ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I

Хоть вы златницами меня обсыпьте и обвеете,

Как Идолу молитесь мне,

Но с тем, чтоб я сидел на месте,

И видел Божий мир лишь в книгах да во сне…

Не соглашусь!

Но если человек самой Судьбою скован,

И счастье не везёт, душа его на дне,

И он — как говорят по-польски — замурован,

Но видит Божий мир и в книгах и во сне…

Что ж делать!

Таким образом пробирался я однажды из древней Истории на свет Божий. Вправо от меня носились Мифы, как инфузории в капле воды: влево, по горам, тянулся Гуристан Азов, Финикиан Скифов, Цельтов, Киммериан Хазар, Печенегов….

Посматривая на обе стороны, я подгонял своего Гиппогрифа, рассуждая о Гиппоподах, Гиппомолгах, Гиппокентаврах, Гиппокрене, и обо всех Греческих плюс и Готских Норра.

Гиппогриф мой взвевал пыль на пути преданий; не останавливаясь проехал я Хиера-Залу[1] Белистана[2]; взглянул на бюст Александра Великого… необыкновенное сходство с Наполеоном!

В Тире осмотрел, укрепления и огнестрельные орудия, которыми Тор поражал врагов своих; но в Сифтуне[3] где был женский храм… я невольно остановился. Там Дэма — Сифия считалась мудрейшею любимицею богов; красота её и прорицания влекли туда народ со всех сторон. Продравшись сквозь толпу к престолу Гульпиги[4] Астаргидии, т. е. божества любви, я положил на блюдо золотую монету. Блотада, заметив большое приношение, спросила меня: не угодно ли вопросить, о чем-нибудь Сифию?

— Что мне делать — произнёс я по-русски.

Тоненький голосок раздался:

Hver’s du leitar?

Hvat villtu vita?

Я не понял этих слов; но понимал, что они были произнесены вопросительным тоном; к счастию, старая Блотгидия заметив, вероятно, что я иноземец, повторила мне слова Сифии по-русски:

Кто ты вопрошающий?

Что хочешь ты знать?

— Я философ и поэт, — отвечал я, — хочу знать, что мне делать.

— Fiol-sifr ok Skaldr! — повторила вслух Блотгидия…. — Что ж тут спрашивать, — продолжала она, — Для чего беспокоить премудрость, разумеется: писать.

— О, я пишу из доброй воли,

Писать легко, читать легко-ли?

— Ты хочешь, чтоб тебя читали? это дело другое — молись, повторяй за мной:

Augna himins,

Augna hamans,

Gulna ok Gloa!

Gefr mer mannvitt

Ok brag Skaldum!

И она перевела мне, покуда Сифия сбиралась отвечать; вот что значила молитва:

Око небесное,

Око любви,

Златая, всесветлая!

Подай мне всезнание

И песнь благозвучную.

Едва я кончил мою мольбу, вдруг занавес исчез…

Я увидел лик пифии… Под белой, пеленой; молча, сладостно она взглянула на меня….

И, снова занавес — и нет Пифии!

Читали ль вы ответ пророчицы в газах?

Все нервы в вас, как струны загрохочут,

Когда светильники любви, не в небесах,

А на земле блаженство вам пророчут!

О, звездный свет от голубых очей!

О, кудри, свитые из утренних лучей!

И бурею любви колеблемое лоно,

И эти лебеди Меандра — рамена!..

Тс! Пифия нисходит уже с трона,

В объятья… да!., в объятья сна!

Мне стало грустно… — Нет! — думал я, — Пифия не могла смотреть на меня; у нее на очах повязка; она не могла видеть вопрошающих; для нее все должны быть равны… да! для четырнадцатилетней девушки-пророчицы эта предосторожность необходима.

Глава II

Но я влюблен, влюблён я страстно;

А страсть есть тоже, что и власть:

Ей все возможно, все подвластно,

Страсть может Пифию украсть.

Я этак и сделал. — Ошибаются Историки, которые похищение юной Пифии приписывают Фессалийцу Ификрату. Последние звуки колокола отозвались в ущельях Ливана. Народ уже выбрался из храма; светильники гасли, а я, задумчивый, стоял в глубине колоннад. Только перед престолом Рока на треножниках пылал еще огонь, — меня не заметили, — мне хотелось взглянуть на юную пророчицу. Я видел, как хорицы святилища, называемые Музами, толпились уже около неё, сводили, со, ступеней горнего, трона; одна из них, Каллиопа, повествующая, о Ристаниях Олимпийских, сбросив с себя покрывало, и преклонив колено пред Пифией, приняла от нее жертвенную белую тогу и пояс с изображением созвездий, и венец, и, повязку с очей; другая, Талия, исцеляющая имена и подвиги божества, поднесла на золотом блюде простой полотняный, снежный покров.

В это мгновение я успел взглянуть еще раз на Пифию; но —

Она пошла, а что со мной,

А что со мной, о други, сталось!

Она пошла, и подо мной

Пошла земля, мне показалось!

Мог ли я стоять на месте? Смотрю, лежит перед троном Астаргидии покрывало Каллиопы. Счастливая, смелая мысль мелькнула в голове моей как молния, осветила мрачные своды храма, тихий гром прокатился в отдалении… добрый знак! Пифия моя!

Накинув на себя покрывало, я скорыми шагами догнал толпу Муз, взялся также за шлейф Пифии… и, мы вышли из внутренних дверей на обширный двор, осенённый столетними… что я говорю, тысячелетними священными древами. Впереди шла старая Блотгидия, в чёрной одежде, и несла жезл пророчицы.

За рощей открылись колоны здания, которое как будто вросло в гору, или было вырублено в скале, Пройдя колоннады и своды, освещенные фонарями, мы подошли к лестнице, от которой вправо и влево тянулись новые переходы и ряды дверей.

Поднимаясь на лестницу, я загляделся на ножки Пифии…. Бог знает, что за обувь… от самой подошвы, лента вилась, вилась… и я оступился… все Музы ахнули от испуга… что, если б я покатился сверху лестницы вниз… помогло ли бы мне покрывало Каллиопы! — Кровь во мне застыла от страха….

Подошли к дверям. Пифия остановилась. — Покуда Блотгидия отворяла двери, она что-то спросила….

Ей показали на меня. — «Ну, думал я, пропал! верно заметили, что вместо Девяти явилось десять Муз!» Но, как велико было мое удивление и радость, когда я заметил, что Каллиопы не было между нами: она воротилась в храм искать своего покрывала.

Пифия вступила в покои, я за ней. Блотгидия, и все Музы поклонились ей и вышли; я остался один с Пифией, я продолжал нести её шлейф.

Пройдя покой, уставленный жертвенными сосудами и шкапами, в которых лежали свитки письмен, мы вошли в другой покой, — Пифия заперла за собою двери….

Этот покой был опочивальня Пифии.

Ложе под голубым балдахином; стол, посреди которого стояло золотое изображение совы… премудрости Адона; перед совою маленький золотой треножник, на котором раскидывалось голубое пламя; по сторонам свитки и грифель, но я ничего не видел, кроме Пифии….

Она сбросила с себя покрывало…

И… очи, очи голубые!

И кудри, кудри золотые!

И перси…, о Хафис Массуд,

Как по персидски их зовут?..

Но вот она подозвала меня, отцепить крючки пояса… у меня дрожат руки, я вес дрожу, ноги подкосились, я припал на колени… я утомил Пифию, долго расстегивая крючки; она на меня сердится.

Пурпуровая ментель сброшена, а я стою на коленях.

Только белая Наш осталась на ней; Она мне велят сброшенную одежду уложить в hamod; а я стою на коленях…. На ней только осталась одна Наш, прозрачная как ключ Кастальский! Она села, протянула ко мне ножку… я понял, схватил эту ножку, развязываю ленты… но ленты перепутаны, как мысли мои.

Она сердится, стукает об пол другой ножкой…. Но что ж мне делать, узел затянулся на глухо;… я развязываю узел зубами.

Вот, это: узел, это узел,

Не развязать и не рассечь!

Он Александра бы сконфузил,

И сын Аммона, бросив меч,

Решился на пол бы прилечь,

И грызть зубами этот узел!

Но этого мало, вместо того, чтоб развязывать узел, он бы забылся, прикоснулся бы устами… что со мною и случилось; — покрывало мешало мне; забывшись я сбросил его с головы… о, это ужасно!.. Пифия вскрикнула, хотела бежать от меня; но я крепко держал ее, потому что узел не был еще развязан; я уже и не развязывал его, а только лобызал панские ножки! потому что Пифия действительно была для меня пан в греческом смысле.

Скоро страх её казалось миновался, она окинула меня любопытными взорами, голубыми очами.

Вообразите себе, что юная Пифия в первый раз видит мужчину; мужчина для неё новость…. Долго смотрела она на меня как на чудовище, но, как на чудовище не опасное, ласковое, которое стоит перед ней на коленях, лобызает панские ручки, смотрит ей пламенно в очи….

И бросилась она в постель,

Еще исполненная страхом,

А я, как член Арабский. Ель,

Стоял пред ней, как перед Лахом.

Глава III

Читателям конечно любопытно знать, каким образом похитил я Пифию?

Очень обыкновенным образом. — Когда я объяснил ей истинное предназначение прекрасной женщины в жизни, она тотчас постигла, что была жертвой, на которой основывался обман Блаутгодаров. Она рассказала мне все тайны Мифов[5] но я, как Геродот скромен, и молчу о том, чего не должны все знать. Когда рассказал я ей про Божий свет….

— О, я не могу быть Софией[6] вскричала она — не хочу быть Совой, от которой скрывают Божий день; выведи меня на Божий день!

Я бы готов был схватить ее на руки и бежать с ней из-под мрачных сводов храма; но эта Пифия, эта дивная прорицательница, любимца Фреи-Астардии, была заключена как невольница под замками дряхлых Блаутгидий; их глаз стерёг; ее как птицу она пела чудные песни в клетке — а народ дивился.

Трудно было придумать средство вырваться: из западни; я обвел стены комнаты очами окон нет….

Но я придумал средство:

— Для народа воля твоя священна — сказал я ей, — воспользуйся же этой волей во время святого полдника.

И мы общими силами составили план исхода: из Сифтуны: план надежный… я в восторге хотел поцеловать Пифию в плечо… вдруг колокол….

Идут! вскричала она и… представьте: себе, она забывает; кто я вскакивает с постели; я забываю кто она, одеваю ее…. В каких странных положениях, бывает человек! как обстоятельства изменяют: все отношения! как от страха тупеют чувства! Глаз не видит, ухо не слышит, о памяти и говорить нечего…. Память способность самого низкого происхождения: ни что не изменяет нам так как память; ни что не наушничает нам так как память; никто не ластится, не ласкается, так как память; никто не забывает нас и так как память; никто не вздорит, не сердит людей более памяти ни что не томит души, более: памяти ничто не заставляет так, страдать женщин как память… Подумайте сами: когда человек спокоен, и спокойно спит? — когда засыпает его память….

О эта жена, эта Юнона Разума, эта память, хитрое несносное существо!

И если б знали вы, что значит память,

С каким трудом я рифму к ней прибрал:

Сам Зевс никак не мог ее

И часто не себе лучи с досады рвал.

Я не знаю, что теперь любопытнее знать ли рифму к памяти, или знать каким образом я похитил Пифию? В ожидании решения, я отправляюсь далее, но уже с Пифией. В мраке времен она видит все, рассказывает мне про все; а на свет, Божий трудно ее вывести…

Глава IV

Я уже говорил вам, что день был скрыт от нее с младенчества, в храме на глазах её была всегда повязка… и от того-то образ Пифии, образ судьбы, живописцы и скульпторы представляли всегда с повязкой на глазах.

С сопутницей моей ходил я по первобытному слою земли, в котором Кювье не нашёл ничего, кроме окаменелых остовов допотопных пресмыкающихся.

Ходил и по слою, бывшему некогда подножием морей. Это слой археологический, весь изрыт; из него добывается книжная руда.

Приближаясь к границам чернозема, я оставил мою Пифию у Пеласгов, которые жили при разделении путей: одна дорога вела их в Латыны, другая в Словены.

Перебравшись чрез хребет Карпатский, я очутился в садах Одубешти. Какое вино! как слезы Изиды по Озирисе, или, говоря простым языком, истины по боге.

— Евоэ! — вскричал я по-гречески, то есть увы по-русски, — за чем нельзя перенести этот виноградник на берет Смородиновки! Сколько Иванов прославили бы своего патрона Эвана!

Вино подкрепило силы мои после путешествия в областях Эреба; но не на долго стряхнул я с себя древнюю пыль.

Желая скорее возвратиться на родину, намереваясь взять почтовых лошадей, я отправился прямо на станцию. Ди грабе кай! — вскричал я по-молдавански.

— Пожалуйте подорожную, — отвечал мне Капитан де Почт по-русски, тогда как нос его, глаза, усы, одежда, трубка в зубах, доказывали, что он или молдаван, или грек, или по крайней мере римлянин. Вспыльчив от природы, я одним размахом руки сбил с головы его тканую на вате скуфию.

— Вот, тебе и подорожная!

— Как вы смеете драться! — вскричал он, потеряв равновесие и папуши. — Я благородный! Я Калимерос!

— Будь ты хоть Кали-еспера-сас, мне все равно!

— Нет, я не Кали-имера-сас, а Калимерос! Вот извольте посмотреть сами.

И Капитан де-Почт достал из кованого сундука почтовый лист бумаги, на котором было написано:

«C'est enfant est ne d’une des plus illustres tiges; gu’il soid nomme Alexandre Kalimeros».

— Что это значит? — думал я, рассматривая черты Капитана-де-Почт; как он похож на бюст Александра Великого, который я видел в Сирийском храме, а бюст Александра великого похож… о, это должно исследовать!

— Не нужно лошадей! — вскричал я. — Я отправляюсь в глубокую древность, исследовать действительно ли ты Калимерос!

— Заплатите прежде за бесчестье! — вскричал Капитан-де-Почт, догоняя меня…. Но я уже был за тридевять земель в тридесятом царстве.

— И это потомок великого человека! думал я, пробираясь в Македонию; — о! справедлива немецкая пословица, что счастье глюк, а несчастье унглюк!

Боже мой! в пустынях Гетов, Готов, Квадов, Каттов, почти на том же месте, где Филипп Кривой хотел поставить болвана в честь Геркулесу; почти на том же самом месте, где Александр двурогий приносил жертву Тирасу….

Потомок мирно под дерновой кровлей,

Живёт да хлеб жует,

И тешится лишь зайчьей ловлей,

Да залпом пьет,

Да ямщиков бранит и бьёт!

И История потеряла из вида ветвь благородного древа! — что ж смотрели Трог-Помпей, Юстин, Арриан, Плутарх, Квинт-Курций, Египетский Фараон Птоломей, и Аристовул, и Диодор Сицилийский, и Данишменд Фирдевси, и Магомет Эмир Коандшах, попросту Мирконд, и Хамдаллах сын Абубекров, и Низами Хатези, и Ахмед, и Дахелуй, и Абдалрахман сын Ахмедов, и Абдульфараг, и Саид сын Батриков, и Еврей Юзэх-Зон, и все, все, которых знаем и которых не ведаем?

Хотя у Александра не было 115 сынов побочных и трех законных, как у Артаксеркса; но у него были дети Александр и Геркулес — законные, и еще один сын… которого утаила История; но Софокл сказал: «Не скрывай ничего, ибо, всевидящее и всевнемлющее время все откроет». Да, прибавлю я «одно время ткет завесу тайны, а другое тлит ее, и как ни одевай Истину, но ей должно же по крайней мере на ночь раздеваться, или хоть раз в век переменить белье».

Таким образом, прошли 22 столетия, во время которых исчезла ветвь Македонского древа. О, это стоит исследовать… лечу!

Глава V

Торопливость никуда не годится: вместо того чтоб размерять полет — и прибыть в древнюю Историю не прежде сражения при Херронее, я занесся ошибкой к осаде крепости Медона. Едва только я приблизился к палатке Филиппа, как услышал его голос, немного охриплый: —Ура! смелым Бог владеет!

Я вмешался в толпу его свиты, последовал за ним к крепости. Одушевлённое войско, как наводнение, готово было хлынуть на стены…. Филипп продолжал кричать: —Ура! смелым Бог владеет! — бубны гремели, трубы ревели… вдруг Филипп вскрикнул отчаянным голосом:

— Ах, ты Пан Боже! проклятый Эллин, сделал меня на век кривым!

И действительно…. Вообразите, себе ужас всех окружающих Филиппа: стрела неприятельская попала ему не в бровь, а прямо в глаз— в правый глаз.

Не смотря на жесточайшую боль, Филипп сам дошел до своей палатки, — придерживая, как говорит История, обеими руками враждебную стрелу.

Явился врач Критовул.

— Ничего, Государь, ничего, — говорил он, вынимая стрелу из глаза — не бойтесь!

— Как ничего! — вскричал с сердцем Филипп — ничего! остаться с одним глазом во лбу!

— Ничего! продолжал хладнокровно Критовул, — потому что для зрения необходим только один глаз; другой же глаз дан от природы на всякий случай, на пример на подобный случай. В доказательство же я могу представить, Государь, то, что когда стрелок хочет вернее наметить в цель, то один глаз он уничтожает прищуриванием, — и, следовательно, один глаз у человека лишний. Вселенная также имеет одно око; да и целый народ Аримаспы одарены от природы только одним глазом.

— Но вероятно по средине лба? — сказал Филипп.

— Не думаю, отвечал Критовул; сердце одно у человека, но оно с левой стороны; следовательно, и глаз должен быть с левой, как теперь у вашей Светлости.

— Но это безобразит лицо, братец! вскричал Филипп с сердцем.

— Стоит только накатить локоны на всю правую сторону лица, отвечал Критовул.

— Мы все, Государь, в подражание вам, закроем локонами правый глаз, прибавил Клидим, один из придворных.

И наклейте пластырь? — спросил Филипп, устремив левый глаз на придворного.

— И…. пластырь… наклеим….

— Следовательно, и глаз выколете, для единообразия со мною?

— Если, вашей…. Светлости угодно… струсив отвечал придворный.

— Очень рад, очень рад, покажите же пример собою…. Господин Критовул, выколите ему глаз!

Придворный побледнел, бросился в ноги Филиппу.

— Государь, вскричал он, — помилуй! я готов лишиться глаза… но выкалывать… я не перенесу боли.

— Пустяки, любезный друг, что делается добровольно, то не производит ни малейшей боли. Ну! что ж ты? я не люблю, кто отказывается от своего слова! Господин Критовул, принимайтесь за дело.

Филипп мигнул левым глазом.

Не смотря на мольбу придворного, ему скрутили руки, усадили в стул.

Он стиснул глаза и…. страшно заревел, когда Критовул щёлкнул над правым его глазом инструментом.

Филипп захохотал и все засмеялись; нельзя не потешиться над малодушием; —придворный, которому выпустили руки, схватился за глаз, не смел его открыть, воображал выколотым.

Это шутка мне очень понравилась, — не льсти!

— О, напрасно, думал я, сомневаются в том, что Филипп отец Александра.

После взятия, 20 Лаума, или Июля, Афинского города Фетидии, и по получения того же числа известия от Пермениона о победах в Иллирии, отправился и Филипп в Иллирию; но на пути, в городе Криницах, получил Филипп новое радостное известие: 20-го же Лаума, на Олимпийских скачках, он объявлен победителем: кони его выиграли 1-й приз, златую чашу во сто ведер; в след за этим известием третье: 20 Лаума, Олимпии Бог даровал близнецов, сына и дочь.

— Слава Богу! думал я — наконец дождался Александра Великого!

И так, 20 Июля, око Филиппа, как солнце, заблистало радостию; он дал огромный пир войску и народу, и в воспоминание выбил из золота рудокопей гор Беловых (Orbelos), называемых ныне Балканом, золотую монету. На одной стороне, в первый раз изобразил он себя в профиле; на другой стороне было изображено око. — В память события город Криницу назвал он Филипповым. Но этим не кончились добрые предзнаменования на счет рождения Филиппова сына. Еще пир продолжался и вино Кумирос лилось за здравие новорожденного, вдруг вошел волхв, одетый как две капли воды дервиш, в белом суконном хитоне, в шапке воронкой; только через плечо у него надет был широкий зодиак, похожий на портупею Швейцара.

— Здравие Филиппу. — вскричал волхв, — слава рожденному в 20 день Лаума, в первый день священного Египетского года, в час восхода блистательного Сириуса! Фоф покровитель новорожденному! Храм Ефесский загорелся в честь ему яркой свечею; два орла, с двух сторон Света, слетелись на дворце Пеллы, принесли в дань ему восток и запад! Здравие Филиппу, слава новорожденному!

Филипп несколько смутился; он был завистлив к славе; мне казалось, что в это мгновение он подумал: —Посмотрим, на каком поле пожнет сын славу, если отец оставит в наследство ему только покорные головы и притупленные мечи!

Но я совсем другое думал; странно, думал я — Олимпия родила 20 Лаума близнецов, сына и дочь, от чего же Волхв и Историки приписали великую будущность, ознаменованную чудесами, только сыну?

Да, только сыну!

Как будто рок,

Забвению обрёк

Его близняшку Фессалину!

Я заметил это Филиппу, и он так был доволен замечанием, что со смеха чуть-чуть не покатился на пол.

Может быть читатели спросят меня, на каком языке разговаривал я с Филиппом? может быть я удивлю их, если скажу: на пеласгическом, древнеславянском.

Да, Филипп был истый и чистый славянин и прозывался Добромиров; соседи же греки прозвали его по-своему — Килимеросом.

— Да, мы происходим от того племени, которое жило в Мидии, и известно было под именем Магов, а Магами назывались они потому, что покланялись Бахусу, под изображением Луны, которая по Фарсийски называется Маг; сами же себя называли они великими Панами. При Царе Мане был великий голод в Мидии, и все Панство отправилось на кораблях искать другой земли, приплыло к вершине Адриатического моря, заселило всю Фракию. Все пространство, нынешней Македонии, назвали они Загорией, или Панией; а эллины, соседи их, прозвали Пеонией; а северные соседи, Готы, прозвали Магатун, или Матионе, т. е. земля Магов; — иные называли эмадия, е-мидия, Мизия; иные называли жителей Магнатами; иные Пеласгами, от Пелас-геа — земля черных.

Так рассказывал мне придворный историк Филиппа; хотя в его словах и было какое-то подобие с преданиями Трот-Помпея; однако ж я сомневался до тех пор, покуда не узнал из Геродота, что по мидски собака называлась, спака, а вода— воза.

Кончив семидневный пир в Криницах в честь рождения сына, Филипп отправился далее: в горы. Кто тел ему на встречу с дарами, тот был друг; кто с мечем, тот враг. В одном городе он был званым гостем, в другом незваным; но во всяком случае требовал угощения, и особенно любил пир после битвы; можно было подумать, что Филипп воевал для моциона. Ему и войску его весело было ходить из места в место. Кончив победное торжество в каком-нибудь городе, он сзывал старейшин войсковых и советовался, куда идти? — Да теперь не худо бы за большую реку Дунай. Право, эти собаки готы думают, что на них и плети нет! они еще не видали верно грозы над собою!.. пойдем Филипп Аминтович на них!

— Да, — отвечал Филипп, — Дари Гюштасп, поднял было голову выше леса, да ноги подкосились.

— Эх, Филипп Аминтович, нашей кожи не обдерут на бубен, пойдем! — а что за лагодное вино, говорят, за Дунаем, под горами!

— А что вы думаете?

— Право! сберемся как облака в тучу, да и хлынем.

И Филипп решился воевать на Готтов, ибо решительности и мужеству учился он вместе с Эпаминондом; притом же он уже вверился в свое счастье; оно покорило ему задорных, но обессиленных Дарием Греков; оно прозвало его Василевсом всей Греции, стило ему красный кафтан, женило на дочери Неоптолема, и даровало ему вдруг, неожиданно, сына и дочь. После этого можно было идти за Дунай, а потом восстать и на Персию.

Однако ж, подумав немного, Филипп сказал:

— Нет, господа, прежде надо справиться с Грецией, напугать берега Черного моря, послать предтечей страх к готтам, а потом уже двинуться самим за тридевять земель; при том же у меня на душе лежит Византия….

Таким образом, отложив поход за Дунай, Филипп двинул свои полки, фаланги, которые заключали в себе по шестнадцати тысяч копейщиков, в три сажени копье, — двинул было по пути к Византии; но, против ожидания, дела в Греции затянулись.

Желая поспешнее наложить на нее твердые оковы, он перессорил между собою все республики и наименовал себя Главою Дельфийских Амфиктионов — Судей Греции. Это было страшное отступление от законов; ибо никто, кроме Грека, не мог заседать в собрании Амфиктионов. Суд и расправа его не нравились Грекам, и они, прозвав его кривым Судьей, начали было бушевать… но, мечта!

Филипп уже был силен, он уже сидел как хохол на возу, в котором были заярмованы попарно все греческие республики. Длинным хлыстом подгонял он их, покрикивая: — Цобэ! Цобэ!

Греки бы и распорядились как-нибудь общими силами вырваться из ярма и забодать Филиппа, но случилась новая, великая беда.

Общественная казна всей Греции, хранившаяся в сокровищницах Дельфийских, внезапно похищена; а без денег, что за война!

Когда вопросили оракула: кто похитил казну, и где искать вора? Оракул отвечал: «для чего стараетесь вы узнать то, что вам знать бесполезно».

Таким образом со дня рождения Александра прошло около 7 лет, покуда тянулась священная война. После Троянского похода, боги не метались уже в военные дела, — Филиппу было раздолье.

Кончив расправу на суше, он составил флот из 160 кораблей и сбирался в Архипелаг, чинить расправу над островами.

Филипп был веселого нрава, у него на каждой неделе было по семи праздников, и потому, не удивительно, что я, забыв цель своего путешествия, готов уже был пуститься в Евбею; как вдруг Олимпия прислала к Филиппу гонца, с письмом, в котором она уведомляла его, что хотя Леонид, троюродный её брат, и Лисимах, Акарнанец, и учат Александра Филипповича азбуке и Египетским цифрам; но что ему, как сыну Царскому, следует учиться всем высоким наукам, называемым Акроматическими, или Акроатическими; — почему и просила нанять для обучения его какого нибудь Философа.

— Уж эти науки!.. вскричал Филипп — большая в них польза! Я желал бы знать, помогли ли они мне покорить Грецию?…

— Нет, Филипп Аминтович, несправедливо изволишь говорить, — сказал Арруб, двоюродный брат Олимпии, — Науки юношу питают, отраду в старости дают….

— Ну, ну, ну, хорошо! да кого ж из философов нанять в учители?

— Не худо бы самого Платона, сказал Арруб.

— Нет, этот стар, глуп и дорог; притом же я не хочу поручить сына греку, который воспитает его в еллинских правилах; я хочу, чтоб учитель моего сына был непременно Македонец.

— Но почему знать, есть ли в Афинах философ из македонцев?

— Как не быть, возразил Филипп. Узнай у кого-нибудь, кто бывал в Афинах.

Арруб потел справиться; и наконец узнал, что сын Никомаха, из Стогор, один из лучших учеников Платона.

— Пиши к нему! сказал Филипп.

И вот, написали:

«Филипп, Никомаховичу, здравия желает. Боги мне сына даровали; не толико за сына их благодарю, колико что ему при жизни твоей приключилось родиться, от коего наставлен в правилах и обучен быть может, дабы по нас к уряду толь великого Царства способным и достойным учинился. Бо, лепнее без детей быть, неже иметь в таком научении, чтоб они предкам своим в пороки, а себе в пагубу были».

Свернув написанное письмо в трубочку, обвязав лентою и приложив восковую печать с словами: печать Филиппова, отправили письмо с гонцом прямо в Афины.

Глава VI

— Постой, братец, сказал я гонцу; — я еду с тобой!

— Куда? — вскричал Филипп.

— Извините, Филипп Аминтович, мне нужно отправиться в Афины.

— Э, полно, братец, поедем со мною в Скифию?

— Нет, теперь никак не могу; если изволите, в другой раз.

Я к приглашению чувствителен весьма,

Но я уж насиделся дома,

И мне давно и Скифская зима,

И скука Скифская знакома.

— Покорнейше благодарю за угощенье!

— Ну, Бог с тобой! — сказал Филипп, — поедет чрез Белой, заезжай к жене; вот и письмо к ней.

И я, сопровождаемый гонцом, отправился в путь; но Пеллу проехал мимо; любопытство влекло меня в Афины; я боялся, чтоб Олимпия не задержала меня; и потому решился заехать на обратном пути.

Со мной был маршрут, составленный по всем картам, изображающим Orbis vetus; но я удивлялся искаженным названиям мест.

— Вот он, Олимп! — вскричал я, приближаясь по реке Кара-Су, к подошве Священной горы….

— По-нашему называют эту гору Волуча — сказал мой спутник, — тут в старину стоял на горе медный вол, Волошский бог. Греки прозвали Олимвус, т. е. бычий холм.

— А где же храм его?

А вот за озером на горе; тут прежде прорицала Пифия; но с тех пор, как ее забодал священный бык, то она уже не пророчит; а пророчит Аполлон, что прежде был запальщиком Муз; ныне вместо 9 дев поют 9-ть юношей, которые и ходят носить дары к Пенному потоку, где во время обмыванья забодал ее бык, или Юпитер, все равно.

— Ээ! так теперь уж нет Муз и в Дельфах?

— И в Дельфах ни одной.

— Как жаль! А как эта мрачная долина называется? Не это ли Долина Темпейская?

Может быть по-вашему, а по-нашему, она просто называется темная; в этой-то долине и теперь поток Пенный?

— Как? Пеней — пенный? — Темпей — темный?

— А как же?

Может быть… сколько помнится, описание Овидия согласно с этими названиями.

Est nemus Haemoniae, praerupla quod indiqen claudit

Sylva: vocant Tempe, per quae Penëus? Ab imo

Effurus Pindo, spimosis volvitur undis:

Deiectuque gravi tenues agitantia fumos

Nubila conducit, summasque aspergine silvas

Jampluid; et sonitu plus quam vicina fatigat.

Может быть… удивятся, что я, проезжая мимо Дельфийского храма, не заехал осмотреть его, как ученый путешественник; я бы и должен был это сделать, чтоб составить подробное описание замечательному зданию, должен был бы даже составить топографические планы Олимпа и Пинда, Оссы, Парнасса и Геликона, с окрестностями; но как для этого я должен был испросить разрешения у самого Юпитера, то и отложил мое намерение. Притом же я не люблю Оракулов, хотя они и математически определяли будущность, хотя х разрешалось общей формулой (n-3)/(n-2)/(n-1)/(а±Ь)…; вывод был верен, но всё разделенное на 2, мне не нравится; ибо оно значит, что бабушка[7] надвое сказала: либо будет, либо нет. Что пользы знать, то что будет, если нельзя ни придвинуть, ни отодвинуть, ни переменить того, что будет. По Русским сказкам жизнь разделяется на три пути: на одном, потерять голову, на другом, лишиться коня, на третьем, голодать; — кто еще не избрал, по которому лучше следовать, тот может вопросить Оракула: далеко ли уйдёт без головы и без чести?

Таким образом, проехав Фессалию, или вернее Феосзалу, где жил некогда Азтиод или Фтатиод; проехав берегом Зейтуна, мимо могилы 300 отчаянных Спартанцев; проехав Илизию….

— Это что за гора? вскричал я.

— Это Пирнэс — огненный мыс, который, говорят, в старину, вдавался в море… это еще было в те времена, когда здесь жил народ божий….

— Так это Парнас! это Парнас гора высокая и дорога к ней негладкая?

— Напротив, очень гладкая, даже скользкая.

— Так здесь то Дельфийский храм, и храм Муз….

— Вот еще! Музы калугерцы живут — вон, на лево, на белой горе, а место называется Загорье; там и обитель у них, по-ихнему Хели-Конар.

И вот, благополучно, питаясь Божьей росой, приближаюсь я к Афинам. У гонца Филиппова расковался конь, и он принужден был остановиться у табора Цыганского. Я, в ожидании его, смотрел на этих верных сопутников Бахуса, которых называли, то Sinkan[8] т. е. поющие, то Segenan, то есть клейменые, или выставляющие над шатрами своими шест с знаком ремесла своего: полукружие — подкова — кузнец; обруч — бочар; перевязанная на крест дудка — музыкант; иные называли их богеменами, людьми Бахусовыми; ибо ни одно торжество не обходилось без этих путешествующих музыкантов и певцов. — Один из них старик рассказал мне следующее:

— На левом берегу реки Хинду, под навесами вековых дерев, жили многочисленные семьи народа веселого от природы, счастливого; ни в чем не нуждаясь, они не знали ни зависти, ни распрей; у тысячеголосной птицы учились они песням, у журавля — пляске. Однажды, с ужасом увидели они, что вверх по реке, против воды, плывет какое-то огромное, сторукое чудовище. Это были Ваны, на стовесельном Орке[9] Бриарее. Дикари хотели бежать от чудовища, но услышав, что оно человеческим голосом говорило им, чтоб не уходили, чтоб не боялись богов, которые приехали к ним в гости, — они остановились и с удивлением увидели, как огромная златочешуйчатая рыба с человечьей головой, и человечьими ногами вышла из воды; а за ней множество рыб с красными жабрами. Заметив, что боги ласковы, дикари обступили их, начали разглядывать их, рассматривать, запели, заплясали вокруг них, — и, Ваны прозвали новый народ Людинами, от слова лиод — песнь и лидин — поющий. Но с приезда Ванов поселились беды между Людинами: Ваны упоили их медом, обольстили их цветной одеждой; они сбросили с себя пальмовые листы, прозвали Ванов Панами, и стали работниками их в добывании золотого песку, плодов и сахарного тростника. Прежде покланялись они просто во время дня солнцу, а во время ночи луне, жене солнца; а Ваны велели им кланяться золотому истукану Бильду, или Белету[10], который они называли ликом солнцевым; научили их строить из Деру, или дерев — деревни; а где был храм Торов, Ваны называли зала; залы людины прозвали селами. Много терпели они от Панов своих; но более всего обидно им было то, что Ваны полюбили их жен, и прозвали за красоту девами, т. е. божествами, и брали всех красавиц себе в храм служить Тору. Возненавидели Людины Тора, и называли его портом, злым духом. Одно только мирило их с Ванами: Биор, который прозвали они пивом, и на который могли менять что хотели у Ванов; да мед, которым угощали их на праздниках Зейдманы; да Святой ручей, который Ваны называли Бах, и из которого Зейдманы давали пить только посещавшим храм. Во время упоения, Людины вспоминали свои песни, забывая горе; но песни их стали заунывны, печальны, как участь их. С тех пор они тогда только пели, когда пили, и петь и пить значило одно и тоже. Этот ручей, бил струей в храмах Ванов, и назывался зин, т. е. ручей жизни, тем из Людинов позволяли они испивать из Баклажки[11], которые усердно поклонились Тору; им давали они и Глыбу Бака[12], т. е. печенья.

Навсегда остались бы они рабами Ванов, если б к счастию их, не родился у одного пастуха сын, мальчик необыкновенной красоты и ума. Когда ему наступило 15 лет, сами Ваны удивлялись ему, и особенно чудному его голосу; его прозвали Лин.

Годары, или жрецы Торовы, взяли его воспитывать к себе, учили играть на арфе, и посвятили в число Мензингеров[13], т. е. поющих во время обрядов. Скоро превзошёл он учителей своих, которые и назвали его Арфей. Жрецы полюбили его, научили языку своему и письменам; и вверившись в Лина, не скрывали даже от него некоторых тайн обрядных; но не позволяли ему входить в огражденное медными стенами капище, откуда истекал источник живой воды однако же любопытство превозмогло в нем страх. Однажды, после метты он притаился в углу за столбом, и когда жрецы удалились из храма, он отпер капище и увидел, что под спудом стоит огромная бочка, из которой проведена трубочка к подножию Тора, откуда вино и капало в жертвенное море. Рассмотрев таинственный источник, Лин испил из него, еще испил, и еще… сладостное упоение усыпило его. Сонного нашли его во храме, и подозревая, что Лин видел все тайны храма, велел ему отрезать язык. К счастию жрец, которому поручено было исполнить наказание, любил Лина, любил песни его и ему жаль стало лишить его голоса. Скажи мне — спросил он его — когда тебя заперли в храме, верно ты приближался к подножию Тора, и за это тебя Тор наказывает?

Лин поклялся ему светом солнца, что он шагу не сделал к подножию Тора; а только испил из священного моря и заснул….

Жрец вверился в слова его и сказал:

— Послушай, Лин, я пощажу тебя, и вместо языка отрежу тебе ухо; но дай мне клятву молчать целый месяц; а потом бежать далеко в горы.

Лин снова поклялся светом солнца, и жрец, отрезав ему конец уха, и окровавив его уста, велел кричать и болтать языком; а сам отрезанный конец уха, воткнув на нож, понес к Местару, во удостоверение, что язык отрезан.

Лин, притворяясь больным, не выходил из своей кельи, и продолжал охать и болтать языком до тех пор, покуда добрый жрец не помог ему бежать из оград храма в горы. Там рассказал Лин сородичам своим все случившееся с ним, и в первый раз услышал он жалобы на угнетение Ванов; и он стал думать: как бы отмстить им за родину и освободить землю от чужеземцев, — и придумал. Собрав надёжных сообщников, он объявил им намерение свое, и велел распространять в народе слухи, что, когда жертва заговорит человеческим языком, тогда их Паны погибнут и будет у них один Пан-бог.

Настал праздник Эвана[14], или Овна златого, праздник, который обыкновенно совершался ночью, в воспоминание следующего события в природе: упфир, или пламень небесный, которого называют, не ведающие священного языка, Уси-ра, убитый духом тьмы, Тифоном, был разорван им на части и разбросан по небу; каждая часть его обратилась в звезду. Печальная жена Упфира — М-изис, или М-истин, ходила повсюду бледная, печальная, и собирала рассеянные члены Упфира; только одного не нашла она, — породившего Прометея. В воспоминание его, она сделала ложный член, и повелела жрецам своим хранить его в тайне, и возжечь пред ним вечный огонь. С тех пор этот огонь назван огнем Изиды, Истин, Истины. Для хранения этого огня приставлена была дева. Зена. Однажды она заснула; Прометей, заметив это, похитил и небесный огонь, и сонную деву, но, видя за собою погоню, он спрятал огнь в недра девы и бежал на Кавказ.

Вот что говорит наше предание. В тот праздник поклонники Тора торжествовали в Вангарде. Все селения Людинов обязаны были пригонять в жертву Тору стадо овнов. Велев обшить себя и несколько человек в козлиную кожу и вести в Вангард…. Лин….

Глава VII

Рассказ Цыгана был слишком скучен…. Подражая читателям, незаметным образом заснул я, и мне казалось и слышалось следующее:

АРТИЛЛЕРИЙСКАЯ ШКОЛА, В ПАРИЖЕ.

1785 года.

(ученик ходит с книгой в руках.)

Отечество! но где отечество мое? Я Грек. я и Валах… и Галл я! Еще какой же крови не достаёт во мне?

Был Хаос в веществе, был и во времени… но все пришло в порядок…

Теперь один остался Хаос — в понятиях людей….

Различие народов и наречий — также Хаос.

Но все впадет в один и тот же Океан;

Из вод восстанет Атлантида!..

БАТАРЕЯ ПЕРЕД ТУЛОНОМ.

(Артиллерийский поручик стоит, сложив руки на груди, и смотрит на осаженный город).

Они глупцы, обманщики! а Франция им верит… надеется от них и славы и побед!

О время бедное!.. в ходу жетоны!

Хотят взять славу даром… не только жизнь, им дорог день презренного существованья!..

Менялы!.. а я… я что?…с окованным рассудком… языком и волей!..

(Проходит генерал).

— Я здесь зачем поставлен, Генерал?

— Что за вопрос, сударь, вы верно новичок?

— Я новичок, но мне ничто не ново! Я был в походах Греции и Рима, я побеждал с Тюренем и Конде… возил орудия чрез снеги Альпов… я рушил Вобана системы….

— На бумаге.

— Да, на бумаге. Вот, в двух тысячах туазах… валяется чертеж Тулона — дайте волю, я разорву и этот лист бумаги!

— Вы рассуждаете о высших взглядах, не ваше дело рассуждать… В мишень смотреть, сударь, вот ваше дело!

— Артиллеристу цель нужна… здесь цели нет!.. а кланяться Тулону, салютовать ему и сыпать золотые ядра, почтительно перед подножьем стен — не буду!..

КОМНАТА. 1794 ГОДА.

(Входит молодой Генерал и с сердцем бросает меч свой в угол).

Мой кончен путь на поприще военном!.. мне говорят, я молод!

На поле битв не долго до седин!

Все покорить возможно; но покорить глупцов нет средств!

Оружье, ум, душа, любовь, все перед глупостью ничто — она одна могуща!

Нет! полно сниться мне Общественное благо!

Лежи мой меч и ржавей!

(Смотрит на полку с книгами).

Вот истинная жизнь, вот где бессмертие!

(Схватывает книгу).

Оно покрыто пылью! страницу дивных дел червь точит!..

(Бросает книгу).

Одна лишь память… память лишь бессмертная бессмертного хранитель!

(Берет снова книгу).

Пристрастные слова!.. где ж истина?.. за гробом?.. а жизни цель?..

Не грязным ли путем, вслед за толпой, пройти до вечности?..

Солон, мудрец… и должен претворяться… играть роль дурака середи толпы невежд!

Лежи мой меч и ржавей! Пусть ржавчина пожрет твой блеск, то зеркало… в котором отразились твердыни гордые Тулона!..

КОМНАТА БОГАРНЕ.

Кто оценил меня и хочет дать мне власть… сама ли Франция?.. нет — женщина!.. о Боже, Боже! и так судьбы моей прозванье — Жозефина!

ЕГИПЕТ.

Вот и в архиве каменных письмен!

Священная земля, я на тебя вступаю как изгнанник.

Враги определили, поставить на моей могиле Сфинкса.

Но Измаилу Бог послал Зем-зен.

Глупцы! как будто я не понял, что здесь мой главный неприятель флаг Георга.

О, оградите Африку от моря, и Сезострис воскреснет.

Освободите мне другую руку, и я с Тифоном слажу.

Ночь.

1799.

(Корабль, отплывающий от берегов Египта).

Прощай Египет мой! на берегах твоих… меня… не поняла судьба!

Останься же жилищем мумий!

Прощай мой Юг!.. что моря глубина и горечь… смотри на эти слезы и печаль… вот глубина и горечь!

Зовет меня мой жребий… на западе мне славу предлагает…. Колосс восстал, от Севера идет….

Мильоны одного зовут на помощь!

Кто ж тот, кого они зовут?

Царь или раб?

(Певец на корме):

Плыви Царица ночи звёздной,

Катись в бездонных небесах!

И ты, как наша жизнь над бездной,

На всех несется парусах.

Скажи нам, есть там непогоды,

Есть берег у надзвездных стран?

Иль в голубые неба своды

Безбрежный плещет Океан?

ТЮЛЬЕРИЙСКИЙ ДВОРЕЦ.

(Мужчина среднего роста, нос орлиный, взор проницательный, идет в короне и порфире, сопровождаемый Перами и первыми чинами Франции; в тронной остановив взором свиту, входит один в отдельный покой, сбрасывает корону, бросается на диван, закрывает лицо руками…)

Я Царь!..

Где ж Граф Прованский? Где ищет прав своих?

В Венеции на карнавалах, на торжищах кокетки Вены, в пустынях Севера….

И изгнанный отвсюду, вступает в подданство Георга… бедный Лилль!

Но эту тяжбу… решил не я, а век!

КАБИНЕТ В ТЮЛЬЕРИ.

(Мужчина в сером сюртуке сидит подле стола).

(Мария-Луиза входит с царем Рима на руках; на шее младенца цепь всех Австрийских орденов).

— Суров, задумчив ты; нет ласки даже к сыну, наследнику любви твоей ко мне.

— Наследнику? и в сердце есть престол; но не наследственный.

— Ты Император, твое сердце, одно для всех… как солнце… как солнце благотворно… но… к нему опасно приближаться… оно сожжет….

— Народ и женщина — два равных существа! кто угодит на них, тот…

— Полно… Прости меня, мои слова не ропот… но так… я нездорова… во мне мечтательность родной земли осталась…. Не дочь я Франции во мне нет жизни яркой, нет пламени…

(уходит).

Хотел бы я простым быть семьянином… владеть одной женой… но женщина — Хаос; а я не Бог, чтобы единым словом мог отделить в ней твердь от моря и свет от тьмы!..

Люблю ли я? могу ли знать любовь? — умею ли любить?…

О, дайте Эвву мне, когда она еще в одежде не нуждалась! когда она не ведала стыда!., и та мне будет петь слова чужие, и будет ей владеть не я, а змей, которому нужна моя погибель!

(Приложив руку к сердцу).

Но тут… есть что-то… здесь отшельник, нашедший в мире пустоту, и мир в самом себе. Здесь воин… он бьется за других!.. Здесь человечество, здесь мир всеобщий, здесь слово дивное: «да будет!» но кто поймёт благоустройный голос?

В природе день от ночи отделён; за чем же в людях мрак со светом смешан?.. кто повелит им разделиться?

(Солнце ударяет в окно):

Иду, покуда светит!

О слабый светоч! в пучине времени горишь; но не поможет осветить душевной тайны!..

Светило разума затмит тебя!

Ты, солнце неба, пред ним пятно на ризе голубой!

КРЕМЛЬ.

1812 года.

(Дворец освещен, внутри слышна музыка и пение. На балконе кто-то стоит, склонясь на периллы, озаряемый пожаром Замоскворечья).

Горит гнездо двуглавого орла… а он парит под облаками! он невредим, не опален пожаром… я обманут!.. он смотрит на меня как на свою растерзанную жертву!

О Юпитер! когда в когтях твоих сберутся громы… я пропал!

СРАЖЕНИЕ ПРИ ЛЕЙПЦИГЕ.

18 и 19 октября 1815.

Ты изменяешь мне! и все мне изменяет!

Народы роют мне могилу!

Союзники Саксонцы, Виртембергцы! браво! и вы во след Баварцам! из-под знамен, в ярмо!

Бертье! узнай еще… здесь нет ли Королей, которые желают отпускной…

Эльстер, Эльстер!.. что не течешь назад? что не изменишь Эльбе, которая несет тебя на Север? Что не торопишься упасть в Дунай, иль в море Юга?

ФОНТЕНЕБЛО.

(Маленький Капрал подходит к шкатулке, открывает ее и вынимает Корону Франции).

Прощай же… шапка!

О, посмотрел бы я, кому-то ты придешь по голове.

ОСТРОВ ЭЛЬБА.

Здесь и низверженный Уран жил некогда в оковах!

ОСТРОВ ЕЛЕНА.

Подайте синий плащ Маренго! Пусть будет он мне гробовым покровом…. Пусть он со мной истлеет…

О, это первая была порфира моей ничтожной власти на земле!..

Я пыль хотел стереть с земного шара, я отряхнуть хотел с людей насевший прах!

Не хотели… люби!..

Глава VIII

Не знаю, что такое сон… об этом должно спросить у Овидия. Овидий хорошо понял его.

Сон есть… но и есть также сон…

Что ж такое сон?…

Однажды я уснул и что же снилось мне!

О, я радёхонек, — Бог видит!

Чтобы она меня любила хоть во сне,

За то, что на яву так явно ненавидит!

И я задумался; а старый Цыган продолжал рассказывать:

«Овладев храмом, Лин выпытал у Зейдманов, как делается пиво и мед, и вино, которое так понравилось ему, и которое так сладостно усыпило его в храме. Выкатив из погребов несколько бочек пива и меду, он поил народ. Упоенные люди провозгласили его своим Паном.

В воспоминание события, Лин снял череп с козла и надев вместо шапки, накинул пурпуровую мантию Ванского Местара через плечо, взял в одну руку жезл, сделанный из виноградника — так; называли Людины кусты, коими усеяны были холмы внутри оград Вангарда, — в другую руку взял арфу.

Знамением своим избрал Лин новорожденное светило ночи, и назвал его Линой — люди прозвали Луной.

Подняв весь народ, мужчин и жен, на ноги, он велел обвесить острые рогатины виноградными кистями, и пошел вдоль по Инду, из села в село. С плясками и песнями шли толпы народа за ним.

На огромной колеснице, перед которою следовали на шестах изображение Луны и Овна, стояла бочка; на этой бочке сидел Лин, которого и прозвали бочкой. Из этой бочки давал он живой воды только недужным; и много чудес делала эта вода. Со всех сторон стали стекаться к Лину, все шло к нему на встречу и просило исцеления.

Почти без сопротивления, прошел он Индию и намерен был покорить Эфиопов, называвших себя земными богами; но ему должно было проходить за хребет Ливийский, мимо Цыган[15], наших предков, которые назывались в старину Блеманами, т. е. черными Эфиопами.

В этом, несчастном племени царствовала страшная болезнь, которую Азы называли Цинге, т. е. зубною; сперва от нее гнили десны, потом весь человек покрывался струпами, и мясо отпадало от костей; эта болезнь рождалась в болотистых местах. Дельты, от наводнений и гниения в Ниле. Узнав о шествии Лина врачующего, они толпами шли: к нему навстречу, и он велел им развести у себя как можно больше коз; и велел им варить горький корень и пить[16], и целый день петь и плясать.

Для предостережения же себя впредь от болезни, держать в роту, или иссушив, глотать дым, другого растения, которое прозвали они Вакховым. Чрез несколько недель весь этот зараженный болезнию народ выздоровел, и стал верным поклонником Лина; Азы, узнав о приближении Лина с огромным войском Монадов — так прозвали они Людинов, поклонников Луны, — заперли все проходы, в Эфиопию. Лин, на кораблях, которые устроили ему: Цыганы, отправился с ними и совсем народом своим в Ению. Эллины и колонии Ванов, жившие там, с ужасом внимали о приближении Силъванов, или лесных людей (так прозвали они Людинов); и покорялись им без сопротивления. — Это Пеласги! — кричали они. — Черная порода; это, Бошиманы, говорили другие; это Латыны, говорили третьи; это Волохи, говорили четвертые, и не удивительно, что Людины показались народам, жившим в Енее, или Еребии, в царстве Эреба, или в Европе[17], за чудовищ: износив, во время перехода от берегов, Инда через Африку, прекрасную одежду из пальмовых листьев и перьев тукана и райской птицы, они облачились в баранью кожу на выворот, хвостом назад; во-первых, эта одежда была по климату; во-вторых, страшна для всех встречных. Босиком также неудобно было путешествовать, и потому они изобрели обувь также из кожи, на высоких каблуках, которую Эллины прозвали сапези, т. е. наножники.

Одежду назвали кожухом, а иные власяницей[18].

В ужас пришли все народы, населявшие Эребию. Тогда, на западе, около Адриатического моря, жили Альваны, за ними в Эй-дале[19] жили просто Ваны, за ними в земле Кона-дала жили Гебры, выше их за горами жили Галлы — петухи, охотники до пенья, — их называли также Скальдарами, или Скельтами; их называли также на другом наречии Пиктами — пискунами. Все эти народы жили даже до пустопорожней земли Кроновой. По берегам Холодного моря, во всей стране, которую называли Азы Сифиар, в честь Сифии премудрости, жили Киммеры, также древнее племя Ванов Гомеритов».

— Постой, постой, вскричал я, откуда ты почерпнул эту историческую дребедень?

— О! я ужасный охотник до Истории, отвечал Цыган. Помилуй, братец, да где ж ты видел такую Историю? ты, мне кажется, подкапываешься под первородный слой земли. В каком таборе ты наслышался про такия чудеса?

Старый Цыган улыбнулся и шепнул мне на ухо несколько слов….

— А, это дело другое, теперь я верю всему!..

«За Кимврами, или Гомерами, жили Хуны, Вапского племени, обитавшего близ Красного моря, там, где был построен Бабель».

— Да там было Халдейское царство.

«Там не было ни Халдейского царства, ни Халдейского народа; а было вот-что: когда Азы основали на этом месте свою колонию, то есть, когда одна часть их, или одно колено, поселилось близь Красного моря, они нашли там красных людей, совершенно женообразных, не способных к войне, и назвали их Конами т. е. жёнами; построив храм, основали они между ними школу, где учили петь священные гимны и премудростям Оденовым. Школа по Азски — Скула, или Шуль; а учение называлось Скульд, или Шульд. Школьников называли Скальдами, а по другому наречию Хульдами; от этого-то слова и произошло Халдей; иные называли их Хейдами, иные Зейдами, иные Сеидами».

— Ты мне надоел своими толкованиями; расскажи коротко да ясно, что сталось с Лином и Сильванами?

— Лин обошёл почти всю набережную Европы, и наконец поселился во Фракии….

— Ну?

— Тут поставил он лик Агнца перед храмом: это boran, это живый, это вечный! — говорил он.

Ну?

— «It is Boran, Bur, or Fyr; it is chaf-bock; it is watch, or ewein, or giwe, — говорили Скифы.

— To Брама, то Шиве, то Вишну, то Дивель, — говорили Гиндуи.

То Перун, то живый, то вечный, — говорили Сильваны.

То Уран, то Зиа, то Вотир.

То Сатурн, то Деос, то Pater, то wachter.

То Фрея, то Оден, то Пастырь, то As-tor, то Jao-piter…

То утро, то день, то вечер…

То Утроба, то Свиет…

Жена, дитя, Хранитель, Хронос…».

Надоело мне слушать Цыгана! Прощай! — сказал я.

На эти басни свет — Фома,

А я их слушать не оброчник.

Что ж делать? — отвечал Цыган. —

Ученье свет, ученье тьма,

И лжи, и истины источник.

Не дожидаясь спутника моего, которому еще не подковали коня, потому что Цыган-кузнец, не имея у себя готового железа, отправился на близлежащую Собку, за рудой, — пустился я в Афины, один. Проехав Платею, проехав мимо храма Элевсинского, — о таинствах которого так много писали, и никто не объяснил, что вся тайна Кирни Элевсинской состояла в том, чтоб усовершенствовать человеческий род, как в нравственном, так и физическом отношении, — поднялся я на гору, и вижу: между Изой и Цефизой, по скату горы, весь в садах, лежит чудный град Азины, дщери многоженного Фиоргина, светлой Фреи и Коны Одена, многогрудой Астаргидии, покровительницы Азов и Ванов.

Глава IX

— Послушай, мой друг, не знает ли, в которой части и в каком квартале Афин, живет Философ Аристотель? — спросил я, догнав одного пешехода, в красных туфлях, в льняном хитоне, перепоясанном ремнем, и в зеленом Паллиуме, перекинутом через плечо.

— Вы, господин мой, верно родом из Скифии? спросил он меня вместо ответа.

— Может быть.

— Я заметил это из неправильного произношения сигмы и зельты.

— А вы, господин мой, верно Философ?

— Почему, вы, господин мой, отгадали?

— По походке….

— Неужели? Всемогущий Зевс! Но скажете пожалуйте, вы это узнали по врожденной способности, или по науке?

— Разумеется, по науке.

Ну, так!.. я всегда говорил, что если человек может постигать науку, то наука также может постигать человека. Но неужели, господин мой, в Скифии наука дошла до такого совершенства?

— До высочайшего, до границ совершенства. Ум и познание сделались так обыкновенны, что их не ставят уже ни в шелег[20]. В доказательство я вам, господин мой, приведу пословицу, которая говорит: «По платью встречают, а по деньгам провожают».

— Всемогущий Зевс! какое просвещение!

— Но, господин мой, не можете ли вы мне сказать что-нибудь об Аристотеле?

— Об Аристотеле? о! я некогда был с ним большой приятель; но вот уже около года различие мнений разделило нас. Вообразите: очень ясно, что добро есть все то, что нам кажется добром, а он говорит утвердительно: нет, добро есть то, что имеет следствием своим добро. Признаюсь, вам, с человеком ложных правил, я не могу быть другом; и иду к нему обедать единственно потому, что он, как я слышал, делает обед для известнейших Философов Аттики. В подобном случае можно забыть на время распрю; при том же, я уверен, что он переменил уже свое мнение; а если не так, то он меня не подкупит траста шестидесятью пятью обедами в год!.. Я не обязан следовать мнению других, и тем более мнению Аристотеля, который порядочно не знает грамматики. Про Философию и говорить нечего: он слепой последователь Платона, в нем ни на медный обол нет своей собственной Философии; да и что за страм, повторять чужие определения, как бы они ни были хороши!

Таким образом, разглагольствовал встречный Философ, шествуя шаг за шагом, и на каждом шагу останавливаясь, как Гиерофант, во время торжественного шествия Кирни Элевсинской.

— Нет, господин мой, — думал я, — с тобой не скоро дойдёшь до Афин! ты весь священный путь забросал словами; а до города еще около двух тысяч оргий, или аршин.

Увидя вдали, на пригорке, человека, я пришпорил лошадь, и оставил Философа в пылу восстания на Аристотеля.

Подъезжая к пригорку, я заметил, что сидящий на нем человек, в изношенной одежде, что-то читает.

— Господин мой, — сказал я, — не можете ли вы мне сказать, где мне найти Аристотеля? в городе или в загородных садах?

— Ах, господин мой почтеннейший!.. вы едете учиться в Афины, или путешественник?

— Путешественник.

О, благословляю встречу с вами! вы верно проезжали чрез театр военных действий. Как приятно будет Афинянам услышать из уст моих горячую новость! Вы устали с дороги, присядьте пожалуйте. Какое наслаждение беседовать с учёным путешественником! Вы откуда изволили приехать?

— Из Москвы.

— Не припомню названия этого города; вероятно он лежит в Гиперборее…. Позвольте мне объявить о вашем прибытии на площади Афинской?

— Как вам угодно!.. Ну, думал я, попал в руки к журналисту!

— И так, господин мой, вы верно проезжали мимо Дельфов? Что Ареопаг? Удивляюсь терпению греков! Признаюсь, вам, что во вчерашнем листке, я читал на площади возмутительную вещь против Филиппа; я просто назвал его мужиком. Позвольте же мне узнать…

— Господин мой почтеннейший, я расскажу все, что вам угодно, только в другой раз; теперь я устал с дороги, и тороплюсь к Аристотелю. Мне желательно знать, где я могу его найти?

— О, позвольте вас проводить к нему; это человек с хорошим дарованием; его последнюю Акроатическую статейку я расхвалил на площади, и надеюсь, что он будет мне обязан славой. Теперь сочиняю я его Генеалогию, для составления которой, он сам сообщил мне некоторые сведения.

— Очень любопытно бы мне было узнать кое-что из его жизни.

— Я в коротких словах расскажу вам. Вот видите: Родился он в Стогорсос, в Македонии, от некоего Никомаха. Лишившись в младенчестве отца и матери, воспитывался он у Проксена; но Проксен, как необразованный человек, ничему его не учил, да и сам он не имел особенной охоты к учению; только женщины и Поэзия были его страстью; а это, должно вам сказать, есть признак человека с пылкою душою.

Прогуляв отцовское наследие, он совершенно предался Поэзии; особенно когда и любовница его Элифия, сказала ему на отрез, что она заимодавцем не была и не будет. Как страстный любитель Гомера, Аристотель хотел пожать часть славы его, и сочинил огромнейшую поэму, на смерть всех погибших при осаде Трои. В этой поэме исчислены были имена всех воинов, и как, где и в какое место, каждый из них получил рану. Это удивительное создание! но публика не поняла его; ей лучше нравилась Евбеева пародия на Гомера; да и может ли толпа понять достоинство сочинения без рекомендации публициста?… Меня еще не было тогда на площади…..

Впрочем, и не удивительно, что не обратили внимания на это сочинение по новейшим исследованиям, уже накинута не тень, но туча сомнения, не только на существование Гомера, но даже на существование Трои; и говорят, что вся Илиада есть ничто иное, как Метаморфия, искаженный и переделанный на Греческие нравы перевод с Эфиопского языка, книги, под заглавием: война Титанов. Но обратимся к Аристотелю. Обиженный невниманием Публики ко второму своему сочинению о Поэзии, в котором предлагалось Грекам писать стихи с рифмами, он проклял страсть свою к восторгам души, и вступил в военную службу. Так как все, лучшей породы люди, служат не иначе, как во всадниках; то и Аристотель, происходя по прямой линии от Эскулапа, вздумал служить на коне; но и простой конь, подражая Пегасу, сбил его с себя и принудил выдти со стыдом в отставку.

Не зная, что ему делать, он отправился в Дельфы, и вопросил Пифию: где ему искать счастья? — «Там, где больше глупцов» — отвечала ему Пифия.

Никто не мог растолковать этого ответа.

— Не растолкует ли Еврейский Раввин, приехавший из Египта, — сказали ему.

И вот, он отправился к Раввину. Раввин сидел за книгой.

— Скажи, друг, где более глупцов? — спросил он его.

— Там, где более мудрецов, — отвечал Раввин, продолжая читать книгу.

— Стало быть в Афинах?

Раввин не отвечал ни слова.

И вот Аристотель отправился в Афины, прямо в Академию, слушать мудрейшего из мудрейших, нашего широкоплечего Аристокла, лебедя Академии, Аписа Афинского, словом, Платона. Прилежно трудился Аристотель; спал мало, и ел мало; в продолжении дня изучал таинственные числа, которые связывают пирамиду огня с землею, а ночью плел корзины, для пропитания и для заплаты Платону за ученье.

Платон называл его наследным принципом философии, а товарищи прозвали душой Академии; ибо, действительно, он тощ, как душа.

В надежде наследовать кафедру Платона, протекло около пятнадцати лет, и вдруг — надежда его потухла. Платон, заболев, поручил на время болезни кафедру свою не наследному принцепу, а племяннику своему Спевзиппу.

Проклиная и Платона, и судьбу, понес Аристотель корзины свои на торг.

— Нет счастья на земле, оно на небесах! — произнес он с отчаянием, и бросил корзины об землю.

— Что возьмешь за пару? — раздался подле него голос.

— Давай хоть по оболу! — отвечал Аристотель.

— Ой, ой! дорого! — возьми за пару обол.

— Ах, ты Жид проклятый! — вскричал Аристотель.

— А кто ж меня проклинал? — спросил покупщик.

— Я! — отвечал Аристотель, взглянув на него. Это был тот самый Раввин, который в Дельфах растолковал ему слова Оракула.

— А за что ж ты меня проклинает? — продолжал Еврей. — Попросил бы ты два злотых, я бы тебе дал один.

— Проклял я тебя за то, что ты посоветовал мне идти в Афины.

— А кто ж тебе виноват? зачем ты просил совета, коли сам ученый?

— Да! теперь стал ученый, как научили!

— Славно корзины плетешь!.. а у кого учился?

— В Академии, у старой собаки Платона!

— Славный мастер! А почем он платит тебе с корзины?

— Почем? ты спроси: сколько я сплел корзин, чтоб заплатить ему за посещение Академии в продолжении 15-ти лет.

— А кто ж тебе велел учиться у такого учителя, который берет деньги с учеников, а не сам платит им деньги за то, что у него учатся?

— Покажи мне такого учителя; я откажусь не только от Платона, но и от учения его.

— Да вот я плачу тем, которые ходят в шкалу ко мне.

— Всемогущие небеса! — вскричал Аристотель — не знаю, которое из двенадцати божеств мне покровительствует! Да я готов идти к тебе в ученье хоть за пищу и одежду.

— Невозможно, — сказал Раввин— пища и одежда сама по себе.

— О, с меня довольно ста драхм[21] в год.

— Ой, ой! не могу! дешево! у нас по закону определено: тому, кто принимает ученье только для себя, один талант серебряный; кто же учится с тем, чтоб быть самому учителем, тому два таланта золотых в год, сиглами[22].

— В год? два таланта золотых! 24 тысячи драхм! 192 тысячи оболов!.. о да за это можно умереть 192 тысячи раз!.. пойдем!.. услышали меня боги!

Песто, песто то копели

Екаме тин хриан кэ фэли

Так воскликнул Аристотель стихами с рифмой, и пошел к Раввину, и Раввин учил его Философии по какой-то древней Иерозальской книге, называемой Таламет, т. е, толмачь, или толковник священнодействия.

Но этого никто не знал, все удивлялись: каким образом Аристотель разбогател?

— Как вы думаете, отец Платон — спрашивали ученики лебедя Академии — не открыл ли Аристотель тайны делать золото? неужели Хризопея[23] существует?

— Глас народа, глас истины! — отвечал Платон. — Золото есть ничто иное, как скипение некоторых элементов; и потому, может быть, Химия и овладеет когда-нибудь этой тайной; однако же для этого нужно, чтоб пирамида огня была помножена на число, составляющее сложность всех способностей человека.

Все ученики задумались, удовольствовались этим мудрым решением Платона…

— Позвольте, Господин мой, почтеннейший, куда же это мы своротили от города?

— К урочищу «Эванова Криница,» где Аристотель нанимает теперь загородный дом и сад. Вы, господин мой почтеннейший, очень кстати приехали; сего дня дает он обед всем Философам Афин.

Пройдя Оливковую рощу, по правому берегу Цефиры, мы приблизились к ограде сада; дорога разделялась на двое: одна шла мимо, по долине, другая в право, к воротам загородного дома.

— Это что за улица? — вскричал я, увидев, в лево на лугу, выглядывающего человека из бочки.

— Это один из Киносаргов секты нищих, это Диоген Пафлагонец, у которого вырваны ноздри за делание Фальшивой монеты. Изгнанный из отечества, он пришёл в Афины и пристал к главе бродяг, который прозвал себя анти-стеном, т. е. врагом истины. Отверженные, презренные обществом, они основали учение, упрекающее судьбу за бедствия людей; эту лающую породу мы прозвали собаками.

— Сделайте одолжение, только не на лево, не ко мне! — раздался голос из бочки. — Идите на право, там ожидает вас и жареный, и печеный и настоянный еловыми шишками Бахус; а я обедов не даю, я не обязан начинять чужих желудков, ни говядиной, ни свининой с перцем и фисташками!

Не обращая внимания на пресмыкающегося Философа, мы прошли ворота, и платановой аллеей поднялись на возвышенность к дому. На обширном крыльце с навесом и лавками, мы застали уже толпу ученых; хозяин, заметив нас, не двигаясь с места, очень равнодушно произнес: Зулосас!

— Кали-имера! Пос эхетэ! произнёс мой товарищ, и заговорился в толпе, окружившей его и расспрашивающей про новости политические и литературные.

— Что же это? — думал я — Аристотель принял меня верно за какого-нибудь безбородого Академика! ибо я заметил, что вся ученая знать гладила с важностью длинную бороду. Однако же я был доволен, что на меня не обратили внимания: это доставляло мне возможность быть спокойным наблюдателем обычаев и нравов Афинских ученых.

Я подсел к одному молчальнику, и рассматривал город, который расстилался за рекой по скату берет, как наброшенный на полотно, над ним ясное небо, за ним гора Гимет, увенчанная садами, усеянная храмами…

— Как прекрасны Афины! — сказал я, взглянув на соседа.

— Может быть — отвечал он— я здешний…

— Но идея об изящном… — начал я.

— Но сравнение, — отвечал он.

— Это какой-нибудь Лаконик — думал я, и продолжал:

— Кто эти господа с бритыми бородами?

— Учащиеся.

— А с бородами?

— Говорят, что Философы.

— Позвольте вас спросить, кто здесь теперь из Философов Афинских?

— Кроме Платона — все.

— Как жаль; мне хотелось видеть Платона.

— Он уехал в Сиракузы.

— Кто же заменил его?

— А вот этот господин в зеленом паллиуме с широкими рукавами, у которого за поясом чернильница, в душе честолюбие, а в голове потёмки.

— А это кто такой?

— Филимон, драматический писатель, комик; только его остроты тупее его носа.

— А это кто?

— Это Эвбей Фаросский, сочинитель Ватрахомиомахии.

— А этот молодой человек?

— Это Аристипп, внук Аристиппа, ученика Сократова. Он здесь умнее всех; по его мнению, «душа есть средне пропорциональное число между горем и радостью» и, следовательно, душа возвышается во квадрат, когда радость будет во столько раз увеличена, сколько единиц заключает в себе горе.

— Это что за растрёпанное создание, в изодранной тривунии и в бахилах? — продолжал я.

— Это та дубина, из которой сделана Диогенова бочка.

— Понимаю, — это Антисфен. — Но это что за бочка?

— Это Фатой, председатель всех пиров, последователь Фалеса, полагавшего началом всему воду. Фатой, однако же, усовершенствовал эту систему: он соглашается, что начало всего есть жидкость, но не вода, а вино; ибо вино, по его словам, заключает в себе оба начальные элемента: огонь и воду; вино мирит двух врагов: душу и тело.

— Это что за молчаливый, но внимательный слушатель многословия прочих?

— Этот господин родом из Эфиопии, не знаю имени; но сколько я понял, учение его имеет основанием мысль, что «человечество есть проявление тайны создания вселенной». Он большой друг вот с этим господином, который торговал некогда Финикийским красным сукном, но занесенный бурею в Афины, променял золото на философию. Это Зенон, утверждающий, что в природе все стоит на своем месте, и что вселенная без него не могла обойтись.

Любопытство мое еще не было вполне удовлетворено, — как вдруг раздалась музыка, и на подносах вынесли бокалы, наполненные вином, смешанным с сосновым соком. — Это необходимо было выпить перед обедом, для энергии стомахической.

Аристотель обратился, к собранию с вопросом: кого оно избирает царем пира?

— Фагона, неизменного Фагона! — вскричали все. Фагон прохохотал от удовольствия; эхо, с испугом пробудилось в ущелье горы. Он надел на себя поднесенный на блюде миртовый венок и пурпуровую тривуну, и все двинулись за ним в Триклиниум, где около трех стен тянулся широкий диван. Фагон взлез на него, и заняв место по средине, важно прислонился к мягкой подушке; все гости последовали его примеру, разлеглись по обе стороны.

Посреди комнаты стоял жаровник, в котором курился ливан.

Резкий звук кимвала и тимпана, сопровождаемый голосами нескольких песельников, раздался. Когда они пропели гимн в честь градоблюстительницы Афины: Παλλας μουνογενης!.. рабы внесли маленькие столики, с первым блюдом, и поставили на диване перед каждым гостем. Это первое блюдо было мима, в роде винегрета из всевозможных мяс, искрошенных мелко на мелко, с прибавлением внутренностей, крови и уксусу, разваренного сыра и петрушки, тмина и маку, печёного в золе луку и сушеного винограда, мёду и гранатовых зерен…

Перед Фагоном поставлена была тройная порция…

— Кало-ине! — вскричал он, доканчивая мим.

— Кало-ине! — повторили все прочие, торопясь окончить.

— Это чудо, — сказал мне сосед мой — Фатой Афинский не уступает предку своему, который съедал, за спором, одного вепря, одного ягненка, сто хлебцев, и впивал духом одну орку вина.

Второе блюдо было, Белорские улитки в пшене; потом фазаны и куропатки; потом мясо оленье, потом стерлядь, потопленная в Атосском масле, потом жирные плачинды с мясом и с миндалём… потом подали тразимата, т. е. десерт: плоды сушеные, Афинские сахарные оливы, финики и проч.

За каждым блюдом следовал поднос с вином; так как Греки не любили метать одного сорта с другим, то на этот раз было выбрано вино Кипрское ку-мирос.

— Кало-ине! — повторял Фагон.

Частный разговор вскоре превратился в шутки; и остроты посыпались на тучного Фагона, который быстро пожирал все подносимое ему, пыхтел, багровел, и пища погружалась в чрево его как на дно морское.

— Это слитком жирно, нездорово, сказал Люциний — отказываясь от подносимой плачинды.

— «Что слитком жирно, то нездорово, сказал ты» — подхватил подслеповатый Антисфен, набивая нос каким-то врачующим глаза зельем, вывезенным им из Египта, и поставив тавлинку подле себя.

— Но, так как Фагон также слишком жирен, — продолжал он, — следовательно — Фагон нездоров.

Все захохотали; шутка Киника задела Фагона за живое.

Довольный, своим силлогизмом Антисфен хотел еще раз понюхать зелья, но — тавлинка, его исчезла.

— Господа, прошу отдать мою тавлинку! — сказал он с сердцем.

— Господа мои, отдайте Антисфену тавлинку; вы лишили его нос пропитания — подхватил забавник Евбей.

— А так как, все то, что лишено пропитания, — произнес торжественно Фатой, — должно умереть с голода, следовательно, и нос Антисфена должен умереть с голода!

— Браво, браво, браво, Фатой! — раздалось по всему триклинию; хохот общий прокатился громом.

— У-У-У-У! — закричали все, уставив палец на Антисфена.

Он побледнел, в душе его собиралась мстительная гроза, губы задрожали.

Вдруг вошел раб и сказал что-то на ухо Аристотелю. Аристотель заметно удивился, вскочил с дивана и, извиняясь перед гостями, вышел.

Хохот прервался.

— Что это значит? — спрашивали все друг у друга; но только я один понимал в чем состояло дело.

— Странная вещь, — думал я — неужели Антисфен нюхает табак?

Кажется, древние об нем и понятие не имели?

— Скажите, Господин мой, — спросил я своего соседа, — как называется это зелье, которое нюхает Антисфен?

— То βχχο? Вакхово, — отвечал он мне по-гречески.

— Ту-Вакху! табак! — думал я: — так это то самое то зелье, о котором мне говорил Цыган: зелье, предохраняющее от цынготы.

— Не называют ли его петюн или тютюн?

— Может быть πετενον — летучий, или тифос — вонючий.

— Что за чудо: petum, fetens, theffin… puant и ре… понимаю!..

— Не называлось ли оно никотиана?

— Это, я думаю, все равно, что и никеротиана[24].

— А! так вот он, Г. Нико, посланник Французский в Португалии, который прислал Екатерине Медицс маленькую провизию табаку в подарок, которой очень понравился табак, который и стал называться с тех пор королевин порошок?.. понимаю!

Г. Нико, следовательно, изобрел Амазонский табак… на табачном острове Табого. Теперь стоит только исследовать, не от табаку ли произошел Табагистан в Анатолии, и самое слово кабак, здание, в коем древние ели кебаб и курили табак…

Да и слово tabeo и tabes, и tabesco — гнить, портиться, и tabeda pestis — цинга, да и слово tabema, cabaret…

Вдавшись в исследования о табаке, я вспомнил и прекрасную оду о табаке, соч. Ильи Ларина. Эта ода начиналась: «на толь чтобы в печали» и кончилась:

Все так, все так, все так!

А нам остается понюхивать табак!

Вдруг Аристотель вошел с радостным лицом; в руках его был свиток бумаги.

— Господа мои, — сказал он, — Филипп приглашает меня воспитывать своего сына! — и прочел в слух письмо Филиппа.

Все бросились поздравлять Аристотеля с будущими почестями.

— И так, ты оставляешь мирную жизнь Афин, Аристотель! — вскричал Фатой. Дайте же прощальный кубок!

— Очень хорошо делает — возразил Триэфон, достойный последователь Гераклита, жалкое, тощее существо, на которого никто не обращал внимания.

— Жизнь есть вещь продажная, от чего же не отрезать от нее куска и не променять его на золото и почести.

— Злую собаку выпустил ты на меня, Триэфон! — отвечал Аристотель.

— Знания наши есть товар, который требует сбыта, — сказал Зенон. — В Афинах этот товар очень дешев: кто пойдёт за плодами на торг, когда есть свой собственный сад!..

— Правда — перервал едкий Триэфон, — здешние умственные товары слишком залежались, стали рухлядью. Прощай, Господин мой, желаю тебе пить куриное молоко у Филиппа.

С этими словами Триэфон вышел.

Его проводил общий хохот.

— Странно, Господа мои, — сказал Евбей, какое противоречие между Философией и природой вещей! — Фалес и последователи его, полагавшие началом всего воду, были и есть люди совершенно огненные, что заметно и по Фагону, который весь горит; Гераклит же и последователи системы, производящей все от огня, были и продолжают быть, люди холодные, как на пример плакун Триэфон, который постоянно точит слезы. Разрешите мне эту проблему?

Проблема заставила всех задуматься.

— Не трудно разрешить, — сказал Аристипп: чья природа огненна, для того прохлада воды есть идея наслаждения; чья природа водяниста, холодна, тот дорожит теплотою, происходящей от огня….

— А так как теплота дает ему жизнь, — перервал вдруг наследник Платона, — следовательно он по себе заключает, что огонь дает жизнь всему и есть всего начало. — Это мое всегдашнее мнение.

— Браво, браво, Ираклит! Платон не отшибся в тебе: допивай всегда чужие стаканы; ибо мудрость и истина на самом дне.

— Прощай, Аристотель, прощай! — повторили все.

Я хотел удалиться вместе с прочими… но, подумал, и остался.

Глава X

— Господин мой, — сказал я Аристотелю — вы изволите ехать в Пеллу; я также туда намерен ехать, и потому, мы можем ехать вместе.

— Очень рад спутнику, — сказал Аристотель, — но я не поеду верхом, я найму четырёхколёсную каруцу[25] с запряжкой мулов; ибо уверен, что Филипп заплатит мне путевые издержки.

— Это для меня все равно, — сказал я, — наймемте пополам.

— Очень рад, но только должно нанять каруцу обитую медью и с приличной резьбой… — сказал Аристотель.

— Разумеется! — сказал я; —я сам не привык ездить на воловой каруце.

Таким образом, условившись, в тот же день послали мы нанять каруцу обитую медью и украшенную резьбой.

Нам наняли до Волочи, ибо по Македонии устроены были везде ямы.

Сборы Аристотеля были не велики: узел с платьем, несколько свитков сочинений; за поясом калям и каламаре, бочонок с вином, настоянным еловыми шишками — вот все.

На облучок сел слуга Никомаховича, Немирко; он плакал от радости, что едет на родину.

И мы пустились в путь; каруца заскрипела, медные бляхи задребезжали — это был признак, что едут люди высокой породы.

Скрылись от взоров роскошные берега заливов Сароникского и Саламина, и разостланная Мегара по цветущей долине, и крутизны горы лесной, или деревной, и, превращенная в остров, Нимфа Эгина.

— Узнаешь возможно ли: в вас спутником кого имею я? — спросил меня Никомахович.

— Я странствующий певец, — отвечал я, и думал: какая учтивость! местоимение Я стоит в конце речи.

— Певец, по внутреннему, или по наружному побуждению?

— Господин мой! — отвечал я, где солнце не греет, там по неволе довольствуются только внутренней теплотой.

— А! — сказал Никомахович, и умолк, и молчал во все время переезда; а я, проезжая Евбею, Фессалию и приближаясь к Македонии, думал о сонме богов и Дротте или Друиде Скифе, о Кире-Еллине, о Пане и Доминусе Пеласге, о Еосподине Славене, и прочих высоких особах Мифологии и Истории.

— О! — сказал я сам себе: до которых пор в Мифологии множественное будет приниматься за множественное, а в Истории единственное за единственное? до которых пор в аллегории жена будет женой, сын сыном, дочь дочерью?

Я не в состоянии описывать всего, что я думал. В голове есть свое небо, которое иногда заволакивают тучи-мысли, и дождят слезами; иногда и на этом небе сверкают молнии, отсвечиваясь во взорах; гремят громы, отдаваясь в устах.

Я не буду описывать подробностей пути, по которому шло и ехало человечество на поклонение жизни; по которому пойдет и поедет оно на поклонение злату. Но я не проехал мило Дельфов, чтоб не взглянуть на праздник Доды. О! что я видел, читатель!.. Принцеп Философии спал в продолжение всей дороги; перебравшись чрез Олимп, в границы Македонии, на первом поставе, или почте, запрягли нам в каруцу тройку лихих коней. Каруцарь гикнул, хлопнул по воздуху аравийским кнутом и запел:

Ах, вы кони, мои кони!

Вы не белые кони божьи,

Вы не Царские вороные!

Вы — серко, гнедко и бурко!

Не подкованы вы кони красным златом,

Не лежали вы на шелковых подстилках;

А как дам вам, мои кони, доброй воли,

Не угонятся за вами в поле ветры!

Хи!!

Двинулись горы с места, пошла земля, стали воды, потекли берет!

Какие дивные рессоры — быстрота! не тряхнет!

Летит тройка, как метеор.

Вот катимся мы уже с горы к Пелле, вот несемся городом, вот примчались ко двору Панскому, Господскому; дубовые ворота распахнулись. Шагом по зеленому лугу подъехали мы к крыльцу.

Я заметил, с каким удивлением и неудовольствием Аристотель взглянул на старый тесовый дом с светлицами и выходцами, и на дворовые избы, окружающие его. После Афинских зданий, простота ему не нравилась.

Несколько дворовых холопей выбежали на встречу Аристотелю; я хотел было идти в город; но он меня уговорил пробыть несколько времени с ним.

— Останься со мной, господин, — говорил он, — я чувствую, что умру здесь со скуки, покуда привыкну. Я тебя представлю Василиссе, как друга своего.

Я согласился, и нас повели длинными сенями в отдаленные покои, потом в баню.

Как изнеженный Афинянин, Никомахович потребовал благовонного масла, для мощения тела; но о подобной роскоши в Пелле не ведали.

После бани подали Аристотелю царскую одежду: кафтан домашней ткани из сученой шерсти, чёботы кожаные выше колена, и охабень[26] строченый красною белью.

Аристотель, хотя с неудовольствием, однако же принял небогатую одежду; но почти в слух говорил, что он привык к одежде шелковой, или Финикийского пурпура, а не к простой шерстяной.

Выходя из бани, спросил он вина, настоянного еловыми шишками; но ему принесли меду и гречишной браги.

— Это ужас! — вскричал Аристотель — здесь на медный обол нет пышности царской! Это палата! Да тут надо быть жирным Фагоном, чтоб сидеть мягко на деревянных скамьях!

После бани, Аристотеля повели к Олимпии; я последовал за ним. Она приняла нас добродушно и вместе важно, прилично царскому сану; протянула: для поцелуя свою руку. Я бы даже не ожидал этого от дочери Молосского Царя. На ней было парчовое платье, с двумя рядами застежек; перетянутое широким поясом, составленным из золотых блях; сверх этого платья лежала на плечах аксамитная ферезея, или фирузе, т. е. блистающая, с длинными рукавами, до полу; на голове, того же цвета шапка, вроде скуфейки, шитой золотом; на ногах того же цвета туфли, или папугищ на каблуках.

После приветствия Аристотелю, и расспросов про меня, она посадила нас, и приказала привести своих детей.

У меня затрепетало сердце от ожидания видеть юного Александра.

И вот — выбежали двое детей, мальчик и девочка; за ними толпа мамок и нянек. Мальчик, увидев незнакомых ему людей, остановился и смотрел на нас исподлобья; а девочка — это была Фессалина! — подбежала к матери, прижалась к ней, приклонила голову к груди её, и также устремила на нас свои огненные глазки.

— Саша, подойди к своему учителю, Никомаховичу, — сказала Олимпия, указывая на Аристотеля.

И Саша подошёл к нему, продолжая смотреть на него из подлобья; еще шаг, — снова взглянул на него; и вдруг, подпрыгнул, полез к нему на колени; ухватился сперва за рукав, потом за грудь, потом за волосы, и — стащил Мидийский парик[27], прикрывавший безволосую голову Аристотеля.

Аристотель, торопливо поправив парик, покраснел с досады; но желал скрыть неудовольствие:

— Какой милый, живой ребенок, Василисса! — сказал он — особенно Глаза! глаза есть зеркало души.

Василисса Олимпия, в свою очередь смутились от замечания; ибо у её сына глаза были разные: один серый, другой черный.

Во все это время я сидел отуманенный мыслию: это будущий Александр!

Александр Филиппович, или вернее, говоря языком Ликийским, Александр Олимпиевич, казалось, был обыкновенный ребенок, плакал и кричал, как и все другие дети, сосал соску и Фиалковый корень, не искуснее прочих; но, с рождением его, родилось общее мнение, что он будет непременно великий, непременно покорит целый свет… и этого достаточно было, чтоб предсказание исполнилось. Сверх того, в день рождения его, Филипп видел предвещательный сон, который рассказать нельзя; а Сивилла, в рубище, с распущенными волосами, бегала, из края в край, и вопила: —Радуйся Македония, радуйся дева изшедшая из Арго! народилось у тебя детище с тройным талантом! После подобных предвещаний, по мнению некоторых Философов, не нужно бы было Александру ни учителей, ни воспитателей: он должен был быть без всякой человеческой помощи чем-нибудь сверхъестественным. Олимпия также была этого мнения; но бывший при дворе её, инкогнито, Египетский Фираун[28], халдей и волхв Нектабан или Нектанет, сказал ей: «помилуйте, госпожа моя, не родится граненый алмаз, не родится и низаный жемчуг; а алмаз есть ум, а низаный жемчуг добродетели».

И Олимпия решилась воспитывать сына.

Так рассказывал мне дворовый Тивун, покуда Олимпия рассуждала с Аристотелем о методе преподавания наук.

Когда они кончили разговор, я сел опять на свое место.

Юный Александр стоял подле своего будущего учителя, а Фессалина подле матери.

Долго смотрела она на меня, вдруг спросила у матери:

— Маменька, а это мой учитель?

— Твой, дудука! — сказала, засмеявшись Олимпия.

— Мой? — вскричала Фессалина, бросаясь от матери ко мне, и обняв меня.

— О, признаюсь….

Духовным пылом возгоря,

Я думал: по восьмому году,

Она как Майская заря,

Воспламенила всю природу!

Что ж будет далее… когда

Придут законные лета?

Беда!

Представьте же себе мое удивление, когда Олимпия в самом деле предложила мне быть воспитателем Фессалины.

Я согласился; но чему же, думал я, буду учить ее? Для женщин одна в жизни акроматическая наука, разделяющаяся на три периода, на любить, любить и любить… буду учить ее правописанию.

И стал учить ее правописанию… и я уверен, что она не написала бы:

«Мой друхя бес тебя сашла

Сума, горит сердешный пламен».

Нет! строгий выдержать могла,

В правописании экзамен.

Но обратимся к делу.

Чрез несколько дней после нашего приезда, настал господский праздник Коляды, или праздник Хронов; этот день назначен был и красным днем, или днем именин сына Олимпии.

Перед полуднем она одела Александра в хитончик своей работы, и, сопровождаемая всем двором своим, пошла в хоромы Святого Витязя Якова. Весь путь от дворца до горы, находившейся посреди рощи, усыпан был цветами; весь храм, построенный по образцу храма Афины, Греческими зодчими, был также увешан венками, уставлен ветвями дерев. Сквозь толпу народа я едва продрался в медное капище, где стоял древний истукан, дубовый обрубок, топорной работы, на коротеньких ножках, туловище в роде бочки, голова огромная, с витыми около ушей бараньими рогами. Но по сторонам между колоннами стояли 12 истуканов дивной работы; каждый из них был увешан рукодельными: ширинками, шитьём в узор, цветными лентами и бусами.

Папа, в белом балахоне, с бородой по колено, совершил излияние, начадил Ливаном, окропил всех кровью; и потом поставив сына Олимпии перед горой, или Жертвенником, на котором жарилась баранина, осыпал его новыми золотницами, — присланными Филиппом из Криниц, в дар новорожденному, — и сказал: «Ну, будь же ты отныне Олексом, да живи во благо!» Потом, отрезав ножом кусочек баранины, дал ему съесть, поднес ему к устам жертвенной крови, и продолжал:

«Ну, ступай, и все идите гулять во славу Святого Витязя Якова; а за утро богатые сотворите пир бедным, а бояре рабам; а не исполните закона, то да не убелит, а очернит вас баня; а воссевшим вам обедать, да опрокинут слуги на вас курильницу с горячими угольями, а повара да пережарят любимую похлебку вашу, и да переварят жареное, и да приправят все кушанье не медом, а рыбьей желчью; и да вбегут собаки на поварню и да пожрут пироги; а вепри, ягнята и поросята — откормленные молоком, да испустят во время жаренья визг, крик и рев, подобно быкам, приносимым в жертву, и соскочут с вертела и покатятся по земле, или убегут в горы и унесут с собою рожны; а жирные куры и куропатки, ощипанные, выпотрошенные и готовые к жаренью, да вспорхнут из рук поваров и разлетятся по хижинам бедных, дабы не одни богатые вкушали их. Мало того, — неимущим нужно и подаяние; не подадите сами, муравы откопают сокровища ваши и разнесут по бедным; мало того, — неимущих накормите, наделите и прикройте полой своей нищую голь, а не прикроете, — одежду вашу поест моль, и крысы разнесут по лоскуту на починку рубища. Мало того, — омойте бедных и соскребите грязь с тела их; а не исполните, то да оплешивеют сыны ваши, а румяные лики дщерей да обрастут густыми бородами как лес, и будут похожи они на Эллинских комедиянтов Сфенопогонов.

Исполните же закон Туров, настанет снова золотой век, когда сам хлеб ходил за чревом и превращался в золото; когда реки млека текли по сытой земле, а облака разносили хмельный мед и вино; а кожухи, шапки и сапоги сами росли на теле. Таков был век, дудки сами играли, а всё приплясывало!»

О, думал я, верно память о золотом веке оставила нам и песню:

Танцевала рыба с раком,

А капуста с пустарнаком.

Такова была речь жреца, я дивился: как, с лишком в 5000 лет, человечество не сделало шагу от животных понятий!

Но слова его имели свое действие: Все богачи, перепуганные заклинаниями, стояли бледны, и, казалось уже трепетали, чтоб муравы не откопали их сокровищ и не разнесли по хижинам бедных; но за то у нищих и неимущих лицо пылало радостию и ожиданием, что жареная куропатка влетит им прямо в рот.

Из храма все отправились по домам, сквозь ряды нищих и неимущих, которые, обступая имущих, словом «подай!» требовали дани. — Но этот день был канун настоящего праздника Сатурналий[29], или господства рабов. С вечера, они уже готовились к Саббату или шабашу; ибо на утро всех, кто носил имя пан, или сударь, ожидало рабство, служба и лакейство[30], если он не откупался положенной суммой и не, получал знака увольнения, — который состоял в красном знамени над домом, и в красной шапке на улице. К счастию, случайно нашёл я у себя в кармане древнюю золотую монету, и запасся шапкой. Аристотель об этом не позаботился; не ведая обычая, преспокойно бы спал он до полудня, если б верный Немирко не позаботился его разбудить.

— Ей! — вскричал он грозно, входя в комнату и едва держась на ногах, — Никомахович! что ж ты это, братец, спишь без просыпу!..

Никомахович вздрогнул, очнулся, уставил сонные глаза на верного раба своего.

— Вставай… говорю!.. ах… ты!! видишь, я из бани пришёл… ну!!..

— Что ты это, бездельник! — вскричал Аристотель! пошёл вон!

— Что? пошёл вон?… Э!! да ты не проспался!.. постой!

И с этим словом Немирко, сбросив одеяло с господина своего, схватил его за ворот, потащил с постели.

Испуганный Аристотель заревел как бык, которого тянут за рот под жертвенный молот.

На его крик сбежалось несколько дворовых слуг, не уступавших в трезвости Немирке.

— Что за шум? — вскричали они.

— Да вот, господа мои, — отвечал Немирко, — спит!.. знать ничего не хочет!.. помогите стащить его с постели… да!.. знать не хочет, что я пришёл из бани!.. занял мое господское место!.. а я прав своих не продаю… не продам, ни за что не продам!.. кто ж мне слуга?…

— Возьмите этого мошенника! — вопил Аристотель, задыхаясь от гнева.

— Меня?.. взять?.. видел это?..

— Э, да кто он таков?.. что за Пан? — спросили у Немирки товарищи его.

— Кто? да просто Никомахович, дядька, учитель господской… — отвечал Немирко.

— Эх, да оставь его! ведь он наш брат, пусть его погуляет. Да не мастер ли ты на эфиопской дудке играть? Ведь ты из Цыган, Никомахович?

Аристотель, как полоумный, накинул на себя одежду.

— Где Василисса? — вскричал он исступленным голосом.

— Э, не бойся! — отвечала ему толпа, — она откупилась, сидит взаперти… воля наша!

Аристотель, как полоумный, вырвался из толпы пьяных, выбегает вон из дома….

— Куда ж ты, куда Никомахович? — кричит толпа слуг. Преследуемый, он выбегает на улицу. Там новые толпы гуляющего народа; везде музыка, везде шум… пьют, пляшут… повсюду неистовые объятие любви и дружбы.

— Хэ! куда бежишь! стой, брат! — кричит первая встречная толпа. — Стой! коли наш, выплясывай!

Аристотель бросается как полоумный в сторону; но плясун в машкаре обхватил его….

— Стой! говорят тебе! наш или нет?..

— Ваш!.. — отвечает он трепещущим голосом.

— Что ж ты без личины, в холопской одежде и без шапки, как нищий?

— Хэ! у нас нет полосатого шута — в шуты его!

— Где-ж ему быть шутом, у него кислая рожа!

— Ну, будь он знаменной втулкой! Подавайте знамя!

И вот два молодца в пестрой одежде, принесли на плечах остроконечную шапку, оргии в три вышины; на вершине её, как на башне, развевалось полосатое знамя. Нахлобучив шапку на голову Аристотеля, знаменщики повели его под руки….

— Хайд! — вскричал предводитель толпы; и она двинулась, приплясывая, вслед за бубнами и сопелками, на гору к костру.

Около костра, увешанного плодами и осыпанного еловыми шишками для скорого возжжения, стояли уже украшенные венками, под белыми покровами, взнузданные быки с золочеными рогами; подле них, обнаженные до пояса, повязанные белыми фартуками, слуги храмовые с молотами[31] и секирами[32] в руках; подле костра гора или жертвенник, увешенный цветами и уставленный курильницами, и свечами в треножниках. Подле оного жрец, в белом балахоне, с венком на голове; по одну сторону его стоял малец с святой сечей[33], или огромным ножом, разлагающим жертву на части; по другую сторону, другой малец держал кованый ларец с Ливаном; еще двое держали рукомойню, блюдо и утиральник. Хор певцов, гусляры, дудари[34] и сопцы, стояли также по сторонам; за ними девы хорицы и игрицы, в красных сарафанах, под покрывалами…

Я, пользуясь правом красной шапки, стал поближе к этим белицам; мне нужно было их рассмотреть подробным образом — того требовала наука о изящном; притом же, покрывало….

О покрывало, покрывало!

Но воля Бостанжи-Баши,

Чтоб покрывало покрывало,

Все тайны сердца и души.

Мое все внимание было обращено на покрывало, и я не понимаю, как мог я заметить, что по всему скату горы, начиная от жертвенника, на лотках, на подносах[35], на щитах[36] и ширинках, лежала пища, ожидающая благословения. Это был пикник: хлебы божьи с кимином[37], пироги, колачи, пряженцы, овсяники, медовики, пампуши[38]; бутыли с вином, кадки[39] и горшки с мазулей и брагой, корзины с смоквой, с фигами, василикосами, с оливами, с гранатами…

Я не понимаю, каким образом расслышал я рокот трубы[40] писк священной дудки из ослиной ноги… звук медных кимвалов, и стук бубнов?…

Я даже не могу отдать отчета: казалось мне, или в самом деле я видел, как главный жрец принял жезл, махнул им — и раздался тихий хор, во время которого жертвы были закланы, а части их дымились кровью на жертвеннике под ножом жреца… как он осыпал их ячменем и солью, обливал багряным вином… и между тем внутренности возложены на костер, костер воспален, ливан брошен в курильницы….

Все казалось мне сном… я потерял из виду Аристотеля, я шел за юной Хорицей, я видел только ее… она начала плясать! о, Читатель!

Смотри — Дельфийская Харита:

Распущена её коса,

Две ручки голы, грудь открыта,

И ножка чудная боса!

На голове зеленый венчик,

Прозрачной тканью стан обвит…

Чу, брякнул, зазвенел бубенчик,

И дева ходит — говорит!

Я так засмотрелся на нее, что не заметил, как она обратилась предо мной в призрак и исчезла. — грустный, пробирался я сквозь шумные толпы народа; почти близь каждого дома, под навесом, стояли бочки с брагой и корзины с плодами; на луговинах плясали голубца, играли в лапту[41], в города.[42]

Но улицы, как поле сражения, были усеяны трупами упившихся. Чара зеленого вина низложила, вероятно, и Аристотеля; ибо только на другой день возвратился он с праздника, как сонный, с душой жаждущей похмелья.

Глава XI

Вы не поверите, как трудно учить женщину; женщину, это существо, у которого так много сердца и так мало головы; которое верит в Провидение до тех пор, покуда есть, о чем молиться ему; которое не верит в Провидение до тех пор, покуда гром не грянет; которое не сомневается только, в самом себе…

Пересоздать существо пришедшее в этом виде от берегов Тигра и Евфрата — выкупить из неволи, в которую оно обречено за ропот на судьбу свою посреди Рая — вот труд! вот наслаждение!

О, я не знаю выше блаженства, как преклонить колена и произнести:

Благоуханный цвет существованья,

Звено магнитное души и естества!

Венец, сияющий на лике Мирозданья,

И воплощенная улыбка божества!

О! (имярек).

Такова женщина перворожденная, и та, которая выкуплена светом разума.

Не будем говорить о сосудах, налитых водою, в которых собран букет цветов. Это существа бальные и гостиные; это цвет без корня; это простые, механические создания, андроиды, изобретенные Прометеем, воссозданные Албертом Гроотом[43], и усовершенствованные Видстоном, которые никак не могут произнесть букву Р.

Не будем говорить и о существах, налитых животною жизнью, которые перекидывают ногу чрез конский хребет и ездят верхом без седла.

Но этот фиал, исполненный сверхъестественным блаженством! если он стоит перед тобой, читатель… о!.. ты взглянул на него… взглянул и опьянел… ты уже не в состоянии протянуть руки, поднести его к устам… чувство оставит тебя— оно уже выше неба.

Образовать деву, наполнить фиал блаженством… но представьте себе грусть мою: что, если какой-нибудь профан-идольник осушит его до дна одним залпом, как schanapps, не оставив на языке ни капли, для осязания наслаждения.

Вот разница между образованием Александра и Фессалины: он для всех, она для одного… и если б еще для своего учителя!

Однако же я не завидую чужому счастию, ни чужим деньгам, ни чужой любви; я только не желаю быть пьедесталом — пьедесталом даже вселенной; но Атласом я готов быть: пусть поместится моя вселенная ко мне на рамена.

Девушек приятно учить; они по большой части милы и послушны, и всему верят, что им говорит учитель; но мальчик;… о, это вопросительный знак: —только шаг из яйца, и уже допрашивает: как, кто и для чего? Как будто понимает, что эти: как, что и для чего, есть истинное различие между человеком и тварью.

Эти слова произносит в нем сама природа; ибо он есть отражение всего видимого мира; он солнце той сферы, на которую может изливать теплоту чувств и сыпать лучи разума; он прохладная луна утешительница; он парящий орел в соображениях; он лев в великодушии и среди боя; он тигр в исступлении; он в ухищрениях змея; полип, движущийся на корнях своих; величественная пальма, произраждающая только один цвет, один плод в столетие своей жизни — один плод! — дивный плод — голову!.. яд и животворное вино; он тверд как железо, при свете блестящ как алмаз, непонятен как ночь, завиден как золото, звучен как серебро — о, он весь мир видимый.

Отдайте же это вопрошающее существо в руки существу безответному, учебной книге в образе человека, и вы увидите, что дивные звуки: что, для чего и как, увянут в душе, как отпрыск цветов, для которых нужно питание, и у которых нет питания.

Человек родится и в физическом и в нравственном отношении, или здоровым или болезненным, или уродом. И, следовательно, говоря математическим языком: в человечестве 1/3 добра, 1/3 зла излечимого, и 1/3 чистого зла.

Что ж предстоит воспитанию?

Хранить здоровье Физическое и нравственное, лечить болезнь и употребить зло на службу добра.

О, в природе столько неумышленного зла, что умышленное не нужно для весов судьбы, и каждый человек, если не в глазах других, то по крайней мере в собственных глазах, может быть чист и непорочен!

Между тем как я делал эту математическую выкладку и незаметным образом перешел от нее к разрешению всех тригонометрических задач посредством простой арифметики, логика Аристотеля тщетно боролась с логикой Александра.

— Страсти враги наши — говорил Аристотель — их должно истреблять, вырывать с корнем… убивать!..

— У папеньки много врагов — говорил Александр — греки, персы, иллирийцы, готты… для чего ж он их не истребляет, дядюшка?

— К побежденным должно иметь снисхождение, — отвечал сбитый с пути Аристотель; —и тогда враги обращаются в друзей наших.

— А за что ж, дядюшка, убивать страсти; их жалко совсем убивать, они также враги наши; может быть и они, если к ним будешь милостив, также обратятся в друзей наших.

— Да… но, нет… на пример пьянство, есть страсть опасная… которую должно искоренять…

— А где ж корень у пьянства, дядюшка?..

— Корень пьянства… бывает часто в обычаях… вот, на пример, если б ты был законодатель, ты верно бы уничтожил злой обычай, по которому слуги имеют право бранить и бить своих господ во время Сатурналий…. Это все равно, что позволить коню оседлать человека.

— Правда, дядюшка; а ты видел у меня деревянного конька, которого называют Пегасом, потому что он пегой.

— Здесь не время рассуждать о конях; изволь, Александр Филиппович, читать Илиаду!..

Александр взял указку в руки и начал читать:

Воспой; о богиня, гнев Ахиллеса, Пелеева сына,

Грозный, который Ахейцам нанес неисчетные бедства…

— Скажи мне, дядюшка, кто ж это просит петь богиню вместо себя?

— Омир, — отвечал Аристотель, — которого настоящее имя есть Мелезиген, от реки Мелеты, на коей он родился; когда же он ослеп и пошел по миру, тогда его назвали Омиром….

Это чудо — думал я, — что значит Филология! и по сие время люди не хотят понять, что Мелезиген есть ничто иное, как испорченное азское Слово Malsingan, т. е. поющий сказания, и что, следовательно, Илиада есть перевод с азского языка на греческий, песни о падении власти Азов в Helionе, что Priamus Kongur var sem adur er sagt kalladur Oden, en drottning hans Frygg, af thui tok Riked sydann naffn oc kallas Phrigia thar sem borgen (Troia) stod.

— T. e. что Приам Князь (kong — Конеж) был тот самый, как говорят, который назывался Оденом, а жена его Фритта; от неё и получило царство прозвание Фригии, где был град оный (Троя).

О вы! все триста Юпитеров, 64 Ахиллеса, 48 Геркулесов и все 30000 богов древнего Азского, или языческого мира! призываю вас в свидетели истины слов моих; но дозвольте мне, для помещения вас в моем тесном угле, разделить на 10.000; это не уменьшит величины вашей; ибо вы явитесь передо мною в настоящем своем виде, в священном числе 3, за которым стоят ноли и метаморфы древних и новых поэтов!

Эти слова я произнёс почти в слух, так что развлек внимание Александра к урокам Аристотеля, о щедрости, за которую в последствии историки укоряли Александра, говоря ему устами Филиппа: «глупо, мой друг, думать, что за деньги можно купить верность и любовь. Что за радость, чтоб Македонцы привыкли видеть тебя не Царем своим, а казначеем. Советую тебе быть более щедрым на благость, нежели на золото; потому что только благость есть казна неистощимая».

Таким образом я часто был слушателем уроков Аристотеля.

Сначала Аристотель был доволен вниманием своего ученика; он надеялся образовать из него мудрого законодателя; но созидаемая надежда, как Вавилонская башня, не достигла цели своей. Откуда ни возьмись в Александре охота к музыке. Он услышал песни Фригийского Бандуриста Тимофея, и так возлюбил их, что Олимпия принуждена была купить сыну маленькую бандурку, и нанять Тимофея учить его игре и пению.

Гений во всем виден, за что ни возьмётся.

«Однажды учитель (говорит вместо Квинта Курция Иван Фрейнсгейм, в переводе) приказал ему ударить в некоторую струну…. (странно, как будто Квинт Курций не знал, что эта струна называется также квинтою…) в некоторую струну, по правилам науки».

— Я и без правил науки ударю в струну! — отвечал Александр.

Все удивились остроте ума его; а Аристотель с горестию помыслил: «из Александра выйдет бандурист, и только!»

Аристотель ошибся. Не прошло недели, Александру надоела музыка; в нем открылась новая страсть: бегать в запуски.

— О, — говорил Крисон Ингеландец, учитель его — Александр Филиппович перегонит со временем на Олимпийских играх не только всех бегунов, но и всех иноходцев!

Покуда отрок Александр бегал, Акроматические науки стояли, а Аристотель с горестию думал: «из него ничего, не выйдет, кроме иноходца!»

Аристотель ошибся: в Александре вскоре родилась страсть к борьбе — наняли атлета Диоксиппа; потом страсть играть в лапту— наняли Аристоника; потом страсть к охоте, потом страсть объезжать коней, потом ездить верхом на своём учителе.

Аристотель долго сердился, терпел, терпение иссякло, и он хотел уехать из Пеллы; но Олимпия уговорила его, а Александр поцеловал его в лоб, и сказал, что не будет вперед шалить.

«Стыдно тебе, Александр Филиппович, говорил ему умилённый Аристотель; родитель твой по прямой линии происходит от Геркулеса, а Василисса Олимпия от Ахиллеса; по священной же науке чисел, плюс на плюс дает плюс; следовательно, и тебе должна предстоять великая судьба с плюсом; а ты поведением своим и невниманием к наукам хочешь обратись все в минус — стыдно Александр Филиппович!»

Хотя Александр плохо знал Арифметику, которая входила в состав курса эзотерических или таинственных наук, коим обучались только царственные особы; но Александр постиг слова учителя своего, как поэт, в котором учёные мужи, вместо ума, рассудка, воображения и познаний, допускают только какой-то угадывающий истину инстинкт, как будто; до истины нельзя достигнуть, не навьючив себя формами познаний. О, бедное, страждущее познание от форм познаний! Скажите, кто прав, кто умнее: тот ли, который несет духовный хлеб в снопах, или тот, который вымолотил его и несет в зернах?

Не обвиняйте же, ученые мужи, поэтов, которые, носясь по поверхностям, срывают цветы с растений мысленных, цветы, заключающие в себе семена будущности.

Поэт есть зодчий того здания, к которому вы сносите материалы распределяя их на виды и роды. Не ропщите, исполнители его воли, он сам подвластен законам духа, действующего на него внушением.

Александр был поэт, — Азия, была книга, в которую он вписал мечем поэму свою.

Александр понял слова учителя своего, и, с этого времени, Аристотель овладел Александром.

Он открыл ему заблуждения Магов в богопознании, и открыл всю славу быть восстановителем древнего закона, начертанного громовой стрелою на скалах горы Тора.

— О! тебе Александр, — говорил он, — предстоит подвиг возобновить храм Зальмена на 7 холмах Херзалы.

Азия ждет тебя, как посланника Адонаи, лавры Ливана увенчают тебя на царство посреди семи холмов, представителей семи высочайших алтарей земного шара[44].

Александр с жаждою внимал учению Аристотеля и алкал уже будущей своей славы. Чтоб сохранить в тайне написанные Аристотелем книги закона, он велел сделать для них золотой ковчежец, и выдавая за поэмы Гомера, держал всегда при себе, а ложась спать, клал под подушку, вместе с кинжалом.

Посеяв семена учения своего в душе Александра, Аристотель, под предлогом болезни, удалился из Пеллы на остров Лесбос, ближе к берегам Азии; там решился он ожидать всхода посева, или необходимости бежать в Азию, от преследований, если бы цели его открылись прежде времени.

По отъезде Аристотеля, взялся, по просьбе Олимпии, окончить образование Александра, Нектанет. — Он стал ему рассказывать Египетские сказания: как до создания мира по всюду было ничто, и как Бел посредством острого слова ум! разрубил ничто на двое, и составилось из одной половины не, а из другой что; как одно животное с человеческой головой и с рыбьим хвостом вышло из моря и научало диких людей, — которые росли прежде как полипы на древнем папоротнике, — сочетаться браком; как произошедшие от сочетания извели древний папоротник, на котором росли люди; как они размножились и разделили между собою землю и первоначальный язык, состоявший из 777 букв; и как каждому племени досталось от 16-ти до 56-ти букв, из которых каждое племя и составило свои слоги и свои слова.

— О, Александр, — говорил между прочим Нектанет, — по течению звезд вижу я, что ты низложишь власть Персов и возвратишь законному владетелю престол Египта.

— Но где же законный Царь Египта? — спросил Александр.

— Где Царь Египта?.. — произнес смутясь мнимый Волхв, — он скрылся от преследований Оха в Эфиопии.

— Если б он не бежал, его бы не преследовали, — сказал Александр.

— Он оставил Египет по воле Аммона, ибо оракул изрек:

«Избирай любое: преследование Рока, или преследование Оха». И он избрал последнее, ибо от проследования Рока нет убежища.

Он не понял слов оракула; оракул предоставлял ему не волю преследовать Рок или Персов, ибо если б он мужественно боролся с ними, то и злой Рок и Артаксеркс-Οх, бежали бы от него.

— О, Аммон! — вскричал Нектанет, правда твоя.

— Что с тобой сделалось? — спросил удивленный Александр.

— Ничего, ничего… так, святая мысль пробежала в голове моей:

«В великом храме ожидает тебя Аммон-ра; Маут родила тебя, Замун покорится тебе, ты новый сын Аммона, ты новый Харрк!»

Клянись мне, Александр, идти на поклонение к Аммону[45].

— Это я сделаю и без клятвы, — отвечал Александр.

Ум Александра поразил Нектанета.

— Послушай, госпожа моя душевная, — сказал он Олимпии, — Александра учить более нечему, Аммон-ра вложил в него много воли своей, чело его возвышенно, и очи близки друг к другу, пора опоясать его мечем.

И по совету Нектанета Олимпия написала к Филиппу письмо, в коем изъяснила, что Александру наступило уже 16 лет, что он уже полон, и ума, и разума, и что в отсутствии отца он может править Государством.

— Посмотрим, — сказал Филипп, получив письмо. И дал Указ сыну прибыть к Византии, со всем войском, которое оставалось в Македонии.

Загрузка...