ГЛАВА III

Прошло семь лет. Многое изменилось в Мартереле. Семья постепенно распалась на две части.

«Словно два лагеря!» – думал порой Рене, приезжая на каникулы. Отец с дочерью, заключившие оборонительный союз, обосновались в кабинете; оставшиеся за его пределами тётка с племянником утешали друг друга в гостиной.

Маргарита восстала против всех и всяческих авторитетов и завершила своё духовное раскрепощение с решимостью, которая даже пугала Рене, привыкшего уважать общепринятые условности. Она и слышать не хотела о молитвах и душеспасительных книгах и наотрез отказалась исповедоваться кому бы то ни было. Решив, что ей необходимо ознакомиться с трудами отцов церкви, она приставала к отцу до тех пор, пока он не согласился учить её латыни и греческому. Теперь, вместо того чтобы вышивать сумочки для монахинь, она по очереди опровергала все догматы католической церкви, поражая отца своей беспощадной логикой и полнейшим отсутствием воображения.

Маркиз однажды сказал Рене:

– Она необыкновенно умна и так быстро все усваивает, что я едва поспеваю за её требованиями. Учить её всё равно что подвергаться перекрёстному допросу: она замечает слабое место аргументации прежде, чем успеваешь развить свою мысль.

– Только слабое? А сильное?

– Очень редко. Я никогда не встречал более разрушительного склада ума. Если бы она родилась мальчиком и не заболела, ей была бы обеспечена блестящая карьера в суде. Но зачем её ум девушке, прикованной к постели? Уж лучше бы она походила на тётку!

– А как сейчас тётя? Успокоилась?

– По-моему, да. Одно время, как ты знаешь, она все волновалась, боясь, что мы губим свои души, но последние год-два примирилась с положением вещей. Маргарита подрастает и становится более терпимой к людям.

– Или более сдержанной, – заметил со вздохом Рене. Он вспомнил, как однажды, года четыре назад, тётка попросила его что-нибудь спеть и он начал старинную народную песенку:

Здесь родилась любовь моя,

Где роза пышно расцвела.

В прелестном садике…

– Замолчи! – закричала Маргарита. – Замолчи! Ненавижу прелестные садики, они похожи на Аваллон!

Анжелика залилась слезами и вышла из комнаты; возмущённый Анри последовал за ней. Даже Рене не удержался и пробормотал:

– Послушай, зачем же быть таким поросёнком! За этим последовала одна из тех ужасных сцен, которых страшились все в доме. Беспомощной больной трудно было перечить, а кроме того, эти припадки ярости обладали такой силой, что, казалось, отравляли весь воздух миазмами ненависти и тоски. Хуже всего было то, что жертвы этих припадков обычно страдали из-за своей привязанности к девочке. Когда Анри единственный раз в приливе нежности назвал Маргариту Ромашкой – ласковым именем, придуманным Рене, над его головой разразилась страшная буря, он едва успел уклониться от её злобно стиснутых кулачков. Задыхаясь от ярости, она шипела на брата, как змея:

– Как ты смеешь! Как ты смеешь! Я Ромашка для Рене, а не для тебя. Ты когда-нибудь называл меня ласковыми именами до его приезда?

Первые годы по возвращении в Мартерель Маргарита совершенно не умела обуздывать эти душевные ураганы, но со временем она научилась владеть собой. К восемнадцати годам она стала необыкновенно сдержанна и молчалива. Маркиз чувствовал, что, несмотря на общность их умственных интересов, дочь словно отгораживается от него стеклянной стеной и скрывает от него свой внутренний мир, как от чужого.

Иногда ему приходило в голову, что эта непроницаемая замкнутость – следствие жестокого разочарования, которое постигло Маргариту. В течение первых двух лет, проведённых в Мартереле, её физическое состояние неуклонно улучшалось: она уже начинала немного ходить на костылях, и её бледное личико округлилось и порозовело. Но потом, неизвестно почему, снова наступило ухудшение. Она не вставала с постели уже четыре года, и, казалось, жизненные силы постепенно её покидали. Острой боли она не испытывала, но тупое, ноющее ощущение смертельной усталости давило её невыносимой тяжестью. Ей уже стоило огромного напряжения воли во время приездов Рене притворяться весёлой и бодрой, чтобы не портить ему каникулы.

Рене только что приехал на лето домой в отпуск. В Сорбонне его дела шли так же хорошо, как в английской школе; он приобрёл много друзей, не нажил ни одного врага и сразу после окончания получил должность картографа в государственном учреждении. Для такого молодого человека, это считалось превосходным началом, хотя платили ему пока немного и работа была скучноватой.

– Можно войти. Ромашка? – спросил Рене, стучась к сестре на следующее утро после приезда. – Я хочу с тобой посекретничать.

– Входи, я уже одета. И изволь полюбоваться мной: в честь твоего приезда я надела своё самое лучшее платье.

Кушетка стояла у открытого окна, и трепетные тени листьев танцевали вокруг головы Маргариты. Её лучшее платье, как и почти всё остальное в этом обедневшем доме, было скромное н довольно старенькое, но она накинула на плечи старинный кружевной шарф, заколов его своей единственной драгоценной брошью, н воткнула в волосы белую розу. На её осунувшемся лице, казалось, остались одни глаза.

– Как я рада, что ты снова здесь и мы все утро пробудем вдвоём. Отец у себя в кабинете, а тётя с Анри ушли в церковь. Мне хочется визжать и кидаться от радости подушками, как маленькой. Вчерашний вечер при всех не считается. Я сказала себе: «Это только так. На самом деле он приедет утром». Подожди, не подходи, дай я тебя хорошенько рассмотрю. Одна, две, три морщинки на лбу! Скверный мальчик, в чём дело? Тебя что-нибудь тревожило?

– Нет, просто я рвался к тебе, вот и все. Он сел рядом с кушеткой и поднёс к губам её руки. Это были необыкновенно красивые руки – худые и почти прозрачные, но поразительно изящные. Некоторое время брат и сестра молчали от избытка счастья.

– Душистый майоран! – воскликнула она, прижавшись лицом к груди брата. – Так рано! Где ты его взял? Рене вытащил из кармана пучок измятых цветов.

– Я и забыл. Собрал для тебя на солнечной стороне холма около церкви.

– Ты ходил в церковь? Но ведь тётя и Анри хотели, чтоб ты пошёл вместе с ними.

– Я был у ранней заутрени.

– Чтобы потом застать меня одну?

– Отчасти; и ещё потому, что я люблю ходить в церковь один. Тётя как-то мешает. У неё по воскресеньям бывает такой вид, будто она исполняет свой долг, а у меня от этого пропадает всякое настроение.

Маргарита перебирала пальцами пуговицы на его жилете.

Потом она подняла на него глаза, осенённые великолепными ресницами.

– Ты всегда ходишь в церковь? И в Париже тоже?

– Как правило. Если мне не удаётся сходить в воскресенье, я стараюсь пойти на неделе. Она вздохнула.

– Наверное, для верующих… я хочу сказать – для христиан… это вопрос долга? Прости меня, дорогой, мне не нужно было этого спрашивать!

Рене рассмеялся.

– Какая ты смешная! Почему же не спросить, если тебя это интересует? Но что за странные мысли приходят тебе в голову – почему долг? Если бы мне не хотелось ходить в церковь, я бы не ходил.

– А ты не мог бы объяснить мне, почему ты туда ходишь?

– Ну, скажем, почему я хожу сюда?

– Но это же не одно и то же. Когда любишь человека, хочется быть вместе с ним.

Рене ещё не утратил своей юношеской способности краснеть. У него порозовели уши.

– Но, видишь ли. Ромашка, я… я люблю бога. Она сразу заметила слабость этого аргумента и пошла в наступление:

– Тут нельзя провести аналогию. Если бог вездесущ, значит он повсюду. И с любимым человеком хочется быть не в толпе, а наедине. Зачем тебе разговаривать со своим богом в уродливой церкви, увешанной дешёвыми украшениями, глядя, как жирный поп из-за молитвенника пялит глаза на жену своего ближнего? Да, да, вся деревня знает это, и всё-таки они ходят слушать, как он служит мессу.

– Я не думаю ни о священнике, ни об украшениях – я о них просто забываю. Но ты, пожалуй, права: дело не только в любви к богу, но и в любви к людям. Присутствие тебе подобных даёт смелость обратиться к нему; когда я остаюсь с ним наедине, он меня подавляет. В церкви говоришь «благодарю тебя, боже» вместе со всеми – и не чувствуешь себя таким уж нахальным червём.

– Объясни мне, Рене, что в твоей жизни стоит слов «благодарю тебя, боже»? Разве он дал тебе так много?

– Что? Да каждый луч солнца, каждая травинка, летний отпуск, душистый майоран, география и больше всего ты, моя несравненная Маргарита. Мне хочется благодарить бога за всю тебя, от кончиков волос до кончиков пальцев.

– И за мою ногу тоже? – бросила она ему в лицо.

И тут же пожалела о сказанном: голова Рене упала на её руку, которую он держал в своей. Он так долго молчал, что Маргарита стала наконец утешать брата, тихонько ероша тонкими пальцами его волосы.

– Не надо, дорогой. Стоит ли так огорчаться? Я привыкла. Почему же не можешь привыкнуть ты? Я не хочу, чтоб ты сердился на бога или на отца из-за моей ноги. А мне не нужно отца – ни земного, ни небесного. – Лицо её стало суровым. – Я понимаю, что ты имел в виду, говоря о душистом майоране. И я благодарна отцу за то, что он научил меня греческому. Мне бы хотелось полюбить его, но между нами стоят отец Жозеф и сестра Луиза. А бог, наверно, рассуждал так же, как и отец: оба думали, что для девочки-калеки сойдёт и такое общество. А самое странное то, что теперь, когда уже поздно, отец меня полюбил. Конечно, не так, как тебя, но как твоё отражение. Мне кажется, он даже отказался бы от своей египтологии, если бы это помогло ему завоевать твою любовь.

– Тут уж ничего не поделаешь, – глухо сказал Рене, не глядя на неё. – Я не сержусь на отца; мне его ужасно жаль. Он не виноват, что он такой. И последние годы он был ко мне очень добр. Я любил бы его, если бы мог. Но с детства некоторые вещи застревают в душе, как заноза, и потом, когда вырастаешь, их никак не вытащить, сколько ни старайся. Глупо, конечно, но ничего не поделаешь.

Он помолчал, глядя на каштаны за окном.

– Видишь ли, когда мы были маленькими и остались после маминой смерти на попечении слуг… Нет, ты, конечно, не помнишь – ты была совсем крошкой. Так вот, слуги рассказывали нам уйму всяких сказок. В одной из них говорилось о мальчике, родители которого хотели от него избавиться, потому что были бедны. Они пошли как-то с ним гулять и оставили его в лесу. Я, бывало, представлял себе, как бедный малыш бродил по лесу один-одинёшенек… А потом нам сказали, что меня отправят в Англию, и Марта заплакала. Я случайно подслушал, как она говорила Жаку: «Послать ребёнка к этим английским людоедам». Я слышал о людоедах и решил, что в Англии меня обязательно съедят, Конечно, когда я туда приехал, и когда дядя Гарри встретил меня в Дувре с коробкой сластей, и когда мы приехали домой к тёте Нелли, и в уголке у камина был накрыт стол для ужина, и когда я увидел их ребят, я забыл все свои страхи, или, во всяком случае, думал, что забыл. Потом я окончил школу, вернулся сюда и увидел отца, и он мне очень понравился, он мне ужасно понравился… А потом мне рассказали про тебя, – и я опять все вспомнил. Тогда я понял, что ничего не забывал, а просто притворялся. Я всегда знал, что отец просто хотел от нас избавиться.

– Теперь я понимаю, – сказала Маргарита, – почему ты так упорно называешь себя Мартелем.

– В этом нет никакого упорства – просто я так записался в Сорбонне, а теперь уже поздно менять. Неужели отцу это было неприятно?

– Мне кажется, ничто и никогда не причиняло ему такой боли.

– Ромашка! Он тебе говорил?

– Отец? Разве ты его не знаешь? Он ни за что не скажет. Но Анри однажды завёл об этом разговор, и отец очень резко его оборвал. Я никогда не слышала, чтобы он говорил таким тоном. Он сказал только: «Твой брат был совершенно прав», – затем встал и вышел из комнаты, как-то сразу постарев, и бледный, как… В дверях он оглянулся на меня, он знал, что я все поняла.

– О Ромашка, если бы я только знал! Просто… понимаешь, дядя Гарри относился ко мне как к родному сыну, и я думал, что отцу всё равно. Какой же я был болван, – итак всегда: Но что теперь об этом говорить? Сделанного не воротишь. Расскажи мне про себя. Чем ты занималась всё это время?

– Всем понемножку. Иногда читала по-гречески.

– Иногда? Значит, тебе опять было хуже?

– Не огорчайся так, милый: просто общая слабость, больше ничего. Вряд ли это когда-нибудь пройдёт. Хорошо одно – я почти не испытываю боли. Иногда только побаливает голова или спина. Ты придаёшь этому слишком большое значение, потому что в детстве я из-за каждого пустяка поднимала страшный шум.

– Разве, радость моя? А я и не замечал.

Она засмеялась, и в глазах у неё сверкнули слезы.

– Ну конечно, глупыш, ещё бы ты заметил. Разве ты когда-нибудь замечал во мне какое-нибудь несовершенство, за исключением моего безобразного характера? Я, наверно, даже кажусь тебе хорошенькой? Ну, признавайся! Несмотря на выпирающие ключицы, жёлтый цвет лица и всё прочее?

– Не хорошенькой, а красавицей. Возьми зеркало и посмотри на свои ресницы.

– Хорошо, ресницы я так и быть тебе уступлю.

– И глаза.

– Ну и глаза тоже. А теперь рассказывай свои секреты. Он помолчал.

– Это только один секрет.

– Да? Наверно, он важный, раз тебе так трудно с ним расстаться. Уж не влюбился ли ты?

– Не угадала. Дело в том, что из этого, возможно, ничего и не получится. Не обольщай себя надеждами, шансы очень невелики. Один лионский врач открыл способ лечения болезни тазобедренного сустава. Я узнал об этом месяц назад и написал ему. Он ответил, что в ряде случаев ему удалось при помощи своего метода излечить даже такие запущенные случаи, как у тебя.

– Излечить!

Щеки Маргариты порозовели.

– Хромота, конечно, осталась, и весьма значительная, но ходить они могут.

Маргарита отвернулась, потом снова посмотрела на Рене и взяла его за руку.

– Дорогой, зачем тешить себя сказками. Даже если какой-то знаменитый доктор в Лионе и вылечил несколько – человек, какой мне от этого прок – здесь, с нашими лекарями?

– Доктор Бонне приедет к нам на будущей неделе.

– Рене!

– А почему бы и нет? По крайней мере будем знать правду.

– Но это безумие! Он всё равно скажет, что сделать ничего нельзя, – все это говорили. И откуда нам взять денег, чтобы заплатить ему? У нас нет ни гроша; в прошлом году урожай был совсем плох, а издание книги отца обошлось очень дорого.

– У меня есть деньги.

– Откуда? Ты откладывал из твоих ста пятидесяти франков в месяц?

– Нет, из того, что мне давал отец, когда я учился, и из подарков дяди Гарри ко дню рождения. Я скопил больше двух тысяч франков.

– За сколько лет?

– Не помню. Подумай только. Ромашка! Если бы ты вылечилась, а мне бы дали хорошую должность, может быть, мы на будущий год сняли бы с тобой квартиру в Париже и…

– Рене, Рене, замолчи! Этого не будет, этого никогда не будет! Так не бывает в этом мире.

– Но почему? Растёт же в этом мире душистый майоран. Разве ты не имеешь права на свою долю счастья, как и другие? Она обвила его шею руками.

– У меня есть моё счастье – у меня есть ты.

Скоро Рене сообщил и остальным членам семьи, что к Маргарите приедет доктор Бонне; и когда тот прибыл, его уже ждал домашний врач. Прежде чем отправиться к Маргарите, приезжая знаменитость задала множество вопросов. Затем последовал долгий и тщательный осмотр, после которого оба доктора удалились посовещаться. Наконец они вернулись в комнату больной, где в ожидании приговора собралась вся семья.

Вопреки ожиданиям, доктор Бонне их обнадёжил. Он сказал, что растущая слабость, которая так пугала близких Маргариты, была вызвана случайным осложнением, которое легко поддаётся лечению. Пока оно не будет устранено и больная не окрепнет, начинать борьбу с самой болезнью бесполезно, поскольку потребуется операция, которую больная в таком состоянии перенести не сможет.

Он уже объяснил доктору Моро, как следует лечить осложнение; но окончательное излечение, если они на него решатся, может быть осуществлено только им самим. Однако гарантировать благоприятный исход он не может.

– По-моему, попробовать стоит, – добавил доктор Бонне. – Но предупреждаю вас, что процесс лечения будет очень длительным и болезненным, а исход его всё-таки сомнителен. Надежда на излечение есть, и по моему мнению, значительная, – это всё, что я могу сказать. Я не настаиваю на своём предложении, тем более что коллега против, но я считаю, что шансы на успех оправдывают мою готовность взяться за это дело.

Маркиз сидел, нервно теребя подбородок и глядя в сторону. Он со страхом думал, что должен будет высказать своё мнение. Он всегда терялся, когда от него требовали немедленно что-нибудь решить. Прижав к груди руки, Анжелика повернулась к племяннице. Её выцветшие глаза были полны слёз.

– Какой ужас! Как можно!.. Моя бедняжечка! Подумать только…

– Погодите, тётя! Мы ещё не слышали мнения доктора Моро.

Это сказал Рене суровым, напряжённым голосом. Он встал между Анжеликой и кушеткой, как бы защищая Маргариту от тётки. Анжелика робко отступила и села на своё место.

Доктор Моро решительно высказался против предложенного плана.

– Это будет бесполезная жестокость, – сказал он. – Мадемуазель Маргарите придётся претерпеть огромные мучения, сопряжённые даже с некоторой опасностью для жизни. Долгие месяцы её близкие будут томиться в неизвестности, и в конце концов их, возможно, постигнет разочарование. Доктор Бонне говорит, что за последнее время у него был ряд поразительных исцелений, но я хотел бы спросить – какой ценой? И сколько было неудач?

Тут Анжелика снова не выдержала.

– Этьен! – воскликнула она и разрыдалась. – Этьен не разрешайте им… Это неслыханно… неслыханно! Этьен…

Маркиз ничего не ответил; он взглянул сначала на Маргариту, а затем на Рене. Они смотрели друг на друга. Он встал и, как много лет назад, сделал единственное, чем он мог им помочь, – оставил их вдвоём.

– Мне кажется, нас здесь слишком много, – сказал он. – Может быть, Маргарите хочется побыть одной. Она сама должна решить. Спустимся вниз.

Все вышли. Анжелика обливалась слезами, а Анри утешал тётку, шёпотом уверяя её, что это чудовищное предложение ни в коем случае не будет принято. Они услышали, как в замке повернулся ключ.

Просидев взаперти с Маргаритой почти целый час, Рене спустился в гостиную.

– Спасибо, отец, – сказал он,

Никто не понял, за что он благодарит отца. Рене подошёл к доктору Бонне.

– Сестра просила передать вам, что она согласна. Она вполне сознаёт, что операция будет мучительной и возможен неудачный исход, но готова пойти на всё это в надежде на излечение…

– Рене! – негодующе прервал его Анри. – Ты её уговорил! Это возмутительно!

– Она не понимает, что делает! – воскликнула Анжелика. – Ведь она ещё дитя!

– Боюсь, – добавил доктор Моро, – что мадемуазель Маргарита горько раскается в своём решении.

Маркиз не проронил ни слова. Бледный как полотно, он смотрел на Рене, который продолжал все тем же ровным тоном:

– Единственное, что нас смущает, это вопрос о расходах, связанных с лечением. Как вы думаете, во сколько все это обойдётся?

– Точно я не могу сказать. Конечно, ей придётся приехать в Лион и пожить там несколько месяцев, соблюдая особый режим. Ей будет нужен хороший уход, и, мне думается, при ней должен всё время быть кто-нибудь из родных. Путешествие, конечно, обойдётся недёшево, и лечение также повлечёт за собой значительные издержки.

Рене взял карандаш, лист бумаги и стал записывать предстоящие расходы, ставя приблизительную цифру, называемую доктором. Затем он прибавил к колонке цифр гонорар врача, подвёл итог и подал листок отцу. Тот молча взглянул на цифры, показал листок Анри и, опустив голову, вернул его Рене.

– Это невозможно.

– Это полное разорение, – прошептал отцу Анри. – Нам пришлось бы продать почти всё, что у нас есть. Даже если она вылечится, мы останемся без всяких средств к существованию. Дом, возможно, тоже пришлось бы продать.

Рене сидел неподвижно, держа в руке листок с цифрами. Он был почти так же бледен, как маркиз.

– Благодарю вас, – сказал он, вставая. – Я пойду к сестре.

– Слава богу, что мы бедны! – воскликнула Анжелика, когда за ним закрылась дверь.

Маркиза невольно покоробило – зачем докладывать лионскому доктору о бедности де Мартерелей?

Рене вышел из комнаты Маргариты, чтобы попрощаться с доктором Бонне и немного проводить его. Доктор, на которого Рене и Маргарита произвели сильное впечатление, при расставании предложил взять за лечение, «если это изменит дело», только половину обычного гонорара. Рене покачал головой.

– Я очень вам благодарен, доктор, но сестра никогда на это не согласится. Да и независимо от гонорара стоимость лечения превышает все наши возможности. Но если – скажем, года через три – положение изменится и у нас окажется необходимая сумма, вы согласитесь её лечить?

– Безусловно.

– Ну что же, тогда до свидания, доктор. Большое вам спасибо.

Рене вышел из коляски и долго бродил по полям. Домой он вернулся поздно вечером, сумрачный и молчаливый, и после ужина поднялся к сестре. Маргарита была одна.

– Я сегодня лягу пораньше, – сказал он. – Устал что-то. Тебе ничего не нужно?

– Нет, спасибо. Спокойной ночи.

Они расстались молча, не поцеловав друг друга, ничем не выдав обуревавших их чувств. Всю ночь Рене ходил по комнате из угла в угол, а Маргарита безутешно рыдала в темноте. Она совершенно потеряла способность здраво рассуждать и забыла о том, что её участь облегчится хотя бы тем, что будет устранено обнаруженное доктором Бонне осложнение. Какое всё это могло иметь значение, если отчаянное усилие, которое ей пришлось сделать, чтобы найти в себе достаточно решимости, оказалось напрасным и если Рене покинул её в такую тяжёлую минуту… Уйти и оставить её одну сегодня!.. Сегодня, когда он ей так нужен!

Прошло несколько дней. Брат и сестра были необычайно молчаливы; она, плотно сжав губы, смотрела тоскующими глазами; он, казалось, был поглощён своими мыслями. Анжелика изо всех сил старалась помочь им благочестивыми советами, – она так и не научилась понимать, что иногда людей лучше оставлять в покое. Анри посматривал на них грустно и нерешительно: ему очень хотелось выразить своё соболезнование, но, познав на горьком опыте, что с этой непонятной и трудной парой нужно обходиться осторожно, он не мешал им переживать своё горе в одиночестве, хотя и не понимал такой потребности. Маркиз же все понимал и не заговаривал с ними.

Друг с другом они были так же сдержанны, как и со всеми остальными. Но однажды вечером, когда они остались вдвоём, Рене наконец заговорил.

– Ромашка… – тихо начал он и запнулся. – Я хочу тебе сказать, Ромашка…

Маргарита отчуждённо молчала, и он с трудом договорил:

– Я скоро уеду.

– В Париж? Ещё до сентября?

– Нет… очень далеко. И вернусь только года через три-четыре.

Маргарита резко приподнялась. Рене так и не смог привыкнуть к этому напряжённому, неловкому движению – ему всегда становилось тяжело. И сейчас он тоже отвёл глаза.

– Куда ты едешь? – зло спросила она.

– В Южную Америку. Туда отправляется экспедиция, и я буду в ней географом.

Она молчала, прерывисто дыша.

– Когда…

– Мы отплываем из Марселя первого октября.

– Нет, я не о том… Когда ты принял это назначение?

– Мне предлагали это место незадолго до того, как я приехал сюда. Сначала я отказался, а потом… – он поднял на неё глаза, прочёл обвинение в её взоре, отвернулся и неловко закончил: – А потом принял.

– Когда?

– На прошлой неделе.

– После визита доктора Бонне?

– Да. Сегодня я получил ответ. Меня включили в состав экспедиции. Я… это вовсе не так уж долго, только сначала так кажется.

Она не отрывала взгляда от его лица.

– Наверно, эта работа хорошо оплачивается? Поэтому ты и согласился, да? Он не ответил.

– Поэтому? По крайней мере, скажи мне все прямо.

– Да, поэтому.

Рене встал и начал ходить по комнате.

– Послушай, Маргарита, мы должны глядеть правде в глаза, – никакой другой возможности достать денег у нас нет. Да и что тут такого? Сколько народу ездит в тропики! Возьми хоть англичан – для них ничего не стоит съездить в Индию. Через четыре года мы вернёмся, может быть даже через три. Возможно, они…

– Очень может быть. Но поскольку ты с ними не поедешь, не важно, когда они вернутся.

Смеясь и плача, она протянула к нему руки.

– Неужели ты думал, что я на это соглашусь? Мой милый глупыш! Подумать только – Южная Америка!

– Все уже решено, Ромашка.

У неё перехватило дыхание. Рене подошёл к кушетке. Маргарита схватила его за руку.

– Но это невозможно!

– Это необходимо. Я тебе ничего не говорил, пока все окончательно не решилось, чтобы избежать напрасных споров. Я уже подписал договор, и они выслали мне деньги на предварительные расходы. Не надо… Ромашка, не гляди на меня так! Я же вернусь!

Рене высвободил руку и побежал за водой, напуганный выражением её лица. Когда к Маргарите вернулся дар речи, между ними начался напряжённый, мучительный для обоих поединок.

– Ты не имеешь права! – кричала она. – Это моё дело решать, какую цену я согласна платить за возможность излечения, – такую я не согласна!

– Согласна же ты вынести курс лечения доктора Бонне?

– Какое тут может быть сравнение? Это слишком дорого мне обойдётся. Я ни за что не соглашусь! Потерять тебя на целых четыре года… отпустить в дикую страну, где тебя в любую минуту могут убить… Куда вы едете? В Чили? В Парагвай?

– В Эквадор, на северо-западные притоки верхней Амазонки. Мы выйдем из Гуаякиля, пересечём Анды и спустимся в Бразилию.

– Северо-западные притоки Амазонки! Но это же совсем не исследованный край! Тебя могут растерзать хищные звери или убить дикари… Нет, ты не поедешь!

– Но мы ведь будем вооружены, дорогая. Это большая экспедиция; нас поведёт опытный человек, полковник в отставке, участник алжирской войны. Вместе с проводниками и носильщиками нас будет человек двадцать-тридцать. Это ведь совсем не то, что малярийные болота Центральной Бразилии, – мы пойдём по горам. Вот увидишь, я вернусь цел и невредим, а когда ты вылечишься…

– Рене, я не возьму этих денег! Подумай, чего ты от меня требуешь: чтобы я согласилась излечиться или получить надежду на излечение ценой твоей жизни. Я не пойду на это, твоя безопасность мне дороже ноги.

– Взгляни на дело с другой стороны, подумай, чего ты требуешь от меня: чтобы я остался дома, зная, что ты лишаешься единственного шанса на выздоровление.

– Нет, зная, что у меня остаётся моя единственная радость. У меня, кроме тебя, никого нет, Рене! Я не могу тебя потерять… я… не могу… – Она горько зарыдала.

Глядя на сестру, Рене почувствовал, что к горлу подступает комок, и закусил губу. Но он был непреклонен.

– Все уже решено, родная. Ты только понапрасну себя терзаешь.

Наконец Маргарита, обессилев, сдалась и в немом отчаянии спрятала лицо в подушку. Рене отправился в кабинет и сообщил отцу о своём решении. Ему хотелось поскорее со всем этим покончить. После ужасной сцены, которую он только что выдержал, ничто, казалось, не могло больше причинить ему сегодня боли. И чем скорее родные узнают о его предстоящем отъезде, тем скорее примирятся они с неизбежным. Для них же будет лучше, если они узнают правду сразу.

Тем не менее реакция отца на этот новый удар застала его врасплох. Сидя за столом, маркиз безмолвно выслушал сына, а когда Рене кончил, некоторое время сидел не шевелясь, прикрыв глаза ладонью.

– Она знает? – спросил он наконец.

– Да.

Рене ни словом не упомянул ни о Маргарите, ни о причинах, вынудивших его принять это решение, однако притворяться друг перед другом было бы ребячеством.

– Тебе удалось её уговорить?

– Нет, придётся обойтись без её согласия.

– А Анри ты сказал?

– Нет ещё, ни ему, ни тёте. Я хотел, чтобы сначала узнали вы.

– Если хочешь, я пойду к ним вместе с тобой.

– Спасибо, сударь, так будет действительно лучше. И ещё… если бы вы могли оградить Маргариту… чтобы они не беспокоили её после моего отъезда. Она так тяжело это переживает.

– Я сделаю всё, что смогу. Они, наверно, спросят, почему ты решил уехать.

– Я… не хочу об этом говорить.

– Разумеется. В таком случае, чтобы избежать в дальнейшем всяких разговоров – они могут быть очень неприятны для Маргариты, – может быть, объясним твоё решение честолюбием? Карьера исследователя новых земель может показаться заманчивой для молодого человека, который должен сам пробиться в жизни. Тётя Анжелика, пожалуй, поверила бы в версию о неудачной любви, но эта роль тебе не очень-то подходит.

– Да, не очень. Благодарю вас, сударь. Хорошо, пусть будет так. Я не честолюбив, но мог бы быть честолюбивым.

– Да, – ответил маркиз, – большинство из нас не то… чем мы могли бы быть.

Он встал и опёрся о стол обеими руками. Листок бумаги слегка затрепетал под его пальцами.

– На случай, если мы больше не увидимся, если ты почему-нибудь не вернёшься или я тебя не дождусь, – я хочу тебе сказать, что мне бы хотелось… быть тебе не отцом, а братом. Роль брата, может быть, удалась бы мне несколько лучше, чем роль отца, и я был бы рад любому проявлению братских чувств с твоей стороны. Хотя, конечно, рано или поздно, ты бы все равно во мне разобрался. Некоторые вещи я понимаю очень хорошо. Иным взамен удачи даётся ясность понимания. Ну что же, пойдём к тётке и Анри?

Когда они спускались по лестнице, Рене казалось, что его душат. Никогда в жизни не чувствовал он себя таким бездушным скотом – кем нужно быть, чтобы не найти ни единого слова в ответ! Но что он мог сказать?

После этого безмолвного спуска по лестнице было уже легко перенести возражения, мольбы и слезы, заполнившие следующий час. Всё же Рене вздохнул с облегчением, оказавшись у себя в комнате, – это был тяжёлый вечер.

– Пожалуй, нельзя вырывать все зубы сразу, – пробормотал он, бросаясь на кровать. – Даже у Исаака из Йорка вырывали только по одному в день.

По мере того как приближалось первое октября, ему стало казаться, что у него вырвали больше зубов, чем бывает во рту у одного человека. Каждый день тётка встречала его приготовления к отъезду новыми потоками слёз, а Маргарита – протестами. Получение официального документа – согласно которому «Рене Франсуа де Мартерель. именуемый также Мартель», назначался географом, геологом и метеорологом «экспедиции, возглавляемой полковником Дюпре, которая направляется для исследования северо-западных притоков верхней Амазонки», вызвало в доме целую бурю. Один маркиз хранил молчание.

Дядя Гарри приехал из Англии повидаться с племянником и, проведя в замке три недели, вернулся домой грустный и озадаченный.

– Не могу понять, в чём дело, – сказал он жене. – Они все очень любезны и приветливы, но кажется, что всё время ступаешь среди стеклянной посуды. Эта больная девушка смотрит ненавидящими глазами на каждого, кто приближается к её брату. А Этьен! Он вежливо поддерживает разговор, шутит, а у самого такое лицо, словно он увидел призрак. Я было спросил Рене, чем вызван его отъезд, но он только молча взглянул на меня. Я убеждён, что за всем этим скрывается какая-то трагедия. Он всегда был таким открытым, весёлым мальчиком.

Рене действительно нашёл прибежище в молчании. Ему хотелось только одного – поскорее уехать. Он не мог дождаться первого октября – тогда по крайней мере всё будет кончено и он сможет сосредоточиться на работе. Однако, когда настал час расставания, оказалось, что Рене даже не представлял себе, каким будет прощанье с Маргаритой. До самого последнего дня девушка отказывалась примириться с отъездом брата, но когда настала роковая минута, она уже не спорила и не умоляла понапрасну, а лишь в немом отчаянии судорожно обнимала Рене.

Он сам не помнил, как вышел из её комнаты и простился с остальными родными. В нём все онемело. Анри проводил Рене до Марселя, а маркиз нашёл предлог остаться дома, чтобы, согласно своему обещанию, оградить Маргариту от ласк и слез Анжелики. Он и не подозревал, что небрежно брошенное им: «Поезжай лучше ты, Анри, у меня что-то ревматизм разыгрался», – едва не вернуло ему утраченную семь лет назад любовь младшего сына.

* * *

Огни Марсельского порта растаяли в серой дали. Рене спустился к себе в каюту, насвистывая весёлый мотив, К счастью, у него много дел. Он взялся за изучение испанского языка и решил заниматься им в пути по пять часов ежедневно. Кроме того, он должен готовиться к предстоящей работе и вести дневник для Маргариты. В общем, хандрить ему будет некогда, по крайней мере до мыса Горн.

Вдобавок ко всему Рене. великолепно переносивший качку, вскоре оказался по горло занят уходом за страдавшими от морской болезни товарищами и распаковкой их багажа. Попутно он старался составить себе представление о характере каждого из них. К тому времени, когда берега Африки скрылись за горизонтом, он уже немало знал о людях, с которыми ему предстояло жить бок о бок. В сведениях недостатка не было. Наоборот, главная трудность заключалась в том, чтобы, выслушивая от каждого из своих спутников кучу сплетен обо всех остальных, составить себе о них независимое и беспристрастное суждение.

Не успевал он расположиться на палубе со словарём и грамматикой, как голос эльзасца Штегера, ботаника экспедиции, вторгался в его сознание и вытеснял испанские глаголы.

– Как вам нравится нахальство этих щенков? Умора, как они дерут носы!

– Какие щенки? – бормотал Рене, не отрывая глаз от глаголов.

– Да эти офицеришки. Дали им отпуск на время экспедиции, так они уж вообразили себя настоящими исследователями. Так бы они его и получили, не приходись де Винь племянником военному министру. Этот оболтус убедил дядюшку, что старик Дюпре никак не обойдётся без него и его дружка Бертильона. Подумать только! Когда Дюпре вышел в отставку, этот Бертильон ещё пирожки из песка делал и получал шлёпки от своей няньки.

– Ну, пожалуй, вы преувеличиваете.

– Разрешите сказать вам, мой дорогой, что наш уважаемый командир отнюдь не юноша. Ему уж наверняка под шестьдесят, и, между нами, ему больше подошло бы проветривать свои ордена и воспоминания об Аустерлице, прогуливаясь в садах Тюильри, чем возглавлять экспедицию в эту дикую глушь. Там, куда мы направляемся, гораздо важнее иметь голову на плечах, чем грудь в орденах, а бедняга Дюпре звёзд с неба не хватает. Зато гонора хоть отбавляй. Слыхали, как он на днях обрушился на Лортига, когда тот, обратившись к нему, забыл сказать «полковник». Если бы Дюпре только знал, как они его величают за спиной! «Педель» – неплохо, а?

Штегер распространялся в таком духе до тех пор, пока Рене под каким-нибудь предлогом не уходил вниз. Ему не хотелось обижать эльзасца, но мелкие слабости их командира его ничуть не интересовали, и ему не терпелось вернуться к грамматике. Однажды, когда он спасался от Штегера на нижней палубе, его изловили молодые офицеры и гасконец Лортиг, большое, самодовольное, сильное животное, сытое и холёное. Страстный охотник, он отправился в опасную экспедицию в надежде пострелять ягуаров.

Завидев коротко остриженную голову Рене, Лортиг лениво подошёл к нему, и его чересчур красные губы под чёрными блестящими усами раздвинулись в улыбке, открывая два ряда чересчур белых зубов.

– Сбежали от Кислой Капусты? – спросил он, передразнивая немецкий акцент Штегера. – Не так-то это просто, а? Такие твари, у которых рот словно полон теста, а мускулы висят, как тряпки, присасываются накрепко. А вот и Гийоме наконец выполз! Не человек, а прямо червяк. Знаете, что я вам скажу, Мартель, – кроме нас двоих да ещё вот этих ребятишек, во всей компании вряд ли найдётся человек с приличными бицепсами. И это экспедиция в страну дикарей!

– Ну что вы, – сказал Рене, – не так уж все плохо. Господин Гийоме, правда, на вид не слишком силён, но и то заранее ничего сказать нельзя, а за остальных волноваться не приходится. Штегер, я уверен, может переносить тяготы пути не хуже любого другого, командир у нас тоже человек крепкий. Ну, а у доктора Маршана одной энергии хватит, чтобы справиться с любыми трудностями.

– Маршан – совсем другое дело. Если бы не его враг – бутылка, он был бы великим человеком. Говорят, до этой гнусной истории он считался одним из лучших парижских врачей. Подумать только – загубить такую блестящую карьеру из-за какой-то глупой бабы!

Рене нахмурился.

– Личная жизнь доктора Маршана мне неизвестна. Вы читали его книгу по этнологии? Очень интересно.

– Да? – спросил, зевая, Лортиг. – Так вот, когда он обнаружил, что любовник его жены…

– Прошу прощения, но меня, кажется, ждёт полковник, – сказал Рене, отчётливо выговаривая каждое слово, и ушёл.,

Из люка показалась огромная седая грива Маршана. Нимало не смутившись, Лортиг двинулся ему навстречу.

– А, вот и вы, доктор! Как там Гийоме, отлежался? Держу пари, что мы с ним ещё понянчимся, когда будем переходить через Анды!

Этнолог, маленькие ноги которого не соответствовали его крупному, массивному телу, мрачно оглядел трех бездельников из-под косматых бровей.

– Займитесь делом, – рявкнул он вместо ответа. Офицеры только рассмеялись, ничуть не обидевшись.

– Зачем нам заниматься делом, доктор? Мы же не Мартели.

– Тем хуже для вас, – сказал Маршан и посмотрел вслед Рене. – Но найти себе какое-нибудь занятие вы можете. Сразу видно, что вы не знаете тропиков. Если вы будете целыми днями торчать на палубе, бить баклуши и сплетничать, – его глаза, внезапно широко раскрывшись, метнули в них пронизывающий взгляд и снова сощурились, – то к тому времени, когда мы прибудем в Напо, вы станете такими же дохляками, как Гийоме.

– Только не я, – сказал Лортиг. – Стоит мне добраться до дичи…

– И не мы с Бертильоном, – добавил де Винь. – Мы едем охотиться.

Суровый рот Маршана растянулся в усмешке, но от этого его лицо отнюдь не стало дружелюбнее.

– Вот как, охотиться? Ну что ж, мои крошки, судя по всему, будет вам и охота, будут и всякие другие развлечения. Гийоме тоже говорит, что едет охотиться.

– Гийоме? Да он не отличит приклада от дула! Все знают, почему он едет, – его отец оплатил чуть ли не половину расходов экспедиции, чтобы услать сына на время из Брюсселя, пока не уляжется шум вокруг этой истории с мадам…

– Опять сплетни! – оборвал его Маршан. – Послушайте, ребятишки, неужели ваши безмозглые головы ничто больше не занимает? Оставьте такие разговоры для Гийоме и ему подобных.

Молодые люди дружно расхохотались, сверкнув крепкими белыми зубами.

– А вы, дед, оставьте проповеди для полковника и ему подобных.

– Полковник стоит полсотни таких, как вы, – проворчал Маршан и, бесцеремонно отодвинув их плечом, стал спускаться по узкому трапу. У него были манеры медведя, но ему почему-то все прощалось.

Вечером он подошёл к Рене, который стоял у борта и смотрел на искрящийся пенистый след корабля.

– Ничего, всё обойдётся, – без всякого вступления сказал Маршан, попыхивая трубкой. Рене обернулся. – Да, да, мой мальчик, вы понимаете, о чём я говорю, хоть и предпочитаете помалкивать, – продолжал Маршан, кивая головой. – Но когда вы поболтаетесь по свету с моё, вы узнаете, что большинство людей гораздо лучше, чем они кажутся, пока не доберёшься до места. Сейчас вы видите их в самом невыгодном свете. Приятели, а особенно сестры приятелей, убедили этих молодцов, что они герои, и теперь они, естественно, не могут подыскать себе достойного занятия; остаётся лишь слоняться без дела, сплетничать и выставлять себя круглыми идиотами. Стоит нам попасть в первую переделку, как всё станет на своё место.

Он бросил на Рене быстрый испытующий взгляд.

– А в переделках мы побываем, можете не сомневаться.

– В тех краях, кажется, довольно опасно?

– Да, индейцы племени хиваро – трудная публика. Но полковник знает своё дело; я с ним еду не в первый раз. И мальчики наши тоже ничего. Если б только нам не навязали этого Гийоме… Но, в общем, они ребята неплохие и в тяжёлую минуту друг за друга постоят, хоть и несут сейчас всякую чепуху. Сейчас вам довольно противно всё это – и не удивительно, но через месяц-другой они образумятся, займутся своим делом и не будут мешать вам заниматься своим. А как испанский язык?

Этот неожиданный вопрос отвлёк Рене от размышлений о том, откуда Маршану известно, что ему «довольно противно все это»?

– Так себе, – ответил он. – Языки мне всегда давались с трудом, но со временем я его, конечно, одолею. А как же будет с туземными наречиями, доктор? Кто-нибудь из нас их знает?

– К сожалению, нет. Мы будем целиком зависеть от переводчиков – разных прохвостов-метисов. Это очень скверно. Проводников и носильщиков мы наймём в Кито, значит, для того, чтобы с ними объясняться, нужно будет найти человека, знающего кечуа. Во внутренних областях нам потребуется переводчик языка тупи-гуарани, который к тому же должен будет хоть немного знать язык хиваро. Самое скверное в переводчиках то, что, как только что-нибудь случится, они немедленно дают тягу. И почему люди, знающие языки, по большей части такая шваль? В Атласских горах нам труднее всего было с переводчиками.

– Вы там, кажется, были вместе с полковником Дюпре?

– Да. Эта экспедиция – моя третья. Теперь уж я, наверно, до конца своих дней буду путешествовать. В первый раз мы ездили в Абиссинию.

– Вместе?

– Да. Дюпре и втянул меня в это дело. Мы с ним старые друзья, ещё в школе вместе учились. Лет тридцать тому назад мы были такими же, как наши щеночки, – так же неразлучны и так же довольны собой и миром. Ну, спокойной ночи, я пошёл спать.

Грузно и лениво ступая, Маршан двинулся прочь. Проходя мимо офицеров, которые, как обычно, болтали и смеялись, он небрежно хлопнул по плечу Бертильона. Тот чуть не свалился с кресла.

– Веселитесь, ребятки?

– А, дед! – откликнулся де Винь. – Сыграем в экарте? Но Маршан уже ушёл, Рене, все ещё смотревший на пену, бурлящую за бортом, услышал голос Бертильона:

– Оставь его в покое, он сегодня не в духе. Видел, как он за обедом отодвинул от себя вино? Да и мне тоже надо идти – никак не соберусь снять копию со списка снаряжения.

Подробности личной жизни доктора Маршана настигали Рене повсюду. Он слышал о них ещё в Париже, но его никогда не интересовали пикантные скандалы, а когда он узнал, что доктор едет с ними в экспедицию, он вообще стал избегать разговоров на эту тему. И всё же как-то ночью ему пришлось выслушать отдельные эпизоды этой истории, которую Гийоме, лёжа на верхней койке, излагал для просвещения Штегера под аккомпанемент негодующих протестов Бертильона, заявлявшего, что смеяться над такими вещами «просто свинство». Лортиг перебивал Гийоме поправками, и они то и дело принимались спорить, потому что ни один из них не знал всех обстоятельств дела, а если бы и знал, то всё равно ничего бы не понял.

Несколько лет тому назад Маршан был знаменитым парижским психиатром. Его отец, амьенский лавочник, оставил сыну порядочное состояние, нажитое упорством, трудолюбием и экономией. Способность Маршана-старшего к мелким техническим усовершенствованиям развилась у его сына в подлинно научное мышление. Практика приносила ему солидные гонорары и растущую славу, и Маршан, который гордился своей работой и в жилах которого текла кровь мелкого пикардийского буржуа, ценил и то и другое. Но постепенно он стал уделять все больше внимания самостоятельным научным исследованиям. Этого неутомимого труженика, целиком поглощённого своими изысканиями, долгое время считали типичным примером преуспевающего учёного-живодёра, интересующегося только деньгами и своими зверскими опытами. Всему Парижу было известно его полнейшее безразличие к переживаниям подопытных кроликов и морских свинок, но мало кто знал, что, когда ему понадобилось провести некоторые опыты на человеке, он, нимало не колеблясь, поставил их на себе самом.

Как ни странно, самый мучительный из этих опытов был проведён Маршаном ещё в студенческие годы и не имел никакого отношения к его собственному труду. Он тогда был ассистентом в лаборатории знаменитого хирурга, профессора Ланприера. Когда профессор приказал прекратить опыт, который, по его мнению, обходился Маршану слишком дорого, его мужиковатый, неотёсанный ассистент хмуро нахлобучил на голову шляпу и ушёл из лаборатории, бормоча под нос нелестные замечания по адресу «сентиментальных идиотов». Придя домой, он заперся у себя в комнате и «занялся делом».

Когда полученные таким способом результаты опытов были готовы для опубликования, Маршан жирной линией зачеркнул своё имя на титульном листе профессорского труда – не из скромности и не потому, что не знал, какое влияние на судьбу честолюбивого молодого учёного имело бы появление его имени рядом с именем профессора Ланприера. Он руководствовался соображениями строгой логики: «Не собираетесь же вы, профессор, украсить титульный лист своего труда кличками всех подопытных морских свинок». Маршана не трогала та почти родительская нежность, которой профессор и его жена прониклись к нему, считая по простоте душевной его поведение героическим и благородным самопожертвованием. Он неплохо относился к старикам, но не терпел чувствительности в вопросах науки. Опыт интересовал его сам по себе.

Когда ему перевалило за сорок, он, к немалому своему удивлению, без памяти влюбился в сироту, воспитанную в монастыре, вдвое его моложе. Выйдя замуж за Маршана, она, обладая замечательным светским тактом, быстро превратила свою гостиную в один из самых модных салонов Парижа. Маршан, вначале лишь пренебрежительно терпевший толпу постоянно менявшихся молодых людей, которые заполняли салон его жены, проникся к ней уважением, когда она объяснила ему, что её цель – дать молодым врачам возможность встречаться с лучшими умами медицинского мира и тем самым расширять свой кругозор. По его мнению, взятая на себя Селестиной просветительская миссия не могла принести ей ничего, кроме разочарования; но он сам слишком серьёзно относился к своей научной работе, чтобы высмеять опыт – пусть даже нелепый и ребяческий, – в который было вложено столько юной горячности. «Она имеет право делать свои собственные ошибки и учиться на них. Со временем она раскусит своих дрессированных пуделей, а пока, если Ферран или кто-нибудь другой из этой своры попробует вести себя нахально, за неё есть кому заступиться».

Однако Селестина ни разу не прибегала к его заступничеству и не казалась разочарованной. Её непроницаемая сдержанность, которая с самого начала остановила внимание Маршана, осталась прежней, несмотря на суету парижской жизни, замужество и материнство. Даже смерть ребёнка не смогла вырвать у неё ни единого внешнего проявления чувства, и Маршан, вначале лишь любивший её как женщину, стал уважать её как человека. Он тоже ничем не выказал своего горя и знал, какого усилия воли ему это стоило. Прикосновение к крошечным пальчикам, в которые он, перед тем как закрыли крышку гроба, украдкой вложил маргаритку, потрясло его до такой степени, что он на какое-то мгновение потерял самообладание. Так он впервые столкнулся с неизвестным ему настоящим Раулем Маршаном, способным глубоко страдать; до сих пор эта сторона его натуры подавлялась любознательностью учёного и честолюбием модного врача.

Вскоре после смерти ребёнка Селестина попросила его относиться к ней как к сестре, потому что она больше не хочет иметь детей. Он выслушал этот приговор не протестуя, – Маршан умел, не жалуясь, переносить боль. Но он любил Селестину, а так как работа не оставляла ему времени на женщин, он сохранил в зрелости бурную пылкость юноши. Кроме того, он мучительно хотел сына. В первое мгновение он словно онемел, оглушённый неожиданным ударом.

– Я уверена, что ты поймёшь, – тихо проговорила Селестина.

Маршан ласково, словно отец, погладил её по плечу.

– Конечно, родная, я понимаю.

Он заперся у себя в кабинете, чтобы в одиночестве справиться со своим горем. Затем, отбросив мысли о собственной боли, он стал думать о том, как помочь Селестине. Смерть ребёнка, по-видимому, потрясла её даже сильнее, чем он предполагал. Ночью ему в сердце закралась робкая надежда: он любил свою работу, своё открытие, как ребёнка, – может быть, и Селестина найдёт в ней утешение, как нашёл он? Но когда он стал рассказывать ей о своих опытах, он остановился на полуслове, охваченный леденящим ужасом, – это же страшное чувство, только в более слабой степени, он испытал, впервые заключив её в объятия. Не успел он прийти в себя, как она уже спокойно заговорила о каких-то пустяках. Маршан взял себя в руки.

«Это никуда не годится, – подумал он. – Мне нужно больше бывать на воздухе. У психиатра должны быть крепкие нервы. И вообще я самовлюблённый дурак. С какой стати ей этим интересоваться? Зачем бедняжке моё дитя – она тоскует о своём».

– Рауль, – сказала ему Селестина на следующей неделе, – ты как-то начал мне рассказывать о своей работе. Я тебе ничем не могу помочь? Может быть, переписывать что-нибудь или разбирать твои заметки?

Он не отвечал, и она добавила вполголоса:

– Может быть, мне станет легче.

Маршан наклонился и поцеловал ей руку. В глазах у него стояли слёзы. Он заподозрил её в безразличии, а она, оказывается, оберегала его от самой себя и отказывалась взять его жемчужину, пока не убедилась, что достойна её носить.

В течение трех месяцев она исполняла обязанности его личного секретаря, на четвёртом её интерес стал ослабевать. А вскоре лощёный молодой врач, «эта скотина Ферран, который шантажирует женщин», как отзывались о нём коллеги, выпустил нашумевшую книгу, в которой излагалась в искромсанном виде теория, над которой Маршан терпеливо работал много лет. Ферран не потрудился даже изменить многие украденные записи его наблюдений, и, хотя сплошь и рядом плагиатор просто не понял их смысла, книга принесла ему славу, которая в соединении с его умением внушить доверие пациентам, обеспечила ему солидную, доходную практику.

Увидев, что любовник, неумело использовав полученные от неё материалы, выдал её с головой, Селестина сначала испугалась, как бы муж не поднял истории или не отказался от ребёнка, который, кстати, был действительно его и, слава богу, уже умер. До сих пор муж, позволявший так легко себя обманывать, вызывал у Селестины лишь безграничное презрение, и она не давала себе труда задуматься о нём; когда же он вошёл к ней в комнату, держа в руке открытую книгу Феррана, она удивилась тому, что раньше не замечала, как сильна эта рука. Застыв от ужаса, она ожидала, что он бросится её душить: осквернение домашнего очага, пожалуй, способно привести в ярость даже такого тупого мужлана. Осквернение его заветного труда было для неё таким пустяком, что она об этом даже не вспомнила.

Но Маршан не стал ни шуметь, ни задавать вопросы. Спокойным тоном он заявил, что, по его мнению, им лучше расстаться. Она будет получать половину его довольно значительного дохода, он предоставляет ей полную свободу жить где, как и с кем угодно. Он готов подтвердить любое объяснение их разрыва, которое она сочтёт нужным распространить. Изложив ей свои условия, он ушёл в кабинет и, пока она укладывала вещи, принялся жечь свои записи. Он не оставил ничего – не все его бумаги были украдены, но всех, наверно, касались нечистые руки. Вместе с бумагами в огонь полетели крошечные бело-розовые вязаные башмачки, которые лежали под замком в одном из ящиков. Ребёнок тоже принадлежал Селестине, – кто был его отцом, не имело значения. Через три дня Маршана подобрали напротив Пале-Рояля мертвецки пьяным.

Таким образом, Селестине вообще не понадобилось объяснять причину их разрыва. Все поняли, сколько она должна была выстрадать от мужа-пьяницы, прежде чем, доведённая до отчаяния, покинула его дом. Теперь стала понятна се сдержанность, столь удивительная в молодой женщине. Все были возмущены бессердечием старого профессора Ланприера и его жены, которые перестали с ней раскланиваться, даже не сочтя нужным объяснить своё поведение. Да они и не могли бы его объяснить – Маршан не допускал к себе даже самых близких друзей, и вся история оставалась для них загадкой. Однако профессор частично её разгадал. Он был твёрдо уверен, что хронический алкоголик никогда не смог бы работать так, как Маршан, и почти столь же твёрдо уверен, что Ферран сам никогда бы не написал такой книги. Жена его руководствовалась одной лишь интуицией: Маршан всегда внушал ей доверие, а в присутствии Селестины ей каждый раз становилось не по себе.

Но среди всех многочисленных знакомых Маршанов эти двое были единственным исключением. Все остальные наперебой выражали Селестине сочувствие, которое она принимала молча, страдальчески опустив свои ясные глаза. Только однажды она позволила себе сказать, что, хотя все к ней так добры, ей больно слушать дурные отзывы о человеке, который «всё-таки был отцом её умершего ребёнка». А Маршан пил – пил так, словно хотел допиться до белой горячки; временами приближаться к нему было столь же опасно, как входить в клетку к дикому зверю. Профессор Ланприер, не испугавшись ни потоков площадной брани, ни запущенной ему в голову бутылки, сделал несколько мужественных попыток спасти своего друга, но в конце концов, отчаявшись, вынужден был отступиться.

Приехав в Париж два месяца спустя, полковник Дюпре узнал о скандале, о котором ещё не успели забыть в городе. Он немедленно отправился к Маршану и, успокоив напуганных до полусмерти слуг своей военной выправкой и орденом Почётного легиона, силой ворвался к потерявшему человеческий облик доктору.

Представившаяся его взору картина не слишком ужаснула Дюпре, как случилось бы, если б на его месте оказался человек с более живым воображением. Ему и раньше случалось видеть людей, допившихся до буйного помешательства. Оценив опытным взглядом обстановку, он понял, что справиться с таким сильным, ослеплённым дикой яростью, человеком невозможно. Он хладнокровно приказал принести бутылку коньяку и дожидался за дверью, пока неистовое бешенство не сменилось у Маршана полным оцепенением. Затем полковник занял позицию в кабинете. Шли часы, и он, выпрямившись, терпеливо сидел на стуле рядом с кроватью, с которой доносился густой храп.

Маршан проснулся поздно вечером. Он представлял собой отвратительное зрелище, но уже достаточно пришёл в себя, чтобы узнать гостя.

– Рауль, – сказал полковник официальным голосом. – Шестнадцатого числа будущего месяца я отправляюсь с экспедицией в Абиссинию, ты едешь со мной. Начинай собираться.

Маршан, не поднимаясь с постели, медленно заложил руки за голову и окинул увешанный орденами мундир полковника мутным взглядом.

– Ты всегда был ослом, – устало проговорил он, – но даже и ты мог бы увидеть, что человеку пришёл конец.

– Я вижу одно: этот человек – мой друг, – ответил Дюпре.

Несмотря на отчаянную головную боль и невероятную слабость, Маршан пришёл в бешенство. Какого чёрта этот тупоголовый павлин называет себя его другом?

– Ах, так я тебе не друг? – рявкнул полковник, забыв о своём олимпийском спокойствии. – Вспомни, какую трёпку задавал я тебе, бывало, сорок лет назад.

Перед затуманенным винными парами взором возникла картина: серое туманное утро, мимо ступеней огромного собора трусит малыш в курточке, с новым ранцем за плечами, стараясь не отстать от мальчика постарше, который порой награждает его тумаками, но зато не разрешает этого другим. Полковник, снова став воплощением воинского достоинства, ждал, храня невозмутимое молчание.

– Хорошо, Арман, – донёсся наконец шёпот с кровати. Из Абиссинии Маршан вернулся, как будто избавившись от своего недуга, и напечатал ряд интересных этнологических статей, но вскоре, неизвестно почему, запил снова. И Дюпре опять увёз его за границу. Вернувшись из второго путешествия, Маршан больше не пил, но запятнанная репутация не позволила ему вернуться к частной практике, и он стал работать в больнице. Тем временем его жена с христианским смирением носила элегантный полутраур, который был ей очень к лицу и соответствовал её положению соломенной вдовы. Она была так увлечена Ферраном, что прогнала всех остальных поклонников и использовала свои светские связи, чтобы сделать ему карьеру.

– Доктор Ферран, как брат, поддержал меня в трудные дни, – говорила она состоятельным больным. – У него такая огромная практика и столько научной работы, и всё-таки он находит время утешать одинокую женщину. Только в беде узнаешь, сколько доброты существует в мире.

Когда его положение упрочилось, Ферран бросил Селестину и женился на богатой наследнице. Селестина отомстила ему, выступив в суде свидетельницей по какому-то пустяковому делу и рассказав всю правду о Ферране. Если бы убийство не казалось ей чем-то отвратительным и, кроме того, признаком дурного тона, она, пожалуй, отравила бы своего неверного любовника; но, испытывая брезгливость к физическому насилию, она решила разрушить карьеру, созданную собственными руками, и обречь Феррана на бесчестие и нищету до конца его дней.

На следующее утро Маршан, который жил один и редко читал газеты, с удивлением заметил, что в больнице все от врачей до швейцара смотрят на него с робким соболезнованием. Наконец один из ассистентов подошёл к нему и проговорил, запинаясь, несколько сочувственных слов. Отложив стетоскоп, Маршан окинул коллег быстрым пронизывающим взглядом.

– Что-нибудь, касающееся меня, в утренних газетах? А ну-ка покажите.

Врачи испуганно переглянулись.

– Газету! – рявкнул Маршан.

Ему поспешно подали' «Пресс». При гробовом молчании окружающих он прочёл отчёт о процессе. Кончив, он перечитал его ещё раз. Внезапно он швырнул газету перепуганному ассистенту.

– Ну, если у вас есть время на газетные сплетни, то у меня его нет. Кто ставил этот компресс?

Во время обхода он довёл до слёз многих сестёр и больных, но никогда ещё не ставил диагнозы с таким блеском. Никто больше не осмелился выражать ему сочувствие, но когда он уходил, профессор Ланприер вышел вслед за ним во двор и молча положил ему руку на плечо; С бешеным проклятием стряхнув его руку, Маршан оттолкнул старика и устремился в ворота, опустив голову, как разъярённый бык. Около своего подъезда он столкнулся с посыльным – его вызывали в морг для опознания тела жены. Селестина завершила свою месть, бросившись в реку.

– Хорошо, – небрежно сказал он. – Скажите, что я сейчас пряду.

Он добрался до морга только поздно вечером, совершенно пьяный, неспособный кого-либо опознавать.

После этого он беспробудно пил в течение полутора месяцев, а узнав, что Дюпре отправляется с экспедицией на Амазонку, предложил свои услуги в качестве врача и этнолога.

Гийоме излагал свою версию этой истории как забавный анекдот. Ему Маршан представлялся в высшей степени комической фигурой. Выслушав против воли это повествование, отбросив некоторые красочные подробности, как плод своеобразной фантазии рассказчика, и припомнив слышанное в Париже, Рене решил, что одно во всяком случае ясно: если полковник Дюпре сумел найти выход из подобного положения, он, по-видимому, не так глуп, как кажется.

Он был несправедлив к своему командиру – тот даже и не казался глупцом. Дюпре прожил полную опасностей жизнь, привык отвечать за судьбы других людей, даже нарочито высокомерная складка рта не могла испортить серьёзного и прямого выражения его лица. Осанка его была бы благородной, если б только он поменьше заботился о её благородстве; когда ему удавалось забыть про Амьен и бакалейную лавочку отца, он становился самим собой – человеком, который сделал в жизни много хорошего и не раз карал зло.

Рене с первой встречи почувствовал к полковнику неприязнь: ему не понравилась манера Дюпре говорить со слугами и его разочарование, когда он узнал, что маркиз не приехал в Марсель проводить Рене. Дюпре так искренне, по-детски, благоговел перед аристократией, что ему можно было бы простить эту невинную слабость. Но когда полковник, изысканно – любезно разговаривавший с Анри, тут же вычел у носильщика полфранка за то, что тот уронил чемодан, Рене передёрнуло.

– Господин де Мартерель. – сказал полковник однажды после завтрака, – не будете ли вы любезны зайти ко мне в каюту. Я хочу поговорить с вами относительно ваших обязанностей.

– К вашим услугам, полковник, – ответил Рене. вставая со стула. – Сейчас?

По дороге в каюту он добавил:

– Кстати, господин полковник, я предпочёл бы, чтобы вы называли меня Мартелем. У нас в семье, правда, придерживаются родового имени, но я провёл детство в Англии и привык к этому сокращению. В школе меня звали Мартель.

Светлые, стального цвета глаза полковника обратились к Рене с выражением холодного неодобрения.

– Надеюсь, вы отказались от своей исторической фамилии не под влиянием каких-либо… новейших вредных идей?

– О нет, идеи здесь ни при чём, – ответил Рене. – Просто я так привык.

Хотя Рене был очень раздражён, он не думал, что его слова будут восприняты как отповедь, и почувствовал себя крайне неловко, когда полковник как-то сразу сник.

Затем они заговорили о работе, и Рене вскоре обнаружил, что на его плечи собираются незаметно переложить обязанности, которые он никогда на себя не брал.

– Доктор Маршан говорил, что вы изучаете испанский язык, – сказал полковник. – Это хорошо, он вам очень пригодится. Но вы быстро усвоите язык на месте, а пока, мне кажется, вы провели бы время с большей пользой, выполняя обязанности моего секретаря. Дел скопилось много, для вас это было бы превосходной практикой.

Рене ответил не сразу. Это не предусматривалось договором. Однако какой смысл с самого начала ссориться со своим начальником?

– У меня было впечатление, – сказал он наконец, – что господин Гийоме…

– Такая договорённость действительно была, но я пришёл к выводу, что его таланты, по-видимому, лежат в другой области. Разумеется, секретарская работа, строго говоря, не входит в круг ваших обязанностей, но для меня было бы большим облегчением, если бы вы взяли её на себя.

– Как вам угодно, полковник, – довольно сдержанно ответил Рене.

Он ничего не имел против лишней работы – чем больше, тем лучше… но почему полковнику не сказать ему прямо: «Я попал в затруднительное положение, помогите мне, пожалуйста».

Выйдя из каюты, Рене увидел спускавшихся по трапу Гийоме и Маршана. Завидев Рене, бельгиец злобно прищурил свои бесцветные глазки:

– А, господин де… Мартерель! Говорят, вы собираетесь стать секретарём полковника? Ну что ж, желаю успеха.

– Благодарю вас, господин Гийоме, – отвечал Рене, глядя ему прямо в глаза. – И, к вашему сведению, меня зовут Мартель.

Отступив в сторону, чтобы дать дорогу Маршану, он услышал, как Гийоме прошипел у него за спиной:

– Милорд сегодня не в духе.

– Так ты, дурак, и не приставай к нему, – проворчал в ответ Маршан.

Обернувшись, Рене встретился глазами с Маршаном, который дружелюбно ему улыбнулся и пожал плечами. Рене улыбнулся и кивнул в ответ, а выбежав на палубу, встряхнулся, как большой мокрый пёс.

– Брр… что за мина! А голос!.. Вспомнив слова Лортига: «Не человек, а прямо червяк», – Рене рассмеялся и окончательно повеселел.

Загрузка...