

В доме Веселовых стояла напряженная тишина.

Евдокия и Поленька, обе заметно похудевшие, бесшумно ходили по тесной комнатушке. Поленька беспрерывно наглухо задергивала ситцевые занавески на окнах, точно боялась, что кто-то увидит их с матерью с улицы. Но Евдокия каждый раз открывала, чтобы в комнату хлынуло как можно больше света.

— Что ты, что ты, мама, закрой… Мне стыдно теперь при свете… будто и в самом деле я… будто мы…

— Дурочка ты… — ласково говорила мать, привлекая к себе Поленьку. — Зачем же так переживать? Никто ведь на нас не думает. Так мне и председатель сказал, когда я была в конторе… А ведомости бородинские в район послали, чтоб выяснить…

— А чего же ты похудела тогда за эти дни? — спрашивала Поленька.

— Я такая же, как была…

Помолчав, Поленька опять вздыхала и шептала сквозь слезы:

— Правильно ты говорила мне, мама. Обманулось мое сердце. Ненавидят они нас лютой злобой…

— Не они, Поленька, а он, отец его, — мягко говорила Евдокия.

— Если в только отец! — голос Поленьки захлебывался. — Ведь он бросил мне в лицо: купить, мол, можно… Значит, он… он верит… что мы можем такое… сделать!..

И Поленька тяжело вздыхала, вытирала платком мокрые глаза и щеки.

На другой день после случайной встречи с Петром на берегу озера утром кто-то сильно застучал дверью в сенцах. Может быть, не так уж и сильно, как показалось вконец измученной своими думами Поленьке. Она испуганно взглянула на мать.

— Зачем же закрылась-то? — спокойно промолвила Евдокия. — Открой.

Поленька, прижав руку к сердцу, пошла открывать. Через порог, нагнувшись в дверях, шагнул Ракитин.

— Здравствуйте, — проговорил он.

— Здравствуй. Проходи, Тихон, — ответила Евдокия.

Ракитин сел к столу.

— Сегодня с рассвета на ногах, продрог. Погрейте-ка чашкой чая. Ветер с ног бьет, прямо беда. Как бы не лег снег на сухую землю. Не жди тогда урожая на будущий год.

Евдокия молча налила стакан чая, поставила на стол хлеб и сахар.

— Чего это вы обе такие… неразговорчивые? — опять промолвил Ракитин. — Случилось что нибудь?

Ответа он не услышал.

Тихон отставил недопитый стакан чая, нахмурился.

— Я же сказал тебе, Евдокия Спиридоновна, чтоб ты даже…

— Да знаю, Тихон… И понимаю… Спасибо тебе за… все. А все-таки, сам подумай, каково нам… От Поленьки вон одна тень осталась Клевета как сажа: не обожжет, так замарает… — Евдокия сдержанно вздохнула и продолжала: — Всю жизнь так: чуть зазеваешься, повернешься к Бородину боком — он подскакивает крадучись, рвет клочьями живое мясо. И тут не упустит случая… Все ждет, когда обессилею, упаду в грязь ему под ноги, чтоб растоптать мог…

Голос Евдокии звучал сухо и жестко. Она подошла к окну, которое Поленька снова плотно задернула ситцевой занавеской, и, сдвинув ее в сторону, долго смотрела на улицу.

— Но не дождется! — обернулась она наконец к Ракитину. — А тебе еще раз спасибо…

— Да ну тебя, — недовольно отмахнулся Тихон. — Что ты в самом деле? За что?

— За то, что пришел вот сейчас к нам… За то, что слышала я, с Петром ты…

— Петра мы не отдадим Бородину, — просто сказал Тихон. — Выправим парня.

— Анисью еще бы… Ох, тяжело бабе! Хоть под старость дать бы вздохнуть ей…

— Тут посложнее, Евдокия Спиридоновна. Не будешь же разводить их… Тут твоя помощь потребуется, может быть…

Молчавшая до сих пор Поленька вдруг быстро заговорила, подступая к Ракитину:

— Да кто же записал в ведомости, что мы десять мешков пшеницы на просушку брали? Ведь я сама смотрела в ведомость, там стояло шесть. Где справедливость? Где?

— Ты подожди-ка, Поленька. Давай разберемся по порядку. Значит, ты сама видела, что… Ого, еще гость идет!..

В сенях снова кто-то стучал. Дверь открылась — и в комнату вошел Петр. Поленька отскочила в самый дальний угол.

Евдокия тревожно посмотрела на дочь, потом на Бородина. А он, не ожидавший увидеть здесь Ракитина, растерянно топтался у порога, забыв даже поздороваться.

— Ну что ж, проходи к столу, — сказал ему председатель.

— Нет, я лучше потом… Я думал…

Он уже было повернулся к двери, но в это мгновение заметил, что Евдокия встревожена, у Поленьки заплаканы глаза, и остановился, невольно спросил у Ракитина:

— Вы что же тут… делаете?

— А тебе зачем это знать? — насторожился Тихон.

— Вижу, разговор у вас неприятный вроде идет… — промолвил Петр, опустился на стул возле двери, снял шапку, облокотился на колени и стал смотреть в пол. — Допрос снимаете, что ли? Ну, ну, я послушаю…

Ракитин посмотрел на Евдокию, потом на Поленьку, прижал палец к губам, прося их молчать.

— Допрос, не допрос, а… Четыре мешка пшеницы надо найти. Воров, как ты знаешь, судить положено…

Тяжело и медленно выпрямился Петр, посмотрел на Тихона сразу остекленевшими глазами.

Потом быстро вскочил со стула, шатул вперед и прохрипел:

— Кого это вы судить собираетесь? Кого судить собираетесь, спрашиваю? С кого допрос снимаете?! Вы в другом месте воров поищите, в сусеках отца моего пошарьте, там много наворованного гниет… Вы у Бутылкина, у Тушкова проверьте… Вы что же это, а? Что?! Что, я спрашиваю?!

— А ну-ка, сядь, сядь, говорю! — крикнул, в свою очередь, Ракитин, сажая Петра на свое место. — Так-то вот. — Тяжело дыша, взволнованно заходил по комнате, повторяя: — Так… так… так…

Откуда-то издалека доносился до Петра голос Тихона:

— Видишь, Евдокия Спиридоновна, какие дела… Значит, говоришь, ворует отец зерно помаленьку? Ладно, мы проверим. Сейчас приглашу кого-нибудь из правления, участкового милиционера — и к Бородиным. Проверим…

Петр, не сознавая, что делает, резко поднялся.

— Что же, беги с обыском, мол, идут. Успеете еще припрятать, — насмешливо сказал Ракитин.

Петр постоял, покачался из стороны в сторону и опустился на стул.

— Вот и молодец, Петя… Так-то оно будет лучше, — совсем другим голосом сказал Тихон.

* * *

Когда ушли из дому Ракитин и Евдокия, Петр не заметил. Он очнулся от знакомой уже боли в висках. По комнате ходила Поленька. За стеной жалобно и протяжно завывал ветер. Петр прижался спиной к стене и почувствовал, что весь дом мелко-мелко дрожит.

— Я говорил вчера, ветер будет, — произнес он неизвестно для чего, не узнавая своего голоса. Потом долго ждал, не ответит ли Поленька.

Поленька молчала. Только ветер продолжал бесноваться за стеной.

И неожиданно в этот вой вплелся еле слышный голос Насти Тимофеевой:

Изменил мне милый мой,

А я засмеялася-а-а…

И пропал. Петр закрыл глаза, напряг слух и понял: почудилось.

И сразу почувствовал себя легче. Будто мимо прошла какая-то страшная беда.

Поленька все ходила и ходила зачем-то по комнате. Он хотел спросить, почему она ходит взад-вперед, но вместо этого произнес:

— Куда же ушли они… мать и Ракитин?

— Мама на работу пошла…

— Ага, знаю… А Ракитин туда, с милиционером. Ну что ж, ну что ж…

— Ты пьяный, что ли?

— Я? Нет. Я ведь не пью… — Петр помолчал и добавил: — А может, и пьяный… Я ждал тебя вчера… Ты не пришла. А ведь мне такое… такое надо рассказать тебе.

— Ну, говори.

Вот и наступила решительная минута. Губы не разжимались, язык отяжелел, прилип к нёбу.

Петр долго молчал, слушая, как воет за стеной ветер.

— Ты думаешь, я не люблю тебя? — наконец тихо заговорил он. — Так люблю… без тебя жизни нет. И весь мир — темный, холодный какой-то. Только я был будто связанный. Хочу идти и не могу, не пускает что-то… А вот… — он вдруг совсем охрип, — а вот… к Насте Тихоновой… пошел… Ночевал у нее… Страшно сказать… а не могу с предательством в душе жить. Ведь предал я тебя и… любовь свою… А все равно… любовь во мне… И я, Поленька… я…

Он замолчал.

Поленька была где-то далеко, в самом углу.

— Ну, что еще? — еле услышал он шепот.

— Все. Больше ничего. Все сказал. И знаю, что ты мне этого не… Тогда как жить мне?

Петр чувствовал: стоит пошевелиться, как что-то произойдет, может быть, обвалятся стены. И опять вспомнил насмешливый Настин голос:

… Я в тебя, мой дорогой,

Вовсе не влюблялася-а-а.

Петр невольно вздрогнул, пошевелился. И сейчас же услышал:

— Уходи.

Стены закачались, но пока еще стояли.

— Но… как же теперь…

И снова услышал в ответ чей-то шепот:

— Уходи… Ну?

Петр встал, застегнул на все пуговицы тужурку и потихоньку, словно боясь, чтобы качающиеся стены и в самом деле не рухнули, вышел.

Поленька лежала на кровати лицом вниз.

Она плакала безмолвно и даже не вздрагивая, плакала где-то внутри. Не глазами а сердцем.

5

Заметив, что у порога Евдокия бросила ободряющий взгляд дочери, Тихон, уже на улице, проговорил:

— Не мое это дело, но… Вижу: тяжело ей, должно быть… И ему. Запутались оба.

— Ничего, распутаются, Тихон Семенович. Оба с каждым днем взрослее становятся.

Холодный ветер рвал платок с головы Евдокии. Она завязала его потуже и спрятала руки в карманы ватника.

Они вышли за калитку. Веселова затворила ее, закинула крючок и посмотрела на окна своего дома. Занавески не были задернуты, и Евдокия чуть-чуть улыбнулась.

— А нельзя ли, Семеныч, как-то ускорить… с этими злосчастными мешками пшеницы. Попросить, чтоб в районе побыстрее… Сам понимаешь, какая тяжесть упадет с моих плеч… Особенно с ее, — она кивнула назад, на окна.

— Вроде можно. Без помощи экспертизы. Вот сбегаю за участковым. За Тумановым…

— Ладно. Беги, а я пока… раз помощь моя, как говоришь, требуется… Я пока к Анисье схожу…

— Так! Вот это так, Евдокия Спиридоновна.

Они разошлись. Ракитин пошел в контору, а Веселова направилась к Бородиным.

Ветер хлестал прямо в лицо, опрокидывал назад, словно не хотел пускать ее к дому Григория. Порой у Евдокии перехватывало дыхание, она поворачивалась к ветру спиной, чтоб передохнуть. Тогда ветер в бессильной ярости выхватывал из-под платка пряди черных, с заметной уже проседью, волос, больно хлестал ими по лицу, по глазам. Евдокия убирала волосы под платок, а ветер снова выхватывал их…

… Едва Веселова открыла калитку бородинского дома, навстречу ей кинулся огромный рыжий пес. К счастью, цепь была короткой, и собака не могла достать до крыльца. Она высоко подпрыгивала, становилась на задние лапы, натягивая цепь, как струнку, и казалось, вот-вот порвет ее. Хриплый от бешенства лай и рычание сливались с неистовым воем ветра.

Опасаясь, как бы пес в самом деле не сорвался с цепи, Евдокия торопливо вбежала на крыльцо, ухватилась за резной столб, поддерживающий, навес, секунду передохнула…

Веселова никогда не была у Бородиных. Очутившись в темных сенях, она долго не могла найти ручку двери. Но дверь кто-то отворил изнутри. Потом Григорий просунул в щель всклокоченную голову и крикнул в темноту:

— Кого там дьявол принес? Заходи, что ль…

И скрылся, оставив дверь приоткрытой.

Когда Евдокия переступила порог, Григорий шлепал босыми ногами по полу, направляясь из кухни в комнату, откуда, очевидно, вышел, чтобы выглянуть в сенцы. Но вдруг, точно почувствовал укол в спину, резко обернулся.

— А-а!.. — И челюсть его отвалилась сама собой. — Вот так… пригласил… гостя!

Григорий был в своей обычной черной рубахе, в военных галифе, туго обтягивающих ноги. Не заправленная в брюки помятая рубаха висела складками чуть не до колен и делала Григория похожим на обрубок.

Войдя, Евдокия прежде всего увидела тонкие ноги Григория, его огромные плоские ступни с длинными пальцами, на которых желтовато поблескивали крепкие пластинки ногтей. Потом скользнула глазами по всей фигуре Бородина, встретилась с его недоумевающим испуганным взглядом и отвернулась к Анисье, чистившей за столом картошку.

— Я ведь к тебе, Анисья. Здравствуй.

Григория всего передернуло. Анисья, едва раздался голос Веселовой, украдкой бросила взгляд на мужа и только потом ответила несмело:

— Здравствуй, здравствуй… Проходи, чего же ты, Спиридоновна? Садись…

Григорий продолжал истуканом стоять посреди комнаты. «Пришла… Вот и дождался: пришла в мой дом… Сколько раз звал. На коленях просил! Пришла… да не ко мне».

— Куда же садиться-то приглашаешь? — улыбнувшись, спросила Евдокия.

— Ох ты, господи! И вправду стула-то нет! — воскликнула Анисья, бросила нож, вытерла о передник руки. — Я сейчас принесу.

Анисья кинулась из кухни в комнату, принесла стул. Но Григорий вдруг молча вырвал его из рук жены, бросил обратно в комнату и шагнул к Веселовой:

— Вот что… — Григорий указал рукой через плечо в угол на образа. — Вот бог, а вот порог… Не все тебе выгонять меня из дома…

Евдокия не торопясь обернулась к Бородину и вдруг сама шагнула ему навстречу:

— Отойди-ка в сторонку.

Снова взгляды их встретились. Глаза Григория понемногу расширялись, словно он с каждой секундой все более ясно различал что-то страшное, смертельно опасное для него. Потом дрогнули усы и по всему лицу прошла судорога…

Перед ним стояла Дуняшка. Лицо ее, нарумяненное ветром, было таким же молодым и привлекательным, как много лет назад. Из-под платка, совсем как у девчонки, свесилась непокорная прядка волос, чуть-чуть тронутая изморозью. И лился из ее чистых по-девичьи и уверенных по-женски глаз тот самый свет, который надеялся потушить Григорий.

Смотреть в эти глаза ему было больно. Он отвернулся… и посторонился. Евдокия неторопливо прошла мимо него в комнату, взяла брошенный им стул, вынесла в кухню и села возле стола. Бородин не то рассмеялся, не то всхлипнул и, сгорбившись, поплелся из кухни. Анисья, спрятав руки под передником, облегченно вздохнула, когда Григорий закрыл за собой дверь, перекрестилась и прислонилась к стене.

— Ты что, в бога веришь? — спросила Евдокия Спиридоновна.

— Так… Легче как-то…

Евдокия мягко и тихо смотрела в грустное, немного оплывшее не то от старости, не то от слез лицо Анисьи, в ее синие, не потускневшие с годами глаза, в которых по-прежнему бился пугливый огонек, и ловила себя на мысли, что старается что-то вспомнить. И вдруг почудился ей робкий, тоненький голосок, готовый каждое мгновение прерваться:

«Ради праздничка… подайте корочку…»

И вот уже смотрела Евдокия Веселова на прислонившуюся к стенке постаревшую Анисью, а видела сквозь густой туман прожитых годов подростка Аниску, грязную, оборванную нищенку, которая так же вот стояла в их избушке, робко прислонясь к дверному косяку. На кровати сидела слепая бабушка, а у стола — Гришка Бородин со свертком в руках. Вот он пошарил в кармане и бросил что-то нищенке:

«На… Убирайся только…»

И Дуняшка увидела, как на пол, к ногам девочки, падает смятый рубль… Нищенка смотрит на Григосия широко открытыми, испуганными синими глазами:

«Не… Мне бы кусочек хлебца… И ладно… А деньги не надо. Ведь спросят — где взяла столько? Украла, скажут…»

Григорий встает со стула и подбирает деньги… Потом тяжело поднимается бабушка с кровати, перебирается по стенке, подходит к совсем оробевшей Аниске, ощупывает ее восковыми, просвечивающими насквозь руками.

«Сиротинушка ты моя… Есть, поди, хочешь, доченька…»

«Нет… Не сильно… Я вчера ела…»

«Как звать-то тебя?»

«Аниска…»

— Эх, Аниска! — Евдокия быстро поднялась со стула. — А годы-то…

— Годы… Прошла жизнь… Пропала… — почти беззвучно прошептала Анисья, каким-то чутьем понявшая, о чем думает и говорит Евдокия Веселова, и прижала к глазам передник.

Минуты две в кухне стояло напряженное молчание. Продолжать разговор было очень трудно.

Может, женщины, думая каждая об одном и том же, и разговорились бы наконец. Но вошел Петр, взглянул удивленно на Евдокию. Повесил на гвоздь фуражку, снял тужурку и молча сел на стул, с которого только что поднялась Евдокия, поздоровался и угрюмо стал смотреть в окно. Веселова, понимая его состояние, невольно погладила Петра по голове, как в детстве:

— Это ничего, Петенька, ничего… Все еще хорошо будет у вас… — Она хотела сказать: «С Поленькой», но вместо этого произнесла: — …с матерью.

Петр с благодарностью взглянул на нее, потом на мать. А Евдокия добавила со вздохом:

— Только время, Петенька, нельзя назад вернуть…

«Только время нельзя назад вернуть», — думал Петр, соображая, что же этим хотела сказать мать Поленьки, но догадаться никак не мог.

— А к тебе я, Анисья, вот зачем, — снова проговорила Веселова. — Мне на ферму люди нужны. Пойдешь?

Губы Анисьи задрожали, она опять потянула к глазам передник.

— Спасибо на добром слове… Неужели не пошла бы?! Да вот… — Она кивнула на дверь горницы. И, как бы в ответ на этот кивок, дверь распахнулась, оттуда вышел Григорий в фуфайке, в сапогах, только без шапки. Шапку он держал в руке.

— Куда ты в такую погоду? На работу, что ли?

Григорий оставил вопросы жены без ответа, полоснул взглядом Евдокию, рука которой лежала теперь на плече Петра.

— Так… И до жены добираетесь?! Сперва сына, теперь жену отворачиваете от меня!.. Убери от сына руки!

— Григорий! — с мольбой воскликнула Анисья.

— Что Григорий?! — прорвало наконец Бородина. — Что Григорий?! Работать хочешь? Да иди работай… Только не к ней, к воровке…

— Да ведь сам ты!.. — крикнула было Анисья.

— Молчи!

И, сжав кулаки, Григорий подбежал к Евдокии. Казалось, еще секунда — и он намертво вцепится в нее своими страшными руками.

Веселова только чуть побледнела.

Петр, поднявшись, стал рядом с ней.

Григорий дернул усом раз, другой. Петр предупредил отца, сдерживая голос:

— Но, но!.. Отойди от нее…

— Не беспокойся, Петя… Он и так не тронет. Боится, — усмехнулась одними губами Евдокия. И продолжала негромко, не спуская глаз с Бородина: — Ведь ты все уж испробовал, чтобы в грязь втоптать меня… Даже сыну что-то наговорил… Теперь тебе ничего не осталось, как воровкой называть… Эх, ты!..

В ограде снова залилась бешеным лаем собака.

— Но сейчас и этой возможности лишишься, — усмехнулась Евдокия. — Мы вот проверим сейчас, кто вор…

Собака во дворе лаяла все сильнее. И вдруг лай стал удаляться от крыльца. Анисья кинулась на улицу с криком:

— Господи, ведь сорвалась с цепи, однако…

— Скажи-ка, батя, пока матери нету, что ты говорил мне… о Поленьке, — рвущимся голосом промолвил Петр. — Ну, говори, при ней… При… ее матери… Чего же ты?!

Григорий комкал ручищами шапку. Две пары глаз — сына и Евдокии Веселовой — смотрели на него в упор, заставляли пятиться. Он хотел было юркнуть в горницу, скрыться там, но Петр проскочил вперед, закрыл дверь и прижался к ней спиной.

— Нет уж, не выйдет… Ты говори…

Григорий отшатнулся от сына. Но возле дверей, ведущих в сенцы, стояла Веселова. А там, на улице, все еще заливалась, визжала собака, кричала что-то Анисья. Она, видимо поймала пса и тащила его к конуре. Раздавались мужские голоса.

Уйти было некуда.

На лбу у Григория выступила испарина, он тяжело дышал.

— Не хочешь говорить? — промолвил сын. — Тогда я сам. Ведь он что выдумал! Он сказал мне… когда я к вам прибежал… Что Поленька… что она… сестра… мне!

Григорию казалось, что сын хлещет его ремнем по лицу, как он когда-то хлестал его… Воздуха не хватало. Григорий только беззвучно открывал и закрывал рот да отступал к стенке. Глаза его, по мере того как медленно приближалась к нему Евдокия, расширялись, делались круглыми. Вот ее бледное лицо, ее сероватые, с голубым отливом, беспощадные глаза уже совсем близко. Но сил отвернуться или хотя бы закрыться не было.

И только когда плюнула Евдокия ему в лицо, on смог поднять руки, вытереться шапкой.

— Тогда слушай… тогда слушай, — донесся до него голос Веселовой. Но кому она говорит это: ему или сыну — понять не мог. — Слушай! Я даже дочери не рассказывала этого… А тебе скажу…

«Петру, Петру говорит… — мелькнуло у Григория. — Да где же люди, на которых кидался пес? При них, может, не решилась бы…»

— …проходу не давал, на коленях передо мной ползал… Особенно когда деньжонки вдруг появились ни с того ни с сего у них с отцом, — звучал в комнате грустный, спокойный голос Евдокии, сидевшей теперь на стуле. — Дело до того дошло, что на Андрея, Поленькиного отца, с ножом бросался… Ты веришь мне, Петя?

Дверь открылась, и вошел кузнец Степан Алабугин, выбранный год назад председателем ревизионной комиссии колхоза.

— Здорово, хозяин, — проговорил он весело, со стуком прикрыл за собой дверь.

Бывший работник Бородиных при встречах с Григорием величал его только «хозяином». Григорий каждый раз скрипел зубами да думал: «Ладно, ладно…» Но что «ладно» — и сам не знал.

Едва услышав голос Алабугина, Григорий очнулся от оцепенения, обернулся к Степану.

Пытка Григория не кончилась, но Алабугин — это не Веселова, на которую он не осмеливался прямо поднять руку, глаз которой он боялся всю жизнь. Бородин сорвал со стены плеть и кинулся к опешившему в первое мгновение кузнецу:

— Сейчас я покажу тебе «хозяина»!

Степан уклонился от первого удара, схватил Григория за руку, которая сжимала черемуховый черенок:

— Дурень ты… Дай-ка сюда плетку…

— Нет, врешь, — прохрипел Григорий. — Попробуй взять ее… Попробуй…

Однако Степан без труда разжал пальцы Григория (то ли не было в них уже прежней цепкости, то ли Алабугин оказался сильнее), переломил черенок плети и бросил к печке, еще раз повторив:

— Дурень… Пойдем-ка проверим, что у тебя в сусеках засыпано, в погребе запрятано. Там ждут Ракитин с Тумановым да участковый. — И вышел.

Григорий не сразу понял, куда его зовут. Он как-то удивленно оглядел свою руку, из которой Степан Алабугин вывернул плеть, вопросительно поднял глаза на Евдокию Веселову, спокойно сидевшую на прежнем месте. И вдруг увидел бледную, как стена, жену, и сам начал медленно бледнеть…

— Вон чю! — прохрипел он, нервно усмехнулся. И повторил: — Во-он что!..

Наконец Веселова поднялась. Григорий тотчас воскликнул зачем-то:

— Думаешь, опять стану на колени перед тобой? Врешь, врешь! — Но самому хотелось встать, попросить защиты у нее. У нее, которую он ненавидел так давно с тех пор как перестал любить. И Григорий еще раз крикнул: — Нет, врешь!

Кричал он уже затем, чтобы подбодрить себя, чтобы в самом деле не опуститься на колени.

— Не задерживай. Люди ждут тебя, — сказала Евдокия.

Григорий покорно повернулся и вышел… Анисья, все время безмолвно стоявшая у стола, рухнула на пол с криком:

— Пропали мы… Пропали!

Евдокия бережно подняла ее, посадила на стул.

— А может, наоборот, Анисья… Может, ты… и сын заново родитесь.

Анисья тяжело всхлипывала.

— А насчет фермы подумай. Я еще зайду к тебе, потолкуем обо всем…

Евдокия осторожно, как девочку, погладила ее по голове.

— Эх, Аниска, Аниска, не туда у тебя жизнь пошла! Ну ничего, хоть на старости лет себя найдешь!

* * *

— Показывай сусеки. Отмыкай, — глухо сказал Ракитин, когда Бородин вышел в сенцы. В лицо Григорию он даже не взглянул — противно было.

— Обыск?.. А кто… разрешил? Отвечать будете…

— Ответим…

— Давайте, гражданин, ключи. Иначе ломать будем, — сурово проговорил участковый.

Это официальное «гражданин» окатило Григория холодной волной. Он невольно полез в карман, но передумал вдруг. И произнес, шевеля усами:

— Ломайте… раз имеете право…

Туманов взял в руки ломик, которым Бородины закладывали на ночь двери.

— Чудно… Сусеки — и под замком. Первый раз вижу…

Бородин выбросил на пол ключи.

— Замки хоть не ломайте… Старинные, теперь не найдешь таких.

Из первого сусека пахнуло прелью.

— Все сгнило здесь, заплесневело, — проговорил Степан, взяв горсть испорченного зерна.

— Мое гниет, не ваше…

Второе и третье отделения были почти доверху засыпаны отборной пшеницей.

— Откуда у тебя зерно? — строго спросил Алабугин. — На трудодни мы не выдавали еще.

— Прошлогодняя…

— Чего мелешь? Не умеем, что ли, прошлогоднее зерно от нынешнего отличить…

— Когда покупал, говорили — прошлогоднее, — сжавшись, ответил Григорий. Но сам же чувствовал, как жалка его ложь.

— У кого покупал?

— Там… — И задергал усами, без слов.

— Ясно, составляйте акт, — распорядился Ракитин.

— Может, сначала в других местах посмотрим… В погребе он… Что-то запашок оттуда напахивает.

— Идемте.

Кто-то подтолкнул Бородина. Он, как сонный, пошел вперед.

Едва спустился с крыльца, ветер ударил ему в правый бок, он не удержался, качнулся в сторону сарая, припал на колени. За дверью сарая, запертая Анисьей, бесновалась собака, но, учуяв Григория, стала нетерпеливо, радостно повизгивать. «Распахнуть бы дверь… натравить…» — мелькнуло у него. И Григорий увидел уже, как собака опрокинула кого-то на землю, на мерзлый снег, как раскатились в стороны хлебные корки…

— А замок на погребе ломать или ключи дашь? — спросил кто-то.

Видение исчезло. Григорий прошептал торопливо:

— Дам, дам…

Погреб был неглубокий, но просторный. Однако в нем ничего не обнаружили, кроме кадок с соленой капустой, огурцами, помидорами, крынок с молоком. Хотели идти уже обратно, да смущал всех тяжелый, гнилой запах, сочившийся неведомо откуда.

— Откуда же такие ароматы несутся? — проговорил Туманов.

В это время Степан Алабугин нечаянно уронил камень, придавливавший крышку кадки с солониной. Камень гулко упал на солому, которой был устлан пол погреба.

— Что за черт! Там пустота вроде.

Тихон ногой разгреб солому. Оказывается, внизу был деревянный пол.

Продолжая раскидывать солому, Ракитин обнаружил в углу люк с кольцом.

— Вон тут что! Тайничок. И тут замкнуто.

На этот раз Григорий не дал ключа, будто не слышал даже голоса Ракитина. Алабугин сбегал в сенцы и принес ломик.

Но едва Тихон приподнял люк, сколоченный из толстенных, обитых снизу железом плах, снизу ударило таким смрадом, что все выскочили наружу.

У дверей погреба все невольно переглянулись, не понимая, что же произошло. Потом Тихон воскликнул:

— А Григорий-то… Задохнется ведь там!.. — и скрылся в погребе. Вслед за ним туда вошли и остальные.

Люк был закрыт, Григория в погребе не было.

— А ну, открывайте, — нахмурил брови Ракитин. — Фонарь бы…

— Вот…

Степан Алабугин снял со стенки «летучую мышь», зажег. Ракитин взял фонарь и первым спустился вниз по крутой, заплесневелой лестнице.

Нижний этаж погреба представлял собою большую яму, стены которой были обшиты полусгнившими досками. По земляному полу растекалась какая-то вонючая червивая жижа. В этой луже стояли огромные дубовые кадки, лежали разложившиеся свиные и бараньи туши. Ракитин увидел в углу какую-то старинную веялку, допотопный плуг.

Возле веялки были невысоким штабелем сложены набитые чем-то мешки.

— Ничего не понимаю! — проговорил Алабугин, стоя на нижней ступеньке лестницы, не решаясь ступить в червивую жижу.

Рядом с ним стоял Ракитин.

— А я, кажется, догадываюсь, — ответил Тихон. — Вон та — веялка и плуг.., Помнится мне… Постой, постой… Ну да, еще отец Григория, старик Петр, привез эту веялку из города… И плуг. А потом Григорий, вступив в колхоз, передал инвентарь колхозу… Но, выходит, не весь передал, утаил…

— А это что за гадость? — указал Алабугин под ноги.

— Это? Мясо гниет. Ворованное. — Тихон ступил в лужу и подошел к дубовым кадкам, приподнял крышку. — И тут мясо — солонина. Давно засолено, лет пяток назад. Тоже пропало уже… А вот тут что? — И ощупал туго набитый мешок. — Давайте-ка вытащим один мешок наверх, посмотрим, что в нем. Не могу больше таким смрадом дышать.

Туманов хотел взвалить мешок на плечи, но в это время сверху, со штабеля, раздалось:

— Не трогай!.. Не твое… Не ваше!

Ракитин приподнял фонарь. На штабеле мешков, вниз лицом, лежал Григорий, тоже похожий на туго набитый мешок.

— Вон он где! Слазь оттуда…

— Не трогайте меня… Задохнусь лучше здесь, — прохрипел Бородин.

… Через несколько минут Павел Туманов и Степан Алабугин ввели, почти внесли в кухню Григория Бородина.

После того как его вытащили из погреба, он перестал сопротивляться и теперь только глухо икал да размазывал по лицу не то слезы, не то грязь.

Григория посадили на стул. Однако он свалился на пол, в самый угол, уткнулся лицом в пол, а голову закрыл руками.

Анисья смотрела на все это безмолвно. Петр переводил недоумевающий взгляд с отца на Ракитина, на мать, на Евдокию. Но ничего ни у кого не спрашивал. Анисья беспрерывно крестилась. Только когда Туманов принес из погреба мешок и стал развязывать его, она, задыхаясь, проговорила:

— Не при нем бы хоть… Петенька… Ты иди, иди…

— Ничего, пусть и он узнает, — жестко сказал Ракитин.

Туманов вытряхнул содержимое мешка. По полу рассыпались какие-то коробки, медные позеленевшие пуговицы, проржавевшие иголки, пачки истлевших лент, кружев, цветных тесемок…

Это была галантерея, закупленная отцом Григория в городе еще до революции, галантерея, которой он намеревался торговать в своей лавке…

— А мясо зачем гноили в погребе? — спросил Ракитин у Анисьи.

Та не ответила, только помотала головой.

— Тут, кажется, не разобраться нам своими силами, — сказал председатель и обернулся к участковому милиционеру. — Вам придется побыть здесь, пока из прокуратуры не приедут. Павел, беги в контору, звони в район. А мы со Степаном и Евдокией к Бутылкину пойдем, к Тушкову…

6

В конце октября постепенно начали терять силу северные ветры. Брызнули на обдутую от пыли землю несколько капель дождя. Брызнули как бы нехотя или по ошибке, и сырые смятые облака поплыли прочь от Локтей. Тихон Ракитин, только сегодня вернувшийся из районной прокуратуры, куда его вызывали по делу Григория Бородина, стоял в конторе возле окна и провожал их мрачным, ненавидящим взглядом.

— Не иначе — черт на небе поселился. Выгнал поди бога с его бывшей жилплощади — и заправляет!

Жена Федота Артюхина, уборщица конторы, обиженно поджала сморщенные, бесцветные от времени губы и жалобно проговорила:

— Господи милостивый, сколь ты беззлобен и терпелив. Как охальников таких на земле держишь…

— Так ведь ты посуди сама, — когда не надо, дождь льет, словно небо надвое порвалось. Нынче чуть хлеб не погноили. А сейчас бы самая пора ему пролиться под снежок, под урожай. А он подразнил немного — и прочь…

В контору вошел Туманов, поздоровался и сел за стол.

— У бога забот много, а земля велика, — ворчала Артюхина. — А доберется он до тебя, ох доберется. Как до Гришки Бородина.

— Да ну, неужели доберется? — обернулся к ней Тихон. — Я ведь хлеб не ворую.

— А Григорий воровал? Того никто не видел. А бога хулил при каждом слове. Вот и объявились к нему следственники…

Ракитин улыбнулся над заключением Артюхиной, Сердито бросив в угол тряпку, которой стирала пыль с окон, она направилась к выходу.

— Ну, рассказывай, что там с Бородиным? — попросил Туманов, когда Артюхина вышла.

Тихон перестал смеяться.

— «Следственники»… (Ракитин кивнул головой в окно на проходившую Артюхину, и крупные губы его опять дрогнули в улыбке) долго не могли прижать его. Говорят, прямых улик, доказательств, что воровал хлеб, мясо… нет. А Бородин одно твердит: купил — и все. «У кого?» Молчит. «Зачем в ведомости подставил лишних четыре мешка Веселовым?» Молчит…

— Ну а сын его что, жена? Их, кажется, тоже допрашивали?

— Жена что? С перепугу все время одно сперва твердила: ничего не знаю, не видела. А сын какую-то чепуху порол: не то во сне, не то еще черт знает как показалось ему, будто ночью Тушков привозил им хлеб на машине. И, кроме того, слышал, как Муса Амонжолов попрекал отца воровством. А точно, говорит, ничего не могу сказать.

Рассказывая, Тихон прошел к столу и стал перебирать там какие-то бумажки.

— Потом дружки его запутались и выдали, — продолжал Ракитин, посасывая огромнейшую самокрутку. — Амонжолов все выложил. «Следственники» опять к Анисье: «Что ж ты, бабка, скрываешь? Нехорошо». В течение всех допросов держалась Анисья, а тут заплакала: «Сама, говорит, знаю, что нехорошо. Он, ирод, свет от солнца мне и сыну на всю жизнь заслонил… А жалко его, муж все-таки… Сына, говорит, берегла, как умела, предупреждала не раз Григория: „Привезут колхозное зерно или мясо при Петре — заявлю в милицию“. Вот они и выбирали время, когда Петра дома не было… Раз или два все-таки при нем привозили, ночью, когда тот спал… Следователь спрашивает: „Куда же ваш муж наворованное сбывал?“ — „Никуда, говорит, зерно в сусеках гнило, а мясо в погреб сбрасывал целыми тушами. Когда сгнивало, все тем же зерном засыпал. Нынче тоже засыпать собирался, да не успел…“

Ракитин замолчал.

— Зачем все же тебя-то вызывали? — напомнил Туманов.

— Зачем? Страшно даже и говорить. Недавно я рассказывал тебе, что Бородин проговорился возле тракторного вагончика про какой-то обрез.,. Я в районную прокуратуру об этом написал. Меня вызывают, значит, спрашивают про Гнилое болото, про тропинку через Волчью падь, часто ли я хожу по ней… Что, думаю, к чему? А следователь: «Припомните: прошлой осенью не приходилось возвращаться вам из летнего лагеря для скота вдвоем с Бородиным?» — «Приходилось… Только втроем. Доярка Тимофеева была еще с нами». — «Так, так… А потом что произошло?» Рассказываю, что Бородин хотел ехать на ржище, я на полдороге слез с ходка и пошел к деревне напрямик через Волчью падь, но через пять минут Бородин догнал меня, говорит, передумал ехать на ржище. Я вернулся, сел в ходок. В деревню мы приехали все втроем… «А вы не заметили, в каком состоянии был Бородин, когда догнал вас и позвал обратно?» — «Заметил, — отвечаю. — Взволнован был чем-то, возбужден… Да в чем дело, все-таки?» Следователь отвечает: «Ваше счастье, что нервы у него не выдержали… на тропинке, по которой вы хотели идти в деревню, он самострел насторожил, как на медведя…»

Потом я узнал, — помолчав, продолжал Ракитин, — каким образом всплыл на следствии… этот вопрос. Оказывается, когда Бутылкина приперли к стенке, он заявил: «Да, брал из кладовой все, что хотел, Бородин на это сквозь пальцы смотрел… Почему? Думал: запутаюсь я, окажусь в его руках, и тогда он может приказать мне все, что угодно. И намекнул однажды: Ракитина надо убрать с дороги, чтоб не мешал. Чего, говорит, ждать, когда сам он подохнет. То есть на убийство подговаривал…» Следователь и уцепился за это. А тут мое письмо. Бородин, конечно, долго отказывался… А потом признался: «Да, подговаривал. Когда не вышло, решил сам». И рассказал все… Вот и вызвали меня, чтобы проверить, так ли все было на самом деле…

— Черт возьми! — воскликнул Туманов. — Аж волосы дыбом встают!

Ракитин вышел из-за стола, прошелся по комнате, присел на подоконник, стал хмуро глядеть на тяжелые, набухшие водой облака, уплывающие куда-то на озеро.

— В общем, на днях сюда привезут его. Открытым судом судить будут.

* * *

Дождь, которого ждали колхозники, за несколько дней превратил улицы деревни в непролазные, чуть не до колен засасывающие ноги, болота. Скоро он надоел всем, даже Ракитину, однако все шел и шел, не усиливаясь и не ослабевая, равнодушный ко всему на свете. И казалось, не будет конца-краю этому дождю, никакая сила не остановит его, он будет идти еще месяц, два, год.

И, может быть, шел бы, если в неожиданно под утро не начался густой, тяжелый снегопад…

* * *

Петр с матерью приехали из района под вечер, мокрые и молчаливые.

Утром, выглянув в окно, Петр увидел, что на всю улицу, где лежала вчера размешенная сотнями ног грязь, накинул кто-то белое пушистое одеяло. Оно было неровным, в желтых пятнах от проступившей снизу воды. Но сверху сыпались и сыпались большие белые хлопья, желтые заплаты быстро таяли на глазах, бледнели, одеяло выравнивалось, будто кто натягивал его со всех сторон.

Странное чувство охватило Петра. «Вот и снег, вот и снег выпал», — мысленно повторял он, стараясь вспомнить что-то важное и необходимое. Ему казалось, что стоит он у окна уже давно-давно и готов стоять целую вечность. Было легко и немного грустно, точно снег засыпал вместе с грязью что-то родное и милое, жить без которого будет тяжело и неинтересно.

А в ушах звучал почему-то по-матерински теплый голос Евдокии Веселовой: «Только время нельзя назад вернуть».

«Время действительно не воротишь, — думал Петр. — А можно ли вернуть ушедшую вместе с ним Поленькину любовь? И если можно, то как?»

Но ответа на свои мучительные вопросы Петр пока не находил.

В конце пустынной белой улицы показался человек. Проваливаясь в засыпанную снегом грязь, он оставлял позади себя черные следы. Когда человек подошел поближе, Петр узнал уборщицу колхозной конторы Артюхину. «Куда это она?» — невольно подумал он.

Однако Петр тотчас же забыл про Артюхину, хотя она подходила все ближе и ближе. Он смотрел уже не на нее, а на оставляемые ею черные следы. Они дымились, как большие рваные раны на белом теле неведомого животного, растянувшегося вдоль домов.

Улица неожиданно постарела, потеряла свое очарование.

Артюхина между тем подошла к дому Бородиных, помешкала у ворот и толкнула калитку. Когда вошла в комнату, Петр все еще смотрел в окно.

— Повестка вам, — строго проговорила Артюхина от порога. И, помолчав, добавила: — В суд.

— На стол положи, — сказал Петр, не оборачиваясь.

Артюхина долго шелестела бумажками, потом подошла к Петру и вздохнула.

— Ты погляди их сам, Петенька, выбери, какая тебе, какая матери. Тут у меня их много. О-хо-хо, чем пришлося на старости лет заниматься.

Вручив повестки, старуха медленно поплелась обратно, снова оставляя после себя дымящиеся следы. Петр все стоял у окна и смотрел, как черные ямки следов постепенно затягиваются, бледнеют. Скоро их совсем завалило крупными и тяжелыми хлопьями. Улица была теперь снова ровной и чистой, как лист бумаги.

«Вот и снег выпал», — опять подумал Петр, стараясь забыть про лежащие на столе повестки. Ему хотелось выскочить из дома и бежать, бежать по этой улице куда-то. Может быть, к тому домику, окошко которого сиротливо светилось недавней осенней ночью.

7

Судили Григории Бородина в колхозном клубе. На сцене, где не раз играл Петр на баяне, поставили столы, застелили их красной материей. Один конец материи был облит химическими чернилами. Темное пягно выделялось на ярком фоне, и из глубины зала казалось, что скатерть порвана.

Все происходило как-то слишком обычно, думал Петр, будто люди сходятся в клуб на обыкновенное собрание. Даже вот скатерть с чернильным пятном была, как обычно, снята с бухгалтерского стола в колхозной конторе и принесена сюда.

— … Судебное заседание считаем открытым. Свидетелей (судья, пожилой мужчина с седеющими волосами, перечислил несколько фамилий, в том числе его и матери) прошу выйти…

И только теперь, медленно подняв голову, Петр увидел отца и обомлел: не отец это. Он почернел, сгорбился, высох, оброс. Втянув голову в плечи, жалкий, сжавшийся, он сидел на скамье отдельно от Бутылкина, Тушкова и Амонжолова. Припухшие красноватые веки закрывали ему глаза. И усы, взбившиеся, спутанные, тоже казались припухшими… Под ними виднелись белесые, бескровные губы.

— Пойдем, мама, — тихо сказал Петр, наклоняясь к матери, но она сидела не шевелясь. Тогда Петр приподнял ее и повел.

Из дальнейшего Петр запомнил только мокрое от слез лицо матери да глуховатый скрип беспрерывно отворяемой и закрываемой двери, в которую вызывали свидетелей. В комнатушку, где они сидели, заглядывали какие-то люди, но он не обращал внимания. А когда поднимал лицо, то все равно не мог различить, кто заглядывает.

— Свидетельница Бородина! — крикнули из дверей.

Петр довел мать до двери, но прикрыл ее, загородил спиной. Анисья была ему по плечи. Она уронила голову на грудь сыну, и он вздрогнул от этого прикосновения и сильнее прижал ее к себе. Погладив горячую голову матери, он проговорил:

— Ты не плачь, мама… И не волнуйся. Ты скажи все, что знаешь. Говори, как и в районе, всю правду. Тогда тебе легче будет… нам с тобой легче будет…

Сам открыл дверь и осторожно притворил ее за матерью.

Потом опять сидел, смотрел в мутный просвет окна. Там что-то чернело и покачивалось — должно быть, ветви дерева от тихого ветра. Сколько так прошло времени — не знал.

Наконец, скрипнула дверь, и позвали его. Переступив порог, он увидел, как все головы сидящих в зале, словно по команде, повернулись к нему. Но тотчас закачались, заколыхались, и все слилось в неясное пятно.

— Свидетель Бородин, что можете пояснить по данному делу?

Это обращались к нему. Петр медленно ответил, не думая:

— То же, что пояснила мать…

По залу прошел гул, звякнул где-то колокольчик.

— То есть, вы подтверждаете, что подсудимый Бородин, ваш отец, занимался хищением колхозной собственности?

— Не знаю… Не видел.

— Так как же вы подтверждаете показания свидетельницы Бородиной? — спросил все тот же голос.

— Я верю ей… Раз она сказала, значит, так все и есть…

— А видели вы когда-нибудь у отца оружие, обрез?

— Нет, не видел…

Затем судья задавал еще какие-то вопросы. Петр отвечал, не понимая, зачем это нужно: ведь такие же вопросы задавали ему и в районе во время следствия. Все и так давно ясно.

— Вопросов больше нет, можете присутствовать, — услышал он наконец, облегченно вздохнул и сел в заднем ряду, возле матери, не заметив, что с другой стороны его сидит председатель колхоза Ракитин.

— Подсудимый Бородин, где вы взяли оружие? — спросил судья.

Григорий поспешно вскочил. Но головы поднять не мог. Она свисала у него на грудь, будто шея была переломлена…

— Я же говорил на следствии: в лесу нашел…

— Нашел?! — крикнул Артюхин. — Ишь ты!.. Не такие это штучки, чтоб терять их…

— Разрешите-ка мне слово сказать…

Это подала голос Евдокия Веселова. Услышав ее, Григорий дернулся, будто коснулся его электрический провод. И только ниже опустил голову.

— Товарищи, тут вот какое подозрение у меня есть, вот что выяснить надо, — продолжала Евдокия, когда судья дал ей слово. — Тут говорил кто-то, что Григорий, мол, на печи всю колчаковщину пролежал. Не всю! Однажды ночью видела я Григория в лесу. Шла в деревню из партизанского отряда, а он навстречу крадется. Еле-еле успела под куст присесть. А вскоре после этого напали на отряд колчаковцы. Не так-то просто было напасть на нас, тропинок по болоту враги не знали. Значит, кто-то показал их. Кто? Спрашиваю прямо: не Бородин ли?

В голову Григория словно кто стучал молотками: «Отца… отца в горнице запирал… уморил, чтоб не выдал… А вот… через столько лет все открывается, открывается…»

— Пусть все же скажет суду: что ночью в лесу делал, кого искал? — снова потребовала Евдокия Веселова.

— Подсудимый Бородин, вы подтверждаете, что ходили ночью выслеживать отряд партизан? — спросил судья, когда Веселова кончила говорить.

В зале установилась мертвая тишина. Петр увидел, как согнулась под тяжестью этой тишины спина отца, точно опустили вдруг ему на плечи невидимый жернов. Анисья растерянно обводила глазами зал, теребила на коленях концы какого-то узелка… Слез в ее глазах не было.

Судья проговорил:

— Подсудимый Бородин, вы слышали вопрос? Встаньте.

Григорий начал медленно, с трудом подниматься.

— Вы подтверждаете, что выслеживали партизан?

Григорий пошевелил губами:

— Выслеживал…

В зале стало еще тише, хотя тише, казалось, уж некуда было.

Григорий стоял горбатясь, опустив голову чуть ли не ниже плеч. Бескровные губы его тряслись. Руки — крючковатые, страшные своей силой, про которые сам Григорий говорил: «Если уж зажму что в них — намертво, никто не отберет», — эти руки тоже тряслись сейчас…

— Рассказывайте обо всем подробно, — проговорил судья. — Это в ваших же интересах…

— А почему выслеживал — вы знаете? — надломленным голосом произнес Григорий. — Все правильно тут говорили. И Артюхин, и Веселова… Выследил партизан, выдал колчаковцам… Еще дом Андрея Веселова поджигал вместе с Терентием Зеркаловым… Он и обрез дал… В ту же ночь, когда поджигали, Терентия задушил дверью. А еще раньше — Лопатина… Вот так… А вот зачем партизан выслеживал, дом Веселова поджигал? Не сделай этого — Зеркалов пристукнул бы меня. Зачем Зеркалова с Лопатиным задушил? Ведь поймали бы их — и мне конец… А мне жить хотелось… Жить…

Григорий говорил, боясь поднять глаза, беспрерывно запахивал плотнее тужурку, точно это могло защитить его от сотен горячих глаз колхозников. И все время думал почему-то о словах Анисьи: «Вот и наступает расплата для тебя…»

— Продолжайте, Бородин.

— Ну вот, ну вот… Жить, говорю, хотелось мне, — снова заговорил Григорий, глотая слова. — Жить, жить… А мне мешали. Всю жизнь мешали…

И вдруг упал на скамью, затрясся, завыл страшно…

— Ведь отец мой… человека, цыгана убил, чтоб жить… А не дали, не дали… Землю нашу отобрали, дом отобрали… Лавка сгорела, коней увели… В жены нищенку заставили взять… Все, все прахом пошло… И сына отобрали… А вы не поймете!.. Не поймете!

Колхозники сидели потрясенные. Все смотрели, как в рыданиях корчится на скамье Григорий Бородин.

Анисья схватилась за Петра, пытаясь приподняться. Он, бледный, худой, с ввалившимися, как у отца, глазами, сказал тихо:

— Сиди, мама. До конца… До конца!

И только теперь заметил около себя Ракитина. Тот тихо пожал ему руку повыше локтя и кивнул: правильно, мол…

Анисья бессильно уронила руки себе на колени.

По-прежнему в зале стояла гробовая тишина. Потом встал бывший работник Бородиных Степан Алабугин и проговорил:

— Я хочу одно предложение внести…

Уже давно были нарушены все правила обычного судопроизводства. Может, потому, что преступление подсудимого было не совсем обычным. Судья не стал останавливать Алабугина даже тогда, когда он изъявил желание внести предложение.

— Пусть суд судит Бородина как положено, за кражу колхозного зерна и за все прочее, — негромко сказал Степан Алабугин. — А мы свой приговор выносим: очищай нашу деревню навсегда. Отсидишь срок, сколько получишь сейчас, не заявляйся в Локти, не примем. Иди куда хочешь. Так или не так?

В полнейшей тишине негромкий голос Алабугина звучал отчетливо и сурово.

— Так… Так!.. Так! — раздалось сразу со всех сторон и смолкло.

Тихон Ракитин, в продолжение всего суда сидевший безмолвно в задних рядах, вдруг встал и прошел вперед.

— Поскольку показательный суд у нас как-то превращается в суд общественный, я вот что хочу сказать… «Не поймете!» — крикнул тут нам Бородин. Нет, мы понимаем, что произошло с ним… Всю кровь, все мозги изъела ему жажда собственности. Сперва из человека превратила в зверя, а потом так оплела, что все соки выжала, высушила. Так вот повитель обовьет молодое растение да пьет из него соки, душит. Вянет растение, сохнет, бледнеет… часто и совсем погибает…

Ракитин еще продолжал говорить, но Петр уже не слышал его голоса. Он смотрел на отца, который начал приподниматься со скамейки. Лицо его было по-прежнему бескровным, белым, точно никогда не видело солнца. Бледность кожи просвечивала даже сквозь густую щетину бороды. Только брови да подковка усов были черными, выделялись на лице отчетливо, как нарисованные.

Петр очнулся оттого, что кто-то хватался за плечо слабой рукой. Мать, цепляясь за него, тоже пыталась встать.

— Господи… Господи, с кем мы жили-то, Петенька!.. Как мы жили с ним только?! — с трудом прошептала Анисья…

В это время Григорий, услышав, видимо, шепот, стал медленно поворачивать голову к жене и сыну. Петр почувствовал, как мать задрожала, сначала мелко, затем все крупнее и крупнее. Потом ее тело сразу сделалось под его руками упругим, она оттолкнула его, вскочила, рванулась вперед и закричала:

— Григорий!.. Григори-ий!.. Что же ты за человек?!

И хотела шагнуть к мужу, но ноги ей не повиновались. Она начала падать, Петр мгновенно перехватил ее поперек тела, поднял и понес к выходу.

Григорий, держась рукой о спинку скамейки, проводил взглядом жену и сына. Лицо его было теперь серым, будто покрылось за дальнюю дорогу пылью.

8

Петр принес мать домой, положил на кровать и сел рядом на табурет.

Так прошло около часа. Петр сидел и слушал, как жутко, почти по-человечески воет у крыльца пес, рвется с цепи.

— Что там? — спросила наконец мать слабым, но спокойным голосом. Петр понял ее и ответил:

— Не знаю… Должно быть, кончилось. Народ идет из клуба.

Анисья привстала, несколько минут посидела на кровати. Потом тихонько ушла в кухню. Через некоторое время вышла на улицу, негромко стукнув дверью.

«Куда же она?» — обеспокоенно подумал Петр и выбежал за ней следом. Но матери возле дома нигде не было. Он растерянно огляделся вокруг и побежал к клубу.

Там толпился народ, ожидая чего-то. Подбежав, Петр понял, чего ждали: из дверей клуба милиционеры выводили отца, Бутылкина, Тушкова и Амонжолова. Отец шел, смотря в землю. Тужурка его была не застегнута. Но руки у отца на этот раз были не в карманах, как обычно, как всегда привык видеть Петр, а сложены за спиной.

Неожиданно Григорий остановился и посмотрел в сторону. Петр невольно повернул голову туда же. Из переулка торопливо выбегала мать, неся что-то в узелке. Петр бросился к ней, крикнув на ходу:

— Мама, не смей!..

Анисья покорно остановилась, опустив руки.

— Ты что же это, мама!

— На дорожку вот ему… Ты прости, Петенька… Все-таки он… — бессвязно проговорила мать.

Когда Петр подбежал к матери, Анисья беззвучно вздрагивала, уткнувшись головой в грудь Веселовой. Евдокия тихонько поглаживала ее по плечу и говорила:

— Ну, будет, будет, Анисья. И так наплакалась за свою жизнь. — И повернулась к подбежавшему Петру: — Береги ее теперь, Петенька.

Григорий Бородин, проходя мимо в сопровождении двух милиционеров, остановился и стал смотреть на Евдокию Веселову, на жену и сына, по-прежнему не разжимая рук за спиной. Милиционеры топтались рядом, не зная, видимо, как поступить.

Тогда Петр обнял мать за плечи и повел домой сквозь расступившуюся толпу.

— Идите, гражданин, — сказал один из милиционеров.

Бородин послушно медленно зашагал вперед, но все время оборачивался, словно ожидая еще кого то. И вдруг застыл на месте.

Издали чуть слышно доносился собачий лай, и Григорий узнал его. Усы Бородина дрогнули, по лицу скользнуло что-то вроде улыбки.

Сквозь толпу крупными скачками мчалась огромная рыжая собака, волоча по снегу оборванную цепь. Пес со всего размаху кинулся к Григорию, чуть не повалил его на дорогу, повизгивая, стараясь лизнуть лицо.

Григорий молча погладил пса по спине, потрепал за уши, повернулся и, сгорбившись, пошел, сопровождаемый милиционерами, собакой и взглядами бывших односельчан. Шагал сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, точно глаза колхозников кололи ему спину.

* * *

Собака домой так и не вернулась. Куда она девалась — никто не знал. Только всю зиму по ночам в лесу кто-то жалобно и протяжно завывал. Может, выли от голода волки…

Новосибирск, 1955 — 1958

Загрузка...