VI

Мама лежала в палате на двоих. Окна палаты выходили на заснеженный парк и реку за ним. По реке извивалась лыжня и были разбросаны точки: любители подводного лова. В троллейбусе, подходившем к воротам больницы, всегда попадался человек в тулупе, в валенках с высокими галошами, с погромыхивающим ящиком на брезентовом ремне. У ворот больницы троллейбус пустел, все его бывшие пассажиры проходили в ворота и только одна-две несгибаемые фигуры степенно двигались к реке. Глядя им вслед, я думал о том, как это, наверное, здорово — ловить рыбу на морозце, пить чай из термоса и есть бутерброды с холодным твердым маслом.

Почему-то все, кому я говорил, что мама лежит в палате на двоих, спрашивали, во сколько это стало. Раньше я начинал объяснять, рассказывать про новый больничный корпус, в котором все палаты были на двоих, потом перестал: чтобы не обидеть, не разочаровывать собеседника, называл сумму, и он успокоенно — мир был прежним — кивал.

Мамину соседку я не видел ни разу. Она была привезена из далекого города уже в неоперабельном состоянии. Ожидая отправления назад, — чтобы умереть дома, в кругу родных, — она целыми днями моталась по магазинам, в соответствии с длинным списком покупая барахло на всю родню, и в больнице только ночевала. Под ее койкой стоял разбухший чемодан, к нему мало-помалу прибавлялись сумки, пакеты и узелки.

Мамина койка стояла у окна. В палате было душновато.

— Мы с ней дружим, — говорила мама про соседку. — В ее семье все такие здоровяки! Она покупает такие большие размеры… Вот в том пакете, левом, лежит плащ. Он тебе, конечно, велик, но ты его все равно достань, посмотри. Она говорит, что были и меньшего размера…

И я мерил плащ.

— Ты каждый день ешь суп? — спрашивала мама.

— Да, каждый день, — отвечал я.

Я сидел, держа в руках сухую и горячую мамину ладонь, рассказывал о своих делах: как сдаю зачеты, каких экзаменов больше всего опасаюсь. Я старался не смотреть ей в глаза. Она же смотрела на меня непрерывно, смотрела так, как во время всех моих прошлых посещений: она несмотря ни на что, прощалась, все время прощалась, и взгляд ее ощущался всей кожей — она впитывала меня, чтобы сохранить мой образ потом.

— Они сказали, что выпишут меня, — говорила мама, — я буду дома. Будет приходить сестра. Будет колоть. Но я просила, чтобы после Нового года — тогда ты будешь в учебном отпуске, и это будет удобнее.

— Хорошо, мама, — согласился я.

Слово «будет» она произносила с нажимом, но и ей, и мне хотелось вернуться далеко назад, вырваться из палаты, из больницы, промчаться над замерзшей рекой, над сугробами, разорвать цепь дней, по-новому соединить рассыпавшиеся звенья, выкинуть покореженные. И я, в который раз, хотел поцеловать ее руку и сказать, как хотел сделать это, когда она еще была дома. «Я обманываю тебя, обманывал и обманываю. Прости, я не мог сказать этого раньше…», но только целовал и прижимался лбом. Я молчал, а мама расспрашивала меня о друзьях, придуманных мною, о подругах, тоже придуманных, о невиденных фильмах и о несделанном.

В палате все было с «НЕ». «Не» — распространялось отсюда, я уносил его с собой, нес к троллейбусной остановке, вносил в троллейбус, вез по узким улицам, застроенным пятиэтажными домами, пытался хоть расколоть его на маленькие незначащие «не», но «НЕ» не кололось — оно обтачивалось на теперь уже бывшем моем станке и от этого становилось еще больше, а мама говорила, чтобы я одевался теплее.

Загрузка...