Часть І Привидения и общество

Соотечественники!

Страшно!..

Гоголь Н.В. Завещание

Народные привидения

Народные представления об «оживших» мертвецах делятся на две группы. Первая включает в себя описания встреч с благодушными покойниками, прежде всего с родными и близкими. Эти представления сравнительно поздние. Возникнув параллельно западным фантазиям о духах чистилища, они были с легкостью усвоены дворянами и обрели вторую жизнь в наши дни.

Русский вариант западного чистилища – так называемые мытарства (хождения по мукам) души в течение сорока дней после смерти. В это время душа пребывает в различных частях дома – окно, стены, красный угол, печь, труба, порог, чердак (последнее очень близко английскому фольклору) – или на кладбище, а также скитается по оврагам и горам, искупая собственные прегрешения. Такая душа либо недоступна взорам живых – о ее присутствии возвещают звуки или чувство беспокойства, либо имеет облик смутной бестелесной фигуры, в которой угадываются знакомые черты.


Поминки на деревенском кладбище.Картина А.И. Корзухина (1865)


Удивляет сходство рассказов о блуждающих душах со средневековыми «примерами», предваряющими догмат о чистилище. И здесь, и там душу влекут к земле горе близких людей, осиротевшие дети, неоконченные дела, не исполненное родными желание умирающего, неулаженная ссора, невозвращенный долг и т.п. Как и героям «примеров», нашим мертвецам чего-нибудь недостает – еды, одежды, денег и даже сигарет. Цистерцианский монах требует от настоятеля облачения, без которого не пускают в рай, а муж русской крестьянки – ремня, чтобы не обронить штаны на том свете.

Нужные предметы кладутся в гроб свежему покойнику, и тот снабжает ими своего товарища. Еду в гроб не кладут, очевидно, боясь, что загробный курьер на нее польстится или она испортится во время сорокадневных странствий. Чаще остальных досаждают своим матерям юные модницы, заказывающие им тапки, туфельки, платья. Такого рода заказы лучше класть в гроб к мужчинам – девичьи тряпки им точно ни к чему.

Обувь и верхнюю одежду привидению унести не под силу, но покушать и попить оно может самостоятельно, поэтому хлеб, воду, мед, соль оставляют для него на божнице или на подоконнике иногда вместе с ложкой. В поминальные дни еду относят на кладбище. Совсем недавно к ней присовокуплялась стопочка водки, и к концу дня, после ухода родных, на погост тянулись, по выражению протоиерея Михаила Ардова, «иного рода посетители», не оставляющие бедным покойникам ни малейших шансов на духовное исцеление. На деревенские кладбища родные ничего не приносили – здесь наблюдался избыток вечерних посетителей, – и обитатели могил по ночам сами бегали за водой и прочими яствами, возвращаясь на место с криком петуха.

Во всех этих фантазиях проявилось хорошо знакомое нам по Англии желание опустить небо на землю. Если бы того света не существовало, его следовало бы выдумать в наименее отвлеченной форме – с земными страстями и привязанностями, нуждами и слабостями. Вот почему дворянам, погруженным в земные утопии, приглянулись добрые мертвецы. Детали их посмертного существования вплоть до милых безобидных нелепостей (кормежка предков, уход покойной матери за живыми детьми, загробная почта) очень человечны – они таковы, каков окружающий нас мир.

Однако среди крестьян бытовали и другие представления, вызывавшие гнев и презрение образованных слоев общества. Писатели вроде А.А. Коринфского стремились всячески затушевать предания о «ходячих» мертвецах в угоду передовой российской интеллигенции, и так-то «страшно далекой» от народа: «Находятся и теперь такие дотошные всезнаи, что за верное передают россказни о будто бы не принятых землею нераскаянных злодеях»[1]. Но «всезнаи» были осведомлены об исторических корнях лучше уездных лекарей и салонных дам. Скупая информация, почерпнутая из древнерусских летописей, ничего приятного от встречи с покойниками не сулит.


Похороны знатного руса.

Картина Г.И. Семирадского (1883)


В заметках Ахмада ибн Фадлана, путешествовавшего по Руси в X столетии, содержится описание обряда погребения знатного руса, который завершается так: «Потом подошел ближайший родственник (этого) мертвеца, взял деревяшку и зажег ее у огня, потом пошел задом, затылком к кораблю… зажженная деревяшка в одной его руке, а другая его рука (лежала) на заднем проходе, (он) будучи голым, пока не зажег сложенного дерева (деревяшек), бывшего под кораблем». По заключению этнографов, родственник разделся для того, чтобы покойник не узнал его. Из тех же соображений он пятился задом и прикрывал самое уязвимое (узнаваемое?) место. Не будем уточнять, чем именно занимались тогдашние призраки, просто констатируем факт наносимого ими вреда.

Другое свидетельство – знаменитый отрывок из летописи 1092 г.: «Предивно было в Полоцке в ночи… стеная, по улице, как люди, рыщут бесы, а кто вылезает из дома, желая их видеть, бывает изранен бесами и от этого умирает. И не смели вылезать из домов. А в это же время начали являться днем на конях мертвые, и не было видно их самих, но только копыта их коней, и так избивали людей в Полоцке и близ него, что люди говорили: мертвые бьют полочан». Эти избивающие людей мертвецы (навьи), скорее всего, представляли собой бывших язычников, хотя академик Б.А. Рыбаков называл их «чужими, как бы (?) иноверческими духами»[2]. Интересно упоминание о видимых глазу лошадиных копытах. В Англии мертвецы наверняка оседлали бы лишенных голов коней.

Даже к тем душам, что являлись на домашние поминки, в народе зачастую относились с подозрением, а приход покойного вне установленных сроков вселял тревогу и грозил бедой. Заложный[3] мертвец, то есть умерший скоропостижной или насильственной смертью, проклятый родителями или пропавший без вести, считался верным кандидатом в зловредную нечисть, а самоубийцы, колдуны и ведьмы превращались после смерти в настоящих чудовищ, по колориту ничуть не уступающих английским.


Мертвые бьют полочан. Миниатюра Радзивилловской летописи (XV в.)


Посмертные визиты объяснялись двояко. К дохристианским верованиям тяготело мнение о том, что заложных покойников «Мать Сыра Земля» не принимает. Всякая дьявольская сила от крестного знамения и молитвы проваливается не иначе как «сквозь землю», не оскверняя святости ее недр (любопытный взгляд на строение земного шара). При этом в полном расхождении с церковной позицией нетление тела считалось дурным знаком – раз тело не гниет, значит, землице оно не по нраву. Потому оно и не лежит в гробу, а ходит и пугает живых. Иными словами, не бесплотность, а телесность – главное свойство беспокойного духа, чья кульминация – упитанный, сочащийся кровью упырь.

Впоследствии под влиянием христианства возникло еще одно объяснение существования привидений, широко распространенное в Англии: они являются ввиду событий, случившихся с ними при жизни. Самоубийцы приходят к тем, кто не оказал им должной любви и поддержки. Убитые досаждают своим убийцам, нередко доводя их до раскаяния. Призрак мстит своему обидчику, расплачивается за свои земные страдания или просто завидует живущим и старается им навредить. На полную мощь звучит платоновский мотив земных привязанностей: мертвец следит за порядком в доме или беспокоится о зарытых сокровищах (стережет клад).

Прижились у нас и античные представления о непогребенных мертвецах, просящих об исполнении долга в отношении их останков. На Руси они вошли в противоречие с другим обычаем, согласно которому заложных покойников не хоронили в земле, а выбрасывали в пустынных местах или топили в озерной тине, болоте, реке. Этот старый обычай, порожденный тем же стремлением не осквернить землю (или защититься от призрака посредством воды), имел массовую поддержку. Практичный русский мужик готов был якшаться с привидением, требующим погребения, но не желал страдать от неурожая и засухи – последствий осквернения.

В итоге был найден своеобразный компромисс между двумя обычаями. Трупы стали зарывать на перекрестках дорог, на границе полей – в традиционных местах скопления нечисти, а не на общих кладбищах, дабы не обидеть почивающих там «родителей». Помимо моральной травмы, обида заключалась в том, что заложный мертвец начал бы нагло грызть их кости, лежащие по соседству.

К типично русским (славянским) представлениям надо отнести явления некрещеных душ, главным образом детей, ожидающих совершения таинства, а также службу у чертей, возящих на покойниках воду или пользующихся их услугами в других целях.


Леший и Баба Яга. Картина Н.Л. Сергеева. Чьи-то предполагаемые дедушка и бабушка


Кроме обливания водой, сжигания на костре, расчленения и вбивания осинового кола существовало несколько оригинальных способов защиты от привидений. На похоронах труп выносили из дома ногами вперед, чтобы он не увидел порога и не запомнил пути назад. На всякий случай по дороге на кладбище гроб с телом переворачивали кругом, сбивая покойника с толку. Колдуна клали в яму лицом вниз. Царапая когтями землю, он зароется глубже и не сможет выбраться наружу. Возле могилы рассыпали маковые росинки или зерна проса. Мертвец кинется их собирать и считать и провозится с ними до рассвета. По той же причине могилы заваливали ветками, клочками сена или соломы, щепками, камнями.

Мы опять имеем дело с будничным восприятием покойницкого жития. Трупу завязывали глаза – так он ничего не увидит, подрезали пятки или набивали их щетиной – так он не сможет ходить. Гроб снабжался монетами, чтобы покойнику было чем заплатить за могилу, а дома ему выделялась доля – зарезанный баран, поросенок, ягненок, – чтобы он не «увел» все хозяйство.

Следует сказать пару слов и о некромантии. На Руси она не имела таких масштабов, как в Западной Европе, – русский человек с недоверием относился к услугам мертвецов. Тем не менее в книгах XIV— XVII вв. можно встретить осуждения «моления навьям (мертвым) в бане». Стоглав (глава 41, вопрос 26) возмущается тем, что в четверг на Страстной неделе люди жгут солому и призывают мертвых.

Не к этим ли обрядам восходит обычай «кормить» и ублажать гостей из иного мира? Призывы к предкам в поминальные дни напоминают заговоры. Например, крик в печную трубу или в окно: «Деду, иди к обеду!» или: «Вся умершая родня – сколько вас есть – приходите ужинать!». После трапезы столь же чинно и «деду», и вся неисчислимая родня выпроваживаются восвояси: «Деды святые, вы ели и пили, идите же теперь к себе» или: «Кыш, душечки, кыш, большие через дверь, маленькие через окно». Избави Бог послать в окно большую душу! Выломанной рамой ущерб не ограничится. Одна женщина, справляя годовщину свадьбы с покойным мужем, забыла налить ему стакан и чуть было не получила люстрой по голове.


Утопленник в деревне. Картина Н.Д. Дмитриева-Оренбургского (1868). В центре проводится официальное дознание; справа решают, что делать с подозрительным трупом


Призывы к мертвецам бывали и не столь бескорыстны. Колдун мог вызвать покойника из могилы для нанесения вреда своему недругу, употребив при этом предохранительное средство: очертить круг вокруг себя или встать на камень. В лесу у осины, обратившись лицом на запад, некромант просил всех «умерших, убитых, некрещеных и безыменных» встать и повредить такому-то.

Несмотря на множество курьезов, русский фольклор сохранил леденящие душу воспоминания о встречах с привидениями. Назову ряд призрачных существ, способных составить конкуренцию хваленым английским монстрам. Женщина в белом саване, которую не следует путать с туманной Белой дамой, обычно предвещает беду или болезнь. Молчаливая или причитающая высокая фигура в белом воплощает смерть и, показавшись на лесной дороге или под окнами дома, уводит за собой живых. Она может стоять неподвижно как некий явленный знак грядущей напасти, и тогда ее унылый вой производит особенно жуткое впечатление.

В белое может обряжаться и покойник-мужчина, а иногда это существо бесполо – фигура в простыне, возникающая при гаданиях, хохочущая, проваливающаяся сквозь землю или настойчиво преследующая свою жертву.

Еретик – это умерший колдун, встающий из могилы в полночь и скачущий по земле, а еретица – погребенная в провале ведьма в виде безобразной оборванной старухи. Упаси Господь оступиться в ее могилу! Мгновенно иссохнешь и будешь шататься вместе с ней по грязным оврагам и отплясывать по ночам в банях. Тела еретиков и еретиц претерпевают особенно гадкие метаморфозы, делаясь после смерти горбатыми, синими, покрытыми чешуей. Их глаза вырастают с коровьи, волосы седеют, а на ногах и руках отрастают длинные острые когти.

Наиболее опасен железнозубый (лесной) еретик – чудовище с железными зубами, живущее в глубине лесов и пожирающее заблудившихся путников. Но и на обычных кладбищах могут обитать мертвецы с железными зубами. У большинства из них при погребении руки были сложены крестообразно – не только ради благочестия, но и в качестве оберега. Такой мертвец не в состоянии действовать руками и вынужден пускать в ход зубы, которыми он подгрызает деревья подобно Бабе Яге. Убежать от него крайне сложно – он хоть и не бесплотен, а носится быстрее лошади.

Ерестун способен проникать в дом, принимая на себя чужой лик или вселяясь в чужое тело на похоронах. Длиннющий и тоненький жердяй бродит по ночным улицам, заглядывая в окна, грея руки в трубе и пугая людей. Встречник передвигается по дорогам в виде столба пыли, «силой своей окаянной» убивая попавшуюся лошадь, а иногда и «человека расшибая». Умран, поднявшись из могилы, катается по земле белым шаром.

Игоша – это бывший младенец, некрещеный или мертворожденный, безрукий и безногий уродец, зарытый в подполье или около избы. Он по преимуществу озорничает, а не мучает и убивает, но сам вид его, надо думать, малоприятен. А вот с колокольным маном, сидящим по ночам на колокольне в белом или красном колпаке, лучше не связываться. Он может разорвать тебя на части, а если ты тронешь его колпак, будет преследовать всю жизнь, пока не придушит.

Привидения и духовенство

Раннее христианство не выработало единого мнения на предмет визитов с того света, что подтверждает святоотеческий анализ библейского эпизода с Аэндорской волшебницей, по просьбе царя Саула поднимающей из земли умершего пророка Самуила – «мужа престарелого, одетого в длинную одежду» (1 Цар. 28: 4—14). Иустин Философ приписывал волшебнице власть над «душами подобных праведников и пророков», а Тертуллиан уверял, что «душу святого (не говоря уж о пророке) с помощью демона призвать невозможно». Постепенно восточные отцы склонились к мнению Тертуллиана. Иоанн Златоуст, писавший об истинности явления духа Самуила, в другом месте уверял, что «невозможно блуждать душе, уже отделившейся от тела».


Лэндорская волшебница. Картина Д.Н. Мартынова (1857). Призрак Самуила представлен в виде традиционной для Руси высокой белой фигуры


Перед церковными пастырями стояла нелегкая задача. С одной стороны, они не могли отрицать подлинность явлений святых, рассказами о которых пестрели жития – любимое чтение христиан, обращенных из язычников. Так, молящиеся видели святого Игнатия Антиохийского, идущего к ним с раскрытыми объятиями после своей мученической кончины, а преподобная Афанасия Эгинская приходила с того света к сестрам своей обители, чтобы укорить их за небрежение к ее завещанию.

И если бы речь шла только о святых! Но нет – в число привидений угодили и рядовые миряне, и даже язычники. Герой «Пастыря Гермы» (II в.) видит свою возлюбленную госпожу, незадолго до того умершую, которая мягко упрекает его за прегрешения. Макарий Великий беседует с черепом начальника языческих жрецов и заставляет труп назвать своего убийцу (приемы, получившие развитие в западноевропейском фольклоре). Преподобный Бенедикт спасает двух умерших мирянок, чьи призраки грустно покидают храм на каждом богослужении в наказание за болтливость при жизни. Пресвитер из рассказа Григория Великого освобождает дух незнакомца, прислуживающий в общественной бане.

Некоторые житийные эпизоды хорошо согласуются с дохристианскими воззрениями. Например, в житии того же Бенедикта тело молодого монаха, пренебрегавшего при жизни благословением своего наставника, не принимается землей и извергается из гроба. Популярные русские жития («Пролог») наполнены историями, повторяющими католические «примеры». Покойный монах приходит к своему духовному отцу нагим и обгорелым как уголь, сетует на адские муки, исповедуется в грехах и просит о молитвах. По рассказу блаженного Кир Луки, некий князь вылезает, черный и обгорелый, из могилы на кладбище и умоляет раздать беднякам оставленные им деньги.

С другой стороны, существовала иудейская традиция боязливого отношения к визитерам из загробного мира. Иудеи знали о привидениях больше язычников, но старались о них помалкивать. Именно эту позицию заняло восточное монашество. Не вступая в богословские дискуссии, монахи отнесли видения умерших и прочих духовных сущностей на счет вызываемых дьяволом иллюзий.

Наставления Антония Великого могли бы считаться руководством по борьбе с домовым или полтергейстом. «Демоны все делают, говорят, шумят, притворствуют, производят мятежи и смятения к обольщению неопытных, стучат, безумно смеются, свистят; а если кто не обращает на них внимания, плачут и проливают уже слезы, как побежденные… не должно нам и бояться демонов… потому что они бессильны и не могут ничего более сделать, как только угрожать». Предостерегает от излишнего страха и Афанасий Великий, который все же допускает возможность прихода святых к подвижнику. По его мнению, отличить святого от демона просто – надо лишь вопросить: «Кто ты и откуда?» Этот вопрос смутит демона, и он мигом утратит свою силу. Святой же «претворит страх в радость».


Икона «Святой мученик Никита побивает беса».В иконописи бес имеет не белый цвет, как у ангела и человека, а черный, выражающий неполноту и ущербность


Для нас очень важны замечания преподобного Антония о манере привидений «принимать на себя разные образы – жен, зверей, пресмыкающихся, великанов и множества воинов». Нил Синайский упоминает «безобразную и кровавую рожу», представляющуюся монашеским очам во время молитвенного подвига. Немало «рож» пришлось узреть святым отшельникам на протяжении двух тысячелетий христианства. Хватало их и на Руси. Например, в житии Серафима Саровского молящегося старца беспокоят звериный рев, воющие звери, встающий из гроба мертвец и невидимая толпа, которая швыряется громадными поленьями.

Приведу отрывок из повести И.С. Шмелева «Старый Валаам» (1935) о подвижничестве Дамаскина (Кононова), игумена Валаамского монастыря в 1839— 1881 гг.: «В бурные осенние ночи дождь стучал по стеклу оконца, завывал в трубе ветер, гудел страшными голосами бор, а Дамаскин стоял на молитве… Иногда в ночи – говорит его житие – из озерка поднимался кто-то страшный, с растрепанными власами, стучал в окно кельи, ломился в двери. Иногда тьма бесов плясала вокруг кельи, и келья содрогалась, как мельница». Этот озерный призрак, вероятно, то самое чудовище из гоголевского «Вия» – с перепутанными волосами, сквозь которые «глядели страшно два глаза»[4].

Как трактовать визиты подобных существ мирянам, а не отшельникам, святые отцы не сказали. Почему-то мирские призраки казались им выдумками и вздором. Иоанн Дамаскин в трактате «О драконах и привидениях» (VIII в.) упоминает о таинственных гелудах, входящих в дом сквозь закрытую дверь, душащих младенцев и съедающих их печень. Байки о гелудах – не что иное, как еретические измышления, отвращающие простецов от «правого разумения». Откуда такой скептицизм? Дело в том, что, если поверить в таких колдуний, получится, что, преодолевая запертые двери, «Господь не сотворил вовсе ничего [чудесного]»[5]. Но ведь воскресший Господь – это не дух, не имеющий «плоти и костей» (Лк. 24: 37—39), и Его проникновение в дом, где собрались апостолы, воистину чудесно. Гелуды же, судя по всему, только походят на женщин, а в действительности они – призраки.

Ступив на путь неприятия призрачных видений, православная Церковь шла по нему вплоть до XIX столетия, когда всплеск интереса к мертвецам заставил некоторых пастырей изменить свои взгляды. Вслед за католической схоластикой и протестантским «Духовным регламентом» православие усвоило и западное общение с иным миром. Людям так хотелось увидеться с родными и близкими!

Конечно, монашество по-прежнему не испытывало симпатий к привидениям. Даже в тех житиях, где описывалась помощь святых нуждающимся, они приходили не наяву, а во сне или в каком-нибудь промежуточном состоянии вроде «забытья» больного серебряника. А реальность сна при необходимости можно оспорить.

На Афоне, всегда яростно противостоящем догматам западной Церкви, часто вспоминали Иоанна Лествичника, опровергавшего наличие третьего (среднего), кроме рая и ада, местопребывания душ, разлучившихся с телом. Никодим Святогорец, чей главный труд был переведен на русский язык в XIX в., категорически исключал вероятность возвращения души на землю и называл предрассудком и мифом учение о сорокадневных странствиях.


Видение отроку Варфоломею. Картина М.В. Нестерова (1890). Таких видений в житиях святых предостаточно. Но можно ли считать их визитами призраков?


Почти через сто лет после Никодима русский монах Митрофан, автор труда «Загробная жизнь» (1880), ссылаясь на Макария Александрийского, утверждал, что душа после смерти «скитается около дома, в котором разлучилась со своим телом, а иногда пребывает около гроба, в котором покоится ее тело». Однако земные скитания души Митрофан ограничил тремя днями, а потом она, в его представлении, должна вознестись на небо, миновав по пути туда мытарства. Где же именно донимают ее падшие ангелы? В воздухе, «неизмеримом пространстве между небом и землей». Фактически это и есть третье место, против которого восставали ортодоксальные греки. Интерес Митрофана к общению между живыми и мертвыми во многом поспособствовал росту популярности его книги.

Игумен Марк, духовник московского Симонова монастыря, в трактате «Злые духи и их влияние на людей» (1899) обрушился на спиритов, приписывающих необъяснимые феномены, которые Марк не отрицает, действию душ живших на земле людей: «По учению Слова Божия… души умерших никакой власти и самостоятельности не имеют (Иов. 27: 8; Ак. 12: 20). Это ясным образом засвидетельствовано Иисусом Христом в притче о богатом и Лазаре… Итак, если не души умерших действуют в спиритизме, то мы должны признать, что это – действие дьявола».

Вот те отрывки, на которые ссылается игумен: «Ибо какая надежда лицемеру, когда возьмет, когда исторгнет Бог душу его?» (Иов. 27: 8); «Но Бог сказал ему: безумный! в сию ночь душу твою возьмут у тебя; кому же достанется то, что ты заготовил?» (Лк. 12: 20). Тем самым демонстрируется власть Творца над человеческой душой, но отнюдь не ее неспособность к действиям, попущенным Богом. В упомянутой притче (Лк. 16: 19—31) мучающийся в аду богач просит Авраама послать на землю умершего Лазаря. Естественно, Авраам отказывает богачу[6]. Но разве отказал бы ему дьявол, окажись он с Божьего соизволения на месте праотца? Увы, дьявол тоже в состоянии управлять душой, предавшейся в его власть и принявшей чудовищный или обманчивый вид.

Так мог бы рассуждать православный христианин, не верящий в иные потусторонние сущности, кроме Единого Бога, ангелов, бесов и душ умерших людей. Однако в XIX в. подобные рассуждения отдавали Средневековьем, ненавидимым всеми культурными людьми Российской империи. Эта ненависть просочилась и на страницы церковной прессы, в духе времени заменившей бесов дорогими сердцу покойниками.

В авангарде движения за реабилитацию привидений выступали архиереи, известные своей слабостью ко всяким светским диковинкам. Иннокентий (Борисов), архиепископ Херсонский и Таврический, говорил: «Из древних сказаний видно, что вера в бессмертие души постоянно соединялась с верою в явление умерших… Есть явления умерших или их действия, кои не подлежат сомнению, хотя они редки». Никанор (Бровкович), архиепископ Херсонский и Одесский, подчеркивал достоверность фактов явления умерших живым, признавая, правда, их несогласие с «установленным волею Божией обычным порядком вещей».

Монах Митрофан, предостерегая от «чувственного общения» с обитателями загробного мира, чьи образы принимают злые духи, тут же писал о явлении душ умерших живым, продолжающемся в «настоящее время по воле Божией», и приводил примеры таких явлений. Средоточием благочестивых анекдотов о призраках стали православные журналы «Странник» (1860—1917), «Душеполезные размышления» (1878—1887) и спиритический журнал «Ребус» (1881—1918). Мы не раз обратимся к ним в дальнейшем, здесь же я коснусь нескольких случаев из архиерейской практики встреч с привидениями.

В 1825 г. архиепископу Евгению (Казанцеву), возглавлявшему Псковскую кафедру, явились во сне покойные мать и отец, посоветовавшие ему перевестись в другой город. Владыка не внял их совету, и тогда к нему пришел умерший тринадцать лет назад митрополит Платон (Аевшин), потребовавший его переезда в далекий Тобольск. Диалог умершего и живого, записанный в дневнике Евгения, вводит в трепет даже сейчас:

«– Повинуйся, я тебе повелеваю именем Божиим!

– Повинуюсь, но к кому я пошлю просьбу?

– К Аврааму!»

По словам Евгения, он весь задрожал. Сообразив, наконец, что речь идет об архиепископе Аврааме (Шумилине), он облегченно вздохнул и проснулся, успев заметить выходящего из двери комнаты Платона.

Довелось столкнуться с привидениями и знаменитому московскому митрополиту Филарету (Дроздову). Сначала под окнами его резиденции собралась целая толпа усопших, которые ходатайствовали за некоего провинившегося священника, регулярно поминавшего их на литургии. Вспоминается средневековый «пример» о мертвецах – они хватают за ноги нерадивого пастора, игнорирующего поминальные молитвы.

В другой раз Филарет удостоился визита уже знакомого нам призрака митрополита Платона. Платон был в добродушном настроении и не требовал перевода Филарета в Иркутск или Холмогоры, а лишь просил его простить «прегрешившего отца Ивана». Пока очнувшийся Филарет гадал, кто такой Иван, его посетили император Александр I и фельдмаршал М.И. Кутузов, выступившие в защиту «храброго попа Ивана». Святитель бросился на колени, прося вразумления у Господа, и ему открылось, что Иван – это иеромонах (из вдовых священников) одного московского монастыря, который изрядно «заливал за воротник» и потому был запрещен в служении. Филарет вызвал к себе загадочного старца, и тот, шмыгая носом, признался, что знал всех троих: был любимым учеником Платона, благословлял Александра I и напутствовал перед смертью Кутузова. «“Иди и не прегрешай более”, – сказал ему митрополит Филарет, и иеромонах Иван по-прежнему стал священнодействовать, но от порока своего скоро совсем избавился». Так завершается сей душеполезный рассказ.


Митрополит Платон (Левшин). Портрет работы неизвестного художника (начало XIX в.).В мире духов авторитет Платона был очень высок


Не миновали архиереев и широко практиковавшиеся в высшем свете визиты в момент смерти. Призраков только что умерших юношей видели Платон (Городецкий), митрополит Киевский и Галицкий, и Нил (Исакович), архиепископ Ярославский и Ростовский.

Духовный писатель и бывший священник Д.Г. Булгаковский не только собирал сведения о встречах с привидениями, но и пытался их осмыслить. В полном согласии с идеалами английской Викторианской эпохи он отмечает, что призраки являются недолгое время спустя после кончины и преимущественно близким людям – родным, друзьям, знакомым. Они чрезвычайно благовоспитанны, не шумят, не буянят и даже стучатся в дверь – не потому, что не могут пройти сквозь нее (зря Иоанн Дамаскин переживал за чудеса Христовы), а чтобы никого не испугать внезапным появлением. В число вежливых привидений Булгаковский включает и заложных покойников. Единственное их отличие от остальных – маленькая и вполне простительная неопрятность: утонувшие носят мокрую одежду, убитые снабжены кровоточащими ранами и т.п. Об удавленниках автор, к сожалению, не договаривает, но, видимо, они приходят с петлей на шее.

Некоторые призраки общительны и многословны (викторианец Бульвер-Литтон, напротив, считал безмолвие главным признаком духов). Они жмут руку, целуются, заключают живых в свои объятия, ласково гладят их лицо и волосы, передают поклоны с того света и обратно – как на спиритических сеансах! Кто-то из призраков навещает близких для того, чтобы «уверить, что они снова свидятся в загробном мире, где соединятся навеки», а кто-то заводит беседу «с целью удостоверить тех, кто колеблется в вере или совсем потерял ее». Помните призрака у Дефо, который должен был «утешить миссис Баргрэйв в ее горестях и… ободрить ее набожными наставлениями»?

Есть те, кто предостерегает живых от непредвиденных опасностей, и те, кто открывает им день и час кончины. Большинство же призраков являются из чисто житейских соображений. Они заняты «тем, что порабощало их мысль и чувство во время земного существования». Об этих духах надлежит усиленно молиться, помогая им подняться с земли на небо.

Все эти сантименты в пору их изложения (начало XX в.) англичанами всерьез уже не воспринимались (позднее они снова войдут в моду). Единственная оригинальная черточка у Булгаковского – какая-то неизвестная «миссия», о которой твердят призраки. Думается, она вызвана попыткой примирить загробное общение с мнением православных аскетов. «По милости Всевышнего мне самой разрешено объявить тебе о моей кончине» – так объясняет свой визит к жениху умершая невеста. «Я пришла к тебе против своей воли, – говорит графиня Германну (“Пиковая дама”), – но мне велено исполнить твою просьбу». Во втором случае нельзя быть уверенным, что именно Бог велел привидению обмануть картежника. Как, впрочем, и в первом.

Привидения и пушкинское дворянство

Наши первые дворяне истово склонялись перед Европой и уже потому не могли верить в привидений. Ведь к моменту формирования российского дворянства Европа в целом и Англия в частности переживали самый скептический период в своей истории – эпоху Просвещения. Британская аристократия вызывала всеобщую зависть (даже во Франции) благодаря своей независимости и благополучию. Эпидемия англомании в России пришлась на вторую половину XVIII столетия, и, конечно, наряду с родовой спесью русские дворяне переняли у англичан их скептицизм и служение прогрессу.

Заразившись страстью к просветительству, дворянство так и не сумело изжить ее вплоть до своего уничтожения. Его мистический настрой оставлял желать лучшего – я имею в виду интерес к древним знаниям и верованиям, а не посещение медиумов и ясновидящих. Превозношение над дремучим крестьянством, усвоенное затем интеллигентами и революционерами, мешало чуткому восприятию национальных традиций. В то время как оксфордские ученые, избавившись от предубеждений, трепетно изучали средневековые хроники, а прерафаэлиты бредили рыцарскими идеалами, у нас продолжали сетовать на недостаток образования и грамотности, на деревенскую серость и убогость.

«В XVIII веке после Петра упал кредит на всякие чудеса, курс которых стоял очень высоко в допетровской Руси, – писал историк Д.А. Мордовцев, – и как долго, однако, держались в народе грубейшие суеверия, посеянные за тысячу лет назад и доселе еще не исчезнувшие»[7]. Народные суеверия, безумно раздражавшие образованную публику, действительно никуда не делись. Лишь с середины XIX в. начались благодатные перемены, отмеченные знатоками русского фольклора вроде М.М. Забылина: «Увидев паровозы, пароходы, телеграфы, фотографии, народ стал понимать тверже, что эти предметы стоят большего внимания, чем какой-нибудь безграмотный колдун и его действия»[8]. Забылин и вся передовая общественность надеялись, что с дальнейшим распространением грамотности и общей воинской повинности[9] суеверные обряды искоренятся, а крестьяне сделаются «развязнее, бодрее, гуманнее». Эту фразу можно оставить без комментариев – слишком хорошо известно, куда завели наш народ бодрость и развязность.


Калики перехожие. Картина И.М. Прянишникова (1870). Неработающие русские «суеверы»


Но вернемся в эпоху Просвещения. Екатерининские дворяне вместе с М.Д. Чулковым, автором «Словаря русских суеверий» (1782), воодушевленно истребляли ненавистные суеверия, от которых «наибольшая часть земных обитателей… благополучно освободилась». В словаре Чулкова пункт «Суевер» содержал весьма двусмысленную отсылку «см. Христианин». Христианин (то есть суевер), в свою очередь, обвинялся в приверженности к «наружным поступкам и обрядам», в пренебрежении любовью к ближнему.

Естественно, разговоры о привидениях в высшем обществе считались дурным тоном. Изредка упоминались лишь поэтические духи сродни бесплотным теням у Оссиана. А.П. Сумароков слышал голос умершей сестры и «зрел ее тень» («На смерть сестры Е.П. Бутурлиной», 1759), а ЕР. Державин молил Создателя о ниспослании «духа блаженной Ольги» («На кончину великой княжны Ольги Павловны», 1795).

Даже родоначальник русской готической прозы Н.М. Карамзин, подражая англичанам в повести «Остров Борнгольм» (1794), исключил оттуда всех мнимых и настоящих призраков (по правде сказать, довольно нелепых), оставив только «мрачную темницу», дикий пейзаж, вещий сон и средневековый архитектурный фон. Типично готический пейзаж был описан и в повести «Бедная Айза» (1792): «Страшно воют ветры в стенах опустевшего монастыря, между гробов, заросших высокою травою, и в темных переходах келий». Но и здесь нет призраков, более того – осуждаются суеверные поселяне, слышащие стоны мертвой Лизы в опустевшей хижине.

В «Истории Императорской Академии Наук» изложен вещий сон М.В. Ломоносова. Ученый видел своего отца лежащим мертвым на необитаемом острове на Белом море, памятном ему с юности. Узнав, что отец минувшей осенью отправился на рыбную ловлю и с тех пор не возвращался, Ломоносов написал родным о своем видении. Посланные ими холмогорские рыбаки, пристав к указанному острову, отыскали на нем труп Василия Ломоносова.

Частичная реабилитация народных суеверий произошла в начале XIX в. в связи с наступлением эпохи романтизма. В литературных салонах рассказывали таинственные и жуткие истории. «Сегодня наш разговор вращался на рассказах о привидениях, выходцах с того света и сверхъестественных явлениях», – отмечал М.А. Корф в дневнике за 1820 г. В готической поэме Г.И. Каменева «Громвал» (1804) присутствовали мертвецы в саванах и скелеты, несущие гроб проклятого колдуна:

Духи, скелеты, руками схватясь,

Гаркают, воют, рыкают, свистят,

В исступленном восторге беснуясь, они

Пляшут адскую пляску вкруг гроба его.

Довольно комичная обстановка этой пляски, знакомая нам по произведениям Р. Бернса, дополнена литературными клише о крике петуха, заставляющем исчезать духов, и о мести «теней погибших людей», развращенных волшебником.

Конкуренцию английской готике составлял немецкий романтизм. Их успешно объединил в своем творчестве В.А. Жуковский, уделивший внимание балладам Г. Бюргера, И.В. Гете и Р. Саути. Именно Жуковского следует назвать основателем русской мистической литературы. Вспоминая о впечатлении, произведенном балладой «Людмила» (1808), Ф.Ф. Вигель писал: «Мертвецы, привидения, чертовщина, убийства, освещаемые луною, – да это все принадлежит к сказкам да разве английским романам… Надобен был его чудный дар, чтобы заставить нас не только без отвращения читать его баллады, но, наконец, даже полюбить их. Не знаю, испортил ли он наш вкус? По крайней мере, создал нам новые ощущения, новые наслаждения».


Воспоминание. Картина С.С. Соломко (1910). Судя по одеждам, дело происходит в старину, но прозрачная дамалюбимое привидение романтиков XIX в.


Одобрение критиков вызвало не только грамотное переложение лучших на тот момент образцов европейской мистики, но и обращение к русскому фольклору – недаром следующей вариацией затронутой в «Людмиле» темы стала баллада «Светлана» (1813) с традиционным мертвецом в белом, глядящим «яркими глазами» в зеркало. Эффект от встречи с трупом был слегка подпорчен романтическим голубочком, вспорхнувшим ему на грудь.

На вечерах Жуковского, собиравших ведущих представителей отечественной культуры, подробно обсуждались паранормальные феномены. Сам поэт в статье «Нечто о привидениях» весьма благоразумно призывал не преследовать тайны призраков «своими умствованиями». Однако тут же говорил о «прощальных знаках любви», посылаемых милому человеку.

К сожалению, русский романтизм питал слабость к прекрасным дамам, воркующим из небытия в уши своих возлюбленных. У того же Жуковского незримая дама вдохновляет героя на подвиги: «Сверши один начатое вдвоем» («Голос с того света», 1815), или вселяет в душу «грусть и упоенье» («Привидение», 1823). Женская тень витает над почивающим героем А.И. Полежаева «в виденьях ночи благотворной» («Ночь», 1826). В стихотворении И.И. Козлова «Озеро мертвой невесты» (1832) дама в белом плывет по воде и поет.

Господин Н*** из рассказа О.И. Сенковского «Любовь и смерть» (1834) влюбляется в призрачную Зенеиду, сидящую по ночам у его ног, но не показывающуюся напрасно, дабы «не пугать воображения». Когда же герой проявляет чрезмерную настойчивость, Зенеида демонстрирует ему свой розовый (!) гроб, в котором лежит «обнаженный скелет, с торчащими из праха зубами, с белым костяным челом, безобразно засоренным присохшими клочками волос, с глубокими ямами, налитыми мраком, вместо глаз и щек».

Лугин, герой неоконченной повести М.Ю. Лермонтова «Штосс» (1841), играет в карты с призраком старика, чья ставка – «что-то белое, неясное и прозрачное». Сначала Лугин с отвращением отворачивается, но потом ему предстает «чудное и божественное виденье» – женская головка, воздушно-неземное существо, полное пламенной жизни, но безжалостно унесенное смертью.

Романтические бредни в гораздо меньшей степени присущи авторам, вышедшим из помещичьей среды, или тем, кто подобно А.С. Пушкину и Н.В. Гоголю великолепно знал сельский быт и фольклор. Нельзя не согласиться с Ю.М. Лотманом: «В определенном смысле дворянин-помещик… был по своим привычкам ближе к народу, чем разночинный интеллигент второй половины XIX в., в ранней молодости сбежавший из семинарии и проведший всю остальную жизнь в Петербурге»[10].

Хозяева сельских усадеб первыми внесли в литературу страх перед чудовищами, населяющими призрачный мир. За это они нередко подвергались обструкции со стороны высокоумных прогрессистов. «Что сказать про образование так называемых мелкопоместных дворян? – задавалась вопросом выбившаяся в передовые люди дворяночка. – Большая часть их дальше Псалтыря и Часослова не шла, а женщины, что называется, и аза в глаза не видели. Прибавьте к этому разные суеверия, веру в ведьм и домовых»[11]. Другая отщепенка презрительно отзывалась о своих сестрах: «И какие дикие предрассудки были им привиты мамушками и нянюшками: ворожба, гадания, боязнь дурного глаза – все это сильно расстроило их нервы»[12]. Она, видимо, не догадывалась, сколь созидательным для русской культуры было нянюшкино воспитание:

И были детские проказы

Ей чужды: страшные рассказы

Зимою в темноте ночей

Пленяли больше сердце ей.

Не одной Татьяне посчастливилось услышать «преданья простонародной старины». По воспоминаниям дворянина П. Кичеева, «в этих беседах, кроме сказок, наслушался я довольно рассказов о домовых, чертях, ведьмах, привидениях и разбойниках. Как ни страшно мне иногда было, страшно до того, что я не смел оглянуться в темный угол, прижимаясь к няне, но я все слушал и ждал следующего вечера». Верили в чудеса и в Обломовке. Автору «Евгения Онегина» не пришло бы в голову осудить здешних помещиков, но И.А. Гончаров с высокомерием горожанина надсмехался над верой в оборотней, ведьм, мертвецов и в копну сена, разгуливающую по полю (полевик или ночной дух). Даже когда вера в призраков пропадает, в душе Ильи Ильича Обломова «остается какой-то осадок страха и безотчетной тоски».

Верил ли Пушкин в привидения? Верил. Но только когда сам этого желал. Многое в его жизни и творчестве зависело от мимолетных ощущений. О Пушкине рассказывали анекдоты, часть которых была впоследствии обработана М.В. Шевляковым[13]. Среди прочих в его собрании есть анекдот о возникшем ниоткуда юноше, который одолел в споре Пушкина и графа С.С. Ланского, третировавших религию. Вероятно, этот призрачный богослов исполнял какую-нибудь миссию.

Великий поэт был скорее суеверен, чем религиозен, что делало его на редкость восприимчивым и к национальным преданиям, и к европейскому мистицизму. Пушкинская трактовка простонародной нечисти безупречна. Он ничего не выдумывает и не анализирует. Распухшее тело мертвеца с вцепившимися в него раками из стихотворения «Утопленник» (1828) досаждает мужику, спихнувшему его в воду, и требует нормального погребения. Но мужик поступил правильно, ведь подозрительный труп запрещено хоронить в земле. Незабываемое описание ночной встречи с легионом бесов («Бесы», 1833) и вправду надрывает душу и не нуждается в аллегорических толкованиях: сбившийся с пути мир (или Россия), житейская бессмыслица, борьба со злым роком и т.д.

Апогей пушкинского фольклорного гения – «Песни западных славян», в частности «Марко Якубович» (1935) с вурдалаком, приходящим на дом в обличьях великана, человека и карлика. Впрочем, это не совсем русская манера, как и те гротескные твари, что снятся Татьяне: ведьма с козьей бородой, карла с хвостиком, рак верхом на пауке, череп на гусиной шее, вертящийся в красном колпаке, и др. Такой сон мог бы привидеться немецкой девушке, начитавшейся Гофмана.

Из современников Пушкина обращались к фольклорной тематике А.А. Бестужев-Марлинский в рассказе «Страшное гаданье» (1831) и князь В.Ф. Одоевский в рассказе «Игоша» (1833). Марлинский пересказывает былинку об украденном у мертвеца саване. Потерпевший является за своим облачением к похитителю, но при этом, как и положено воспитанным покойникам, стучит в дверь и называет себя. Ему не отворяют, и тогда он берет дом в осаду, настаивая на выдаче вора. Одоевский красноречиво описывает игошу («У бедняжки не было ни рук, ни ног, а прыгал он всем туловищем»), но ужаса в его рассказе нет – автор подчеркивает безобидность уродливого шалуна, который даже подходит за благословением к попу.

Были и неудачные опыты наподобие «Венгерского леса» (1827) Козлова с «красным как уголь» мертвецом с палящим взором и загоревшимся саваном. Сей пожароопасный субъект вкупе с «былинными» именами героев принадлежали, по замечанию В.Г. Белинского, «к тому ложному роду поэзии, который изобретает небывалую действительность, выдумывает Велед, Изведов, Останов, Свежанов, никогда не существовавших, и из славянского мира создает немецкую фантастическую балладу». Мнимо фольклорные призраки расплодились во множестве в литературе Серебряного века.

Большинство пушкинских современников относились к деревенскому фольклору пренебрежительно или с юмором. А. Погорельский в романе «Монастырка» (1830—1833) противопоставляет «непросвещенных» злодеев Дюндиков, убежденных в существовании ведьм, оборотней и привидений, положительным героям (Анюта, Блистовский), не подверженным суевериям. Герой, от лица которого ведется рассказ М.Н. Загоскина «Две невестки» (1834), искренне удивлен, как можно объединять в одну категорию «гармоническое сочувствие душ» (имеется в виду приход умершей женщины к своей родственнице) и стариковские байки о кровавом шествии мертвецов.


Иллюстрация А.Н. Бенуа (1910) к повести А.С. Пушкина «Пиковая дама». «Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье»


Приезжавшие к нам «развитые» англичане называли «образцы легковерия» среди русских «по большей части мрачными». Автор этого отзыва Р. Бремнер писал в 1830-х годах о России: «Все те дикости, что были столь распространены в Шотландии… правят здесь с не меньшим успехом». Под «дикостями» Бремнер разумел, конечно же, ведьм и чудовищ, а не благонравных духов эпохи регентства. Но «британской музы небылицы» у нас тоже имелись. Они постепенно завоевывали российские города, прежде всего Петербург.

Белая графиня из «Пиковой дамы» (1833) – типичнейший английский призрак. Сам же Германн – личность уникальная, чьим возможным прототипом был шведский духовидец Э. Сведенборг. Эпиграф из его писаний предпослан главе пушкинской повести, в которой происходит встреча с привидением. Сведенборга чуть было не упекли в сумасшедший дом, куда в итоге угодил Германн. Лизавета Ивановна недоумевает, где ее мог увидеть Германн. «Бог его знает! – отвечает Томский. – Может быть, в вашей комнате, во время вашего сна: от него станет». А если вспомнить жуткое качание полуживой графини, происходящее как будто «не от ее воли, но по действию скрытого гальванизма», связь старухи с Германном не покажется случайной.

Навязчивая идея юного Лермонтова – лицезрение собственного трупа, поедаемого червями («Ночь» и «Смерть», 1830—1831). Бесплотный дух поэта изгоняется с небес на землю и проникает в гроб с разлагающимся телом:

С отчаяньем сидел я и взирал,

Как быстро насекомые роились

И поедали жадно свою пищу;

Червяк то выползал из впадин глаз,

То вновь скрывался в безобразный череп…

Ползущего по лицу червяка наблюдает и лишенный тела дух из сатирического рассказа Одоевского «Живой мертвец» (1844).

Пародийный жанр не получил в русской литературе такого развития, как в Англии (во всяком случае, ничего похожего на джеромовскую «Пирушку» у нас нет), но пик его пришелся именно на пушкинскую эпоху.

Первой пародией на рассказы о призраках можно считать стихотворение К.Н. Батюшкова «Привидение» (1810), вольный перевод французской элегии.

Поэт обещает своей подруге не пугать ее «в час полуночных явлений», врываясь в дом с громким воплем, а парить вокруг нее невидимкой и «лобзать тайны прелести» на ее груди:

Если пламень потаенный

По ланитам пробежал,

Если пояс сокровенный

Развязался и упал, —

Улыбнися, друг бесценный,

Это я!..

Теперь, по крайней мере, ясно, почему светские дамы недолюбливали крикливых и воющих монстров и симпатизировали ласковым воздушным фигурам.

Пушкин в «Гробовщике» (1830) заслуженно высмеивает поминальную некромантию: «А созову я… мертвецов православных». Само построение фразы абсурдно: оживший мертвец не может быть православным. Либо он превратился в демона («Желтые и синие лица, ввалившиеся рты, мутные, полузакрытые глаза и высунувшиеся носы»), либо им движет злой дух, вселившийся в труп.

Пародийны почти все рассказы из сборника Загоскина (1834). Под видом трех казаков и приказчика к герою наведываются бесы («Нежданные гости»). Они заставляют его плясать и перебрасываются им как мячом (мотив, почерпнутый из народных сказок). После исчезновения гостей выясняется, что похожие на них личности действительно проезжали через село, причем забрали с собой «четыре бутылки виноградного вина и две бутылки наливки». Очевидная аллюзия на хулиганствующих монахов из «Аббатства кошмаров» Т.Л. Пикока, швырявшихся выпитыми бутылками.

В рассказе «Концерт бесов» привидения вновь издеваются над героем, превращая его в гитару, на которой играет на сцене обожаемая им примадонна Лауретта – иссохший скелет с голым черепом. Механизм превращения человека в инструмент («Он оторвал у меня правую ногу, ободрал ее со всех сторон и, оставя одну кость и сухие жилы, начал их натягивать, как струны») сто лет спустя вдохновил М.А. Булгакова (отрывание головы Жоржа Бенгальского).

Мертвец Иван Иванович из рассказа Сенковского «Записки домового» (1835) жалуется на свою соседку по кладбищу: «Эта проклятая баба – ее зовут Акулиной Викентьевной – толкает меня, бранит, щиплет, кусает и говорит, что я мешаю ей лежать спокойно, что я стеснил собою ее обиталище… Мы подрались. Я, кажется, вышиб ей два последние зуба…» Мстительная Акулина Викентьевна пытается избить недруга вынутой изо рта челюстью. Кладбищенский юмор Сенковского весьма грубоват.

Намек на популярные легенды о мертвых женихах содержится в словах черта Бубантеса: «О, между вами, господа скелеты, есть ужасные обольстители прекрасного пола!» Сравним это с хрестоматийными строками Лермонтова («Любовь мертвеца», 1841):

Ты не должна любить другого,

Нет, не должна,

Ты мертвецу святыней слова

Обручена.

Русские писатели и публицисты не отставали от своих английских коллег в поисках квазинаучных объяснений призрачных явлений. Доктор из рассказа Одоевского «Насмешка мертвеца» (1834) выстраивает следующую логическую цепочку: «Всякое сильное движение души, происходящее от гнева, от болезни, от испуга, от горестного воспоминания… действует непосредственно на сердце; сердце в свою очередь действует на мозговые нервы, которые, соединясь с наружными чувствами, нарушают их гармонию; тогда человек приходит в какое-то полусонное состояние и видит особенный мир, в котором одна половина предметов принадлежит к действительному миру, а другая половина к миру, находящемуся внутри человека». И хотя умный доктор не уточняет, где кончается одна половина и начинается другая, – его никто не слушает, – понятно, что здесь дано развернутое определение понятия «галлюцинация», уже известного к тому времени.

Автор внушительной статьи (1835) из журнала «Библиотека для чтения», выходящего под редакцией Сенковского, выявляет сразу несколько причин возникновения привидений. Одна из них повторяет пространные рассуждения сэра Вальтера Скотта об обмане зрения. Обман этот особенно по ночам порождают дневные впечатления в совокупности с внешним предметом, действующим на воображение. Некоего путешественника хозяева гостиницы напугали тенью висельника, и соответствующий настрой помог ему увидеть труп в саване – оптическую иллюзию, образуемую лунными лучами, падающими через окно в комнату.

До второй причины сэр Вальтер нипочем не додумался бы. Когда кровь в больших количествах приливает в мозговые сосуды, возбуждается естественная для некоторых людей способность «представлять себе с необыкновенною живостью минувшие впечатления». Жителя Берлина сначала преследовали два призрака, затем к ним присоединилась парочка собратьев, и, наконец, целая толпа мужчин и женщин регулярно в шесть часов вечера встречала его у порога дома и издевательски кланялась. Устав от ежедневных поклонов, бедняга обратился к врачам, и те пустили ему кровь. Призраки сморщились от недовольства и медленно растаяли. Что же получается? Если бы митрополит Филарет больше доверял науке, священник – друг покойников был бы сурово наказан, а отец Иван так и остался бы алкоголиком!

Третий способ борьбы с призраками, который Скотт вряд ли одобрил бы, изобрел писатель, чье имя в статье опущено. Атакуемый «страшными фигурами» он стал «воображать зеленеющие ландшафты и великолепные дворцы», затем – холмы, долины и поля и, наконец, книги, пергаменты и печатные листы. Привидения удалились, но новоявленный мистик на этом не остановился и достиг состояния, в котором «мог видеть в воображении все, что ему было угодно», чем шокировал знакомых ему дам.

Наиболее авторитетное объяснение привидений принадлежало, безусловно, В.И. Далю, сочетавшему знание русских обычаев с протестантским здравомыслием. Его недоумение по поводу облечения души в бренную плоть, «уничтоженную всевечными законами природы», при желании можно распространить и на христианское воскресение мертвых. Вслед за Скоттом он приводит несколько простейших случаев из своей практики – плюющийся в темноте скелет, на чей голый череп капала вода; мертвец с ночного кладбища, оказавшийся могильщиком, – ив романтическом стиле вспоминает о «милом, желанном видении», которое исходило, конечно, не извне, а из глубины собственной души.

Отдавая дань популярным теориям, Даль конструирует механизм возникновения призрака: 1) внешняя причина естественного происхождения; 2) волнение, производящее переворот в крови; 3) реакция органов зрения или слуха; 4) передача готового впечатления в «общее чувствилище» (sic!) и его обман. Эта цепочка связана с вещественной плотской половиной (как в гипотезе доктора у Одоевского). Вторая цепочка берет начало в самом чувствилище, чьи впечатления в свою очередь влияют на «орудия чувств». Так был обманут хозяин, который узрел покойную бабушку и ее карету, укатившую от дверей родного дома прямиком на кладбище. Именно карета смутила Даля – покойница не успела бы собрать всю упряжь, кучеров и лошадей! Добрый хозяин просто задумался о бабушке и «увидел ее не плотскими глазами своими, а оком души».

Примеры Даля касаются только «дворянских» привидений, но были попытки объяснить и народных мертвецов. Забылин к обширному списку источников потусторонних явлений (лунный свет, потрескивание мебели, стук капель и т.п.) добавлял фосфорический огонь, исходящий от закопанного в земле трупа, свет глаз разрывающих могилы волка или росомахи, сильный ветер в ближнем лесу. Ничего нового в этих изысканиях нет – о них говорили уже античные скептики.

Привидения и Гоголь

Задолго до великой английской троицы – Блэквуд, Мейчен, М.Р. Джеймс – на Руси творил истинный виртуоз загробного ужаса. Ни до, ни после Н.В. Гоголя никто из наших писателей не достигал таких высот в описании привидений. Как сумел этот человек в эпоху, не благоприятствующую экскурсам в прошлое, проникнуться духом Средневековья, да еще усвоить сразу несколько фольклорных традиций – украинскую, русскую, немецкую?

Гоголь попросту жил в другом мире. С.Т. Аксаков говорил о нем: «Нервы его, может быть, во сто раз тоньше наших: слышат то, чего мы не слышим, содрогаются от причин, нам неизвестных… Вероятно, весь организм его устроен как-нибудь иначе, чем у нас». Гоголь и сам догадывался о необычном устройстве своего организма. По мнению К.В. Мочульского, важнейшей особенностью его психики являлось «отсутствие чувства реальности, неспособность отличать правду от вымысла и наклонность к преувеличению». Гоголь знал правду и умел создавать свою реальность, хотя и страдал от мысли, что его метафизическая судьба отличается от судеб обыкновенных людей.


Иллюстрация В.Е. Маковского (1876) к повести Н.В. Гоголя «Вечер накануне Ивана Купала».«В сердцах сдернул он простыню, накрывавшую его голову, и что же? Перед ним стоял Ивась. И ручонки сложило бедное дитя накрест; и головку повесило»


Его «преувеличения» раздражали и тех, кто воспарял над действительностью в поисках всеобщего счастья (Д.С. Мережковский), и тех, кто сидел в ней по уши, как в болоте (В.В. Розанов). Мережковский готов был видеть чуть ли не в каждом гоголевском персонаже одно из воплощений беса, а Розанов отождествлял с дьяволом самого Гоголя. Не любили гоголевскую прозу натуры высокие и утонченные (И.А. Бунин), при всем своем эстетизме слишком влюбленные в мир сей. Они считали Гоголя сатириком-мизантропом.

О мертвецах заходит речь в первом же произведении Гоголя – юношеской поэме «Ганц Кюхельгартен», созданной под влиянием немецких кладбищенских повестей. Немецкая романтика по преимуществу наивна, как и гоголевские «белые саваны», «пыльные кости» и «тени, падающие в бездну». Но главная причина неудачи «Ганца» – стихотворная форма. Избрав ее, Гоголь оказался заложником шаблонов романтической поэзии. Обратившись к прозе, он позднее блестяще переосмыслил гофмановский гротеск в повести «Вий» (1835).

Художественный талант Гоголя позволил ему придать фольклорный нечисти, и без того мерзкой и кровавой, вовсе душераздирающий облик. Среди гоголевских образов выделяются призрак мальчика Ивася, покрытый кровью и освещающий хату красным светом («Вечер накануне Ивана Купала», 1830); когтистые мертвецы, задыхающиеся в могилах и вопиющие на днепровском берегу («Страшная месть», 1831); синяя панночка с горящими глазами; косолапый Вий с длинными веками и железным лицом; чудовища, с чьих тел свисает клоками черная земля.

Немало упреков было адресовано Гоголю и при жизни, и особенно после смерти за его приверженность к глупым байкам. И вот беда – его ужасы не поддавались символическому осмыслению! Правда, эпический стиль «Страшной мести» располагал к аллегориям, и патриотизм автора был поставлен на вид читателю, но самые мрачные эпизоды повести так и остались для многих плодом болезненной фантазии[14]. «Слышится часто по Карпату свист, как будто тысяча мельниц шумит колесами на воде. То в безвыходной пропасти, которой не видал еще ни один человек, страшащийся проходить мимо, мертвецы грызут мертвеца». Ну а если это враги или эксплуататоры грызутся между собой, а рыцарь (читай Россия или, на худой конец, Святогор), глядя на них, торжествует? Или это душа освобождается от обуревающих ее страстей? Нет, маловероятно…

Обработав старинные легенды, Гоголь принял участие в становлении городского фольклора. В «Старосветских помещиках» (1835) он рассказал о голосе с того света, хорошо знакомом столичной публике, но обошелся без загробных приветов от сердечной подруги. Напротив, подчеркнул свой страх перед «таинственным зовом»: «День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, тишина была мертвая… ни души в саду; но, признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины, среди безоблачного дня». И автор прав – полуденные зазывания действительно опасны.

Оживающий портрет ростовщика в одноименной повести (1833—1834) читателя не пугает – слишком очевиден здесь и морализаторский подтекст, и «бородатость» самого приема. Зато неподражаем призрак Акакия Акакиевича из «Шинели» (1842), срывающий верхнюю одежду с насоливших ему при жизни чиновников. Эта финальная хохма смазывает впечатление от страданий «маленького человека», над которыми лили слезы русские диккенсовцы, включая раннего Ф.М. Достоевского.


Иллюстрация И.Н. Крамского (1874) к повести Н.В. Гоголя «Страшная месть». «Бледны, бледны, один другого выше, один другого костистей, стали они вокруг всадника, державшего в руке страшную добычу»


Процитирую лучшее место из всех наших пародий на мистический жанр: «Один коломенский будочник видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но, будучи по природе своей несколько бессилен… он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: “Тебе чего хочется?” – и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: “Ничего”, – да и поворотил тот же час назад». Тут, пожалуй, и Джером снял бы свою английскую шляпу. Забавно, что В.В. Набоков отыскал в эпизоде с будочником скрытую логику. Обладатель неземного кулака – это молодчик, отобравший шинель у покойного Башмачкина.

Тот же Набоков обратил внимание на ирреальность обстановки в «Мертвых душах» (1842). Если на счет графини и Германна ни в чем нельзя быть уверенным, то гоголевских помещиков и особенно второстепенных персонажей романа можно смело охарактеризовать как привидения, пусть и в непривычном для нас смысле слова.

Каждый помещик живет в своем мире, вне которого он существовать не может. Не будь Манилов Маниловым (я сознательно избегаю моральных оценок), куда бы подевались гипотетические подземные ходы и каменные мосты с купеческими лавками? Или книжка с закладкой на четырнадцатой странице? Отыщется ли в мире Манилова что-либо не маниловское? Может быть, прекрасная мебель, обтянутая щегольской материей? Но нет – двум креслам ее недостало для того, чтобы Маниловы могли предупреждать гостей: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы». Щегольский подсвечник сопровождается другим, хромым инвалидом, который хозяева обязаны не замечать. Жена Манилова… к счастью, они довольны друг другом. Их поцелуй – не образец ли пылкой любви до гроба? Но Гоголь успокаивает встревоженного читателя. Поцелуй настолько томный и длинный, что в продолжение его можно выкурить маленькую соломенную сигарку.

Ночной дом Коробочки наполнен странными, пугающими образами, выхватываемыми из темноты светом свечи: картины с какими-то птицами, старинные зеркала с темными рамками и колодами карт. На Чичикова они навевают сладкий сон. Комната наполняется шипящими змеями – это стенные часы с цветами на циферблате собрались бить. Кто-то хрипит, а потом колотит палкой по разбитому горшку – это бьют часы. Чем не готический замок с призраками?.. Утром же все иначе. Резко контрастирует с ночными образами зрелище дворового птичника с очаровательной свиньей, слопавшей мимоходом цыпленка. Мир Коробочки столь же алогичен, непоследователен, как и сама хозяйка. Право, ей стоит опасаться мертвецов, отпугивающих воробьев в огороде!

Ноздрев – единственный из помещиков, кто безболезненно покидает усадебные границы. Но и он неотделим от своего мира. Образы этого мира подобно хозяину на редкость навязчивы: конюшня с лошадьми живыми и легендарными (из пустых стойл) и козлом, гуляющим под их брюхами; волчонок на цепи; фантастические рыбы; собаки на псарне (Обругай, вместе с Ноздревым целующий Чичикова, слепая – в точности! – сука); кузница; поле с русаками, упорно грязнящее ноги так, что остается махнуть на него рукой и смириться; наконец, шарманка, в которой никак не хочет угомониться одна очень бойкая дудка, долго свистящая в одиночестве.

Гоголь сгущает краски, упоминая об удивительных совпадениях в мире Собакевича. Лицо, одежда, имя хозяина соответствуют картинным Канари с толстыми ляжками и греческой Бобелине, дрозду в клетке, мебели, каждый представитель которой смахивал на Собакевича.

У Плюшкина же не просто мир, а целое царство с деревней, усадебным домом и двором, запущенным садом, комнатой с нагроможденными шкафами, мусорной кучей в углу, люстрой с шелковым червяком и почерневшими картинами. Мистическое чутье Гоголя достигает здесь такой концентрации, что писатель, похоже, сам вздрагивает и спешит утешить нас нравоучительной сентенцией, из которой следует, что Плюшкин, мол, не всегда был таким.

В губернском городе помещики бледнеют и стушевываются. Манилов совсем потерялся в присутственном месте (и в романе) после встречи с Чичиковым. Собакевич сник в креслах, скушав осетра в доме полицеймейстера. Чичиков, будто не узнавая, лезет к нему с посланием Вертера к Шарлотте. Ноздрева вывели с бала у губернатора (потом, как всегда, простили и даже призвали в оракульг). Лишь Коробочке удалось по милости автора сохранить свою ауру в виде призрачного экипажа-арбуза, переполненного подушками, калачами и пирогами, спящего «малого» и девки в телогрейке и платке, хватившей кулаками в ворота дома протопопши.

Участь, постигшая помещиков во второй половине романа, не должна нас удивлять. В изображении городского общества на передний план выступает Гоголь-сатирик. Сентенции становятся многочисленнее, и лишь гениальный образ Чичикова и второстепенные привидения спасают роман.

Чичиков гениален своей артистичностью (морально выражаясь, лицемерием). Он в состоянии приспособиться к любому из помещиков. Достаточно проследить за манерой его общения с ними. Чичиков подобно своей шкатулке, в которую норовит заглянуть автор в угоду любопытному читателю, имеет множество отделений и черт, тайных и явных. Но под сатирическим напором и ему пришлось несладко.

Интересно наблюдать, опустится ли герой до уровня светского прощелыги Хлестакова («Ревизор»). Дело идет к этому. Вот он уже ловко вращается в свете, угождая мужчинам, отпуская комплименты дамам. Напился, удивил Собакевича, растерялся перед Ноздревым. Многогранный Чичиков возомнил себя херсонским помещиком! Однако интриги городских дам приводят его в чувство. Вызвала эти интриги… шестнадцатилетняя институтка. Невинная молодая дурочка не вписывается ни в мир Гоголя, ни в мир Чичикова. К счастью, Чичиков вовремя покидает город. Вслед ему несется очередная авторская сентенция, долженствующая обличить «подлеца».

Теперь скажем о второстепенных привидениях в порядке их появления в романе. Условно они делятся на «существующие» и «воображаемые». Перечислю первых:

1. Молодой человек, оглянувшийся на бричку Чичикова, впервые въезжающую в город. Его характерные черты – канифасовые панталоны, фрак с покушением на моду, манишка, застегнутая булавкой с бронзовым пистолетом.

2. Приказчик Манилова. Скорее эпизодический персонаж. К привидениям отнесен потому, что среди типичных для приказчика черт наделен следующей: просыпается в девятом часу утра, ждет самовара и пьет чай.

3. Дама или девица в доме Собакевича, занимающая четвертое место за столом. Что-то без чепца, около тридцати лет, в пестром платке. Выполняет функцию безмолвной крапинки или пятнышка, но в девичьей или кладовой, вероятно, очень говорлива.

4. Мертвые и беглые крестьяне из реестра помещиков: плотник Степан (он же Ваня) Пробка, сапожник Максим Телятников, Григорий Доезжай-не-доедешь, дворовый человек Попов, подавшийся к бурлакам Абакум Фыров.

5. Приехавший из Рязани поручик, примеряющий новые сапоги в уснувшей городской гостинице. Упомянут дважды!

6. Помещики с кучей родственников, с которыми беседовал Чичиков. Они названы поименно: от Софрона Ивановича Беспечного до чьих-то сводных сестер Софьи Александровны и Маклатуры Александровны.

7. Будочник с алебардой, разбуженный невидимым глазу экипажем Коробочки и казнивший у себя на ногте какого-то зверя, пойманного на воротнике.

8. Персонажи, объявившиеся в гостиных города после распространения слухов о Чичикове: Сысой Пафнутьевич, Макдональд Карлович и самый яркий из призраков – длинный, длинный, с простреленной рукой, невиданно высокого роста!

9. Бесфамильный Семен Иванович, похудевший вместе со всеми чиновниками от переживаний. Единственная его характеристика – перстень на указательном пальце, который он давал рассматривать дамам.

А вот список «воображаемых» привидений:

1. Певческий контрабас, прототип басовитого пса Коробочки. Засунул небритый подбородок в галстук, присел и пропускает свою ноту, от которой дребезжат стекла.

2. Иван Петрович, правитель канцелярии в тридевятом государстве. Должен охарактеризовать поведение Чичикова, разговаривающего с Коробочкой.

3. Ухватливый двадцатилетний парень, мигач и щеголь, развлекающий девиц игрой на балалайке. К нему ведет следующая цепочка: выглянувшее из окна лицо Собакевича – схожая с ним молдаванская тыква-горлянка – изготавливаемая из нее легкая балалайка.

4. Два священника, отец Карп и отец Поликарп, которые будут погребать Плюшкина.

5. Двадцатилетний юноша, возвращающийся из театра и огорошенный уличной бранью. Его образ сопровождает Чичикова, въезжающего в город в темное время суток, когда у часового при шлагбауме усы оказываются на лбу, гораздо выше глаз.

6. Отроду не смеявшийся полицейский, выражающий на лице улыбку-гримасу в момент приезда чиновного начальника. На эту ассоциацию наводит Гоголя прием, оказанный Чичикову на балу у губернатора.

7. Человек, растерянно остановившийся на улице и пытающийся вспомнить, что он забыл дома. Аналог Чичикова, оробевшего перед губернаторской дочкой.

8. Русский барин-охотник, замерший в нетерпении перед травлей зайца. Его состояние сродни волнению просто приятной дамы, готовящейся выслушать новость от своей подруги.

9. Сонный школьник, которому товарищи засунули в нос «гусара» (бумажку, наполненную табаком). Его недоумение сродни состоянию ошеломленных городских чиновников.

Гоголь доволен своими привидениями. Он лукавит, когда жалуется на капризы читателей, не приемлющих повседневных характеров. Нет, гоголевские характеры отнюдь не повседневны! В их пользу свидетельствует недовольство многих дам и отсутствие прочих знаков внимания, над которыми иронизирует Гоголь, – народных рукоплесканий, признательных слез и единодушного восторга. Так реагируют на бульварное чтиво – и горе автору, о котором все люди будут говорить хорошо! Писателю не от мира сего никогда не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившейся головой и геройским увлечением.

Привидения в литературе второй половины XIX века

За полстолетия русская мистическая литература не только нагнала английскую, но и в чем-то (Гоголь) ее превзошла. В дальнейшем их пути расходятся. Англичане изживают викторианский сентиментализм, вспоминают о римских, кельтских и норманнских ужасах. Наши же писатели сосредотачиваются на изобличении общественных язв и мечтах о будущем. Стремясь на словах и на деле облагодетельствовать народные низы, они, когда с горечью, а когда и с упреком, отзываются о бытующих там верованиях и обычаях.


Бабушкины сказки. Картина В.М. Максимова (1867)


Поэты все еще вспоминают о призрачных гостьях, о «воздушных жителях со страстной женскою душой» (Ф.И. Тютчев, «День вечереет, ночь близка», 1851), чьи черты постепенно утрачивают благодушие. «Бледная, желтая, печальная» женщина и одновременно «внутренний демон» приходит к А.А. Григорьеву («Призрак», 1845). Призрак этот поднят из праха «могущественной волей чуждой силы» в полном согласии с гипотезой игумена Марка. У других привидений бледные губы «окрашивает ярко кровь» (Л.А. Мей, «Греза», 1860), а дыхание сбивается от «страстного порыва» (Я.П. Полонский, «Мечтатель», 1890).

Авторы, обращавшиеся в начале творческого пути к фольклорным источникам, – Н.А. Некрасов («Водяной», «Пир ведьмы», 1839) или А.К. Толстой, создавший ряд произведений о вампирах, – затем полностью отходят от них.

Справедливости ради надо заметить, что молодой Толстой, кроме «Семьи вурдалака» (1838), ничего приличного не создал. Его сумбурный и сложный для восприятия «Упырь» (1841) в ту пору, когда писал Гоголь, выглядит анахронизмом с набившими оскомину стереотипами: живой портрет, костяная рука, печальные стоны, покинутая женихом невеста и т.д. Призрак мило беседует с героем, предлагает ему обручиться и делится впечатлениями о посмертном житии: «Мне немного времени остается с вами говорить, я скоро должна возвратиться туда, откуда пришла, а там так жарко!» Толстой серьезен, но кажется, что он иронизирует – настолько режет слух эта адская «жара». Эпизод с привидением из «Упыря» сравнивают с рассказом Скотта «Комната с гобеленами» (1821)[15], но тамошняя старуха действительно пришла из ада, и потому она не ведет светских бесед со своей жертвой.

Ряд мистических опытов принадлежит перу И.С. Тургенева, но страшных среди них немного. Нельзя не восхититься деревенскими кошмарами «Бежина луга» (1851), особенно барашком на могиле утопленника. Зеленый старичок и черный человек из «Рассказа отца Алексея» (1877) чем-то напоминают демонов РЛ. Стивенсона.

Тургенев умел великолепно передать атмосферу надвигающегося ужаса. В рассказе «Стучит!» (1844—1874) призраков нет, но и без них мурашки бегут по коже от описания пустующей ночной дороги и неотвратимо приближающегося стука телеги с «недобрыми людьми». А каков пейзаж! «Неприятное чувство шевельнулось во мне… Пока я спал, тонкий туман набежал – не на землю, на небо; он стоял высоко, месяц в нем повис беловатым пятном, как бы в дыме. Все потускнело и смешалось, хотя книзу было виднее. Кругом – плоские, унылые места: поля, все поля, кое-где кустики, овраги – и опять поля, и больше все пар, с редкой сорной травою. Пусто… мертво!» Вот она – обстановка, в которой могли бы родиться на свет исконно русские привидения.

Одно из них в обличье бешеного пса нападает на героя рассказа «Собака» (1866). Появление чудовища описано бесподобно и, пожалуй, не имеет аналогов в отечественной прозе: «Ворота сарая открыты настежь; верст на пять в поле видно: и явственно и нет, как оно всегда бывает в лунную ночь… И вдруг мне показалось, как будто кто-то мотанул ось – далеко, далеко… так, словно что померещилось. Прошло несколько времени: опять тень проскочила – уже немножко ближе; потом опять, еще поближе. Что, думаю, это такое? заяц, что ли? Нет, думаю, эта будет покрупнее зайца – да и побежка не та. Гляжу: опять тень показалась, и движется она уже по выгону (а выгон-то от луны белесоватый) этаким крупным пятном; понятное дело: зверь, лисица или волк. Сердце во мне екнуло… а чего, кажись, я испугался? Мало ли всякого зверя ночью по полю бегает? Но любопытство-то еще пуще страха; приподнялся я, глаза вытаращил, а сам вдруг похолодел весь, так-таки застыл, точно меня в лед по уши зарыли, а отчего? Господь ведает! И вижу я: тень все растет, растет, значит, прямо на сарай катит… И вот уж мне понятно становится, что это – точно зверь, большой, головастый… Мчится он вихрем, пулей. .. Батюшки! что это? Он разом остановился, словно почуял что… Да это… это сегодняшняя бешеная собака! Она… она! Господи! А я-то пошевельнуться не могу, крикнуть не могу… Она подскочила к воротам, сверкнула глазами, взвыла – и по сену прямо на меня!»

К сожалению, «Собака» не была оценена по достоинству критиками, в отличие от тургеневских фантазий об инфернальных дамочках. В повести с многообещающим названием «Призраки» (1864) к томящемуся от бессонницы герою является белая женщина по имени Эллис и зовет его полетать по миру. Среди прочего они наблюдают с небес дорогие авторскому сердцу места (Париж, Шварцвальд и др.), а также картины прошлого и будущего – Юлия Цезаря, Стеньку Разина и «что-то тяжелое, мрачное, изжелта-черное, пестрое, как брюхо ящерицы». Это смерть, а не галерея абстракционистов .

Воздушные дамы к 1860-м годам порядком устарели, поэтому Тургенев собирался по примеру поэтов наделить Эллис демоническими чертами и даже намекнуть на ее склонность к кровопусканию. Однако его отговорил Достоевский, в ту пору мучительно изживавший в себе Макара Девушкина. Не пройдет и десяти лет, как друг и советчик Тургенева зло посмеется над «Призраками» в романе «Бесы».

Героине тургеневской повести «Фауст» (1855) мерещится ее покойная мать, строго блюдущая моральный облик дочери. Как и положено близким родственникам, в одном из видений она идет навстречу дочке с распростертыми объятиями. Наконец, в повести «Клара Милич» (1883) Тургеневу удалось придать умершей женщине роковой вид: черное платье и – о, ужас! – строгое унылое лицо. Однако героя эти перемены не устрашают – текст наполнен его стенаниями: «Явись, Клара!»

Об угасании интереса к привидениям в эпоху либеральных реформ свидетельствует почти полное отсутствие жанровых пародий. Можно вспомнить разве что рассказ «Белый орел» (1880) Н.С. Лескова (у него есть и другие, менее впечатляющие пародии), а также парочку юморесок раннего А.П. Чехова.

Призрак чиновника Ивана Петровича по прозвищу Белый Орел является рассказчику только потому, что тот его «сглазил» при жизни фразой: «Нетерпеливо жду вас видеть в разных видах». Когда герой готовится к получению одноименного ордена, призрак толкает его ночью в бок и сует под нос шиш, чем сильно конфузит: «При жизни он был гораздо деликатнее…» Покидая мир живых, Иван Петрович распевает пошлый французский мотивчик, а рассказчик недоумевает: «А вот почему у них в мире духов все так спутано и смешано, что жизнь человеческая… отомщевается пустым пуганьем да орденом, а прилет из высших сфер сопровождается глупейшим пением… этого я не понимаю».

В чеховском рассказе «Страшная ночь» (1884) другой Иван Петрович по фамилии Панихидин возвращается со спиритического сеанса в свое жилище «в Москве, у Успения-на-Могильцах, в доме чиновника Трупова, стало быть, в одной из самых глухих местностей Арбата». В его квартире и в квартирах его друзей Упокоева (дом купца Черепова в Мертвом переулке) и Погостова (дом статского советника Кладбищенского) стоят пустые гробы, которые, как выясняется в разгар переполоха, прислал на хранение их товарищ Иван Челюстин. Тестя Челюстина, гробовых дел мастера, должны вот-вот описать.

Молодой Чехов обожал говорящие фамилии и прозвища, явно переизбыточествующие в этом рассказе. Но топонимы им не выдуманы – старая Москва славилась курьезными названиями смутного происхождения (мы еще будем о них говорить). Уцелевшая доселе Успенская церковь, равно как и Мертвый переулок, переименованный в советское время, обязаны своими именами то ли близлежащему кладбищу, то ли холмистой местности в районе Арбата и Пречистенки – так называемым « могильцам ».

Подвыпивший герой «Ночи на кладбище» (1886) в темноте принимает за могильную плиту выставленные у монументной лавки памятники и кресты, а за мертвеца – бродячего пса, воющего у его ног. Чехов пародирует не рассказы о привидениях, а назидательные объяснения вроде тех, что нам встретились в «Библиотеке для чтения» и у Даля.

Любопытную закономерность можно уловить в романах Ф.М. Достоевского. В «Преступлении и наказании» (1866) выведен герой не менее странный, чем пушкинский Германн и гоголевские помещики. Я говорю о Свидригайлове, который тоже погружен в собственный мир и хладнокровно общается с привидениями. Он и сам является как привидение. Раскольников видит тяжелый сон с хохочущей старухой, плавно перетекающий в реальность. Связующее их звено – бьющаяся о стекло муха. Но в еще большей степени стирает грань между сном и явью возникший в комнате незнакомец.

«Отчего я так и думал, что с вами непременно что-нибудь в этом роде случается!» – неожиданно для самого себя говорит Раскольников, подразумевая свидания Свидригайлова с призраками, а тот огорошивает собеседника вопросом, верит ли тот сам в привидения. «Нет, ни за что не поверю!» – со злобой кричит Раскольников. Он чувствует свое сродство с миром Свидригайлова, а злится оттого, что мир этот его пугает.

Так называемые «обыкновенные привидения», являющиеся при свете тусклого дня где-нибудь в меблированных комнатах, после скверного обеда из кухмистерской или «на станции Малой Вишере», по верному замечанию Мережковского, гораздо страшнее и таинственнее призраков готических романов, звенящих доспехами при ударах грома и землетрясении, в отсветах адского пламени. А знаете, отчего страшны Марфа Петровна и Филька? Они приходят не ради прекрасных чувств или коварных планов, и Свидригайлов зря пытается убедить себя, что они хотят отомстить. Месть тут ни при чем. Чудовищно само место, где живут привидения, – закоптелая деревенская баня с пауками.

Из этой бани вползает в комнату к чахоточному Ипполиту в романе «Идиот» (1869) гадкое насекомое, «коричневое и скорлупчатое». И точно так же, как Раскольников Свидригайлова, Ипполит видит Рогожина – то ли живого человека, то ли мертвеца[16]. Суицидальная мания, порождаемая встречами с привидениями, – закономерный итог краха разделяющей миры перегородки. Самоубийство – констатация уже свершившегося факта. Почти в то же время в Англии кончает с собой герой повести Ае Фаню, преследуемый мерзкой обезьяной.

Ле Фаню устами доктора Хесселиуса пытался сформулировать физиологическую причину таких видений. Вот и героям Достоевского здравомыслящие критики приписали склонность к галлюцинациям. Сам Свидригайлов не исключал возможности своей болезни, но не считал ее аргументом против реальности привидений. Л.И. Шестов так изложил эту мысль Свидригайлова: «Может быть, условием постижения известного рода реальностей является болезнь: здоровому недоступно то, что доступно больному». Один весьма образованный критик попенял Достоевскому: «Счастливый народ беллетристы! Когда нашему брату, ученому человеку, приходит в голову дикая мысль, мы не можем сделать из нее никакого употребления. Нельзя даже признаться, что она побывала у тебя в голове! Беллетрист же – дело иное: ему всякая дичь годится». Наверное, после этого критик устало вздохнул и подобно Великому инквизитору задумался о тяжкой доле тех, кто несет людям свет знаний. Порадуемся же тому, что у нас есть «беллетристы»!

Рассказ «Бобок» (1873) варьирует старую платоновскую идею о плотских душах. Его можно было бы счесть пародией, если бы не морализаторский настрой Достоевского. Выслушав на кладбище подземный спор трупов, пьяный литератор узнает о своеобразном чистилище призрачного мира. Оказывается, умершие обретают подобие сознания, обоняния, речи после того, как тела их «вылеживаются». Для чего же им дана такая «отсрочка»? Чтобы они в последний раз задумались о прожитой жизни. Опять призракам приписывается земная мораль! Жаль, что насекомое Ипполита не умело разговаривать. Возможно, оно пробормотало бы что-нибудь в свое оправдание.

В семье Л.Н. Толстого часто велись разговоры «о мертвых, об умирании; о предчувствиях, снах…» (дневник С.А. Толстой). Сам граф без колебаний связывал привидения с «болезненным душевным состоянием». Никто из русских гениев не испытывал такого страха перед смертью, как Толстой, никто в таких количествах и с такими подробностями не рисовал смерть и то, что ей предшествует, начиная с пронзительного крика увидевшей труп девочки, вогнавшего в дрожь маленького Колю («Детство», 1852), и кончая душевными муками купца Брехунова, испытывающего двойной страх – страх перед самим чувством страха («Хозяин и работник», 1895).

Однако призраки в этих «неживых» картинах не участвуют. Ведь в общепринятом смысле «ходячий» мертвец – это бывшая личность, а личности нет места в толстовской концепции мира бессмертных. Размышления о привидениях Шопенгауэра, одного из учителей Толстого, не затронули его ученика. «Привидений я не боюсь, – откровенничает герой “Записок сумасшедшего” (1884). – Да, привидений… лучше бы бояться привидений, чем того, чего я боюсь…» Ему невдомек, что ужас могли вселить в его сердце те самые существа, которыми он так беспечно пренебрегает.

Однажды в разговоре с Буниным Чехов покритиковал Толстого: «Живые не должны думать о мертвых, о смертях». Сам критик следовал этому завету, о чем стоит пожалеть, ведь он, как никто другой, умел сгущать краски в передаче человеческого страха перед окружающей природой. Рассказ «Волк» (1886) развивает тему тургеневской «Собаки», но только без мистики, а современный ему рассказ «Страхи» – вообще один из самых жутких в русской литературе.

Автор рассказывает три случая из своей жизни, когда ему было по-настоящему страшно. В первый раз страх посетил его при взгляде на спящее село: «Его избы, церковь с колокольней и деревья вырисовывались из серых сумерек, и на гладкой поверхности реки темнели их отражения… С первого же взгляда меня заняло одно странное обстоятельство: в самом верхнем ярусе колокольни, в крошечном окне, между куполом и колоколами, мерцал огонек. Этот огонь, похожий на свет потухающей лампадки, то замирал на мгновение, то ярко вспыхивал». Внезапный страх охватил не только рассказчика, но и бывшего с ним мальчика.

Во втором случае автора испугал нагоняющий его в темноте рокот, который издавал несущийся по рельсам вагон. Трепетное ожидание появления вагона из-за темнеющей вдали рощи заставляет вспомнить тургеневскую ночную телегу с убийцами. В третий раз автор трусливо убегает в лесу от неизвестной собаки. В случае с вагоном он сразу отбрасывает мысль о «ведьмах и чертях», собака же упорно связывается в его сознании с бульдогом Фауста. Для чеховского интеллигента творение Гете реальнее народных суеверий.


Кикимора. Иллюстрация И.Я. Билибина (1934).

Ближайшая родственница русских привидений


Вагон оторвался от товарняка и покатился под уклон, собака принадлежала приятелю рассказчика. Объяснения ликвидируют страх – «все непонятное таинственно и потому страшно». Но в случае с огоньком объяснение не находится. Человек, пробравшийся в верхний заколоченный ярус колокольни; отражение внешнего света – эти версии были отброшены, и огонек остался загадкой. В первоначальном варианте рассказа автор задавался вопросом: «Кому пришла бы охота сидеть в вечернюю пору под куполом..?» Интересно, слышал ли Чехов «суеверные» легенды о колокольном мане?

Да, он умел нагнать страху! Чего стоят хотя бы таинственные пейзажи из повести «Степь» (1888): «А то, бывало, едешь мимо балочки, где есть кусты, и слышишь, как птица, которую степняки зовут сплюком, кому-то кричит: “Сплю! сплю! сплю!”, а другая хохочет или заливается истерическим плачем – это сова. Для кого они кричат и кто их слушает на этой равнине, Бог их знает». Действительно, кто их слушает? Может, те внушающие подозрение фигуры, что стоят на холмах, прячутся на курганах, выглядывают из бурьяна? Или тот, кто среди монотонной трескотни, тревожа неподвижный воздух, издает удивленный крик «а-а!»? Или туманные, причудливые образы, громоздящиеся друг на друга в непонятной дали? А вдруг это убитый разбойниками купец, гуляющий по степи? «Зачем ему гулять? – успокаивает обозчиков Пантелей. – Это только те по ночам ходят, кого земля не принимает. А купцы… мученический венец приняли». Степные чудища, как и весь мир призраков, вряд ли имеют отношение к людским страданиям.

Позднее Чехов сосредоточился на этих страданиях и уже не обращался к пугающим образам. Знаменитый призрак, несущийся в черном столбе через поле, из рассказа «Черный монах» (1893) привиделся Чехову во сне, как о том вспоминал его брат Михаил («Вокруг Чехова»). На первый взгляд он ужасен – автор использует те же психологические приемы, что и Тургенев в «Кларе Милич» (бледное худое лицо, лукавая улыбка), – но ужас развеивается после близкого знакомства с монахом. Привидение любезно объясняет свой визит писателю Коврину: «Я существую в твоем воображении, а воображение твое есть часть природы, значит, я существую и в природе», а затем вступает в нескончаемый диалог о судьбе гения.

Вот чем обернулась миссия русских привидений! А без миссии никак нельзя. Без нее повествование о призраке будет выглядеть суеверным бредом, а не бредом клиническим, как у Коврина. Теперь внимание Чехова уделено, во-первых, легендам о больных девушках, слышащих пение ангелов, – по словам его брата, он находил в них «что-то мистическое, полное красивого романтизма», – а во-вторых, квазинаучным дискуссиям о миражах и «преломлениях лучей солнца через воздух» в качестве причины возникновения привидений. По воспоминаниям К.С. Станиславского, в своей ненаписанной пьесе Чехов планировал вывести на сцену тень или душу женщины, скончавшейся вдали от двух влюбленных в нее героев. Два приятеля и соперника наблюдают белый призрак, скользящий по снегу. Типично тургеневский финал…

Привидения Серебряного века

Последние дореволюционные шедевры в сфере мистики суждено было создать И.А. Бунину и Л.Н. Андрееву. Ранний Бунин, воспевавший заброшенные русские усадьбы, «родной мир» своих «отцов и дедов и всех их далеких дней» («Думая о Пушкине», 1926), неоднократно поднимал тему привидений. Его первое стихотворение, написанное в восемь лет, посвящалось «духам в горной долине, в лунную полночь». Сюжет был выбран вопреки наставлениям воспитателя маленького Вани, напиравшего на злободневность и остроту. Умница Бунин не внял его советам и в дальнейшем.

Среди мистических опытов Бунина заслуживают упоминания рассказы «Туман» (1901), «Сны» (1904), стихотворение «Призраки» (1905):

Мы в призраки не верим; но и нас

Томит любовь, томит тоска разлуки…

Я им внимал, я слышал их не раз,

Те грустные и сладостные звуки!

Эти произведения не выходят за грань романтического мироощущения. Гораздо любопытнее бунинское восприятие зеркала и тех, кто там отражается, но о них мы поговорим позднее. Шедевр же, о котором я упомянул, называется «Белая лошадь» (1908). В нем Бунин вслед за Тургеневым и Чеховым описывает безлюдный, леденящий душу ночной пейзаж: «Тень стала резче, лунный свет ярче, роща под луною чернее, выше, величавее… Еще минута – и тележка уже в тени, катится по гладкой дороге вдоль опушки… И далеко видны светлые поляны среди живописных старых дубов в сказочно прекрасной глубине рощи».

Из глубины рощи на едущего в тележке землемера несется белая лошадь. Герой впадает в панику, лошадь продолжает преследовать его по берегу реки, а потом вдруг исчезает. Землемер недоуменно оглядывается, видит только «широкий луг, весь, как светлым дымом, напоенный лунным сиянием», и понимает, что он в тележке не один: «Сзади… скрестив длинные, тонкие ноги в разбитых лаптях и повернув к землемеру беззубое лицо, наполовину освещенное луною, сидит и смотрит круглыми глазами нищенка». Приход духа несет с собой смерть – землемер это знает, и ему горько до слез. Но он побеждает страх, и тогда старуха тает в воздухе, оставив после себя хищный звенящий в небе птичий смех – крик из чеховской «Степи».

Нечувствительные к древнему ужасу критики упрекали Бунина за недостаток психологизма. «Не представляешь себе фигуры героя, не проникаешься ни его ощущениями, ни обстановкой (это в такую-то ночь! – А.В.) и – что хуже всего – совершенно не схватываешь намерений автора», – писал критик из «Русского обозрения». Последнее и вправду хуже некуда – ведь нищенка ничего не говорит, только смотрит в лицо землемера неподвижными глазами. Ни глубокомысленных замечаний, ни светских манер, ни привета от родственников… Некультурное привидение!

Второй мистический шедевр – андреевский «Он. Рассказ неизвестного» (1913), чрезвычайно близкий по настроению английской мистике. В нем обрисован загородный дом с привидениями – приморская вилла, чей владелец носит нерусскую фамилию Норден. Поместье хранит зловещую тайну – в море утонула дочь хозяина. Согласно закону жанра призрак является гостю, бедному студенту, от лица которого ведется рассказ. Незнакомый мужчина заглядывает в окно второго этажа, до которого обычному человеку не дотянуться, быстро перемещается в пространстве и не оставляет никаких следов.

Дальнейшее развитие событий напоминает переживания героев Блэквуда (схожая с рассказом Андреева повесть «Проклятые» написана в то же время): студент испытывает гнетущую тоску и чувство приобщения к «огромной мучительной и страшной борьбе недоступных зрению существ». Однако Андреев, в отличие от позднего Блэквуда, чужд приземленному морализаторству. Английскую обстановку он сочетает с гоголевской традицией ирреальности происходящего, когда не только загадочный Он, но и обитатели поместья, сравниваемые с танцующими куклами, и даже сам студент (неизвестный) наделены призрачными чертами.

Андреев был, несомненно, самым одаренным прозаиком Серебряного века (Бунин стоял особняком) и страдал его недостатками. В своем рассказе он не пытается заглянуть в иной мир по примеру англичан, а хочет, подобно Гоголю в «Мертвых душах», создать его сам. В этом беда, а не достоинство символистов. Не обладая гоголевским знанием сверхъестественного, они вносили в свои личные миры сугубо земные идеи и переживания. Рассказ Андреева портит нелепая влюбленность студента в труп госпожи Норден, традиционную символистскую незнакомку. Другие «страшные» произведения писателя замешаны на нездоровой сексуальности («Бездна»), на пацифизме («Красный смех») и т.п.

Символизму предшествовали мистические фантазии К.К. Случевского и В.С. Соловьева. В ранних стихотворениях Случевского встречались страшноватые образы вроде стучащего костяной головой и грызущего корни мертвеца, к чьему могильному копошению тихо прислушивается поэт («На кладбище», 1860). Насколько этот чудный мертвец правдивее болтливых призраков из «Бобка»! Но затем на посмертном горизонте замаячили грустные небесные дамочки («Элоа», 1883), и, наконец, Случевский перешел к духовным утешениям поклонниц спиритической музы:

Как ты боишься привидений!

Поверь: они – твой личный бред;

Нам с миром мертвых нет общений,

И между двух миров – запрет.

Мистическое чутье Соловьева мало чем уступало гоголевскому. Но если Гоголь далеко не сразу принялся воспитывать ближних, Соловьеву-философу эта страсть была присуща изначально. Его поиски мировой гармонии наложили отпечаток и на загробные видения. Вечная женственность с «лучистой улыбкой» и «цветком нездешних стран» («Три свидания», 1898) снизошла к поэту то ли с чувственных небес католических мистиков, то ли с заоблачных высот эпохи романтизма.





«Привидения» стиля модерн с фасадов московских и петербургских особняков


Мочульский полагал, что поэтические образы Соловьева изрядно помрачнели, когда он испытал «магическое» действие Шотландии и Финляндии. Что же это за образы? «Незримая толпа мертвецов», «голоса из невидимых стран», «сонмы адские духов» вместо роз, сыплющихся с пламенеющих небес, и божественного огня под «корой вещества». По поводу новых соловьевских «ужасов» хочется повторить анекдотическую фразу Толстого об Андрееве: «Он меня пугает, а мне не страшно».

Соловьев не знал себе равных в иронических нападках на символистов. Умел он посмеяться и над собственными стихами, даже «Три свидания» называл шуткой, понравившейся некоторым поэтам и некоторым дамам, но «оправдания добра» и прочие небесные «розы» до поры до времени («Три разговора», 1900) воспринимал чересчур серьезно.

На заре XX столетия, когда в Англии вспомнили о средневековых привидениях, общение русских с потусторонним миром стало напоминать «балаганчик» – шумный и затейливый. Какие только чудачества не приписались призракам!

У К.Д. Бальмонта «усопшие деды и отцы» зачем-то стучатся по ночам в церковные двери, а поняв, что «жизнь минутна», с рыданиями возвращаются в гроб («Надгробные цветы», 1894). Хорошо, что с ними нет самого поэта, чьи загробные желания весьма изощренны. В роли «тревожного призрака» и «стихийного гения» (гибрид монаха и Коврина) он спускается на морское дно и пребывает «среди дыхания сказочных растений» («Снежные цветы», 1897). А став «бесприютным духом», Бальмонт пожелал себе ночной дремоты, последней тени и «смерти одной» («Кому я молюсь?», 1897). Мне почему-то кажется, что одна смерть его не успокоит.

Мертвец А. Белого тоже любит цветы – надев на себя венок, блуждает в тумане, – и тоже стучится в окна и врывается в храм. Знаете для чего? Чтобы пройти «сквозь ладанные волокна» и «предвозвестить рогом смерть» («Арлекинада», 1906). Если В.Я. Брюсов умолял неведомо кого закрыть свои бледные ноги, то Белый, сбежав из психушки вместе с безумной «сестрой», просил ее дать «бледную, мертвую руку», грозясь пропеть прямо на полях про «осеннюю мертвую скуку» («Побег», 1906).

Ну а сам Брюсов реализовал давно назревшую идею секса за гробом. Бестелесные тени, не забывая «давней страсти», хранят «тесные объятия», а мертвые в могиле «оплетают изгибы рук» («Снова», 1907). Персонаж из романа А.В. Амфитеатрова «Жар-Цвет» (1895), рассуждая об иллюзиях и видениях, цитирует слова Парацельса: «Магнетическая сила женщин вся в матке, а мужчин – в семени».

Привидения А.А. Блока собираются стаями на горе, где они «простирают руки к догорающей заре» («Зажигались окна узких комнат», 1904). А вот как поэт переосмыслил романтическую встречу с призрачной дамой:

И когда в тишине моей горницы

Под лампадой томлюсь от обид,

Синий призрак умершей любовницы

Над кадилом мечтаний сквозит.

Белая у романтиков, желтая у Григорьева, черная у Тургенева и, наконец, синяя у Блока. Да и местечко она себе избрала не из простых – не облака, не озеро, не туман, а кадило мечтаний, над которым так приятно сквозить при свете лампады!

Один из любимейших образов Блока-мистика – опрокинутое лицо. Белый призрак поэта обещает заглянуть, опрокинувшись, в лицо своим преследователям в болоте, «среди запутанной травы» («Сбежал с горы и замер в чаще», 1902). Мертвым лицом он хочет опрокинуться в «яростный сон наяву» как раз в ту пору, когда паяц распугивает сов под горой («Ты оденешь меня в серебро», 1904). С «лицом воздетым» и одновременно «подъятым» мертвец ожидает поцелуя в губы. При этом душа его вытравлена «белым светом», а очи выклеваны «бессонными птицами» («Придут незаметные белые ночи», 1907). С чужими лицами Блок, как известно, тоже не церемонился, собственноручно убирая их со стола («О доблестях, о подвигах, о славе», 1908). Макабрические фантазии Блока вроде «Пляски смерти» (1912) со скелетами и безносыми женщинами остроумны, но чрезмерно театральны.

Величайший мастер извращенных аллегорий потустороннего мира Ф.К. Сологуб вместе с А.М. Ремизовым претендовал на звание специалиста по русскому фольклору. В действительности ни тому ни другому не было дела до народных традиций. Им нужны были только имена для собственных измышлений. Возьмем, к примеру, Лихо Одноглазое, сказочного лесного людоеда. К лесу оно у Сологуба касательства не имеет (заходил ли взрослый Сологуб в лес?). В стихотворении «Лихо» (1893) оно обзывается бесталанным, гонимым и следует «неотступной тенью» за героем (настоящее Лихо отнюдь не воздушно и весьма упитанно). Потом оно вдруг становится косматым, а будучи еще и безумным (!), шатается по улицам («На улицах пусто и тихо», 1898). Десять лет спустя Лихо по-прежнему неразумное, злое и к тому же «томительно-длинное» и «вечно голодное» («Верить обетам пустынным», 1908). Да ведь соло-губовскими виршами сыт не будешь!

Другой навязчивый демон, недотыкомка – «маленькая, серая, юркая» («Мелкий бес», 1905), сопоставляется критиками с привидениями Гоголя и Достоевского. Имя Гоголя и поминать стыдно – у Сологуба не было и мизерной доли гоголевских познаний в фольклористике. Он даже Одоевскому с его «Игошей» уступит. Призраки же Достоевского ужасны не своим видом, а тем настроением, что они выражают. Сологубовская нечисть воплощает в себе эмоции впавшего в детство великовозрастного дяди с его пороками и жизненными неурядицами. Возомнив себя рождественским дедом, дядя полез в дымоход, застрял там и теперь жалуется на окружающий мрак и удушье. Стоит похудеть, и проблема будет снята. Разве сравнить с этим казусом свидригайловскую темную баню?

Сологуб и Ремизов относились к тем самым поклонникам народного языка, «ядреного и сочного», которыми возмущался Бунин: «Сколько стихотворцев и прозаиков делают тошнотворным русский язык, беря драгоценные народные сказания, сказки, “словеса золотые” и бесстыдно выдавая их за свои, оскверняя их пересказом на свой лад и своими прибавками, роясь в областных словарях и составляя по ним какую-то похабнейшую в своем архирусизме смесь, на которой никто и никогда на Руси не говорил и которую даже читать невозможно!»

Приведу примеры этих «русизмов». Недотыкомка истомила героя «присядкою зыбкою», ведьма должна прийти к нему «с шальной пошавою» («Ведьме», 1908), а хвост, копыта и рожки привидевшегося ему черта «мреют на комоде» («Только забелели поутру окошки», 1913). Кроме черта, герой стихотворения наблюдает сердитого генерала, лохматого старичка, красноносого карлика, щекатую (!) кошку и прочие «пакостные хари», которых он «гонит аминем».

Однако по сравнению с ремизовской нечистью эти твари – ангелы Божии. Вот, например, коловертыш – «трусик не трусик, кургузый и пестрый, с обвислым, пустым вялым зобом», который просит: «Съешьте меня, ради Бога, мне скучно!» («Посолонь», 1907). Попробуйте представить себе ведогона, ауку, чучелу-чумичелу, прибируку или двенадцатиглазого ховалду. И.А. Ильин и другие православные критики Ремизова разглядели в его скучных и бесформенных привидениях очередную бесовскую миссию: «Как бы дразня первобытные родовые страхи или зазывая в вечно крутящийся вихрь фантазии, такое слово несет нам что-то зыбкое, вертячеє, скользящее, то сгущающееся, то исчезающее (здесь Ильин старательно подстраивается под ремизовский стиль. – А.В.); видится-невидится какой-то маленький чудомор, уродыш, озябыш, таинственный ведунок… и все вместе они составляют неизобразимый хоровод симпатичных полуотвратников; он вихрится и кружится, творя свое назначение и судьбу человека».

Используя привычные для нас образы, Сологуб не выходил за рамки заурядного сентиментализма. По наблюдению К.И. Чуковского, почти все сологубовские дети тоскуют по умершей «милой мамочке». Иногда мамочка откликается и встает из гроба, чтобы утешить дочку довольно суховатыми фразами («Полночь, а не спится», 1898).

Ничуть не страшны и святочные рассказы Ремизова. Гротескный облик их персонажей (голова на винте, свинячье хрюканье, жуткие блестки во впалых глазах, расползающееся в липкую кашицу тело) не мешает им предаваться человеческим страстям и низменным инстинктам. Чудовища и мертвецы насилуют женщин и совокупляются с животными («Чертик», 1907), сладострастно режут кур и гоняются с ножом за своими детьми («Жертва», 1909). Последний мотив предваряет будущие американские «ужастики» о взбесившихся отцах семейства.

Роман «Навьи чары», или «Творимая легенда» (1905—1912), стал кульминацией сологубовских фантазий. Слово «навьи», как обычно, с летописными мертвецами не связано. Призраки, населяющие поместье учителя и поэта Триродова, взяты не из национальных преданий, а из воображения самого автора, настроенного отчасти сентиментально, отчасти сатирически. В результате родилась на свет гремучая смесь из черносотенцев, социализма, химических опытов, субтропического королевства, мертвых детей, русалок, изнасилований и т.д. Сологуб безыскусно, особенно в сравнении с Андреевым, пытается реализовать идею «нечистого» места – усадьбы-кладбища, чей хозяин-колдун силою смертных чар может заключить человека в свои призмы и пирамиды.

Писатель выступил первопроходцем по части субъективных опытов сотворения «нечистых» мест. Последующие творцы (А.С. Грин, М.А. Булгаков) неизменно вносили в свои миры сатирический или философский подтекст, тем самым приземляя их ради социальной остроты или гуманистической морали. Вот почему плоды их фантазии нельзя считать подлинным мистическим откровением.

Либеральная пресса приветствовала роман «Навьи чары». Один из ее представителей особо отмечал шествие поднявшихся из могил мертвецов – «губернатор и казаки, грубые пьяные мужики, замученные дети, забитые женщины, угрюмые дворяне и попы», чей мир сеет тление и смрад среди живых, предающихся революционной «мечте освобождения». Как видим, привидения включились в политическую борьбу на стороне реакционных сил. Но уже близился миг их поражения!

Покидая загробный «балаганчик», вспомним напоследок о мертвецах В. Хлебникова, спешащих «вступить в союз с вещами» и яснеющих в свете, замкнутом половинками клюва птицы, которая шагает «по небу ногами могильного холма» («Журавль», 1909). Вспомним и о скелете из стихотворения И. Северянина, содрогающемся в башне мертвого острова[17]. Когда-то он спешил по «крутобрегому озеру» к замку «ветрово, трепеща за провал», но не выдержал разумом «созерцания пестрого». Вот и нам пора с этим созерцанием покончить.


Загрузка...