- Бедное дитя...

- Она могла бы ее от этого избавить...

- Выговориться надо при жизни...

- Она оправится...

- Ваши бы слова да Богу в уши...

- Взять себя в руки надо, взять в руки...

- И не то еще можно вынести...

- Да помилуйте...

- Бедное дитя. ...едное ...тя, бед... тя, тя-а-а-а...

В ушах у Елены снова заворковало. Вовсе это и не дощатый пол в доме Элеоноры - это синее поле лаванды, которое пахнет так сильно, что можно и задохнуться. Внезапно собравшиеся на лавандовом поле расступились, и Елена ясно увидела, как решительно наклонился Тодхаузен, чтобы помочь ей подняться. Покинуть лавандовое поле беспамятства. На секунду она почувствовала прикосновение щеки Тодхаузена. Она медленно отдавалась этой пришедшей на помощь силе. Так медленно, что увидела себя лежащей на ржаном поле. Утомленную солнцем. На краю поля она нашла тогда подкову; дорога, по которой они шли, вела мимо старого хутора. Ей показалось странным, что не лают собаки. Посреди заросшего двора в старом кресле-качалке сидел начинающий стареть ребенок - добрый и беспомощный, совсем как Бита-Бита. Как недреманный ангел или чуткая сторожевая собака, кресло раскачивала немолодая женщина. Разве можно было пройти мимо таких людей на обочине пустынной дороги, как мимо чужих?

- Бог в помощь, - произнесла Елена где-то слышанную фразу, ибо так она никогда не здоровалась, и помахала пребывающим в одиночестве только что найденной подковой.

- Бога нет, - сухо отозвалась женщина.

Тогда Елена, подстегиваемая непонятной силой, вошла во двор и вложила подкову в беспомощные руки мужчины-ребенка.

- Теперь уж нам повезет, - улыбнулась женщина, и по лицу ее, как в ветреный летний день, пробежал отблеск света.

Высвобожденная Тодхаузеном из лавандового поля беспамятства, Елена снова сидела на своем стуле и смотрела в одну точку. Когда глаза устали, она их опустила, чтобы в гнетущей тишине не смотреть на лица. Все вновь заняли свои места. Как после мимолетной, непредвиденной, досадной паузы.

"Люди придерживаются ритуалов, как вода придерживается берегов", думал Тодхаузен. Ему пришло в голову, что ведь никто не прервал бы похороны только потому, что под музыку "Закатилось солнышко" возле кладбищенской часовни с венком в руках умер один из пришедших на проводы. Тодхаузен дружески-участливо взглянул на Елену. Сам он чувствовал себя туземцем, который ждет, когда настанет его черед подуть в черепаховую дудочку. А Елене никто не разрешит подуть в дудочку, ее удел - терпеливо слушать. У Тодхаузена мелькнула шальная мысль спасти

Елену - схватить в охапку, сунуть в машину - только их и видели, умчались бы куда глаза глядят. Куда-нибудь к реке, на луг, где можно увидеть небо и увидеть, что земля круглая. Туда, где беззаботно можно втянуть ноздрями воздух. Туда, где можно смотреть вперед и, если захочется, взмыть вверх. Но он понятия не имел, хочет ли этого Елена. Он в этом совсем не был уверен. Да и в себе он не был уверен. Но Тодхаузену никогда не казалось, что вот - настал последний миг, надо что-то делать. Ему нравилось выжидать, и в конец света он не верил. И в сны он верил только в самые необычные например, с мужчиной и шариком ртути на его мизинце или в те, которые совпадали в его взглядами. О конце света, например. Этот сон Тодхаузен не забыл.

Во сне вместе с какой-то незнакомой женщиной он сидел, как в кино, на маленьком диванчике и смотрел через окно на улицу. Необычно высокое окно со сверкающими стеклами, не прикрытое шторами. За окном был не менее сверкающий ночной небосвод. И на нем среди других звезд медленно вращался земной шар. Тодхаузен помнил странное ощущение - на блестящий шар он смотрел, как на собственное тело, от которого ему удалось освободиться. Шар вращался, незнакомая женщина рядом с ним шуршала конфетными бумажками и чавкала. Внезапно откуда ни возьмись на шар понеслась яркая комета. Женщина вскрикнула и уткнулась лицом Тодхаузену под мышку. Тодхаузен смотрел на комету как завороженный. Это была невиданной красоты картина, и он не возражал, если бы так выглядел конец света. Конец избранных. Женщина у него под мышкой зажимала уши руками и визжала. Она мешала ему наслаждаться неописуемо прекрасной действительностью. Не долетев совсем чуть-чуть до блестящего шара, комета вдруг выгнула спину, точно кошка, пронеслась мимо ленивой Земли и умчалась в неведомые дали. На усыпанном звездами небосводе все так же медленно вращался блестящий шар. Устав бояться, женщина снова обратила лицо к окну. От счастья она громко шмыгнула носом, вытащила платок и еще громче высморкалась. Похоже, именно от этого так диссонирующего со сном звука Тодхаузен и проснулся. За миг до пробуждения он испытал разочарование оттого, что ничего не произошло, как от кинофильма, конец которого его не удовлетворял. Но, открыв глаза, Тодхаузен забыл о чувстве неудовлетворенности, поскольку сон лишний раз доказал, как бесплодно думать о несбыточном, то есть - о конце света. Так что трудно определить, какой момент для какого дела последний. Нужно просто не сопротивляться. Особенно ритуалам.

Вокруг Елены была белесая пустота. Слух не улавливал никаких шорохов в комнате. Таким огромным, пустынным и тихим было поле, в которое ее пересадили. Или, может быть, глаза ее еще засыпаны землей, и она просто не видит, какой удивительно пестрый и ароматный луг дышит вокруг. Она прорастала, и жизнь ее была пока скрученным, бледно-зеленым ростком. Луг, замерев, смотрел, как она копошится среди валерианы, клевера, лютиков и зверобоя, мышиного горошка, манжеток, подмаренника и необозримых колышущихся трав...

И сильная рука Тодхаузена, которая вытащила ее из удушливого лавандового поля беспамятства.

И прохладная ладонь Софии, которая легла ей на лоб. И душистое, изящное белое жабо Софии, траченное по краям молью.

Голод и головокружение

Рассказ Софии Асары

- Голоса тяжело раненных зверей негромки. Не надо бояться. - Голос Софии звучал слегка приглушенно. - В российских лесах мы называли друг друга - зверь...

Поздней осенью в далеких чужих местах, где черт произносит "спокойной ночи" на славянском языке, Зверь София и Зверь Элеонора месили землю с соломой и навозом, чтобы законопатить щели в хибарке и тем хоть как-то спастись от беспощадных морозов, которые должны были вот-вот грянуть. Они работали, не щадя себя, потому что хорошо знали, как долго и болезненно заживает обмороженная кожа, как тяжело дышится в перетопленной со страху комнате, как плохо бывает после того, как поешь оттаявшей в горячей воде мороженой картошки.

- Мы скарабеи, - сказала София, разминая в потрескавшихся руках увесистый ком из земли и навоза, - но ни один египетский крестьянин за нами не наблюдает.

Элеонора продолжала работать молча. Вот уже год она жила в этом аду бок о бок с Софией, которая говорила на своем языке, только звучавшем, как латышский. Когда София бывала в настроении, она объясняла Элеоноре, что именно хотела сказать. И когда София давала волю своему языку, Элеоноре открывались такие прекрасные и невероятные вещи, что на минуту исчезали голод, холод, безнадежность, тяжкий труд и мысли о смерти, такие же привычные здесь, как поздний восход и ранний закат солнца. Когда же София держала язык за зубами, Элеонора таила обиду и страх, потому что ей казалось, что в деревянной хибаре их внезапно разделяют длинные-длинные километры, и преодолеть их не сумеет даже поезд. Поезд. Паровая колесница, которая, может быть, когда-нибудь вывезет их из ада, куда сама и привезла...

- Похож на земной шар? - спросила София у Элеоноры, держа в руках тщательно скатанный из земли и навоза ком. - Элеонора молча улыбнулась и утвердительно кивнула головой. - Скарабеи скатывали навозные шарики, и они напоминали египтянам земной шар. А странные головы жуков казались им восходящим или заходящим солнцем. Это было в те времена, когда люди еще могли выбирать символы. - София решительно скомкала свое аккуратное изделие и почти со злостью вмазала в попавшуюся на глаза щель. - Ммммы, - произнесла она, азартно

работая, - мы тоже хотим сохраниться, как их мумии.

Элеонора и София вместе противостояли голоду и увидели хоть какой-то смысл в этой борьбе после того, как перестали быть "номерами" и могли, не опасаясь, называть друг друга: Зверь София и Зверь Элеонора. И вокруг хижины не было электрического забора, который для многих "номеров" был одновременно и пугалом, и единственным укрытием.

Вдвоем ночью было надежнее. Потому что обычно обеих преследовал один и тот же кошмар. Стоило им закрыть глаза, они видели, как надзиратель заталкивает какого-то мужчину в лагерную загородку, где были изолированы повредившиеся умом "номера" женского пола. Погиб он страшной смертью. Его рвали на части, кромсали извращенные разум и любовь. Элеонора после увиденного чуть не сошла с ума. София следила за каждым ее шагом и оберегала от надзирательниц, чтобы те не заметили еще одного кандидата за перегородку. София успокаивала Элеонору, пересказывая ей картину, которая изображала превращение зверей в людей. Хищники, травоядные и птицы дружно прыгали в реку с гористого мыса и выплывали из реки уже людьми. Мужчинами и женщинами. Когда Элеонора закрывала глаза и представляла себе эту картину, она успокаивалась. Ее радовало, что кто-то видел мир цельным и прекрасным.

Вот и сейчас, в хибаре, где каждый желанный день предоставлял Софии и Элеоноре свободу умереть от голода, они часто обсуждали эту картину, ни имени автора которой, ни эпохи, когда она была написана, София почему-то не помнила.

Короткая, как мгновение, теплая осень была раем в этом забытом Богом углу. Между местными и завезенными сюда "предателями родины" установилось перемирие. Все исчезали в лесах и на речках и собирали, собирали, собирали. А потом дедовскими методами хранили все, что собрали, до голодной поры и холодов. И смерть тому, кто не собирал!

Первая теплая осень одурманила сознание Софии и Элеоноры. В речках они купались, во мху валялись, ели морошку по три раза на дню, огромными подосиновиками гасили костры... Из крупки дубравной, или голодай-травы, они сплетали себе венки, не задумываясь над тем, как искушают судьбу. Листья растений, которые показал им приветливый старик из местных, часто уводили обеих однодневок в совсем иной мир. Для начала старик дал им свою старую трубку и пару полосок бумаги для самокрутки.

И вот с наступлением сумерек, в венках из крупки дубравной, они приходили на крутой обрыв реки и погружались в странную, вожделенную красоту.

София в теплой северной реке видела след заходящего солнца, лодки и загорелых мужчин в ярких рубашках и в круглых шляпах. Они спокойно, в едином ритме работали веслами. Мотыльковыми сетями мужчины ловили души. София улыбалась.

Элеонора видела огромный мост, который, словно радуга, соединил вдруг оба берега реки. На мосту вплотную друг к другу стояли люди. И они все прибывали и прибывали и пытались протиснуться, обойти друг друга. И, оттиснутые к самому краю, один за другим падали в воду и тонули. Перевозчик доставал утопленников и складывал в свою лодку. Элеонора плакала.

После первой сумасбродной осени настала безжалостная голодная зима. За мороженую картофелину люди готовы были выцарапать друг другу глаза. Умирали дети, матери приходили к Элеоноре и просили сшить погребальные одежды, обещая за это две картофелины или одну вяленую соленую рыбу. София впервые обратилась к Богу с просьбой, чтобы тот прекратил ужасный пост. Чтобы из ничего в жестоких сумерках зимы сотворил желтые поля морошки. Чтобы разморозил реки. Чтобы не судил так строго за безбрежное осеннее счастье. Ибо Богу, как никому другому, известно, с каким безрассудством прорываются долго сдерживаемые наваждения.

Они - как реки, горы, небеса. Плоды разума не столь всесильны и прекрасны.

Элеонора призналась Софии, что одновременно с постоянным чувством голода она обрела и страшное чувство свободы - можно все, если за это получишь еду.

- К вещам, которые раньше для меня были ясны как день, теперь я испытываю сиамские чувства, - сказала в натопленной хибарке Зверь Элеонора, помешивая горячую воду в миске. - У всех заповедей появились близнецы укради и не люби ближнего своего, если он отнимет у тебя последнюю картофелину, прелюбодействуй с пятью русскими подряд, если получишь за это армейские консервы, прелюбодействуй с русским даже за пару сигарет, потому что на некоторое время обманешь голод...

- Душу здесь и задаром не возьмут - тело в обмен на хлеб для русского

пустяк, - ответила Элеоноре Зверь София.

- Тело ничего не стоит, - согласилась Элеонора. - Одна видавшая виды красивая латышка скрывала богача еврея в его собственной огромной квартире. Она решила бросить вызов судьбе и рядом с кладовой, где был устроен тайник, принимала немецкого офицера. Однажды ночью офицер, после короткого забытья, перепутал двери туалета и тайника... В тот же миг с него слетели и хмель, и любовная лихорадка, в нем проснулся отечества и идеалов верный сын. Он вошел в спальню и выстрелил в сладко спящее тело. Потом брезгливо отвернулся и в ожидании подкрепления долго смывал с себя в ванной комнате предательскую грязь. Тело ничего не стоит, а мне очень хочется есть. - Элеонора почти умоляюще смотрела на Софию, словно бы той известна была соломинка, за которую можно ухватиться и спастись.

В обед они разрезали на крохотные кусочки две маленькие картофелины и посыпали их травой душицы. Душица источала аромат какой-то давно забытой приправы.

И вместо "Отче наш" София сказала:

- Согласно старому поверью, ржанки питаются ветром. Вот бы и нам превратиться в ржанок, и нам бы ветра хватило...

Они брали по маленькому кусочку и медленно жевали, хотя больше всего на свете им хотелось с жадностью голодной собаки уткнуться лицом в миску и хватать, хватать большие, не утоляющие голода куски.

Ритуал, придуманный, чтобы перехитрить голод, обычно сопровождался рассказом Софии о том, как Пантагрюэль высадился на острове Папиманов, где царствовал Постник. София пыталась припомнить удивительные и редко встречающиеся свойства и способности, которыми был наделен Постник:

Когда он плакал - появлялись жареные утки под луковым соусом.

Когда он сморкался - соленые угри.

Когда он дрожал - большой заячий паштет.

Когда он рыгал - устрицы в раковинах.

Когда он вздыхал - копченые бычьи языки.

Когда он потел - треска под свежим маслом.

Когда он свистел - полные корзины зеленых бобов.

На измученное голодом воображение удивительные способности Постника действовали просто ошеломляюще. Элеонора закрывала глаза, у нее начинала слегка кружиться голова, и она яснее ясного ощущала себя сидящей за длинным столом в огромной комнате с гладким глиняным полом. Вокруг стола сидели как будто двенадцать мужчин, если только от необычайной легкости в голове она не сбилась со счета. Стол был уставлен невиданными яствами и теми, которые в своем повествовании о Постнике упоминала София. Вокруг витали запахи и вожделение. Кто-то подал Элеоноре миндальное масло, кто-то сухарики, кто-то белый мускат.

"К чему такие крайности", - размышляла Элеонора, пребывая в своих прекрасных видениях. И худые жилистые, и пухлые руки наперебой протягивали ей невиданные лакомства. Во время божественного пиршества Элеоноре вдруг кто-то протянул серебряную чашу, в которой искрилось-переливалось красное вино. Через секунду она увидела изящную руку, которая, держа хлеб кончиками пальцев, бережно обмакнула его в вино. Элеонора смотрела на руку, как завороженная, и боялась поднять глаза.

- Но ведь не я, Господи? - прошептала она, и последний кусок чуть не застрял у нее в горле. - Но ведь не я, Господи? - подняв глаза, в страхе произнесла она уже громче.

- Элеонора, Элеонора! - посреди своего рассказа вскричала София. Она испугала празднующих жизнь, как пугают, назвав по имени то, что находится под запретом. У Софии пересохли губы, и, казалось, давно минувшие голодные дни она в эти минуты пережила заново. Произнесенное имя мгновенно вывело Софию из глубокой задумчивости. - Она была такая бледная, измученная и испуганная, что мне показалось - сейчас она упадет, как скошенная травинка, и я останусь одна, лицом к лицу с мучительным голодом и зимой, - словно бы оправдываясь, произнесла София. На нее смотрели сомневающиеся глаза.

С минуту в доме усопшей царила тишина.

Елена прикоснулась к прохладной руке Софии, встала и подошла к открытому окну. Она вдохнула темный, бодрящий воздух и была благодарна воцарившейся на мгновение тишине. Она думала о весенних цветах, которые на могиле Элеоноры в наступившей ночи, вероятно, пахнут еще сильнее. Может быть, утонув в земле, там еще горит фитилек истаявшей свечи? Элеонора была там, откуда пришла, но только теперь она жила. Елене казалось, что Элеонору незаслуженно обидели, запретив присутствовать на празднике собственной жизни. Елена ни минуты не сомневалась в правдивости рассказов, которые один за другим звучали в этом невзрачном помещении. Елена подыскивала и не могла найти сравнение, чтобы сказать себе, как необъятен мир, который несет в себе человек.

И Тодхаузен был благодарен наступившей тишине. Он подумал, что здесь, где рассказы лились потоком и уже вышли из берегов, это молчание - дань памяти усопшей. Тодхаузен смотрел на дышащую на стене тень Елены, такую же неподвижную, как она сама. Только тень выглядела более резкой и даже чуть угрожающей. Тень, как и Елена, была подобна сомкнутой раковине. Попытавшийся из любопытства вскрыть ее смог бы ее лишь сломать. И никому не было ведомо, раскроется ли она когда-нибудь навстречу лучам солнца, пробившимся сквозь толщу воды. Тодхаузену казалось, что с того мгновения, как он в первый раз увидел Елену, прошла целая вечность. Но он прекрасно знал, как недавно все случилось. И он уже видел, что вокруг Елены, словно вдоль створок раковины, возникла светлая полоска, возвещавшая о том, что она раскрывается, и о том, сколько света таится под неприметными створками. И там она тихо мерцала и дышала прохладой темной ночи, и Тодхаузен все еще не решался ее потревожить.

- В голод трудно поверить, - снова прервала София недоверчивую тишину. - Но ведь я не рассказываю вам, что мы ходили по водам, хотя таким вещам люди верили...

При словах Софии перед Тодхаузеном внезапно воскресло одно из самых ранних и редких воспоминаний, в котором присутствовал отец. Двое счастливых взрослых и ребенок играли в песке у моря. Нигде - ни поблизости, ни вдалеке - не было ни одной живой души, только корни деревьев, прогрызшие дюну, да песчаная стрелка, уходившая далеко-далеко в море. Песчаная стрелка в море... Песчаная стрелка в море... Отец ступил на нее и пошел, то упираясь руками в бока, словно циркач-канатоходец, то взмахивая руками, словно птица крыльями. Отец уходил все дальше и дальше. Уга вспомнил, как он сощурил глаза так, что море превратилось в тонкую полоску на горизонте. А отец все шел и шел, и Уге показалось, что тот уже давно идет по воде. Он вспомнил, что спросил у матери, правда ли, что отец умеет ходить по воде. Мать улыбнулась, взъерошила его волосы и не произнесла ни слова.

- Вечерами, чтобы хоть как-то прогнать неотвязное чувство голода, мы принимались гадать, - непреклонно продолжала София. - В Древнем Риме гадали на Вергилии. - Произнесенное Софией звучало так, словно бы "на Вергилии" означало примерно то же, что и "на кофейной гуще", "по линиям руки", "на воске и маслах", "на картах", "на горячих углях и маковых зернышках" или "на фиговом листке". - Раскрывали наобум сочинения Вергилия, читали одну строку и по ней предсказывали будущее, позднее точно так же листали Библию... Вергилия у нас не было, а Библия была.

- "Потому что чрез Меня умножатся дни твои, и прибавится тебе лет жизни", - открыв наобум притчи Соломоновы, прочла София.

Элеонора, только что очнувшаяся от своих безумных пиршественных видений, устало улыбнулась.

- Мы будем жить долго и счастливо, у нас будут любящие мужья, к которым можно прильнуть ранним утром, у нас будут дети, легко рожденные, и всегда у нас будет черный хлеб и соль, - растолковала она неуверенно.

София подвинула Библию Элеоноре. Элеонора начала медленно листать тонкие страницы:

- "Скрывающий свои преступления не будет иметь успеха; а кто сознается и оставляет их, тот будет помилован".

- Никто не признается в своих злодеяниях и будет продолжать их творить, ибо злые дела всегда удаются, как бы мы ни надеялись на добро. Кто поистине совершил зло, не примет прощения, даже если бы ему его дали даром. И я надеюсь, Бог не помилует их, ибо они знают, что творят.

- "Не пролил влаги своей над вами и лоно земли скрыло от вас плоды свои".

- Когда чаша страданий переполнится и покажется, что терпению пришел конец, небо раскроется над нами и прольется теплый дождь. Лить будет много дней, реки выйдут из берегов, и мы сумеем уйти еще до последней лодки. Когда потоп сойдет, земля станет плодородной как никогда, мы сможем сеять, что захотим, и убирать, что посеяли.

- "Человек, рожденный от женщины, живет лишь краткое мгновение и полон смятенья. Он растет, как цветок, и увядает, он скользит, как тень, и исчезает".

- Никто не в силах предсказать вечную жизнь, разве что - некоторые будут скользить, как тени, другие будут жить.

- "Благоразумный видит беду и укрывается; а неопытные идут вперед и наказываются".

- Мир погубит разум его. И чем разумнее станет мир, тем меньше безумцев безоглядно пойдут на страдания. И мудрые не протянут руку пострадавшим по недомыслию, чтобы те смогли учиться на своих ошибках.

- "Истинно говорю, нет на земле ни одного человека справедливого, который творил бы добро и не грешил".

- Истину не угадать.

- "Кто роет яму, тот упадет в нее, и кто покатит вверх камень, к тому он воротится".

- Превратится однажды мир в необозримый лес, и на каждом шагу будут в нем ямы-ловушки, тщательно укрытые сучьями, мхом и листьями. Каждый захочет кого-нибудь поймать. Многие попадутся сами в свои ловушки, но больше окажется тех, кто попадется в выкопанные другими. Люди начнут ловить друг друга и скоро забудут о таком бессмысленном деле, как катить камень в гору. Кто роет ямы, о горах не думает.

- "Может ли кто взять себе огонь в пазуху, чтобы не прогорело платье его?"

- Те, кто захочет сохранить огонь у себя, сгорят, как сухие костры посреди городской площади; те, кто с факелами пойдет, будут править и останутся живы.

- "Да не уклоняется сердце твое на пути блудницы, не ходи по стезям ее".

Эту строку София прочитала таким назидательным тоном, что на обеих, усталых и измученных, напал смех. Элеонора схватила Библию, снова стала листать наудачу и быстро пробежала глазами открытые страницы:

- "Не ворожите и не гадайте, ворожеи не оставляй в живых. Не должен находиться у тебя прорицатель, ворожея, чародей".

И тут обе они стали смеяться взахлеб, как смеются измученные, давно не смеявшиеся люди.

После вечернего ритуального гадания София из особого тайника в стене хибарки извлекла бумажный сверток и холщовый мешочек. Она оторвала две длинные полоски бумаги и, достав из мешочка зеленовато-коричневую сухую смесь, тщательно уложила по щепотке на каждую полоску. После первых трех затяжек София и Элеонора бесконечно любили этот мир. Они научились смешивать плохой табак с показанными стариком сушеными листьями.

Для поминающих настоящим сюрпризом была неподдельная радость, с какой София, помогая себе руками и выразительной мимикой, пересказала счастливое состояние своего одурманенного сознания в те голодные времена.

- Я была птицей, медленно летящей сквозь туман, я была птицей, качающейся на волнах, я была туманом, который нежно окутывает птицу, я была волнами, которые легко качали птицу, я была водой, которая превращалась в туман, я была светом, который возникал, когда туман исчезал... - Маленькая, старая София заговорила стихами. Казалось, она завораживает, окутывает присутствующих давно развеявшимся дурманящим дымом. - И вот однажды, в один из таких голодных вечеров, кто-то постучал в нашу дверь, - произнесла она, внезапно протрезвев. - На пороге стоял русак в толстом ватнике. Он пришел проверить, как мы голодаем. Лицо его было не то чтобы некрасивым, но мрачным, насупленным и как будто обмороженным. Без разрешения он протопал к столу, сел, не раздеваясь, вытащил из кармана обдрипанную тетрадку и корявыми буквами вписал в какой-то длинный список наши имена. Посмотрел на наш нищенский ужин и, изучив нас, произнес: "Хлеб нужен, умрете. - Это-то мы знали, хлеб действительно нам не помешал бы. - Высохли, как старый горох. Ни кровиночки, бледные. Баба без крови, как чучело".

Мы только и поняли, что нет в нас, в чучелах этаких, крови, которая бы бурлила.

Видно, рассердившись на наш голод, русский вскочил и, уходя, так хлопнул дверью, что та только ахнула.

На следующее утро русак притащил в нашу лачугу только что придушенную неощипанную курицу и буркнул, что будет к ужину.

В нас проснулись все долго сдерживаемые голодом страсти. Похоже было, что вечером мы ждали пришествия самого Спасителя. По хибаре летали давно забытые ароматы, булькало, скворчало, жарилось, кипело, бурлило. Мы накрыли королевский стол, который украсили сухим брусничником и бережно хранимыми свечами. Вечером, открыв двери, русак так и остолбенел на пороге. Элеонора любезно протянула ему руку и помогла раздеться. Мужик смущался, как молодая девица, и мечтательными глазами смотрел на тщедушную Элеонору, которая распустила свои гладкие волосы и в неверном свете горящих свечей больше походила на видение, чем на человека.

Ели в торжественной тишине, русак хлебал тихо как только мог. У сытого, у него мечтательность в глазах сменилась блеском вожделения. С жадностью следил он за каждым самым простым движением Элеоноры - как обеими руками она обняла большую деревянную миску, как вычерпала остатки варева, как расставила брусничник венчиком на пустом краю стола...

"У вас добрый душа", - сказала я по-русски, как умела.

"Душа меня забыла", - ответил русак, и блеск в его глазах снова сменила грусть.

Элеонора, занятая мытьем посуды, скользила, словно тень, от стола к плите.

"Без души жизнь, как чучело", - произнесла я услышанное от него накануне слово.

Элеонора сидела на низенькой скамеечке возле плиты почти у ног русака и прислушивалась к нашим словам.

"Жизнь и есть чучело. В пустом поле, где птицы не летают. Стережет, чего и не надо стеречь", - сказал он и улыбнулся Элеоноре.

Элеонора улыбнулась в ответ, как должник своему спасителю, - покорно и почтительно. "Плоть ничего не стоит", - произнесла она, прежде чем взять русака за руку и увести за свою занавеску.

После этого русак всегда приходил и исчезал в темноте - постепенно мы забыли о голоде, не надо было больше вспоминать о чудодейственных способностях Постника и гадать о будущем. Надо было только молиться, чтобы с Элеонорой ничего не случилось. И все обошлось, только раз пришлось мерить дорогу до старушки, и после ее отвара из зеленого мыла Элеонора мучилась всю ночь и долго кровоточила. Русак возле лачуги плакал.

Тогда, едва придя в себя от пережитого, хлебая горячий бульон, она сказала, что во время болезни часто видела один и тот же сон - чье-то лицо, которое она только ощущала, склонялось над нею близко-близко и произносило: "Ты печалишься и беспокоишься о многих вещах, но нужно лишь об одной. И если ты изберешь для себя эту одну, ее у тебя никогда не отнимут".

И как луна истаивает в небе, пусть так же исчезнет и моя вина, - глядя на луну, которая, и правда, начала уже бледнеть, произнесла София, заканчивая свой рассказ.

Слова обладают огромной силой. Они держат в плену и даруют неизъяснимую свободу. Они заставляют страдать, точно орудия пыток, и они же - долго чаемый глоток влаги. За них можно сгореть на костре и заслужить вечное прощение. Ими можно молить и проклинать. Можно хладнокровно лгать и произносить чистую правду.

Слова придавили пришедших проститься словно плотный туман, вставший из моря, чтобы на мгновение укрыть вершины деревьев и церковные шпили, горы и трубы над крышами, небеса и флюгеры. Может быть, скоро и они, сидя в комнате Элеоноры, перестанут видеть, а будут только чувствовать друг друга? Будут слышать только чужое дыхание и, может быть, случайно прикоснутся друг к другу? Но они не испытают ни страха, ни отчаяния, которые настигают того, кто заблудился в пути. Ибо они будут слышать дыхание того, кто рядом. Совсем близко, только на недосягаемом расстоянии.

- Ангельские крылышки, - чуть слышно и неуверенно произнес Бита-Бита.

Ангельские крылышки

Игры Биты-Биты

- "Ангельские крылышки" - это была игра, в которую мы с Элеонорой играли чаще всего. - Бита-Бита оказался не таким уж дурачком, только его детский голос, как и сам он, ничуть не соответствовали облику взрослого человека.

Предупреждающе подняв палец, Бита-Бита быстро выскочил во двор через двери веранды. Собравшиеся успели только недоуменно переглянуться, как он уже возвратился с внушительным пучком прутьев и маленьким ножичком.

И принялся увлеченно играть сам с собой.

Связал прутики в несколько маленьких пучков, разложил их на полу в ряд на расстоянии ступни и, держа ножичек рукояткой вниз, встал около первого пучка прутьев и спросил сам себя: "Что рубишь?" и сам себе ответил: "Крылышки".

Потом тщательно прицелился, отмеряя прищуренным глазом расстояние между ножичком и полом, и наконец метнул ножичек в первый пучок прутьев.

Тот воткнулся справа от него.

- Не вышло, - повернувшись к поминающим и словно бы извиняясь, произнес Бита-Бита. Но азарта не утратил. Тщательно прицелившись второй раз, он попал ножичком в самую середину пучка. - Ангельские крылышки! - радостно воскликнул он. - Побеждает тот, кто нарубит больше всего ангельских крылышек. - Довольный, что ему удалось с честью продемонстрировать суть игры, Бита-Бита, запыхавшись, сел на свое место. - Мы с Элеонорой попеременно выигрывали, каждый в свой черед, - сказал он, словно бы доказывая нечто чрезвычайно важное.

Елена смотрела на пучки прутьев и не верила собственным ушам. Элеонора играла, как ребенок, и, возможно, не менее увлеченно, чем Бита-Бита, восклицала: "Ангельские крылышки!", когда ножичек попадал в центр пучка. "Ангельские крылышки, ангельские крылышки". Куда мог улететь ангел с перебитыми в азарте игры крыльями? Ему грозила судьба опьяненного весной мотылька, залетевшего в комнату и порхавшего вверх-вниз, как на качелях, пока чья-то счастливая, истосковавшаяся рука не хватала его с затаенной нежностью. И крохотные, нежные разноцветные пылинки осыпались прямо в руке. Мотылек печально высыхал между рамами, оставаясь лежать там до будущей весны.

- И в обманки, часто мы играли в обманки, - увлеченно продолжал Бита-Бита. Он снова стремительно вскочил и на секунду исчез в закутке, где раньше спала Элеонора. Вернулся с обтрепанной колодой карт в одной руке и с такими же старыми бумажными купюрами в другой. - Это не так просто, как вам кажется. - Бита-Бита исподлобья заговорщицки улыбнулся собравшимся, которых, казалось, вся эта история с играми развеселила.

Освободив угол стола, Бита-Бита прежде всего положил на него две солидные кучки - карты и деньги. Потом переставил поближе графин с вином и один бокал.

- При обманках надо пить водку, но обойдемся тем, что есть, - пояснил он. Потом ловко перетасовал карты. Его маленькие ручки обрели совсем иную живость. В них не было ничего общего с грустным мотальщиком клубка, когда он, склонив голову, шмыгал носом у гроба Элеоноры. - Берешь карту, кладешь на стол и врешь или называешь правильную. - Тайком заглянув в свою карту, Бита-Бита победно посмотрел на пришедших прощаться и сказал: - Валет червей. Пока второй думает, перевернуть или не перевернуть карту, первый должен сочинить какой-нибудь завиральный рассказ. - Бита-Бита взглянул на лежащую на столе карту и в задумчивости сморщил свое детское личико. Он вспомнил, как здорово они с Элеонорой сочиняли.

- Валет червей. - Бита-Бита положил карту на стол и бросил невинный взгляд на Элеонору.

Пока Элеонора размышляла, переворачивать карту или нет, Бита начал свой рассказ.

- Темной летней ночью пошел я на берег реки послушать, как птицы поют. Присел в кустах возле белых мостков, принялся в небе звезды считать. Вдруг откуда ни возьмись на мостках девушка голая стоит. Как в сказке - волосы длинные, коромысло через плечо. Зачерпнув воды, девушка села на мостки и, болтая в воде ногами и на месяц глядя, стала напевать песенку - ах, какой месяц белый да ясный, а все ж не такой белый, как мои бедра. Тут лунный свет взвился вихрем и унес девушку со всем коромыслом да с ведрами прямехонько на небо. Когда вихрь утих, я сам, своими глазами видел девушку с ведрами да коромыслом на самой середке месяца, на помощь она звала, а чем я, прах земной, мог ей помочь? Хотя, думаю, она просто дурачилась, на месяце оказавшись.

- Король бубей! - весело воскликнула Элеонора, перевернув карту Биты. Оба дружно опрокинули по глотку. Купюра досталась Элеоноре. - Туз треф. Пришла очередь Элеоноры врать. - Однажды, когда солнышко было еще высоко и все умные люди спали после обеда, пошла я в ближний лес по ягоды. Набродилась по горячим горушкам, ничего толком не набрала, иду, злюсь. Всего-то и видела, что черных гадюк, гревшихся на солнышке. Им-то холодно, хоть на каком солнце грейся. Устала я, чуть с ног не падала и наткнулась вдруг на пригорок, поросший земляничником. А где листья, там и ягоды. Но вместо ягод под ними блестели монеты. Полную корзину насобирала и полный фартук. Насыпала в туфли и в штаны, за чулки засунула, за щеки напихала. Зажала под мышками и в зубах держала. Еле-еле домой тащилась. А по дороге все денежки в пижму превратились. С тем и осталась - и во рту, и в туфлях пуговки пижмы, полным-полно понапихано.

- Туз треф, - перевернув карту Элеоноры, разочарованно сказал Бита-Бита. Оба выпили, и Элеонора к своей купюре добавила еще одну. - Дама червей, - поспешно сбросил следующую карту Бита-Бита. - Весной, как обычно каждый год, посадил я в огороде бобы. Когда два листочка проросли, нарезал кольев из сирени и воткнул крест- накрест, чтобы боб мог вверх расти да цвести пестрыми цветочками. Все бобы как бобы, а один растет, всех обгоняет. Сначала подставил я ему яблоневую подпорку, а он все выше и выше, отыскал я тогда длинный шест, который и сам едва мог удержать, а куст совсем уж к небу взбирается. Махнул я рукой, пусть себе растет, куда хочет, раз такой бестолковый. Как-то утром, когда небо было таким ясным, что глаза слепило, смотрю - боб мой, что кол, небо проткнул, верхушку даже в бинокль не разглядеть. Ствол у него, как у дерева, листья могучие, как у чертополоха. Недолго думая, стал я взбираться по листьям вверх. А чего мне не лезть скоро я уже был выше деревьев, выше птиц. Воздух чистый, как родниковая вода, ни облачка вокруг. Взобрался я прямиком на небо. Исходил его вдоль и поперек и скучно стало. Ни тебе деревьев, ни рек, ни птичьих трелей. Пусто вокруг, тихо и холодно. Посмотрел вниз на землю - Боже ж ты мой, какая красота! Зеленые пуговки лугов и голубые ленточки рек. Быстро стал спускаться. А люди уже прослышали, что за боб растет в моем саду. Все, как ненормальные, хотят на небо взобраться. Ничего, говорю, там нет, и лезть нечего. Да кто ж поверит, пока своими глазами не увидит. Лезли, лезли и, обманутые, обратно возвращались. Охотников было не счесть, весь огород мой потоптали. Рассердился я тогда да и срубил тот боб, чтоб не подманивал да не обманывал.

- Знаю, знаю, червонная дама, - сказала Элеонора, не поймав Биту-Биту на лжи. Оба еще раз ублажили душу, и Бите досталась хрустящая бумажка. - Туз пик, - положила наконец свою карту Элеонора. - В безветренную погоду, когда поверхность воды была как стеклышко, поехала я кататься на лодке. Озеро было словно прозрачное зеркало, дно видно. Перевесилась я через борт и стала смотреть - в водорослях разные рыбы прячутся, по камням водяная змея ползает, ракушки, как дорогие брошки, переливаются, тина дремлет, как толстый волосяной ковер. Я тихо наслаждалась подводным миром. А на середине озера, в самой его глубине, вижу, стоит, как нарисованный, затонувший замок. Решила: кажется мне - ведь столько об этом доводилось слышать! Била я, била веслами по гладкой поверхности, но как только все успокоилось, смотрю стоит замок, как и стоял. Не часто такое случается. Перелезла через борт, нырнула глубоко-глубоко. Ну и ну, какие красоты открылись! Люстры с подвесками, кресла с гнутыми ножками, тяжелые сундуки, потолки расписанные да разукрашенные. Долго я среди этой красоты не стала задерживаться, быстро вынырнула. Забралась в лодку, перевела дух и давай думать, как замок из воды достать. Подумала, неужто гордый такой окажется, что на названия хуторов не отзовется. А ну попробую! И давай во все горло кричать, что на ум приходило - Дукас, Бундули, Драудавас, Энгели, Запраускас, Менгели, Луги, Палеяс, Кальви, Тейцис, Ремпи, Амалия, Шушли... Все понапрасну - остался замок там, где стоял. Сколько ни звала.

Елена смотрела, как Бита-Бита играет сам с собой, азартно переворачивает карты, шуршит деньгами и рассказывает, рассказывает. Так вот кто прятался во время прогулок Элеоноры и Елены вдоль реки в прибрежных кустах - азартный картежник. И ему запрещено было приближаться. Он слушался Элеонору, как верная собачонка, и до могилы хранил их общую тайну. Вечера в этом унылом мире они проводили весело. Жить можно по-разному. И время повсюду течет по-разному. И часто одни смеются над тем, что у других вызывает слезы. И мелочи жизни люди воспринимают по-разному. Так одинаково рождающиеся и так одинаково умирающие.

Гости смотрели на Биту-Биту, как на исчезнувшие письмена, которые кто-то открыл заново. И попытался прочесть. И с каждым прочитанным знаком нарастало чувство свободы и самой обыкновенной радости, тонувших в безвестности и забвении нанесенных песком времен, пронесшихся над ними. У кого-то уже не осталось сил радоваться, кто-то смотрел на них, и жизнь казалась ему бессмысленной и глупой игрой, кто-то хотел включиться в игру, кто-то считал, что все еще впереди, кто-то вспомнил предупреждение - "уже гораздо позже, чем ты думаешь", перед кем-то память встала стеной, словно тяжелые решетчатые ворота старой крепости, кто-то...

- А еще мы играли в "Умри"! - воскликнул Бита-Бита и опустил голову, словно в чем-то был виноват. - Теперь играть больше не надо, - добавил он, и на глаза его навернулись слезы. Подождав, пока рассеется грусть, Бита-Бита все же стал рассказывать: - В "Умри" можно играть, когда хочешь. Когда разговариваешь, когда готовишь, когда работаешь в саду. Только надо, чтоб было двое. И тут один вдруг кричит:

"Умри!" - и второй застывает, как столб, что бы ни делал. А первый кривляется, второго смешит по-всякому, пока тот тоже не начинает смеяться и оживает.

Больше уж так не поиграешь. Ее уже не рассмешишь. И "Вот тебе талера..." уже не будет, и "Гроша в горшке", и "Башмачника", и "Жмурок", и "Хитрого слуги" - ничего больше не будет. - И Бита-Бита так горько залился слезами, что у провожающих, глядя на него, сердце чуть не разрывалось от жалости. Он плакал, как ребенок беженцев, разлученный с родителями, как невеста, потерявшая жениха, как мать, у которой отняли дитя, как мужчина, который утратил любовь.

Крышка всем играм. Пора закругляться. Хватит играть. Игры пошли прахом.

У Тодхаузена сердце готово было выскочить из груди. Он встал, налил Бите-Бите вина и дружески обнял его за плечи. Бита-Бита плакал навзрыд, и Тодхаузен погладил его по голове. Они не смотрели друг на друга, только Елена смотрела на Тодхаузена. Слезы застилали ей глаза, но она видела блюдечко волос Биты-Биты и руку Тодхаузена на нем. И полюбила эту руку с первого взгляда. Из этой руки поток невероятной жизненной силы перетек в нее. И показался ей светом, льющимся сквозь стеклянную крышу высокого-высокого дома, до которой ей во что бы то ни стало надо добраться, хотя лестница, ведущая вверх, может быть бесконечной.

Тодхаузен посмотрел на Елену и увидел, что полоска света вдоль сомкнутых створок раковины стала еще шире. Это мерцали глаза Елены, омытые слезами. И Тодхаузен с трепетом смотрел в них.

Рыдания Биты-Биты затихали, недалек был момент пробуждения небосвода.

Вот-вот наступит мудрое спасительное утро.

Интимная сестра

Покаяние Кирила Пелнса

"Ей принадлежит море, ибо она его сотворила, и суша дело ее рук".

- Она полагала, что любовь - это ручная работа. Что надо терпеливо сидеть возле бесконечного тонкого полотна и, подбирая цвета, кропотливо и бережно вышивать его. Чтобы получился гладкий рисунок, который хранился бы сто лет и у следующего за следующим поколения вызвал бы недоверие в том, что такую работу можно выполнить вручную.

Мы лежали на полу возле открытой дверцы печи, поближе к огню и теплу, и я рассказывал ей о пятнах ржавчины, которые оставляет на старой вышивке время, о дырах, которые прогрызают в ней крысы или моль, о том, что вышивка ветшает, беспомощно ожидая своего конца, и что нет никого, кто бы ее уничтожил. Улыбаясь, она потянулась ко мне и сказала, что верит - есть вещи, которые существуют вечно. Свет, через открытую дверцу печи озаряющий ее фигуру, существует вечно. И мое желание прикоснуться к отражению этого света вечно. Я не сопротивлялся и стал изменчивой цветной ниткой в ее иголке. И смотрел, как всерьез трудится она во имя вечности.

Но часто меня посещало необузданное желание портить ее тщательную работу. Ибо ее она любила жарче, чем мое страстное желание прикоснуться к ней. Я рвал нити, перекусывал иглы, корежил наперстки. После чего неизменно впадал в чудовищную немилость. И тогда мои желания становились такими нестерпимыми, что я подавлял их, растрачивая свою жизнь, так что она превратилась в никому не нужную истрепанную скатерть.

Как-то лежал я в постели грязной уличной девки, и единственной звездочкой в темноте был уголек сигареты. Моя рука касалась обнаженного, упругого бедра шлюхи, я пил и был счастлив на миг оказаться счастливым. И мир в этой душной тьме представал передо мной величественным и прекрасным. Я как будто стоял во впадине горы, перед стеной низвергающегося могучего водопада. Кто-то предоставил мне царский выбор - расправить мои несуществующие крылья и прыгнуть вслед за вольнолюбивой водяной горой или сложить их и, понаблюдав за стихией, вернуться обратно. Я возвратился, как делали это многие. Я шел, чтобы влиться в другой поток, от которого всегда бежал.

Я погладил бедро уличной девки и натянул на нее одеяло. В темноте моя рука ощутила гладкую и в то же время слегка шероховатую поверхность. И мне показалось, что это ручная работа, вышитая тайными стежками. Я вскочил и всю ночь бесцельно бродил по улицам. Я надеялся на ее снисхождение.

С ней легко было мечтать. Если нас окружали подвальный холод, нечистые стены и низкие окна, сквозь которые видны были только вмятые в дворовую грязь отпечатки ног, мы говорили о солнце, которое светило в неведомых теплых странах, где созревал инжир, цвели магнолии и апельсиновые деревья. Она говорила, ей кажется, что люди там счастливы даже в монастырях. Они славят солнце, а не Бога Всевышнего. Ощущая ее жаркое тело под толстым ватным одеялом, я на мгновение оказывался там, где никогда не бывал. Или вспоминал то, чего со мной никогда не происходило.

Вот один я взбираюсь в горы в какой-то незнакомой стране. Широкие дороги сменяются узкими тропками. Может быть, я первым ступаю по этой земле, может быть, последним. Альпийские цветы в серых каменных глыбах похожи на светлячков. Я иду, не ведая усталости, словно бы знаю куда. Темный ночной воздух сверкает от огненной мошкары, которая перемешала небо с землею, так что звезды не понимали, где находятся. Я шел всю ночь напролет и под утро очутился возле какого-то монастыря. Вероятно, здесь и жили те счастливые люди.

Молча меня ввели в маленькую комнатку, в которой были только обыкновенная кровать, миска с чистой водой, грубое полотенце, мутное зеркало и маленькая икона на стене. С нее всепроникающим взором смотрела на меня женщина. В одной своей маленькой руке она держала ярко горевшую тонкую свечу, вторая лежала под грудью, словно бы что-то оберегая. Взгляд ее меня смущал и пугал, и я заснул, прикрыв веки ладонью. Проснулся я в сумерках и почувствовал жжение в уголках рта. Подошел к миске и обмакнул лицо в воду. В этот миг меня пронзила молниеносная боль, и я тотчас отпрянул. В подернутой дымкой зеркальной поверхности я увидел измученное лицо, две свежие раны тянулись книзу от уголков губ. Неужто я так безумно звал кого-то?

Я часто ее унижал. Ибо во мне копилась невероятная злоба, с которой я не мог совладать иначе, чем унижая. Я хотел заставить ее встать на колени, чтобы она умоляла меня, целовала бы мои ноги и забыла бы о своем рукоделье. Меня преследовали зловещие сны, в которых мы попеременно были мучениками и палачами. Мы причиняли друг другу невыносимую боль и потом неумело ее врачевали.

Израненные, мы выползли на морской берег. Теплый ветер касался наших ран, как нежная и легкая влажная материя. Исцеляющий ветер. Мы медленно шли поодаль друг от друга и от морской воды, которая устремлялась к нам, как соль стремится к ранам. Мы шли долго, пока небосвод над нами не потемнел. Звездный купол неба усмиряет зверей.

Среди многочисленных звезд на непостижимой скорости неслась комета. Мы были избранниками, которым позволено было ее увидеть. На пустынном пляже мы, двое, держась на расстоянии, каждый со своими ранами, позволили комете любить нас.

Однажды она отвела меня на какой-то старый кораблик. Ржавый и обшарпанный, он по-прежнему качался на волнах, когда его баюкали мутные воды реки. Она пробежала по кривым мосткам, доски которых напоминали истертые клавиши пианино, и, резко оттолкнувшись, очутилась на носу суденышка.

"Здесь я, когда была маленькая, жила!" - крикнула она мне издали и быстро и ловко, как юнга, стала петлять по крохотной палубе.

Хоть и было прохладно, мы оставались на суденышке всю ночь, и она мне сказала, что это была самая счастливая ночь в ее жизни, потому что детство смешалось с любовью. Она сказала, что кожа моя пахнет фруктовым мороженым, что у меня молодые и ясные глаза, как у мальчишки-газетчика, и прохладные руки, как у доктора, который спас ее от дифтерита. Я снова ее любил, и всякое зло казалось мне нереальным и таким же далеким, как вечно отдаляющийся горизонт. В ту ночь мне было подвластно все. На старом проржавевшем суденышке можно было уплыть далеко в море и не вернуться. Уплыть туда, где нет границ, установленных людьми и тщательно нанесенных на карту. Уплыть далеко в море и плыть, пока не кончатся запасы пресной воды и не придется спасать друг друга своей кровью. И тогда мы стали бы одним и тем же рукоделием. И, возможно, благополучно и счастливо добрались бы до суши.

Она боялась лунного света. При полной луне она занавешивала окна толстой черной тканью и, если видела хоть малейшую щелочку, заколачивала ее крохотным тоненьким гвоздиком. Она верила, что в полнолуние одинокие люди превращаются в оборотней. Она говорила - когда люди набрасываются друг на друга, это и не люди вовсе, это оборотни. Кто-то будто их усыпляет и необузданными фантазиями наделяет их воспаленные чувства и души, и они на самом деле верят, что изменились. В них будто просыпается какая-то злая природа, которая обитает между жизнью и смертью. Ни жить она не может, ни умереть. И потому от невыносимого одиночества постепенно превращается в зло. В лунные ночи она льнула ко мне, как дитя, испуганное внезапной грозой. Она рассказывала, как однажды после купания в море, когда луна была круглой, как шар, на нее напал оборотень. И хотя он выглядел как человек, это не мог быть человек, потому что голос его был похож на волчий вой и в глазах горел неестественный зловещий огонь. Он схватил ее за волосы и поволок вдоль кромки моря, не внимая мольбам. Ей казалось, что оборотень загрызет ее и оставит лежать под белым лунным светом. Безнадежно она звала меня, но крики застревали где-то между темным небом и встревоженной поверхностью моря. Оборотень заставил ее сначала целовать его тело, потом есть песок. И проклинал ее словами оборотней. И когда ей, обессилевшей и ко всему равнодушной, хотелось только умереть, темная гряда туч закрыла белый шар луны, и оборотень бежал, бросив свою добычу...

"Жажда жизни похожа на цепкий плющ, взбирающийся по ветшающим

стенам, - сказала она мне. - Униженная оборотнем, я лежала на берегу моря, и рот мой, полный песка, кровоточил. Я молила дать мне силы жить, я молила, чтобы, целовавшая зло, я сама не стала бы злой".

Часто мы ходили в старинный парк, в котором еще с незапамятных времен росли экзотические кусты и деревья. Может быть, какой-то помещик высадил их там, чтобы радовали глаз и возвышали дух? У парка были собственные времена года - поздней осенью в нем можно было увидеть цветущее дерево, а ранней весной какой-нибудь куст покрывался вдруг крохотными плодами, зрелыми и сочными на вид. В парке мы чувствовали себя в безопасности и даже такими отважными, что готовы были бросить вызов смерти. Прежде чем мы заснули под огромным раскидистым тисом, она сказала: "В древности верили, что человек, заснувший в тени тиса, вскоре умрет".

Бесстрашно мы пробовали все ягоды, какие только находили в старинном парке.

"Если они окажутся ядовитыми, мы умрем как раз вовремя", - сказала она.

Осенью, когда созревали лесные груши, мы обсуждали, отчего это у такого красивого дерева такие горькие плоды. Она напомнила мне, что и красивые цветы груши пахли чуть горьковато. Предупреждающий аромат горечи. У роскошных цветов горькие плоды. Она, когда и любила, боялась горечи. Она сказала, что это так же, как, того не зная, пить сладкое вишневое вино, настоянное на ягодах с косточками. И тогда мне хотелось избавить ее от обреченности, с которой отдавалась она своей прекрасной ручной работе.

Я отвел ее в стоявшую на окраине захолустную церковь, окна которой были заколочены досками. Когда стемнело, мы пробрались в прекрасное здание. По шатким деревянным ступеням поднялись на церковную колокольню, где, подвешенный, дремал большой колокол.

"Он молчит, потому что у него вырван язык?" - спросила она, касаясь рукой гладкой прохладной поверхности колокола.

"Сейчас он обретет свой язык в твою честь", - ответил я.

И тронул колокол, и он загудел в тишине, радуясь тому, что жив. Мы раскачивали колокол, и он пел, счастливый, и его сильный голос плыл над тихими, темными окрестностями. Воскресший.

Теплыми вечерами на берегу реки я рассказывал ей: когда мир был еще ребенком, его одного отпустили в лес. Вскоре он заблудился и не смог найти обратной дороги. В отчаянии долго бродил он по чаще в поисках света. Но вскоре устал и забыл, зачем пришел и что должен найти. Забыл он и то, что заблудился в чащобе. Пока наконец сам не превратился в чащу.

Она не согласилась.

Она считала, что мир - это прекрасное дерево, и разнообразие цветов и плодов на нем нам трудно себе представить. И каждый на этом дереве может быть каждым. Человек - птицей, птица - человеком.

"Течет река, теплая и спокойная, как твои руки, и руки твои - теплые и спокойные реки", - сказала она.

Когда вода отступила и обнажила песчаное русло реки, мы пытались идти след в след. Никто до нас здесь еще не ступал, ибо те, кто прошел когда-то, давным-давно канули в вечность. Вода смыла их следы, затянула илом и мелкими ракушками, о которые можно было поранить ноги. За нами тянулась тропинка следов, которая обманывала, как обманывает умная волчья стая. Мы шли след в след, как брат и сестра.

Она часто подавала нищенке, ноги которой, будь то зима или лето, были обмотаны старыми газетами.

Нищенка рассказала нам, что потеряла все - красоту, любовь и ребенка. "Господь толкнул меня в грязь и превратил в прах и пыль", - обычно говорила нищенка. И вот шла она как-то по каменистой насыпи навстречу поезду, который должен был избавить ее от грязи, праха и пыли. Шла с опущенной головой и внезапно увидела красивые желтые зерна, рассыпанные на насыпи и смешавшиеся со щебнем. Коротая время, нищенка присела на рельсы и принялась по горсточке собирать зерно и очищать его от камней. Она ссыпала зерна в круг, и вскоре они уподобились солнцу на сером каменном поле. Она провела ладонью по желтому солнцу, и зерна ответили ей нежным и прохладным прикосновением. Нищенка внезапно поняла, что жизнь принадлежит не ей, и во тьме огни поезда показались ей костром, от сожжения на котором в последний миг ее помиловали, ибо не провинилась она ни в чем.

"Любовь прекрасней жизни, и журавли летят над небесами", - сказал я ей, когда мы простились с нищенкой. Она не поверила, потому что исколола пальцы, натерла мозоли и поранилась, пока трудилась над своим рукоделием. Она не допустила меня к ранам, когда я принес ей прохладной воды.

Она хотела, чтобы вечность ввела ее в сословие взрослых. Как девушку из какого-нибудь племени дикарей. Девушка должна была ради этого претерпеть страшные муки. Девушку искололи, как созревший плод, обернули листьями, и ей предстояло вынести эту боль, чтобы стать достойной любви.

В те мгновения, когда у нас было одно сердце и оно пульсировало в шейной ямке, ее охватывал непреодолимый страх. Она говорила, что вокруг внезапно встала непробиваемая стена одиночества, которая проросла сквозь землю и пронзила небеса. Ни один смертный не в силах преодолеть эту стену. Ни у кого нет ни веревок, ни крючьев, но даже если бы были, на нее не подняться. Ни у кого нет ни лопаты, ни ножа или иголки, но даже если бы были, сквозь нее не пробиться. И стремление к счастью, бледное и иссохшее, скрючившись, прильнуло к каменной стене.

Я хотел сделать ее счастливой и отвел на хлебное поле, которому не было ни конца ни края. Оно колосилось и созревало под солнцем, и впервые в жизни она увидела там живого горностая. Она сказала, что большие лесные звери оставляют на хлебном поле черные лежбища. И что решивший полакомиться незрелыми зернами должен остерегаться, чтобы не уколоться остью. Потому что укол ее смертелен.

Она привела меня на ржаное поле осенью. Насколько хватало глаз, поле было тщательно скошено. Узором из пепельно-серых пучков жнивья среди прямых коричневых крестов земли и тонких ленточек света. С жадностью вглядываясь в эту удивительную работу, она высвободилась из моей руки.

Она шла по стерне легко, словно бы ничего не весила. Посреди поля легла, вытянула руки вдоль тела и вдохнула прохладный осенний воздух.

Ликованьем исполнен для нас этот день

Темные небеса расступились. С необоримой жаждой свет устремлялся к земле - распускающейся, цветущей.

Елена стояла возле усыпанной утренней росой калитки и смотрела, как в редеющем тумане медленно исчезают вдали стариковские фигуры простившихся. Одной рукой она держалась за шероховатую металлическую решетку. Она смотрела, как под ее сжатыми в кулак пальцами роса превращается в прозрачные капли и слезами медленно стекает вниз. Когда силуэты скрылись из глаз, Елена повернула голову в сторону реки.

Длинная золотая полоса тянулась над лесом на том берегу. Словно нынешним утром солнце превратилось в блестящий обруч, крепко опоясавший землю. Река. Спокойная река. Она не текла, она остановилась в ожидании утра. И, счастливая, отдалась волнам звуков, которые перекатывали через нее птицы.

Елена была спокойной рекой. С гладкой зеркальной поверхностью. Кто-то бросал в нее мелкие камешки, которые падали в воду с легким плеском, и от них разбегались большие концентрические круги. Они разбегались, как свет, становились все больше, пока река для них не делалась мала. Они расходились все дальше, становились все шире и выше, пока не сливались с воздухом и не исчезали.

Она закрыла калитку и направилась к грецкому ореху. Под ним сидел Тодхаузен, опершись спиной о ствол. Она присела рядом, уткнула голову в колени и была благодарна за тишину, которая воцарилась сейчас между ними. Елена заметила пчелу, которая перебиралась со стебелька на стебелек. Крылышки ее намокли от росы, и она пыталась выбраться на солнце, чтобы обсушиться. Ибо пчеле не пристало ползать по земле - пчеле надлежало летать среди цветов.

- Смотри на солнце, - сказала себе тихо Елена. - Смотри на солнце. Она испытывала неизъяснимую любовь к этому солнечному утру. К золотому обручу над лесом на том берегу. К реке, которая остановилась, чтобы дождаться. К грецкому ореху и к усталым глазам Тодхаузена, которые смотрели вдаль.

Свет, исходивший от Елены, и свет, поднимавшийся от реки, слились в единый поток. Тодхаузен хотел к нему прикоснуться, чтобы убедиться, что это не пригрезилось его усталым глазам. Елена была вот тут, на расстоянии вздоха. Заколки выскользнули из ее волос, и прядки накрыли друг друга, как серые птичьи перья. Он видел ее судорожно сцепленные пальцы и бежавший по ее руке тоненький темный ручеек, пульсирующий под кожей.

"Смотри на солнце, предстоит расти", - повторил Елене ее голос. Она была счастлива, что не знает, возникла ли из полнолуния или из обратившегося в прах рукоделия, или просто от невыносимого одиночества. Она жила и хотела знать - любовь прекрасней ли жизни и летят ли журавли над небесами.

Тодхаузен взял Елену за руку, и они направились к реке.

С благоговением дождавшись утренней процессии, снова понесла свои воды река. Медленная, спокойная, ожившая.

- "Течет река, теплая и спокойная, как твои руки, и руки твои - теплые и спокойные реки", - повторила Елена слова Элеоноры. Ей казалось, что они с Тодхаузеном давным-давно заблудились в море на утлом ржавом суденышке, спасали друг друга, не думая о себе, и с тех пор у них единый ток крови. Два пересаженных в землю, росших в торфяных горшочках растения.

- Выслушай меня, - в утренней тишине на берегу реки сказал Елене Тодхаузен. Его голос Елена слышала, как слышит первые звуки исцелившийся от глухоты. Сначала с испугом, потом удивленно и наконец с неописуемой радостью заново обретенного. - Выслушай меня, - сказал он еще раз.

Елена опустилась на прибрежный песок, вытянула руки вдоль тела, прикрыла глаза и ответила:

- Я слышу.

- Мы с матерью ненавидели Элеонору, каждый по-своему, но всем сердцем, - сказал Тодхаузен. Елена вслушивалась в его голос. Как же так случилось, что голос этот ей оказался так нужен? - Мать говорила, что отец родился не в том мире, где должен был родиться. Его постоянно преследовало желание бежать отсюда, но ее любовь стояла на его пути. В любви она жертвовала, она взвалила на себя крест, пытаясь сделать жизнь отца чуть счастливее в ненавистном ему месте.

Иногда мне кажется, я помню глаза отца, который за празднично накрытым столом смотрел только в одному ему известную, невидимую другим точку. Мать говорила, что, задумавшись, вместо сигареты он мог взять с кухонного стола черенок спаржи и начать его прикуривать. Мать отдавала щедро, ей нужно было получать взамен. Она царапалась возле невидимых дверей, которые отец захлопнул за собой, она стучала сначала тихо, потом настойчиво, она заглядывала в замочную скважину, она пыталась открыть дверь хрупким ножом для бумаг, она даже вставала на четвереньки и пыталась рассмотреть что-нибудь в свете, сочившемся из-под двери. Она отдавала щедро, она имела право получить взамен. Но отец это право бездушно игнорировал.

Мать рассказывала, что однажды, когда меня еще не было, она решила отпраздновать Пасху. Она заранее прорастила зерна, вырастила травку, чтобы среди молодой зелени красиво разложить крашеные яйца. Увидев нарядный стол, отец спросил, что сегодня за праздник.

"Христос воскрес!" - пораженная, ответила ему мать.

"А он разве умирал?" - спросил отец, и двери за ним захлопнулись.

"Ни-ког-да не вы-би-рай этот мир, ес-ли не уз-нал о дру-гих", внезапно вспомнила Елена где-то услышанные слова, которые слились с голосом Тодхаузена:

- Я никогда не понимал, как я мог родиться. Преодолев такое выжженное пространство, которое не смог бы преодолеть даже самый современный самолет. Я думаю, когда дети выбирают родителей, они еще только души и ничего не знают о плотской жизни, - рассказывал Тодхаузен.

- Но уже тогда их настигает судьба, - добавила Елена и взглянула на солнце, чей матовый блеск еще позволял смотреть на него, не щуря глаз.

- Мать говорила, что со временем в ней назрела обида, которая все росла и росла, как чертополох на задворках сада. Он цвел, пахнул горечью и рассеивал семена по всей окрестности. В отчаянии она стала записывать все водившиеся за отцом странности.

Постепенно в своих записках она превратилась в святую мученицу, которая вынуждена потакать чужим прихотям, у которой все только берут, ничего не давая взамен, которая знает, что просить бессмысленно, ибо двери не отворятся.

Однажды я случайно нашел эти записи. Зло разрушает душу постепенно, но неотвратимо. Мне кажется, душа моей матери напоминала изъеденную жучком-точильщиком стену старого дома.

"Когда она смотрела, как бык постепенно исчезает вдали, ей показалось, что душа ее наполнилась несказанным белым светом, и она почувствовала, что зло в ней исчезло". Елена наяву видела сон Элеоноры.

- Ноша матери стала еще тяжелее, - продолжал Тодхаузен. - Отец перестал выходить из комнаты, оставался там по несколько дней, но когда дверь внезапно распахивалась, он появлялся на пороге счастливый и одухотворенный. Сначала мать безуспешно боролась с ревностью к той мистической силе, которая так преображала отца. Ибо ее тяжкий труд ни разу не увенчался сладкими плодами. Но иногда, устав от собственной ноши, мать отдавалась этому дарованному кем-то счастью. Я помню песчаную стрелку, уходившую далеко в море, по которой часто все дальше и дальше уходил мой отец. Я спрашивал мать, умеет ли отец ходить по воде, она мне не отвечала, только, улыбаясь, смотрела вдаль на отца и ерошила мои волосы.

И вот однажды летним утром отец умылся, тщательно причесался, босиком направился к морю. И утопился... - Елене казалось, что Тодхаузен вновь переживает смерть отца. - После похорон мать целыми днями просиживала в отцовской комнате. Она очутилась в запретной зоне, и там ее глазам предстали величественные горы радости и долины горя, среди которых проходила жизнь отца за закрытыми дверями. Как одержимый исследователь и фанатичный следователь, мать буравила горы страниц, писем, обрывков бумаги. И впервые в жизни усилия ее были вознаграждены. Она нашла то, что искала. - С этими словами Тодхаузен вытащил из нагрудного кармана сложенный конверт. Неторопливо вытряхнул из него несколько пожелтевших, исписанных темными чернилами листков. - Вот одно письмо Элеоноры, многие мать уничтожила. Осторожно держа в руках исчезающее свидетельство, Тодхаузен протянул его Елене. - А это письмо моего отца Элеоноре, которое он, возможно, не успел, а может быть, и не хотел отправлять. - Тодхаузен бережно развернул неотправленное письмо.

"Милый Уга! - читала Елена.

Я очень часто пою про себя ту песенку гернгутеров. Может быть, ты знаешь?

"Все мы гости в этом мире,

Мы не дома у себя..."

Эта песенка меня успокаивает лучше, чем травяной чай и бальзам. Это вовсе не значит, что я хотела бы очутиться в каком-то особом мире. Ну уж нет. Но часто мне кажется, что на самом-то деле я где-то снаружи и только смотрю со стороны, как женщина по имени Элеонора варит варенье, идет вдоль реки, собирает в тачку камни, чтобы вымостить ими дорожки в саду...

Твой вопрос "Что это за праздник?" я задаю себе чуть ли не каждый день. Что за праздник, на котором мы очутились, ибо ты ведь знаешь, что "жизнь это праздник"? Голод - это праздник, боль - это праздник, одиночество - это праздник, вокруг одни сплошные праздники...

Но мир, Уга, в этом не виноват. Мир - это прекрасное дерево, где каждый может быть каждым. Птица - человеком, человек - птицей.

Ты пишешь, ты хотел бы умереть. Ты пишешь это всегда, когда пишешь. Значит, тебе, вероятно, и надо так сделать. Были бы это старые времена и рос бы в твоем саду тис, ты мог бы пойти и уснуть под ним, и все сделалось бы само собой. Но ничто на этом празднике не происходит само собой.

Совсем недавно, когда река еще была подо льдом, как-то утром я решила пройтись по льду. Мороз помогает обманываться, ты словно способен ходить по воде. Погода была ясная и морозная, и я дошла почти до середины реки. Временами я останавливалась, руками разгребала снег и смотрела в круглое окошко. И думала - как это рыбы живут под такой тяжелой ледяной крышкой, пусть и красивой? Видят ли они солнце, не нужно ли им время от времени глотнуть хоть чуточку воздуха? И тут меня как осенило - ледяная крышка над рыбой ведь не навсегда! Рыба знает, что ее ждет, и она своего дождется.

Ты можешь жить и смотреть на себя со стороны. Ты можешь, как рыба, верить в то, что лед скоро растает. Но если ты не можешь ни так, ни так, ты должен пойти и лечь под тисом. Никто не утверждает, что тогда ты станешь свободным, но никто не сможет этого и отрицать.

Гостья Элеонора".

"Милая Элеонора! - читал Тодхаузен.

Тис в моем саду не растет. Если бы я знал, для чего он понадобится, попросил бы своего прапрапрадеда его посадить...

Я видел сон, будто иду я вдоль стен какого-то старинного города. Я обхожу его в который уж раз, все ворота заперты - замкнули свои железные рты. Но я слышу, что за стенами праздник в самом разгаре. И только прильнув к решетке ворот, я смог увидеть, как заразительно смеются полуобнаженные женщины, как беспечно пьют мужчины, как щедро накрыты столы. Они веселятся, а вокруг каменные стены, которые охраняют их от бед.

Я стою и смотрю на этот праздник и вдруг вижу, как одна женщина, забывшись, приблизилась, танцуя, к огромному костру. Я хочу крикнуть ей сквозь решетку, но, как обычно случается во сне, у меня пропал голос. И вот уже я вижу, как вспыхнули ее развевающаяся юбка и пышные волосы. Она кричит и горит, и ни один тупица на этом празднике не поспешил ей на помощь с кувшином воды. Она пытается убежать от огня, она мчится, но огонь полыхает все сильнее. Кто-то пытается сам от нее бежать, другие попрятались и из укрытия в безумном страхе смотрят на нее или осеняют себя крестом. И женщина сгорает у всех на глазах. И праздник постепенно возвращается, праздник продолжается.

Я просто хотел рассказать тебе этот сон, и мне очень жаль, что моему прапрапрадедушке не пришло в голову посадить в саду тис.

Гости долго, я возвращаюсь домой.

Уга".

День разгорался все быстрее. Безмятежный, ликующий день.

Елена взяла письмо из рук Тодхаузена и медленно спустилась к воде. Придя в себя, Тодхаузен поспешил следом. Он видел, как Елена, сидя на большом камне, словно водоплавающая птица, сначала осторожно разгладила листки на твердой поверхности камня, потом так же осторожно опустила оба письма в спокойные воды реки.

С минуту она терпеливо придерживала руками впитывающие воду, намокающие страницы, пока не увидела, что чернила расплываются, старая бумага расползается и превращается в мягкие клочья, которые растворяются в воде и медленно уплывают.

Тодхаузен не отрывал глаз от удивительного цветения воды.

Переглянувшись, они сбросили с себя одежды и вбежали в реку.

Обожженные холодной водяной плетью, они быстро вернулись на прогревшийся берег и, не одеваясь, опустились на землю друг подле друга. После долгой ночи Елена, прикрыв на секунду глаза, заснула как убитая и увидела сон...

Сидит дева святая на высокой горе, белый клубок держит, не клубок это, кузовок лубяной, давит он мою голову, ломит он мои косточки. Три возницы едут след в след, один как раз пригодится. Бей, ангел, в кокле, пусть дева святая плясать идет. Возьми, милая, Книжечку, за божницею своей найдешь Боженьку, на земле распростертого. Что ж Ты спишь-лежишь, что не воскресаешь? Весь белый свет, вся земля плачут по Тебе, заливаются. Взойду я на небо по вербным веточкам, на золотой кокле играя, Книжечку читая. Дай мне, дева святая, кузовок твой да возницу - чтоб подъехать к божнице, у твоего алтаря помолиться, чтобы сгинуло то, чему сгинуть суждено: рвись-извивайся, бейся-трепыхайся травой в реке...

Слова растворились, унеслись над равниной, истерзанной вешними водами. И поднялись из воды камни и пни, остовы древних и новых зданий. Грязь липким панцирем растеклась по доскам с торчащими гвоздями, вбитыми человеком, зеленый топкий ковер протянулся через пространство, усыпанное битым кирпичом и щебнем, тут и там из него упрямо торчали то железный кол для коновязи, то рожок подковы, изъеденной ржавчиной. Плодородные поля, превратившиеся в топкие болота, перемежались каменистыми бескрайними равнинами.

Дай, дева святая, свой лубяной кузовок, дай своего возницу - подъехать к порогу твоей божницы...

Одинокая женщина собирала в подол камни. И ноша ее становилась все тяжелее. Когда тяжесть стала невыносимой, женщина выпрямилась, собрав все свои силы, и мерным спокойным шагом направилась через необозримое пустынное пространство. Она доставала из подола фартука камни, с невиданной силой бросала их вдаль, как бросают в землю хлебные зерна, и приговаривала:

Кто умер, пусть живет, кто жив, пусть умрет.

И брошенные камни становились людьми.

Загрузка...