ЧАСТЬ ВТОРАЯ Земля Пакиах

Глава первая ПРЕДСКАЗАНИЕ

Огненный шар солнца, перевалив через вершину крайней пирамиды, медленно погружался в лиловое предзакатное марево. Божественное светило проходило через знак Черепахи, и это был самый жаркий месяц года Тха — небесного посланца, совершившего грех перед богами и наказанного за это вечной неутолимой жаждой. Тха являлся в землю Пакиах один раз в двенадцать лет, и жрецы, тщательно следившие за небесным круговоротом и полированными камнями выкладывавшие на поле перед тремя пирамидами звездные знаки, всегда точно предсказывали, сколько маиса соберут в этот год люди Иц-Дзамна.

Храм Иц-Дзамна, поблескивавший густой порослью граненых белых колонн, возвышался над Городом, поставленный на плоской вершине ступенчатой пирамиды. Одной стороной пирамида как бы срасталась с подножием гигантской горы, чья вершина вечно курилась прозрачным синеватым дымком. Три другие стороны широкими плоскими уступами спускались в долину, где в окружении бурых выжженных полей раскинулся сам Город. Обычно в предзакатные часы он бывал многолюден: жены в сопровождении рослых рабов торопились на рынок, номы воинов, ритмично потряхивая пышными султанами из перьев и конских хвостов на сверкающих шлемах, маршировали по трем главным улицам, чтобы сменить дневную стражу у подножия пирамид. Навстречу им с огромными плетеными корзинами на головах спешили торговцы рыбой, рубщики тростника вели в поводу навьюченных длинными связками зеленых стеблей гуанако, и животные, поворачивая на длинных шеях свои изящные головы, губами обрывали острые копьевидные листья. Вяло переставляя измученные долгим переходом ноги, плелись цепочки пленников, предназначенных в жертву Иц-Дзамна. Фрески и надписи на стенах подземного храма, чьи переходы, залы и галереи запутанным лабиринтом пронизывали скалу в основании пирамиды, говорили, что когда-то соседние племена пошли войной на людей Иц-Дзамна, но бог защитил свой народ, и с тех пор в благодарность ему ежедневно приносились живые человеческие сердца. Это происходило на жертвенном камне у подножия каменной плиты, на которой искусные камнерезчики изобразили все, что было так дорого людям племени. Здесь были початки маиса, переплетенные стеблями сладкого тростника, морды и лапы лесных и болотных зверей, питающих людей своей священной плотью и дающих им свои шкуры, защищающие от ночного холода и от стрел и копий врага. А над вершиной плиты, нависая крутым лбом, широкими скулами и тяжелой выступающей челюстью, смотрел на Город и на далекие, обступившие его пирамиды, сам Иц-Дзамна.

Доставленных в Город пленников всю ночь парили во влажных удушливых банях, затем обтирали благовониями, облачали в широкие, сотканные из тончайшего хлопка одежды, а утром подводили к нижней ступени отвесной каменной лестницы. Ступени были выстланы циновками, сплетенными ночью из свежего тростника, так что босые ступни обреченных могли в последний раз насладиться прикосновением к прохладным увядающим листьям. Подъем был крут, пленникам приходилось так высоко поднимать ноги, что их колени почти касались подбородка. Казалось, что лестнице не будет конца, ибо если кому-то из обреченных хватало сил поднять голову, он видел лишь ровные каменные грани и небо, до белизны выжженное безжалостным солнцем. И вот когда пленник, пройдя сквозь двойной строй жрецов, разрисованных жирными полосами желтой, красной и черной глины, поднимал голову над последней ступенью, его встречал леденящий душу взгляд каменных глаз Иц-Дзамна и его гулкий раскатистый хохот. У обреченного подгибались ноги, но стоявшие на краю площадки жрецы тут же захлестывали его запястья ременными петлями, втаскивали наверх и распластывали на жертвенном камне у подножия божества. Несчастному давали в последний раз взглянуть на солнце, потом Верховный Жрец двумя руками разрывал на нем одеяние, точным и мгновенным движением вгонял под нижнее ребро широкое лезвие жертвенного ножа, запускал в рану руку, нашаривал в лохмотьях легких горячее бьющееся сердце и, вырвав его из груди, бросал к подножию Иц-Дзамна, окропив кровью каменные кружева на его плите. В те времена, когда пленников было много, жертвоприношение порой затягивалось до вечера, пока сами жрецы не дурели от запаха крови, а перед плитой не вырастал пологий кровавый холм.

Когда смеркалось и в руках каменных статуй, окружавших центральную площадь Города, вспыхивали факелы, из-под сводов храмов, посвященных младшим богам, выползала на улицы городская чернь: увечные воины, продажные женщины, спившиеся ремесленники, торговцы, разоренные непомерными ставками ростовщиков, мелкие воры, весталки, утратившие девственность и при пляшущем свете факелов раскидывавшие магические таблички перед тусклыми взорами впавших в отчаяние людей.

В такие вечера Катун-Ду любил подниматься по вырубленной в скале галерее на верхнюю площадку своей пирамиды. Здесь он отсылал прочь надоевших ему за день телохранителей и, устроившись со скрещенными ногами у подножия жертвенного камня, принимался за наблюдения. Он наслаждался зрелищем плавного кружения ночных небесных светил, составлявших правильные мерцающие фигуры Кондора, Ягуара, Пернатого Змея, Черепахи, Крокодила и Пираньи — небольшой, всего с наконечник копья, рыбки, населявшей узенькие болотные протоки. Насмотревшись на звезды, Катун-Ду вставал и, убедившись в том, что за ним никто не следит, подходил к каменной плите Иц-Дзамна. Здесь всегда стоял едкий удушливый чад перегоревшей крови, питавшей ненасытный и неукротимый дух Высочайшего Покровителя. Катун-Ду ненавидел этот запах; он боялся страшного каменного лика, соединившего в себе множество различных черт: над крючковатым клювом Кондора нависал лоб Ягуара, верхнюю губу широкой и плоской змеиной пасти украшали крупные вывернутые ноздри Крокодила, покрытые каменными перьями и чешуями щеки плавно переходили в массивные бычьи скулы. Но не столько самого изваяния боялся Катун-Ду — за многие годы он привык к его отвратительному облику, к его взгляду, мгновенно вгонявшему в столбняк брошенных на жертвенный камень пленников, — Катун-Ду знал, что, если поток пленников иссякнет до последнего человека, жрецы истопят баню для него самого. Иногда ему даже снились свежие тростниковые циновки, устилавшие ступени, снился пот, заливающий глаза, жрецы с ременными петлями в руках, дикий торжествующий хохот истукана, производимый бычьими пузырями в недрах скалы. Потом его бросали на жертвенный камень, он чувствовал пылающее прикосновение жертвенного ножа и просыпался от собственного крика. Об этих криках аккуратно доносили Толкователю Снов, и когда Катун-Ду в последний день месяца призывал его к себе для Очистительной Беседы, тот так замысловато составлял, казалось бы, самые невинные вопросы, что Катун-Ду однажды чуть не признался в кошмарном видении, выболтав в беспорядочном словесном потоке воспоминание о прикосновении босой ступни к шелестящей тростниковой циновке. И хотя сам Катун-Ду сидел на высоком троне, украшенном литыми золотыми пластинками и крупными, искусно ограненными камнями, а Толкователь стоял на коленях и смотрел на него из-под безбрового морщинистого лба, оба понимали, что это всего лишь пустая уступка условностям древнего ритуала. Ибо стоило Катун-Ду хоть намеком признаться в том, отчего он порой кричит в своих снах, как жрецы тут же объявили бы его Небесным Посланцем. А путь на небеса проходил через недра бездонного Колодца, черная зеркальная поверхность которого даже в самый безоблачный ослепительный полдень отражала бледные мерцающие звездочки.

Впрочем, Катун-Ду и сам знал, что рано или поздно жрецы обуют его в кожаные сандалии на толстой золотой подошве и подведут к самому краю круглой каменной дыры. И тогда ему останется только сделать последний шаг. Но до этого шага Катун-Ду было еще далеко: он еще мог без одышки и вязкой тяжести в ногах подняться по крутым ступеням на верхнюю площадку пирамиды, он еще душил руками священного ягуара и одним ударом меча отрубал голову буйвола во время ежегодных игр в честь Иц-Дзамна — так что пока выдать его жрецам могли только сны.

Катун-Ду наклонился к самому основанию плиты и, все еще морщась от едкого запаха перегоревшей на солнце крови, нашарил рукой плоский продолговатый камень, прикрывавший отверстие небольшого тайника. Он своими руками вырубил это углубление месяц назад, вспомнив все ухватки и приемы простого каменотеса, каким он и был до того момента, когда жрецы, отправив к небесам предыдущего Верховного Правителя, объявили Великие Игры. Все работы прекратились, и даже у подножия Иц-Дзамна перестала литься кровь пленников. Теперь она проливалась на круглой каменной арене в южной оконечности Города, где избранные по жребию мужчины дрались между собой за право подняться на вершину пирамиды и бросить к подножию страшного идола теплое сердце поверженного противника. Так что выбор был, в сущности, невелик: либо погибнуть в схватке, либо подняться на вершину человеческой пирамиды и возвышаться над миром до того мига, когда жрецы преподнесут ему сверток из шкуры ягуара, где он найдет сандалии с тяжелыми золотыми подошвами. Но до этого мига еще можно было жить и жить, и потому погибнуть в схватке, не успев сполна вкусить лучших плодов от древа жизни, было бы глупо.

Рука Катун-Ду нашарила на дне тайника длинную трубку, составленную из двух ровных колен крепкого толстого тростника. Трубка была устроена так, что одно колено плотно входило в круглую полость другого и при этом могло достаточно свободно двигаться в ней. Но удивительнее всего в этой трубке были четыре круглых отполированных стекла, два из которых помещались на свободных торцах тростниковых колен, а два — невидимые — в середине.

Катун-Ду задвинул камнем отверстие тайника, вновь вернулся на свое прежнее место перед жертвенным камнем, снова сел, скрестив ноги, и направил трубку на озаренную факелами городскую площадь. Там безлико шевелилась мелкая и вороватая ночная жизнь: гибкий женский силуэт напористо льнул к тусклым кожаным накладкам караульного солдата, а за его спиной двое бродяг грабили подвыпившего торговца, щекоча ему глотку блестящим лезвием ножа. Мелькнул и пропал красный всплеск факела между колоннами храма Пернатого Змея: это жрецы спешили на свои тайные ночные сборища, которые, впрочем, давно уже перестали быть тайной. Из низкой широкой двери кабака выбросили пьяницу, и он упал на каменную плиту у подножия рогатого и козлоногого человеческого изваяния, захваченного в войне с приморским племенем черро. Пленные черро говорили, что сами захватили эту статую в войне с белыми бородачами, приплывшими на большом парусном корабле. Впрочем, настоящей большой войны не было: обезумевшим от жажды морякам просто послали в дар большие тыквенные кувшины с прохладным настоем сонной травы дзикку. Когда бородачи уснули, черро подплыли к судну на своих плоских бесшумных лодках, связанных из толстого тростника и обтянутых оленьими шкурами, вскарабкались на борт и повязали всю команду. Бородачей принесли в жертву Богам Света и Тьмы, отрубив им головы на макушках каменных истуканов при входе в лагуну, а в днище корабля топорами прорубили дыры и затопили, боясь, как бы духи убитых не уплыли на нем и не привели к берегам черро своих соплеменников.

Но один бородач, как видно, чудом уцелел среди всеобщего побоища. Утренняя стража захватила его на темной улочке, над которой ровными уступами возвышались поставленные друг на друга пакито — жилища бедняков, сложенные из ноздреватых плит ракушечника и покрытые несколькими слоями тростниковых циновок. Впрочем, захватывать бродягу было бы даже странно: тощий и жилистый старик и не думал удирать или сопротивляться. Стражники говорили, что он словно сгустился перед ними из пыльного столба, неярко сияя длинными вьющимися кудрями и редкой серебристой бородой. Да и попробовал бы он куда-нибудь удрать от этих бегунов на своей одной ноге и двух кривых сучковатых подпорках!

Стражники доставили старика в храм Пернатого Змея, куда всегда помещали всяких случайных бродяг, прежде чем жрецы решали их участь. Впрочем, в этом вопросе мудрые толкователи божественных посланий — орлиных полетов, небесных всполохов, расположения человеческих внутренностей, дымящихся перед жертвенным камнем, — не отличались особой изобретательностью. Бродягу ждала жаркая благовонная баня, вырубленная в склоне дымящейся горы, покрывало из тончайшего хлопка, увядающие тростниковые циновки на крутых ступенях пирамиды и короткий точный удар широкого клинка под нижнее ребро.

Но при виде одноногого жрецы пришли в замешательство; по обычаю приносимый в жертву должен был сам совершить восхождение на пирамиду, чтобы Иц-Дзамна не разгневался на то, что ему в жертву приносят тех, кто уже ни на что не годен. Один Толкователь Снов осторожно высказался в том смысле, что странное появление в Городе одноногого бородатого бродяги может представлять некое знамение, а потому старика следует оставить в покое и подождать, пока загадка разрешится сама собой. С ним согласились, и бродяга, каким-то образом понявший, на чем сошлись жрецы, почтительно склонил перед ними пепельную голову, приложил к загорелой до черноты груди длиннопалую жилистую ладонь, повернулся и, опираясь на свои подпорки, заковылял к просветам между колоннами. А ближе к ночи Толкователь Снов призвал к себе одну из бывших весталок, после утраты девственности обратившуюся в жрицу любви при храме Ягуара. Та явилась в назначенное время, и Толкователь до восхода луны прохаживался с ней под плоскими перекрытиями храма, словно поддразнивая своей нарочито невнятной речью укрывавшихся среди колонн осведомителей. А так как до слуха каждого осведомителя все-таки доносились обрывки разговора, то под утро они собрались все вместе для составления полного сообщения владыке Катун-Ду. Вот и сейчас, переводя трубку с городской площади на широкие уступы склона, загроможденные извилистыми рядами бедняцких построек, владыка то тут, то там замечал темные неподвижные силуэты тех, кого почтительно называли «государственными ушами».

В последнее время они все больше утомляли и раздражали Катун-Ду своими бестолковыми доносами. Всюду раздавались тоскливые однообразные жалобы на засуху, голод, на то, что богам покоренных еще их далекими предками племен по обычаю все еще приходится приносить в жертву домашнюю птицу, от которой принесшему достаются только желтые чешуйчатые лапы, а все остальное отходит жрецам. Смутно доносили о том, что Толкователь Снов со всех сторон опутал одноногого бродягу своей паутиной, сотканной из потухших взглядов бывших весталок, ставших жрицами любви. Эти несчастные, доведенные почти до бесчувствия грубыми случайными ласками ночных бродяг и воинов, возвращающихся из дальних походов, доносили Толкователю о каждом шаге старика. Жрицы любви жили в щелястых камышовых шалашиках, расставленных по всему Городу, и как бы передавали бродягу по цепочке, следя за ним сквозь просветы между тростинками. Доносили и то, что вечерами старик вдруг неожиданно пропадал из виду, словно проваливаясь в мутное беловатое, невесть откуда налетевшее облачко. Муть рассеивалась, а к утру вновь сгущалась перед каким-нибудь из камышовых жилищ, и старик, возникший из облачка, выбрасывал на камни мостовой свои подпорки, пугая размякшего от ночных ласк солдата.

Когда Толкователю Снов доносили об этих странных исчезновениях и появлениях бородатого бродяги, он только насмешливо щурился, приспуская тонкие угловатые шторки век, а потом принимался весьма серьезно и внимательно расспрашивать доносителя о его здоровье и о болезнях его предков и родственников. При этом Толкователь напускал на свое обычно непроницаемое лицо выражение такого искреннего сострадания, что доноситель совершенно забывал о сути и смысле первоначального разговора. Старые солдаты начинали жаловаться на свои раны, на мизерные выходные пособия, на жадных шлюх и бесстыжих кабатчиков, вытряхивающих из них и эти скудные гроши.

— А что еще остается в жизни старому воину, кроме дряхлой морщинистой шлюхи и кувшина прохладной чичи! — сокрушался изрубленный шрамами и исколотый татуировками ветеран, перебирая на груди ожерелья из высушенных человеческих пальцев.

— Ты прав в своем гневе, почтеннейший, — кивал головой Толкователь, — мои уста перенесут твои слова в уши Владыки!

Ветеран со скрипом сгибал опухшие натруженные колени и припадал к стопам Толкователя, подставляя ему пыльные растрепанные перья старого шлема. Толкователь раздвигал перья, благословлял старого воина плевком в темя, и тот, почтительно пятясь, доходил до каменной лестницы, ведущей к широкому круглому отверстию в потолке исповедальни. Когда он поднимался по ступеням и исчезал в светлом проеме, Толкователь значком отмечал на глиняной карте Города место появления или исчезновения старика, а затем, прикрыв крошечные храмики и пирамиды покрывалом из шкур ягуара, призывал к себе следующего доносителя.

Картина выходила невразумительная, а точнее, не выходила никакая. Старик исчезал и возникал наподобие стаек мелких ночных кровососов, вылетающих под вечер из щелей между камнями и беспорядочно снующих в холодеющем воздухе площадей и переулков. Иногда он проводил ночь в каком-нибудь кабаке, но и здесь за ним нельзя было заметить каких-либо особенных пристрастий к заведениям того или иного пошиба. А так как с некоторых пор высочайший Указ об установленных местах стал соблюдаться настолько небрежно, что как бы и вовсе утратил свою силу, то старик, как, впрочем, и любой городской бродяга, мог переступить порог самого шикарного заведения, сдав, конечно, привратнику все имеющееся при себе оружие. Но оружия одноногий не носил, а на его подпорки Указ не распространялся, хотя о том, что старик пользуется ими не только при ходьбе, Толкователь догадался, когда, отчаявшись в слежке, попробовал подослать к нему убийц — трех отчаянных, изувеченных палачами каторжников, доставленных из каменоломен именно по этому случаю. Вооруженные мечами, они настигли старика в одном каменном тупичке и стали неторопливо и даже как-то небрежно загонять его в угол. Но первый же выпад кончился тем, что меч раскололся о каменную стену, а нападавший захрипел, наткнувшись горлом на выставленную стариком подпорку, и рухнул в пыль у стены, судорожно хватая воздух изуродованным ртом. Второй, все норовивший зайти сбоку и ударом камня в подпорку сбить старика с ног, даже не успел заметить мгновения, когда одноногий развернулся к нему и, резко бросившись вперед, так стукнул в его клейменый лоб единственной пяткой, что каторжник отлетел прочь и, грохнувшись спиной о камни мостовой, испустил дух. Третий не стал искушать судьбу и, бросив в старика свой тяжелый короткий меч, пустился бежать из тупичка, едва удерживаясь от вопля леденящего ужаса.

— О почтеннейший! — залепетал он, скатившись по лестнице в исповедальню и падая в ноги Толкователю. — Я ни разу не видел столь совершенного мастерства в столь хилом и увечном теле. Пощади меня!

Толкователь Снов поднял руку; по этому знаку от стен исповедальни отделились две высокие темные фигуры в кожаных панцирях, плотно облегавших сухие узловатые переплетения мышц и сухожилий. Один из них разжал бедняге челюсти, а другой молча просунул между зубами твердые, как камень, пальцы и с чмокающим звуком вырвал короткий извивающийся язык. Потом они подтащили обмякшего, булькающего горлом каторжника к небольшой квадратной нише в стене, умелыми руками затолкали туда слабо сопротивляющееся тело и заложили проем тяжелой шероховатой плитой.

Сделав свое дело, безмолвные фигуры опять отступили к стенам, точнее, к противоположным сторонам широкого каменного кольца, внутри которого и была устроена исповедальня, накрытая косо поставленными и плотно пригнанными друг к другу половинками бревен. Толкователь поправил смолистый факел, сдернул с глиняного макета шкуру ягуара, отметил золотым кружком место неудачного покушения, зачерпнул из подвешенной к потолку корзинки пригоршню мягкой сырой глины, размазал ее по стене и острой палочкой нанес на податливую поверхность два ряда замысловатых значков. Он сам придумал этот способ отмечать события жизни и день ото дня совершенствовал его, чувствуя, что расположенные в определенной последовательности клинышки, крючки и изогнутые линии, отдаленно напоминавшие очертания людей, животных и прочих предметов, как бы подчиняют своей воле прихотливое течение окружающей жизни. Но на этот раз палочка как будто перестала ему повиноваться: свежеоттиснутые значки не застывали в заданных положениях, а мелкими червячками переползали с места на место, складываясь совсем не в ту картину, которую хотел изобразить Толкователь Снов.

Он вновь протянул руку к подвешенной корзине, накренил ее, зачерпнул еще одну пригоршню глины, размазал ее поверх подсыхающей надписи и опять стал наносить на влажную податливую поверхность острые неглубокие насечки. Косой крестик, опрокинутая бородка молодого маисового початка, двойной штрих дороги, круто заваленная вбок скобочка с расходящимися лучиками — бродяга старик. Катун-Ду в виде большого прямого креста с когтями ягуара в концах поперечин и солнечным нимбом на верхушке. Изобразил выжженное солнцем поле и недавнее нашествие злых крикливых птиц инду, перетоптавших редкие побеги и едва не расклевавших сухие неполные початки. Птицы с незапамятных времен считались священными, и потому их не убивали, а прогоняли грохотом тыквенных шаров, наполненных круглыми мелкими камнями. Шары, разукрашенные знаками Пернатого Змея, с силой бросали в ровные твердые желоба между бороздами, а потом шли следом по полю и собирали пестрые радужные перья, брошенные перепуганными убегающими инду. А вскоре после их нашествия Огненная Гора над пирамидой Иц-Дзамна выбросила тучу пепла, но ветер, вместо того чтобы накормить пеплом истощенные террасы в окрестностях Города, отнес и рассеял тучу над землями воинственных лесных племен джибю. Эти дикари, больше похожие на голых бесхвостых лесных обезьян, чем на людей, сами ничего не выращивали, но, когда в окрестностях Города начинался сбор урожая, собирались в большие стаи и нападали на рабов, по тропам переносивших на головах огромные корзины обмолоченного и провеянного маиса.

Толкователь Снов выставил значки всех этих зловещих знамений в высокий столбец между знаками старика и Катун-Ду. Чуть в стороне обозначил покушение и гибель всех троих подосланных убийц. И вдруг увидел, как последние значки сами по себе переползли в столбец зловещих знамений, а между стариком и Катун-Ду поперек столбца сама собой отпечаталась зигзагообразная линия каменного лабиринта. Толкователь нахмурился и смазал ладонью влажные значки, вдруг напомнившие ему запутанные узоры птичьих следов на речной отмели. Старые весталки предсказывали по ним высоту воды в месяц дождей, а жрецы определяли место возведения плотины. Плотину строили рабы, они же прорубали в мягком камне пологих склонов извилистые каналы-водоотводы, по которым вода из наполняющегося хранилища устремлялась на широкие ровные террасы в окрестностях Города. Но не только каналами был источен рыхлый пористый камень двух огромных холмов, во впадине между которыми опрокинутым термитником гудел и копошился Город. Все пирамиды, храмы, исповедальни, кабаки сообщались между собой сложной запутанной сетью галерей, коридоров, а то и просто длинных узких нор, куда с трудом протискивался взрослый мужчина. Толкователь с легким неясным беспокойством представил себе, как старик ночами поднимается по сухим прохладным коридорам к подножию Иц-Дзамна, и пожалел о том, что слишком быстро смазал ладонью глиняный рисунок. Он хотел еще раз внимательно всмотреться в извилистую линию между стариком и Катун-Ду и убедиться в том, что она действительно сама собой пропечаталась на глине, а не была нанесена его собственной рукой в состоянии легкого головокружительного опьянения тонким белым порошком, так приятно охладившим горячие трепещущие ноздри Толкователя в тот миг, когда каменная плита навсегда погребла под собой изувеченного каторжника.

Рука Толкователя нашарила короткую тростниковую трубочку, затерянную среди чеканных золотых пластинок, крупной чешуей покрывавших складки кожи на его дряблой морщинистой груди. Пальцы слепыми привычными движениями вынули деревянную затычку, и из круглой темной дырочки на широкий плоский ноготь большого пальца потекла легкая серебристая струйка. Толкователь отпустил тростинку, через плечо покосился на безмолвные силуэты по обеим сторонам каменной лестницы и, поочередно зажав обе ноздри, всем духом потянул в себя драгоценную пыльцу. Пьянящий живительный холодок просочился в виски и широкими щупальцами стал охватывать расслабленный, уставший от темных предчувствий мозг Толкователя. Он наполовину прикрыл глаза треугольными шторками век и, медленно подгибая под себя ноги, опустился на пол перед шероховатым закруглением стены. Теперь уже не столбцы оттиснутых на глине значков, а целые картины поплыли перед его затуманившимся взором. Впрочем, взгляд его мог показаться мутным лишь со стороны, сам Толкователь видел себя острым созерцателем, сидящим на дне собственного черепа и наблюдающим пеструю людскую суету на внутренней поверхности лобной кости.

Сейчас перед его взором выступила из непроницаемой тьмы прошлого просторная городская площадь, еще не застроенная храмами и не заставленная истуканами покоренных или уже уничтоженных на жертвенном камне племен. На ступенях, охвативших площадь широким плавным полукольцом, с каменными лицами восседали вожди, старейшины, воины, жрецы, охотники и земледельцы разных кланов, когда-то составлявшие Большой Род Черного Орла. В узких щелочках глаз Толкователя пестрыми стайками заметались оперенные шлемы, когтистые лапы пум, ягуаров, койотов, свисавшие с плеч на широкие татуированные груди, в ушах раздался мерный согласный перестук ладоней и стоп, отбивавших сложный многоступенчатый ритм, в котором люди каждого клана держали свой неповторимый рисунок. А в центре площади на гладко вытесанном камне возвышалась величественная неподвижная фигура Певца, одетая в широкий, свободно ниспадающий плащ. Лицо его было сплошь закрыто литой золотой маской с расходящимися во все стороны лучами. Маска улыбалась распяленным губастым ртом, выкрикивавшим слова, половину которых Толкователю было не разобрать. Но из оставшейся половины он понял, что Певец поет о людях, приплывших со стороны восходящего солнца и поднявшихся вверх по реке на больших парусных лодках. Люди были бородатыми, сильными и бесстрашными. Со своих лодок они обрушивали на становища вихри огненных стрел, а затем приставали к берегам и бросались вперед с короткими копьями и широкими тяжелыми мечами, разрубавшими человека от плеча до паха. В бою они признавали только смерть и потому вырезали становища до последнего человека. Так, неукротимые и неистребимые, они поднимались вверх по реке, пока не остановились на ночевку в трех полетах стрелы от плотины, перекрывавшей узкое извилистое ущелье. И тогда воины клана Длиннозубого Бобра взяли в зубы длинные камышины, погрузились в воду у подножия плотины и долотами перерубили основания свай. Они погибли, но вода, хлынувшая в ущелье с камнями и бревнами, смыла ночную стоянку и в щепки размолотила парусные лодки страшных пришельцев.

— Лишь одному из них удалось спастись, — выкрикивал Певец сквозь темную дыру в сверкающей маске, — и сейчас он предстанет перед нами!

Толкователь увидел, как на каменную плиту поднялся высокий жилистый человек в ссадинах и кровоподтеках. Его сильный мускулистый торс был перехвачен широким кожаным поясом, от которого на четыре стороны расходились крепкие веревки, каждый конец которых удерживали два воина из клана Каменной Черепахи. Человек смотрел прямо перед собой спокойным взором почти бесцветных глаз, а когда из просвета между тучами вдруг брызнуло солнце, поднял руку и чуть приспустил на брови кожаный ремешок, перехватывавший длинные желтые волосы. Все стали кричать, что пленника надо принести в жертву, что его надо побить камнями, поразить копьями, расстрелять из луков, — Толкователь не знал многих слов, но по лицам и трясущимся на шлемах перьям понимал все.

И тогда заговорил вождь клана Пятнистого Ягуара. Он сказал, что страшным пришельцам помогала некая неведомая сила и что если они сейчас расправятся с пленником, пользуясь его беспомощностью и беззащитностью, то сила эта так и останется неразгаданной.

— Сбросьте с него путы! — выкрикнул он.

В воздухе просвистели четыре стрелы, и их плоские наконечники перерубили веревочные узлы на кожаном поясе пленника.

И тогда на каменный помост начали подниматься один за другим вожди кланов. У каждого было два острых длинных ножа. Один из ножей вождь клал перед пленником, но тот каждый раз ногой отбрасывал клинок в сторону и только выставлял вперед чуть согнутые в локтях руки. Однако эти руки творили чудеса. Причудливый узор их стремительных непостижимых движений напоминал Толкователю полет сверкающей птички килбри, которая никогда не опускается ни на землю, ни на ветку, но рождается из воздушного плода орайи и умирает на лету, питаясь цветочным нектаром. Пленник знал, что его жизнь будет недолгой, и потому отстаивал ее с бесстрастной стойкостью человека, уже переступившего черту, отделяющую Свет от Тьмы. Его ладони рассекали воздух гибкими молниеносными движениями Великого Каменотеса, порой сотрясавшего широкие плоские скалы и вырубавшего из них огромных причудливых идолов, грозно выставлявших в небо свои черные зазубренные шлемы. Но пленник высекал своих невидимых идолов прямо из воздуха и, плавно взлетая над площадкой на полусогнутых ногах, мгновенными толчками расправленных ладоней направлял их на противника, опрокидывая его на спину. Брошенные в него ножи не достигали цели и лишь порой слегка касались гибкого жилистого торса, оставляя на коже тонкие алые порезы.

Вожди кланов поднимались на каменный помост, но один за другим падали в сухую пыль площади с переломленными хребтами. И лишь когда последний из них, Круторогий Буйвол, сбросив радужный шлем, стал кругами ходить вокруг пленника, широко расставив оплетенные мышцами руки, Толкователь увидел, как Пятнистый Ягуар поднес ко рту длинную камышовую трубку. Круторогому Буйволу удалось-таки дотянуться до пленника и ухватиться рукой за его кожаный пояс. Бойцы замерли, тяжело переводя дыхание, и в этот миг из камышовой трубки вылетела короткая легкая стрелка. Пленник как бы затылком увидел ее приближенье и стал заваливаться на спину, увлекая за собой Круторогого Буйвола. Но острие стрелки уже впилось в туго натянутую кожу между шейными позвонками, и предсмертных сил пленника хватило лишь на то, чтобы пальцами вырвать из мускулистой шеи врага его хрупкое горло, напомнившее Толкователю ободранную змею.

На плоское каменное возвышение вновь поднялся Певец. Он встал над сцепившимися в смертельном объятии телами, обернулся к Пятнистому Ягуару и, прикрыв лицо золотой маской, провозгласил его Повелителем всех кланов, утративших своих вождей в смертельном поединке с бородатым пришельцем. И здесь картина стала расплываться перед глазами Толкователя Снов; снова проступил из волокнистой зеленоватой мглы пустоглазый ракушечник стены, слабо озаренный чадящим факелом, тело затопил сухой лихорадочный озноб, а в беззащитный мозг тревожной иглой вонзилась мысль о связи между стариком и далеким пленником, убитым отравленной стрелой. Все, конечно, могло быть и не так, но, вслушиваясь в таинственные крики, блуждавшие по запутанным лабиринтам в каменной утробе скалы, Толкователь догадывался, что когда-то вожди кланов были собраны на городской площади и коварно умерщвлены Пятнистым Ягуаром. Несколько раз из непроницаемого мрака подземных переходов возникали перед Толкователем немые призраки, пугая его обглоданными перьями на шлемах и высохшими струпьями разноцветной глины на лохмотьях кожи, кое-как прикрывавших светящиеся ребра и выпирающие кости черепа. Толкователь медленными шагами пятился назад, не сводя глаз с черных провалов в окружении красных глиняных колец, и, ладонью нашарив в стене галереи одному ему известное углубление, погружал в него пальцы и чуть прижимал и поворачивал каменную рукоятку. После этого движения от потолка отделялась тяжелая каменная плита и, обдав лицо Толкователя сладковатым духом тления, обрушивалась на привидение, погребая его под собой. Факел в руке гас от порыва пыльного вихря, и Толкователю приходилось выбираться из лабиринта, на ощупь определяя направление по вырубленным в стенах стрелкам.

Поднявшись в исповедальню, Толкователь Снов подавал знак двум глухонемым нэвам, и они плотно задвигали вход в подземелье тяжелой плитой, покрытой слоем грубо стесанного ракушечника. Сделав это, нэвы бесшумно занимали свои места у основания каменной лестницы, а Толкователь дрожащей рукой размазывал по стене ком глины и, втянув ноздрями две жемчужные щепотки, принимался острой палочкой выдавливать на влажной поверхности магические значки.

Иногда они складывались в столбик жертвоприношения Иц-Дзамна, и тогда наутро Толкователь сам поднимался на вершину пирамиды, своей рукой выдирал из клетки ребер трепещущее сердце жертвы и бросал его к подножию идола.

Случалось и так, что значки указывали на забытый зал, посвященный богам давно покоренного и уничтоженного племени. Тогда Толкователь призывал жрецов, они выбирали жертву, по переходам вели ее в святилище, опрокидывали на алтарь, покрытый толстым слоем пыли, взрезали горло и кропили горячей кровью маленькие каменные статуи и изображения забытых божеств, выложенные на стенах осколками ракушек и кувшинов. После этого призраки на некоторое время переставали появляться перед глазами Толкователя, но продолжали тревожить его настороженный слух приглушенными воплями и вкрадчивым шорохом шагов по широким ступеням переходов, оставляя нетронутым многолетний слой пыли на грубо стесанной поверхности камней.

Но старик не был призраком хотя бы потому, что после него в дорожном песке ясно проступали два ряда маленьких воронок от подпорок и неглубокие, чуть затекшие по краям отпечатки босой ступни. По приказу Толкователя одна из весталок собрала один такой след на плоское золотое блюдо и доставила его в исповедальню. Он легким кивком головы поблагодарил ее и поднятой рукой сделал знак молчаливым нэвам.

Когда те, отделившись от стен, бесшумно передвинули каменную плиту и вернули ее на место, Толкователь растопил большой кусок горного воска в жаровне, наклонил ее над золотым блюдом и залил вязкой пахучей струей плоское вытянутое углубление в песке. Темная блестящая поверхность воска вскоре помутнела, погасив отражение факела; Толкователь взял связку перьев инду, очистил блюдо от песка и перевернул на ладонь теплый, обвисающий по краям слепок. Затем он осторожно переложил восковую подошву на камень, расправил ее, подождал, пока она застынет, и, посвистывая в затылочную дыру высушенной змеиной головы, стал втыкать в след причудливо изогнутые золотые иглы. Когда шершавый от приставшего песка слепок обратился в подобие золотого дикобраза на вершине каменного многогранника, Толкователь снял с пояса высушенную хвостовую погремушку змеи катль и со всех сторон обстучал камень. Затем прижал торчащие иглы сухой ладонью и держал ее так до тех пор, пока стекающая кровь не достигла поверхности слепка. И лишь тогда сбросил пораженный золотыми стрелами след на алое дно раскаленной жаровни.

Но и это не подействовало. Старик продолжал все так же беспорядочно ковылять по городским улицам, порой останавливаясь перед ювелирными, оружейными и прочими мелкими лавочками, тесно приткнувшимися друг к другу на прилегающих к центральной площади улицах. Сперва торговцы и ремесленники с любопытством присматривались к нему и даже давали подержать в руках предметы своего промысла; потом некоторых стали возмущать его безмолвные указующие жесты, но кончилось все тем, что к бедняге просто привыкли и перестали обращать на него внимание, присвоив ему кличку Нэктау, что означало «безумный». Все, что проделал Толкователь с восковым отпечатком, никак не отразилось на Старике, а прилепленная ему кличка Нэктау по обычаю, взятому от принятого в клан Ягуара маленького горного племени кнуц, сделала одноногого неприкасаемым.

Тогда Толкователь удалился в один из дальних тупиковых залов лабиринта и там в окружении сидящих вдоль стен мумий жрецов отлил из горного воска одноногую фигурку. Но прежде чем наклонить над вырубленной в дереве формой медный клюв жаровни, он обошел зал и, обрезав у нескольких мумий отросшие ногти и кисточки кос, бросил их в дымящееся жерло закопченного сосуда. Когда воск застыл, Толкователь вытряхнул фигурку из формы, обработал ее плоскую поверхность острым отростком человеческой челюсти, грубо процарапал на темном личике линии рта, носа, бровей и, оставив на месте глаз маленькие гладкие бугорки, прикрепил к подбородку несколько волосинок из бороды погребенного в стенной нише пришельца, того самого, что был убит отравленной стрелой. Затем он перенес воскового старика в исповедальню, насквозь проткнул его длинной птичьей костью и, питая жадные ноздри щепотками жемчужного порошка, стал медленно, день за днем, растапливать маленькую фигурку над прозрачным голубоватым пламенем очага. Исповедальню заполонил бурый удушливый чад от горящих волос и ногтей, но старик, как доносили осведомители, никак не желал отправляться в Царство Мертвых вслед за их покойными обладателями. Когда же последняя капля воска вскипела, вспыхнула и истаяла на черной поверхности птичьей кости, Толкователь тяжелым от ярости взглядом высушил голубоватую лужицу пламени среди камней очага и опять протянул руку к корзине с глиной.

— Имя? — шептал он, выдавливая значки на влажной поверхности. — Имя?!.

И вдруг он увидел, как в коричневую, составленную из восьми клинышков коробочку хлопка пробрался, взломав одну из стенок, загнутый в виде скобочки клюв инду. «Бред! — мысленно воскликнул Толкователь. — Инду никогда не клюют коробочки хлопка!» Он хотел было смазать бестолковую надпись, но, приглядевшись к сочетаниям клинышков и скобочек повнимательнее, вдруг разглядел в них новое, доселе незнакомое ему слово: ХИЛД. Его ладонь замерла над влажной поверхностью глины, пальцы сами собой перехватили палочку поудобнее и вдруг прочертили рядом знак одноногого старика. И тогда уже тонкие губы Толкователя сложились в непривычную комбинацию и восторженно прошептали: Хильд!


Устремив взгляд в стеклянный кружок, окантованный полоской мягкой шероховатой кожи, Катун-Ду видел, как из-под косой кровли исповедальни просачиваются синеватые ленты дыма. При такой засухе жечь огонь под деревянными кровлями было запрещено законом, но Катун-Ду знал, что законы существуют не для таких людей, как Толкователь Снов. Это знали все, и даже осведомители, нашептывая свои подробные и подобострастные доносы в сухие хрящеватые уши Верховного Правителя, никогда не касались того, что происходит в исповедальне. Впрочем, сейчас он вполне мог обойтись без услуг «государственных ушей». Впрямую об этом он не говорил, — напротив, с нарочитым вниманием прислушивался ко всякой бестолковой и сбивчивой ахинее и порой даже переспрашивал осведомителя, заставляя того с мучительными усилиями вспоминать подробности какой-нибудь семейной склоки у домашнего очага. Так что с некоторых пор осведомители стали весьма усердно готовиться к беседам с Катун-Ду; некоторые даже завели себе деревянные дощечки, облитые тонким слоем горного воска, чтобы острой палочкой выцарапывать на них крошечные значки тех мест, где осведомителю удалось побывать между двумя полными лунами, потому что более частых бесед с Верховным удостаивались лишь Созерцатель Звезд и Слушатель Горы. Первый доносил о том, через какой небесный знак пролегает путь Солнца, и по яркости и расположению окружающих звезд вычислял количество предстоящих жертв на алтаре Иц-Дзамна. Слушатель Горы был слеп. Он ежедневно удалялся в самые глубокие тупики каменного лабиринта, туда, где неподвижная пещерная прохлада постепенно сменялась удушливой жарой и где откладывала свои мягкие влажные яйца священная змея ткатль. Там он просовывал голову в узкую щель и, прижав уши к обеим ее стенкам, слушал стук огромного сердца Священной Горы. Возвратившись, он являлся к Верховному Правителю, садился посреди круглой каменной площадки, поджимал под себя ноги и, постукивая твердыми темными ладонями по расставленным вокруг черепам, передавал то, что услышал. Потом жрецы раскладывали перед ним глиняные таблички с отпечатками птичьих и звериных следов, и слепой, легко касаясь их вздутыми подушечками пальцев, называл число пленников, которым наутро предстояло подняться к подножию истукана Иц-Дзамна. Услыхав число, жрецы оборачивались к Катун-Ду, и он утвердительно указывал себе под ноги большим пальцем правой руки. При этом его лицо, покрытое изогнутыми, затвердевшими на солнце валиками разноцветной глины, оставалось неподвижным, и на перьях инду, окружавших лоб Верховного Правителя широким радужным нимбом, не вздрагивала ни одна чешуйка.

Но в последнее время пленников прибывало все меньше. Два окрестных племени, устраивавших свои жилища высоко в ветвях деревьев и отдававших своих юношей и девушек на жертвенный алтарь, почти вымерли от жестокой лихорадки, покрывавшей кожу круглыми темными пятнами. Оставшиеся в живых сплели корзины, уложили в них своих покойников, развесили их среди свисающих лиан и, переправившись через широкую реку А-Мазу на больших круглых листьях мата, затерялись в бескрайних лесах и болотах. Но когда воины и жрецы Иц-Дзамна, явившись за пленниками, стали трогать подвешенные корзины наконечниками копий, из одной послышался слабый стон. Корзину сняли и, откинув сплетенную из прутьев крышку, отшатнулись в священном трепете, увидев покрытый бурыми буграми лоб, нависающие валиками брови, приплюснутый, закрывающий пол-лица нос умирающего.

— Я-гу! Я-гу! — в ужасе прошептал один из жрецов.

Крышку быстро захлопнули и, оставив корзину под деревом, ушли по тропе, оставляя за собой обманные знаки и настороженные самострелы.

На обратном пути удалось захватить у водопоя двух джибю. Они кусались, царапались, так что в бане их пришлось мыть связанными и накидывать жертвенные хитоны прямо на плечи, покрывая стянутые за спиной руки.

На другой день один из осведомителей донес Катун-Ду, что на ночном собрании жрецов было предложено приносить в жертву голубоносых краснозадых обезьян, огромные стада которых не только носились по лесистым склонам окрестных гор, но порой забредали на городские окраины и даже крали младенцев из подвешенных к потолочным балкам люлек. Младенцы эти редко выживали в стаде, но когда одному из них удалось-таки стать юношей, он начал похищать девушек с маисовых полей. После первой кражи поднялся страшный переполох. Мужчины бросили мотыги, взяли луки, копья, устремились в погоню, но вернулись ни с чем, предоставив женщинам оплакивать похищенную. Те затянули печальный заунывный вой, что, впрочем, было совершенно излишне, потому что девица объявилась через несколько дней и, по-видимому, нашептала подругам что-то такое, после чего те перестали жаться в кучку посреди поля, а напротив, разбрелись по самым дальним бороздам, старательно перетирая пальцами и плоскими камешками твердые комочки заскорузлой почвы у самых корневищ. С тех пор похищения не только не вызывали переполоха, но порой проходили совершенно незамеченно, если не считать того, что какая-нибудь девица вдруг исчезала на несколько дней и через некоторое время после возвращения обтягивала округлившийся живот широким поясом из кожи крокодила.

О принесении в жертву обезьян стали поговаривать после того, как одна девица разрешилась от бремени младенцем с голубым носом, двумя маленькими клыками и шерсткой, равномерно покрывавшей все детское тельце и торчащей на ушах двумя темными жесткими кисточками. Первую неделю младенец провисел на груди матери, вцепившись морщинистыми ручонками в ее свисающие косы и поминутно присасываясь то к одной, то к другой груди. Она не только ходила с ним на маисовое поле и городской рынок, но и вызвана была предстать перед собранием жрецов, решавших, к какому из известных племен следует отнести ее длиннорукого низколобого детеныша. Думали и говорили всю ночь. Созерцатель Звезд отводил девицу в сторону и дотошно выспрашивал не столько о точном дне похищения — такие события отмечались мелкими насечками на Памятном камне в Храме Собраний, — сколько о том, что происходило сразу после похищения и как часто это происходило. Та вначале смущалась, но потом освоилась и стала громко вдаваться в такие подробности, что Созерцатель расслабленно припал к стене, запустив пальцы в серенькую шерстку младенца, а остальные жрецы стали поодиночке исчезать между колоннами Храма, ссылаясь на какой-либо из своих бесчисленных обетов. Впрочем, к утру они все возвратились и, стараясь не смотреть друг на друга, предоставили право последнего решения слепому Слушателю Горы. Тот прикрыл крошечную спинку детеныша своим громадным расплющенным ухом, затем поводил пальцами по насечкам на гладком камне и сказал, что младенец станет родоначальником нового племени, а потому его следует отдать на воспитание жрецам и допускать к нему мать лишь на время кормления.

Но главный вопрос: можно ли взамен людских сердец бросать к подножию Иц-Дзамна обезьяньи — так и остался неразрешенным. Особенно возражал против такой замены Толкователь Снов. Он пришел в Храм под утро, внимательно посмотрел в запавшие, подернутые похотливой поволокой глаза жрецов, отнял детеныша от груди притихшей матери, покачал его на ладони, взял за поджатые ножки и вдруг со страшной неожиданной силой ударил головкой об угол Памятного камня. Собрание тихо и согласно охнуло. Мать упала на пол и забилась в истерике, вскрикивая и кусая растрепавшиеся косы. Толкователь вышел на середину храма и молитвенно воздел обе руки к широкому голубому прямоугольнику в крыше.

— О великий Иц-Дзамна, прозревающий все тайное в человеческих сердцах! — тонко прокричал он в утреннее розовеющее небо. — Прости этих глупцов, думающих, что ты в своей совершенной мудрости не сможешь отличить звериное сердце от человеческого! Что ты позволишь Небу произвести племя от ублюдка, чей вид не мерзок лишь тому, кто до глубины сердца погряз в разврате и пороке! Кровью очисти их сердца от скверны, ибо нет иного пути к восхищенному наслаждению совершенным Существом!

Прокричав это, Толкователь опустил руки, подозвал к себе Созерцателя Звезд и удалился с ним в исповедальню. Они пробыли там примерно до полудня, а затем Толкователь по ступеням поднялся к подножию истукана, чернеющего на фоне сверкающих белизной колонн Храма. Собравшиеся на центральной городской площади жрецы видели, как его маленькая фигурка склонилась перед Верховным Правителем и как пять раз протрепетали на высочайшем шлеме радужные перья инду. А вечером пятерых избранных по жребию жрецов отвели в бани, отобрав шуршащие пояса из змеиных шкур и сандалии с длинными кожаными ремешками. Ходили слухи, что Толкователь Снов хотел отправить к подножию Иц-Дзамна и Слушателя Горы, но не посмел, ибо тот был слеп и потому считался Нэктау — неприкасаемым.

На этом попытка жрецов отклониться от установленного предками обычая закончилась, и жизнь потекла по прежнему руслу, если не считать того, что похищений девиц стало значительно меньше, а те, кто внезапно исчезал с окраины маисового поля, редко возвращались в Город. Правда, непрошенный плод можно было вывести, обратившись к старой замшелой весталке по имени Таюпа, но та, испуганная последними указами Катун-Ду, либо требовала слишком больших денег, либо через жриц любви передавала такое зелье, от которого несчастная девица несколько дней корчилась в страшных мучениях, но в положенный срок все-таки производила на свет такого урода, от одного вида которого передергивало даже Толкователя Снов. Тот, мельком взглянув на младенца, приказывал отнести его к стопам Катун-Ду; радужные перья, широким нимбом окружавшие украшенное глиняными валиками лицо Верховного, согласно вздрагивали, толстые, отяжелевшие от краски ресницы на миг прикрывали неподвижные выпуклые глаза, и по этому знаку один из воинов хватал урода, поднимался на дымящуюся вершину Священной Горы и сбрасывал свою ношу в пышущий жаром кратер. Но Иц-Дзамна требовал жертв, и потому Верховный каждый вечер внимательно всматривался в приближающиеся к Городу вереницы пленников, а ночами, закрыв глаз круглым срезом тростника с четырьмя стеклами, считал количество белых хитонов, разложенных на скамье при входе в бани.

Одноногий старик являлся после полуночи. Вначале Катун-Ду слышал, как его тень плавными толчками скользит между колоннами храма и чувствовал легкое беспокойство лунного света за своей спиной. Потом на его гладко выбритое темя ложилась прохладная ладонь, и Верховному начинало казаться, что его воспаленный мозг орошает живительная влага. Он отводил от глаза тростниковую трубку и пальцами стирал с обреза красноватый налет охры, облетавший с его тяжелых ресниц.

— Пять, — говорил Катун-Ду и выставлял перед собой ладонь с широко растопыренными пальцами.

— Но ведь ты не любишь запаха крови и вида человеческих внутренностей, — говорил старик.

— Откуда ты это знаешь? — беспокойно озирался по сторонам Верховный.

— Ты закрываешь глаза, когда жрец вырывает сердце жертвы и бросает его к ногам вашего бога.

— Это благословение.

— Неправда, — усмехался старик, — ты ведь давно не веришь в то, что Солнце надо питать человеческой кровью…

— Да, — поспешно проговаривался Катун-Ду, — но жрецы…

— Жрецы? — перебивал его старик. — Ваши жрецы не так глупы, как это может показаться на первый взгляд! Они давно вычислили расстояние до солнца — высота ваших пирамид и храмов неизмеримо ничтожна по сравнению с ним! Так что вы напрасно проливаете человеческую кровь и бросаете в кратер Огненной Горы бездыханные тела!

— Не тебе, чужак, судить о том, что напрасно и что полезно! — строго хмурился Катун-Ду.

— А луна? — насмешливо продолжал старик. — Ты ведь смотрел на нее в тростниковую трубку — и что ты видел?

— Я видел горы, долины, кратеры! — оживлялся Катун-Ду. — Иногда мне даже казалось, что я вижу пирамиды и каменоломни, где вырубают огромные камни для возведения стен и гробниц!

— А Толкователь Снов говорит, что Луна — это золотая маска Солнца, за которой оно скрывает свой лик, чтобы люди могли отдохнуть от света и жары, — напоминал старик.

— Не тебе, чужак, судить о высокой мудрости Толкователя! — одергивал своего собеседника Верховный.

— Если твои глаза обманывают тебя, — почтительно произносил старик, — вырви их и стань как Слушатель Горы. Но как быть с твоими снами, ведь их можно вырвать из души лишь вместе с сердцем!

— Откуда ты знаешь про мои сны? — вскрикнул Катун-Ду. — Мои глаза, рот, уши и ноздри защищены священными амулетами!

— Значит, они бессильны против злых духов, похищающих по ночам твою душу, — спокойно сказал старик.

Катун-Ду повернулся к старику и медленно преклонил перед ним могучие жилистые колени.

— Спаси меня, — сказал он, — если Толкователь Снов докажет жрецам, что я лгу, — он прикажет привязать к моим ногам сандалии с золотыми подошвами!

— Ты так боишься смерти?

— Я боюсь глупой смерти, — сказал Катун-Ду.

— Смерть всегда страшит того, кто поклоняется ложным богам, — произнес старик.

— А ты знаешь истинных? — спросил Катун-Ду.

— Истинных? — повторил старик, подняв лицо к ночному небу. — Истина одна… Пройдут годы, и от твоего Города останутся одни развалины, птицы разбросают семена вокруг камней, корни трав и деревьев прорастут в щели между камнями и разорвут гробницы и пирамиды, как гнилые корзины и необожженные горшки, и только каменный истукан останется стоять на этом месте вечной загадкой для тех, кто придет сюда после вас!

— Лжешь! Лжешь! — дважды вскрикнул Катун-Ду, чувствуя, как трескается и сыплется с его лица сухая глина. — Иц-Дзамна самый могущественный из Богов! Его народ — величайший народ во всем подлунном мире!

— Тогда ты — самый могущественный государь из всех ныне здравствующих! — тонко усмехнулся старик. — И тебе нечего бояться своих снов!

— Все мы живем под властью Закона, — нахмурился Катун-Ду, — и не тебе, чужак, судить о том, что справедливо, а что нет! Да, наш Закон суров, но он дан нам нашими предками, и никто, даже сам Толкователь Снов, не посмеет его нарушить!

Говоря это, Верховный не сводил глаз со старика, небрежно опиравшегося на свои подпорки. В какой-то миг он вдруг подумал, что старик тоже снится ему, снится с той ветреной удушливой ночи, когда из-за дымящегося кратера поднялась стая черных крикливых птиц и последний осведомитель, сообщив, что оружейный мастер пятую луну плавит в горне зеленый хальконит, исчез между колоннами Храма.

Тогда, оставшись один, Катун-Ду стал вглядываться в мерцающие огни квартала ремесленников, широким клином поднимавшегося по ступенчатому склону. И тут рядом с ним возник человек, протянувший ему тростниковую трубку. Катун-Ду, не оглядываясь, взял трубку, приставил ее к глазу и вдруг увидел на другом ее конце широкое круглое отверстие, кольцом окружавшее едва прикрытый ветхой циновкой вход в жилище оружейного мастера. Затем Верховный услышал звуки незнакомой, но почему-то понятной ему речи. Все было совсем так, как в его снах, где он порой пробирался через болотистые, кишевшие гнусом и змеями топи и, наткнувшись на косо торчащую из болота плиту, вдруг начинал ясно понимать смысл высеченных на ней значков. Значки мутнели, их твердые грани расплывались в глазах, камень плиты обращался в проем, Катун-Ду переступал порог, и на него со всех сторон обрушивался шум иной, давно отлетевшей и погребенной в трясине жизни. И тогда ему начинало казаться, что вся жизнь есть лишь переход из одного сна в другой и что тот сон, в котором он сидит у подножия каменного истукана и провожает глазами полет окровавленных сердец, просто повторяется чаще, нежели остальные. И одноногий старик, назвавшийся Хильдом, почему-то стал являться ему именно в этом сне. Он не только дал ему двойную тростниковую трубку, позволяющую чудесным образом проникать в самые далекие уголки Города; он расположил в каменных переходах и галереях целый каскад полированных золотых пластинок, собиравших изображения и звуки из всех главных храмов Города и, подобно реке, вливающейся в море, передававших их на одну большую пластину, скрытую в стройных зарослях каменной колоннады.

С тех пор Верховный перестал нуждаться в услугах осведомителей; напротив, он иногда для забавы добавлял к их путаным сообщениям две-три выразительные детали или пару оброненных жрецами фраз, делая при этом вид, будто он лишь догадывается о том, как все было на самом деле.

В последнее время жрецы все чаще стали говорить о Большой Войне. Это было понятно: в каменоломнях заваливало и калечило рабов и они становились непригодны для жертвоприношений. Но с кем воевать? Окрестные племена были покорны, и для того, чтобы хоть одно из них взбунтовалось, следовало наложить на него какую-нибудь непосильную повинность. Но все они исправно присылали каменотесов, буйволов, выделанные шкуры, золотые самородки, драгоценные камни, черные комки горного воска, хлопковую пряжу, а от маленького племени цепких горных карликов кнуц раз в четыре месяца для Толкователя Снов передавали несколько больших плетеных корзин, доверху набитых чуть подвявшими в дороге листьями с кустов квоки. Часть листьев он сам раздавал воинам, надсмотрщикам и каменотесам, чтобы они жевали их для подкрепления сил, а одну корзину оставлял у себя в исповедальне. О том, что он делал с ними, Катун-Ду узнал лишь тогда, когда старик как-то умудрился установить при входе в исповедальню одну из своих золотых пластинок, в которой отразились вереница закопченных глиняных горшков у стенки и приглушенное пламя очага под широким медным котлом. Толкователь подливал в котел разные жидкости, пригоршнями бросал вслед пожухлые листья и с блаженным лицом вдыхал поднимающийся пар. Большой Войны Толкователь не хотел. Он говорил, что следует изобразить войну между племенами, сделать ее чем-то вроде ритуальной игры в мяч, но при этом захватить пленников и по-настоящему принести их в жертву. Катун-Ду не знал, что сказать ему на это: он стал Верховным Правителем из простого каменотеса и потому не любил ничего ненастоящего. Никакого обмана. А из настоящих вещей он не любил только предсмертный крик жертвы и запах перегоревшей на солнце крови. Но несмотря на это, приказ о выступлении должен отдать именно он — так требовал Закон. Рядом с Катун-Ду было только одно, неподвластное Закону существо — одноногий седобородый старик с умными, блестящими в ночной тьме глазами. Иногда ему очень хотелось взять старика за плечи, потрясти его и спросить «Что делать?» Но он был Верховный Правитель, и ему было не к лицу спрашивать советов у безродного, неизвестно откуда взявшегося бродяги.

Но как-то ночью, глядя в камышовую трубку, Катун-Ду увидел, что на скамье у входа в бани разложен всего один хитон. А это означало лишь то, что со дня на день Толкователь Снов поднимется к нему и в присутствии жрецов потребует решительного слова. Он начнет издалека, станет говорить о том, что души умерших предков все чаще предстают перед ним в прохладных каменных галереях, затем протянет узкую желтую ладонь по направлению к широким террасам, где среди бурых полосок выгоревшего маиса вечно копошатся согбенные человеческие фигурки, и вдруг с истошным воплем сам рухнет на жертвенный камень перед Иц-Дзамна.

Приближения старика он не услышал, и понял, что тот рядом с ним, лишь тогда, когда на горячий затылок легла прохладная ладонь, утоляющая мучительное биение крови в висках.

— Что делать? — прошептал Катун-Ду, отводя от глаза камышовую трубку. — Скажи, старик?

Тот не ответил. Верховный Правитель медленно поднялся на ноги, повернул стянутую широкими кожаными браслетами шею и вдруг увидел, что старик не один. По обе стороны от него не стояли, а как будто реяли в воздухе два высоких темноглазых незнакомца в длинных складчатых плащах, словно сотканных из болотного тумана.

— Это духи твоих предков? — спросил Катун-Ду.

— Нет, — сказал старик, — это посланцы Неба.

— Зачем они пришли? Что им нужно? — быстро спросил Катун-Ду, приглядываясь к мерцающему радужному ореолу, окружавшему незнакомцев.

— Они утратили свою планету, — сказал старик, — они слишком многого хотели от своих богов, и боги покарали их вечным скитанием. Они выстроили огромные города, провели множество дорог, перекрыли реки и истощили породившую их землю…

— Большая засуха приходит раз в двенадцать лет, — перебил Катун-Ду, — они могли пережить ее, кормясь запасами прошлых лет.

— У них не осталось никаких запасов, — сказал старик, — а те, что остались, были отравлены ядовитыми водами, вытекавшими из их огромных городов.

— А их боги? — воскликнул Катун-Ду, встряхнув перьями на шлеме. — Быть может, они перестали приносить им жертвы, и боги покинули их?

— Они отдали своим богам все, что у них было, — печально сказал старик, — они построили для них величественнейшие храмы и воздвигли в них сверкающие небесными огнями алтари…

— Но жертвы, жертвы!.. — перебил Катун-Ду.

— Лучшие сыны и дочери этого народа приносили и сжигали на этих алтарях свои души, дабы воздвигнуть храм, вершина которого коснется небес…

— Небес… небес… небес… — слабым тройным эхом подпел один из незнакомцев.

Катун-Ду поднял голову и поверх плоской крыши храма посмотрел в сторону кратера, извергающего редкие рассыпчатые снопы искр. Там, почти у самой вершины, при бледном свете луны день и ночь работали рабы и каменотесы, вырубая ступени и выравнивая террасу для нового храма в честь великого правления божественного Катун-Ду. Когда он опустил глаза, призрачных незнакомцев уже не было, а между колоннами мелькала удаляющаяся тень старика.

— Что есть жизнь человеческая?.. жизнь человеческая?.. жизнь человеческая?.. — услышал он рассыпчатый, разбегающийся по храму шепот. — Не подобна ли она слабой тени, промелькнувшей между колоннами храма?..

Катун-Ду хотел окликом остановить старика, сделал шаг, но тут в его глаза ударил сноп ослепительного света. Он опустил тяжелые веки, а когда вновь поднял их, увидел у своих ног Город, залитый ярким полуденным солнцем. Неподалеку, у самого края площадки, почтительно опустив голову, стоял Толкователь Снов и двумя сложенными пальцами указывал на пять белых человеческих фигурок у подножия пирамиды.

— Я не посмел нарушить твой божественный сон, Владыка! — проговорил он, скорбно опустив уголки губ. — Но они давно ждут своего часа!

«А ты! — чуть было не крикнул Катун-Ду во всю силу своих легких. — Когда придет твой час?!.»

Но вместо этого он широко расправил затекшие плечи и, тряхнув широким радужным нимбом над головой, посмотрел туда, где между пологими, покрытыми густым волнистым лесом холмами голубела далекая полоска океана. И вдруг он увидел, как из вершины одного из холмов выползает и поднимается к небу пепельно-серая змейка дыма. Катун-Ду поднял тростниковую трубку, приставил ее к глазу и различил вдали еще одну змейку, раздувшую над холмом свой серебристый капюшон. Он отвел трубку от глаза и, не глядя на Толкователя Снов, громко и торжественно произнес, обращаясь ко всему Городу, раскинувшемуся в широком ущелье у подножия пирамиды: «Жертв сегодня не будет! Я, Верховный Правитель Катун-Ду, своей властью, врученной мне великим Иц-Дзамна, исполняющим Закон Солнца, дарую этим пленникам жизнь и свободу!»

Глава вторая ЗОЛОТОЙ ЯГУАР

Мошка жгла нестерпимо, но руки Бэрга были крепко скручены за спиной, и ему оставалось лишь трясти головой и взмахами ресниц отгонять стекающие на глаза капли пота. Он сидел на земле между корявыми корнями неизвестного ему дерева и, потирая запястья, пытался ослабить стягивавшие их путы. Вспоминал, как еще в Пещере Гильд учил его сдвигать кости так, чтобы кисть руки могла проникнуть даже в мышиную норку. Тогда Бэрг с нескольких уроков усвоил этот несложный прием, который заключался в том, чтобы направлять сознание на определенные мышцы и, сокращая их усилием воли, сдвигать и сближать косточки запястья, обращая кисть в некое подобие рыбьего плавника. Но от многодневной гребли ладони Бэрга сделались словно каменные, мышцы задеревенели, и, как он ни старался отпустить и расслабить их, все его усилия пропадали напрасно, напоминая те деревянные стрелы, которые он еще мальчишкой пускал в замшелые лесные валуны. Сейчас это время представлялось и бесконечно далеким, и самым счастливым в его недолгой жизни. Он вспомнил, с какой завистью смотрел на взрослых охотников, когда они привычными движениями проверяли надежность крепления кремневых наконечников, подбрасывали и ловили за длинные рукоятки тяжелые топоры и как, молча обменявшись знаками, редкой цепочкой уходили в лес. Один раз он пошел по следу Янгора, высматривая чуть примятые прошлогодние листья и ветви кустарников, освобожденные от холодных росистых гирлянд. Он шел и шел, и остановился лишь тогда, когда услышал за спиной негромкий нарочитый треск сучка. Быстро обернулся и увидел стоящего в черной развилке старой березы Янгора. Некоторое время они молча смотрели друг на друга, потом Бэрг низко опустил голову и пошел обратно по собственному следу.

— Не торопись, мой мальчик, — услышал он, проходя мимо березовой развилки, — все приходит вовремя к тому, кто умеет ждать, и лучший охотник не тот, кто может на лету сбить птицу камнем из пращи или топором проломить череп медведю, а тот, кто окажется терпеливее зверя, не знающего, что такое время…

«Вот и дождался, — со злостью думал Бэрг, то расслабляя, то напрягая затекшие запястья, — в охотники не посвятили, невесту украли, самого напоили какой-то дрянью, скрутили и, кажется, собираются отрубить голову…»

Толстая пятнистая змея переползла через гребень корневища, скользнула в бурую подстилку и вдруг подняла из перепревшей трухи плоскую яйцевидную голову, выложенную крупными блестящими щитками красного, зеленого и лилового цветов. Некоторое время они с Бэргом смотрели в глаза друг другу, затем его глаз заволокла капля пота, он сморгнул, а змея испустила тонкий шипящий свист и выбросила трепещущий раздвоенный язычок. В плотном переплетении ветвей и толстых провисающих до самой земли стеблей завозились и завизжали какие-то невидимые твари, сверху посыпались крупные лапчатые листья, заухала невдалеке какая-то неизвестная птица, и змея стала угрожающе покачиваться из стороны в сторону. Вот она упруго откинула назад плоскую блестящую головку, Бэрг приготовился отразить ее бросок резким движением лба, но вдруг перед его глазами мелькнула желтая пятнистая шкура, и молниеносный удар рысьей лапы обратил твердый чешуйчатый ствол змеиного туловища в жалкую плеть, распластавшуюся между древесными корнями. Рысенок сидел над убитой змеей и осторожно трогал когтистой лапой ее желтое чешуйчатое брюхо.

Бэрг набрал в грудь воздуха, напряг мышцы живота и тихо, утробно зарычал, подражая зову взрослой рыси-матери. Рысенок вскинул ушастую голову и посмотрел на него долгим внимательным взглядом, как бы стараясь примирить в своей душе противоречие между тем, что он видит, и тем, что слышит. Страх перед человеком проник в него с материнским молоком, и даже долгое путешествие в окружении людей не смогло окончательно подавить в нем чувство опасности. И потому, как только корабль бросил якорь и на воду опустилась тяжелая восьмивесельная шлюпка, рысенок первым спрыгнул в нее и забился под скамью, пользуясь тем, что никто не обращает на него внимания. Следом за ним в шлюпку спустились гребцы, в основном кетты и мааны, меньше других измученные голодом и жаждой. Рысенок сидел тихо и видел только босые человеческие ноги в браслетах из медвежьих когтей. Потом заскрипели уключины, и ноздри рысенка затрепетали от враждебных незнакомых запахов приближающегося леса. Где-то над его головой раздавались резкие требовательные крики, из щели в днище била в морду струйка теплой соленой воды, а весла согласно и ритмично шлепали за бортами до тех пор, пока нос шлюпки с тяжелым влажным шорохом не врезался в песчаный берег. Он продолжал сидеть тихо, прижавшись к днищу, и, лишь когда последний человек покинул шлюпку и шум от шагов множества босых ног затих вдали, вылез из-под скамьи и осторожно поднял над бортом широкую лобастую голову с плотно прижатыми ушами.

Целый шквал незнакомых запахов и звуков обрушился на него; ощущение дикой долгожданной свободы и множества смертельных опасностей ударило в голову с такой стремительной силой, что рысенок едва не опрокинулся на дно шлюпки. Люди, держась плотной маленькой группкой, медленно приближались к невиданному лесу, выбросившему им навстречу широкие, свисающие до самой земли листья. Над волнистой лиственной стеной возносились к небу мохнатые древесные стволы, переплетенные густой сетью травянистых стеблей, по которым с криками носились и перелетали ловкие бурые зверьки и яркие пестрые птицы. Чувство страха стало проходить, уступая место любопытству. Рысенок вскарабкался на борт шлюпки, прошел по нему, балансируя всем телом, и спрыгнул на влажный мелкий песок, истоптанный человеческими ступнями. Опустил морду, принюхался и плавными неспешными шагами направился к лесу. Войдя в густую синеватую тень древесных крон, рысенок прежде всего отыскал по запаху ручеек и напился прохладной кисловатой воды, по вкусу напомнившей ему болотную воду родного леса. Вскоре он вышел к открытой травянистой низинке, где ему удалось выследить и убить толстую черную птицу с короткими крыльями. Съев птицу, он опять вошел в лес, присмотрел невысокую разлапистую развилку, вскарабкался по бугорчатому стволу, свернулся клубком и уснул, поставив торчком чуткие, оперенные жесткими кисточками уши. Проснулся от легкого укола в лоб между бровями. Открыл глаза, собрал лапы в твердые пружинистые комки. Никого, если не считать двух бурых зверьков, похожих на хвостатых человеческих детенышей. Они сидели на толстой ветке противоположного дерева и со страхом смотрели вниз, не обращая на рысенка ни малейшего внимания. Он тоже глянул вниз и увидел сидящего между древесными корнями человека. Человек был один, и от него струился слабый знакомый запах. И вдруг рысенок увидел, как из трухлявой лесной подстилки поднимается и зависает перед человеком блестящая змеиная голова.


— Ну давай, давай, миленький, грызи! — приглушенно бормотал Бэрг, нетерпеливо потирая затекшие запястья.

Рысенок, урча, запускал клыки в плотные узловатые переплетения стеблей и кромсал острыми резцами их грубые волокна. Но вот путы свалились, человек облегченно вздохнул, встряхнул освобожденными кистями и потянулся к узлам, стягивавшим ноги. Рысенок отскочил и уселся на землю между корнями, уставившись на человека внимательными желтыми глазами. Вот человек освободил ноги, потер ладонями рубцы на лодыжках, прислушался и лишь после этого протянул к морде рысенка благодарную ладонь. Тот хотел было ткнуться в эту ладонь влажным кожаным носом, но тут из-за деревьев донесся едва слышный шорох нескольких ног, заставивший человека быстро вскочить на ноги и в несколько прыжков скрыться среди корявых древесных стволов и гнилого, обросшего травой и роскошными цветами бурелома. Рысенок стрельнул глазами в сторону приближающегося шороха, заметил мелькнувшую человеческую тень и быстро вскарабкался на самую макушку дерева.


Эрних видел, как шлюпка уткнулась в песчаный берег и как гребцы согласным движением подняли и уложили вдоль бортов длинные, сверкающие от воды весла. Затем все вышли из шлюпки и осторожным неторопливым шагом двинулись в сторону густого, наполненного разноголосым гамом леса, выставив перед собой копья и держа наготове пистолеты. Их по настоянию Эрниха вернули нескольким самым крепким гардарам после того, как они спустились в шлюпку. Случилось это уже тогда, когда по приказу Нормана корабль был развернут кормой к берегу и закреплен в этом положении спущенными с носа и кормы якорями. Кроме того, четверо гардаров перешли на нос и встали там, укрепив в тонких развилках длинные железные стволы, изъеденные землистыми узорами ржавчины. Стволы были направлены на копейщиков, стоявших на широких каменных ступенях наподобие статуй, разукрашенных перьями и разноцветными рисунками.

На корме четверо поднявшихся из трюма каторжников, навалившись на рычаги, с трудом проворачивали массивный вал, накручивая на него толстый витой канат. Норман сам откинул крышки двух широких кормовых люков и кивком головы подозвал хмурого оборванного Люса.

— Заряди все пушки, — сказал он, — и не забудь проверить порох — не отсырел ли?

Когда гардар исчез в люке, Норман подошел к Эрниху и положил руку ему на плечо.

— Теперь нам надо держаться вместе, — сказал он, — иначе мы все окажемся на дне этой очаровательной лагуны.

— Зачем ты стремился сюда? — спросил Эрних.

— Зачем? — искренне удивился Норман. — Ты что, не видел того, что творится на дне? Не видел, сколько там золота?..

— Я видел и то, что случилось с тем несчастным, который устремился за ним…

— Никогда не испытывал жалости к идиотам, — процедил Норман, — и тебе не советую…

— Я убил человека, — сказал Эрних, — но я этого не хотел.

— Ему просто не повезло, — сказал Норман, — такое тоже бывает.

— А зачем тебе золото? — вдруг спросил Эрних.

— Золото? — сказал Норман, откинув кружевную манжету и задумчиво крутя на пальце перстень с жемчужным глазом. — Золото — это все: сила, власть, любовь женщин…

— Жрецы и правители получают власть от богов, — сказал Эрних, — воины и охотники получают свою силу от природы и постоянных упражнений, а девушка соединяет судьбу с тем юношей, чей звездный знак входит в ее созвездие, — золото здесь ни при чем.

— Вы дикари, — жестко усмехнулся Норман, — вы понятия не имеете о том, что такое настоящая власть! Не над кучкой голодной оборванной сволочи, не над сворой полупьяных шлюх истеричек, а над миром, над прекрасными городами, дворцами, храмами, над блестящими армиями, идущими на край света и приносящими к ногам повелителя все чудеса и драгоценности, которые только есть на этой земле! И все это — золото! И нет на свете другого, более могущественного бога, чем оно, — что бы там ни говорил падре со своими святошами!

— А твое золото может воскресить человека? — спросил Эрних.

— Конечно! — захохотал Норман. — Ты разве сам не видишь, как зашевелились эти полутрупы при виде того, что творится на дне благословенной лагуны! Наш благочестивый падре дал бы отрубить себе палец за то, чтобы его слово обладало столь сильным действием! Я прав, святой отец? — крикнул он.

Но падре ничего не ответил. Он стоял под мачтой и, прикрыв глаза от палящего солнца, смотрел вслед удаляющейся шлюпке.

Пока они говорили, матросы убрали все паруса и беспорядочно разбрелись по палубе. Кто-то, перегнувшись через борт, внимательно изучал придонный пейзаж, пока не разглядел сквозь толщу воды полузанесенную илом надпись «Святая Екатерина» на одном из бортов. Тогда он негромко подозвал падре, и они некоторое время вместе разглядывали сгнившие обломки погибшего корабля.

Кто-то внимательно вглядывался в неподвижно стоящих на каменных ступенях людей. Порой кто-то из копьеносцев резко перехватывал свое оружие поперек древка, делал несколько резких стремительных взмахов над головой и вновь замирал в прежней позе.

Кто-то, поднявшись на корму, рассматривал черные жерла четырех пушек, выставленные из рубленых овальных амбразур и направленные в сторону леса, наполненного движением и гамом множества радужных птиц, мелькавших в густых развесистых кронах, как драгоценные камни, которыми перебрасываются невидимые лесные духи.

Дильс, поджав под себя ноги, сидел на крыше капитанской каюты и тщательно осматривал тяжелый пистолет с длинным ограненным стволом. Он отводил изящно изогнутый, украшенный золоченой резьбой курок, осторожно возвращал его на место, опасливо заглядывал в темную дырочку дула, вытягивал руку с пистолетом перед собой, стараясь поймать на мушку птиц, парящих над верхушками голых, оплетенных вантами мачт. При этом Дильс ни на миг не ослаблял внимания, постреливая глазами по сторонам и наблюдая за тем, что творится на палубе.

Но гардары при виде разбросанного по дну золота сделались совершенно равнодушны ко всему остальному. Убедившись в том, что никто не собирается нападать на корабль, они как будто позабыли о голоде, жажде и столпились у бортов, разглядывая дно и стараясь подцепить какую-нибудь маску или статуэтку наспех сооруженными снастями. И когда одному из них удалось-таки подцепить и выбросить на палубу небольшую, длиной в ладонь человеческую фигурку с клювастой птичьей головкой, гардары бросились к ней и чуть не передрались между собой, отталкивая друг друга слабыми неловкими движениями. Они ползали на четвереньках, сталкивались лбами, хватались за руки, за волосы, и Норман напрасно пытался разнять их, нещадно колотя острыми носками сапог их изможденные, едва прикрытые лохмотьями бока. При этом он поминутно хлопал себя ладонями по бедрам и, не найдя пистолетов, оглашал воздух яростной многосложной бранью. Даже падре влез в эту свару и, закинув на спину массивный крест на толстой золотой цепочке, начал растаскивать ползающих по палубе людей неожиданно сильными и цепкими руками. В конце концов именно ему удалось завладеть золотой фигуркой, и тогда гардары окружили его со всех сторон, угрожающе размахивая сжатыми кулаками. И напрасно падре выставлял перед собой крест и выкрикивал какие-то угрозы: гардары остановились лишь тогда, когда он вскочил на пустой бочонок и, взмахнув рукой, бросил фигурку за борт. Послышался звонкий всплеск, все замерли и вновь кинулись к своим брошенным вдоль бортов снастям.

Пленницы в своем дощатом загоне тоже забеспокоились и разразились нестройными разноголосыми причитаниями. Молчала только Тинга. С того момента, как сквозь пулевое отверстие в доске она увидела стройного светловолосого юношу, поднявшегося на верхнюю палубу вместе с остальными каторжниками и с каким-то настойчивым упорством смотревшего в сторону загона, в самой глубине ее существа как будто поселился еще один, доселе неведомый ей человек. Вначале он был некоей смутной бесплотной тенью, беспокоившей Тингу своим неотступным присутствием. Иногда ей даже казалось, что он стоит за ее спиной; она чувствовала его легкое порывистое дыхание на своей щеке, но, резко обернувшись, натыкалась взглядом на плотно сдвинутые доски противоположной стены. И вот теперь при виде юного незнакомца, на широкой груди которого отчетливо проступал сквозь потную грязь стреловидный татуированный след вороньей лапы, она вдруг вспомнила, что ее брачный жребий выпал на юношу из племени Ворона. Но брачное посольство не пришло в назначенный срок, и вместо него на стоянку маанов внезапно налетели кассы. Потом был долгий мучительный путь через девственную степь, жаркая площадь, дощатый помост, и страх, страх перед темным неведомым будущим, в которое уже не могли проникнуть вещие предсказания оставшихся на стоянке или плененных и не выдержавших долгого перехода жрецов. Но в тот миг, когда она выделила этого юношу из оборванной, изможденной толпы каторжников, потиравших задеревеневшие от весел ладони, невидимый дух за ее спиной вдруг исчез, а тревожный страх уступил место робкой нерешительной радости. Такого чувства Тинга еще никогда не испытывала, но чем дольше она приникала глазом к круглому отверстию в шероховатой доске, тем спокойнее становилось у нее на душе. Ей вдруг захотелось протянуть руку и прикоснуться к его широкой мускулистой груди, к впалой щеке, опушенной темным налетом первого мужского пуха, отереть ладонью пот со лба, перехваченного широким кожаным ремнем. Таким же, как у того воина, что дрался с черным слугой капитана. «Да, это кеты», — радостно подумала Тинга.

Она увидела, как за борт корабля опускается на канатах большая лодка. Несколько гребцов и гардаров, вооружившись копьями, мечами и пистолетами, стали по одному исчезать за бортом. Когда очередь спускаться в лодку дошла до юноши, он оглянулся, и Тинге показалось, что их взгляды встретились и что он даже улыбнулся ей легкой счастливой улыбкой. Затем он исчез, и вскоре Тинга услышала согласный скрип уключин и плеск воды под веслами.

Оставшиеся прильнули к бортам, и только Сафи осталась неподвижно сидеть над мертвым, прикрыв ему лицо своей густой черной чадрой.


Как только путешественники вступили под сень леса и по их спинам заскользили прохладные прозрачные тени широких листьев, Бэрг сразу почувствовал на себе чей-то настороженный внимательный взгляд. Чувство было сильное и определенное; оно заставило юного охотника крепче сжать древко копья и тонким свистом остановить Янгора и Свегга, немного опередивших остальных. Охотники остановились и стали всматриваться в густые переплетения необычных ветвей, листьев и провисающих до самой земли стеблей, унизанных бурыми спутанными нитями высохшей лесной гнили. Такая же бурая гниль, издававшая резкий удушливый запах, расстилалась под ногами. Лучи солнца, едва пробиваясь сквозь густые кроны, разбрасывали по корявым стволам и лесной подстилке яркие неровные пятна света, в которых грелись изящно изогнутые, сверкающие радужными чешуйками ящерицы. Множество невиданных, ярко и причудливо оперенных птиц с оглушительным гвалтом перелетали с ветки на ветку, а когда Свегг, потянувшись к огромной бабочке с кроваво-красными бархатными шпорами на крыльях, оступился и схватился рукой за толстый свисающий стебель, тот вдруг зашипел и стремительной петлей захлестнул мускулистую шею воина. Свегг захрипел, пытаясь растянуть петлю руками, но это удалось лишь после того, как Янгор быстрым взмахом кривого гардарского клинка срубил толстый яйцевидный конец стебля, оказавшийся большой змеиной головой.

Но больше всего поразили путников маленькие, обросшие зеленовато-серым мехом зверьки, которые перескакивали с ветки на ветку, цепляясь за них не только всеми четырьмя лапами, но и длинным тонким хвостом. А когда один из этих зверьков по мохнатому провисшему стеблю соскользнул вниз, Бэргу показалось, что перед ним возник маленький хвостатый двойник Двана. Но быстрые ореховые глазки на плосконосой мордочке зверька не выражали ничего, кроме любопытства, и не этот взгляд заставил Бэрга замедлить шаг и проглотить зеленую жвачку листа, перебившего голод и немного утолившего мучительную жажду. Он издал еще один тонкий предупредительный свист и стал вслушиваться в переливчатый птичий гомон и пронзительные крики зверьков, легко перескакивавших с ветки на ветку.

Свегг остановился и медленно вытащил из-за пояса длинный блестящий клинок. Глядя на него, гардары тоже замедлили шаги и взвели курки своих пистолетов. Но лес как будто не таил никакой опасности, и только безголовая змея у ног Свегга все еще дергалась в предсмертных судорогах и разбрасывала по сторонам капли темной густой крови.

И вдруг путники услышали впереди легкий сухой щелчок, похожий на треск ломающейся ветки. Щелчок повторился где-то сбоку, Янгор повернул голову, но в этот миг ему в шею воткнулась короткая легкая стрелка с узким кривым наконечником из рыбьего ребра. Вторая стрелка угодила в голое грязное плечо Свегга. Воин, даже не поморщившись, двумя пальцами выдернул ее и с силой метнул тяжелое копье в густые темные заросли между корявыми стволами. Бэрг ребром ладони отбил стрелку, летевшую ему в лоб, но тут же почувствовал легкий укол в позвоночник. Теперь стрелы сыпались со всех сторон, но враг оставался невидим, и гардары вслепую палили по кустам и ветвям из своих пистолетов.

Первым упал Янгор. Он вдруг покачнулся, припал к древесному стволу и стал медленно оседать на землю, ладонью размазывая по шее выступившую каплю крови. Свегг склонился к нему, но, вместо того чтобы поддержать падающее тело охотника, вдруг сам завалился набок и рухнул на лесную подстилку, широко раскинув длинные жилистые руки. Бэрг увидел, как из-за дальнего ствола выступил темный человеческий силуэт, и хотел броситься к нему, однако ноги вдруг налились страшной тяжестью и словно приросли к земле. Затем он увидел собственную руку, вяло бросающую короткое толстое копье, успел проследить его слабый недолгий полет, и в тот миг, когда оно воткнулось в древесный корень, сам провалился в глубокую вязкую тьму.

Очнулся под деревом. Все тело было покрыто мелкой пупырчатой сыпью вперемежку с крупными волдырями от укусов зеленых, сверкающих, как изумруды, мух с выпученными перламутровыми глазами. Когда Бэрг приподнял тяжелые, словно облепленные глиной веки, одна из таких мух, медленно взмахнув дольчатыми стеклянными крыльями, отвалилась от его носа и, блеснув радужной спинкой, утонула в мутной зеленоватой пелене перед его глазами. Но пелена постепенно отдалялась, рассеивалась, напоминая муть, оседающую на дно ловчей ямы после того, как из нее выхвачена вся всплывшая рыба. В какой-то миг Бэргу даже почудилось, что он всплывает со дна болота, продираясь сквозь переплетения корней и водорослей. Он попытался взмахнуть сложенными за спиной руками и тут только понял, что они связаны. И еще он понял, что все, происходящее с ним сейчас, не сон, а самая настоящая жизнь и что он будет драться за эту жизнь до последнего вздоха. Потому что с того момента, как он поднялся на палубу и пристально посмотрел на дырку от пули в дощатой стене загона, эта жизнь принадлежала не только ему. Ибо если Небеса по высочайшей, неисповедимой и непреклонной воле Зварода все-таки свели его с той, чья душа от века соединена с его душой в алмазной россыпи звезд, он сделает все, чтобы исполнить это предназначение на земле. Теперь он знал не только ее имя — Тинга, — он всем своим существом ощущал ее близкое присутствие, чувствовал, как ее неуловимая аура проникает в его тело и как бы пронизывает его невидимыми, тонкими, как паутина, нитями. И потому первой мыслью, отчетливо обрисовавшейся в мозгу Бэрга после того, как он сбросил с ног путы и исчез в зарослях густого колючего кустарника, была мысль о Тинге.

Погоню он ощутил почти сразу после того, как преследователи приблизились к тому месту под деревом, где вместо пленника валялись развязанные и перегрызенные рысенком путы. Их негромкие гортанные голоса внезапно смолкли, и Бэрг сразу понял, что враги будут выслеживать его молча, дабы не выдавать свое присутствие и приближение. И еще он понял, что уйти от погони он не сможет: от долгого сидения на каторжной скамье мышцы ног словно омертвели и теперь представлялись толстыми жгутами, скрученными из вялой прошлогодней травы. К тому же он никогда не был в таком лесу, где солнце почти не пробивалось сквозь густой переплет ветвей, а ноги выше щиколотки проваливались в трухлявую подстилку, если и не скрывавшую в себе ядовитых змей, то вполне отчетливо сохранявшую оставленное ступней углубление. Он попробовал перебегать и перепрыгивать по высоким изогнутым гребням древесных корней, но путь получался извилистым, длинным и настолько утомительным, что, пропетляв между стволами с полторы сотни шагов, Бэрг зацепился ногой за какую-то корягу и упал, выставив перед собой руки. Гнилые сучья слабо хрустнули, а он, едва успев отползти за поваленное дерево, услышал легкий вкрадчивый шорох прелой листвы под босой человеческой ступней. Шорох приближался, и Бэрг, поймав его длинный, размеренный такт, в несколько приемов подтянул ноги к животу, уперся ступнями и коленями в землю, и в тот миг, когда над ним нависла голова преследователя, резко вскочил и воткнул прямые пальцы правой руки в ямку под татуированной скулой.

Человек даже не охнул. Он только вскинул растопыренную ладонь, ухватился за свисающий стебель, повалился на бок и повис, глядя перед собой широко открытыми, но уже ничего не видящими глазами. Теперь Бэрг мог рассмотреть его внимательно: вытянутое лицо человека начиналось покатым морщинистым лбом, над большими, глубоко посаженными глазами круто нависали мощные валики бровей, сбегавших к переносице, украшенной маленьким темно-красным кружком. Крупный горбатый нос покрывала густая лиловая сеть татуировки, а носовые крылья были проколоты двумя тонкими золотыми кольцами. Резко очерченные губы человека приоткрывали двойной ряд больших черных зубов, между которыми виднелся прикушенный кончик языка. Гладкий широкий и скошенный подбородок был также покрыт татуировкой, приглядевшись к которой Бэрг различил в плотном переплетении узоров изогнутое тело янчура, покрытое мелкими ромбовидными чешуйками. Бэрг протянул руку и прикоснулся к овальному пятну белой глины на впалой щеке человека, и пятно свалилось ему в ладонь. И вдруг он понял, что у него есть только один способ обмануть своих преследователей. Вспомнил, как его подошва прилипла к одному из корней, отыскал этот корень, взрезал его коротким ножом, снятым с пояса убитого и, покрыв свое лицо тонким липким слоем вытекшего из корня сока, перенес на свой лоб и щеки все глиняные узоры, украшавшие убитого. Татуировки и пятно между бровями он тщательно срезал ножом вместе с тонким слоем кожи, а для золотых колец проколол дырки в ноздрях. Облепив собственное лицо клочьями чужой татуированной кожи и дав образовавшейся маске немного просохнуть, Бэрг снял с головы убитого широкий кожаный обруч, украшенный веером радужных перьев, и плотно прикрыл свои светлые свалявшиеся кудри. Затем он скинул с себя оставшееся тряпье и обмотал бедра снятой с убитого повязкой из мягкой пятнистой шкуры неизвестного Бэргу зверя. Но когда он стал завязывать на животе когтистые лапы зверя, то они напомнили ему лапы рыси, но не желто-рыжей, а темно-красной, с бурыми подпалинами.

Кроме короткого острого ножа, человек был вооружен маленьким костяным топориком на длинной резной рукоятке, оканчивавшейся пучком радужных перьев. Кость была материалом, мало приспособленным для рубки дерева, а сам топорик показался Бэргу слишком легким для нанесения сильного удара. Он подержал его в руке, сделал пару взмахов и, ощутив всей кистью положение центра тяжести, понял, что топорик предназначен для бросков. Но еще большее недоумение вызвала у него короткая трубка, вырезанная из плотного, как дерево, тростника. Вначале Бэрг принял ее за рожок, которыми загонщики перекликаются между собой, чтобы не слишком растянуть цепь и не спугнуть дичь раньше времени. Он по привычке чуть не дунул в трубку, но вовремя сдержался, услышав неподалеку уже знакомый ему звук сухого щелчка. И тут Бэрг заметил под упавшим стволом плотный волосяной колчан, наполненный короткими стрелками с густым оперением. Он быстро обрубил ножом стебель, в который мертвой хваткой вцепился уже окоченевший человек, подхватил свободной рукой падающее тело, осторожно опустил его на землю, выхватил из колчана одну стрелу и вложил ее в трубку. Но щелчок больше не повторился, и Бэрг, завалив покойника истлевшими листьями и древесной трухой, осторожно выпрямился во весь рост, огляделся и прислушался. Густой влажный воздух так гудел от зуда бесчисленных насекомых, так клокотал от птичьего гама и визгливой перебранки хвостатых человекоподобных зверьков, что различить в этом шквале звук шагов приближающегося врага было почти невозможно. Бэрг вбросил нож в меховую петлю на поясе и осмотрел наконечник стрелы. Он был сделан из широкого основания рыбьего ребра, слегка зазубрен и, кроме того, снабжен двумя узкими глубокими желобками, заполненными вязкой зеленоватой смолой. Бэрг вернул стрелу в трубку, высмотрел любопытного хвостатого зверька на одной из нижних веток, приложил трубку ко рту, прицелился и с силой дунул в нее. Стрелка попала зверьку в отставленное бедро, покрытое редкой белой шерстью. Он скорее с удивлением, нежели со страхом, ухватился маленькой темной лапкой за радужные перья, потянул стрелку к плоскому широкому носу, но вдруг повалился вперед и комом рухнул на землю у подножия дерева.

Бэрг подбежал к зверьку, наклонился и перевернул его на спину. Тельце, покрытое мягкой короткой зеленовато-серой шерстью, было еще теплое, а когда Бэрг выдернул стрелку из бедра зверька и приложил ладонь к его груди, он ощутил слабое редкое биение маленького сердца. Глаза зверька — два желудевых кружочка на вытянутой темной мордочке — смотрели на Бэрга неподвижным, немигающим взглядом, так что ему на миг даже почудилось, что зверек только прикидывается оцепеневшим и вот-вот вцепится ему в горло длиннопалыми ладонями с плоскими бурыми ногтями.

Бэрг вспомнил, как однажды, еще в Пещере, выпил терпкое зелье из чаши, приготовленной для взрослых охотников, идущих убивать попавшего в ловчую яму медведя. Как провалился потом в кровавую теплую тьму и очнулся на руках у Гильда. Вспомнил, как сам Гильд охотился на волков, раскидав по лесу куски подгнившего мяса, густо напичканные черными плодами невзрачной болотной травки. Волчья стая, наглотавшись этих кусков, собралась на поляне и подняла жуткий многоголосый вой. По этому сигналу охотники ушли в ночной лес, окружили поляну и к утру, когда вой затих, каменными топорами перебили мутноглазых полусонных хищников, едва передвигавших лапы в густой траве.

Бэрг вернул стрелку в колчан, выпрямился и в нерешительности остановился, не зная, куда двигаться дальше. Он догадывался, что стоянка враждебного племени должна быть где-то неподалеку. Но даже если он незаметно подберется к ней и увидит связанных пленников — что он сможет сделать один против целого племени? «Когда не знаешь, что делать, — сделай шаг вперед!» — вспомнил он слова Дильса. Он уже собрался последовать этому наставлению, как вдруг услышал за спиной негромкий оклик на незнакомом языке. Бэрг чуть не вздрогнул от неожиданности, но затем, вместо того чтобы оглядываться, предостерегающе вытянул перед собой руку, как бы указывая на нечто необычное в сутолоке теневых и солнечных пятен между древесными стволами. Мягкие широкие шаги приблизились, и в тот миг, когда человек поравнялся с ним, Бэрг поднял ногу, чуть согнул ее в колене и резко выхлестнул вбок ребро ступни. Удар пришелся человеку под нижние ребра; он коротко екнул и упал, прижимая руки к животу. Бэрг выхватил нож из петли на поясе, отрезал длинный конец свисающего стебля и, перевернув неподвижного человека лицом вниз, крепко связал ему руки за спиной. Его движения были точны, быстры, но если бы кто-нибудь спросил Бэрга, какой смысл в них заключен, то он вряд ли смог бы ответить на такой простой вопрос. Он знал, что вскоре пленник очнется, и потому, предупреждая его возможное желание поднять шум, заткнул ему рот толстым пучком травы. Кроме того, Бэрг понимал, что исчезновение двух человек не может долго оставаться незамеченным, и потому следовало срочно придумать, что делать дальше. Пробираться по лесу в поисках связанных корабельщиков и по одному освобождать их было не то чтобы очень рискованно, но, скорее всего, просто поздно. Оставить связанного пленника в лесу, а самому выйти к стоянке и попытаться договориться с их вождем об освобождении своих спутников в обмен на одного заложника? Но и эта попытка, скорее всего, кончится тем, что его самого или вновь подстрелят отравленной стрелой, или пленят и убьют каким-нибудь другим способом. Да и к тому же вступать в переговоры, не зная ни языка, ни обычаев этого племени, было весьма рискованно. Погруженный в эти мысли, Бэрг сидел под деревом и смотрел, как пульсирует налитая кровью жилка на переносице пленника, как ровно вздымается и опадает его мощная грудь, покрытая черно-красным татуированным изображением пятнистого хищника, очень похожего на рысь. Большая блестящая муха опустилась на бровь пленника и, подняв острое суставчатое брюшко, погрузила конический хоботок в красное пятно над переносицей. Бэрг щелчком ногтя вбил насекомое в широкий покатый лоб человека, отчего тот поднял веки и посмотрел перед собой тусклым безразличным взглядом.

Тем временем зверек тоже начал приходить в чувство. Он потянулся, сел и совсем по-человечески поскреб плоскими ноготками то место, куда попала стрела. Но когда Бэрг протянул к нему руку, зверек поджал худые кривые ножки, подобрался, оскалил верхнюю челюсть, выставив два острых желтых клыка, и длинной тонкой лапкой мгновенно смазал его по глазам.

— Ах ты, паршивец! — приглушенно засмеялся Бэрг, едва успев отшатнуться и прикрыть веки.

Зверек возмущенно защелкал языком, выпрямился, дотянулся до ствола и быстро вскарабкался по нему, цепляясь за трещины и обломки сучьев всеми четырьмя лапками.

Глаза пленника тоже постепенно приобретали осмысленное выражение. Они вначале внимательно присмотрелись к маске, налепленной на лице Бэрга и, все поняв, стали наливаться темной кровью мстительного бешенства. Пленник даже попытался издать какой-то яростный звук, но ему удалось лишь прошипеть сквозь плотный кляп какое-то невнятное проклятье, заставившее Бэрга прикрыть уши тремя широко расставленными пальцами, изображавшими лапу Ворона. Он понял, что с этим человеком вряд ли удастся о чем-то договориться, а потому самым лучшим способом избавиться от него оставалось убийство. Но убить безоружного и связанного врага Бэрг не мог. Оставлять его связанным тоже было рискованно: он мог либо подать какой-нибудь знак своим, либо умереть от гнуса или укуса змеи. Оставался только поединок.

Бэрг наклонился к пленнику, выдернул у него из-за пояса нож, снял колчан со стрелами, трубку, костяной топорик, отошел и повесил все это на древесный сук. Теперь оставалось лишь объяснить пленнику условия поединка и развязать ему руки. Но тот оказался настолько понятливым, что никаких объяснений не потребовалось. Едва Бэрг рассек ножом узлы на его запястьях и сильным броском вогнал клинок в дальнее дерево, как пленник вскочил на ноги, отпрыгнул на два шага, развернулся и встал на широко расставленных полусогнутых ногах. Он выдернул изо рта травяную затычку, но кричать, по-видимому, не собирался и лишь тонко посвистывал сквозь черные, покрытые горным воском зубы. Бэрг был еще слишком слаб и истощен, чтобы делать первый выпад, но когда человек двинулся на него и плавно выбросил вперед татуированный кулак, как бы ввинчивая его в воздух, он поймал удар выставленной ладонью правой руки, чуть отступил в сторону, дернул захваченный кулак на себя, а левой ладонью легко и точно ударил врага в локоть. Раздался слабый влажный хруст, вывернутая в суставе рука бессильно упала, шлем на голове противника вздрогнул, махнул перьями по лицу Бэрга, но он, чутьем угадав движение левого локтя в солнечное сплетение, сделал шаг назад и, перехватив этот локоть, резко вздернул его вверх. Враг коротко охнул и упал лицом в бурую лесную подстилку.

Но Бэрг даже не стал наваливаться на него сверху и вновь скручивать ему руки за спиной. Теперь, когда он доказал человеку свое превосходство, надо было заставить его действовать так, как это нужно было ему, Бэргу. Для начала он перевернул поверженного врага на спину и похлопал ладонями по его татуированным щекам. Тот открыл глаза и посмотрел на Бэрга спокойным обреченным взглядом, как бы говорившим: убей меня скорее! Но когда Бэрг отрицательно покачал головой в ответ на этот призыв, человек покорно закрыл глаза и откинул голову назад, как бы подставляя свою глотку лезвию ножа.

Тогда Бэрг попытался заговорить с ним иначе. Он взял его за кисть вывернутой руки и коротким сильным рывком вернул кость на место. Враг застонал и откинулся на спину. Бэрг в бессильной ярости сорвал со своей головы украшенный перьями шлем, поднял глаза и вдруг увидел в трех шагах от себя припавшего к земле рысенка. Желтый пятнистый зверь смотрел на человека любопытными крапчатыми глазками и игриво подергивал толстым обрубком хвоста. Бэрг потряс перьями на шлеме, по спине рысенка пробежала волнистая дрожь, он прыгнул, вскинув лапу для удара, но шлем в последний миг ушел в сторону, и зверь мягко обрушился на распластанного на земле человека, накрыв собой изображение очень похожего хищника, вытатуированное на его груди.

И тут случилось нечто неожиданное. Враг широко открыл глаза и, увидев над собой желтую морду и грудь рысенка, вдруг в ужасе закрыл лицо руками и издал громкий восторженно-молитвенный вопль. Бэрг отшатнулся от неожиданности и хотел было кинуться к отставленному топорику и двум торчащим из дерева ножам, но какая-то неясная мысль остановила его. Он вспомнил цвет фигурок и пластинок на дне лагуны и еще раз внимательно вгляделся в татуированного зверя на широкой мускулистой груди врага. Тот по-прежнему лежал, закрыв лицо руками, и в священном ужасе смотрел на рысенка сквозь щели между пальцами. «Золото! — подумал Бэрг. — Золотой Предок! Рысь — Золотой Пращур племени, ведущего свой род от зверя на груди этого человека! А люди в здешних лесах никогда не видели рыси».


— Что-то долго они там блуждают, — хмуро сказал Норман, глядя в сторону узкой песчаной полоски берега, где человеческий глаз едва различал крошечную скорлупку шлюпки.

— Может, пальнем, капитан? — нерешительно и даже как бы заискивающе предложил Люс, облизывая сухие потрескавшиеся губы.

— Пальнуть мы всегда успеем, — процедил Норман, — главное — знать, куда и в кого!

— А если в этих? — Люс махнул рукой в сторону неподвижных, грозно раскрашенных воинов на каменных ступенях.

— Я боюсь, что это уже не произведет на них должного впечатления, — покачал головой Норман, — судя по тому, что валяется на дне здешней гостеприимной гавани, эти дикари уже видели пламя выстрелов и слышали гром пушек.

— На что же ты рассчитываешь? — опасливо прошептал Люс.

— На что? — переспросил Норман, рассеянно вертя на пальце перстень с жемчужным глазом. — На удачу… На чудо… На бога — ведь он не допустит, чтобы его возлюбленные чада приняли мучительную смерть от рук людоедов и язычников! Не так ли, дорогой падре?

— Каждый сам выбирает свой путь и свой конец, — ответил священник, скорбно поджав губы.

— Да что вы говорите! — воскликнул Норман. — А как быть с предопределением? Неужели человек может стать праведником или негодяем сам по себе, при полном попустительстве высших сил? Что думают на сей счет твои звезды, язычник?

Услышав этот оклик, Эрних повернулся к Норману и посмотрел ему прямо в глаза.

— Дай мне твою руку, — сказал он.

Норман протянул раскрытую ладонь, и Эрних некоторое время пристально вглядывался в сетку глубоких, причудливо разветвленных морщин, веером расходящихся от сухого жилистого запястья.

— Ты дважды представал перед лицом верной смерти, — сказал он, указав ногтем на глубокие зарубки, в двух местах пересекавшие линию жизни.

— Всего? — усмехнулся Норман.

— Я говорю о тех случаях, когда твое сердце билось в чужой руке…

— Я не помню таких случаев! — воскликнул Норман. — Даже отправляясь на виселицу, я знал, что этот спектакль окончится еще до поднятия занавеса — стража была подкуплена, и в одном узком переулочке я уступил свое не слишком почетное место в телеге другому несчастному! Мы были схожи с ним, как два яйца из-под одной курицы, но меня вывели из камеры смертников, а его вынесли из портового кабака, где за ночь напоили так, что он, как болтали потом площадные зеваки, так и не успел достаточно протрезветь для того, чтобы выслушать напутственное слово тюремного капеллана и предстать перед Господом в более-менее пристойном виде!

Но Эрних, недослушав Нормана, быстро повернулся к загону, где были заперты женщины и по-кеттски крикнул, обращаясь к оставшимся в живых жрицам: «Найдите чашу старика Гильда и передайте ее мне!»

За дощатой стенкой послышалась какая-то возня, а когда в дверь изнутри постучали, Эрних снял с пояса ключ, разомкнул накаленный солнцем замок и вынул толстую грубую дужку из кованых петель засова. Дверь чуть приоткрылась, и девичья рука в берестяных браслетах протянула Эрниху плоскую глиняную чашу с острыми клинышками насечек по краю. Эрних принял чашу и в знак благодарности слегка пожал тонкие красивые пальцы девушки. Она посмотрела на него умоляюще-вопросительным взглядом, и он успокоительно кивнул головой ей в ответ.

Когда дверь за ней закрылась, Эрних подошел к борту, спустился по веревочной лестнице к воде, наполнил чашу и вновь поднялся на палубу. Все это время Норман и падре не сводили с него глаз, словно боясь, что он вот-вот поднимется в воздух и исчезнет в ослепительной небесной синеве. Между тем Эрних обратил внимание на то, что солнце, чуть перевалив точку зенита и выстлав палубу неподвижными тенями мачт и рей, как будто остановилось. Он вспомнил одно из давних кеттских преданий, где говорилось о жестокой битве людей Ворона с вышедшими из Топких Болот потомками Серой Крысы. Она длилась много дней, начинаясь с первой кровью зари и заканчиваясь с темными вечерними сгустками над острыми наконечниками елей. Эта битва грозила стать бесконечной, ибо в сумерки Крысы исчезали в черных водяных омутах между лохматыми кочками, а поутру вновь появлялись между деревьев и подступали к Пещере. И тогда Верховный Жрец Скуддл — предание сохранило его имя — отсек свой собственный Игнам и сжег его на жертвенном очаге перед входом в Пещеру. Далее в предании пелось, что, когда Игнам исчез в огне, сам Скуддл истек черной дымящейся кровью и упал в Очаг, опалив лицо и бороду. Но не умер, ибо жрицы прижгли его рану раскаленным камнем. Кровь остановилась, а вместе с ней и Синг остановил над лесом свой неумолимый бег и стоял так до тех пор, пока кетты не загнали Крыс в Топь и не завалили огромными камнями черные водяные окна.

И вот теперь он сидел на палубе с чашей в руках и вспоминал это старое предание, глядя, как отражается в водяном кругу грубая паутина корабельных снастей. Даже некоторые из гардаров, побросав за борт свои примитивные бесполезные снасти, обступили Эрниха полукругом и как завороженные уставились на прозрачную поверхность воды.

Вдруг вода стала темнеть, словно кто-то незаметно подлил в чашу немного чернил. Эрних почувствовал, как его виски покрываются мелким потным бисером, а по кончикам пальцев, удерживающих чашу, пробегают жаркие колкие искорки. Из глубины вдруг проступил сквозь водяную мглу темный вытянутый лик Гильда, окруженный серебряным нимбом легких как пух волос. Эрних хотел вскрикнуть, но старик предупредительно приложил к насмешливым губам два сложенных пальца, потом зачем-то дернул себя за жидкий ус и опять растворился во мгле, уступив место просторному залу с низко нависающим потолком. За длинными столами в клубах табачного дыма пировали какие-то люди, среди которых Эрних различил Нормана, одетого в синий шелковый камзол. Вот чья-то рука поднесла ему тонко ограненный хрустальный бокал, наполненный искрящейся алой жидкостью, но, когда Норман на мгновение отвел взгляд, чей-то палец прикоснулся к краю бокала и из-под ногтя выдавил в вино густую смолистую каплю. Капля тут же растворилась, Норман поднес бокал к губам, но вдруг раздался выстрел, и в его пальцах осталась лишь витая золотая ножка бокала.

— Браво, колдун! — воскликнул Норман над самым ухом Эрниха. — Я помню — это был хороший выстрел! А второй случай? Ты же сказал, что я мог погибнуть дважды?..

— Я попробую, — с трудом произнес Эрних, опустив чашу на палубу и сжав пальцами потные виски, — но мне надо немного отдохнуть — путешествие в прошлое так утомительно!

— Да-да, мой мальчик, — прошептал взволнованный падре, — я не знаю, какой силой ты это делаешь, вижу лишь, что она превыше человеческой!

— Что мы можем знать о человеческих силах, — слабым голосом отозвался Эрних, — силач гибнет от маленького свинцового шарика, а немощный одноногий старик не пропадает в морской пучине…

— А ты можешь увидеть тех, кто ушел к берегу на шлюпке? — спросил Норман. — Где они сейчас? Что с ними?..

— Попробую, — сказал Эрних и вновь взял в ладони чашу. Но на этот раз, глянув на поверхность воды, он отчетливо различил вход в длинный изломанный коридор с закругленными углами и неровными, грубо стесанными ступенями. Вход вдруг увеличился, заслонив палубу и часть борта, и какая-то невидимая сила подтолкнула Эрниха к первой ступени. Он сделал шаг вперед и почувствовал, как все его тело как будто погрузилось в прозрачную зеленоватую, но почти неощутимую жидкость, слегка покалывающую кожу.

— Иди, — услышал он чей-то мягкий повелительный голос.

И он пошел вперед, слегка касаясь кончиками пальцев твердых, но как бы несколько влажных на ощупь стенок коридора. Усталость внезапно прошла, и собственное тело вдруг показалось ему почти невесомым. Он довольно быстро миновал несколько изгибов и, дойдя до очередного поворота, различил вдали овальный просвет, при приближении оказавшийся большим древесным дуплом. Услышал множество голосов, говоривших на странном щелкающем и посвистывающем языке. Говор перемежался постепенно нарастающим грохотом многих барабанов, топотом босых ног по твердой земле и пронзительным сухим треском деревянных трещоток.

Эрних осторожно выглянул из дупла и увидел большую лесную поляну в окружении огромных истуканов, вырубленных из красного камня и украшенных сильно выступающими и глубоко прорезанными изображениями различных животных, среди которых отчетливо различались янчуры, покрытые бугорчатой ромбовидной чешуей. Но головы истуканов, их выпуклые, низко нависающие лбы, широкие квадратные челюсти, плоские и как бы прижатые носы с вывернутыми ноздрями одновременно напомнили Эрниху лицо Двана и морду рыси. Посреди поляны был сложен из камней высокий круглый Очаг. В нем полыхало рваное рыжее пламя, и вокруг этого пламени кружились и колотили в барабаны и трещотки красные, полуголые, покрытые густой сетью татуировок люди в высоких переливающихся перьевых шлемах. Но самое ужасное было то, что у подножия каждого каменного идола лежал связанный по рукам и ногам пленник, явно предназначенный для принесения в жертву. Сперва глаза Эрниха отыскали среди них Янгора и Свегга, затем пробежали по знакомым лицам гардаров и на миг задержались на рыжебородом скуластом Сконне. Здесь были все, кто отправился к берегу на шлюпке, кроме Бэрга. Эрних подумал было, что Бэрга, быть может, уже успели принести в жертву, но, внимательно осмотрев поляну, он не нашел на плотно утоптанной земле никаких следов жертвоприношения.

А пляска вокруг Очага становилась все неистовей, обращаясь в сплошной вихрь сверкающих перьев и татуированных тел. Вот в воздухе уже замелькали выхваченные из-за поясов длинные костяные топорики, бой барабанов и топот ног слились в единый гул, подобный вою налетающего лесного пожара, и пленники в предчувствии близкой смерти стали прижиматься к подножиям каменных истуканов, словно ища у них покровительства и защиты.

Но в тот миг, когда кольцо краснокожих плясунов готово было уже разорваться от бешеной жажды крови, из-за дальнего идола вдруг вышли два человека в сверкающих перьевых шлемах и рысенок. Зверь выступал степенным плавным шагом, а в том, кто шел за ним, Эрних с трудом узнал Бэрга. Второй человек остановился на краю поляны и, закинув на спину пышный трепещущий шлем, издал длинный заливистый клич.

Неистовый смерч вокруг Очага мгновенно замер, плясуны повернули на клич оперенные шлемами головы и как подкошенные рухнули на землю, широко распластав сильные, густо татуированные от плеч до кистей руки и с грохотом раскидав по всей поляне отполированные ладонями барабаны.

Туманный призрак с темными глазами на миг мелькнул перед Эрнихом; он ощутил легкий знакомый укол между бровями и, пока отголоски клича еще метались между стволами деревьев, окружавших поляну, понял, что спутник Бэрга призывает людей своего племени склонить головы перед потомками Золотого Ягуара.

Бэрг усталым жестом стянул с головы пернатый шлем, ладонью стер со щек белые пятна глины и содрал со скул успевшие присохнуть клочья кожи с чужой татуировкой.

— Освободите их! — сказал он и повелительным жестом указал на пленников.

Но ни одна краснокожая спина даже не вздрогнула, а спутник Бэрга лишь склонил набок голову, высоко поднимая колени, обошел вокруг молодого охотника и, вернувшись на прежнее место, застыл в почтительной позе.

— Освободите их! — яростно заорал Бэрг, швырнув шлем себе под ноги.

Но ответом ему по-прежнему была почтительная настороженная тишина, и только рысенок, обернувшись на шум брошенного шлема, подскочил к нему и стал игриво трепать лапой дрожащие перья.

И тогда Эрних переступил шершавый нарост коры на краю дупла и спрыгнул на плотно утоптанную землю. При виде Эрниха Бэрг словно окаменел, и только глаза его на изможденном лице несколько раз удивленно моргнули, не в силах поверить в реальность представшего им видения.

Спутник Бэрга быстро выхватил из-за пояса костяной топорик на длинной рукоятке и, взмахнув им над головой, метнул в Эрниха. Бросок был столь силен и стремителен, что Эрних едва успел отклонить голову, дав топорику бесследно исчезнуть в темном проеме дупла. Он проделал это как бы в полудреме, в то время как в его мозгу густым непрерывным фейерверком вспыхивали и гасли колючие микроскопические искорки, рожденные прикосновениями его взгляда к значкам и зарубкам на широких выпуклых лбах каменных идолов. Но вот его язык сам собой принял странное непривычное положение, рот слегка приоткрылся, и воздух над поляной огласили гортанные щелкающие звуки, означавшие: «Мы — люди племени Золотого Ягуара! Мы приплыли из земель наших предков, и боги жестокой смертью покарают каждого, кто причинит нам зло!» Сказав это, Эрних поднял обе руки и выбросил их перед собой ладонями вниз, исполнив священный жест Верховного Жреца племени кеттов, означавший, что отныне все в его власти.

И спутник Бэрга, уже поднесший к губам тростниковую трубку, начиненную густо оперенной стрелкой, понял это. Он опустил свое легкое воздушное оружие, еще раз внимательно всмотрелся в лицо Эрниха, затем оглядел пленников, брошенных к подножиям каменных истуканов, выхватил нож, быстро шагнул к Янгору и двумя взмахами рассек путы на его руках и ногах, а лежавшие вокруг жертвенного очага шечтли — так звучало на местном наречии название людей племени — стали поднимать головы и поворачивать их туда, где под деревом все так же неподвижно стоял Эрних с выброшенными вперед руками. Он опустил их лишь тогда, когда путы свалились с ног последнего пленника, приземистого жилистого гардара с плоским лицом, покрытым черной сыпью от порохового взрыва.

Только после этого шечтли начали медленно и нерешительно подниматься с земли, опасливо поглядывая то на Эрниха, то на Бэрга.

— Не бойтесь! — на своем кеттском успокаивал их Бэрг, почесывая рысенка за ухом. — Мы не приносим в жертву людей — нашим богам вполне хватает медвежьих и лосиных потрохов!

— Ты не слишком почтительно отзываешься о наших богах! — через всю поляну крикнул Эрних.

— Где они теперь, наши боги? — развел руками Бэрг. — Ты только взгляни на этот лес! На этих хвостатых уродов, прыгающих с ветки на ветку! Разве наши боги могли бы допустить такое?!.

— Но раз все это все-таки существует, значит, наши боги не всесильны, — с улыбкой сказал Эрних, разглядывая буро-зеленого зверька, сидящего на самой макушке каменного истукана и уплетающего какой-то неизвестный плод. Зверек был действительно очень похож на маленького Двана, с такой же плоской, чуть вытянутой к носу мордочкой, любопытными, близко посаженными глазками и длиннопалыми лапками с широкими выпуклыми коготками. Но у Двана не было хвоста, и, кроме того, человек, впервые встретившись с ним, впадал в оцепенение. Кетты считали, что даже тот, кто единожды смотрел Двану в глаза и остался жив, получил от него силу и удачу как на охоте, так и на войне. Но хвостатых зверьков было много; они ловко раскачивались и перебегали в переплетенных над головой кронах, перескакивали с ветки на ветку и лишь легко щекотали кожу бегающими, блестящими от любопытства глазками.

Тем временем шечтли собрали свои барабаны и столпились вокруг Очага, исподлобья разглядывая своих недавних пленников. Огонь угас, и между камнями слабо потрескивали остывающие головни. Эрних подошел к ближнему шечтлю, всмотрелся в темный рисунок янчура на его плоской широкой скуле, а затем выдернул у него из-за пояса нож и острием быстро повторил на твердой гладкой земле хвостатый силуэт с четырьмя лапами и острой вытянутой мордой.

— Где ты видел такого? — медленно спросил Эрних, старательно подбирая и выстраивая в связный ряд щелкающие звуки незнакомого наречия.

Шечтль тряхнул перьями на шлеме, и его ладони быстро замелькали в воздухе перед неподвижным, покрытым глиняными разводами лицом. Глядя, как человек поочередно затыкает себе уши и ноздри, прикрывает рот и глаза, Эрних вспомнил предсказание Унээта о том, что племя кеттов не истребится до тех пор, пока будут жить янчуры. И знаки мелькающих ладоней могли означать лишь одно: янчуры живы, и человек боится разгневать их лишним упоминанием.

«Что ж, — подумал он, — не будем настаивать, ибо все приходит вовремя к тому, кто умеет ждать!»

— Мы прошли большой путь через океан, — с достоинством сказал Эрних, возвращая шечтлю его нож и отступая на полшага, — многие умерли в дороге! Но их души не оставили нас, потому что не смогли отправиться в Царство Мертвых без воды и пищи! Я все сказал!


Недвижная зеленоватая поверхность воды в чаше внезапно забурлила, запенилась мелкими, как песок, пузырьками и извергла на палубу костяной топор, похожий на плоскую птичью голову с толстым изогнутым клювом. Длинная рукоятка топора была покрыта густой резьбой и оканчивалась кожаной петлей и плотным пучком радужных птичьих перьев. С того момента, как Эрних, склонившись над чашей, вдруг стал бледнеть на глазах у всей команды и в конце концов исчез, как бы слившись с тяжелой, словно окаменевшей поверхностью воды, прошло всего мгновение.

Первым очнулся от шока падре. Он решительно перекрестил поверхность чаши, окунул в нее кисть из конского волоса, покропил водой топор, осторожно взял его в руки и стал внимательно разглядывать полированную поверхность лезвия.

— Что вы там рассматриваете, падре? — спросил Норман. — Если вы ищете отпечатки пальцев дьявола, то их скорее можно обнаружить на рукоятке!

— Нет-нет, — задумчиво сказал падре, не реагируя на насмешку, — этот предмет — дело человеческих рук!

— Если сейчас из этой глиняной плошки на палубу выкатится отрубленная голова, — сказал Норман, — я сам золотыми чернилами впишу ваши слова в корабельный журнал!

Но падре даже не поднял головы, продолжая внимательно рассматривать причудливую резьбу на рукоятке.

— Язычники, — негромко приговаривал он, постукивая твердым ногтем по деревянным узорам, — приносят человеческие жертвы… Поклоняются Солнцу… Культ предков…

— Золото! — прервал его бормотание Норман. — Много ли у них золота?

— Для тех, чьи останки покоятся на дне этой лагуны, его оказалось вполне достаточно, — проговорил падре.

Норман хотел что-то ответить, но тут с кормы раздался крик Люса.

— Плывут! Плывут! — завопил он, размахивая сорванным с головы платком.

Норман быстро перебежал на корму и, припав к борту, стал всматриваться в быстро приближающиеся лодки под зелеными, сшитыми из широких листьев парусами. Люс спрыгнул в отсек под кормовой палубой, направил в сторону зеленой флотилии стволы всех четырех пушек и встал между ними с горящим фитилем в руке.

Лодки подплывали все ближе; уже стали отчетливо видны их круто вздетые, связанные из толстого тростника носы; затем острые глаза Нормана различили на фоне зеленых парусов разукрашенные белой и красной глиной человеческие лица, но в тот миг, когда он уже готов был взмахом кружевного манжета подать знак застывшему в готовности Люсу, на носу ближайшей лодки показалась золотая голова Эрниха.

— Эй, Норман! — крикнул он, весело сверкнув зубами на солнце. — Как видишь, моя прогулка удалась! Я не только вернулся сам, но и привел с собой этих доблестных мужей, готовых поднести нам лучшие плоды своей благословенной земли!

— Преклоняюсь перед величием твоего подвига! — отозвался Норман. — Но как тебе удалось с ними договориться?

— Ты спрашиваешь о языке?

— Да.

— Вряд ли я смогу это кому-либо объяснить, — задумчиво сказал Эрних, — но иногда я думаю, что все люди, на какие бы племена и народы они ни были разделены, происходят от одного общего предка и говорят на одном языке, — надо только уметь слушать этот язык! Ты понимаешь меня?

— Нет, — покачал головой Норман, — не понимаю.

Тем временем лодки, сухо шурша на ветру зелеными листьями парусов, уже швартовались к обоим бортам корабля. Первым поднялся на палубу Эрних, следом за ним по веревочной лестнице ловко вскарабкался высокий стройный человек в пышном шлеме из радужных перьев и в накидке из темно-красного пятнистого меха. Когда Эрних пощелкал языком и торжественным жестом указал на подходящего к ним Нормана, человек плотно прикрыл татуированными ладонями лицо, густо облепленное разноцветной глиной, и застыл в почтительной позе. Над палубой повисла тишина. Гардары настороженно поглядывали на людей в лодках, на Бэрга, сидящего в одной из них и невозмутимо срезавшего ножом длинную спираль кожуры с какого-то неизвестного плода. И только падре внимательно разглядывал густую сеть татуировок на темно-красном теле человека и, словно читая развернутый свиток, беззвучно шевелил губами.

— И долго он будет так стоять? — нарочито громким повелительным голосом спросил Норман, покусывая прокуренный рыжий ус и в упор разглядывая браслеты из человеческих зубов на запястьях и щиколотках краснокожего.

При звуках незнакомой речи краснокожий еще ниже склонил утыканную перьями голову. При этом плечи его были широко расправлены, а спина оставалась несгибаемой, как бы выражая непреклонную решимость принять любую, даже самую ужасную участь.

— Чего ты там нагородил про нас этим краснокожим петухам? — процедил Норман, набивая трубку и тщательно приминая пальцем табак в чубуке.

— Я сказал, что мы — посланцы Солнца! — ответил Эрних, задумчиво покручивая длинную прядь золотистых волос.

— Теперь мне понятно, почему он закрыл лицо руками, — сказал Норман и, чиркнув кремнем огнива, стал раздувать тлеющий кончик трута.

— Смотреть в лицо живому богу равносильно смерти, — сказал Эрних.

— Скажи ему, что я его прощаю, — сказал Норман, раскуривая трубку, — скажи, что я даже согласен принять его жертвоприношение!

Эрних перевел, с трудом удерживая в глотке стройный ряд угловатых, толкающих в кончик языка звуков.

Когда он закончил фразу, человек отнял ладони от лица и мгновенно выхватил из-за пояса короткий плоский клинок.

— Нет-нет! — повелительным окриком остановил его Эрних. — Наш повелитель сам принял облик человека и потому не принимает человеческих жертв! Ему вполне достаточно того, что есть в лодках!

Выслушав это, краснокожий вбросил клинок в меховую петлю на поясе, подошел к борту и несколько раз взмахнул гибкими точеными ладонями, словно рисуя в воздухе какой-то лаконичный узор.

— Что это значит? — насторожился Норман.

— Он говорит своим людям, чтобы они подняли на корабль корзины с едой и питьем, — сказал Эрних.

— Скажи, что мы не хотим излишне утруждать их, — ответил Норман, — скажи, что мы сами сбросим с борта веревки!

Когда корзины подняли наверх, гардары раскатали по палубе широкий толстый ковер и стали выкладывать на него длинные связки смолистых сушеных плодов, огромные орехи, покрытые крепкой волокнистой кожурой, горбатые копченые рыбы с колючими лучистыми плавниками, круглые золотистые хлебцы, завернутые в широкие влажные листья с кроваво-красными прожилками, широким веером расходящимися от основания черенка. Последними подняли на борт и расставили среди всей снеди высокие глиняные кувшины с вытянутыми горлышками, заткнутыми деревянными пробками. Норман сам отвернул одну из пробок, наклонил кувшин, вылил на ладонь немного прозрачной зеленоватой жидкости, понюхал, а затем подозвал к себе стоящего у борта шечтля.

— Пей! — приказал он, поднося к его лицу сложенную раковиной ладонь.

Тот молча склонил горбоносое лицо, вытянул трубочкой резко очерченные губы и с длинным журчащим звуком всосал в себя жидкость.

— А теперь, падре, вам осталось только освятить нашу трапезу, — сказал Норман, — дабы изгнать нечистый языческий дух, несомненно присутствующий в этих диковинных плодах!

Падре окунул кисть в чашу Гильда, но в тот миг, когда он собирался окропить разложенные на ковре яства, Эрних резким окриком остановил его.

— Падре, — воскликнул он, — вы забыли о женщинах — они терпели лишения наравне с нами!

— Сафи позаботится о них, — сказал Норман и, не оглядываясь назад, повелительно хлопнул в ладоши.

Но смуглая невольница даже не пошевелилась. Она все так же сидела возле бездыханного тела Гусы и, слегка покачиваясь, смотрела перед собой неподвижным взглядом.

— У Сафи горе, — сказал Эрних, — оставь ее!

— Странно, — пробормотал Норман, — скорее я должен предаваться безутешной скорби — Гуса был прекрасным рабом!

— Разве раб может быть прекрасным? — спросил Эрних.

— Почему бы и нет? — усмехнулся Норман, глядя ему в глаза. — Правда, такое, к сожалению, встречается крайне редко… Гораздо чаще раб бывает ленив, уродлив, глуп, прожорлив, слаб, похотлив — я все перечислил, святой отец?..

— Раб и не может быть иным, — вздохнул священник, поднимая глаза на деревянное распятие, прибитое к мачте, — и только свет истинной веры…

— Плевать на свет, — воскликнул Норман, — когда я голоден, я не могу даже слышать о столь высоких предметах! Женщины тоже голодны, голодны все — так пусть же все насытятся в этот знаменательный день! Мы достигли золотоносной земли Пакиах! Мы живы — помолитесь Господу, падре! Пусть Он и впредь не оставляет нас! А ты, Эрних, переведи этим петухам, что я их приглашаю! Пусть они все поднимутся на шхуну и примут участие в священной трапезе в честь Солнца, посланниками коего они нас считают! Правда, для посланников столь могущественного бога у нас несколько потрепанный вид, но я прикажу добавить нам представительности! Люс, залп!

Норман взмахнул кружевным манжетом, Люс ткнул коптящим факелом в пучок фитилей, и веселые огоньки, шипя и разбрасывая искорки, побежали по дубовым лафетам четырех пушек. От мощного согласного залпа из четырех стволов корабль вздрогнул всем корпусом, и лодки шечтлей закачались на волнах, стукаясь тростниковыми бортами.

— Поднимайтесь, не бойтесь! — восклицал Норман, размахивая руками. — Будем друзьями! Эрних, переводи!

Эрних перевел приглашение, и шечтли, проводив глазами последние клочья порохового дыма, стали один за другим подниматься на палубу. Последними по веревочной лестнице вскарабкались Бэрг и рысенок. Зверь уже не отходил от человека и то и дело поворачивал к нему широкоскулую морду с клиньями золотых полос на черном фоне.

По приказу Нормана Люс прикатил из каюты гардаров тяжелый бочонок рома. Среди разложенных на ковре припасов появились грубые глиняные кружки, плошки, кто-то из гардаров осмелился налить и выпить зеленоватой жидкости, доставленной с берега, шечтлям плеснули рома, и они стали степенно смаковать напиток, отхлебывая его маленькими глотками.

Бэрга все это уже не занимало. Он машинально постукивал по колену сухой рыбкой и смотрел на светловолосую девушку в ветхой накидке, сплетенной из сухого, выгоревшего на многодневном солнце льна. Поймав ответный взгляд, он смущенно отвел глаза и принял из чьих-то татуированных рук глиняную плошку с темно-красной жидкостью, обжегшей его горло, как расплавленный рубин. Краем уха он слышал, как Эрних что-то говорит Норману, а тот лишь изредка перебивает его речь короткими вопросами.

— Мы оставили их на берегу! — громко воскликнул Бэрг, чувствуя, как в его груди разливается восторженное тепло. — Янгор, Свегг, Сконн — они все там!

И он махнул рукой в сторону темной полоски леса на берегу лагуны.

Девушка в льняной накидке не сводила с него восторженного взгляда серых продолговатых глаз. Видя, что она не понимает языка кеттов, Бэрг оторвал от связки вытянутый желтый плод и со смехом бросил его через весь стол. Она ловко подхватила плод и тоже засмеялась звонким заливистым смехом. Бэрг приветственно поднял руку.

Посмотрев на него долгим взглядом, сероглазая девушка из племени маанов наполнила глиняную плошку и, обойдя сидящих, поднесла ее Бэргу. Молодой охотник опустился на одно колено, принял плошку из ее рук и, запрокинув голову, в несколько глотков осушил ее, чувствуя, как в его груди волнами разливается огненное тепло. Ему вдруг показалось, что вместе с напитком в него перелилась душа этой светловолосой незнакомки, став залогом того, что в беспорядочно мятущемся хаосе мира их жизни уже слились воедино, как сливаются весенние ручьи, повинуясь неровностям почвы. Бэрг ощутил прикосновение ее длинной узкой ладони на своем потном плече, поднял припорошенные подсохшей глиной веки и сквозь редкие волокна накидки увидел под левой грудью незнакомки знак Тетерева. Впрочем, теперь она уже перестала быть для него незнакомкой; она соединила свой облик с той звездной избранницей, предназначенной ему высшей, небесной волей, предначертания коей жрецы кеттов и маанов могли только угадывать, передавая из поколения в поколение расположение звезд в блистающем круговороте ночного неба. Мааны верили, что некоторые избранные души после смерти человека прекращали свое мучительное блуждание в тесных ущельях звериной и человеческой плоти и, навсегда разорвав этот страшный пленительный круг, поднимались к звездам и растворялись в небесном сиянии, подобно кристаллам соли, бесследно исчезающим на дне глиняных кувшинов, наполненных прозрачной речной водой. Их жрецы учили, что тело первого человека было слеплено из сухой глины, обильно смоченной кровавым потом коней, влекущих по небу колесницу Солнца. Дван слепил его из снега, облил своей мочой и выставил на потеху спящему в глубокой зимней берлоге Богу всей лесной твари, принявшему облик медведя. Но когда весной снег стал таять и вода разбудила спящего, он вылез и чихнул на обледенелого человека, поставленного перед входом в берлогу. Тот ожил, открыл глаза, увидел перед собой медведя и убил его ударом тяжелого ледяного кулака. За это Бог разгневался на человека, заставил его питаться лесными кореньями, ягодами и травами и все время носить при себе тяжелый каменный топор, ременную пращу и копье, чтобы защищаться от медведей, рысей и волков, не простивших ему убийство Бога в облике своего сородича.

Было время, когда жрецы маанов каждую весну приводили к медвежьей берлоге самую красивую девушку племени и, разметав наст вокруг подтаявшего продуха, бросали ее в объятия голодного разъяренного зверя. Но один раз выбор пал на невесту молодого воина из племени кеттов. Юноша узнал об этом от брачного посольства маанов, доставившего ему другую девушку. Молодой воин низко поклонился ей, но в ту же ночь исчез, оставив на снегу рядом с посольской тропой следы босых ног, отороченные глубокими царапинами медвежьих когтей. Он подоспел к берлоге как раз в тот миг, когда двое седобородых жрецов подводили его невесту к темной дыре в сучьях, откуда доносился глухой низкий рык потревоженного зверя. Юноша встал на их пути, широко раскинув руки, а затем выхватил из жертвенного костра горящую головню и прыгнул в берлогу. Он убил зверя, и с тех пор всякий, кто брал себе в жены девушку из племени маанов, должен был убить разбуженного в берлоге медведя. Об этом пелось в длинной песне, сложенной кеттами и маанами за много поколений до Бэрга и Тинги.

И вот теперь, когда они наконец прикоснулись друг к другу, Бэрг понял, что в этой песне говорится о них. Он поднялся с колен, выпрямился, расправил плечи и, запрокинув голову, запел эту древнюю песню, покрывая низким, клокочущим в горле рыком стройный переплетающийся рокот барабанов. Когда он дошел до убийства медведя и захрипел, подражая предсмертному реву зверя, кони за дощатыми перегородками вдоль бортов стали тревожно, заливисто ржать и бить копытами по доскам.

Шечтли заволновались. Они, наверное, впервые услышали такие странные звуки и потому, как бы желая заглушить их, изо всех сил замолотили ладонями по своим гулким барабанам. Их спины выпрямились, а на татуированных горбоносых лицах проступило гордое воинственное выражение. Один из шечтлей вдруг отбросил барабан, оглянулся и, увидев над краем верхней доски оскаленную лошадиную морду с выкаченным окровавленным глазом, остолбенел от ужаса. Но в тот миг, когда он уже хотел поднести ладони ко рту и издать длинный воинский клич, Норман одним прыжком перемахнул через дощатую стенку и оказался на спине лошади. В руке его мелькнул тонкий извилистый бич, над пернатым шлемом раздался хлесткий хлопок, и длинное лицо шечтля пересек кровавый рубец.

Барабанный рокот мгновенно стих. Шечтли повскакивали с мест и стали медленно пятиться к борту, не сводя глаз с Нормана, яростно полосующего бичом неподвижный воздух. Девушка прижалась к Бэргу, и он всей грудью ощутил испуганный трепет ее тела. Кто-то из гардаров настежь распахнул дощатые ворота загона, Норман с силой воткнул пальцы в раздутые ноздри лощади, она запрокинула точеную морду, перескочила через низкий порожек, встала на дыбы и заплясала посреди ковра, круша копытами хрупкие глиняные черепки и норовя скинуть рыжеволосого человека, намотавшего на свой кулак длинную прядь лошадиной гривы.

При виде яростного всадника шечтли словно окаменели. Кто-то едва заметно шевелил непослушными губами, шепча неразборчивые заклинания, кто-то с тоской смотрел на солнце, уже перевалившее зенит, но все еще поливающее палубу и зеленоватую гладь лагуны жарким струящимся светом.

Вдруг Эрних увидел, что на ступенях каменных истуканов началось какое-то быстрое беспокойное движение. Яркие неподвижные фигурки копьеносцев ожили, зашевелились и стали спускаться к подножиям обоих идолов, где уже качались на волнах невесть откуда взявшиеся лодки под косыми зелеными парусами. Он тронул за плечо стоявшего рядом падре, но тот, вместо того чтобы повернуть голову, стал вдруг бессильно, как спущенный мех, оседать на палубу, продолжая вяло перебирать пухлыми пальцами темные деревянные бусины.

— Эрних! — раздался бешеный крик Нормана. — Эти негодяи отравили всю команду!

Тут Эрних заметил, что некоторые из гардаров и бывших пленников так и остались сидеть вокруг ковра, уткнувшись головами в собственные колени. Только Дильс мучительно пытался перебороть неодолимую вялость, глубоко, до крови, погружая в грудь кончик блестящего клинка. И лишь Бэрг, не пригубивший ни глотка прохладной зеленоватой влаги, как влитой, стоял посреди палубы, крепко обхватив руками хрупкие исхудалые плечи Тинги.

Лодки приближались, перекрывая парусами толстую золотую цепь, заграждавшую выход из лагуны.

— Стреляйте! Залп! Огонь! — кричал Норман, вонзая серебряные звездочки шпор в поджарые лошадиные бока.

Но двое гардаров, едва пройдя с десяток шагов по направлению к поставленным на сошки мушкетам, рухнули на палубу и постепенно замерли, подтянув к животам едва прикрытые каким-то рубищем колени.

Эрних тоже почувствовал, как по всему его телу от живота распространяется какая-то странная вяжущая вялость, как если бы его живот был центром расползающейся во все стороны паутины, оплетающей мышцы и органы множеством липких невидимых нитей. Но голова оставалась спокойной и ясной, и глаза отчетливо различали грубо и ярко разрисованные лица приближающихся копьеносцев.

— Эрних! — услышал он истошный вопль Нормана. — Нас спасет только чудо — сотвори его!

И он громко раскатисто захохотал, потрясая в воздухе пышными огненными кудрями.

Эрних с трудом поднял голову и вдруг увидел над самой верхушкой мачты неподвижно парящего в воздухе тэума. Его силуэт в широком складчатом плаще был почти прозрачен и лишь окаймлялся по волнистым краям одежды яркой светящейся полосой, окружавшей темноглазый лик широким мерцающим нимбом. Взгляд его вытянутых глаз проник в самую душу Эрниха и словно растворил липкую паутинную сеть, облепившую его тело. Вслед за этим на корабль опустилось влажное туманное облако, скрывшее от глаз Эрниха не только приближающиеся лодки, но и самые борта корабля. Черный конь под Норманом в клочья разбивал копытами ковер, всадник взмахивал бичом, бешено распяливал рот, брызжа слюной, но все звуки тонули и замирали в тумане, не достигая ушей Эрниха. И лишь двойной, слившийся в объятиях силуэт Бэрга и Тинги сиял в тумане бледным алым светом, преобразившим лохмотья в махровые лепестки огромного невиданного цветка.

— Подними руку! — раздался вдруг негромкий повелительный голос.

Эрних повиновался, и его рука сама собой протянулась в направлении лежащего в отдалении гардара. Человек вздрогнул, подобрал под себя ноги и сел, упираясь руками в доски палубы. Застывшая поверхность воды вокруг корабля вдруг зарябила, медленно вздыбилась и породила пологую волну, недвижно замершую вровень с корабельным бортом. Еще один гардар очнулся и нетвердо поднялся на ноги, протирая слипшиеся глаза. Тряпье, покрывавшее его тело, потемнело, и по лохмотьям побежали голубоватые язычки пламени, преобразившие их в сверкающий позолотой и драгоценными камнями наряд. Гардар звонко щелкнул каблуками высоких лакированных сапог, вывел из загона коня, вскочил в седло, натянул поводья и, взмахнув плетью, перелетел через борт. Конь опустился на пологий скат волны, но, вместо того чтобы погрузиться в воду, выбил копытами четыре веера серебристых брызг и встал, взмахивая хвостом и поворачивая к всаднику вспененную оскаленную морду. Вслед за ним через борт скакнула лошадь Нормана, и вскоре семь всадников в сверкающих золотом и драгоценностями камзолах по застывшему скату волны сошли с корабля и заплясали на поверхности воды, едва покрывавшей конские копыта.

Туман рассеялся, напоив воздух легкой сумеречной прохладой, парящий над мачтами тэум исчез, и раскаленное солнце, достигшее за этот краткий миг почти конца своего дневного пути, теперь стояло над лесом, раскинув по волнам широкий пылающий ковер предзакатных лучей. Лодки с копьеносцами застыли в отдалении, их косые паруса внезапно пожухли, почернели и исчезли в прозрачных язычках голубоватого пламени. Оставшиеся на палубе корабля люди не сводили глаз с пылающей воды и семи черных всадников, скакавших к берегу плавным летящим галопом.

Глава третья ПОСОЛЬСТВО

Гонец-осведомитель лежал, уткнувшись лицом в каменную плиту у подножия высокого трона, на котором в послеполуденные часы восседал Катун-Ду. Трон стоял посреди небольшого зала, как бы затерянного среди бесчисленных колонн, составлявших суть и плоть Святилища, выстроенного на плоской вершине пирамиды. Имена жрецов и правителей, при жизни которых был воздвигнут этот стройный каменный лес, были высечены на плоской стеле, соединявшей вершины двух колонн при входе в храм, так что разглядеть значки на ней можно было лишь сильно запрокинув голову, увенчанную пернатым шлемом. Разглядеть, но не прочесть, ибо когда далекие предки Катун-Ду и людей его племени пришли в эти места, гонимые враждебным племенем иров, они увидели только голые камни, колонны и высокие ступени, ведущие к вершине пирамиды. Но самое странное было то, что каменный город оказался довольно густо населенным полуистлевшими, но непогребенными покойниками. Неподвижно стоящие человеческие костяки, кое-как прикрытые пыльными обрывками шкур, встречались на узких улицах, в лавочках, окружавших центральную площадь, в темных подвалах кабаков и даже в бане. При этом позы покойников были настолько живыми и естественными, словно некая общая таинственная болезнь или божественная кара (что, в сущности, как учил Толкователь Снов, одно и то же) внезапно поразила всех жителей города, не исключая и грудных младенцев, чьи легкие птичьи скелетики так и остались лежать на материнских костях, уткнувшись беззубыми челюстями в прорехи между ребрами.

Все эти сценки сохранились на глиняных табличках, процарапанные на них жреческими стилусами. Разглядывая рисунки, Катун-Ду узнал, что, когда последний воин племени Пернатого Змея переступил выбитую в скале городскую черту и послал в преследователей-иров последний камень из тугой ременной пращи, те внезапно остановились и без всяких видимых причин отступили за перевал. Еще он узнал, что люди племени, отдохнув от сражений и бесконечного бегства, постепенно очистили от покойников улицы и здания и что при этом таинственная болезнь мгновенно поразила лишь одну молодую жрицу, случайно пролившую на себя несколько капель воды, сохранившейся на дне банного кувшина. Ее тело сбросили в дымящийся кратер на вершине горы, а все остальные тела привязали гибкими лесными стеблями к смолистым древесным стволам, перенесли в специально вырытую глубокую яму на склоне, сожгли и заложили обугленные останки тяжелыми каменными плитами.

Но случившееся с жителями города так и осталось тайной, разгадать которую не смог даже Толкователь Снов. Правда, однажды, вглядываясь в беспорядочную россыпь непонятных значков на потолочной балке при входе в Храм и едва заметно шевеля тонкими губами, он вдруг замер с запрокинутой головой и стоял в такой позе до тех пор, пока одноногий старик, проходя мимо, не коснулся его груди одной из своих корявых подпорок. Катун-Ду видел все это собственными глазами, и Толкователь Снов знал, что он видел это. И потому наутро, прежде чем приступить к жертвоприношению, Толкователь Снов положил перед жертвенным камнем свежую глиняную табличку, исписанную крупными знакомыми значками племени Пернатого Змея.

Надпись была короткой, и Катун-Ду прочел ее одним беглым взглядом. Прочел, но не понял смысла, и потому решил, что Толкователь Снов либо шутит, либо готовит ему очередную ловушку, не довольствуясь ежемесячными допросами-исповедями. Катун-Ду хотел было разбить табличку, нарочито неловким движением ноги сбросив ее с площадки на ступенчатый склон пирамиды, но в последний миг что-то удержало его. Он решил дождаться ночи и показать надпись одноногому старику, обладавшему удивительной способностью проникать в смысл самых невероятных и таинственных вещей.

Он указал Созерцателю Звезд на ошибку в лунном календаре, возникшую, по его наблюдениям, оттого, что Созерцатель совершенно выпустил из виду относительное движение некоторых созвездий.

Для Слушателя Горы он слепил изящную глиняную птицу с гладким каменным шариком в слегка приоткрытом клюве, и теперь глухонемой, изможденный и высушенный пещерной жарой Слушатель мог определять силу и частоту ударов горного сердца, отмечая на влажной глине каждое выпадание шарика из птичьего клюва.

— Замкнулось кольцо Времени, — медленно и отчетливо проговорил старик, когда Катун-Ду показал ему оставленную Толкователем Снов табличку.

— Что это значит? — спросил Катун-Ду.

— Это значит, что твой Толкователь не так глуп, — ответил старик, — как это казалось мне вначале, когда из-под крыши его исповедальни несло палеными ногтями и волосами, настриженными с несчастных безответных покойников.

— Ты лжешь, — с достоинством возразил Катун-Ду, — этого не было, потому что этого не могло быть. Черная Магия запрещена Законом!

— Ну если так, тогда конечно, — усмехнулся старик, — Закон таков, каков он есть, и больше никакое — читали, как же!

— Ближе к делу! — перебил Катун-Ду, постукав по табличке черным крашеным ногтем.

— Это значит, — забормотал старик, наматывая на палец тонкую прядь бороды, — что они повернулись лицом вспять и замерли в собственном прошлом, где нет Времени, а есть одна постоянная Вечность. Есть малые кольца царств и племен. Плита сохранила значки одного кольца, и Толкователь прочел эту надпись. Все остальное ты видел сам.

— Неужели магия слов и значков столь могущественна? — спросил Катун-Ду.

— Это твои слова, — усмехнулся старик, — ты сам сказал их, и теперь никто, даже твой страшный и жестокий Бог не сможет уничтожить их, ибо нет ни на земле, ни в небесах такой силы, которая могла бы сделать бывшее — не бывшим.

— А как быть с водой? Ведь жрица вылила на себя всего несколько капель, оставшихся на дне кувшина, но и этой малости было довольно, чтобы обратить ее в статую!

— Вода не знает Времени, — сказал старик, — она лишь помнит, что видимое человеческому глазу когда-то было водой и опять обратится в нее, замкнув Большое Кольцо. Но не всякая вода помнит об этом так, как та, оставшаяся в кувшине.

Сказав это, старик растаял в вечерних сумерках, но Катун-Ду уже привык к этим странностям и перестал обращать на них внимание. Но теперь, глядя на распластавшегося гонца-осведомителя и на изжеванные ошметки квоки, которые он выхаркивал из себя с тугим, разрывающим грудь кашлем, он почему-то вспомнил этот разговор. Потому что, по словам гонца, выходило, что он преодолел пятидневный путь всего за один вечер, ибо еще нынешним утром он видел из прибрежных кустов, как в лагуну вошел большой парусный корабль, затем наблюдал высадку изможденных оборванных бородачей, их пленение, освобождение и большое посольство шечтлей, отплывшее к кораблю на своих тростниковых лодках. До этого места его донос представлялся Катун-Ду вполне правдивым, но дальше гонец начинал путаться и нести такую околесицу, что Верховному стоило большого труда удержать руку от скорой расправы. Чего стоил один рассказ о каком-то туманном облаке, внезапно окутавшем корабль и вдруг выбросившем на поверхность воды семь двухголовых четырехногих зверей, которые при этом не исчезли в волнах, а словно посуху доскакали до берега и исчезли в лесу.

— Говори дальше! — нахмурился Катун-Ду, когда гонец в очередной раз откашлялся и подобострастно упал лицом на каменную плиту, не смея поднять глаз на гневный лик Верховного.

— Я вышел из кустов, чтобы посмотреть на следы, — торопливо забормотал гонец, — они были подобны отпечаткам неполной Луны, как если бы она могла оставлять их на мокром прибрежном песке…

— Дальше!

— А когда я решил измерить один след и наступил на него ногой, меня подбросило в воздух, ветви стали хлестать меня по лицу, а потом я опустился на дорогу и увидел перед собой городскую черту, — на одном дыхании выпалил гонец.

— И это все?

— Все, Верховный, да будет вечно светел твой небесный лик!

Катун-Ду хотел было отдать приказ отвести гонца в исповедальню Толкователя Снов, но внутренний голос тихонько шепнул ему, что после подобных исповедей люди редко возвращаются и что даже если полированная поверхность золотой пластинки отразит искаженное предсмертным страхом лицо гонца и его горло, перехваченное железными пальцами глухонемых нэвов, он, Верховный, не сможет не только воспрепятствовать этому, но даже легким намеком напомнить Толкователю о судьбе несчастного. Оставалось одно: принять и оставить весь этот бред таким, каков он есть, и ждать, что будет дальше, на всякий случай отправив к шечтлям торжественное посольство с приглашением принять участие в Больших Играх, призванных умилостивить гнев Иц-Дзамна и вымолить у него несколько капель дождя на изможденные засухой террасы.


Четыре человека подняли с земли связанные из жердей носилки, на которых со сложенными на животе руками покоилось мускулистое, словно вырезанное из черного дерева тело Гусы, и, возложив на плечи гладко отшлифованные рукоятки, двинулись вдоль светящейся пенной полосы прибоя в сторону темной высокой башни, искусно сплетенной из длинных стеблей и прутьев, высохших и затвердевших на солнце. Темные выпуклые веки покойника были прижаты гладкими круглыми камешками, такие же камешки, но чуть побольше, прикрывали твердые точеные уши, из широких приплюснутых ноздрей торчали пучки сухой травы, белые крупные зубы крепко стискивали изогнутую трубку с чубуком в виде крючконосой птичьей головы.

Черные всадники, мерно покачиваясь в седлах, ехали по обеим сторонам процессии, держа в руках широкополые шляпы, украшенные пышными перьями, чуть колыхающимися в струях прохладного полуночного ветерка. Впереди с огромным полыхающим факелом ехал Норман, следом за ним ровным торжественным шагом ступал падре, держа над головой большой, связанный из двух жердей крест.

Сама башня была окружена широким огненным многоугольником, сложенным из тонких древесных стволов, аккуратно расколотых по всей длине и покрытых мелкой курчавой стружкой. Длинные трещины тлели, походя на чуть приоткрытые птичьи клювы, наполненные раскаленными углями, и огненные язычки перебегали по стружкам, освещая трепетными рубиновыми бликами неподвижные лица шечтлей, сидевших вокруг сплетенной из ветвей башни и мерно постукивавших ладонями по барабанам. Их легкие носатые лодки тихо покачивались на мелкой прибрежной волне и шуршали тростниковыми бортами.

После того как черные всадники достигли берега и скрылись в лесу, горб волны за бортом с шумным плеском обрушился вниз, накренив корабль и далеко раскидав лодки с голыми обугленными мачтами. Шечтли собирали их по всей лагуне уже при луне, бесстрашно плавая среди серебрящихся волн и толкая перед собой почти невесомые суденышки. Когда они вновь окружили корабль, Эрних поднялся на крышу капитанской каюты и, почувствовав, что все взгляды с надеждой и готовностью устремлены на него, дал знак спускаться в лодки. Окоченевший труп Гусы передали с рук на руки и, когда он лег на тростниковое дно одной из лодок, отчалили, оставив на корабле нескольких полусонных гардаров под командой вооруженного двумя пистолетами Люса. Эрних хотел было оставить с ним Дильса, но, глянув на толстую, поблескивающую в лунном свете цепь между темными скалами, решил, что на берегу этот искусный воин будет нужнее. В какой-то миг ему вдруг показалось, что шечтли хоть и притихли, испуганные всем увиденным, но не смирились, а только замкнулись в безмолвной настороженной враждебности.

Бэрг, по-видимому, разделял его опасения и потому сидел на корме одной из лодок, крепко обняв за плечи Тингу и положив на колени два пистолета с взведенными курками. Перед тем как покинуть корабль, он взял эти пистолеты из общей кучи, сваленной в каюте Нормана. Когда они с Тингой спустились в лодку, рысенок спрыгнул следом за ними и теперь лежал в ногах, положив на лапы широкую скуластую морду с прижатыми ушами.

Шечтли держались мирно, с достоинством, но когда Бэрг порой упирался взглядом в темные расширенные зрачки гребцов, мерно взмахивающих веслами по обе стороны голой мачты, ему казалось, что где-то на самом дне этих зрачков вспыхивают угрожающие золотые искорки.

Подозрительной показалась ему и встреча на берегу, в ровном белом свете всплывающей из океана луны. Шечтли стояли плотной шеренгой, держа в одной руке слабые чадящие факелы и постукивая свободными ладонями по висящим на разрисованных животах барабанам. Носилки для Гусы были уже приготовлены, а вдали темнела хворостяная башня, окруженная угловатым огненным поясом. Свегг, Янгор, Сконн и остававшиеся в племени шечтлей гардары стояли чуть поодаль, а всадники пляшущим аллюром разъезжали перед шеренгой, негромко переговариваясь между собой и порой для устрашения высоко поднимая на дыбы храпящих тонконогих скакунов.

Когда носилки подняли и процессия двинулась вдоль берега, Норман подъехал к Эрниху и, склонившись к нему, проговорил: «Хоть ты и колдун, не забывай, что с этими господами в перьях надо держать ухо востро!»

— Да-да, — рассеянно кивнул Эрних.

Прошедший день невероятно утомил его, а все то, что происходило с того момента, когда он стал проваливаться сквозь зеркальную поверхность чаши, казалось каким-то фантастическим, чудовищным сном. Впрочем, теперь он почти не сомневался в том, что Гильд не погиб в волнах и вскоре предстанет перед ним, тонко усмехаясь и суча в пальцах редкую прядь серебряной бороды. Но если так, если они действительно находятся под покровительством некоей высшей, сверхъестественной силы, то к чему тогда все эти скитания и муки? Он посмотрел на мешковатый силуэт падре, бредущего впереди процессии с высоким тонким крестом на плече. Падре как-то попытался объяснить ему смысл страданий распятого на кресте человека, говоря, что хоть тот и был сыном величайшего из всех Богов, но его земное предназначение было в том, чтобы принять на себя грехи всех людей и искупить их своими муками и смертью.

— Но ведь люди сами убили его, — сказал Эрних, — совершив этим самый страшный грех перед лицом своего Бога!

— Его убили язычники и негодяи! — воскликнул падре. — Они теперь варятся в кипящей смоле и лижут языками раскаленные сковородки!

— Где? — удивился Эрних. — В каком месте?

— В аду, — строго сказал падре, — в геенне огненной.

На этом разговор оборвался, но теперь Эрних почему-то вспомнил о нем, глядя, как мерно покачивается тело Гусы на сильных плечах носильщиков. Жрецы их черного племени учили, что первый человек появился из крупного ореха, собравшего в своей белой мякоти свет Солнца, а потому после смерти тело надо сжигать, потому что только так, обратившись в мельчайшие частицы огня, человек может вернуться к вечному источнику жизни.

Когда процессия приблизилась к огненному барьеру, два шечтля выбежали вперед и, потрясая перьями, оттащили в сторону одно из бревен, освободив проход для носильщиков. Под нарастающий грохот барабанов носилки поставили на песок, и шечтли, окружавшие башню, стали прыгать через горящие бревна, освобождая пространство для погребального костра.

Тинга плотнее прижалась к Бэргу, глядя, как падре ходит вокруг носилок и помахивает над покойником дымящейся стеклянной плошкой. Она слышала, как Норман смеется и что-то громко кричит ему в спину на грубом гардарском наречии, и видела, как падре в ответ лишь отрицательно качает головой и осеняет покойника связанным из двух сучьев крестом. С того момента, как она вместе с остальными женщинами вышла из загона на палубу и увидела Бэрга по другую сторону накрытого для трапезы ковра, жизнь ее потекла совсем по другому руслу, как это бывает с весенним ручьем, встретившим на пути камень. Но если ручей лишь обтекал камень и устремлялся дальше, к какой-то своей, еще неведомой ему самому цели, то Тинга, в отличие от ручья, сразу почувствовала, в чем заключено главное и единственное предназначение ее жизни. Правда, еще раньше, живя в племени, она знала, что жрецы уже присоединили ее брачный жребий — тонкую рогульку тетеревиной лопатки — к общему кольцу жребиев, знала, что ее звездный знак уже вошел в Круг Предначертаний и что теперь остановка только за брачным посольством, которое должно было передать молодому избраннику косточку тетерева с ее именем и назначить ему день, когда он должен будет прыгнуть в душное чрево берлоги, вооруженный тяжелым кремневым топором на короткой рукоятке. Но всемогущая судьба избрала другой путь, и теперь, чувствуя, как мощно бьется под ее ладонью сердце молодого охотника, Тинга без всякого страха смотрела, как падре кладет на грудь покойника деревянный крест, как он выходит из огненного кольца, перебирая в пальцах деревянные бусы, как откидывается плетеная дверь хворостяной башни и как оттуда появляется увешанный белыми человеческими челюстями шаман с черепом в руках.

Она решила, что сейчас носилки внесут внутрь башни, закроют дверцу, шаман совершит обряд, дабы дух сожженного покойника не причинил племени какого-либо вреда, а затем бросит горящий факел в кучу хвороста у подножия. Жрецы маанов рассказывали о племенах, где сжигают своих мертвецов, но всегда смеялись над этим обычаем, говоря, что дух не сразу покидает тело, а некоторое время скитается в поисках подходящего вместилища и возвращается в оставленный им труп, до тех пор пока не обретет новое обиталище. И потому, если умерший, по мнению жрецов, был достоин нового воплощения, к его могиле еще долгое время приводили рожениц, ощутивших первые схватки, и они извергали младенца прямо на склон могильного холма. При этом жрецы всегда точно определяли, кто появится, мальчик или девочка, и никогда не ошибались в том, на чью могилу надо положить стонущую роженицу. И потому Тинга верила, что, если тело человека после смерти сжечь, его дух, сперва изгнанный из привычного жилища жаром огня, а затем не сразу нашедший достойное вместилище, непременно обрушит свой гнев на тех, по чьей вине он стал бездомным скитальцем. В силу деревянного креста и дымящейся в руках падре стеклянной плошки она не верила и потому, глядя через плечо на угловатый неуклюжий танец шамана и слушая костяной клекот нашитых на его накидку челюстей, лишь плотнее прижималась к Бэргу. При этом она вдруг ощутила в себе некое иное, доселе незнакомое ей чувство, начисто вытеснившее последние остатки страха. Оно, впрочем, вначале тоже испугало Тингу своей необычностью; ей вдруг показалось, что грудь начала набухать, что тугая струя темного жара прорвала какую-то невидимую преграду на дне ее живота и устремилась в лоно, наполнив его ритмичным пульсирующим биением сердца еще не зачатого младенца. Она подняла глаза и посмотрела на лицо Бэрга, озаренное кровавыми бликами полыхающих бревен. Губы Тинги вдруг сами собой зашептали горячие, нежные, счастливые слова в его курчавую, пропахшую дымом и потом бороду, но Бэрг не ответил, а лишь плотно, почти до боли, стиснул пальцами ее плечо, не сводя глаз с шамана. Тинга оглянулась. Угловатый силуэт колдуна-шечтля уже не возвышался над носилками, а как бы накренялся над ними, широко раскинув в дрожащем, озаренном кольцом пламени воздухе темные лохматые крылья своей мантии. Неистовый грохот барабанов внезапно стих, как бы вознесшись до столь высокой точки, где уже не только невозможен, но и не нужен никакой звук. Шаман отбросил в сторону гладкий человеческий череп, и тот с вкрадчивым ритмичным шарканьем покатился по плотно утоптанной площадке. Затем шаман резким движением скинул с плеч мантию, и она упала к его ногам, сухо щелкая нашитыми челюстями. И вдруг Тинга увидела, как его худое, туго обтянутое кожей тело оттолкнулось от земли, повисло в воздухе, а затем медленно и плавно опустилось вниз, накрыв собой приготовленного к сожжению мертвеца.

Тишина установилась страшная. Кони под всадниками перестали рыть копытами рыхлый влажный песок, и Тинге даже показалось, что языки пламени на миг замерли, образовав над бревнами неподвижный зубчатый рисунок. Она увидела, как по острым, чуть ли не прорывающим тонкую кожу позвонкам шамана змейкой пробежала быстрая суставчатая судорога, как задвигались широкие татуированные лопатки, как несколько раз мощно вздулась и опала клетка ребер, оплетенная сухой паутиной подкожных жил. Барабаны молчали, и лишь звуки мерных глубоких вдохов шамана перемежались с длинными свистящими выдохами. Тинга видела, как попеременно то вспухали, то вновь опадали рельефные мышечные узлы на его спине, словно там, под кожей, шла жестокая схватка каких-то мягких, лишенных панциря крабов, поднявшихся из глубин человеческого нутра на время линьки.

И вдруг она увидела, как большой палец на ноге Гусы чуть дрогнул и мелко затрепетал, словно обжегшись о раскаленный докрасна камень. В тот же миг к шипящему свисту шаманского выдоха добавился сухой короткий удар по барабану, от которого босая ступня мертвеца дернулась и сморщилась, как если бы ей случилось наступить на пчелу. Шаман со страшным шумом втянул в себя воздух и стал медленно, с глухим утробным хрипом вдувать его в приоткрытые пепельные губы покойника.

Страшный внезапный треск множества барабанов подхватил и тут же заглушил этот хрип, над дотлевающими бревнами взметнулись рваные клочья ярко-желтого пламени, шаман резким движением рук косо скинул с носилок свое тощее тело, и Тинга увидела, как вздрагивают веки Гусы, пытаясь скинуть привалившие их камешки. Черные пальцы, сплетенные на мускулистом, но уже слегка вздутом от жары животе, зашевелились, оживающие ладони нащупали толстую шероховатую палку креста и переломили ее, как соломинку. Отпрянувший от воскресающего покойника шаман лежал чуть поодаль, уткнувшись лицом в песок и обхватив руками наголо обритую голову. Он не вздрогнул даже тогда, когда обломок креста, отброшенный судорожным взмахом ожившей руки, воткнулся между его лопатками и отскочил, оставив на коже рваную темную рану.

Отбросив обломки креста, Гуса весь как-то натянулся, выгнулся всем телом и вдруг сел на носилках, переломившись в поясе и опершись руками на толстые боковые жерди. Круглые камешки, прикрывавшие его веки, соскользнули вниз, длинные ресницы затрепетали, как раскинутые крылья взлетающей ночной бабочки, и покойник открыл выпуклые, оплетенные густой кровавой сеточкой глаза.

— Глядит! — раздался истошный вопль Янгора. — Глядит человеческими глазами!

Дико захрапели и заметались под всадниками кони. Топот копыт смешался с нарастающим грохотом барабанов и беспорядочными людскими воплями. Бэрг молчал, но Тинга чувствовала, как под его ребрами то замирает, то вновь начинает судорожно колотиться испуганное, неподвластное человеческой воле сердце. Сама она едва сдерживала рвущийся из груди крик ужаса и, чтобы не подвергать свою душу невыносимому испытанию, старалась не смотреть в сторону воскресшего и уже оставившего погребальные носилки покойника.

Теперь Гуса ходил вдоль огненного барьера, глядя перед собой темными, словно окаменевшими глазами и ощупывая воздух чуткими дрожащими пальцами. Когда он приблизился к лежащему шаману, тот зашевелился, встал на четвереньки и, не оглядываясь, пополз к хворостяной башне, оставляя на влажном песке широкие вдавленные полосы. Гуса остановился, склонил голову, словно прислушиваясь к шороху влажного песка, потянул воздух широкими приплюснутыми ноздрями, затем наклонился и стал обшаривать ладонями то место, где только что находился человек.

Но шаман уже достиг башни и встал, накинув на себя подобранную по пути мантию. Человеческий череп вновь оказался у него в руках; колдун плавно поглаживал ладонями его гладкий отполированный купол и, глядя на Гусу, беззвучно шевелил тонкими губами.

Воскрешенный насторожился, выпрямился во весь рост и вдруг, словно повинуясь чьему-то приказу, замер и вытянул руки вдоль тела. Шаман поднял морщинистые треугольные веки и стал пристально всматриваться в людские лица по другую сторону огненного барьера. При этом его тонкие чуткие пальцы быстро бегали по бугристому лбу и лицевым впадинам пустого черепа, как бы склевывая с костной поверхности невидимые зерна.

Но вот шаман остановил свой взгляд на Эрнихе, и тот увидел, как пальцы колдуна плотно прижались к височным костям черепа. Их взгляды встретились, но вместо глаз Эрних увидел на морщинистом татуированном лице шамана две бездонные черные дыры, в бездонности которых тонуло и гибло без возврата все, что обычно отражается на влажной выпуклости человеческого глаза. Гуса тоже повернулся к людям и медленно, как всплывающий со дна широкой речной воронки утопленник, стал переводить взгляд своих выпученных глаз с одного лица на другое. Человеческие крики и грозный ропот барабанов стали постепенно спадать, словно пламя лесного пожара на догорающем пепелище.

— Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй! — услышал Эрних жаркий настойчивый шепот падре.

Вдруг тишину разорвал резкий хлопок выстрела. Гуса вздрогнул и пошатнулся, но устоял. Лишь на груди его появилась маленькая круглая дырочка, а из спины вылетели темные брызги крови.

Эрних оглянулся и увидел, как Бэрг отбрасывает в сторону дымящийся пистолет и, заслонив собой Тингу, тащит из-за пояса второй.

— В шамана стреляй! — крикнул он.

Прогремел выстрел. Бэрг и Тинга исчезли в облаке дыма, рука шамана бессильно повисла, а сам он выронил череп и скорее с удивлением, нежели со страхом, погрузил палец в пулевое отверстие на плече.

Гуса пошатнулся, взгляд его вновь сделался блуждающим, а руки вытянулись вперед и стали слепо ощупывать воздух.

— Дьявол! — пробормотал падре. — Настоящий дьявол!

Он несколько раз издалека осенил Гусу крестным знамением, но это не оказало на воскресшего ни малейшего воздействия. Он сделал два шага вперед, переступил через тлеющее бревно и пошел прямо на шеренгу шечтлей. Те стали пятиться, бросая свои барабаны в ноги черного исполина; тот спотыкался, падал, но вновь поднимался и упрямо двигался вперед, широко, словно для объятий, раскинув длинные мускулистые руки.

И тут что-то как бы ударило Эрниха в позвоночник между лопатками. Он бросился вперед, перескочил через затухающее пламя, поднял с земли череп и, повернувшись в сторону Гусы, стал плавно поглаживать ладонью гладкий, чуть сдавленный с боков купол.

Воскресший застыл, его руки безвольно повисли вдоль тела, а когда Эрних опустил череп вниз, Гуса покорно подвернул под себя стройные, окольцованные широкими тусклыми браслетами лодыжки и сел на влажный песок, разведя в стороны костлявые узловатые колени. Шечтли остановились в отдалении, опасливо поглядывая на сидящего и держа наготове костяные топорики.

— Свегг! — крикнул Эрних. — Подойди к нему!

Воин вышел из толпы, миновал редкую шеренгу пернатых шлемов и, подойдя к воскрешенному негру, легонько ткнул его в плечо острием клинка. Сидящий покачнулся, но не издал ни звука и даже не повернул головы в сторону воина. Тогда Свегг приблизился к Гусе вплотную и, склонившись над ним, глянул в обтянутые кровавой сеточкой глаза.

— Ну что, — крикнул Эрних, — он жив?

— Нет, — покачал головой Свегг, — он мертв.

— Да долго мы будем еще возиться с этой падалью? — воскликнул Норман, разрывая удилами вспененный рот лошади. — Сжечь его! На носилки! В башню!

Двое гардаров тут же поднесли носилки, поставили их на песок, но в тот момент, когда они взяли покойника под локти, чтобы уложить его, он резко выпрямил руки, раздался страшный хруст, и оба гардара с перебитыми позвоночниками замертво распластались на песке.

Эрних услышал за спиной тихий гаденький смешок. Оглянулся Шаман стоял, широко расставив голые жилистые ноги, и беззвучно хохотал, запрокинув голову и зажимая ладонью пулевую рану в плече. Белые человеческие челюсти, густо покрывавшие его пятнистую мантию, сухо и часто стукались друг о друга, как бы пережевывая синеватые предутренние сумерки. Бревна почти догорели и теперь окружали высокий темный силуэт башни широким рубиновым многоугольником дотлевающих углей.

Эрних еще раз глянул на широкую прямую спину Гусы и увидел, что рваная глубокая рана от вылетевшей пистолетной пули почти затянулась и на этом месте осталось лишь едва заметное пятнышко. Он быстро, наугад, пробежал пальцами по выпуклым надбровным дугам лежащего на песке черепа. В ответ на это движение Гуса беспокойно завертел головой, а когда Эрних поднял череп, покойник подтянул под себя ноги и стал подниматься, винтом вворачиваясь в воздух и обводя пространство мертвыми выпученными глазами.

Когда он остановился, Эрних сделал шаг назад и слегка потер пальцами мелкие шероховатости на височных костях. Покойник беспокойно передернул плечами и тоже попятился, словно привязанный к черепу невидимыми нитями. Тихие гаденькие смешки за спиной стихли, уступив место сухому цокоту челюстей. Шаг за шагом отступая к башне, Эрних видел, как шаман, прихрамывая и держась за плечо, выбегает из огненного круга, как Гуса, не оглядываясь, переступает через тлеющие останки бревна, как он приближается к распахнутой плетеной дверце и скрывается за ней, проваливаясь в мутную тьму.

Когда Гуса исчез в хворостяных недрах башни, Эрних, по-прежнему держа в ладонях череп, подошел к дверце и прикрыл ее. Рыжий Сконн предупредительно поднес и поставил перед ним глиняный горшок, наполненный жаркими углями, но Эрних даже не повернул головы в его сторону. Все взгляды были устремлены на него, и, ощутив это, Эрних вдруг представился сам себе громадным золотоволосым пауком в центре невидимой паутины «Чудо, тайна и авторитет, — вдруг вспомнил он слова падре, — на этих трех вещах держится власть одного человека над массой себе подобных!..» «Так сотвори же какое-нибудь чудо! — вдруг чуть слышно прошептал над его ухом голос Гильда. — Иначе они решат, что шаман, воскресивший покойника, сильнее тебя!», — «Гильд! — воскликнул он в изумлении, — откуда ты взялся?», — «Это тайна! — насмешливо откликнулся невидимый собеседник. — Расскажу при встрече. А пока твори чудо!» — «Какое?..» — растерянно прошептал Эрних, но вопрос остался без ответа.

И вдруг он сам понял, что должно произойти в следующее мгновение. Он протянул руку, струящийся жар над горшком пропал, а угли на дне его зашипели, словно залитые водой. Эрних осторожно положил череп на песок, широко расставил чуть согнутые ноги и, обхватив ладонями колени, уперся взглядом в основание хворостяной башни.

Все замерли, и даже кони перестали храпеть и рыть копытами песок. Эрних опять ощутил себя пауком посреди гигантской паутины, но теперь центр этой паутины находился как раз между его глазами, в священной точке над переносицей, еще сохранившей ничтожные крапинки красной глины, замешанной на яичном желтке. Вот эта точка начала нагреваться, словно втягивая в себя все тепло окружающих людей и предметов, и, когда жар между бровями сделался почти нестерпимым, Эрних ощутил легкий мгновенный укол и увидел, как из-под кучи хвороста выползает сизая струйка дыма. Затем в густом переплете сухих веток вспыхнул алый язычок пламени и стал тянуться вверх, цепляясь за сучья и растекаясь по ним короткими желтыми змейками.

Точка между бровями резко похолодела, словно к ней приложили кусок льда. Обессиленный Эрних упал на колени, ткнулся лбом в песок и закрыл лицо руками. Когда он поднял голову, одна сторона башни уже пылала, обращенная в трескучий огненный столб. Волна нестерпимого жара достигла Эрниха, и он, с трудом поднявшись на ноги, стал пятиться от горящей башни, не в силах отвести от нее зачарованного взгляда. Огонь постепенно охватил ее со всех сторон, обратив башню в некое подобие гигантского факела, трещавшего и разбрасывающего далеко по сторонам раскаленные угли.

Шечтли отступили к лесу, освещенному красным светом всплывающего из моря солнца. Всадники спешились, и двое из них, видно, совсем уставших, сели на песок, не выпуская из рук лошадиных поводьев. Впрочем, по лошадям и так было видно, что они и не думают никуда убегать, а напротив, жмутся к людям, испуганно поглядывая на темные лесные заросли, уже разбуженные птичьими и звериными голосами.

Только Сафи одиноко стояла в стороне, закрыв пол-лица черной шалью и не отрывая взгляда от пылающей башни. И в тот миг, когда вся внутренность башни вдруг рухнула, выбросив в пепельное утреннее небо жаркий искристый смерч, Сафи вскрикнула, бросилась к костру и в мгновение ока исчезла среди огненных кольев, торчащих из пылающего угольного холма.

Все это случилось так быстро, что никто не успел даже шелохнуться. Эрних услышал лишь тонкий протяжный крик Тинги и краем глаза увидел, как Норман бросил повод лошади, сделал несколько нетвердых, нерешительных шагов и остановился, сложив на груди руки в черных бархатных рукавах.

Один шаман неподвижно сидел на песке, подвернув под себя ноги, и курил длинную прямую трубку, широкий резной чубук которой был украшен разноцветными птичьими перьями. Рана в плече была заткнута пучком травы и, по-видимому, совершенно не беспокоила его. Он глубоко втягивал в себя табачный дым и двумя сизыми лентами выпускал его из ноздрей, не сводя с догорающей башни тяжелого неподвижного взгляда.

Колья выгорали дотла, кренились и падали, с трескучим шорохом рассыпаясь на мелкие пепельные обломки. Но когда их частокол изрядно поредел, Эрних вдруг со смутной тревогой различил в зыбком мареве бледные неясные очертания высокой человеческой фигуры. Он потер пальцами припухшие от усталости веки и приложил теплые ладони к похолодевшим от страшного подозрения вискам. Но призрак не исчез, а напротив, сделался четче и словно наполнился темной густой плотью. И когда последний кол надломился и рухнул, стрельнув по сторонам бледными рассыпчатыми искорками, Эрних с ужасом увидел, что это убитый им Гуса возвышается над пепелищем и медленными слепыми движениями обирает и стряхивает с себя дымящиеся клочья погребального облачения.

Стало так тихо, словно воздух застыл и обратился в глыбу прозрачного голубоватого льда. И вдруг эту высокую, звенящую в ушах тишину вспорол яростный торжествующий хохот шамана.


Площадка для Больших Игр была вырублена в склоне Горы задолго до того времени, когда Катун-Ду взошел на каменный трон у жертвенника на вершине пирамиды. Это была глубокая прямоугольная яма длиной в сто восемь локтей и шириной в пятьдесят один локоть. Ее высокие, в два человеческих роста стены были стесаны под небольшим углом, вполне достаточным для того, чтобы попавший в яму человек не мог выбраться из нее без посторонней помощи. Четвертая, обращенная к спуску стена была выложена из больших глыб, так плотно пригнанных друг к другу, что в щель между ними не проходил даже человеческий волос. Сама площадка, до блеска отполированная босыми ступнями многих поколений игроков, разделялась надвое белой глиняной полосой. Перед каждыми Играми полосу обновляли, нанося тонкий слой липкой, замешанной на белке яиц инду глины поверх мелких пунктирных насечек, сохранивших белые крупинки с предыдущих Игр.

На боковых стенах ямы крепились друг против друга два каменных кольца, возвышавшихся над полосой на полтора человеческих роста. Кольца предназначались для главного зрелища — игры в мяч, сделанный из наголо обритой, выдубленной и набитой мелким песком человеческой головы. Игроки, разделенные на две команды, до тех пор перебрасывали эту голову ногами, пока кто-то из удобного положения сильным и точным ударом не посылал ее в кольцо противника. Удары были настолько сильны, что, если голова не проскакивала в кольцо, а лишь слегка задевала край каменного обруча, над площадкой раздавался страшный треск лопнувшего мяча, первые ряды зрителей осыпал колючий веер песка, а Верховный брал с широкого золотого подноса новую голову и точным плавным движением бросал ее в центр площадки. Здесь ее уже поджидали два самых сильных и прыгучих игрока, резко и почти одновременно подскакивавших на месте в стремлении поймать мяч вытянутой ступней и через голову перебросить его игрокам своей команды.

Этот момент игры был очень опасен: малейшая неточность в прыжке — и игрок наскакивал на твердую как камень пятку противника, а это почти всегда оканчивалось либо тяжелым увечьем, либо смертью. Упавшего не поднимали, чтобы не останавливать игры, и он лежал на черте до того момента, когда очередная голова с треском лопалась от удара о ребро каменного обруча. За то время, пока Верховный протягивал руку за новой головой, тело успевали отнести в дальний угол площадки, и игра возобновлялась с новой силой и яростью. В случае промаха по обручу мяч перелетал на другую половину площадки, и теперь его начинали перебрасывать с ноги на ногу игроки противника. Всего в каждой команде было по семь игроков, так что каждый выбывший заметно ослаблял ее общую силу. И потому игроки порой намеренно наносили удар так, чтобы со стороны он выглядел как промах, но на самом деле был точно направлен в кого-либо из игроков команды противника. Так же зачастую действовали бойцы и в схватке за брошенный Верховным мяч.

Дело порой доходило до того, что впавшие в азарт игроки, казалось, совершенно забывали про каменные кольца и, уже не обращая внимания на предупредительные окрики судей — безнадежно искалеченных бывших игроков, — начинали совершенно откровенно бить «в корпус», дробя друг другу тяжелым мячом кости и ребра. Но зрителям, сидящим на стесанных бревнах, окружавших площадку несколькими ярусами, это нравилось; они тоже постепенно впадали в совершеннейшее неистовство и начинали орать, свистеть и забрасывать неловких игроков перезревшими фруктами. От ударов плоды лопались, потные избитые тела игроков заливали потеки сладкого, липкого сока, ошметки шлепались на каменную площадку, ступни скользили по ним, играющие падали и, ползая в мелких лужицах сока и крови, вызывали на трибунах взрывы гомерического хохота.

Иногда Верховный, чтобы довести кипение трибунных страстей до высшей точки, брал с золотого подноса еще одну или две головы и бросал их в центр белого пятна на глиняной линии, разделявшей каменную площадку. Полноценных непокалеченных игроков как с той, так и с другой стороны к этому времени оставалось мало, и тот, кто еще мог нанести настоящий удар, бросался к мячу и либо хлестко отбивал его на свою половину, либо падал, сраженный коварным ударом противника.

Когда на площадке оставалось по одному или по два игрока с каждой стороны, а остальные либо лежали неподвижно, либо корчились и стонали, стараясь вправить вывихнутые суставы или соединить торчащие концы переломанных костей, Верховный поднимал золотой, усыпанный сверкающими камнями жезл, бешеный шквал криков на трибунах мгновенно спадал, и в наступившей тишине раздавался скрипучий голос Первого Судьи, призывающий рядовых судей и простых зрителей вспомнить всю игру, сосредоточенно подумать и назвать победителя.

В ответ на трибунах поднимался страшный рев, в котором бесследно тонули слабые одинокие голоса рядовых судей. Но разобраться в этом реве было под силу только им, потому что еще в те времена, когда они сами выходили на площадку и падали в кровавые лужицы и когда вся их жизнь зависела от этих голосов, они научились чутким обостренным слухом не только определять, на чью сторону склоняются симпатии тупой, падкой на кровавые зрелища толпы, но и угадывать в этом оглушительном гвалте имена отдельных игроков, честно отыгравших свое право на жизнь. А так как зрители выкрикивали имена поочередно, начиная с самого достойного, то каждый из семи судей, выловив из бушующего моря голосов первое имя, собственной кровью наносил его на оборотную сторону выделанной обезьяньей шкурки, скручивал ее в тугую трубку и по знаку Верховного бросал свиток на площадку. Трубка разворачивалась в полете, и когда все семь шкурок шлепались на каменную площадку, раскинув вывернутые наизнанку лапки с плоскими ноготками, голоса зрителей сливались в единый мощный вопль, дарующий жизнь и славу пусть безнадежно искалеченному, но все же самому отчаянному счастливцу.

Часто, впрочем, бывало так, что тот уже не слышал этих восторгов, а если слышал и даже пытался поднять голову, чтобы по обычаю послать своим поклонникам слабую безжизненную улыбку, то эта попытка съедала последние силы отважного бойца. На трибунах опять поднимался разноголосый рев, судьи напрягали слух, и на площадку летели свитки с новым именем.

Если отмеченный таким жребием игрок оказывался мертв, его голову аккуратно отделяли от тела, наголо брили, оставляя лишь брови и ресницы, а затем стягивали с черепа кожу, выделывали ее, набивали мелким песком, зашивали и сохраняли до следующих Игр. Выжившие игроки занимали места в семерке судейских кресел по мере их естественного освобождения. Обезглавленные тела погибших обряжали в погребальные одежды, изготовленные из кожи огромной болотной змеи конда с нашитой поверх нее крупной золотой чешуей, укладывали на носилки, поднимали на вершину Горы и сбрасывали в пылающий жаром кратер. Дух Горы глухо громыхал в знак того, что великий Иц-Дзамна принимает жертву от племени Пернатого Змея, после чего участники погребальной церемонии спускались в Город и возвращались к своим обычным делам в спокойной и твердой уверенности, что невидимый маятник жизни получил достаточный для ее продолжения толчок. Так заканчивалась игра в мяч — самое зрелищное и эффектное состязание Больших Игр.

Начинались же Игры с того, что из жителей и воинов Города набиралось большое посольство, отправлявшееся в обход всех подвластных Пернатому Змею племен, с тем чтобы каждое племя выставило команду, составленную из самых сильных, ловких и искусных мужчин племени. К тому времени, когда посольство достигало самых крайних пределов обитаемых земель, первые команды уже прибывали в Город, где их встречали пением и шумными плясками не только на Центральной Площади, но и на всех прилегающих к ней улочках. Двери кабаков распахивались настежь, и прислуга, узнававшая вновь прибывших по густым татуировкам на тугих мускулистых покровах, старалась вовсю, зная, что игроки в предчувствии близкой смерти будут обильно сыпать в подносы дырчатые квадратные монетки и лучистые граненые камешки. Бывшим весталкам, уставшим ублажать похоть ночных дозорных, разрешалось покинуть свои тростниковые клетки. Горячечное безумие охватывало Город в предчувствии близких зрелищ.

Следом за игроками начинали прибывать специально отловленные для состязаний животные. На толстых волосяных арканах, вплетенных в отороченное железными шипами ярмо, вели яростных и низкорослых горных буйволов с широко расставленными рогами, на концы которых перед схваткой набивали острые и зазубренные золотые наконечники. На крепких широких носилках несли деревянные клетки с ягуарами, крокодилами и огромными, в двадцать — двадцать пять локтей длиной кондами — болотными змеями, для чьих скользких чешуйчатых объятий даже самое сильное человеческое тело значило не больше, чем соломинка в пальцах корзинщика.

Клетки с ягуарами помещали в храмах, где специально обученные смотрители в течение всего дня так передвигали их среди колонн, чтобы, с одной стороны, палящий зной не очень изнурял заточенных животных, а с другой — чтобы излишняя прохлада в тени колонн не приводила их в состояние покорного безразличного блаженства.

Змей и крокодилов переносили в бани, опускали клетки в бассейны, заполненные водой на высоту человеческого колена. До самого начала состязаний их не кормили, только утром и вечером меняли воду, чтобы животные не изнуряли себя ядом собственных испражнений.

Иногда из далекого горного племени кнуц доставляли закованную в толстые цепи горную обезьяну риллу — бесхвостую, обросшую длинной черной шерстью зверюгу в пять локтей ростом, предназначенную для решающей схватки с кондой или буйволом уже после того, как те покалечат и умертвят достаточное для возбуждения городской толпы количество воинов или охотников. Но обезьяну доставляли не чаще чем один-два раза в правление очередного Верховного, ибо для поимки взрослого животного не хватило бы сил всего племени, и потому кнуцы криками и огнем отбивали от стада детеныша, сразу заковывали его в цепи, а затем лишь поочередно меняли железные браслеты на его подрастающих конечностях. Выросшая в таких условиях рилла была, конечно, слаба по сравнению со своими дикими сородичами, но все же сил у нее оказывалось вполне достаточно, для того чтобы оторвать плоскую яйцевидную голову конды или, схватив буйвола за окровавленные рога, одним резким движением переломить ему шейные позвонки. Происходило все это на площадке для игры в мяч под дикие вопли трибун, наблюдавших, как стоящие по углам лучники почти в упор расстреливают отравленными стрелами скорее растерянную, нежели разъяренную риллу.

К этим Играм риллу должны были доставить; об этом донес Верховному один из трех гонцов, отправленных посольством после того, как оно достигло мест обитания людей кнуц, где послы собственными глазами увидели в глубине широкого низкого грота неподвижную волосатую глыбу риллы, прикованную к стенам четырьмя толстыми, провисающими до пола цепями. Двое других гонцов не достигли городской черты, либо безвестно затерявшись среди бездонных расщелин горного массива, либо пропав среди зыбких засасывающих топей, широкой полосой отделявших страну племени кнуц от лесистых речных долин, со всех сторон облегающих пологую выпуклость огромного плоскогорья. В трех дневных переходах на восток от центра этой каменной линзы над пологой воронкой впадины возвышался конус Огнедышащей Горы, по склону которой длинными уступами стекали тропы, ведущие в Город. Там же, на востоке, колыхал свои темные нефритовые волны бескрайний океан, по берегу которого широкой извилистой лентой тянулся густой, как стенка плотно сплетенной корзины, лес, населенный воинственным молчаливым племенем шечтлей. Это было последнее племя на пути посольства, приглашавшего подданных Пернатого Змея принять участие в Больших Играх, посвященных великому Иц-Дзамна. Отказ от приглашения означал войну, но постоянно таящиеся в лесных зарослях осведомители доносили Катун-Ду, что шечтли вряд ли пойдут на обострение отношений. Посольство было извещено об этом и потому, завершая многодневный переход, остановилось на небольшой полянке, отправило к шечтлям гонца и, набросив на раскидистые кусты ветхие, истрепавшиеся за долгий поход сетки от гнуса, расположилось на отдых, даже не выставив дозорных.

Глава четвертая СВИДЕТЕЛЬ

Три из четырех лошадей пали после полудня, нахватавшись какой-то мохнатой травы, росшей вдоль узкой тропки, долго петлявшей по болотистой пойме и в конце концов выведшей путников к песчаной береговой косе под высоким обрывом. Уже здесь, на берегу, Норман заметил, что его кобылу как-то странно поводит из стороны в сторону и что, с трудом вытаскивая из песка свои копыта, она напоминает муху, попавшую в медовую лужицу. Сперва Норман отнес это на счет липкой влажной духоты, сменявшей утреннюю прохладу по мере того, как солнце достигало зенита; подумал также об укусах разнообразного гнуса, упоенно вьющегося над лошадиными крупами, о крупных, чуть ли не в полпальца мухах, мечущих вокруг всадников широкие жужжащие петли. Но когда у лошади так вздулся живот, что под седлом стала трещать подпруга, он вспомнил о мохнатой траве.

Лошадь хотела пить. Она поводила острыми чуткими ушами, тянула к воде длинную породистую морду, а когда Норман отпустил поводья, побрела в редкий прибрежный камыш и остановилась лишь тогда, когда стремена всадника коснулись мутной поверхности воды. В каблук с силой ударила небольшая рыбешка; лошадь вытянула морду, жадно раздула тонкие ноздри и стала пить, шлепая по воде бархатной губой и влажно екая вздувающимся нутром.

И вдруг поверхность воды под лошадиным горлом забурлила от быстрого мелькания горбатых рыбьих спинок с острыми колючими плавниками. Лошадь испуганно вскинула голову, захрапела, встала на дыбы и, едва не выкинув из седла Нормана, замолотила по воде копытами. Река вмиг потемнела и буквально закипела от рыбок: они выскакивали из воды, стукались о тугое лошадиное брюхо, падали обратно и выпрыгивали вновь, широко распяливая в полете квадратные зубастые пасти. Лошадь тонко, испуганно заржала и умоляюще наставила на человека выкаченный лиловый глаз. Норман дернул повод, ударил по воде серебряными звездочками шпор, но лошадь, вместо того чтобы повернуться к берегу, вдруг стала так оседать в реку, как если бы ей подрезали сухожилия на задних бабках. Мутная, бурлящая вокруг вода окрасилась кровью; прыгающие рыбки ударяли в плечи и грудь Нормана; две из них уже запутались в гриве, а одна допрыгнула до лошадиного уха и повисла, вцепившись в него острыми коническими зубками.

Норман бросил поводья, подтянул ботфорты и со страшными проклятиями высвободил из стремян ноги в высоких кожаных сапогах. Затем выхватил из-за пояса тяжелый кривой палаш и, вцепившись свободной рукой в лошадиную гриву, вскарабкался на седло, яростно и слепо полосуя бурлящую воду сверкающим клинком. Лошадь хрипло надрывно ржала, вздрагивала и все глубже погружалась в реку, судорожно вытягивая морду и все еще обращая к стоящему на седле всаднику прощальный взгляд выкаченных окровавленных глаз.

И Норман понял этот немой призыв. Он выхватил из-за пояса пистолет, быстро наклонился и, с трудом удерживая равновесие, выстрелил коню в ухо. Отдачей Нормана бросило вбок, но в последний миг он с силой оттолкнулся обеими ногами от мокрого, скользкого седла и упал в камыши недалеко от берега.

Когда он выбрался из реки и оглянулся, лошадиная голова уже скрылась, а поверхность воды на том месте была похожа на мостовую, вымощенную внезапно взбесившимся булыжником. Три оставшиеся лошади лежали на песке и, подломив под раздутые животы тонкие голенастые ноги, тяжело, с хрипом, втягивали ноздрями трепещущий от гнуса воздух. Три человека стояли чуть поодаль и, забыв про лошадей, с опаской поглядывали на реку, словно ожидая появления какого-нибудь жуткого чудовища из тех, о которых с таким жаром и воодушевлением рассказывают в портовых кабаках разогретые ромом морские бродяги.

Норман встряхнул отяжелевшей рукой, и на песок с клочком мокрого кружева в крепких угловатых челюстях шлепнулась горбатая, поблескивающая перламутровыми блестками рыбка.

— Падре! — негромко позвал он. — Не откажите себе в удовольствии взглянуть на эту любопытную разновидность Божьего бича, на эту помесь парфянской саранчи с тигровой акулой!

Падре, порядком исхудавший за долгий переход, поправил на голове остроконечный колпак, изготовленный из нескольких длинных, связанных черенками листьев, оторвал взгляд от реки, подошел к неподвижной, облепленной песком рыбе, осторожно, двумя пальцами взял ее за хвост, поднял и попытался выдернуть клок кружев из ее плотно сжатых челюстей. Но это удалось ему не сразу: рыбья хватка была стальной, и для того, чтобы разжать ей челюсти, падре пришлось воспользоваться лезвием длинного узкого ножа. Миролюбивый священник вооружился им после того, как при сборе сучьев для вечернего костра услышал в кустах негромкий предупредительный рык и, подняв голову, разглядел в пяти шагах смутный, плавно очерченный силуэт небольшого зверя с горящими в сумерках глазами.

Когда он рассказал об этом Норману, тот только молча покачал головой, а затем полез в брошенную у дерева седельную сумку и достал тяжелый длинноствольный пистолет с курком в виде изогнутой змеиной головки. Но падре настаивал именно на кинжале и, получив его, тут же показал Норману, что его руки способны не только помахивать кадилом и перелистывать молитвенник. Он попробовал пальцем лезвие, слегка подправил его на подобранном с земли камешке и на ремне седельной сумки, а затем, ловко выдернув из Норманова кармана шелковый платок, подбросил его в воздух и, когда платок развернулся, ловким крестообразным взмахом рассек его на четыре клочка.

— У пистолета, — сказал падре, при свете костра разглядывая гравировку на лезвии, — есть два больших недостатка: во-первых, он может дать осечку, а во-вторых, им можно воспользоваться только один раз…

Вдруг в темных кронах послышалась какая-то возня, резкие тонкие крики и хлопанье крыльев. Падре быстро закатал рукав сутаны, перехватил рукоятку кинжала, глянул вверх и, резко вскинув руку, метнул кинжал в мелькнувшую над головами тень. Норман услышал хорошо ему знакомый глухой звук пробивающего плоть лезвия, яростный, захлебывающийся писк, предсмертный трепет тяжелых крыльев, и в следующий миг у его ног распласталось насквозь пронзенное кинжалом существо, похожее на гигантскую летучую мышь. Падре потянул существо за крыло, перевернул, выдернул кинжал из заросшей бурым мехом грудки, вытер его подобранным с земли клочком платка и, вложив в грубые кожаные ножны на поясе, выхватил из костра разгоревшийся сук.

— А вот вам и вампир! — пробормотал он, разглядывая оскаленную мордочку зверька в неровном порывистом свете своего факела. — Отряд Primates, подотряд Prosimii, семейство Lemuridae, род Hapalemur… Поселяются в непосредственной близости от мест обитания человека и ведут преимущественно ночной образ жизни. Питаются кровью как человека, так и крупных млекопитающих. Служат переносчиками так называемого «синдрома маки», проявляющегося в постепенном перерождении постэмбриональной ткани и последующем изменении всей анатомической и физиологической структуры организма…

— Нельзя ли попроще, падре, — хмуро перебил его Норман, с опаской поглядывая на плотный лиственный шатер, озаренный пламенем костра.

— Отчего же нельзя, — проговорил падре, доставая из своей седельной сумки небольшой, разделенный на секции ящичек с инструментами и химикалиями, — если хапалемур напьется крови, ну, скажем, дикого кабана или крупной обезьяны, а затем нападет на человека, кровь предыдущей жертвы проникнет в свежую ранку, и через некоторое время человек начнет деградировать…

— Каким образом?

— Все зависит от предыдущей жертвы, — неторопливо продолжал падре, передавая Норману факел и склоняясь над распластанным трупиком, — если это, предположим, был олень, то у человека начинают постепенно срастаться и окостеневать пальцы, морда вытягивается, зубы выпадают и заменяются новыми, и по мере этой замены человек утрачивает мимику и навыки речи…

— Короче, звереет, — ухмыльнулся Норман, держа факел и глядя, как падре ловко сдирает шкурку с коченеющей тушки и извлекает тонкие косточки из кожистых крылообразных перепонок.

— Если уж говорить совсем просто, то да! — согласно кивнул головой падре.

Он тщательно очистил внутреннюю поверхность шкурки от остатков ткани, пересыпал все складки мелким серебристым порошком и, достав дорожный блокнот, стал зарисовывать мышцы и кости ободранной тушки. Это занятие, не вполне, быть может, легкое и продуктивное в пляшущем свете костра, настолько поглотило падре, что Норман решил не отвлекать его дальнейшими расспросами.

Но теперь, глядя, как падре ловко разжимает лезвием кинжала окаменевшие челюсти рыбки, Норман набил трубку и, бросив подозрительный взгляд на лежащих лошадей и на двух гардаров, выбирающих из лохмотьев крупных лиловых вшей, обратился к священнику.

— Одного я не могу понять, святой отец, — проговорил он, вынув линзу из короткой подзорной трубы и наводя ослепительный узелок солнечных лучиков на золотистые крупинки пересохшего табака, — где вы научились так пристойно обращаться с кинжалом? Не иначе как на монастырской кухне!..

— И на кухне тоже, — скорбно поджав губы, проговорил падре, — в монастыре Святого Георгия Победоносца я целый год вставал в час ночи, чтобы до зари наточить не только все кухонные ножи, но и отбить все серпы, косы, не говоря уже о топорах и стругах для лесорубов и плотников…

— Чем же вы прогневили святого великомученика, что он наложил на вас такую суровую кару?

— Если бы ты знал, сын мой, как мне хочется когда-нибудь забыть об этом…

— Забвение — удел животных и безумцев, — проговорил Норман, приминая пальцем затлевший табак и затягиваясь едким дымом.

— Иногда я малодушно молил Господа окутать мой воспаленный мозг приторным дурманом, — вздохнул падре, — я боялся, что дьявол опередит его и мной завладеют посланные им бесы…

— Господь с вами, святой отец! — замахал руками Норман. — Какие бесы?!

Падре не ответил. Он только молча поднял на Нормана темно-каштановые, уже чуть подернутые сизой старческой поволокой глаза, и тот невольно содрогнулся от их твердого немигающего взгляда.

Выручила трубка. Она вдруг погасла, и Норман вновь поспешно вынул из нагрудного кармашка линзу, протер ее истрепавшимся рукавом камзола и стал собирать в чубук солнечные лучики.

В этот момент одна из лошадей захрипела, взбила копытами фонтан песка, чуть приподнялась, опираясь на передние ноги, и тут же рухнула, ткнувшись в воду вспененной оскаленной мордой.

Следом за ней пали и две оставшиеся. Одной, правда, удалось кое-как встать и по брюхо забрести в реку, но едва она наклонила морду к воде, как вся поверхность забурлила, вспенилась, и Норману пришлось тратить целый заряд, чтобы прикончить обреченное животное. Когда дым выстрела рассеялся, поверхность реки походила на площадь, от края до края заполненную толпой, собравшейся поглазеть на сожжение еретика.

— Что это за твари, падре? — спросил наконец Норман, с сожалением провожая глазами уплывающее вниз по течению седло.

— Отряд Cypriniformes, — пробормотал падре, бережно отделив рыбке голову и расправляя пальцами лохматые алые жабры, — они, пожалуй, довольно близкие родственники наших карпов…

— С той лишь маленькой разницей, что там мы едим их, а здесь они едят нас, — нахмурился Норман.

А хмуриться ему было от чего. С того дня, как маленький, из восьми человек отряд покинул поселение шечтлей, прошло чуть больше двух недель. Кроме Нормана, падре и двух самых выносливых гардаров, двигавшихся верхом, с ними было четверо пеших шечтлей — двое проводников и двое носильщиков. Норман все время старался держать путь строго на юг, но местами лес был настолько густ и непреодолим, что ему невольно приходилось вести людей по указке проводников, каким-то чудом находивших тропки и лазейки среди непроходимых дебрей. Норман пытался наносить эти тропки на карту, делал зарубки на стволах старых деревьев, карабкался по ним до самых макушек, чтобы хоть как-то привязать нанесенную точку к ближайшей твердой возвышенности, а вечерами при дрожащем пламени костра подолгу вымерял ржавым циркулем углы и отрезки, чувствуя на затылке и между лопатками надменные насмешливые взгляды молчаливых шечтлей.

Подсчеты показывали, что отряд в среднем проходил за день не больше восьми миль, и такая скорость передвижения, точнее, такая ползучесть раздражала Нормана и его людей, привыкших к легко преодолимым морским просторам. Но если он и падре через неделю притерпелись к бесконечной рубке лиан и плетению настилов из ветвей для преодоления вонючих, чавкающих топей, то оба их спутника перед каждой преградой буквально валились с ног и едва шевелили руками, в кашу растирая налипающий на лица гнус. Красную, как обоженная глина, кожу шечтлей гнус почему-то облетал. Вначале Норман и его спутники приписывали это явление природным защитным свойствам кожи, выработанным предками шечтлей на протяжении многих поколений, но как-то вечером, уже после того как все поужинали и легли спать, с головой укрывшись тряпьем, в которое превратилась одежда, падре заметил, как один из носильщиков разминает на ладони мякоть синего, похожего на крупную сливу плода, добавляет туда собственную слюну и натирает этой смесью все открытые части тела.

Открытие это было сделано весьма своевременно, потому что наутро все четверо шечтлей бесследно исчезли, прихватив с собой пару тяжелых мушкетов с длинными шестигранными стволами и одну из старых Нормановых трубок с вишневым чубуком в виде крючконосой головы черта, увенчанной одним обломком рога над выпуклым шишковатым лобиком. То, что проводники и носильщики сбежали, Норман понял сразу, а пропажу трубки обнаружил лишь к вечеру, когда наступил, как он говорил, «час однорогого черта».

— Ну, насчет мушкетов мне все понятно, — ворчал он, складывая всякую дорожную мелочь в небольшой походный кофр из телячьей кожи. — Хотя что они будут с ними делать без пороха и пуль?.. Стрелками плеваться?.. Но за каким чертом им понадобилась трубка? Что вы думаете, падре, на этот счет?..

— Их представления о душе могут быть отличны от наших, — проговорил падре, бережно расправляя на пробковой пластине винно-шелковые крылья гигантской бабочки.

— При чем тут душа! — воскликнул Норман. — Эти меднорожие идолы сперли мою любимую трубку!

— А вы попробуйте посмотреть на мир их глазами, — сказал падре, закрывая широкой бумажной полоской бархатную шпору на крыле бабочки. — Вечером, перед тем как укладываться на ночлег, рыжий бородатый бог набивает сухой золотистой травой вырезанную из дерева головку своего идола, затем поджигает эту траву, втягивает в себя дым, выпускает его из ноздрей, а затем ложится и спокойно засыпает…

— Логично! — усмехнулся Норман. — Утро начинается с такой же процедуры, с той лишь разницей, что утренний идол не имеет лица в привычном смысле этого слова!

— Утреннему идолу и незачем его иметь, — продолжал рассуждать падре, — ведь душа вернулась в ваше тело после ночных странствий и теперь весь день будет безотлучно находиться в нем.

— Браво, падре! — воскликнул Норман. — Я всегда подозревал, что в иезуитских колледжах все же чему-то учат!

— Я никогда не учился в иезуитском колледже, — проворчал падре, помещая пластину с распятой бабочкой в одно из отделений большого кожаного саквояжа.

— Но рассуждаете вы как иезуит! Так тонко, изящно, логично…

— Мне приходилось иметь с ними дело, — перебил падре, — а вы же знаете: с кем поведешься, от того и наберешься!

Он извлек из саквояжа лист плотного картона и стал раскладывать на нем кустик красной болотной травки с вытянутыми мясистыми листьями, опушенными по краям густой золотистой бахромой. Один лист был свернут в трубку, и падре, осторожно развернув его, извлек и положил на клок грубой мешковины перед костром влажный бесформенный комочек. Затем он бережно расправил стебли и листья растения и стал прикреплять их к картону, ловко орудуя толстой стальной иглой и прихватывая кустик редкими стежками грубой льняной нити. Покончив с этим, падре вооружился большой лупой, висящей на его груди по соседству с крестом, и погрузился в изучение влажного волокнистого комочка. Он вначале внимательно осмотрел его при свете взятой из костра головешки, затем зажал этот корявый светильник между двумя камнями и стал разделять слипшиеся волокна тонкими заостренными палочками.

— Что вы там выискиваете, падре? — поинтересовался Норман, потряхивая над огнем закопченный медный ковшик на деревянной ручке.

— Птица!.. — вдруг ошеломленно пробормотал падре. — Норман, это наполовину переваренная птица!

— Да что вы говорите! — откликнулся тот, с шорохом высыпая в тяжелую походную ступку содержимое ковшика — пару горстей золотисто-бурых, лоснящихся от выступившего масла зерен.

— Но это невероятно! — возбужденно продолжал падре, протирая лупу обтрепанным рукавом сутаны. — Растение питается птицами! Низшее поедает высшее — что вы на это скажете?

— У природы могут быть свои представления о высшем и низшем, — проговорил Норман, смешно копируя интонации священника, — и эти представления могут быть весьма отличны от наших! Вспомните, как в первый день акулы в клочья растерзали одного из таких кретинов!..

И он кивнул в сторону двух гардаров, старательно растягивавших между древесными стволами ветхую полупрозрачную сеть шелкового полога.

— Вспомните, как неделю назад наши услужливые проводники отвели от нас целое полчище гигантских муравьев, подбросив им половину кабаньей туши, — продолжал Норман, размалывая пестиком содержимое ступки, — так что перед лицом каждого подобного факта следует скорее изумляться не самому факту как таковому, а лишь узости наших представлений об устройстве мира и ограниченности человеческого знания о нем…

— А вы, Норман, случайно не воспитанник иезуитов? — с усмешкой посмотрел на него падре.

— О нет! — воскликнул тот. — Мне лишь по чистой случайности и по собственной неосторожности довелось некоторое время общаться и даже вести ученые дискуссии с несколькими достойными представителями этого почтенного ордена…

— И о чем же вы беседовали? — поинтересовался падре.

— О добре и зле, — засмеялся Норман, — о Боге и дьяволе! Моих знаний для бесед о столь высоких предметах было явно недостаточно, но пробелы в образовании как-то стушевывались перед такими вескими аргументами, как дыба, испанский сапожок и довольно отчетливая перспектива аутодафе в виде башни из вязанок хвороста на городской площади, видом которой я мог наслаждаться сквозь решетчатое окно своего последнего, как я полагал, земного пристанища.

Говоря все это, Норман продолжал растирать пестиком содержимое ступки, а когда зерна обратились в ароматный золотисто-бурый порошок, высыпал его в медный ковшик и залил холодной водой из кожаного меха. Затем он прикрыл раструб ковшика плотно пригнанной медной крышкой с блестящим колпачком в виде раскинувшего крылья орла, разгреб толстым суком угасающее кострище, широким ножом выкопал в горячей земле неглубокую ямку, поместил туда ковшик, засыпал его землей по самую крышку и оставил так до утра. Утром Норман извлекал ковшик из ямки, нагревал его на огне, держа за деревянную ручку, а когда вода начинала закипать и над раструбом вспухала шапка рыхлой ячеистой пены, убирал сосуд с огня и, постукивая по медному донышку набалдашником кинжальной рукоятки, несколько раз глухо и невнятно проговаривал: «Ка-хэ!.. ка-хэ!..» После того как пенная шапка оседала, Норман разливал по глиняным кружкам дымящийся, темно-янтарный отвар, и отряд приступал к завтраку, состоящему по большей части из слоеных, испеченных на внутренних стенках глиняных очагов лепешек и ломтиков белой мякоти гигантских орехов, росших под высокими растопыренными кронами стройных, как мачты, деревьев с мохнатыми суставчатыми стволами.

Отвар был горек на вкус, но, несмотря на это, действовал удивительно бодряще, как бы вытесняя остатки темной сонной одури из самых дальних, почти омертвевших за ночь клеток тела. Шечтли стали готовить его в первое же утро похода, а когда падре поинтересовался источником горьковатого, разливающегося над биваком дурмана, церемонно поставили перед ним толстогубую глиняную плошку, окаймленную зубчатым орнаментом, и на треть наполнили ее дымящейся бурой жидкостью. Норман попытался было остановить падре от принятия этого утреннего угощения, напомнив ему о возможном двоедушии и коварстве проводников, но тот сделал успокоительный жест, бросил в плошку несколько мелких желтых кристаллов, помешал жидкость деревянной лопаточкой, подул на нее и стал пить редкими осторожными глотками. Осушив плошку до дна, падре поставил перед собой кофр, разложил на его твердой крышке дорожный блокнот, очинил свежее перо и, откупорив висящий на шее пузырек с чернилами, приготовился записывать свои ощущения. Он сел, скрестив под сутаной ноги, положил вытянутые руки на широко расставленные колени и, дабы ничто не отвлекало его, наполовину прикрыл глаза морщинистыми веками.

— Как вы себя чувствуете, святой отец? — осторожно спросил Норман по прошествии примерно четверти часа.

— Великолепно, сын мой! — пошевелил губами падре. — Чувство такое, будто в мои старческие жилы вливают экстракт вечной молодости, а мозг, опоенный ядовитыми ночными испарениями, омывает кристальная утренняя роса…

Сказав это, падре нащупал на груди пузырек, обмакнул в чернила кончик птичьего пера и, склонившись над крышкой кофра, стал покрывать желтоватую страницу блокнота стремительными угловатыми строчками. Он записал о напитке все, начиная от внешнего вида кустов, на которых гроздьями росли бледно-зеленые, чуть маслянистые на ощупь зерна, и заканчивая невнятным заклинанием «ка-хэ», неизбежно произносимым шечтлями при постукивании по донышку ковшика.

— Знаете, на кого вы сейчас похожи, Норман? — сказал однажды утром падре, глядя, как тот бессознательно бормочет «ка-хэ», постукивая по донышку закопченного ковшика тяжелой рукояткой кинжала.

— На кого? — спросил Норман, не поворачивая головы.

— На большую умную рыжую обезьяну! — расхохотался падре. — Видно, шечтли не зря считают, что эти смышленые, ловкие, обросшие шерстью бездельники нарочно прикидываются такими идиотами, чтобы люди не заставили их работать!

— Мне плевать, на кого я похож, — проворчал Норман, с наслаждением втягивая ноздрями легкий млечный дымок над пенной шапкой, — но мне кажется, что я научился готовить это чудодейственное питье не хуже, чем наши исчезнувшие попутчики!

— О да, — вздохнул падре, принимая из его рук глиняную плошку, — но все же как мало мы знаем об истинной природе видимых явлений и о том, что связывает их между собой!

— И при этом, вместо того чтобы честно признаться самим себе в собственном невежестве, сочиняем всякие нелепые басни и сами уверяем себя в их истинности! — рассмеялся Норман. — Так что давайте лучше выпьем этого «ка-хэ» и двинемся дальше, полагаясь больше на собственные силы, нежели на неисповедимую волю Божественного провидения!

А через два дня пути отряд спустился в узкую извилистую пойму реки, и лошади наелись разлапистых мохнатых листьев какого-то болотного тростника, украшавшего долину огненными зонтами мелколепестковых глянцевых соцветий. Когда рыбы сожрали вторую лошадь и мутная поверхность реки вновь разгладилась, лениво увлекая в плоские блуждающие воронки зыбкое отражение послеполуденного солнца, Норман заметил в небе парящих стервятников. Он приказал гардарам вырубить в лесу пару крепких кольев и столкнуть в реку два оставшихся лошадиных трупа, а сам расстелил на песке желтый шелковый платок с нанесенными на нем очертаниями береговой линии и наиболее приметными местами уже преодоленной суши. Достав из нагрудного мешочка продолговатый древесный уголек, Норман чуть заострил его о подошву сапога и, еще раз окинув взглядом речную излучину, уверенной рукой нанес на скользкий шелк волнистую бархатную черту. Затем он вынул из того же мешочка заостренную палочку, сгреб ладонью сухой песок и, добравшись до влажного слоя, стал по памяти выстраивать длинный столбик одно- и двухзначных чисел. По его расчетам выходило, что за все время пути они не могли удалиться от стоянки шечтлей далее чем на двести — двести десять морских миль, и потому потеря лошадей могла считаться хоть и невосполнимой, но не гибельной для отряда утратой. Надо было возвращаться, но путь через лес представлялся Норману не самым безопасным, и потому он задумчиво смотрел на реку, несущую к Океану свои мутные, населенные таинственными существами воды.

Думать подолгу Норман не любил, опасаясь, как бы размышления не ослабили его действенной энергичной натуры. Тем более что выход из создавшегося положения представлялся очевидным: свалить с десяток подходящих стволов, связать их лианами, столкнуть плот в реку, погрузиться на него и сплавиться вниз по течению до самого Океана. Того, что удалось собрать и увидеть за время похода, было вполне достаточно, чтобы считать путешествие далеко не бесплодным. Коллекция падре: все его планшеты, картоны, коробочки и мешочки — занимала два больших саквояжа. Один был кожаный, корабельный, а второй сплели из тонких легких прутьев женщины шечтлей, жившие отдельно от мужчин в круглых плетеных хижинах, прикрытых коническими крышами из широких плотных листьев дерева ба-ну, продолговатые плоды которого по вкусу напоминали сладкую, перепревшую в горшке репу. Хижины женщин стояли на сваях посреди тихого озерка и сообщались между собой узкими мостками из грубо обтесанных жердей. Такие же мостки, огражденные туго натянутыми лианами, вели к берегу, но, когда один из гардаров как-то ночью попытался подобраться по ним к ближайшей хижине, одна из лиан со звоном лопнула, и не в меру любознательный гость с криком упал в темную воду между круглыми плавучими листьями гигантской местной кувшинки, или Victoria Regia — по определению падре. Гардару почти удалось вскарабкаться на лист, выдерживавший человека, но в последний миг над водой показались маленькие бугорки глаз и ноздрей, бесшумно распахнулась огромная пасть, и человек буквально провалился в нее, хрипя от ужаса и хватаясь за воздух растопыренными пальцами.

Все это было так отчетливо видно в глубине круглой чаши, наполненной темной неподвижной водой, что Норман почувствовал, как у него вспотел лоб и похолодели виски, и увидел, как у Эрниха задрожали пальцы, сжимавшие края магического сосуда. С того утра, когда над грудой раскаленных углей встала во весь рост черная неуязвимая фигура бывшего телохранителя, Норман старался держаться поближе к Эрниху, внимательно наблюдая за каждым его движением и замечая порой, как над золотоволосой головой юноши на миг возникает и тут же исчезает в воздухе призрачный серебристый нимб. Так было, когда шаман вновь завладел черепом и направил тяжелую каменную поступь Гусы в сторону безоружного Бэрга. Видя приближение страшного врага, Бэрг отпустил Тингу и стал плавными скользящими шагами отступать к воде, бросая в Гусу горсти песка и увлекая его за собой. И пока все как зачарованные смотрели на них, ожидая быстрого конца заведомо безнадежного поединка, Эрних вдруг очутился между противниками и, повернувшись лицом к Гусе, выставил перед собой длинные узкие ладони. Над его головой мгновенно, как блик на гребне волны, мелькнул и погас нимб, а обнаженный, обугленный, растерявший последние истлевшие клочья савана мертвец замер и неуклюже затоптался на месте, перемешивая ступнями песок и постепенно погружаясь в него. На бледном высоком лбу Эрниха темной рогатиной проступила питающая мозг жила, его выставленные вперед ладони словно окаменели, со страшной силой упираясь в невидимую преграду, и как ни бесился шаман, как ни скреб крашеными ногтями зубчатые швы голого черепа — все его усилия пропадали втуне: Гуса продолжал мелкими неуклонными толчками погружаться в глубь зыбкого, озаренного восходящим солнцем песка. При этом было видно, что силы постепенно оставляют Эрниха: его пальцы начали заметно подрагивать, щеки ввалились, лицо побледнело и покрылось испариной, а на дне глубоко запавших глаз засветились тусклые голубоватые огоньки.

Когда черный гигант погрузился в песок по самые лопатки, рельефно обтянутые гладкой, как полированное дерево, кожей, Эрних сжал кулаки и, словно сдирая прозрачный покров с невидимой преграды, резко бросил руки вниз, упал на колени и бессильно ткнулся лбом в песок. И тут весь берег пришел в движение: кто-то дико и визгливо заорал над самым ухом Нормана; кто-то подбежал к неподвижному черному торсу, опустился на четвереньки и стал горстями швырять песок на лицо и грудь мертвеца, стараясь, впрочем, не приближаться к нему ближе, чем на вытянутую руку; и только Бэрг с Тингой бросились к Эрниху и, с двух сторон подхватив его под руки, стали оглядываться по сторонам в поисках брошенных погребальных носилок.

Отыскав носилки, Бэрг что-то повелительно выкрикнул на рокочущем, непонятном Норману языке, и двое его единоплеменников — один приземистый, широкоплечий, с двумя глубокими шрамами через все лицо; второй жилистый, остролицый, с чуть свернутым на сторону носом — кинулись к ним. Шаман попытался было преградить путь этим двоим, но жилистый легко, как обрывок парусины, отшвырнул его в сторону, подхватил носилки, и через несколько мгновений обессиленный Эрних уже лежал на них, до самого подбородка укрытый одеялом, сооруженным из спешно скинутых людьми лохмотьев. Норману показалось, будто все племя сбросило с себя жалкие остатки того, что у них могло сойти за одежды, чтобы согреть измученное нечеловеческим напряжением тело своего юного жреца.

При виде этой массы человеческой наготы взор падре на миг помутился; затем священник целомудренно прикрыл глаза морщинистыми пленками старческих век и отвернулся к лесу.

— Не будьте ханжой, падре! — крикнул ему Норман. — Мне за всю жизнь не доводилось видеть более прекрасной и целомудренной картины! Чего стоит одна эта пара — бесстрашный юный воин и его зеленоглазая подруга! Они напоминают мне Адама и Еву, еще не вкусивших запретного плода и не испытавших взаимного вожделения, на которое можно смотреть совершенно по-разному. Вы считаете его величайшим грехом, они — высочайшим благом, и кто вас рассудит?!

Падре промолчал, напустив на себя рассеянный и как бы безучастный вид.


Эрних пришел в себя только к вечеру, когда шечтли почтительно проводили весь отряд на круглую, очищенную от растительности поляну. Открыв глаза, он увидел склонившиеся над ним лица Тинги и Бэрга. Откуда-то издалека слабо доносился голос Нормана: слова звучали взволнованно, но неразборчиво. По бледным, как вывернутые шкуры, исподам древесных крон мелькали быстрые тени ночных бабочек, а сами бабочки порой ярко вспыхивали в мерцающем свете костра, разведенного посреди поляны.

— Пить, — прошептал Эрних.

Тинга смочила его спекшиеся губы куском влажного меха, а когда он с трудом приоткрыл рот, поднесла к нему кончик косо срезанной тростинки, торчащей из маленького сморщенного бурдючка. Эрних почувствовал, как его рот наполнился прохладной кисловатой влагой, как тоненькая струйка потекла по щеке, достигла уха, слегка пощекотала его и устремилась под затылок, смачивая свалявшиеся волосы. Голос Нормана приближался, как шум узкого водопада, поджидающего плывущих в лодке рыболовов ниже по течению реки. Теперь Эрних уже начал различать отдельные слова и прислушиваться к ним, пытаясь проникнуть в смысл произносимой речи.

— Бэрг! — вдруг воскликнул он, резко приподнимаясь на локтях. — Где мы?

— Спроси что-нибудь полегче, — поморщился Бэрг. — Единственное, в чем я могу быть более или менее уверен, так это в том, что мы пока еще находимся на этом свете, а что касается всего остального…

— Ладно, — слабо усмехнулся Эрних, — пока мне довольно и этого.

— Слабое утешение, — проворчал Бэрг, — но все же лучше, чем никакое…

— Перестаньте, — сказала Тинга, — тебе лучше помолчать, а ему — поспать…

— Я не хочу спать, — улыбнулся Эрних, глядя на костер и на темные людские фигуры, в небрежных свободных позах расположившиеся по всей поляне. Кони стояли чуть поодаль, тревожно обмахиваясь хвостами и пугливо выворачивая блестящие белки глаз в черноту леса. Один лишь Норман прогуливался среди всей этой рати, дымя трубкой с чубуком в виде однорогого черта и как бы обращая к некоему безответному собеседнику длинную рассудительную речь.

— «Ваше величество, — говорил он, снимая с головы шляпу и почтительно прикладывая ее к обшитой золотым шитьем груди камзола, — находясь от Вас на расстоянии не менее трех тысяч морских миль, я тем не менее почтительно преклоняю перед Вами свои измученные ревматизмом — этим бичом бывалых моряков — колени, дабы усладить Ваш высочайший слух или зрение, — если Вы будете читать мое послание собственноручно…»

— Помедленнее, Норман, — послышался голос падре, — и не так цветисто…

— Вы совершенно не принимаете во внимание мои верноподданнические чувства, — скорбно произнес Норман, — а уж кому как не вам, пастырю заблудших душ человеческих…

— Ладно, валяйте дальше, я потом поправлю, — буркнул откуда-то невидимый падре.

Эрних вытянул шею и увидел по другую сторону костра знакомый силуэт священника, низко склонившегося над небольшим походным сундучком, тускло поблескивавшим коваными заклепками.

— Пишите, — повелительно сказал Норман. — «Торжественно объявляю Вам, Ваше королевское величество, что золотоносная земля Пакиах, смутные и обрывочные сведения о которой так долго распаляли воображение всякого, кто стремился раздвинуть границы известного доселе мира, — существует!»

— О чем он говорит? — спросил Бэрг.

— Не понимаю, — ответил Эрних, откидываясь на спину и опуская голову на ладонь Тинги.

— Да что с тобой! — испуганно воскликнул Бэрг. — Всегда понимал, а теперь вдруг — нет?

— Слова понимаю, — сказал Эрних, — но кому он их говорит?.. Не знаю… Не вижу! Где этот могущественный повелитель, во владение коему он отдает эту землю? Разве она пуста? Разве на ней не живут такие же люди? И что значит это владение?..

Он беспокойно пошарил руками и зарылся пальцами в густой короткий мех рысенка, свернувшегося клубком рядом с носилками.

— Мы гости на этой земле, — продолжал он, глядя широко раскрытыми глазами на мелькающие под кронами тени ночных бабочек. — Люди, населяющие ее, хитры, суровы и непреклонны!.. Они никогда не склонят свои головы перед чужими богами!

— Скорее преподнесут чужих в жертву своим, — ухмыльнулся Бэрг.

Тинга предупредительно приложила палец к губам Эрниха и зашептала полузнакомые успокоительные слова.

— Все-все, молчу, — закивал он и стал следить за бесшумным кружением ночных насекомых.

— «Мы прошли долгий и трудный путь, — доносился до него голос Нормана, — порой надежда достичь какой-либо обитаемой земли оставляла нас, а голод и жажда повергали в совершеннейшее отчаяние…»

— Короче, Норман, — проворчал падре, — все подробности нашего плавания я день за днем заносил на страницы путевого дневника.

— Конечно, конечно, — рассеянно пробормотал Норман, — впрочем, кто будет читать все эти описания иссохших от жажды трупов, корабельных крыс, обглоданных до хвостов и кончиков когтей? Страдания неразделимы — читать о них скучно, а переживать самому — мучительно, а потому люди всегда будут грешить, какими бы адскими кошмарами вы их ни стращали, святой отец!..

— Вы отвлекаетесь, — сухо сказал падре, — и забываете о главном.

— Ах да! — спохватился Норман. — «Эти земли населены язычниками: народом суровым, диким, коварным и кровожадным! Судя по тому, что мы здесь увидели, участники всех прежних экспедиций погибали от их беспощадных рук жестокой и мучительной смертью. Нас ждала та же неминуемая и неумолимая участь, и только чудо…» Падре, я правильно понимаю то, чему мы с вами были свидетелями?

— Да, — твердо и убежденно сказал падре.

— «Точнее, целая цепь чудес, совершенных юным жрецом неизвестного племени, снятого нами с плота в открытом море и спасенного тем самым от неминуемой гибели…»

— Чтобы гостеприимно приковать к веслам в корабельном трюме, — уточнил падре.

— Не сбивайте меня, — огрызнулся Норман, выбивая трубку о точеный каблук своего сапога, — лучше постарайтесь коротко изложить суть чудес, совершенных этим ангелоподобным язычником!

— О, если бы я мог знать, какой силой он это делает! — уклончиво вздохнул падре.

— Как! — воскликнул Норман. — Неужели после всего, что он совершил за одни лишь прошедшие сутки, в вас еще остались какие-то сомнения?

— Но этого не может быть, — взволнованно прошептал падре.

— Отчего же? — резко перебил Норман. — Оттого, что этого не может быть никогда?!.

— Нет-нет, — испуганно пробормотал падре, — когда-нибудь это обязательно случится! Он придет! Он сойдет с небес в окружении светлого воинства своего, во всей силе и славе Отца нашего небесного!

— Вы хотите сказать, что сроки еще не исполнились? — сухо спросил Норман.

— Да-да, именно так, — подхватил падре, — сроки не исполнились… Не исполнились сроки!

— Так что же вы напишете в послании нашему королю? Как вы объясните его величеству все, чему нам с вами пришлось быть не только свидетелями, но и участниками?

— Я должен это обдумать, — сказал падре, — соколиное послание — документ, и кому как не вам, Норман, знать, что малейшая неточность…

— Либо, напротив, обилие деталей и подробностей, — усмехнулся Норман.

— Не смейтесь, — сурово перебил падре, — вы же прекрасно знаете, через чьи руки в первую очередь проходят подобные депеши, и если вам один раз удалось выскользнуть из этих цепких лап, то во второй раз чудо может не повториться!

— Вы правы, святой отец, — вздохнул Норман, — порой мне тоже начинает казаться, что я уже слишком стар, чтобы вновь и вновь искушать судьбу…

— Что вы хотите этим сказать? — насторожился падре.

— А вы не догадываетесь?

— Не может быть!.. — в ужасе воскликнул падре. — Остаться здесь навсегда?!. Среди дикарей, язычников, быть может, людоедов… Вспомните идолов при входе в лагуну!.. А это усыпанное золотом и человеческими костями дно?.. Я понимаю: прекрасный климат, полная свобода, бесчисленные возможности быстрого, сказочного обогащения — одних пряностей, коими была приправлена наша вечерняя трапеза, хватит на то, чтобы построить и снарядить два таких корабля, как тот, на котором мы сюда прибыли!.. Но не сразу, Норман, потерпите, вы же сами знаете, что освоение новых земель — это завоевание, что язычники всех мастей и цветов кожи признают только три вещи!..

— Какие три вещи? — быстро спросил Норман.

— Силу! Силу! И еще раз — силу! — истерически взвизгнул падре. — А у нас ее пока слишком мало, чтобы пускаться в авантюры!

— И вы, разумеется, напишете об этом нашему королю?

— Да, — сухо ответил падре. — Да, скажу я, эта земля прекрасна, но она станет еще прекраснее и приветливее после того, как здесь обретут вечный покой останки двух или даже трех поколений клейменых пожизненных каторжников, доставленных сюда в сопровождении пусть небольшой, но хорошо вооруженной и экипированной армии. — Вопросы есть?

— И это говорите вы, смиренный слуга Господа нашего Иисуса Христа? — с насмешливым, но несколько искусственным удивлением спросил Норман.

— Довольно, Норман! — сурово оборвал его падре. — Я сам знаю, как служить Господу, и не советую вам впредь делать мне замечания либо давать какие бы то ни было рекомендации на этот счет. — Вопросы есть?

— Да, — сказал Норман, подняв с земли тлеющий сучок и раскуривая потухшую трубку, — один, последний: что же вы все-таки напишете нашему королю? В конце концов, от этого зависит не только моя участь, но и судьба всех моих людей.

— Я напишу, что мы водрузили на берегу королевский флаг, — начал падре, — напишу, что согласно составленному перед отплытием договору вы, Норман, становитесь губернатором всех вновь открытых земель…

— Хорошо, дальше!

— А дальше мне надо подумать, — сказал падре, — ведь моя участь тоже зависит от того, как будет составлено это послание.

Дальнейшей беседы Эрних уже не слышал, а в ответ на вопросительный взгляд Бэрга лишь успокоительно кивнул головой, дав понять, что ничего опасного в словах падре и Нормана не обнаружил. Еще он успел подумать, что жизнь человеческая в чем-то сродни трепетному полету ночной бабочки, на несколько мгновений влетающей в багровые всполохи костра и вновь исчезающей в бездонной всепоглощающей тьме. Подумал и тут же поразился не столько простоте и очевидности своего наблюдения, сколько тому, что такая мысль не пришла ему в голову раньше.

И не только ему. Эрних вспомнил древние предания кеттов, где пелось о схватках с лесными чудовищами и могучими воинами враждебных племен, о том, как боги карали людей за преступления против Закона Жизни, посылая им внезапную, как вспышка молнии, смерть. Вспомнил, как Унээт отводил божественный гнев, подводя к жертвенному камню молодую косулю и глухо, невнятно бормоча известные одному ему заклятия. Потом Унээт жесткой ладонью хватал косулю за морду и, запрокинув ей на спину острые точеные рожки, одним взмахом вспарывал трепещущую глотку и жадно припадал ртом к ярко-алому фонтану дымящейся крови.

Сосредоточившись, Эрних увидел, как, напившись и набрав полный рот крови, Унээт разжал ладонь и косуля, подогнув сведенные предсмертной судорогой ноги, упала в рыхлый изумрудный мох перед жертвенным камнем. Верховный Жрец поднял голову, тщательно вытер о волосы и бороду окровавленные ладони, а затем шагнул к вырубленному в дубовом стволе идолу и изрыгнул в его грубый жестокий лик длинную свистящую струю крови. Кровь попала идолу в лоб, растеклась и закапала с мохнатых бровей густыми черными каплями. Унээт обернулся, посмотрел на Эрниха и сделал резкий призывный жест, звонко щелкнув в воздухе липкими от крови пальцами. Эрних почувствовал, как его схватили за руки, попытался вырваться, но держали крепко, и кто-то уже подталкивал его в спину навстречу Верховному Жрецу, пробующему пальцем лезвие жертвенного ножа. Эрних вскрикнул и проснулся.

Костер почти прогорел, и только дотлевающие посреди поляны угли испускали слабое багровое свечение, призрачно озарявшее уснувшего над своим дорожным сундучком падре. В темных бесформенных, разбросанных по всей поляне холмиках едва угадывались очертания спящих. Бэрг и Тинга спали по обе стороны носилок, прикрывшись длинными увядшими листьями неизвестного дерева и положив головы на раскинутые ладони Эрниха. И только призрачная фигура Свегга бесшумно переходила от ствола к стволу, останавливаясь и прислушиваясь к ночным шорохам и редкой визгливой перебранке незнакомых птичьих голосов.

Эрних чуть приподнял голову и постарался осторожно, не потревожив спящих, высвободить из-под их затылков свои затекшие ладони. В конце концов это ему удалось; ровное чистое дыхание Тинги не прервалось, а Бэрг лишь беспокойно заворочался во сне и снова затих, нашарив на поясе рукоятку гардарского кинжала. Рысенка под боком не было; бесстрашный зверек, по-видимому, уже настолько освоился в незнакомом лесу, что вернулся к естественному для него образу жизни и ушел на ночную охоту.

Вдруг Эрних ощутил какое-то смутное, но уже знакомое беспокойство. Он быстро приподнялся на локтях, сел, повернул голову и увидел невдалеке вытянутое туманное пятно, похожее на рыбу, подвешенную за жабры. Пятно плавно и неторопливо приближалось, то скрываясь за древесными стволами, то вновь появляясь и с каждым разом едва приметно увеличиваясь. Когда до него осталось не больше пяти-шести шагов, Эрних отчетливо различил длинные складки мантии и темные, чуть расходящиеся к вискам глаза под нависающим козырьком остроконечного капюшона. Тэум бесшумно приблизился, сел на землю напротив Эрниха и молча достал из складок мантии гладкий голубоватый шар размером с крупное лесное яблоко. Эрних немного помолчал, разглядывая призрачного ночного гостя, а затем коротко предупредительно кашлянул, как бы желая обратить на себя его внимание. Но тэум даже не поднял головы, оставаясь все в той же скорбной неподвижной позе и плавно перебрасывая в ладонях светящийся шар.

— Спасибо вам, — наконец выдавил из себя Эрних, — если бы не вы, то сегодня, сами понимаете…

— Пустяки, — коротко отозвался из-под складок капюшона сухой потрескивающий шепот тэума.

— Для вас, наверное, да, — поспешил согласиться Эрних, — но мы, слабые люди…

— Слабые? — резко перебил тэум. — Впрочем, конечно, слабые… Немощные… Человечки… Людишки…

Он подкинул шар, и тот завис в воздухе, излучая мягкое болотное свечение.

— Нас просто обманули, — быстро и убежденно зашептал Эрних, — мы к ним с открытыми душами и чистыми сердцами, а с их стороны — коварство!..

— Землю начинаете делить! — тонко и гневно просвистел из-под капюшона тэум. — Ведь взбредет же такое в голову!..

Он высвободил руку из широкого рукава и резко толкнул пальцем висящий шар. Тот вздрогнул и беспорядочно заплясал в ночном воздухе, разбрасывая во все стороны потрескивающие серебристые искорки.

— Ничтожества, — опять сокрушенно просипел тэум, — все кричат: дайте знамения! знамения!.. Так ведь давались знамения! Мало?.. Вот вам еще — берите! Только прозревайте! А то ведь как выходит: смотрят — и не видят!.. Слепцы… Блуждают во мраке Вечности на острие булавки, и каждый норовит взобраться на самый кончик!.. Зачем, спрашивается?.. А так, из принципа: вот, мол, я каков! Заберется и орет: я! я!.. А что — я? Зачем — я?.. Спросишь, а он и не знает. Стоит перед тобой, топчется с ноги на ногу, голову опустит, бормочет что-то себе под нос… Многие плакать начинают, особенно из тех, кто громче всех орал, — грустно все это, ой как грустно!..

Тэум замолк и, протянув обе руки к потрескивающему шару, погасил его мерцающий искрящийся ореол. Теперь шар стал походить на огромную голубую жемчужину в приоткрытых створках прозрачных длиннопалых ладоней. Тэум на мгновение сжал эту жемчужину, а когда развел руки, шар стал медленно вращаться, увлекая за собой рваные клочки ночного тумана, оседающие на его полированной поверхности матовыми пятнами росы.

— Да мы ведь, собственно, ничего от них не хотели, — нерешительно начал Эрних, — это они первые начали: накинулись, приковали…

— Да знаю я все, — досадливо отмахнулся тэум, — а нам, думаешь, легче от этого знания! Ведь трагедия в том, что все всегда происходит чуть-чуть не так, как хочется, ну а если что-то уже произошло, то никто, запомни, ни одна сила не может сделать бывшее — не бывшим!.. Остается, правда, Вечность, в которой исчезает все, — но нам-то от этого не легче… Ведь мы пока еще существуем — так или не так?.. Ну что молчишь? Говори, не бойся…

— Я… Я не боюсь, — растерянно пробормотал Эрних, — все это так, вы совершенно правы, но мне-то что делать?..

— А это уж смотри сам, — задумчиво сказал тэум, — по обстоятельствам… Они вон тряпку на палке воткнули и говорят: знамя — поклоняйтесь!

Тэум махнул широким рукавом в сторону дотлевающего кострища, вблизи которого торчал из земли высокий шест, вырубленный накануне вечером в зарослях толстого трубчатого тростника. Срубив твердый суставчатый ствол, гардары оборвали с него листья, натянули по всей длине шеста тонкую двойную бечевку, вкопали шест посреди поляны и, пришив к бечевке широкое шелковое полотнище с тремя вытканными в центре звериными головами в зубчатых золотистых коронах, втянули полотнище на самую верхушку шеста. При этом они безумно ликовали, дули в надраенные до лунного блеска трубы, рукоятками кинжалов отбивали горлышки засмоленных бутылок, извергавших из себя шипящие пенные фонтаны, палили из пистолетов по раскидистым древесным кронам, приводя в яростный восторг стаю пепельно-зеленых мартышек, перескакивавших по раскидистым ветвям и на лету подхватывавших ловкими лапками подкинутые в воздух бутылки.

— И кто им дал такую власть, — продолжал тэум, извлекая из рукава кисточку и нанося на медленно вращающийся шар темные расплывчатые пятна, — кто дал право так уверенно судить ближнего и отделять добро от зла?

Тэум спрятал в рукав кисть, ногтями наскреб в ладонь немного сухой земли и стал мелкими щепотками посыпать поверхность шара. Темные песчинки исчезали в матовых пятнах росы и приставали к бурым, оставленным кистью мазкам, придавая им легкую, едва задевающую взгляд шероховатость.

— Интересно? — вдруг спросил он, подняв голову и посмотрев на Эрниха темными, как черные жемчужины, глазами. — И кажется, что все это так просто, да?

— Не знаю, — завороженно прошептал Эрних, — я, во всяком случае, так не думаю…

— А ты хоть понимаешь, что это? — спросил тэум неожиданно глубоким и чистым голосом.

— Н-нет, — запнулся Эрних, — но я думаю…

— Думаешь? — насмешливо посмотрел на него тэум. — Ну, думай, думай…

Он осторожно взял шар двумя пальцами, остановив его медленное вращение, положил на ладонь, еще раз внимательно осмотрел его, сбивая острым поблескивающим ногтем невидимые песчинки, и поднес к лицу Эрниха.

— Видишь? — спросил он тихим, торжественным голосом.

— Вижу, — чуть разжав губы, пролепетал Эрних.

— А теперь — дунь! — коротко приказал тэум.

Эрних взволнованно облизнул кончиком языка пересохшие губы, набрал в грудь воздуха и осторожно подул на мерцающую поверхность шара, прорвав окружавший его матовый туманный кокон.

— Ну вот и все! — облегченно вздохнул тэум. — А ты боялся…

Он неожиданно засмеялся сухим потрескивающим смешком и, выпустив шар из ладони, слегка подтолкнул его вверх. Шар на какое-то мгновение завис в воздухе, вновь окружив себя сплошным туманным облачком, а затем стал медленно подниматься вверх, заливая поляну и неподвижные фигуры спящих ровным холодным светом, не порождающим теней, но странным образом создающим вокруг спящих причудливые мерцающие ореолы. При этом Свегг продолжал все так же бесшумно переходить от дерева к дереву, держа наготове поднесенный ему шечтлями костяной топорик на длинной рукоятке; привязанные лошади с легким шорохом обмахивались хвостами, сбивая с широких крупов поблескивающие чешуйки ночных насекомых; и только падре, подняв голову над своим сундучком, смотрел на шар неподвижным, зачарованным взглядом.

А он все поднимался, поднимался, продолжая медленно и плавно набирать обороты и даже как будто слегка увеличиваясь в размерах. Редкие ночные бабочки беспорядочно вились вокруг шара, но когда какая-нибудь по неосторожности подлетала к нему слишком близко, шар замедлял вращение, летунья на миг зависала перед ним, мелко трепеща крыльями, а затем сухим листом соскальзывала в матовое облако и растворялась в нем. Воспарив к нижним ветвям плотно сомкнутых над поляной древесных крон, шар замер, словно высматривая проход, а затем описал широкую дугу и стал как бы по спирали ввинчиваться в расходящуюся перед ним листву. Попутно он легким прикосновением слизнул с провисшей лианы сухую корзинку птичьего гнезда, бесследно поглотил задремавшую на обломанном суку обезьянку и, воспарив над лесом, стал ярким стремительным пятном уноситься к едва различимым звездочкам, оставляя за собой широкую ленту бледно мерцающего света.

Поляна вновь погрузилась в густую тьму, и лишь в том месте, где сидел тэум, еще светилось слабое бесформенное сияние.

— Вот так-то, — раздался посвистывающий шепот где-то совсем рядом с Эрнихом, — вот так стараешься, делаешь, — глядишь, что-то из всего этого и выйдет… Правда, тяга слабовата… Слабовата тяга…

— Какая… тяга? — пробормотал Эрних, судорожно сглатывая подкативший к горлу комок.

— Ничего-то вы еще не знаете, ничего, — разочарованно просвистело в отдаленье.

Эрних хотел еще что-то спросить, но вдруг почувствовал на себе чей-то тяжелый пристальный взгляд. Он повернул голову и увидел, что падре бесшумно бродит по краю поляны, собирает сухие сучья и, не глядя, точными движениями бросает их на тлеющие угли кострища. Сучья обугливались, на них сухо лопалась и стружкой завивалась кора, а когда в их густом пересечении вспыхнул первый язычок пламени, падре подошел к костру и, подняв голову, опять молча посмотрел на Эрниха.

— Ну что вы так на меня смотрите, падре? — с улыбкой спросил Эрних. — Лучше садитесь и пишите, пишите…

Загрузка...