2

Будильник разбудил меня в десять, но мне потребовалось еще три часа, чтобы найти в себе силы пошевелиться. Я отбросил простыню и сел на край кровати, вяло бормоча ругательства и пытаясь избавиться от неизбежной мысли о том, что вставать не стоило. Какие бы грандиозные достижения ни сулил мне сегодняшний день (ухитриться не только отправиться в магазин, но еще и купить что-нибудь, помимо полуфабрикатов), какая бы невероятная удача ни обрушилась на меня (например, страховая компания перечислит деньги прежде, чем наступит срок платить за квартиру), завтра я проснусь с точно таким же чувством.

Ничто не поможет, ничто не изменится. Все заключалось в этих шести словах. Но я давно уже смирился с этим, разочарованиям не осталось места. И нечего было сидеть и в тысячный раз жаловаться на проклятую очевидность.

Верно?

К дьяволу. Просто вставай.

Я проглотил свои «утренние» лекарства, шесть капсул, которые я с вечера положил на тумбочку, затем отправился в ванную и помочился ярко-желтой жидкостью, состоявшей в основном из продуктов распада вчерашней дозы. Ни один антидепрессант в мире не мог обеспечить мне искусственный рай, но эта штука поддерживала достаточно высокий уровень дофамина и серотонина[2] в моем организме и избавляла меня от полного ступора — от капельниц, судна и обтираний губкой.

Я побрызгал в лицо водой, пытаясь выдумать причину для того, чтобы выйти из дому, в то время как в холодильнике еще полно еды. Оттого, что я, небритый, немытый, целыми днями торчал дома, мне делалось только хуже: я был тощим и вялым, словно какой-то бледный паразитический червь. Но по-прежнему могла пройти неделя или две, прежде чем отвращение к себе становилось настолько невыносимым, чтобы заставить меня пошевелиться.

Я уставился в зеркало. Отсутствие аппетита более чем компенсировало отсутствие физических нагрузок — я не получал удовольствия ни от лакомств, ни от движения, — и можно было пересчитать ребра под дряблой кожей у меня на груди. Мне было тридцать лет, а выглядел я как изможденный старик. Я прижался лбом к холодному стеклу, повинуясь какому-то рудиментарному инстинкту, говорившему мне, что это приятное ощущение. Но ничего приятного я не почувствовал.

Зайдя в кухню, я увидел на телефоне огонек: получено сообщение. Я отправился обратно в ванную и сел на пол, пытаясь убедить себя, что это не обязательно плохая новость: умирать вроде бы некому, а развестись дважды мои родители не могут.

Я приблизился к телефону и включил дисплей. Возникло миниатюрное изображение незнакомой строгой женщины средних лет. Имя отправителя — доктор 3. Даррэни, Отдел биомедицинской инженерии, Университет Кейптауна. В графе «тема» значилось: «Новые технологии в протезной реконструктивной нейропластике». Это меня удивило: обычно люди так невнимательно просматривали мою историю болезни, что считали, будто я слегка умственно отсталый. Я ощутил бодрящее отсутствие отвращения к доктору Даррэни, самое близкое к уважению чувство, на которое я был способен. Но я знал: никакие новые технологии уже не смогут мне помочь.

Соглашение с «Дворцом Здоровья» предусматривало в случае неудачного лечения пожизненное содержание в размере минимальной оплаты труда плюс компенсацию за необходимое медицинское обслуживание; таким образом, в моем распоряжении не было никаких астрономических сумм. Тем не менее расходы на лечение, которое потенциально сделало бы меня трудоспособным, страховая компания по своему усмотрению могла покрыть полностью. Объем выделяемых средств, учитывая общие затраты на мое пожизненное содержание, постоянно уменьшался, но тогда во всем мире сокращалось финансирование медицинских исследований.

Большая часть предлагавшихся мне до сих пор терапевтических методов заключалась в применении новых препаратов. Лекарства действительно избавляли меня от пребывания в стационаре, но надежда, что они превратят меня в маленького счастливого труженика, была равносильна ожиданию, что мазь поможет прирастить ампутированную конечность. Тем не менее, с точки зрения Глобальной страховой компании, раскошеливаться на нечто более сложное было слишком рискованно. Без сомнения, подобная перспектива заставляла менеджера, занимавшегося моим делом, постоянно производить актуарные калькуляции. Не было смысла торопиться с расходованием средств, когда еще оставалась значительная вероятность, что после сорока я покончу с собой. Дешевые способы всегда предпочтительнее, даже если они не дают быстрых результатов, а любое предложение радикальных методов, имеющих реальные шансы на успех, наверняка было неподходящим с точки зрения соотношения риск-цена.

Я опустился на колени перед экраном, обхватив голову руками. Я мог стереть сообщение, не просмотрев его и не узнав, что я теряю, избавить себя от разочарования… Но ведь неведение ничем не лучше. Я нажал кнопку воспроизведения и отвел глаза; встречаясь взглядом с другим человеком, пусть даже на экране, я испытывал ужасный стыд. Я понимал причину этого: рецепторы, восприимчивые к эндорфину, давно уже были заблокированы или мертвы, а отрицательная информация вроде неприятия или враждебности поступала бесперебойно по каналам, ставшим гиперчувствительными, и теперь все свободное пространство заполнялось мощными негативными импульсами, независимо от реального положения вещей.

Я слушал доктора Даррэни со всем вниманием, на которое был способен, пока она описывала, как работает с пациентами, перенесшими удар. Стандартным лечением в данном случае была пересадка искусственно выращенной нервной ткани, но Даррэни вместо этого вводила в пораженный участок полимерную пену специально разработанной структуры.

Пена вступала во взаимодействие с аксонами и дендритами окружающих нейронов, а сам полимер был создан таким образом, что служил как бы сетью электрохимических переключателей. С помощью микропроцессоров, распределенных в пене, изначально аморфную сеть-матрицу программировали на общее восстановление функций погибших нейронов, затем настраивали таким образом, чтобы достичь совместимости с организмом конкретного пациента.

Доктор Даррэни перечислила свои достижения: восстановление зрения, речи, двигательной функции, музыкального слуха, способности регулировать мочеиспускание и дефекацию. Мой случай, учитывая количество погибших нейронов и синапсов[3] пока лежал за пределами ее возможностей. Но от этого задача становилась только интереснее.

Я ждал, когда же наконец она назовет «скромную» шести-семизначную сумму гонорара. Голос с экрана произнес:

— Если вы в состоянии оплатить дорожные расходы и стоимость трехнедельного пребывания в клинике, то само лечение будет осуществлено за счет моего гранта.

Я дюжину раз прослушал эти слова, пытаясь найти в них подвох, — это было единственное занятие, в котором я преуспел. Когда мне это не удалось, я собрался с духом и написал по электронной почте ассистенту Даррэни в Кейптаун, попросив разъяснений.

Все было правильно. За стоимость годовой дозы лекарств, которые с трудом поддерживали меня в сознании, мне предлагали возможность стать нормальным человеком на всю оставшуюся жизнь.


Организация поездки в Южную Африку была мне совершенно не по силам, но когда Глобальная страховая компания осознала собственную выгоду, машина на двух континентах завертелась, действуя от моего имени. Все, что от меня требовалось, — это подавить желание все отменить. Перспектива снова оказаться в больнице, опять стать беспомощным угнетала меня несказанно, но размышление о нервном протезе само по себе было подобно ожиданию Судного дня, обозначенного в календаре. Седьмого марта 2023 года я либо вступлю в бесконечно огромный, богатый, прекрасный мир, либо буду искалечен без надежды на выздоровление. И в каком-то смысле даже окончательный крах надежд представлялся мне гораздо менее пугающим, чем его противоположность: я и так был жестоко болен и с легкостью воображал себя искалеченным окончательно. Единственное представление о счастье, которое я мог вызвать в памяти, был образ меня самого в детстве, радостно бегущего в лучах солнечного света: это было приятно, но лишено какого-либо практического смысла. Если бы я хотел стать солнечным лучом, я в любое время мог бы вскрыть себе вены. Но мне нужна была работа, мне нужна была семья, мне нужна была обыкновенная любовь — довольно скромные амбиции, но на протяжении многих лет я был лишен всего этого. Однако я не мог представить себе, что произойдет, когда я наконец достигну желаемого, так же как не мог представить себе повседневную жизнь в двадцати шести измерениях.

Перед утренним рейсом из Сиднея я не спал всю ночь. В аэропорт меня отвозила специальная медсестра, однако я был избавлен от сопровождения до Кейптауна. Во время полета в минуты бодрствования меня терзала паранойя, я боролся с искушением придумать тысячи оснований для тревоги и тоски, терзавших меня. Никто на этом самолете не смотрит на меня с презрением. Методика Даррэни — не обман. Я преуспел в борьбе с бредовыми идеями, но, как всегда, изменить свои чувства оказалось мне не под силу, мне даже не удалось провести четкую грань между моим чисто патологическим беспокойством и вполне естественным страхом человека перед рискованной операцией на головном мозге.

Разве не блаженством будет перестать все время бороться. Пусть не счастье; но даже грядущее, полное горя, окажется триумфом, ведь я буду знать, что у этого горя есть причина.


Люк де Врие, один из ассистентов Даррэни, встретил меня в аэропорту. На вид ему было лет двадцать пять, он излучал такую самоуверенность, что только усилием воли мне удалось не принять ее за презрение. Я сразу же почувствовал себя беспомощным, загнанным в угол; он все устроил, я словно ступил на ленту конвейера. Но я понимал, что если бы мне пришлось все делать самому, то процесс остановился бы.

Мы добрались до клиники, расположенной в пригороде Кейптауна, за полночь. Пересекли автостоянку. Вокруг жужжали неизвестные насекомые, в воздухе витали совершенно незнакомые запахи, созвездия выглядели искусными подделками. Когда мы подошли к входу в здание, я рухнул на колени.

— Эй! — Де Врие остановился и помог мне подняться. Я трясся от страха и вместе с тем от стыда, что устроил такую сцену.

— Это нарушает мою Терапию Уклонения.

— Терапию Уклонения?

— Любой ценой уклоняться от больниц.

Де Врие рассмеялся, но может, он просто хотел поднять мне настроение. Сознание, что ты вызвал искренний смех, оказалось приятным, хотя участки, отвечающие за смех, также были мертвы.

Де Врие сказал:

— Последнюю пациентку нам пришлось вносить на носилках. А покинула она нас, почти так же твердо держась на ногах, как вы.

— Настолько плохо?

— У нее барахлило искусственное ребро. Не наша вина.

Мы поднялись по ступеням и вошли в ярко освещенное фойе.


На следующее утро — в понедельник, шестого марта, за день до операции — я познакомился с большинством врачей, которые должны были выполнить первую, чисто механическую часть процедуры: вычистить бесполезные полости, оставленные погибшими нейронами, а затем закачать внутрь пену Даррэни. Помимо старой дыры, которая осталась от шунта, введенного восемнадцать лет назад, у меня в черепе появятся еще две.

Медсестра выбрила мне голову и наклеила на кожу пять меток, затем весь день меня обследовали. Окончательное, трехмерное изображение всех мертвых участков моего мозга походило на карту спелеолога — цепь соединенных пещер с обвалами и разрушенными туннелями.

В тот вечер сама Даррэни пришла навестить меня.

— Пока вы будете под наркозом, — объяснила она, — пена застынет, и образуются первые соединения с окружающей тканью. Затем микропроцессоры дадут команду полимеру образовать сетку, которую мы выбрали в качестве исходной структуры.

Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы заговорить: любой вопрос — вежливый или невежливый, здравый и относящийся к делу или наоборот — вызывал у меня болезненное и унизительное чувство, словно я стоял перед нею голый и просил вычистить дерьмо у меня из волос.

— А откуда вы берете матрицу, которой пользуетесь? Вы что, сканируете добровольца?

Неужели мне предстояло начать новую жизнь в качестве клона Люка де Врие — унаследовать его вкусы, амбиции, эмоции?

— Нет, нет. Существует международная база данных здоровых нервных структур — данные взяты у двадцати тысяч человек, умерших без черепно-мозговых травм. Это более тонкая процедура, чем томография: мозг замораживается в жидком азоте, разрезается на тонкие пластинки микротомом с алмазным лезвием, затем эти пластинки окрашивают и фотографируют с помощью электронного микроскопа.

Мой мозг отказывался воспринимать миллиарды гигабайт информации, о которых она упомянула мимоходом; я совершенно отстал от компьютерного прогресса.

— Значит, вы воспользуетесь неким композитом из базы данных? Вы дадите мне нечто среднее, какую-то типичную структуру?

Даррэни, казалось, хотела согласиться с этим объяснением как достаточно близким к истине, но она явно была педантом и к тому же, видимо, имела довольно высокое мнение о моих умственных способностях.

— Не совсем. Это похоже скорее на совокупность образцов разных структур, чем на нечто среднее. Мы воспользовались почти четырьмя тысячами записей из базы данных — это мужчины в возрасте от двадцати до сорока лет, — и если у одного из них нейрон А был связан с нейроном В, а у другого — с нейроном С, то вы будете иметь соединение и с В, и с С. Таким образом, вы изначально получите сетку, которая теоретически может быть сокращена до одной из четырех тысяч индивидуальных версий, использованных для ее создания, но на самом деле вы вместо этого создадите свою собственную, уникальную версию.

Это звучало лучше, чем перспектива превратиться в эмоционального клона или подобие Франкенштейна; я стану необтесанной статуей, черты которой еще нужно будет определить. Но…

— А как сократить ее? Как я смогу избежать превращения в любого из них, в?..

В кого? В себя двенадцатилетнего, воскресшего из мертвых? Или в себя тридцатилетнего, коллективного клона четырех тысяч незнакомцев? Я смолк; я потерял последнюю веру в то, что говорю разумные вещи.

Даррэни, казалось, сама слегка забеспокоилась — если я мог хоть сколько-нибудь правильно судить о ее реакциях. Она сказала:

— В вашем мозгу должны существовать некие нетронутые области, несущие информацию о том, что было утрачено. Воспоминания раннего детства, представления о вещах, которые когда-то доставляли вам удовольствие, фрагменты структур, не пораженные вирусом. Протез автоматически настроится на состояние, совместимое с остальными частями вашего мозга, он начнет взаимодействовать со всеми этими системами, и связи в подобных условиях будут только крепнуть. — Она на минуту задумалась. — Представьте себе искусственную руку, которая сначала несовершенна, но, по мере того как вы пользуетесь ею, приспосабливается к вам: вытягивается, когда вам не удается схватить то, к чему вы тянетесь, отдергивается, неожиданно натыкаясь на что-то, пока не принимает именно ту форму и размер, которые имеет воображаемая конечность, созданная вашими движениями. Она лишь образ потерянной плоти и крови.

Метафора казалась привлекательной. Тем не менее трудно было поверить, что моя ослабевшая память содержит достаточно информации, чтобы восстановить ее воображаемого владельца во всех подробностях. Нелегко представить, что человек, каким я был когда-то или каким я мог бы стать, способен восстановиться из нескольких намеков, оставшихся в мозгу и затерявшихся в свалке четырех тысяч чужих представлений о счастье. Но эта тема заставляла по крайней мере одного из нас испытывать неловкость, так что я решил не продолжать и ограничился последним вопросом:

— А что я буду ощущать, проснувшись после наркоза, пока связи еще не установились?

Даррэни призналась:

— Как раз этого я и не знаю. Вы сами мне расскажете.


Кто-то повторял мое имя, спокойно, но настойчиво. Я постепенно просыпался. Шея, ноги, спина — все болело, к горлу подступала тошнота.

Но в постели было тепло, и простыни были мягкие. Было приятно просто лежать вот так.

— Сегодня среда, уже день. Операция прошла хорошо. Я открыл глаза. В изножье стояла Даррэни с четырьмя ассистентами. Я уставился на нее в изумлении: лицо, которое я когда-то считал «строгим» и «отталкивающим», было… привлекательным, магнетическим. Я мог бы смотреть на нее часами. Затем я перевел взгляд на Люка де Врие, стоявшего рядом с ней. Он был таким же прекрасным. Я по очереди оглядел остальных троих ассистентов. Все они казались одинаково очаровательными; я не знал, куда смотреть.

— Как вы себя чувствуете?

Я не находил слов. Лица этих людей были так многозначительны, так занимали меня, что я не мог выделить ни одного конкретного выражения: они все казались мудрыми, восторженными, прекрасными, задумчивыми, внимательными, сочувственными, безмятежными, энергичными… Это был «белый шум» качеств, позитивных, но совершенно сливавшихся друг с другом.

Но когда я заставил себя переводить взгляд с одного лица на другое, пытаясь определить настроение людей, выражение их начало кристаллизоваться — словно я сфокусировал на них взгляд, хотя с самого начала видел все четко.

Я спросил Даррэни:

— Вы улыбаетесь?

— Слегка. — Она помедлила. — Конечно, существуют стандартные тесты, но, пожалуйста, попробуйте описать мое выражение лица. Скажите, о чем я думаю.

Я ответил без размышлений, словно меня попросили прочитать таблицу для определения остроты зрения.

— Вам… любопытно? Вы внимательно слушаете. Вы заинтересованы, и вы… надеетесь на что-то хорошее. И вы улыбаетесь, потому что думаете, что это хорошее произойдет. Или потому, что не можете до конца поверить, что оно произошло.

Она кивнула, улыбнувшись шире:

— Хорошо.

Я не упомянул о том, что нашел ее до боли прекрасной, так же как и всех мужчин и женщин, находившихся в комнате: завеса противоречивых настроений, которые я видел на их лицах, исчезла, обнажив сияние, при взгляде на которое замирало сердце. Меня немного встревожили новые ощущения — они были слишком беспорядочными, слишком сильными и напоминали реакцию на свет человека, вышедшего из темноты. Но после восемнадцати лет, в течение которых я видел в лицах лишь уродство, я не собирался жаловаться на присутствие пяти человек, которые выглядели, словно ангелы.

— Вы не хотите есть? — спросила Даррэни. Я задумался.

— Да.

Один из студентов принес еду, почти такую же, как и ланч, который я ел в понедельник: салат, булочка, сыр. Я взял булку и откусил кусочек. На ощупь она была такой же, как прежде, вкус не изменился. Два дня назад я прожевал бы этот кусок и проглотил с легким отвращением, которое вызывала во мне всякая еда.

По щекам у меня покатились горячие слезы. Я не был в экстазе; ощущение казалось странным и болезненным, словно я пил из источника потрескавшимися губами, на которых запеклись соль и кровь.

Болезненное, но завораживающее чувство. Опустошив тарелку, я попросил еще. Есть было приятно, есть было правильно, есть было необходимо. После третьей порции Даррэни твердо заявила:

— Достаточно.

Меня трясло, так я хотел есть, и, несмотря на то что она по-прежнему была сверхъестественно прекрасна, я гневно закричал на нее.

Она взяла мои руки в свои и сжала их, успокаивая меня.

— Вам придется нелегко. Будут возникать порывы, подобные этому, колебания в разные стороны, пока не сформируется сетка. Вам придется сделать усилие, чтобы успокоиться, поразмыслить. Протез делает возможным многие вещи, к которым вы не привыкли, но пока вы под наблюдением.

Я заскрежетал зубами и отвел взгляд. От ее прикосновения у меня произошла немедленная, мучительная эрекция. Я ответил:

— Правильно. Я под наблюдением.


В последующие дни ощущения, вызванные присутствием протеза, стали намного спокойнее, привычнее. Я почти чувствовал, как самые острые, плохо установленные края сетки, фигурально выражаясь, сглаживались при использовании. Есть, спать, общаться с людьми было по-прежнему необыкновенно приятно, но теперь мне казалось, что я попал в розовую мечту о детстве, а не как в первый день — будто в мозг мой вонзили провод под высоким напряжением.

Разумеется, протез не посылал в мой мозг сигналов удовольствия. Сам протез стал частью меня, которая ощущала удовольствие, — каким-то образом это затронуло все: восприятие, речь, познавательную деятельность. Размышления об этом сначала вызывали у меня беспокойство, но со временем стали казаться не более ужасными, чем воображаемый эксперимент, в процессе которого соответствующие участки головного мозга окрасили бы в синий цвет, а затем заявили бы: «Это они чувствуют удовольствие, а не ты!»

Команда Даррэни пыталась оценить свой успех, и меня подвергли серии психологических тестов, большинство из которых я уже много раз проходил как часть ежегодного обследования для получения страховки. Вероятно, функционирование восстановленной конечности было легче оценить объективно, тогда как я совершил скачок от самой низшей до самой высокой отметки на шкале. Эти тесты отнюдь не раздражали меня, напротив, они дали мне первую возможность использовать протез — испытывать такое счастье, которого мне не доводилось переживать никогда прежде. Меня просили интерпретировать различные бытовые ситуации — что сейчас произошло между этим ребенком, женщиной и мужчиной? Мне демонстрировали великие произведения искусства, от сложных аллегорических и сюжетных полотен до элегантных работ в абстрактном стиле. Я прослушивал фрагменты диалогов, даже крики неприкрытой радости и боли, мне включали записи музыкальных произведений, принадлежащих к различным культурам, эпохам, стилям.

Именно тогда я наконец понял, что что-то не так.

Джейкоб Тсела воспроизводил аудиофайлы и регистрировал мою реакцию. Во время тестирования он старался сохранять невозмутимость, чтобы не выдать собственного отношения и не испортить результаты. Но после того как он включил великолепный фрагмент европейского классического произведения и я поставил этой музыке двадцать баллов из двадцати возможных, я заметил на лице врача отпечаток недовольства.

— Что такое? Вам это не понравилось?

Тсела неопределенно улыбнулся:

— Нравится мне это или нет, не имеет значения. Мы сейчас определяем вашу реакцию.

— Я уже поставил свою оценку, вы не можете на меня повлиять. — Я умоляюще смотрел на него, я отчаянно нуждался в любом общении. — Я был мертв для всего мира восемнадцать лет. Я даже не знаю, что это за композитор.

Он помедлил:

— Иоганн Себастьян Бах. И я согласен с вами: он великолепен. — Он потянулся к сенсорному экрану и продолжил эксперимент.

Так что же расстроило его? Я понял ответ сразу же. Я был идиотом, что не заметил этого раньше, но музыка полностью завладела мной.

Я не поставил ни одному фрагменту ниже восемнадцати баллов. То же самое касалось и живописи. Я унаследовал от своих четырех тысяч виртуальных доноров не наименьший общий знаменатель, а самый широкий вкусовой спектр — и за десять дней я не внес в него никаких поправок, никаких собственных предпочтений.

Все картины были для меня прекрасны, так же как и музыка. Любая пища казалась превосходной. Все, кого я видел, выглядели совершенными.

Возможно, я просто впитывал удовольствие отовсюду, где только мог получить его, после долгих лет жажды, но со временем я должен был насытиться, стать таким же разборчивым, таким же уникальным, как любой человек.

— Неужели я останусь таким навсегда? Всеядным? — выпалил я почти в панике.

Тсела приостановил фрагмент, который звучал, — эта мелодия могла быть албанской, марокканской или монгольской, я понятия не имел, что это, но от него у меня на затылке шевелились волосы, и я погружался в блаженство. Как и от всего остального.

Он помолчал несколько минут, взвешивая «за» и «против». Затем вздохнул и произнес:

— Вам лучше поговорить с Даррэни.


В своем кабинете на настенном экране Даррэни продемонстрировала мне гистограмму — число искусственных синапсов, изменявшееся под воздействием протеза каждый из прошедших десяти дней: связи образовывались и разрушались, ослабевали и укреплялись. Встроенные микропроцессоры отслеживали подобные вещи, а антенна, которую устанавливали у меня над головой каждое утро, считывала данные.

Первый день был драматичен — протез приспосабливался к своему окружению. Хотя четыре тысячи донорских систем работали совершенно бесперебойно в черепах своих владельцев, объединенная версия, которую я получил, никогда раньше не подключалась к чьим-либо мозгам.

На второй день активность снизилась примерно в два раза, на третий день — в десять.

Начиная с четвертого дня фиксировался только шум. Мои отрывочные воспоминания, какими бы приятными они ни были, явно хранились где-то в другом месте — ведь я определенно не страдал амнезией, — но после первого всплеска активности схема положительных эмоций нисколько не изменилась.

— Если в последующие несколько дней возникнут какие-то характерные проявления, мы сможем усилить их — как в нужную сторону валят подпиленные деревья. — Слова Даррэни не обнадеживали. Уже прошло слишком много времени, а сеть нисколько не изменилась.

— А как насчет генетических факторов? — спросил я. — Вы не можете расшифровать мой геном и определить по нему структуру моего мозга?

Она покачала головой:

— На работу нервной системы влияет по меньшей мере две тысячи генов. Это сложнее, чем подобрать группу крови или тип тканей; доноры базы данных имели в большей или меньшей степени такие же гены, как и вы. Разумеется, некоторые люди наверняка были ближе к вам по типу темперамента, чем остальные, но мы не можем идентифицировать их генетически.

— Понятно.

Даррэни осторожно сказала:

— Мы можем полностью прекратить работу протеза, если хотите. Операции не понадобится — мы просто выключим его, и вы окажетесь в прежнем состоянии.

Я пристально вгляделся в ее сияющее лицо. Как я могу вернуться к прежней жизни? Что бы там ни говорили тесты и гистограммы, разве это неудача? Хотя я и тонул в море бессмысленной красоты, я не был каким-то зомби, напичканным лей-энкефалином. Я мог испытывать страх, тревогу, печаль; тесты выявили общие закономерности, присущие всем донорам. Ненавидеть Баха или Чака Берри, Шагала или Пауля Клее было выше моих сил, но я так же, как все нормальные люди, отрицательно реагировал на болезни, голод, смерть.

И я не испытывал безразличия к своему будущему, как когда-то был безразличен к раку.

Но какой окажется моя судьба, если я и дальше стану пользоваться протезом? Вселенское счастье, вселенское горе… Половина рода человеческого будет управлять моими эмоциями? Все годы, проведенные во тьме, меня поддерживало только одно: я надеялся, что храню в себе нечто вроде семени, содержащего информацию обо мне, и оно может прорасти, если ему дадут возможность. Неужели эта надежда оказалась напрасной? Мне предоставили материал, из которого создаются личности, и хотя я перепробовал все и всем восхищался, я ничто не назвал своим. Вся радость, которую я испытал за последние десять дней, ничего не значила. Я был просто мертвой оболочкой, я болтался на ветру в лучах света, исходящих от других людей.

— Думаю, вы должны это сделать, — сказал я. — Выключить его.

Даррэни подняла руку.

— Подождите. Если вы захотите, мы можем попробовать еще одну вещь. Я сейчас обсуждаю это с нашим комитетом по этике, а Люк начал подготовку программного обеспечения, но в конечном итоге решать вам.

— Что вы собираетесь делать?

— Сетка может быть модифицирована в любом направлении. Мы знаем, как вмешаться в ее работу и осуществить это: нарушить равновесие, сделать одни вещи источником большего удовольствия, чем другие. Изменения не произошли сами по себе, но это не значит, что мы не можем добиться нужного результата другими методами.

Я засмеялся, голова у меня слегка закружилась.

— То есть, если я правильно понимаю, ваш комитет по этике будет выбирать музыку, которая мне нравится, еду, увлечения? Они решат, кем мне стать?

Неужели все так плохо? Я давным-давно умер, а теперь дам жизнь совершенно новому человеку? Я буду донором не каких-то там легких или почек, я отдам все свое тело, все воспоминания, все, что у меня осталось, заново созданному, произвольно сконструированному, но исправно функционирующему человеческому существу?

Даррэни была возмущена.

— Нет! У нас и в мыслях не было ничего подобного! Мы сможем запрограммировать микропроцессор таким образом, чтобы позволить вам контролировать сетку. Мы предоставим вам возможность самостоятельно, сознательно, обдуманно выбирать вещи, которые способны сделать вас счастливым.


Де Врие произнес:

— Попытайтесь представить себе регулятор. Я зажмурился.

Он сказал:

— Так нельзя. Если вы привыкнете закрывать глаза, это ограничит ваши возможности.

— Хорошо.

Я уставился в пространство. В лаборатории звучало какое-то величественное произведение Бетховена; мне трудно было сосредоточиться. Я попытался вообразить вишнево-красный горизонтальный регулятор, который линия за линией сконструировал де Врие у меня в голове пять минут назад. Внезапно он стал чем-то большим, нежели смутный образ; он возник в комнате, я видел его так же явственно, как любой реальный объект где-то на границе поля зрения.

— Есть.

Ползунок регулятора колебался около отметки «девятнадцать».

Де Врие бросил взгляд на экран, скрытый от меня.

— Хорошо. А теперь попытайтесь снизить отметку. Я слабо засмеялся. Отказаться от Бетховена?

— Как? Как можно даже пытаться не любить его?

— Вы и не должны. Просто постарайтесь переместить ползунок влево. Компьютер контролирует работу вашей зрительной коры, фиксирует воображаемое визуальное восприятие. Отключитесь от всего, просто представьте, что ползунок движется, — и вы это увидите.

И я увидел. Ползунок двигался с трудом, словно застревал на ходу, но мне удалось переместить его на десять делений, прежде чем я остановился, чтобы оценить результат.

— Черт.

— Как я понимаю, это работает?

Я глупо кивнул. Музыка по-прежнему была приятной, но очарование совершенно пропало. Словно я слушал зажигательную речь, а посередине ее понял, что оратор не верит ни единому своему слову: поэтичность и красноречие остались, но сила исчезла.

Я почувствовал, как по лбу у меня катится пот. Когда Даррэни объясняла мне принцип модификации сетки, это казалось слишком абсурдным, чтобы быть правдой. И поскольку я уже потерпел поражение в попытке установить власть над протезом — несмотря на биллионы нервных связей и бесчисленные возможности, предоставленные крупицам моего «я» для того, чтобы взаимодействовать с этой штукой и формировать ее, — я боялся, что, когда придет время сделать выбор, я буду парализован и не смогу принять решение.

Но я знал, что, без сомнения, не должен приходить в дикий восторг от музыкального фрагмента, который я либо никогда раньше не слышал, либо — поскольку он, очевидно, был знаменитым и часто звучал — который случайно раз-другой попадался мне, но совершенно меня не трогал.

И теперь, за несколько секунд, я сумел избавиться от этого фальшивого восторга.

У меня еще оставалась надежда. У меня еще была возможность воскресить самого себя. Просто мне придется делать это сознательно, шаг за шагом.

Де Врие, щелкая по клавиатуре, весело сказал:

— Я обозначу разными цветами регуляторы для всех основных виртуальных систем в протезе. Вы попрактикуетесь пару дней, и это станет вашей второй натурой. Только помните, что в некоторых ситуациях задействованы две или три системы одновременно, так что, если вы занимаетесь сексом под музыку, которую решили сделать менее отвлекающей, убедитесь, что двигаете вниз красный ползунок, а не синий. — Подняв глаза, он увидел мое лицо. — Только не беспокойтесь. Вы всегда сможете снова подвинуть его вверх позднее, если ошибетесь. Или передумаете.

Загрузка...