XXV

Как мы уже говорили, дом Константина располагался особняком в небольшой роще, состоявшей из олив, тутовых и лимонных деревьев, на северо-западном склоне горы Святого Илии. Он возвышался не только над портом и протянувшимся полукружьем городом, но и над морем — от Эгинского залива до Негрепонта. Перед его северным фасадом, на расстоянии восьми — десяти льё, на вершине мыса Суний постепенно угасала горная цепь Парнаса, скрывавшая Афины. К воротам вела тропа. Удобная для защиты при вражеском нападении, она крутым подъемом заходила за крепостную стену, окружавшую дом, и поднималась на вершину горы. Там примостилась похожая на орлиное гнездо маленькая неприступная крепость, где можно было укрыться в случае опасности. Пока же она служила жилищем дозорному: с этой высоты он мог легко обнаружить в море на расстоянии до двадцати льё даже самую маленькую лодку, направлявшуюся к острову. Как и принято у всех состоятельных семей, перед домом находился двор, огражденный высокой стеной; весь второй этаж был опоясан балконом; имелся еще один, внутренний дворик, куда вела лестница, ключ от которой хранился только у хозяина дома. Туда выходил отдельный домик с окнами, скрытыми, как это бывает в турецких домах, тростниковыми решетчатыми ставнями. С течением времени они приобрели розоватый оттенок, красиво гармонировавший с ярко-белым камнем. Наконец, позади этого загадочного домика простирался большой великолепный сад, окруженный крепостной стеной, так что наслаждавшиеся прогулками обитатели дома были скрыты от постороннего взгляда.

Первый этаж дома являл собою нечто вроде обширной галереи, которую занимала челядь, одетая, как майнские клефты. Там она и жила на походный лад, предаваясь днем разнообразным играм, а вечерами устраиваясь на ночлег. Стены и столбы, поддерживающие свод, были увешаны узорчатыми ятаганами, пистолетами с серебряной насечкой, длинными ружьями, инкрустированными перламутром и кораллами. В целом же это воинственное преддверие придавало жилищу Константина диковатое величие, напоминающее пышные феодальные замки XV века. Мы прошли между шеренгами выстроившегося отряда, который приветствовал своего повелителя скорее как солдаты офицера, чем как слуги хозяина; чувствовалось, они избрали его свободно и повинуются ему по доброй воле, что всегда возвышает и того, кто отдает приказ, и того, кто его исполняет: это была преданность, а не раболепие.

Константин каждого назвал по имени и каждому сказал несколько ласковых слов; насколько я смог понять, он расспросил их о родителях, женах и детях и, выслушав ответы, представил меня как спасителя Фортунато. Один из них тотчас подошел и поцеловал мне руку, но не как вассал сюзерену, а как благородный король, желающий оказать почтение императору. Затем, поскольку Фортунато едва мог передвигаться, четыре человека подняли его на руки и по наружной лестнице, ведущей на балкон, который огибал весь дом, отнесли в покои второго этажа.

Второй этаж представлял собой резкий контраст с нижним. Он состоял из трех комнат, где было множество расположенных полукругом диванов; там царили прохлада и тишина. Только висящие по стенам великолепное оружие, трубки с янтарными чубуками и коралловые четки напоминали убранство первого этажа. Едва мы вошли в среднюю — парадную — комнату, как два красивых мальчика, одетые в бархатные куртки и расшитые золотом сапожки, внесли кофе и трубки. Мы выпили кофе, выкурили несколько трубок, и Константин проводил меня в отведенную мне комнату, находившуюся в восточном крыле дома. Показав мне лестницу, ведущую на первый этаж (по ней я мог свободно, ни от кого не завися, входить и выходить), он возвратился в свои покои, тщательно заперев их двери.

Я остался один и смог на досуге поразмыслить о своем новом положении. За последние месяцы в моей жизни произошли столь разительные перемены, что порою мне казалось, будто все это сон и настало время пробудиться. Действительно, я был воспитан нежно любившими меня заботливыми родителями. Затем, сменив неволю колледжа строгой корабельной дисциплиной, я вдруг ощутил себя совершенно свободным и, не зная, что мне делать с этой свободой, словно птица, чьи крылья слишком слабы для полета в безбрежном пространстве, приткнулся к первому пристанищу. Куда я попал? В логово пиратов, приводящее на память пещеру капитана Рональдо из «Жиля Бласа». Но покинув ее, куда я направлюсь? Трудно себе представить. Разумеется, для меня открыты все двери мира, но одна из них навеки заперта — дверь моей родины.

Не знаю, сколько времени я провел, погрузившись в свои невеселые думы, и тем более сколько бы это еще продлилось, если бы не солнечный луч, просочившийся сквозь тростниковые ставни и упавший на диван, на котором я лежал. Желая избавиться от этого докучного визитера, я поднялся и пошел к окну, но, выглянув наружу, тотчас же забыл обо всем. Передо мною мелькнули плотно закутанные в покрывала фигуры двух женщин, чья легкая и упругая походка говорила об их молодости. Они направлялись из большого дома в маленький, тот самый, из окна которого при нашем вхождении в порт нас приветствовал белый платок. Кто они, ведь ни Константин, ни Фортунато ни разу не обмолвились о них ни словом? Скорее всего, дочери Константина и сестры Фортунато, ибо он был еще слишком молод для брачных уз, а его отец, напротив, недостаточно молод, чтобы иметь жену в возрасте моих незнакомок. Дверь домика захлопнулась за ними.

Я остался у окна и, вместо того чтобы прикрыть щель, через которое проникало солнце, принялся увеличивать ее, чтобы лучше видеть, а может быть, и чтобы быть увиденным. Но тут мне пришло в голову, что при малейшем подозрении Константин, даже если он и не держится строго обычаев Востока, переведет меня в другие покои. Поэтому я недвижно замер у окна в надежде подстеречь какую-либо из моих соседок. Немного спустя две ручные горлицы сели на оконный карниз, рама приподнялась и бело-розовая ручка, протянувшись к птицам Венеры, одну за другой впустила их в дом.

О Ева, дочь и жена Адама, наша общая мать, грешница, которой ее дети с такой легкостью прощают этот грех, хотя из-за него они утратили бессмертие, сколь же сильно завещанное тобой миру любопытство, если, передаваясь из поколения в поколение, оно заставляет одного из твоих сыновей мгновенно забыть и родину и семью! Все исчезло при появлении этой руки: так в театре по сигналу машиниста сцены темный лес или мрачная пещера сменяются волшебным дворцом. Эта ручка отвела завесу, скрывавшую от меня истинный горизонт; остров Кея перестал быть ничтожным рифом, брошенным посреди моря, Константин — пиратским главарем, враждующим со всеми законами всех наций, я сам — жалким гардемарином без отчизны и будущего. Кея превратилась в Кеос — остров с нежным наименованием, где Нестор воздвиг храм Недусийской Афине; Константин — в царя, созидающего, как Идоменей, новый Салент, а я — в изгнанника, ищущего, словно сын Анхиса, то ли пылкую Дидону, то ли целомудренную Лавинию.

Я стоял погруженный в свои золотые грезы, как вдруг дверь отворилась и от имени Константина меня пригласили к обеду. Я порадовался, что он не пришел сам, ведь застав меня у окна, недвижимого, точно статуя, он по моему волнению легко догадался бы, в чем дело. К счастью, это был всего лишь один из мальчиков-слуг, говоривший к тому же только по-гречески и потому ограничившийся мимикой и жестами. Но, поскольку жест, соответствующий мысли, какую он хотел выразить, — один из простейших в мимическом словаре, я великолепно понял его и поспешил последовать приглашению в надежде, что незнакомка, лелеявшая голубок, тоже окажется за обеденным столом.

Я ошибся: Константин и Фортунато были одни; они ждали меня за трапезой, состоящей из азиатских блюд, но сервированной на европейский лад. Закуска состояла из горки риса, коническим островком возвышавшегося посреди огромной чаши с кислым молоком, рядом — два блюда с яичницей на оливковом масле и два — с вареными овощами; затем подали отварную курицу с мучным блюдом, по плотности напоминающим наш плум-пудинг, жареную телятину и блюдо с потрохами лосося и каракатицы, приправленные чесноком и корицей (здесь это кушанье считается деликатесом, мне же оно показалось отвратительным, впрочем, через несколько дней я привык к нему). Прекрасные на вид и отменные на вкус апельсины, инжир, финики и гранаты составляли десерт. Обед завершился кофе и трубками.

Во время еды говорили о многом; но ни Константин, ни Фортунато даже не обмолвились о том, что единственно меня занимало. После трех-четырех трубок Константин сказал, что я свободен в своих передвижениях по острову и могу по желанию либо предаться охоте, ибо местность изобиловала перепелами и зайцами, либо заняться осмотром античных развалин. Я выбрал прогулку; тогда он приказал оседлать мне лошадь и выделить телохранителей и проводника.

Это распоряжение показалось мне довольно странным, поскольку остров едва насчитывал шесть-восемь льё в окружности и было непонятно, зачем столь крепким, привыкшим преодолевать усталость мужчинам, как Фортунато и Константин, нужны кони для поездок по собственным владениям. Впрочем, я принял предложение и вместе с Константином, так как Фортунато был еще слишком слаб, чтобы покидать комнаты, спустился в первый двор.

Едва мы вышли, как мне тотчас же привели коня. Это был один из тех великолепных, воспетых еще Гомером скакунов Элиды, чья порода славится и по сей день, но готовивший его для поездки конюх допустил оплошность: не зная, кому предназначена лошадь, он вывел ее под дамским седлом из красного, расшитого золотом бархата. Тут мне стало ясно все: этими лошадьми пользовались для своих прогулок мои таинственные соседки, а поскольку Константин, отдав распоряжения оседлать мне коня, забыл предупредить конюха, тот и вывел его в обычном убранстве. Хозяин дома что-то сказал по-гречески, и через мгновение скакун появился в сбруе, принятой у паликаров.

Было уже два часа пополудни, и мне недоставало времени объехать весь остров, так что пришлось выбирать, какие из развалин трех могущественных некогда городов посетить: Карфеи, Корессии или Юлиды. Я остановился на Карфее, чтобы увидеть нечто, по словам Турнефора, величественное (он добавляет, что по сию пору местные жители называют ее руины «полис», то есть город).

Вдоль дороги молодые кеосцы собирали листья тутового дерева. Хотя шелк острова Кеи не пользовался такой известностью, как некогда шелка Кеоса, из которых, по словам Варрона, шили одежду столь тонкую и легкую, что сквозь нее проступали все изгибы тела, он все же ценился во всех уголках Греции. Остров, кстати, был хорошо ухожен, его южные склоны покрывали виноградники и фруктовые сады. Возможно, этому изобилию кеосцы обязаны славой самых больших домоседов среди всех жителей Архипелага.

Они, кроме того, унаследовали от своих предков столь большое отвращение к передвижению, что это повлекло за собой невиданный рост населения и вызвало к жизни закон, повелевающий умерщвлять стариков после шестидесяти. Правда, они были вольны покинуть остров во избежание приговора, но нежелание двигаться было так велико, что они обычно предпочитали, достигнув рокового возраста, устроить пир и, увенчав себя цветами, под веселую музыку, взяв в руки кубок с цикутой, свершить жертвоприношение богам, на котором сами были и жрецами и жертвами.

Впрочем, кеосцы не отличались особой мягкостью не только по отношению к предкам, но и к собственному потомству. Так, однажды, осажденные афинянами и теснимые ими, они предложили убить всех детей, ибо заботы о них отвлекали родителей от военных дел. К счастью для обреченных, осаждающие, узнав об этом решении, предпочли снять осаду, чтобы только не стать причиной и свидетелями подобного деяния.

Карфея была, как мы уже говорили, родиной поэта Симонида, именуемого также Любимцем богов. Прозвание это он получил по праву и при следующих обстоятельствах.

Скофас, выигравший кулачный бой, заключил с поэтом сделку — тот должен был сочинить песнь в честь этой победы. Симонид, восславив атлета, принялся затем перечислять заслуги Кастора и Поллукса, двух покровителей борцов, чье происхождение шло от самих богов; Скофас же в ответ уплатил поэту лишь треть оговоренной суммы, послав его за остальной частью к столь усердно воспетым им детям Тиндарея, что, впрочем, не помешало ему пригласить Симонида на пир, который он давал на следующий день. Поэты того времени, как и нашего, видимо, привыкли к тому, что им всегда недоплачивают, поэтому Симонид, удовольствовавшись третьей частью, принял приглашение. В разгар пира к певцу подошел слуга с сообщением, что какие-то два человека, покрытые пылью и проделавшие, судя по всему, дальний путь, ожидают его у дверей; Симонид поднялся и последовал за рабом. Действительно, подле портика стояли двое красивых юношей, опирающихся друг на друга; он пошел было к ним, но едва ступил с порога, как позади раздался страшный грохот: дом Скофаса рухнул, погребя под собой и хозяина и гостей. Симонид огляделся — молодые люди исчезли. Это были Кастор и Поллукс, принявшие вексель, выданный на их имя Скофасом, и явившиеся заплатить долг поэту.

Излишне говорить, что все эти предания, живущие у нас, мертвы и забыты даже в воспетых ими местах; во всей Греции с трудом найдется пять-шесть человек, подобных Апостоли, в чьей святой памяти благоговейно хранятся сокровища воспоминаний об античности. Некоторые факты ее истории, как смерть Сократа, сражение у Фермопил, битва при Марафоне, прочно живут в памяти спартанцев и афинян, но им неведомо, в какую эпоху, при каких богах происходили эти события, они узнали о них от своих отцов, отцы — от дедов, а деды — от прадедов. Поэтому задавать вопросы о Карфее было совершенно бессмысленно. Правда, я спрашивал по-итальянски, а мой проводник отвечал мне по-гречески, поэтому я смог уловить лишь кое-какие обрывки объяснений, где встречалось слово «полис».

К шести часам мы покинули мертвый город, чтобы направиться к живому. Стоял восхитительный вечер; последние лучи солнца пронизывали воздух, придавая ему особую прозрачность, обычно предшествующую сумеркам. До мельчайших подробностей я различал скалу Гиароса и остров Андрос: на переднем плане выступала гора Святого Илии с ее скалами и зелеными кущами, составляя чудесную гармонию с двумя великолепными далями — Негрепонтом с его лиловатыми горами и Сароническим заливом с его голубыми водами. Я обогнул подножие горы и прибыл как раз вовремя, чтобы полюбоваться солнцем, опускавшимся за горную цепь Парнаса.

Константин и Фортунато ждали меня к ужину. Увидев поданную нам еду и соразмерив ее с аппетитом, пробудившимся во мне после прогулки, я раскаялся, что за обедом пренебрег потрохами лосося и каракатицы, приправленными чесноком, ибо самым существенным блюдом сейчас были castaneœ molles[23] пастуха Вергилия; кроме них, на столе стояли только кислое молоко и фрукты. К счастью, мои хозяева, воздержанные, как все восточные люди, ели очень мало, что позволило мне количеством возместить скудность выбора. После нашего вполне буколического ужина мы выпили по чашке кофе и выкурили несколько трубок; затем Константин, поднявшись, дал мне понять, что я могу уйти к себе.

Я воспользовался его разрешением; мне не терпелось узнать, нет ли каких перемен в окнах моих соседок. Светила яркая луна, и все было видно как днем, но, как бы пристально я ни вглядывался, предо мною были лишь плотно закрытые ставни. Тогда я решил обойти вокруг крепостной стены, чтобы убедиться, нет ли еще какого-либо входа в маленький домик, и спустился в передний двор. У меня закралось сомнение, не живем ли мы по режиму военного времени, когда после восьми часов вечера ворота закрываются; но я ошибся: вход был свободен всю ночь. Этим я и воспользовался, чтобы привести в исполнение свой план.

Однако, при всем моем нетерпении как можно быстрее приступить к расследованиям, я не мог не остановиться и не полюбоваться пейзажем, представшим перед моими глазами. Ночь придала ему характер еще более величественный: подо мной лежали город и порт; море было таким спокойным, что казалось огромным туго натянутым, без единой складки, лазурным покрывалом, в нем сверкающими язычками пламени отражались мириады звезд. Вдали на темном склоне — он выглядел как облако и был не чем иным, как берегом Аттики, — горел яркий огонь: наверное, какой-нибудь пастух развел в лесу костер, приготавливая свой ужин.

На мгновение я замер перед этим простором: ночь придавала ему еще больше глубины и таинственности.

Затем я начал свою прогулку вокруг поместья Константина в тщетных поисках двери, щели или бойницы, ведь тогда можно было бы переглядываться или переговариваться, но все скрывала прочная стена высотой в пятнадцать футов. Тогда я бросился на гору разведать, нельзя ли оттуда заглянуть в сад, но расположение домика делало его невидимым из любой точки. С грустью возвратился я к себе, лишенный возможности проникнуть взглядом сквозь решетчатые ставни, скрывавшие замеченную мною ручку.

Я совсем уже собрался броситься на диван и призвать на помощь сон, надеясь в нем увидеть то, что не суждено лицезреть наяву, как вдруг до моего слуха донеслись звуки гузлы, но столь приглушенные, что трудно было определить, откуда они идут. Я кинулся открывать попеременно дверь на лестницу, окна, смотрящие на порт, и окна, выходящие во дворик, но тщетно — музыка не становилась отчетливее. Наконец, когда я подошел к двери в покои Константина, мне показалось, что струны зазвенели громче. Я замер, прислушиваясь, и вскоре понял: звуки были слишком отдаленными, чтобы доноситься из соседней комнаты; несомненно, они шли из расположенной за нею комнаты Фортунато. Кто же играл на гузле — сам Фортунато или одна из увиденных мною женщин? По доносившимся до меня звукам угадать это было невозможно. Я попытался приоткрыть дверь — она была слишком плотной и мешала мне слушать, но она оказалась запертой с другой стороны.

Я замер затаив дыхание, и вскоре терпение мое было вознаграждено: дверь между комнатами Фортунато и Константина, находившаяся напротив моей, ненадолго приотворилась, музыка зазвучала громче, и послышалось пение; без сомнения, это пела женщина. Если бы она пела не на греческом языке, я мог бы даже понять столь отчетливо долетавшие до меня слова. Мне показалось, что исполнялась одна из народных песен-легенд; в ней звучали воспоминания и надежды, в которых сегодняшняя Греция искала утешения. Я уже не раз слышал эту жалобную мелодию: наши гребцы ночами часто пели ее. Возникало ощущение, словно в Ватикане или во дворце Питти я узнаю прекрасную картину Рафаэля или Гвидо, виденную когда-то на плохонькой гравюре, что прибита к стене какого-нибудь кабачка.

Впрочем, слушать мне довелось недолго: дверь, через которую проникала бесхитростная и печальная мелодия далматского инструмента, закрылась и вскоре умолкли приглушенные звуки, столь пленившие меня. Я рассудил, что певице, прошедшей к Фортунато, пока я бродил вокруг стены, предстоит возвратиться к себе, и подошел к окну. Действительно, вскоре две закутанные в белое женские фигуры, похожие на тени, проскользнули по внутреннему дворику, вошли в маленький дом, и дверь за ними захлопнулась.

Загрузка...