Примечания

1

Перевод В.П. Гайдамака был несколько изменен. В частности determinations в оригинале было переведено, как «определения», двоякий смысл этого русского слова (он нас в первую очередь относит к дефинициям) не позволяет правильно воспринимать текст Сартра, поэтому мы пошли на замену этого перевода транслитерацией, которая так же употребляется в русскоязычной философской литературе.

К сожалению в переводе Гайдамака, не смотря на то, что он пишет, что обозначал первый термин курсивом, произошла потеря разницы между praxis и pratique – и то и другое переведено как «практика», данная ошибка теперь может быть устранена только сличением русского перевода с французским оригиналом, которым мы на данный момент не располагаем (Teksestro Latur).

2

Я не упоминаю здесь о личности, которая объективируется и раскрывается в своем творчестве, потому что философия той или иной эпохи всегда превосходит философа, придавшего ей ее первоначальный облик, сколь бы ни был велик этот мыслитель. Однако мы увидим, что изучение единичных доктрин неотделимо от глубокого исследования философий. Картезианство проливает свет на эпоху и помещает Декарта в русло тотализирующего развития аналитического разума; поэтому Декарт, как личность и как философ, вплоть до середины XVIII в. проясняет исторический (и, следовательно, единственный) смысл новой рациональности.

3

В случае картезианства действие «философии» остается отрицательным: она расчищает почву, разрушает и дает возможность увидеть сквозь крайнюю запутанность и партикуляризм феодальной системы абстрактную всеобщность буржуазной собственности. Но при других обстоятельствах, когда сама социальная борьба принимает иные формы, вклад теории может быть положительным.

4

Без сомнения, Гегеля можно притянуть на сторону экзистенциализма. Жан Ипполит небезуспешно попытался сделать это в своих «Очерках о Марксе и Гегеле». Разве Гегель не был первым, кто показал, что «видимость как таковая обладает реальностью»? И разве не пантрагизм составляет подоплеку его панлогизма? Разве нельзя с полным основанием утверждать, что для Гегеля существования «сцепляются в историю, которую они созидают и которая в качестве конкретной всеобщности творит над ними суд и превосходит их (transcende)»? Да, такое утверждение вполне правомерно, но ведь вопрос в другом: противоположность между Кьеркегором и Гегелем состоит в том, что для последнего трагическое какой-либо жизни всегда оказывается снятым. Переживаемое исчезает в знании. Гегель говорит нам о рабе и о присущем ему страхе смерти. Но прочувствованная смерть становится простым объектом познания и моментом трансформации, которая сама будет снята. С точки зрения Кьеркегора, не имеет существенного значения, что Гегель говорит о «свободе, чтобы умереть» или точно описывает некоторые аспекты веры; Кьеркегор упрекает гегельянство в том, что оно оставляет без внимания непреодолимую непроницаемость переживаемого опыта. Он расходится с Гегелем не только и не столько на уровне понятий, сколько на уровне критики знания и ограничения его сферы. Гак, например, совершенно верно, что Гегель с большой глубиной раскрывает единство и противоположность жизни и сознания. Но столь же верно, что и в том и в другом есть неполнота и они уже признаны ущербными с точки зрения тотальности. Или, выражаясь языком современной семиотики, для Гегеля означающее (в любой момент истории) – это движение духа (который конституируется как означающее-означаемое и означаемое-означающее, т. е. как абсолютный субъект); означаемое – это живой человек и его объективация; для Кьеркегора же человек есть означающее: он сам творит значения, и ни одно значение не прилагается к нему извне (Авраам не знает, есть ли он Авраам); он никогда не бываем означаемым (даже для Бога).

5

См. Lagache. Le Travail du deuil

6

Случай Хайдегтера слишком сложен, чтобы его здесь рассматривать.

7

Именно это качество, одновременно имманентное (так как оно пронизывает нашу переживаемую субъективность) и трансцендентное (поскольку оно остается для нас недостижимым), Ясперс называет экзистенцией.

8

Это объясняет, почему приверженные марксизму представители интеллигенции моего возраста (коммунисты и некоммунисты) – такие слабые диалектики: они, сами того не сознавая, вернулись к механистическому материализму.

9

Cahez J. La Pensee de Karl Marx. Le Seuil, (1956).

10

Слово это было введено в оборот испанским философом Мигелем де Унамуно. Разумеется, этот трагизм не имел ничего общего с подлинными конфликтами нашей эпохи.

11

Точка зрения бывших троцкистов.

12

Понятие «мелкая буржуазия», конечно, существовало в марксистской философии задолго до написания Марксом работы о государственном перевороте Луи-Наполеона. Но и сама мелкая буржуазия существует как класс уже давно. Важно то, что она исторически развивается и что в 1848 г. она обнаруживает такие особенности, которые невозможно вывести из ее понятия. Мы увидим, что Маркс рассматривает общие черты, определяющие ее как класс, и в то же время устанавливает на этой основе, а также исходя из опыта специфические черты, которые определяют ее в 1848 г. как особую реальность. Возьмем другой пример. В 1853 г. в серии статей («The British Rule in India») он пытается передать неповторимый облик Индостана. Максимилиан Рюбель в своей блестящей книге приводит следующую любопытную цитату (шокирующую современных марксистов): «Это странное сочетание Италии и Ирландии, мира сладострастия и мира печали, было предвосхищено в древних традициях религии Индостана, в этой религии чувственных излишеств и умерщвляющего плоть аскетизма...» (Max. Rubel. Karl Marx, p. 302 Статья Маркса вышла 25 июня 1853 г. под заглавием «On India». За этими словами определенно угадываются истинные понятия и метод. Италию напоминают социальная структура и географическое положение, Ирландию – английская колонизация и т. д. Вместе с тем Маркс придает реальность словам «сладострастие», «печаль», «чувственные излишества», «умерщвляющий плоть аскетизм». Более того, он показывает, что современное положение Индостана было «предвосхищено» (до англичан) в его древних религиозных традициях. Для нас в данном случае неважно, таков ли Индостан в действительности,– важен синтетический взгляд, который возвращает жизнь анализируемым объектам.

13

Этому интеллектуальному террору одно время соответствовало «физическое уничтожение» частных лиц.

14

Я уже высказал свое мнение относительно венгерской трагедии и не стану повторяться. С той точки зрения, которую мы приняли, a priori несущественно, что комментаторы-коммунисты почли своей обязанностью оправдать советскую интервенцию. Удручает другое – то, что их «анализ» полностью уничтожил своеобразие венгерских событий. А ведь восстание в Будапеште спустя двенадцать лет после окончания войны, менее чем через пять лег после смерти Сталина, несомненно, должно было иметь специфические особенности. Что же делают наши «схематизаторы»? Они подчеркивают ошибки партии, но не определяют их: эти неопределенные ошибки приобретают абстрактный и вечный характер, что вырывает их из исторического контекста и превращает в некую всеобщую сущность – «человеческое заблуждение»; они отмечают наличие реакционных элементов, но не показывают их венгерскую реальность: венгерские реакционеры сразу же превращаются в вечную Реакцию, они – собратья контрреволюционеров 1793 г., их единственная определенная черта – стремление вредить. Наконец, комментаторы-коммунисты изображают мировой империализм как неистощимую безликую силу, сущность которой остается неизменной, какова бы ни была точка ее приложения. Из этих трех элементов они составляют шаблонное объяснение (ошибки, местная-реакция-извлекающая-выгоду-из-недовольства-народа и использование-этого-положения-мировым-империализмом), которое так же хорошо или, лучше сказать, так же плохо подходит к любым восстаниям вообще, включая волнения в Вандее или в Лионе в 1793 г., если только заменить «империализм» на «аристократию». Получается, что ничего нового не произошло,– это-то и требовалось доказать.

15

Методологический принцип, согласно которому достоверность приходит с рефлексией, ни в коей мере не противоречит антропологическому принципу, в соответствии с которым конкретный человек определяется через его материальность. Рефлексия не сводится для нас к простой имманентности субъективного идеализма: она становится отправным пунктом, только если сразу же поворачивает нас лицом к вещам и к людям, к миру. Единственная теория познания, приемлемая в наши дни,– та, что основывается на следующей истине микрофизики: экспериментатор составляет часть экспериментальной системы. Только такая теория познания позволяет отбросить всякую идеалистическую иллюзию, только она одна показывает реального человека в реальном мире. Но этот реализм необходимо предполагает в качестве отправного пункта рефлексию: раскрытие (devoilement) ситуации осуществляется на практике и через практику, которая ее изменяет. Мы не рассматриваем обретение самосознания как источник действия – мы видим в этом необходимый момент самого действия: действие само освещает себя, когда оно совершается. Это не исключает того, что оно освещается через обретение самосознания действователями,– что необходимо предполагает разработку теории сознания. Что же касается теории познания, то она, напротив, остается слабым пунктом марксизма. Когда Маркс пишет: «Материалистическое мировоззрение означает просто понимание природы такой, какова она есть, без всяких посторонних прибавлений», он присваивает себе объективный взгляд и притязает на то, чтобы созерцать природу такой, какова она безотносительно к субъекту. Устранив всякую субъективность и слившись с чистой объективной истиной, он блуждает в мире объектов, населенном людьми-объектами. Но зато Ленин, говоря о нашем сознании, утверждает: «Оно есть только отражение бытия, в лучшем случае приблизительно верное его отражение» – и тем самым тотчас лишает себя права писать то, что он пишет. В обоих случаях субъективность уничтожается: в первом случае становятся по ту сторону, а во втором – по эту сторону субъективности. Но эти позиции противоречат одна другой: каким образом «приблизительно верное отражение» может стать источником материалистического рационализма? Марксизм ведет двойную игру: существует конституирующее сознание, которое a priori утверждает рациональность мира (и тем самым впадает в идеализм); это конституирующее сознание определяет конституируемое сознание отдельных людей как простое отражение (что приводит к скептическому идеализму). Оба этих представления в конечном счете разрывают подлинную связь человека с историей, поскольку согласно первому из них знание есть чистая теория, несоотнесенный (nоn situe) взгляд, а согласно второму оно есть чистая пассивность. В последнем случае всякое экспериментирование отпадает, остается лишь скептический эмпиризм, человек исчезает и мы не можем принять вызов, брошенный Юмом. В первом случае экспериментатор оказывается трансцендентным по отношению к экспериментальной системе. И напрасно эти два представления пытаются связать с помощью «диалектической теории отражения»: оба они по самой своей сути являются антидиалектическими. Когда знание становится аподиктическим и конституируется против всякого возможного опровержения, не устанавливая ни своих пределов, ни своей правомочности, оно отрезает себя от мира и превращается в формальную систему; когда оно сводится к чистой психофизиологической детерминации, оно утрачивает свою изначальную особенность – соотнесенность с объектом – и само становится чистым объектом знания. Никаким опосредствованием невозможно связать марксизм как систему принципов и аподиктических истин с психофизиологическим (или «диалектическим») отражением. Обе эти трактовки знания (догматизм, знание-дублет) – домарксистские. В движении марксистского «анализа», и особенно в процессе тотализации, равно как и в замечаниях Маркса относительно практического аспекта истины и относительно общих связей между теорией и практикой, нетрудно обнаружить элементы не получившей развития реалистической эпистемологии. Но что можно и должно построить, исходя из этих отрывочных заметок,– так это теорию, соотносящую знание с миром (что неумело пытается осуществить теория отражения) и определяющую знание в его отрицательности (сталинистский догматизм делает из этой отрицательности абсолют, превращая ее в отрицание). Только тогда станет ясно, что знание – это не знание идей, а практическое знание вещей; тогда можно будет отказаться от отражения как от ненужного и ошибочного промежуточного звена. Тогда мы сумеем объяснить то мышление, которое теряет и отчуждает себя в процессе действия, чтобы вновь обрести себя в самом этом действии и посредством этого действия. Но как же назвать эту соотнесенную отрицательность как момент практики и как чистое отношение к самим вещам, если не сознанием? В идеализм впадают двумя путями: во-первых, растворяя реальность в субъективности и, во-вторых, отрицая всякую реальную субъективность в пользу объективности. В действительности же субъективность – и не все, и не ничто; она представляет момент объективного процесса (интериоризации внешнего) и в качестве такового беспрерывно устраняет себя, чтобы беспрерывно возрождаться вновь. Но каждый из этих эфемерных моментов – возникающих в ходе человеческой истории и никогда не бывающих ни первыми, ни последними – переживается субъектом истории как отправной пункт. «Классовое сознание» не есть просто переживаемое противоречие, объективно характеризующее рассматриваемый класс: оно есть это противоречие, уже снятое практикой и тем самым одновременно сохраненное и подвергнутое отрицанию. Но именно эта раскрывающая отрицательность, эта дистанция в непосредственной близости конституирует одновременно то, что экзистенциализм называет «сознанием объекта», и то, что он обозначает как «нететическое сознание самого себя».

16

Поводом к этим и последующим замечаниям для меня послужила часто подвергаемая критике, но, однако, весьма интересная и богатая новыми мыслями работа Даниэля Герена «Классовая борьба в период Первой республики». При всех заблуждениях автора (идущих от желания переделать историю на свой лад), эта работа принадлежит к числу тех немногих трудов современных марксистов, которые обогатили исторические исследования.

17

Все дело в том, что они не могут себя преодолеть: они отвергают вызывающую у них враждебность фразу (из боязни, из ненависти, из лености) в тот самый момент, когда они уже открыты для ее восприятия. Это противоречие обрекает их на замкнутость. Они не понимают буквально ни слова из того, что прочитывают. И это непонимание я порицаю не с позиций какого-то буржуазного объективизма, а с позиций самого марксизма: ведь чем лучше марксисты будут знать то, что они осуждают и опровергают, тем решительнее они это отбросят и осудят, тем убедительнее опровергнут.

18

Не следует, однако, забывать, что монтаньяр Робеспьер поддерживал предложения Бриссо еще и в первые дни декабря 1791 г. Больше того, его синтетический ум придавал более резкую форму декретам, представляемым на голосование, потому что он сразу переходил к сути. 28 ноября он требует пренебречь «малыми государствами» и обратиться прямо к императору с такими словами: «Мы настаиваем на роспуске (вооруженных формирований), в противном случае мы объявляем вам войну...» Весьма важно и то, что вскоре он изменил свое мнение под влиянием Бийо-Варенна, якобинца, упорно твердившего о силе внешних врагов и о бедственном состоянии наших оборонительных укреплений на границах. Аргументы Бийо обрели в глазах Робеспьера свой истинный смысл, по-видимому, тогда, когда он узнал о приготовлениях графа де Нарбонна к войне. Отныне конфликт стал представляться ему искусно подстроенной западней, адской машиной; он вдруг уловил диалектическую связь между внешним и внутренним врагом. Марксист не должен пренебрегать этими «частностями»: они показывают, что первым побуждением всех политиков было объявить войну или, по крайней мере, отважиться на нее. У наиболее проницательных незамедлительно возникло обратное побуждение, но источником его была неуверенность, а не стремление к миру.

19

Напомним, что и декрет от 15 декабря 1792 г. не положил конец колебаниям и предосторожностям. Бриссо и жирондисты делали все возможное, чтобы помешать вторжению в Голландию, банкир Клавьер (единомышленник бриссотинцев) воспротивился идее ввести ассигнаты в оккупированных странах, Дебри предлагал объявить, что отечеству уже не угрожает опасность, и отменить все меры, принятые в целях общественного спасения. Жиронда отдавала себе отчет в том, что война требовала все более и более демократической политики, чего она как раз и страшилась. Но она оказалась в тупике: ей каждодневно напоминали, что это она объявила войну. Декрет от 15 декабря действительно преследовал экономическую цель, но дело шло, если можно так выразиться, о континентальной экономике – о том, чтобы возложить военные расходы на оккупированные страны. Таким образом, экономическая сторона войны с Англией (вообще говоря, губительная) выявилась лишь в 1793 г., когда жребий был уже брошен.

20

Что же касается монтаньярской буржуазии, состоящей из приобретателей национальных имуществ и военных поставщиков, то, полагаю, она была выдумана для пользы дела. Герен, уподобляясь Кювье, реконструирует ее по одной-единственной кости. Эта кость – присутствие в Конвенте богача Камбона. Камбон действительно был монтаньяром, принадлежал к числу сторонников войны и приобретал национальные имущества. Он и в самом деле был вдохновителем декрета от 15 декабря, недвусмысленно осужденного Робеспьером. Но он поддался влиянию Дюмурье; и цель его декрета, явившегося завершением долгой истории, участниками которой были этот генерал и военные поставщики, заключалась в том, чтобы разрешить арест и распродажу имущества церквей и аристократических семейств, что открыло бы возможность для обращения французских ассигнатов в Бельгии. Декрет был принят большинством голосов, несмотря на все опасности войны с Англией, но сам по себе в глазах Камбона и всех тех, кто за него голосовал, он не имел никакого положительного отношения к экономическому соперничеству Франции и Англии. Приобретатели национальных имуществ были скупщиками и крайне враждебно относились к максимуму. Не в их интересах было вести войну до победного конца, и многие из них в 1794 г. удовольствовались бы компромиссом. Военные поставщики, встречающие недоверие, строго контролируемые, а иногда даже подвергаемые аресту, не представляли собой социальной силы. Хотим мы того или нет, мы должны признать, что в период между 1793 и 1794 гг. революция ускользнула из рук крупной буржуазии – ее возглавила мелкая буржуазия. Эта последняя продолжила войну в союзе с народом и направила революционное движение против крупной буржуазии, а затем обратила его против народа: такова была ее цель, равно как и цель революции. Если Робеспьер и монтаньяры 15 декабря не стали более резко выступать против распространения войны, то главным образом из политических соображений (противоположных соображениям жирондистов): мир явился бы триумфом Жиронды, а отклонение декрета от 15 декабря было бы прелюдией к миру. В этот раз Робеспьер опасался, что будет образована вторая коалиция и мир окажется всего лишь передышкой.

21

Вместе с тем именно один из марксистов, Анри Лефевр, предложил метод – на мой взгляд простой и безупречный – интеграции социологии и истории в перспективе материалистической диалектики. Этот пассаж заслуживает того, чтобы привести его целиком. Лефевр начинает с замечания, что такая реальность, как крестьянство, поначалу представляется в своей горизонтальной сложности: это группа людей, располагающая средствами труда и производящая сельскохозяйственную продукцию, группа, находящаяся в некотором отношении к самим этим средствам труда и к социальной структуре, которую они детерминируют и которая, в свою очередь, их обусловливает. Данная группа людей в своих отличительных особенностях во многом зависит от больших национальных и мировых целостностей (обусловливающих, например, специализацию в государственном масштабе) и являет множество аспектов, которые должны быть описаны и определены (а именно: демографические аспекты, структура семьи, жилищные условия, религия и т. д.). Но Лефевр спешит добавить, что горизонтальная сложность дополняется «вертикальной, или исторической, сложностью»: в сельском мире обнаруживается «сосуществование укладов, возникших в разное время». Эти две сложности «взаимодействуют между собой». Так, Лефевр отмечает тот знаменательный факт, что только история (а не социология, которая носит эмпирический и статистический характер) способна объяснить следующее явление сельской жизни Америки: заселение осуществлялось на свободной территории, и земли занимали жители городов (тогда как в Европе город выделился из сельской среды). Таким образом можно показать, что сельской культуры в собственном смысле слова в США не существует, или что она представляет собой вырождение городской культуры.

Чтобы можно было изучать, не теряясь в частностях, подобную сложность (сложность в квадрате) и подобную взаимозависимость, Лефевр предлагает «очень простой метод, использующий вспомогательные методы и включающий три момента:

а) Описательный.– Наблюдение, основывающееся, однако, на опыте и на общей теории...

б) Аналитика-регрессивный.– Анализ реальности. Попытка точно датировать ее...

в) Историко-генетический.– Попытка воспроизвести на стоящее, но только проясненное, понятое, истолкованное» (Henri Lefebvre. Perspectives de sociologie rurale. «Cahiers de sociologie», 1953).

К этому столь ясному и столь содержательному тексту нам больше нечего добавить, разве лишь то, что, по нашему мнению, метод Лефевра, включающий стадию феноменологического описания и движение в двух направлениях – сначала назад, а затем вперед, приемлем – с модификациями, которых могут потребовать от него исследуемые объекты,– во всех областях антропологии. Впрочем, именно его мы и применим, как будет видно из дальнейшего, к значениям, к самим индивидуумам и к конкретным отношениям между индивидуумами. Только этот метод и может быть эвристическим; только он один позволяет раскрыть своеобразие явления, не исключая в то же время сравнений. Жаль, что у Лефевра не нашлось последователей среди других ученых-марксистов.

22

Эти параллельные средние оси сводятся, в сущности, к одной-единственной линии: рассматриваемые с этой точки зрения, производственные отношения, социально-политические структуры и идеологии кажутся (как в спинозистской философии) «разными выражениями одной и той же фразы».

23

Ведь буржуа можно и стать: одно дело – человек, ставший буржуа, преодолев классовый барьер, и другое дело – мелкий буржуа по рождению.

24

Эти молодые читатели – пораженцы: они требуют от своих писателей, чтобы те показали им невозможность действия и избавили их от стыда за то, что они не совершили своей революции. Для них реализм – это осуждение действительности: жизнь есть полное крушение. Пессимизм Флобера имеет положительный эквивалент (эстетический мистицизм); он обнаруживается в «Госпоже Бовари» повсюду, он бросается в глаза, но публика его не «впитала», потому что не помышляла его там найти. Один Бодлер ясно увидел его. «„Искушение» и „Госпожа Бовари»,– писал он,– посвящены одной теме». Но что он мог поделать против такого нового коллективного факта, как трансформация книги в процессе чтения? Отмеченный нами смысл «Госпожи Бовари» до сих пор остается завуалированным: ведь любой молодой человек, который знакомится в 1957 г. с этим произведением, сам того не ведая, открывает его для себя через посредничество уже ушедших людей, исказивших его смысл.

25

Здесь, однако, возникает вопрос. Марксисты считают, что социальное поведение индивидуума обусловлено общими интересами его класса. Эти интересы – вначале абстрактные– через движение диалектики становятся конкретными силами, сковывающими нас: они закрывают нам горизонт; изъявляемые нашими же устами, они не позволяют нам до конца понять наши поступки, когда мы пытаемся оторваться от своей среды. Разве это положение несовместимо с мыслью о том, что детство обусловливает поступки, которые мы совершаем взрослыми? Я так не думаю: как раз наоборот, нетрудно убедиться, что аналитическое опосредствование ничего не меняет. Конечно, наши предрассудки, наши мысли и убеждения для большинства из нас непреодолимы, так как они появились еще в детстве; именно наша детская слепота, наша долгая растерянность объясняют – отчасти – наши иррациональные реакции, наше сопротивление разуму. Но чем же было это непреодолимое детство, как не особым способом переживать общие интересы своего окружения? Ничто не меняется; напротив, одержимость, безумная и преступная страсть и даже героизм – все обретает свою истинную глубину, свои корни, свое прошлое. Психоанализ, рассматриваемый как опосредствование, не прибегает ни к какому новому принципу объяснения; он даже не отрицает прямую и постоянную связь индивидуума со средой или классом; он вносит историчность и отрицательность в самый способ, каким человек реализует себя как представитель определенного социального слоя.

26

Я развил эти замечания во второй части «Критики диалектического разума».

27

«В этом пейзаже, где, куда ни глянь – кирпич и железо, вся жизнь Шарло... Лэмбетроуд – это уже место действия «Easy Street», улица Буйных парней, где Шарло... надевает на голову громадному детине газовый фонарь... Вот они, дома его детства, которые Шарло узнает, по его словам, с большим волнением, нежели людей» (Поль Жильсон). Коллективное окружение его убогого детства становится для него знаком, мифом, источником творчества.

28

Рим представляет собой аграрный центр, ставший административной столицей. Промышленность в собственном смысле слова здесь развита слабо.

29

Это не значит, что классовая борьба здесь слабее,– как раз наоборот; просто она принимает иные формы.

30

Маркс уточнил свою мысль: чтобы воздействовать на воспитателя, надо воздействовать на факторы, которые его обусловливают. Таким образом, для Маркса особенности внешней детерминации неразрывно связаны с особенностями прогрессирующего синтетического единства, каковым является человеческая практика. Для того чтобы внести наиболее весомый теоретический вклад в марксизм, возможно, надо задаться целью преодолеть (transcender) противоположности внутреннего и внешнего, множественности и единства, анализа и синтеза, природы и антиприроды. Но мы указываем лишь направления развития: было бы заблуждением полагать, что это легкое дело.

31

Относительно легко предвидеть, в какой мере всякая попытка (даже попытка той или иной группы) окажется частным определением внутри тотализирующего движения и потому приведет к результатам, обратным тем, которых хотели достичь: это будет некоторый метод, некоторая теория и т.д. Но можно предвидеть и то, что в дальнейшем новое поколение преодолеет ее ограниченность и она будет включена в системе марксистской философии в более широкую тотальность. Поэтому можно сказать, что восходящие поколения в большей мере, чем предшествующие, способны достичь знания того, что они делают (по крайней мере формального знания).

32

Вместо того чтобы развивать подлинные исследования, марксизм пользуется остановившейся диалектикой. Он производит тотализацию человеческих действий внутри однородного бесконечно делимого континуума, который есть не что иное, как время картезианского рационализма. Эта временность-среда не является помехой, когда исследуют процесс капитала, потому что именно такая временность порождается капиталистической экономикой как значение производства, денежного обращения, распределения благ, кредита, «сложных процентов». Таким образом, ее можно рассматривать как продукт системы. Но одно дело-описание этого всеобщего вместилища как момента общественного развития, и совсем другое – диалектическое определение реальной временности (т.е. подлинного отношения людей к своему прошлому и будущему). Диалектика как движение действительности невозможна, если не диалектично время, т.е. если отрицают определенную активность будущего как такового. Я не стану углубляться здесь в исследование диалектической временности истории. Сейчас мне важно только указать на трудности и сформулировать проблему. Мы должны понять, что ни люди, ни их действия находятся во времени: время, как конкретное свойство истории, созидается людьми на основе их изначального времяполагания (temporalisation). Марксизм прозревал истинную временность, когда он подверг уничтожающей критике буржуазное понятие «прогресса», необходимо предполагающее некую однородную среду и некие координаты, где можно отметить точку отсчета и конечную точку. Но он молчаливо отказался от этих изысканий и предпочел отнести «прогресс» на свой собственный счет.

33

Напомню следующее. 1. Эта объективная истина объективированного субъективного должна рассматриваться как единственная истина субъективного. Ибо субъективное существует лишь затем, чтобы объективироваться; именно по объективации, т.е. по осуществлению, судят о том, каково оно в себе самом и в мире. О поступке нельзя судить по намерению. 2. Эта истина позволит нам дать всестороннюю оценку объективированному проекту. Действие, каким оно представляется с точки зрения современности и в сложившейся обстановке, может оказаться по сути своей губительным для группы, его поддерживающей (или для более широкого образования-класса либо фракции класса, – к которому принадлежит данная группа). И в то же время по своим частным объективным характеристикам оно может быть делом, совершаемым с благими намерениями. Расценивая какое-либо действие как препятствующее строительству социализма, его, естественно, рассматривают в самом движении строительства; такая оценка никоим образом не выражает того, чем является данное действие само по себе, т. е. чем оно является, когда его рассматривают на другом уровне объективности, связывают с частными обстоятельствами и с конкретным обусловливанием средой.

Существует опасная привычка проводить такое различие: действие может быте объективно заслуживающим осуждения (партией, Коминформом и т.д.), оставаясь тем не менее субъективно приемлемым. Можно субъективно иметь добрую волю, а объективно быть изменником. Это различение свидетельствует о далеко зашедшем разложении сталинистского мировоззрения, т.е. волюнтаристического идеализма: нетрудно увидеть, что оно возвращает нас к «мелкобуржуазному» различению благих намерений, которыми «вымощена дорога в ад» и т.д., и их реальных последствий. На самом деле общая значимость рассматриваемого действия и его единичное значение – характеристики в равной мере объективные (так как они могут быть расшифрованы в объективности); обе эти характеристики предполагают субъективность – поскольку они являются ее объективациями, – будь то в тотальном движении, раскрывающем, какова она есть с точки зрения тотализации, или же в частном синтезе. Кроме того, действие имеет и многие другие уровни истины, и уровни эти представляют не смутную иерархию, а сложное движение возникающих и преодолеваемых противоречий: например, тотализация, рассматривающая действие в его отношении к исторической практике и сложившейся обстановке, сама показывает, что она есть абстрактная и недостаточная тотализация (практическая тотализация), пока она не обращается к действию, чтобы восстановить его также и в форме единичной попытки. Осуждение кронштадтских мятежников, возможно, было неизбежным; быть может, то был суд, вынесенный этой трагической попытке самой Историей. Но этот практический суд (единственно реальный) останется судом истории-рабыни до тех пор, пока он не будет включать свободного разгадывания (dechiffrement) мятежа исходя из [целей] самих мятежников и из противоречий момента. Подобное свободное разгадывание, скажут нам, нельзя назвать практическим – ведь мятежников и их судей уже нет в живых. Но это неверно: изъявляя готовность изучать факты на всех уровнях реальности, историк высвобождает будущую историю. Такое освобождение как очевидное и плодотворное действие возможно только в рамках общего движения демократизации, но и само оно, в свою очередь, не может не ускорять это движение. 3. В мире отчуждения исторический действователь никогда не узнаёт себя до конца в своем действии. Это не значит, что историки также не должны узнавать человека в его действии, поскольку он является именно отчужденным человеком. Как бы то ни было, отчуждение есть и в основании, и на вершине; действователь не может предпринять ничего, что не было бы отрицанием отчуждения и не ввергало бы его вновь в отчужденный мир. Но отчуждение объективированного результата – не то же, что исходное отчуждение. Именно переход от одного к другому определяет личность.

34

В этом вопросе Энгельс, по-видимому, колебался. Известно, что он иногда неудачно применяет идею среднего арифметического. Он явно ставит целью лишить диалектическое движение его априорного характера необусловленной силы. Но диалектика вдруг исчезает. Рассматривая равнодействующие антагонистических сил как средние арифметические, невозможно понять возникновение систематических процессов, таких, как капитал или колониализм. Надо уяснить, что индивидуумы не сталкиваются наподобие молекул: на основе данных условий и расходящихся или противоположных интересов каждый осмысляет и превосходит проект другого. Именно через эти превосхождения и превосхождения превосхождений конституируется социальный объект, который представляет собой реальность, обладающую смыслом, и вместе с тем нечто такое, в чем никто не мог бы себя полностью узнать, короче говоря – человеческое творение без творца. Средние арифметические, как их понимают Энгельс и статистики, действительно исключают творца, но заодно они уничтожают творение и его «человечность». Подробнее мы скажем об этом во второй части.

35

Жан Марсенак упрекает редакторов одного из номеров «Esprit», посвященного медицине, за то, что они, следуя своим «персоналистским» склонностям, уделили слишком много внимания взаимоотношениям врача и больного. Он добавляет, что действительность является в «более низком» и более простом смысле экономической («Lettres francaises» за 7 марта 1957 г.). Вот типичный пример предубеждений, которые делают бесплодными старания ученых-марксистов и Французской коммунистической партии. Никто не станет отрицать, что медицинская практика во Франции обусловлена капиталистической структурой нашего общества и историческими обстоятельствами, которые привели нас к мальтузианству. Что относительный недостаток врачей есть следствие нашего уклада жизни и что недостаток этот, в свою очередь, влияет на отношения врача с клиентами – это тоже очевидно; что в большинстве случаев больной оказывается именно клиентом и что, с другой стороны, между практикующими врачами, которые могут его пользовать, существует определенная конкуренция, что это экономическое отношение, само основывающееся на «производственных отношениях», искажает прямую связь и некоторым образом овеществляет ее – это также не вызывает возражений. Но что из того? Эти особенности во многих случаях обусловливают, искажают и трансформируют человеческую связь, маскируют ее, однако они не могут лишить ее своеобразия. Да, мы признаем существование рамок, о которых говорилось выше, и влияние вышеупомянутых факторов, но ведь мы рассматриваем не оптового торговца в его отношениях с розничным торговцем и не рядового члена партии в его отношениях с руководителем, а человека, который определяется при нашем укладе жизни через материальное дело-лечение. А дело это имеет две стороны. Выражаясь языком Маркса, несомненно, что болезнь создает врача; при этом, с одной стороны, болезнь является социальной, не потому только, что она часто бывает профессиональным заболеванием, и не просто потому, что она служит показателем жизненного уровня, но и потому, что общество – при данном состоянии медицинской техники – предопределяет своих больных и своих мертвых; но, с другой стороны, болезнь есть особенное – весьма острое – проявление материальной жизни, насущных потребностей и смерти, поэтому она доверяет врачу, которого она порождает, специфическую, чрезвычайно тесную связь с другими людьми, находящимися в определенной ситуации (они страдают, они в опасности, им нужна помощь). Это социальное и материальное отношение утверждается на практике как связь еще более интимная, чем половой акт; но интимность эта реализуется в особых действиях и процедурах, в которых участвуют два человека. И хотя в разных условиях она бывает в корне различной (при бесплатном и платном медицинском обслуживании), в обоих случаях речь идет о человеческом отношении, реальном и специфическом и, даже в капиталистических странах – по крайней мере очень часто, – об отношении человека к человеку, обусловленном медицинской техникой и превосходящем ее в направлении своей цели. Врач и больной – два человека, объединенные общим делом: один должен лечить, пользовать, а другой – заботиться о себе, лечиться, что невозможно без взаимного доверия. Марке не стал бы растворять эту взаимосвязь в экономическом. Мы выясним ее границы и ее обусловленность, укажем на ее возможное овеществление, напомним, что работники, занимающиеся физическим трудом, создают условия материального существования работников умственного труда (а значит, и врача), но разве это отменяет практическую необходимость изучать сегодня и применительно к буржуазным демократиям проблемы этой несводимой связи двух людей, этого сложного человеческого отношения, реального и тотализирующего? Современные марксисты забыли, что отчужденный, мистифицированный, овеществленный и т.д. человек остается все же человеком. И когда Маркс говорит об овеществлении, он подразумевает не то, что мы превратились в вещи, а то, что мы – люди, обреченные по-человечески переживать участь материальных вещей.

36

Нетрудно догадаться, что проблемы, стоявшие перед Флобером, в действительности были гораздо более сложными. Я представил их в крайне «схематизированном» виде с единственной целью – показать это постоянство в постоянном изменении.

37

Не знаю, надо ли это оговаривать, – иррациональности для-нас, а не в-себе.

38

Здесь неверно было бы говорить о символизации. Это совсем другое: он видит самолет – это есть смерть; он думает о смерти – она есть для него этот самолет.

39

Так, значит, возразят мне, вообще не было сказано ничего истинного? Напротив, пока сохраняется движение мысли, все есть истина или момент истины; даже заблуждения содержат в себе действительные знания: философия Кондильяка в его столетии в русле общего течения, увлекавшего буржуазию к революции и либерализму, была – как реальный фактор исторического развития – гораздо более истинной, чем философия Ясперса – в наши дни. Ложно то, что мертво: наши нынешние идеи ложны, потому что они умерли прежде нас самих; среди них есть такие, которые еще отдают падалю, и такие, которые уже превратились в иссохшие скелеты, – одно другого стоит.

40

В действительности «социальные поля» многочисленны и к тому же различны в каждом рассматриваемом обществе. В мои намерения не входит давать их перечень. Я выбрал из них одно, чтобы показать на конкретных примерах процесс превосхождения.

41

У Дезанти хорошо показано, как математический рационализм XVII в., находящий опору в торговом капитализме и в развитии системы кредита, приводит к тому, что пространство и время рассматриваются как две однородные бесконечные среды. Вследствие этого Бог, непосредственно присутствующий в средневековом мире, выпадает из мира, становится сокрытым Богом. В другом марксистском труде, у Гольдмана, показывается, каким образом янсенизм, который, в сущности, является теорией, утверждающей отсутствие Бога и трагизм жизни, отражает противоречивую страсть, охватившую дворянство мантии, вытесняемое из королевского окружения новой буржуазией и не желающее примириться с потерей власти, но и не способное восстать против монарха, с которым связано само его существование. Эти два толкования – заставляющие нас вспомнить о «панлогизме» и «пантрагизме» Гегеля – дополняют друг друга. Дезанти показывает культурное поле, Гольдман демонстрирует детерминацию части этого поля конкретной человеческой страстью, испытываемой отдельной группой вследствие своего исторического упадка.

42

Уже это означает уступку: вместо того чтобы искать опору в природе, дворянин, уверенный в своих правах, говорил бы о крови.

43

Нам скажут, что она натолкнулась на такие препятствия. Но здесь нет полной ясности: на самом деле она так и не была воплощена в жизнь.

44

Понятно, что конфликт проявляется здесь в более или менее отчетливом виде; его может маскировать временное согласие борющихся групп.

45

Сен-Жюст и Леба, прибыв в Страсбург, распорядились арестовать за допущенные «крайности» общественного обвинителя Шнейдера. Этот факт установлен, однако сам по себе он ничего не значит. В нем можно усматривать проявление революционной строгости (или взаимосвязи, существующей, по убеждению Робеспьера, между страхом и добродетелью). Таково мнение Олливье. С другой стороны, его можно рассматривать как один из многих примеров авторитарного централизма пришедшей к власти мелкой буржуазии и как свидетельство того, что Комитет общественного спасения старался расправиться с теми представителями власти на местах, которые были выходцами из народа и слишком явно выражали точку зрения санкюлотов. Это интерпретация Даниэля Герена. В зависимости от того, какой мы делаем вывод (или, иными словами, какова наша точка зрения на революцию в целом), факт представляется в разном свете. Шнейдер оказывается либо тираном, либо мучеником, его «крайности» предстают либо как преступления, либо как предлог для расправы. Таким образом, переживаемая реальность объекта предполагает, что он обладает всей своей «глубиной», т. е. сохраняет свою несводимость и в то же время пронизывается взглядом, стремящимся прозреть сквозь него все порождающие его структуры и в конечном счете саму революцию как процесс тотализации.

46

Такое предварительное исследование обязательно, если мы хотим определить роль Робеспьера с 93-го по термидор 94-го года. Недостаточно показать, что он захвачен революционным движением; надо выяснить, вписывается ли он в революцию. Или, если угодно, какую революцию он воплощает в себе, являясь ее живым сгустком. Такая диалектика, и только она одна, позволяет понять термидор. Разумеется, наша задача не в том, чтобы изучить Робеспьера как определенного человека (закрытую природу, или сущность), детерминируемого определенными событиями, а в том, чтобы восстановить открытую диалектику, которая переходит от позиции к событиям и vice versa, не упуская ни одного из первоначальных факторов.

47

В письмах к Луизе Коле Флобер предстает нарциссом и онанистом; но он хвалится любовными похождениями, и, должно быть, недаром: ведь он обращается к единственному человеку, который может быть тому свидетелем и судьей.

48

Я не припомню, чтобы кто-нибудь удивлялся тому, что нормандский великан предстал в своем произведении в образе женщины. Но не помню и такого, чтобы кто-нибудь подверг анализу женственность Флобера (всех сбивали с толку его грубоватость и «горластость», но это всего лишь обманчивая видимость, о чем много раз говорил сам Флобер). Проблема, однако, налицо: нарушение всякой логики, госпожа Бовари, похожая на мужчину женщина, и женственный мужчина, произведение лирическое и реалистичное. Именно это нарушение логики, со своими противоречиями, должно привлечь внимание к жизни Флобера и к его переживаемой женственности. Мы должны усмотреть его в поступках, и прежде всего в сексуальном поведении, Флобера; ведь его письма к Луизе Коле – это, прежде всего, определенное поведение: каждое письмо – момент дипломатии по отношению к назойливой поэтессе. В этой переписке мы не найдем замысла «Госпожи Бовари», но через «Госпожу Бовари» (и, разумеется, через другие произведения) мы сможем целиком осветить переписку.

49

Отец Флобера, сын сельского ветеринара (роялиста), «отличенный» правительством империи, женится на девушке, имеющей дворянские корни. Он бывает у богатых промышленников, он покупает земли.

50

В действительности мелкая буржуазия в 1830 г. представляет собой численно определенную группу (несмотря на явное существование не укладывающихся в классификацию промежуточных звеньев, объединяющих ее с крестьянством, с буржуазией, с земельными собственниками). Но методологически эта конкретная всеобщность всегда будет неопределенной из-за неполноты статистических данных.

51

Все состояние Флобера вложено в недвижимость; этот рантье по рождению будет разорен промышленностью: в конце жизни он продаст свои земли, чтобы спасти зятя (связанного через внешнюю торговлю с промышленностью Скандинавских стран). Он часто сетует на то, что земельная рента ниже доходов, которые принес бы ему тот же капитал, если бы отец вложил его в промышленность.

52

Marx. Das Kapital, III, т. I, стр. 293

53

Противоречие между реальностью цели и ее объективным несуществованием мы наблюдаем каждодневно. Вот простой пример: поединок между боксерами. Когда боксер, введенный в заблуждение обманным движением противника, открывает корпус, чтобы защитить голову, он реально преследует определенную цель; но для противника, намеревающегося нанести ему удар в туловище, – иначе говоря, в себе, или объективно, – эта цель становится средством нанесения удара. Действуя как субъект, неловкий боксер реализовался в качестве объекта. Его цель помогает осуществлению цели противника. Она является одновременно и целью, и средством. В «Критике диалектического разума» мы увидим, что «атомизация толпы» и возобновление способствуют обращению целей против тех, кто их ставит.

54

«Das Kapital», т. III, стр. 293

55

Эпидемия чумы, разразившаяся в Англии, привела к повышению заработной платы в сельском хозяйстве. Таким образом, она обеспечила то, что могли обеспечить только согласованные действия крестьян (впрочем, тогда еще немыслимые). В чем причина этой человеческой действенности бедствия? Все дело в том, что его сфера, его масштабы и жертвы предопределены социальным строем: земельные собственники укрылись в своих замках; крестьянская масса – идеальная среда для распространения болезни. Чума оказывает такое же действие, как и классовые отношения, но только в обостренной форме; она избирает: она поражает бедных и щадит богатых. Но эта перевернутая конечная цель приводит к тому же результату, которого стремились достичь анархисты (рассчитывавшие на то, что распространение мальтузианства среди рабочих приведет к повышению заработной платы): нехватка рабочей силы – синтетический и коллективный результат – вынуждает баронов больше платить. Люди недаром олицетворили это бедствие, назвав его Чумой. Но его единство – это перевернутое отражение распавшегося единства английского общества.

56

В наше время у философов стало модным наделять установления (понимаемые в самом широком смысле) обозначающей функцией и отводить индивидууму (за исключением особых случаев) или конкретной группе роль обозначаемого. Это верно постольку, поскольку, например, полковник в униформе, направляющийся в казарму, обозначается в том, что касается его функций и звания, своим мундиром и знаками отличия. Действительно, я воспринимаю знак прежде человека, я вижу какого-то полковника, переходящего дорогу. Это верно и постольку, поскольку полковник входит в свою роль и его жесты и мимика перед подчиненными обозначают власть. Жесты и мимика им усвоены; это значения, которых он не создает, – он их только воспроизводит. Эти замечания можно распространить и на штатскую одежду, на манеру держаться. Готовый костюм, купленный у Лафайета, уже сам по себе является определенным значением 34. И обозначает он, конечно же, исторический период, а также социальное положение, национальность и возраст того, кто его носит. Но ни в коем случае нельзя забывать – если мы не хотим вообще отказаться от диалектического понимания социального, – что столь же истинно и обратное: большая часть подобных объективных значений, по видимости обладающих самостоятельным существованием и налагающихся на конкретных людей, – это также люди, которые их создали. И те, кто наделяются этими значениями и представляют их другим, могут выступать как означаемые, только становясь означающими, т.е. пытаясь объективироваться через позиции и роли, навязанные им обществом. Люди и здесь тоже делают историю на основе уже существующих условий. Все значения принимаются и превосходятся индивидуумом к внесению в вещи своего собственного тотального значения: полковник становится обозначаемым полковником, только чтобы обозначать самого себя (т.е. тотальность, которую он считает более сложной); коллизия между Гегелем и Кьеркегором находит свое разрешение в том факте, что человек не есть ни означаемое, ни означающее, но одновременно (так же как гегелевский абсолютный субъект, только в другом смысле) означаемое-означающее и означающее-означаемое.

57

Человека следовало бы определять не через историчность – поскольку есть общества без истории, – а через постоянную возможность исторически переживать кризисы, которые время от времени потрясают общества. Это определение необходимо есть определение a posteriori, иными словами, оно появляется в недрах исторического общества и само по себе представляет результат социальных преобразований. Но оно обращено и на общества, лишенные истории, подобно тому как обращается на эти общества сама история, чтобы их преобразовать – сначала извне, а затем и через интериоризацию внешнего.

58

В рациональной антропологии они могли бы быть согласованы и интегрированы.

59

Мы отнюдь не отрицаем определяющее главенство потребности; наоборот, мы называем ее в последнюю очередь для того, чтобы отметить, что в ней представлены все экзистенциальные структуры. Потребность, достигшая полноты своего развития, есть трансценденция и отрицательность (отрицание отрицания, поскольку она проявляется как недостаточность, пытающаяся отрицать самое себя), следовательно, превосхождение к... (зачаточный проект)

60

А это – в нашем обществе – сначала должно принять форму фетишизации слов.

61

Было бы ошибкой полагать, что понимание отсылает к субъективному: субъективное и объективное – это две противоположные и взаимодополняющие характеристики человека как объекта знания. Ибо речь идет о самом действии, поскольку оно есть действие, т. е. по определению отлично от результатов (объективных и субъективных), к которым оно приводит.

Загрузка...