ЗОЛОТАЯ КЛЕТКА

В Кумушгала, который не назовешь ни городом, ни аулом, каждый знал друг друга в лицо. А богачей в городишке, имевшем большой красочный базар, многолюдный караван-сарай, банк, торговые, ремесленные ряды и одну-единственную улицу, мощенную булыжником, знали и подавно. Упаси аллах замужней женщине, особенно молодой и красивой, одной появиться на улице: пересудов не оберешься.

Хотя шикарный дом Хырслан-бая с просторным двором, большим фруктовым садом, купленным у одного богатого ювелира, стоял на окраине Кумушгала, вблизи горной реки, Джемал появляться на берегу одна не решалась. На реку она приходила, как на свидание с домом, родными… Там, вдали, за Копетдагом, нависшим своими кряжами над рекой, была ее родина, Конгур, мать, сестра Бостан и брат Ашир. Присаживаясь на корточки, Джемал тоскливо следила за стайками птиц, гулявшими по обледенелому берегу. Они тщетно искали себе корм, их тонкие клювы и слабые лапки не могли пробить плотный, слежавшийся снег… Птицы приподымались на слабых, гнущихся ногах, пытаясь взлететь, но бились лишь крыльями об лед — силы изменяли им. Они взъерошивали перья, чтобы подольше сохранить при себе остатки тепла маленького тельца, и печально взирали на небо, простиравшееся и над теплыми краями, где, наверное, ярко светит солнце и нет треклятого стылого снега, похоронившего под собой их собратьев.

Их участь была подобна участи Джемал, уставшей бороться с жизнью, выбивающейся из сил. Больше всего она жалела лысух, глупеньких и слабых, неподвижно сидевших на снегу. Они выбирали местечко на солнцепеке и замирали от блаженства. Днем под ними чуть подтаивало, а ночью птицы примерзали ко льду и, сколько ни махали, разбивая в кровь крылья, взлететь уже не могли. Так погибали стаи.

Каждое утро Хырслан выходил на берег без ружья, голыми руками ловил беспомощных птиц, надрезал им горло и с глуповатой усмешкой бросал их в большой мешок. Дома он сам готовил из них жаркое, пек в тамдыре; Джемал никогда не прикасалась к этой еде. Хырслан, сделавший Джемал своей женой, когда ей было еще четырнадцать лет, давно привык сам ощипывать птиц, обычно он при этом дурашливо улыбался:

— И Черкез не ест это шахское блюдо… Сговорились, что ли? Не забывай, Джемал, что ты моя жена… Хочу — казню, хочу — милую, — долго хихикал.

Необычный смех никак не вязался с его массивным телосложением, толстой, как у быка, шеей, крупными руками, удар которых мог свалить даже верблюда. Хырслан был человеком до странности неуравновешенным, без царя в голове. То он ласков и рассудителен, а через мгновение — мрачнее тучи, в порыве гнева может кого угодно искалечить или даже убить. Но был он привязан к Джемал непонятной любовью. И хотя знал, что его чувства вызывают у нее брезгливость и отвращение, все же не остывал к жене, веря, что капля камень долбит.

Какая туркменка в ту пору выходила замуж по любви! Любовь жила только в сказаниях, в творениях шахиров да в песнях бахши — певцов. Джемал с омерзением вспоминала первую брачную ночь, липкое, волосатое тело Хырслана, как колеса арбы — руки, чуть не задушившие ее в порыве сладострастия. Он терзал ее до самого рассвета, а она, еще почти ребенок, чувствовала лишь боль и гадливость. Утром она хотела подняться с постели, но не смогла. Опустошенная, она лежала день, другой, третий, без еды и воды, намереваясь умереть с голоду, а Хырслан, как привязанный, не отходил от нее и как-то смешно, неумело ласкал ее, гладил по голове, щекам. От его потных рук Джемал вся содрогалась, тошнота подступала к горлу.

Через несколько месяцев она почувствовала, как внутри ее что-то зашевелилось, заворочалось. Но роды были преждевременными. Она, глупенькая, нагнулась над плодом, со страхом и любопытством поковыряла палочкой красный комочек, пока не разглядела маленького, с детский кулачок, человечка. Он был мертв…

Теперь Джемал шел семнадцатый год, ей казалось, что ее постылые, страшные дни с Хырсланом длятся целую вечность. Как в кошмарном сновидении, она помнила ночной аул, разоренный Джунаид-ханом, смерть старейшины рода Аннамурат-ага, родную юрту, охваченную огнем, убитое горем лицо матери, озабоченного отца, босоногого Ашира, плен, басмаческие станы, скитания по пустыне… Самое страшное — трупы на пожарищах, убитых басмачей, красных аскеров, дайхан, детей…

По ночам, когда к ней приходил Хырслан, тискал потными от чувственности руками, ей казалось, что ладони его влажны от крови замученных жертв. В темноте его тупое лицо, искаженное похотью, озарялось огнем пожарищ… Джемал давно заметила, что Хырслан при виде пожара преображался. Всепожирающее пламя ласкало его взор, тешило мстительное, жестокое сердце басмача. Иной, даже дремучий бандит, услышав предсмертное мычание объятых огнем обреченных животных, дрогнет, бросится, чтобы выпустить их на волю. А Хырслан с сатанинской улыбкой будет взирать на разрушительную работу огня и пальцем не пошевельнет, чтобы спасти горящих в загоне овец. Так мстил людям Хырслан, юзбаш Джунаид-хана, разбогатевший разбойным промыслом на огненных дорогах родины…

Хырслан, награбивший за годы басмачества огромное состояние, окружил Джемал роскошью, богатством, многочисленной прислугой. Дорогие кольца, алмазные браслеты в золотой оправе, звенящие на платье украшения из динаров, кулон с горящим рубином — все эти шахские подарки Хырслан приносил в дом словно безделушки. Но насколько был щедр, настолько необузданно дик, ревнив, безрассуден в гневе.

Однажды, когда Хырслан уехал на той в город Гумбет Хауз, к Джемал забежала соседская девушка Рабия. Они дружили. В их судьбах было что-то общее. Полусирота Рабия после смерти отца ютилась с матерью у сводных братьев, детей второй жены отца, людей жестоких и злых. Она терпеливо сносила их попреки и побои.

— Джемал! — бросила с порога Рабия, моргая длинными красивыми ресницами. — Мои ненаглядные братушки тоже на той укатили… Ни дна им ни покрышки!.. Сходим к караван-сараю… Говорят, купец из Тегерана приехал. У него, сказали, есть мумие. Мама у меня со сломанной рукой лежит. Одна не решусь, а с тобой пойду.

И Джемал вышла из дому. Пока добежали до караван-сарая, Рабия рассказала о беде, стрясшейся с ее родной матерью. После похорон отца прошло сорок дней. В его гибели Рабия подозревала алчных братцев, мечтавших поскорее завладеть богатством своего неродного отца. Незадолго до смерти он ездил в Мешхед к Осман-хану, родному брату второй жены. Вернулся оттуда хворым, обессилевшим. Сыновья, притворно вздыхая, привели знахаря, напоившего больного отваром каких-то трав.

Рабия, ухаживавшая за отцом, вскоре увидела, как у него на животе, на боку появились глубокие раны, сочившиеся гноем и сукровицей. Отец умер в страшных муках, проклиная старшего сына Аббаса, алчного и жестокого, не скрывавшего своей вожделенной цели — завладеть наследством.

В день похорон за городом странствующие каландары — нищие — наткнулись в овраге на обезображенный труп человека. Несчастного пришлось на всякий случай похоронить на кладбище шехитов — погибших за веру, за правое дело. Не отводить же бездомным, безвестным бродягам отдельное кладбище? Лишь братья знали, что этим неизвестным, неопознанным был ишан Ханоу, знахарь, поивший их отца смертельным снадобьем.

На сорок первый день после смерти отца Рабия и ее младший братишка выгнали попасти овец с ягнятами. Откуда ни возьмись разъяренные братья: «Кто позволил? Мы хозяева! Ты и твоя мать теперь в нашем доме никто». На глазах девушки они зарезали нескольких ягнят, сняли с них шкурки, а тощие тушки пнули: «Отдай их своей ведьме. Пускай тебя и своих щенят кормит!»

Возмущенная изуверством братьев мать бросила им в лицо: «В милости не нуждаюсь. Детей своих сама прокормлю!..» Озверевшие братья с кулаками набросились на беззащитную женщину, сломали ей руку.

Джемал и Рабия отлучились ненадолго, посмотрели товары заезжего торговца, кое-что купили. Джемал облюбовала цветастый платок, напоминавший ей о доме, о родине. Нашлось там и мумие.

Вскоре вернулся Хырслан. Увидев на голове жены обнову, взбеленился, дал волю языку, и, обозленный тем, что Джемал отвечает ему лишь молчаливым презрением, Хырслан схватил большие стригали и с силой запустил их в нее. Не появись в тот момент Черкез, не быть бы Джемал в живых. Юноша дернул за рукав Хырслана, и овечьи ножницы воткнулись в стену. Лишь ноготок отделял молодую женщину от смерти.

— Парень, не суйся не в свое дело! — Хырслан кинулся к Черкезу. — Я убью тебя!..

Юноша пристально смотрел на взбесившегося Хырслана, обезоруживая его взглядом ясных глаз.

— Ну за что ты меня убьешь? Что я сделал тебе худого?

Слова Черкеза действовали на ревнивца гипнотически, Хырслан переставал буянить, сменяя гнев на милость.

— Не будь тебя, джигит, лежать бы Джемал мертвой! — хватался за голову Хырслан. — Ты приходишь вовремя. — И он начинал благодарить Черкеза, называя его и другом, и братом.

Черкез, прямой и честный, хотя и принимавший Хырслана в полусерьез, все же в душе был благодарен ему за то, что тот не оставил его в чужом краю на произвол судьбы, доверил ему ведение большого хозяйства — отары, две мельницы, рисорушку… Легковерный Черкез, не знавший правды о трагической гибели своих родных, был даже признателен Хырслану и его друзьям за то, что они будто бы спасли его от верной гибели, от большевиков. И все же сомнения точили душу юноши. Цепкая детская память восстанавливала картины давно минувших дней. Всплывало вечно усталое, озабоченное лицо отца, озарявшееся ясной улыбкой, когда к ним приезжали красные аскеры. Даже мама, молчаливая, сдержанная, становилась веселой, разговорчивой, выставляла на дестархан все свои скудные запасы. Но когда появлялись в доме басмачи, отец мрачнел, делался замкнутым, а мать, отвернувшись к стене, прятала свое лицо в платок и, не повышая голоса, но так, чтобы слышали незваные гости, говорила мужу: «В доме ни крошки… Детям нечего есть. Чай только…» Отцу стоило больших мучений делать вид, что он рад басмачам.

Просыпаясь по ночам, Черкез сквозь сон видел отца в окружении русоволосых парней, смешливого усатого армянина в кожанке, коренастого человека в бушлате, накинутом поверх тельняшки. На дворе стояла непроглядная темень, завывал холодный северный ветер, а в мазанке допоздна горел тусклый жировой светильник… Чуткий слух Черкеза улавливал будоражившие душу слова: «Джунаид-хан», «красные аскеры», «Советы», «Иван», «Мелькумов»… Этого курчавого армянина с копной черных волос, подарившего отцу кортик в золотых ножнах, Черкез запомнил на всю жизнь.

— Это тебе, Аманли, за верную службу, — говорил он. — Оружие золотое! Его я в бою еще в Гражданскую добыл… Бери, бери.

Эшши-бай напевал Черкезу, что его отец — басмаческий агент, верой и правдой служивший Джунаид-хану, убивший Дурды-бая, пытавшегося переметнуться на сторону советской власти.

— А почему же Хырслан приютил меня и не мстит мне за убитого брата? — спрашивал юноша. — Я же кровник его…

— Хырслан — кретин, — отвечал Эшши-бай, — но не настолько безмозглый, чтобы ослушаться Джунаид-хана. Пусть попробует, если ему надоела голова на плечах…

Противоречивые рассказы Эшши-бая, Хырслана о гибели родных сеяли в сердце юноши все больше сомнений. Бегающие глазки Шырдыкули, его сбивчивая речь, чрезмерная услужливость — все всплывало в памяти Черкеза. Отец недолюбливал этого пронырливого невесть откуда взявшегося аульчанина, умолкал при его появлении и как-то сказал матери:

— Не человек, а шакал… Чего он тут вынюхивает? Змея не любит мяты, а она вырастает у ее норы…

Доверчивый Черкез, от природы мягкий и лиричный, как и все бахши-певцы, видя доброе отношение к нему Хырслана, отгонял подозрения, исправно выполняя свои обязанности управляющего хозяйством. Хырслан не скупился тратиться на Черкеза, подарил ему дом по соседству, поговаривал сосватать за него одну из дочерей местных баев. Но юноша все отнекивался: не нравились ему девушки Кумушгала, несмотря на их стать и богатство.

Еще не отдавая себе ясного отчета в возникшей любви и боясь признаться в этом даже самому себе, он искал девушку, чем-то похожую на Джемал. В своих поездках по Туркменской степи по делам хозяйства Черкез видел и нежных туркменок, и жгучих курдянок, и чернооких персиянок, но ни одна из них не могла сравниться с Джемал. Он, когда это удавалось, украдкой любовался молодой хозяйкой, ее легкой походкой, грустными глазами, густыми бровями, сросшимися у переносья. Черкез слушал ее ровный, сочный голос, чтобы потом прийти домой, взять в руки дутар и ему одному поведать о своей первой любви. Если ему не удавалось почему-то повидать Джемал, в тот день Черкез ходил неприкаянным.

Воспитанный в строгих моральных устоях туркменской семьи, Черкез укорял себя в бесстыдстве, бесчестии, терзался сомнениями: как можно ее любить? Она же замужняя. Жена благодетеля! Глаза ее всегда полны слез или ненависти… Но ведь она не любит мужа? А тебе какое до того дело? Она жена Хырслана!

Когда муки становились невыносимыми, Черкез шел на базар, в караван-сарай, чтобы затеряться в многолюдье, послушать бродячих певцов, музыкантов, сказителей. Его губы невольно повторяли вслед за певцом бессмертные слова Омара Хайяма:

— О небо, ты души не чаешь в подлецах!

Дворцы, и мельницы, и бани — в их руках;

А честный просит в долг кусок лепешки черствой…

О небо, на тебя я плюнул бы в сердцах!

Под одобрительный гул толпы бахши продолжал:

В наш подлый век неверен друг любой.

Держись подальше от толпы людской.

Тот, на кого ты в жизни положился, —

Всмотрись-ка лучше — враг перед тобой.

Чьи только песни не звучали на импровизированном поэтическом ристалище — газели Фирдоуси и Хафиза, едкие притчи Руми и Рудаки, любовная лирика Махтумкули и Молланепеса.

Черкез возвращался домой и, наверное, в десятый раз под аккомпанемент дутара пел о своей любви бессмертными строками великого Махтумкули, услышанными из уст бродячего певца:

— Горящее сердце, смертельный ожог — есть у меня;

Базар опустевший, разбитый чертог — есть у меня;

Огонь беспокойства и пламя тревог — есть у меня;

О двух опаленных крылах мотылек — есть у меня;

Зато Хиндостан за туманом дорог — есть у меня.

Бледнеет луна — ты восходишь, свой лик открывая,

И пеплом в саду рассыпается роза живая;

Для мира твой гнев — меч судьбы, водоверть роковая.

Стою пред тобою, арабскую речь забывая;

Остывшая плоть и могильный песок — есть у меня…

Пространство и время любви подчинились могучей;

Соскучась по светлому лику и речи певучей,

На землю слетает звезда за звездою падучей;

С блаженными розами ветер играет летучий…

Красавица нежная, как лепесток, — есть у меня.

Но в клетке моей покидает меня сновиденье.

Пою, соловей, ненавижу свое заточенье.

Смертельную скорбь мне сулит одинокое бденье.

На что мне эдем, если путь мой — любовь и мученье,

И рай — у возлюбленной в прахе у ног — есть у меня.

Встречавший — блажен, повстречавший тебя — истомится,

Я дымом истаю — позволь пред тобою склониться.

Я гибну от жажды — откройся в пустыне, криница!

Струится коса твоя — как Зеравшан не струится!

Коса твоя — море, волна — завиток — есть у меня.

На след нападет — не упустит охотник марала.

Тяжелой косою ты руки мне туго связала.

Когда бы ты речи услышать мои пожелала,

Ужели меня устрашило бы зависти жало?

Рыданья и вечная жалоба: «Я одинок!» — есть у меня[1].

Джемал часто ловила на себе смущенные взгляды Черкеза. Раздумчивый и нежный, похожий на переодетую девушку, он не был таким, как все. Разве сравнишь его с Хырсланом, со злыми братьями Рабии, исполнительным и подобострастным молодым садовником Исмаилом, красивым самовлюбленным Мовдутом, сыном местного ростовщика?… Или с другими мужчинами, приходившими к Хырслану по делам. Черкез, как добрый дух, всегда приходил ей на помощь, умел утихомирить буйного Хырслана, повиновавшегося своему управляющему, как послушник. Ей казалось, что юноша никогда не уходит к себе домой, денно и нощно бдит за дверью, охраняя ее сон, покой.

Неунывающая Рабия, часто прибегавшая к ней, любуясь красивым лицом Джемал, ее новыми нарядами, присланными из Тегерана, Кабула, Герата, восхищенно вздыхала:

— Счастливая ты, Джемал!

— Разве в этом счастье, глупышка?!

— А в чем? — Рабия, шаловливо грозя пальчиком, теребила длинные, шелковистые косы подруги. — Я о том и говорю… Думаешь, слепая? В нашей тюрьме любовь — единственный светильник.

И Рабия, смешливая и непосредственная, рассказывала о матери, гордой курдянке, родившейся в местечке с поэтическим названием Чиль духтар — Сорок девушек. Джемал и раньше слышала об этом ауле легенду, похожую на быль, волновавшую ее воображение.

Говорят, некогда в здешней округе жил старый хан, имевший тридцать девять жен и сорок наложниц. Сороковой женой он пожелал девушку, вспоенную верблюжьим чалом, вскормленную белым пшеничным хлебом, выращенным на землях Туркестана. Нукеры хана пошли в набег за Копетдаг, исполнили волю своего повелителя — дворец тирана вскоре украсила новая звезда — белолицая, как четырнадцатидневная луна, туркменка Айгозель. Но свободолюбивая дочь степей отказалась разделить супружеское ложе со старым ханом. Ему она предпочла молодого чабана, привозившего по весне к ханскому столу овечий сыр. Во дворце поселилась смута. Все ханские жены и наложницы вышли из повиновения. Тиран приказал своим слугам закопать непокорных женщин живьем. Когда стали рыть могилу, земля разверзлась, поглотив палачей, а к обреченным пришел добрый дух и увел их с собой в пещеру, спустился с ними в подземелье… Там женщины построили город свободных людей, без ханов, баев, палачей, злых мужей.

Если верить легенде, то под землей и поныне процветает тот славный город, которым правят свободолюбивые женщины. Только вход туда отыскать очень трудно — века, землетрясения завалили пещеру, и никто не знает дороги в этот вечный город свободы и счастья, населенный прекрасными горожанками.

— Не будь у меня матери и маленьких братьев, — говорила Рабия, — я бы ушла искать город счастья… Хоть на край света… Хоть день, да мой!

— Что ты хочешь сказать, Рабия? — у Джемал от смутной радости захватывало дух.

— То, что ты думаешь… Тебе нравится жизнь… в золотой клетке?! Ты любишь Хырслана?! Нет! Ты же туркменка… Как та, из легенды!

— Я бы на крыльях улетела, да я не знаю дороги…

— У тебя под рукой добрый дух. Прикажи ему — он с тобой пойдет на край света.

— Ты так думаешь?

— А ты не так? Слепой, и тот увидит, как вы сохнете…

Джемал вскрикивала, зажимала рот рукой, приказывая подруге молчать, показывая глазами на стены, окна… Но любовь сильнее рассудка. Опасаясь этих будораживших душу разговоров, Джемал, не то забываясь, не то умышленно, вновь заводила беседу о Черкезе, о своей любви, проснувшейся в ней разом и не дававшей ей покоя.

В свою восемнадцатую весну Джемал почувствовала, как в ее жизнь впервые врывается счастье. Оно переполняло все ее существо, стоило ей заслышать шаги Черкеза — она трепетала, она ждала его, чтобы внимать его мягкому грудному голосу, идущему откуда-то изнутри, из самого сердца…

Хырслан, ставший к тому времени известным богачом округи, дабы не прослыть профаном, подражал меценатствующим феодалам, собирал у себя дома местных поэтов, певцов, острословов. Они приходили с женами, дочерьми, которые усаживались особнячком в гостиной или собирались на женской половине дома, откуда слушали и смотрели все, что происходило у мужчин.

Обычно этими сборищами заправлял Черкез, а Хырслан, обзаведясь еще двумя большими духанами, торговавшими коврами и дубленками из каракуля, ударился в коммерцию, и ему, человеку далекому от поэзии, беседы местных поэтов и музыкантов казались суетой, а отнюдь не мужским занятием. Но под влиянием Джемал у него хватало ума не мешать Черкезу, с жаром отдававшемуся организации этих вечеров. Хырслану не хотелось выглядеть среди персов, боготворивших поэзию, музыку, белой вороной. Ведь это могло повредить его торговым комбинациям, сказаться на доходах.

Когда молодой управляющий приходил к хозяину выяснить какой-то вопрос, связанный с предстоящим вечером, приглашением гостей, Хырслан, отмахиваясь от него, говорил:

— Иди с Джемал советуйся, она ждет не дождется этих сопливцев… Сам шайтан не поймет этих пучеглазых шиитов.


Шел март, месяц весеннего равноденствия, сменивший суровую зиму теплыми дождями и бело-розовым половодьем садов. На полях растаял снег, и темно-серая земля, вдоволь насытившись влагой, источала белесые клубочки пара. Только на дальних макушках Копетдага еще виднелись белоснежные тельпеки. Юг веял теплыми ветрами. В небе повис звенящий журавлиный клин, устремившийся за горы, туда, где алыми маками пламенели Каракумы.

Джемал, запрокинув голову, долго, пока стая не скрывалась из глаз, следила за птицами и с неизбывной тоской и болью думала о доме… Но стоило увидеть Черкеза, боль становилась глуше, только кровь сильнее стучала в висках и какая-то теплая, нежная волна сладкой истомой разливалась в груди.

На вечере, созванном в честь отъезда Хырслана в Тегеран, Черкез допоздна пел свои любимые песни, читал стихи. Джемал тоже любила их, будто сложенные о ее неутоленной жажде, о недосягаемых чертогах любви, сотворенных, чтобы доставлять людям лишь одни страдания. Черкез пел на людях, но пел лишь для одной Джемал.

Ненадолго уезжал Хырслан. Однако эти дни промелькнут быстро. Они, как мимолетные облака, прольются дождем, не успеешь оглянуться — исчезнут, так и не утолив жажду земли. А потом? Чего она ждет? Ждет, когда стерпится — слюбится… Того, чего ждет Хырслан. Уйдут долгие, как вечность, годы, и она смирится, будет просто терпеть Хырслана рядом, даже со временем станет укорять себя: «Молодо-зелено… Ветер гулял в голове — вот и влюбилась в Черкеза». Нет! Нет! Лучше умереть, чем жить с Хырсланом! Придет старость — все пойдет прахом. Что станет с Черкезом? Он женится. На ком?… Кольнуло в груди, свело дыхание…

Джемал целый день не видела Черкеза. Он готовил в дорогу Хырслана, провожал его. Лишь к вечеру она услышала во дворе его мягкий голос, напоминавший садовнику, что перед окнами госпожи, то есть ее, Джемал, надо разбить еще одну клумбу с розами.

Появлялся Черкез по утрам озабоченный. Отдавал по хозяйству кое-какие распоряжения, советовался с молодой хозяйкой, писал деловые письма Хырслану.

Однажды Джемал, засидевшись с говорливой Рабией до позднего вечера, прилегла на тахту не раздеваясь. Ей чудился шорох чьих-то шагов. Проснулась, сама не зная отчего. Странно, что не испугалась вовсе. С вечера забыли закрыть окна. Теплый весенний ветер пузырился в легких ковровых портьерах. В сумраке просторной комнаты, напротив тахты, у белой стены четко вырисовывался силуэт Черкеза. Радость заполнила все ее существо. Она поднялась с тахты и, закинув косы за спину, бездумно вытянула вперед руки, пошла навстречу Черкезу. Юноша обнял ее, прильнул щекой к ее горячим губам…

В углу мерцал светильник. Ветер, гулявший по комнате, не мог задуть его огонек. Черкез терся щеками о ее лицо, грудь, руки. Они пахли материнским молоком, весенней степью, журчащей арычной водой… Ему хотелось выпить ее всю, без остатка…


Вернувшись из Тегерана, Хырслан не заметил или не хотел замечать перемен в молодой жене, сказавшейся больной в день его приезда. Хлопот у новоявленного коммерсанта был полон рот, его больше заботили доходы, проценты, чем непонятные причуды Джемал. Хырслану недосуг было уделять ей внимание, ибо в жизни придерживался лишь одного: обогащайся, а слава, признание, любовь женщины — все само придет.

В погоне за наживой он сам не знал покоя, не давал житья и Черкезу, часто посылая его по приграничным селам, чтобы скупать у населения шерсть, каракуль, кожу. Дороги Черкеза пролегали вдоль границы, и юноша волей-неволей подумывал, что запросто можно перебраться через реку, пройти незамеченным всего несколько километров и очутиться на той, родной стороне.

Во многих местах река так круто изгибалась, что уже на этом ее берегу была Родина — Туркмения. Но кто его там ждал? Разве Шаммы-ага, родной брат отца… Он, кажись, служил у большевиков. Еще друзья отца? Усатый армянин, коренастый русский человек в полосатой рубашке… Это его отец называл, кажется, Иваном… А фамилия армянина в кожанке?… Что, если поискать этих людей? Ничего худого не причинил Черкез людям, советской власти. Почему же сломя голову подался он сюда, в чужие края?… Сам не знает… Не поехал — судьба не свела бы его с Джемал… А ведь можно уйти вдвоем…

С затаенными думками возвращался Черкез в Кумушгала, и новые заботы по хозяйству заслоняли мысли о побеге… Вскоре случилось такое, что ускорило события, даже нарушило покой сонного городка.

Это произошло на третий день новруза — восточного нового года. Хырслан, подражая местным обычаям, в новруз, начинающийся в день весеннего равноденствия, 21 марта, по случаю нового года, как правило, устраивал богатый прием.

Гости уже разошлись. Одни укатили на своих шикарных фаэтонах, сработанных тегеранскими мастерами, другие, что помоложе, отказавшись от хозяйского экипажа, побрели пешком, радуясь теплому весеннему вечеру, прошедшему дождю, прибившему пыль на дорогах.

На Востоке новруз — прекрасная пора года. Недаром говорят: «После новруза зимы не бывает, после мизана (то есть в сентябре и до середины октября) — стужи». Обычно аксакалы год определяют по новрузу. Если дождливый и слякотный, то быть тучным хлебам, громоздящимся к небу хлопковым харманам, необозримым разливам бахчей с крутобокими дынями и арбузами, изумрудному раздолью пастбищ, радующих сердце пахаря и скотовода.

Черкез, проводив гостей, остался, чтобы повидать Хырслана. Молодой управляющий, пройдя анфиладу комнат, устеленных дорогими туркменскими и персидскими коврами, зашел в кабинет хозяина, стоя записал в кожаный блокнот его указания и, собираясь распрощаться, заметил на тахте небрежно брошенный кортик в золотых ножнах. Видно, Хырслан показывал его гостям или же брал в недавнюю поездку и не успел спрятать.

Хырслан перехватил взгляд Черкеза и, пытаясь его отвлечь, сказал:

— Кабульский купец Ахмед Вайс должен мне двадцать тысяч фунтов стерлингов… Да проценты с мерлушки — две тысячи. Выколотишь наш долг, отвалю с процентов десятую долю. Пока будем судиться-рядиться, больше истратимся. Говорят, он в городе Гумбет Хаузе появился…

За спиной Черкеза раздались легкие шаги Джемал, шорох ее роскошного вечернего платья, сшитого тегеранскими портными.

— Откуда у тебя этот нож, Хырслан-ага? — Юноша пропустил мимо ушей слова хозяина.

Смущенный Хырслан молча подошел к тахте, взял в руки кортик, попытался отшутиться:

— Это вора так спрашивают: «Откуда взял?»

— Все-таки… Мне он показался знакомым.

— Эшши-бай подарил…

— Раньше ты говорил другое, — Джемал стояла напротив Хырслана и не подозревала, что случайно брошенные ею слова приоткрыли завесу страшной тайны. — Говорил, что в бою его добыл…

От злости и растерянности Хырслан выронил кортик из рук. Набычившись, он поднял его с ковра и с силой запустил в Джемал. Черкез едва успел толкнуть Джемал на тахту — кортик, со свистом рассекая воздух, пролетел рядом, шлепнулся плашмя об изразцовую печь.

— Изверг! — крикнула Джемал, поднявшись с тахты, и с плачем бросилась вон.

В ту ночь Черкез не сомкнул глаз. Кортик в золотых ножнах, картины давно минувших дней вновь взбудоражили память, не давали покоя… Своими сомнениями он поделился с Джемал. В голову назойливо лезли ее слова: «Там, где смерть, ищи следы Джунаид-хана… А Эшши-бай, Хырслан — его тени. На их руках так много крови — весь век смывай, не отмоешь…»

Через день-другой управляющий сам напомнил о себе хозяину. Будто ничего не произошло, Черкез завел разговор о поездке в Гумбет-Хауз, о долгах кабульского купца. Там и других дел было невпроворот. Хырслан, видно, почуяв что-то, неожиданно изменил свое решение, приказав Черкезу ехать в дальнее пограничное село Чардере. Пути туда на мулах, по горным тропам, через бурные, разлившиеся в весеннее половодье реки было на добрую неделю.

Получив сбивчивые наставления хозяина, управляющий заторопился к себе. По дороге, у самой калитки, его нагнала взволнованная Рабия.

— Непременно повидайте госпожу Джемал, — девушка озиралась по сторонам, хотя на тихой улице не было ни души. — В Чардере не смейте и шага делать. Вам грозит опасность… В полдень хозяин поедет в банк, задержится в городе… Госпожа вас ждет.

Джемал ждала Черкеза в гостиной. На ней не было лица. Она нервно теребила в руках расшитый шелковый платок, в глазах ее затаился испуг.

— Когда? — бескровные губы ее едва шевелились. — В Чардере…

— Завтра, утром…

— Тебя задумали убить… По дороге к Чардере, — и Джемал сбивчиво рассказала, как Рабия случайно подслушала разговор братьев, договорившихся подкараулить Черкеза в горах. — Хырслан посулил ее брату Аббасу за твою голову много золота… Ты должен бежать.

Почему бежать одному, без Джемал? Решение созрело неожиданно: они уйдут вместе. Только там, на Родине, спасение. Они договорились бежать не мешкая, этой же ночью. Джемал сама выйдет в полночь к воротам. Черкез будет ждать ее в кустах, напротив дома. Ночь переждут в горах, а на рассвете перейдут границу.


— Болван! Бездельник! — Хырслан, сверкая белками глаз, тряс садовника Исмаила за грудки. — Ты еще в полночь видел, как уходила хозяйка, а говоришь только сейчас, утром!.. За что я тебе плачу?…

— Простите, милостивый господин! — перепуганный садовник твердил одно и то же. — Я спутал ее с Рабией… Простите, милостивый господин!

Хырслан поднял тревогу. Вмешался даже губернатор провинции, отдавший строгий приказ найти беглецов живыми или мертвыми. Где это видано — уводить жену правоверного! Да еще из богатого дома!

С тремя всадниками — сводными братьями Рабии — Хырслан ринулся к границе на знакомые тропы, ведущие за кордон. По пути встретились пастухи. Они подтвердили, что еще утром видели юношу и девушку, направлявшихся по ущелью. Но сколько Хырслан ни рыскал по горам, бежавшие как в воду канули.

Шли вторые сутки поисков. Мартовское небо то густо сеяло дождем, то проглядывало ярким весенним солнцем. Во время ливня в горах лавиной грязи и камня хлынул селевой поток, сметая все на своем пути; он нагнал преследователей, закружив их с конями в гигантских воронках. Хырслан благодаря своей могучей физической силе выплыл из клокочущего водоворота, помог выбраться и товарищам. Но бушующая лавина поглотила коней, оружие. У Хырслана чудом сохранился маузер. На всех четверых было страшно глядеть — грязные, оборванные, израненные.

Вскоре братья отказались продолжать поиски, решили вернуться. Но Хырслан стоял на своем — искать. Отделившись от товарищей, он углубился в горы, долго шел без роздыха, пока смертельная усталость не свалила его с ног. Заночевал в какой-то пещере, без огня и еды, подстелив ветки колючей арчи и укрывшись ими же.

Утром, проснувшись от холода и голода, Хырслан брел по ущелью, пытаясь определить свое местонахождение, и вскоре понял, что заблудился. Он не предполагал, что перешел пограничную черту. Видя безуспешность поисков, стал возвращаться и, думая, что свернул на юго-запад, на самом деле пошел на северо-восток, углубляясь на советскую территорию.

Нарушителя границы сразу же заметили со сторожевых постов, ему наперерез уже спешил конный наряд из пограничников.

Хырслан, заслышав блеянье овец, лай чабанских овчарок, обрадовался, заспешил к чабанам, настороженно разглядывавшим путника, бредущего с той стороны. Один из них, что постарше, стоял, опершись на увесистую чабанскую палку, второй, помоложе, держал в руках винтовку.

Чувствуя за пазухой холодок оголенного маузера, Хырслан уверенно шел прямо к чабанам. Молодой, завидев чужого, перехватил винтовку, взял ее на изготовку. Подойдя ближе, Хырслан поздоровался и осекся. Перед ним, удивленно вскинув брови, стоял Халлы Меле, живой и невредимый. Тот самый Халлы, которого он расстрелял в присутствии Эшши-бая… О аллах! Неужели мертвые воскресают? Хырслан побелел и пустился бежать куда глаза глядят. Ноги его подкашивались, вот-вот упадет.

— Эй, Хырслан-бай, куда ты? — улыбнулся Халлы Меле. — Стой! Да не съем я тебя…

Хырслан остановился, хотел произнести молитву, но у него отвисла челюсть. Из-за поворота ущелья показались конные пограничники.

Хырслан поднял голову, сверкнул белками обезумевших глаз и грохнулся оземь. Потом приподнялся на локтях, прополз с полметра по острым камням и, опрокинувшись навзничь, захрипел, будто задыхаясь. У ног его валялся облепленный грязью маузер.

Пограничники спешились. Один из них наклонился над Хырсланом, приложил ладонь к его волосатой груди.

— Сердца не слышно, товарищ старший наряда… Помер.


По маленькому Кумушгала поползли пересуды, ласкавшие слух местных феодалов, тешившие их мстительное воображение.

— Бесстыдников-то поймали! В зиндан заточили.

— Мало! Их бы в клетку к тиграм…

— А я бы их четвертовал, как при Недир-шахе.

— Я слышал, их сель унес. Захлебнулись…

— А говорят, их пограничная стража подстрелила, выловить из потока не смогли…

— И поделом! Аллах всевидящ, его карающая десница не минует грешников…

Вилли Мадер, эмиссар германской разведки, приехавший в Кумушгала после встречи с Джунаид-ханом, сделал все для того, чтобы распространить о беглецах небылицы. Ему было на руку, чтобы люди как можно скорее забыли о Джемал и Черкезе, сочли их погибшими.

На самом деле молодых людей по дороге захватил сель, но они не погибли. Бурлящий поток спутал их планы, преградил дорогу. Переждав стихию, они двинулись дальше. Когда до спасения оставались считанные километры, Джемал подвернула ногу. Лодыжка посинела, вздулась, каждый шаг давался с мучительной болью. Вскоре Джемал и вовсе не могла ступить на ногу.

Время шло. Черкез нес Джемал на себе. Погоня тоже не дремала. Измученных молодых людей нагнала конная стража, она связала их и доставила пограничному комиссару, усатому разжиревшему персу, не преминувшему еще днями слупить с Хырслана щедрую взятку за организацию поисков.

Комиссар, надеясь на новое вознаграждение, запер Джемал и Черкеза порознь в каменном подвале и терпеливо дожидался появления Хырслана. Но тот с гор не возвращался.

Через полмесяца к пограничному комиссару пожаловал Вилли Мадер. Пройдоха, смекнув, зачем пожаловал этот высокий худощавый европеец с острым лицом, с аккуратной щеткой черных усиков, чертами, характерными для немецкого юга, повел себя спесиво, чтобы набить цену на «товар». Мадер тоже был не простак, протянул толстому персу письмо известного тегеранского богача, вхожего в высокие аристократические круги, и тот расплылся в угодливой улыбке, залебезил. Комиссар и тут не продешевил, расканючился — дескать, беглецы вконец разорили его, а на их содержание казна не выделяет ни гроша. Немец достал из портфеля целую пачку новеньких банкнот. Это была плата за Черкеза и Джемал.

На прощание германский эмиссар, видя ненасытные глаза перса, небрежно бросил на обшарпанный стол еще одну пачку кредитных билетов. Это — за молчание.

Перед отъездом Мадер взял у пограничного комиссара расписку за полученные банкноты, помог составить акт о гибели двух беглецов. Один экземпляр акта немец положил себе в карман — на всякий случай.

Мадер немедля увез своих пленников в Тегеран, где нанял лучшего врача, выхаживал Джемал, пока у нее не зажила нога, пока молодые люди не пришли в себя, не привыкли к нему, не освоились со своим новым положением. Матерый разведчик умел расположить к себе людей. Где не помогал пряник, он не гнушался и кнута. С первого же дня он поставил перед Черкезом и Джемал условие: или отдает их в руки Хырслана, или же они поедут с ним туда, куда он прикажет. Не подозревая о смерти Хырслана, молодые люди согласились поехать куда угодно — лишь бы не разлучаться, лишь бы вместе.

От тегеранского вокзала, тихого и сумрачного, отошел пассажирский поезд. В классном вагоне сидела молодая чета, в соседнем купе — Вилли Мадер. Путь их лежал к Персидскому заливу, оттуда через океан в Гамбург и Берлин. Честолюбивый Мадер, уплативший за молодых людей Джунаид-хану золотом, увозил их в шпионскую школу, лелеял свою голубую мечту — выпестовать из диких азиатов первоклассных шпионов. Он сумел убедить свое начальство, что туркмены — джигиты отчаянные, преданные, врожденные разведчики, которые очень пригодятся германскому империализму, простиравшему свой вожделенный взор и на земли Средней Азии и Казахстана.

Спустя четыре года, когда в Германии к власти придет бесноватый фюрер, Мадер вернется в Иран резидентом абвера — военной разведки. Отсюда он будет забрасывать на территорию Средней Азии шпионов, диверсантов.

Поезд, увозя молодых людей все дальше от родины, мчался по чужой земле. Черкез, лежа на полке, притворялся, что подремывает. Джемал стояла рядом и сквозь зарешеченные окна спального вагона тоскливо взирала на проносившиеся мимо поля, селения… Тоскливый паровозный гудок, взревевший затравленным джейраном, болью отдался в сердце Джемал, напомнил ей о доме.

Загрузка...