ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ПЕРВЫЕ ЭТАПЫ РАЗВИТИЯ ФИЛОСОФИИ ГЕГЕЛЯ В СВЕТЕ ПРОБЛЕМ СИСТЕМНОСТИ И ИСТОРИЗМА

Глава первая. Идейное формирование молодого Гегеля: отрицание «систем деспотизма», догматических систем мысли и утверждение идей историзма

Путь Гегеля к построению оригинальной системы, охватывающей различные области философского знания и внутри каждой из них предлагающей тонко дифференцированные системные построения, – путь этот был длительным и трудным. Вот одна из первых загадок, представляющих интерес для исследователя: в начале пути – в первых своих работах – Гегель, будущий ревностный адепт системности, отождествляемой с научной истинностью, предстает скорее как противник всего, что в жизни или философии принимает системную форму. Слово «система» в сознании молодого мыслителя чаще всего ассоциируется с ненавистными ему общественно-политическими и идейными явлениями. Погружаясь в поиски новых форм и методов философствования, осваивая вековые традиции философии и принимая близко к сердцу перипетии современного ему идейного развития, Гегель поначалу не только не связывал свои новаторские устремления с формированием разветвленной системы, но даже как бы сопротивлялся духу и принципу философской системности. Впрочем, судьба Гегеля сложилась так, что и само приобщение к философии далось ему нелегко.

Непростой жизненный выбор выпускника теологического института в пользу философии был подготовлен и опосредован интересом к «эпохальному» анализу истории – интересом, в котором стремление переосмыслить религиозно-нравственные сюжеты сплелось с особой привлекательностью для радикально мыслящего Гегеля революционных переломов в историческом развитии, в чем сказалось влияние французской революции. Что именно приковывало молодого Гегеля к «мыслящему» рассмотрению религиозной истории, видно из его ранней работы «Позитивность христианской религии». «Вытеснение языческой религии религией христианской – это одна из удивительных революций, выяснение причин которых всегда будет занимать мыслящего историка. Великим, бросающимся в глаза революциям должна предшествовать тихая, скрытая революция, совершающаяся в самом духе века, революция незримая для взора каждого, наименее доступная для наблюдения современников, столь же трудно выразимая в словах, сколь и трудно постижимая. Поскольку мы не знакомы с этими революциями в царстве духа, результат заставляет нас поражаться; революция, подобная той, когда коренная, древнейшая религия была вытеснена чужой религией, – такая революция, непосредственно происходившая в царстве духа, с тем большей непосредственностью должна заключать свои причины в духе времени» 1. Следовательно, Гегель концентрирует внимание на том, что представляется ему «революцией в сфере духа» – и он стремится отыскать в «духе времени» ее скрытые, глубинные причины. Это и есть область исследования, где «мыслящий историк» обязательно должен был стать философом, где стал зарождаться – в его гегелевском понимании – принцип историзма.

Отмеченные особенности творческого становления Гегеля – враждебное отношение к системам, системности и историзм, вырастающий из интереса к революциям, – мы рассмотрим более обстоятельно в их истоках и в их конкретном содержании.

1. Пробуждение интереса к истории (Штутгарт, 1770 – 1788 гг.)

«Я, Георг Вильгельм Фридрих Гегель, – писал философ в 1801 г. в наброске автобиографии, – родился в Штутгарте 27 августа 1770 г. Мои родители Георг Людвиг Гегель, советник казначейства, и Христина Людвиг, урожденная Фромм, позаботились о научном образовании, которое было получено благодаря частным урокам и обучению в публичной гимназии Штутгарта, где учили старым и новым языкам, а также основам наук» 2.

Для нашей темы существенно, что тогдашнее гимназическое образование действительно включало изучение древних языков, литературы и истории – иными словами, это было, несомненно, исторически ориентированное образование. Основным документальным источником, позволяющим судить о мыслях и настроениях Гегеля-гимназиста, являются его дневниковые записи, которые он вел в последние годы обучения в гимназии. Эти записи свидетельствуют о глубоком интересе юноши к истории, которой он в гимназические годы был поистине вскормлен. Думается, прав Т. Хеаринг, когда он отмечает в духовном развитии юного Гегеля «ненасытный голод на факты и знания, в первую очередь касающиеся как раз истории культуры, включая знания о странах и народах», и подчеркивает особое тяготение «к отдельным сверхиндивидуальным формообразованиям, проявлениям культуры, каковы гражданское общество, право, государство, религия, церковь и т.д.» 3. Сосредоточивая свой интерес на истории, а среди исторических фактов и событий выбирая в особенности те, что относились к сфере духа, культуры, Гегель, правда, еще не проявляет особой оригинальности. Какой-то части немецкой молодежи, как и вообще немецкой культуре, было свойственно обнаруженное юным Гегелем стремление к «мыслящему», «упорядоченному» рассмотрению истории. Немецкие интеллектуалы, в том числе и молодые, склонны были подходить к самым различным сюжетам – и уж, конечно, к такому серьезному делу, как изучение истории, – с «теоретическими» мерками.

Представляют интерес сделанные Гегелем 27 июня и 1 июля 1785 г. записи относительно предпочитаемого им способа изучения истории: это не должен быть рассказ о случайно выхваченных фактах, а «рассмотрение характера знаменитых людей, целой нации, нравов, обычаев, религии, а также различных изменений и отклонений по сравнению с тем путем, которым шли другие народы»; нужно проследить, считает Гегель, «упадок, разложение и возвышение великих империй» 4. В дневнике имеется своего рода формула, которая может показаться тривиальной, но ценно, что ее выводит для себя пятнадцатилетний юноша: никаких попыток понимания и схватывания действительности без знания фактов; одни факты тоже не имеют никакой ценности. Дневники говорят о достаточно широком охвате юным Гегелем исторической проблематики, об уже намечающемся преимущественном интересе к сферам духа – к праву, религии, литературе, искусству, историографии и искусствоведению.

О том, как исторические сюжеты трактовались, можно судить по трем речам (или «декламациям-отчетам»). Первая (30 мая 1785 г.) называлась «Разговор между тремя лицами, именно Антонием, Октавием и Лепидом о триумвирате», вторая (10 августа 1787 г.) была посвящена религии греков и римлян, третья (7 августа 1788 г.) была нацелена на выявление «некоторых характеристических отличий древних поэтов от современных» 5. Любопытно, о чем юноша Гегель заставляет «разговаривать» реальных деятелей античной истории. Антоний начинает с обвинений в адрес Октавиана и Лепида – двух других триумвиров и виднейших «жителей свободного Рима» – в том, что те погрязли в роскоши и разврате, пренебрегли государственными обязанностями. Лепид, как заявляет Антоний, дал себя использовать другим людям, которые через него пробираются к власти. Октавиан в ответ упрекает Антония в ненасытном властолюбии, предрекает ему политическую смерть. Октавиан выражает надежду, что когда-нибудь он сам получит власть и докажет свое величие. Основная историческая канва взята Гегелем у Плутарха, который навсегда останется его любимым историком.

Подчеркнем два по крайней мере факта. Во-первых, существенно, что гимназическая речь Гегеля посвящена проблеме власти и решает ее в своеобразном «личностном» ключе. Обнаруживается граждански-нравственный подход к проблеме. Это начало неослабевающего и в дальнейшем развитии Гегеля, хотя и принимающего различные формы, интереса к политике. Во-вторых, сочинения Плутарха служили Гегелю только отправной точкой; изображение же характеров почти буквально, как верно заметил современный западногерманский гегелевед Отто Пёггелер, заимствовано у Шекспира. Древняя история, таким образом, опосредовалась в восприятии юноши Гегеля более поздним историко-поэтическим взглядом Шекспира.

О влиянии Шекспира следует упомянуть особо. К Шекспиру немцы, по словам Гёте, издавна относились «справедливо, доброжелательно и бережно…» 6. В годы учения Гегеля в гимназии вышел из печати новый перевод Шекспира, выполненный Виландом. Не станем вникать в сугубо специальный вопрос о достоинствах и недостатках этого перевода. Достаточно сказать, что он оказался важным событием в развитии молодого поколения тогдашней Германии, о чем также свидетельствует Гёте: «И вот появился перевод Виланда. Мы жадно проглотили его и стали рекомендовать друзьям и знакомым. Нам, немцам, везло в том смысле, что многие произведения других народов были с первого же раза легко и хорошо переведены на немецкий язык. Шекспир в прозаическом переводе (курсив наш. – Н.М.) сначала Виланда, а потом Эшенбурга, был понятен любому читателю, почему он и получил столь широкое распространение и оказал столь большое влияние» 7. В упомянутом гегелевском «Разговоре…» характеры римских триумвиров вылеплены в соответствии с драмой Шекспира «Юлий Цезарь». Можно утверждать, что склонного к историческим размышлениям гимназиста Гегеля более глубоко, чем литературные достоинства шекспировских драм (здесь и важны подчеркнутые нами слова: ведь перевод был прозаическим), захватывала трактовка характера исторических личностей, к деятельности которых юноша испытывал интерес[1].

Для объяснения этой особенности умонастроения будущего философа соблазнительно сослаться на общий дух немецкой культуры 70 – 80 годов XVIII в. Ведь многие выдающиеся писатели, поэты, ученые, философы были захвачены работой над исторической проблематикой. Достаточно напомнить, что в эти два десятилетия достигла особого расцвета историческая драма (были написаны и пользовались огромной популярностью «Вильгельм Телль», «Орлеанская дева», «Валленштейн», «Фиеско» Шиллера; Гёте были созданы «Гец фон Берлихинген» и «Эгмонт»; в «исторических одеяниях» явились герои многих других наиболее влиятельных поэтических и прозаических произведений). Но как бы ни было удобно приписать интерес юного Гегеля к истории непосредственному влиянию «истористской ориентации» немецкой культуры, есть существенное «но»: Гегель в гимназические годы о культуре этой, в сущности, еще не имел никакого понятия.

Биографы Гегеля, опираясь на документы, показали, что в круге чтения штутгартского гимназиста, прилежного и думающего, все же еще почти не было современной отечественной литературы и философии. Судя по всему, Гегель-гимназист читал, кроме Шекспира, также Вольтера, Монтескьё, Руссо (влияние философско-исторических идей которых чувствуется в дневниках); он изучал произведения немецких просветителей 9, но ему были неизвестны перечисленные ранее исторические по форме произведения немецкой культуры, да и многие другие выдающиеся сочинения, которые в Германии снискали особую популярность, например «Страдания молодого Вертера» Гёте, «Разбойники» Шиллера. Знакомство Гегеля с ними еще впереди. В том, что неплохое, в сущности, образование, полученное юношей Гегелем, поначалу было оторвано от последнего слова интенсивно развивающейся культуры собственной страны, сказалось влияние окружающей среды – провинциального города, родительского дома. Кстати, с тем, что формирование ума и характера Гегеля происходило в Штутгарте, в Швабии, связаны некоторые черты личности, а также особенности дальнейшего трудного становления философа. Швабия имела неплохую репутацию в тогдашней Германии: считалось, что швабы – люди изобретательные, деловые, тяготеющие к техническим новшествам, способные к наукам, наделенным особым, «швабским» (шокирующим, по замечанию Г.-Г. Гадамера), остроумием. Но Штутгарт никак не выдерживал сравнения с такими городами, как Йена, Веймар, Берлин, Гейдельберг, Тюбинген, ставшими в то время центрами образования и культуры Германии. Поэтому когда Гегель уехал из Штутгарта, то поначалу он чувствовал и вел себя как неуверенный провинциал. И хотя в Штутгарте тоже жили или бывали люди, прославившие немецкую культуру второй половины XVIII в. (так, в этом городе Шиллер написал драму «Разбойники»), но с немецкой интеллигенцией той поры никак не пересекались жизненные пути гимназиста Гегеля и его семьи. Окружающая их среда – чиновники средней руки, зажиточные обыватели Штутгарта. Вспомнит же потом сам Гегель, – во фрагменте «Кто мыслит абстрактно?» (блестящий русский перевод его выполнен Э.В. Ильенковым): «…некий бургомистр жаловался в дни моей юности на писателей, подрывающих основы христианства и правопорядка; один из них даже осмелился оправдывать самоубийство – подумать страшно! Из дальнейших разъяснений выяснилось, что бургомистр имел в виду „Страдания молодого Вертера“» 10. Свое мнение о Штутгарте как духовной провинции Гегель ясно выскажет в письме Шеллингу от 16 августа 1803 г.: «Благодарю тебя за напоминания о Швабии. Для меня были неожиданностью различные художественные достопримечательности, которые ты открыл в Штутгарте. Но все же в качестве противовеса для всех прочих плоских и неинтересных вещей, что гнездятся там, этого мало» 11.

Чтобы 14 – 15-летний юноша из провинциального города сразу пробился к высшей культуре своей страны, рождающейся буквально на глазах его поколения, нужны были необычная школа и необычная семья. Между тем Гегель рос в типичной чиновничьей семье. И в школе и дома ревностно следили за соблюдением «основ христианства и правопорядка» – с этим более всего стремились увязывать образование, которое в Германии вообще и в Швабии в частности традиционно весьма высоко ценилось. Все помыслы и желания родителей, о чем скажет Гегель в упомянутой автобиографии 12, были направлены на то, чтобы сделать из старшего сына проповедника и теолога, человека, по понятиям тогдашней Германии, образованного и благочестивого. Такие «тонкости», как воспитание подлинного литературно-художественного вкуса, пробуждение самостоятельных мыслительных способностей, были, скорее всего, чужды семье чиновника финансового ведомства Георга Гегеля. То же можно сказать о тогдашней штутгартской гимназии – с одной, однако, существенной оговоркой. Обязательное в соответствии с учебными программами того времени изучение истории, особенно истории культуры, прежде всего античной, и было первоначальным – чуть ли не единственным – способом приобщения ума и характера незаурядного по своим задаткам юноши к вершинам человеческого творческого духа, способом восприятия настоящего литературно-художественного, да и вообще «духовного» вкуса. И когда Гегель станет домашним учителем, а позднее директором гимназии, он будет настойчиво подчеркивать уникальное воспитательное значение изучения молодым поколением истории, культуры человечества.

Итак, определенно можно говорить о воздействии на юношу Гегеля таких историков, драматургов, мыслителей, как Плутарх, Софокл, Платон, Аристотель, Шекспир, Монтескьё, Вольтер, Руссо, что, конечно, весьма немало. (Правда, их влияние вряд ли правомерно считать фундаментальным, изучение их работ юным Гегелем – достаточно глубоким.) Другие создания человеческого духа пока еще ждут своей очереди, в частности еще не освоена истористская тенденция немецкой культуры 70 – 80-х годов XVIII в. А все же почва для их восприятия уже подготовлена – и полученным образованием, и интеллектуальными интересами, и устремлениями юноши.

Таковы главные духовные итоги развития Гегеля в юношеские годы. Идейный и нравственный багаж, с которым он отправится, покинув в 1788 г. родной Штутгарт, в дальнейшее путешествие по дороге жизни – исторические знания, знание языков, некоторые так или иначе освоенные великие творения культуры человеческого духа, принципы «добродетели», проникшие в сознание будущего мыслителя в форме религиозной морали. Религиозные идеи и умонастроения прочно были преподаны юноше. Недаром же первую свою работу молодой Гегель начнет словами, имеющими, несомненно, и автобиографический смысл: «Религия – одно из самых важных дел нашей жизни. Уже детьми мы учимся лепетать молитвы, обращенные к божеству, нам складывают ручки, чтобы мы воздевали их к возвышенному существу, в нашу память входит целое собрание тогда непонятных еще фраз – для будущей пользы и утешения в нашей жизни» 13.

Правда, в Германии второй половины XVIII столетия «повседневная» религия была довольно своеобразным сплавом, о чем ярко и точно рассказал Гёте, имея в виду свое поколение, но по существу воспроизводя более общие черты религиозного воспитания целой эпохи: «Само собой разумеется, что нас, детей, наряду с другими предметами последовательно и постоянно учили закону божьему. Однако церковный протестантизм оставался некоторым подобием сухой морали. Об увлекательном изложении никто не помышлял, а без оного это вероучение ничего не говорило ни уму, ни сердцу» 14. И Гёте рассказывает, насколько характерны были для немецких семей религиозная сентиментальность и интерес к «отклонениям» от официальной церкви – и как жадно ловил юношеский ум сведения о более «мягких», ярких, человечных вариантах вероисповеданий и церковных объединений 15.

Гегель, вероятно, не был чужд религиозных порывов. Кстати, повышенная чувствительность, нередко замешанная на сентиментальности, тоже сделалась идейной характеристикой новых поколений интеллектуалов. Некоторые свои юношеские увлечения – и прежде всего тяготение к исторической сокровищнице человеческого духа – будущий мыслитель сохранит навсегда. Но многие мысли, устремления, предрассудки ему придется искоренять в самом себе, чем отчасти и можно объяснить то, что процесс превращения штутгартского гимназиста в выдающегося мыслителя был длительным и трудным.

И вот Гегель – прилежный, проявивший интерес к интеллектуальным занятиям выпускник гимназии, принят в Тюбингенский теологический институт (герцогство Вюртембергское). Он отправляется в Тюбинген, напутствуемый твердым желанием родителей в будущем увидеть своего сына на религиозно-теологической стезе. Этому желанию, как известно, не суждено было сбыться.

2. Между теологией и философией. Выбор в пользу «мыслящего» анализа политики и истории (Тюбинген, 1788 – 1793 гг.)

Как развивался Гегель в Тюбингене, чему учили и как воспитывали студентов в Тюбингенском теологическом институте – это проблема, которая во всех ее деталях выходит за границы нашей темы. Мы хотим теперь упомянуть только о некоторых фактах и задаться лишь некоторыми вопросами, осмысление которых необходимо для понимания конкретного исторического контекста, личностной ситуации, повлиявших на формирование идей системности и историзма в творчестве молодого Гегеля.

Вопрос первый: Какое воздействие система теологического образования смогла оказать на тот дух свободомыслия, который властно проникал в умы и сердца немецкой молодежи и которым вскоре после появления в Тюбингене уже был заражен Гегель? Каков был – с точки зрения высоких критериев, заданных прогрессивной немецкой культурой, – уровень преподавания в этом вюртембергском теологическом учебном заведении? По этому поводу в литературе о Гегеле существуют две точки зрения. Дильтей 16 исходил из того, что теологический институт был душителем свободомыслия и что революционные устремления, глубокие культурные и философские интересы некоторых его питомцев, в первую очередь Шеллинга и Гегеля, были подавляемы в самом зародыше. Другие авторы (например, Хеаринг) настаивали на том, что в Тюбингенском институте студенты развивались нисколько не менее свободно, чем в других высших учебных заведениях тогдашней Германии, что преподаватели там были выдающимися учеными 17-18. И действительно, среди преподавателей были люди, которые, подобно X.Ф. Шнурреру, обладали европейской известностью и водили знакомство с выдающимися умами тогдашней Европы или, подобно Г.X. Шторру и И.Ф. Флатту, слыли ученейшими людьми; Флатт был к тому же знатоком философии Канта.

Но в действительности влияние наставников на становление ума и характера тех молодых людей, которые впоследствии составили славу Тюбингенского института, как видно, было весьма неглубоким. Гегель впоследствии похвалил только лекции Флатта по психологии. К Шнурреру отношение было самым прохладным, а лекции Шторра, основанные на «Догматическом теологическом компендиуме» X.Ф. Сарториуса, вызывали ненависть свободолюбиво настроенных студентов из-за их консерватизма. В целом же Гегель и Шеллинг на всю жизнь вынесли из Тюбингена непреодолимую ненависть к ортодоксальной теологической догматике, к догматической «системности», и критический расчет с ними превратился, как мы увидим, в одну из первостепенных задач, которую поставили перед собой вчерашние выпускники института.

В теологическом институте Тюбингена (чего также не отрицает Хеаринг) немедленно реагировали на всякое явное и публичное проявление вольнолюбия, политического радикализма. Годы, когда там учились Гегель, Шеллинг, Гёльдерлин, были – прежде всего из-за французской революции – очень хлопотными для институтского начальства, его преподавателей и вюртембергского герцога Карла-Евгения, лично принимавшего участие в идейном «завинчивании гаек» в теологической цитадели. История не сохранила упоминаний о каких-либо серьезных волнениях студентов-теологов. Но как страстно обсуждались французские события, как ждали французских газет в радикальном политическом клубе! 19

Было ли посажено легендарное дерево свободы? Если и не было, то это скорее говорит о невозможности какой-либо открытой демонстрации в условиях Вюртемберга неортодоксальных политических взглядов. В кондуите Тюбингенского института есть записи о прегрешениях студента Гегеля. Но это, что понятно и естественно, были отнюдь не открытые радикальные действия политического характера. Гегель, не чуждый студенческих увеселений, пропустил строго установленный час возвращения из отлучки, попал в карцер, о чем и была сделана соответствующая запись. Подобные дисциплинарные срывы в соответствии с уставом института непременно карались, но на них все-таки смотрели сквозь пальцы. А вот если бы будущий теолог запятнал себя политически радикальными действиями, ему грозило бы неминумое, «позорное», чреватое серьезными жизненными последствиями исключение. Гегель и его друзья очень хорошо помнили об этом. В их студенческих «послужных списках» нет и намека на проявленную каким-либо явным образом политическую неблагонадежность. Гегель по крайней мере внешне сохранил верность тем словам присяги (произнесенной, по обычаю, при поступлении в теологический институт), в которых он клялся «быть послушным» герцогу, покровителю института, и институтскому начальству 20.

На этом основании некоторые авторы сделали заключение, что вряд ли имеет смысл вообще говорить о радикальности, тем более революционности взглядов и устремлений молодого Гегеля. Спокойный, консервативный, рассудительный по натуре, Гегель не посягал, по их мнению, на изменение status quo – его цель состояла только в том, чтобы «оживить омертвевшее», «раскачать» то, что превратилось в застывшее и косное. Так рассуждал, например, Т. Хеаринг. С его трактовкой нельзя согласиться. Она упрощает дело, смазывает реальное противоречие развития взглядов и настроений молодого Гегеля. Ведь если система теологического образования и воспитания Тюбингена, в самом деле, решительно пресекала либеральные, тем более революционно-радикальные действия, то она все же была не в силах задушить процесс стремительной радикализации взглядов немецкого юношества, обусловленный французской революцией, а также социально-политическими, культурно-идеологическими поворотами, которые произошли в самой Германии. Недаром же один из герцогских инспекторов в 1792 г. доносил о множестве «нарушений» и «упущений» в Тюбингене, среди которых наиболее существенно упоминание о «пренебрежении к теологии» и «страстном стремлении к ложно понятой свободе», обнаруженных питомцами института. Герцог отнесся к доносу с полным вниманием, потребовал от руководства и наставников «навести порядок».

Но никакие меры пресечения уже не могли приостановить начавшиеся в этой стране кардинальные изменения в мире идей, мыслей. Нельзя было препятствовать тому, чтобы юношество читало «сомнительные», вольнолюбивые книги – некоторые из них уже стояли на полках институтской библиотеки, ибо завоевали себе славу величайших творений человеческого духа. Разрешалось, а отчасти и поощрялось чтение Руссо, Вольтера, Монтескьё – тех авторов, «под черепной крышкой» которых, по образному выражению Маркса, зародилась французская революция. Как раз в Тюбингене Гегель начал приобщаться к передовой культуре своей страны. Так, вместе со всей радикальной немецкой молодежью он увлекался Шиллером, влияние которого и на студентов-теологов Тюбингена было весьма глубоким. А ведь шиллеровские произведения были не чем иным, как своеобразным поэтически-философским обоснованием идеала свободы.

Поэтому, отвечая на первый поставленный вопрос, можно сделать общий вывод: система обучения в Тюбингенском институте была связана с решительным подавлением радикального политического действия и пресечением свободолюбивого мышления. Но в рамках этой системы не могли не развиваться – во многом вопреки и в противовес ей – свободолюбивые устремления. Они властно подчиняли себе мыслящих питомцев Тюбингена. Идеал свободы захватил Гегеля, Шеллинга, Гёльдерлина, что применительно к Гегелю будет показано в дальнейшем, при разборе его переписки и первых произведений.

Вопрос второй – его задают нередко: как получилось, что гениальные выпускники Тюбингена – Гегель, Шеллинг, Гёльдерлин – не только не стали профессиональными теологами, но весьма рано порвали с теологией, вступив на почву философии или художественного творчества? (Кстати, этим они нарушили вступительную клятву: воспитанники Тюбингена обязывались стать теологами, и только ими.) Одна из разгадок этого факта – система теологического образования в Германии конца XVIII столетия. Среди дисциплин, которые преподавались в то время в институте Тюбингена, значительную долю составляли исторические, филологические и философские науки. Отметим – для нас это важно, – что в Тюбингене, как и в Штутгарте, Гегель был буквально погружен в изучение истории, преимущественно истории мысли, духа, религии, чем можно объяснить теперь уже прочно укрепившееся его желание выработать особые методы осмысления истории и устремленность к ее «духовным» проблемам, истолкованным широко и масштабно.

Наиболее основательно, как показывают биографические свидетельства, Гегель изучал именно историю культуры, историю философии. Так, в течение двух первых лет обучения в Тюбингене Гегель добровольно посещал факультативный курс Флатта, посвященный «De natura deorum» Цицерона. Правда, лекции по истории философии читал X.Ф. Рёслер, специалист по церковной истории. Но историко-философские источники были в распоряжении студентов. Гегель в студенческие годы мог изучать работы Платона, Руссо, немецких мистиков Майстера Экхарта и Таулера, Локка, Юма, Шефтсбери, Лейбница, Мендельсона, Якоби и др. Несомненно, преподаватели института, которые слыли поклонниками Канта, поощряли начавшееся увлечение своих воспитанников кантовской философией.

В годы учебы Гегеля в Тюбингене появились кантовские «Критика практического разума» (1787), «Критика способности суждения» (1790), «Религия в пределах только разума» (1793). Студенты-теологи имели возможность знакомиться с гениальными работами Канта, что называется, по свежим следам. Вот тут-то становится ясным: «кёнигсбергский отшельник» умел даже и проблематикой своих работ попасть в самую точку: работы о религии, нравственности и искусстве явились как раз тогда, когда этими проблемами заболели склонные к философствованию немецкие интеллектуалы. Кант ухватил и воплотил в форме развернутого теоретического учения свойственную «немецкому духу» той эпохи манеру переводить события социально-политических революций на язык религиозно-нравственных проблем.

Формирующееся гегелевское поколение пока еще отвергало сложную теоретическую системную работу над метафизическими, гносеологическими проблемами. Поэтому Гегеля не сразу заинтересовала «Критика чистого разума». Впрочем, и «практические произведения» Канта также пока еще не были им глубоко осмыслены, что можно объяснить и «рассеянностью» студенческой жизни, и в общем-то понятным даже для способного студента отсутствием самостоятельного творческого подхода к философским проблемам. Позже, когда Гегель начнет пролагать свой путь в философии, он вновь и вновь будет обращаться к углубленному изучению Канта. Однако ясно, что уже в Тюбингене вряд ли что-нибудь мешало молодым радикалам по крайней мере в общей форме ознакомиться с кантовской философией – лучшим, что было создано в то время философской мыслью их страны.

Ортодоксальные теологи считали во многом неугодное им кантовское учение о религии, нравственности, человеке все же меньшим злом по сравнению с резко антиклерикальной идеологией соседней Франции. В одном, однако, теологи просчитались: в умах их талантливых воспитанников философия Канта, какой бы абстрактной, специальной она ни была, очень скоро объединилась со словом «революция». Пусть с Гегелем это случилось позже (во время бернского периода его развития) – истоки нельзя не искать в тюбингенских переживаниях.

Итак, в Тюбингене не было особых препятствий и даже существовали достаточно благоприятные условия для изучения именно философии. Правда, требовалось исправно «отрабатывать» собственно теологическую специализацию. Но и она-то происходила в последние два года обучения, тогда как первые два года были преимущественно философскими, так что те, кому философия западала в душу, уже обретали противоядие против теологической догматики. Для нашей темы существенно, что в изучении философии также преобладал исторический интерес. Что касается собственно теологических дисциплин, то и в них на первый план все больше выступала историческая ориентация. Преподаватель Шторр мог все же повлиять на Гегеля тем, что пробудил интерес к толкованию на основании Нового завета личности, характера Иисуса – мотив, который звучит в первых гегелевских работах о религии.

Третий вопрос, который будет поставлен в связи с учебой Гегеля в Тюбингене: как возникла и на чем основывалась его дружба с двумя другими великими деятелями немецкой культуры – Шеллингом и Гёльдерлином? Вопрос не внешний по отношению к философии, ибо ранние идеи Гегеля в наибольшей степени отмечены влиянием этой дружбы, можно даже сказать, согреты ее дыханием. У Гегеля был, вероятно, покладистый характер, и у него сложились неплохие отношения также и с некоторыми другими соучениками. Однако отношения с Шеллингом (конечно, не только потому, что друзьям приходилось жить в одном дортуаре) и с Гёльдерлином были особого рода. Они основывались, о чем ясно говорит переписка бернского периода, на принципиальном единомыслии. Закончив обучение в Тюбингене, друзья расстались, и на некоторое время прекратилось их интеллектуальное содружество. Но стоило отношениям возобновиться (инициативу взял на себя Гегель, домашний учитель в Берне, отрезанный от интеллектуальной жизни Германии), и друзья, как бы продолжая прерванное тюбингенское общение, говорят о наиболее важном – о том, что им наиболее дорого, и о том, что они всего сильнее ненавидят.

До определенного периода Шеллинг играет в дружеских отношениях первую скрипку – от него исходят идеи, инициатива в разработке тех или иных проблем; он увещевает и подбадривает друга (который на пять лет старше его!), а порой строго и в то же время мягко исправляет противоречивые, компромиссные суждения Гегеля. Третий участник этого интеллектуального союза – поэтически одаренный, страстный Гёльдерлин. Отношения к нему Шеллинга и особенно Гегеля согрето исключительной теплотой. Гёльдерлин отвечает друзьям любовью и заботой. Это он потом устроил Гегелю, томящемуся в духовной изоляции Берна, место учителя во Франкфурте – все ближе к интеллектуальной жизни страны, к друзьям. Различие интересов трех молодых мыслителей, которое наметилось уже в Тюбингене, тоже весьма благоприятно: через друзей Гегель становился причастным к тем областям культуры, в которых ощущал себя более слабым – а в них глубоко и новаторски работали его более удачливые на первых порах вчерашние соученики.

Что было главным в союзе трех друзей? Что было основой их единомыслия? На эти вопросы лучше всего ответить словами самого Гегеля, которые взяты из его бернского письма к Шеллингу (январь 1795 г.): «Да останутся нашим лозунгом разум и свобода, да объединят они нас в незримую церковь» 21. Итак, свобода, разум и, добавим, основанные на этих ценностях содружество, братство («незримая церковь») – вот что составляет смысл, первооснову «тройственного» союза.

Мы подошли, таким образом, к вопросу об основных ценностях, которые были значимы для Гегеля как во время учебы в Тюбингене, так и вскоре после окончания института. Эти ценности определяют, как будет показано далее, отношение молодого Гегеля к проблемам системности и историзма, которыми он заинтересовался с первых шагов своего идейного развития. И дело не только в провозглашении великих гуманистических идеалов, обретенных Гегелем под влиянием изучения истории культуры. Дело в том, против чего и против кого борются молодые мыслители. А также в тех способах, формах борьбы во имя свободы, разума, братства, на которые отваживаются немецкие радикалы. Это, скажем заранее, особые – во многом компромиссные, противоречивые – формы политического поведения, нравственных ориентаций, «рисунок» которых, определившийся на ранних этапах жизни, сохранится и в дальнейшем.

3. Оправдание идеала свободы, осуждение систем политического деспотизма и «деспотизма философских ничтожеств» (переписка с Шеллингом – бернский период, 1793 – 1796 гг.)

Ценность всех ценностей, принцип всех принципов для молодого Гегеля и его бывших соучеников Шеллинга и Гёльдерлина – свобода. Слово «свобода» буквально господствует в произведениях и переписке молодого Гегеля. Многое, разумеется, зависит от того, как оно толкуется, и изменения в понимании, осмыслении идеала свободы составят различные этапы развития гегелевской системы. Очень важно иметь в виду: самостоятельное духовное развитие Гегеля начинается с отстаивания идеала свободы, но понимание принципа свободы складывается в Германии, причем за стенами теологического института. Это не могло не сказаться как на содержании первых работ философа, так и на его дальнейшем идейном развитии.

За какую же свободу ратует молодой Гегель и вместе с ним выступают его друзья? Содержание, которое придается принципу свободы студентами, а потом и выпускниками Тюбингенского теологического института, в ряде пунктов определено влиянием французской революции и ее идеологии. Прежде всего имеется в виду «свобода от» – от тирании, угнетения, произвола власть предержащих, от их надзора за действиями и умами граждан. В письме Гегеля к Шеллингу от 30 августа 1795 г., где высказываются восторженные оценки и суждения по поводу шеллинговской работы «О Я как принципе философии», есть ценное свидетельство: Гегель сразу узнает в социально-критическом описании деспотизма «предыдущее правительство». Характерно: Гегель и Шеллинг даже в переписке решаются говорить разве что о «предыдущем» правительстве (письма просматриваются, о чем друзьям хорошо известно). Но их ненависть именно к политическому и идеологическому деспотизму то и дело находит свое выражение (в письмах более ясное, а в подготавливаемых для печати произведениях более замаскированное).

Противоядие против деспотизма – уважение достоинства человека. Прославление и отстаивание достоинства человека для Гегеля – «залог того, что исчезнет ореол, окружающий головы земных угнетателей и богов» 22. Важную цель Гегель усматривает в критике моралистических притязаний политического деспотизма: ведь деспоты рядятся в тогу попечителей о нравственности, благонравии, религиозности подданных. Создается политическая атмосфера, при которой, как верно подмечает Гегель, деспотизм коренится в лицемерии, трусости и «сам порождает лицемерие. Это дух, который не может не царить при любой форме государственного устройства, которой взбредет в голову мысль проверять сердца и почки своих граждан, а добродетельность и набожность сделать масштабом оценки заслуг и распределения чинов и должностей. Я глубоко чувствую всю плачевность такого состояния, когда государство проникает в сокровенные глубины нравственности с намерением направлять ее; состояние это остается плачевным и в случае, когда государство руководствуется добрыми намерениями, но оно бесконечно печальнее, когда у кормила власти стоят лицемеры; последнее непременно должно произойти, если даже вначале намерения были добрыми» 23.

Доносившийся до Германии гул французской революции, вызвав в сердцах передовых немецких юношей свободолюбивые порывы, в некоторых из них пробудил если не прямые надежды на политическую карьеру, то во всяком случае желание мыслью и словом участвовать в политических преобразованиях своей страны. Реальная жизнь охлаждала горячие головы. Шеллинг пишет Гегелю из Штутгарта в январе 1796 г.: «Мне все тесно в этой стране попов и писак. Как буду я рад, если однажды смогу вдохнуть вольный воздух! Я могу думать о планах широкой деятельности только в том случае, если я в состоянии их осуществить» 24. То, что политические амбиции владели и Гегелем, видно из его дальнейшей жизни. Когда представляется соответствующая возможность – Гегелю предлагают пост редактора бамбергской газеты, – он готов включиться в политическую борьбу, в очень важной для Германии форме журналистской деятельности. Всего полтора года (март 1807 – ноябрь 1808 г.) Гегель был редактором «Бамбергской газеты» – типичного баварского провинциального издания; он не посягал и вряд ли мог посягать на нарушение официальных предписаний. И все-таки газета из-за сущего пустяка 25 была запрещена – как раз тогда, когда Гегель уже и сам стал тяготиться журналистской «галерой». И впоследствии политическая жизнь и борьба Германии будут выталкивать из своей непосредственной сферы людей типа Гегеля – с их глубокомыслием, талантом и неискушенностью в сложных политических интригах. Но нужно снова принять во внимание также и характер немецкого политического и идеологического радикализма, которому отдали дань молодые Гегель и Шеллинг.

Это был, бесспорно, радикализм, но радикализм в его немецком варианте: радикализм и свободомыслие подданных деспотического полицейского государства, граждан экономически и политически отсталого общества, с его сильнейшим религиозно-идеологическим контролем; радикализм интеллектуалов, чья склонность к анализу, рефлексии предопределяла немалую осторожность их открытых действий по отношению к господствующей репрессивной социальной системе. В германских государствах того времени, несмотря на раздробленность, хаос, царивший в стране, существовала единая и достаточно эффективная система репрессий: она включала законодательные установления и запреты, цензурные ограничения, действия сыскных, надзирающих и карающих инстанций. Цель системы состояла в сохранении социального status quo и в предотвращении – благодаря неусыпному контролю за действиями, мыслями и словами граждан – всяких попыток осуществлять, оправдывать революционные или вообще сколько-нибудь кардинальные социальные преобразования.

Радикально настроенные интеллектуалы, которым противостояла такая действительно мощная система, не могли не переживать глубокий – часто скрываемый от себя и других людей – страх перед репрессивным аппаратом государства и церкви, порой даже и не испытав на себе его воздействия. «Проигрывая» в уме возможные опасности активного политического действия в пользу свободы, в пользу назревших общественных перемен, они чаще всего находили основания, и притом довольно веские, чтобы не ввязываться в большую политику. Не лишен убедительности аргумент, который нашел Шеллинг: «широкая деятельность» мыслящих радикалов сразу же натолкнулась бы на противодействия, быть может, на прямые репрессии государства, и она – не случайно – представлялась безнадежной, неосуществимой. Без труда можно было бы указать также и на ошибки тех радикалов-экстремистов, которые ввязывались в политику; например, многих немецких мыслителей, включая Гегеля и Шеллинга, оттолкнули действия якобинцев, представлявших наиболее радикальное крыло французской революции. Они пока не поколебали в таких людях, как Гегель, веры в обновляющее значение революции, но заставили немецких интеллектуалов задуматься над вопросом о соотношении революции и террора. (Гегель потом сведет с якобинцами идейно-нравственные счеты в «Феноменологии духа».) Одним словом, в аргументах против революционного действия не было недостатка. Отсюда – глубокий критицизм умонастроений и осторожность в реальном политическом поведении – постепенно формирующийся способ жизни молодого Гегеля и его друзей.

В чем, однако, нельзя отказать Гегелю и его единомышленникам, так это в вольнолюбивом характере их мыслей и настроений. Политика отныне становится для них притягательным объектом серьезных, все более глубоких и основательных размышлений. Правда, с течением времени – вместе с «поправением» эпохи – Гегель становится и более сдержанным в эмоциональной форме своих критических инвектив в адрес деспотизма, системы подавления свободы. Однако как политический мыслитель, он, до конца жизни размышляя над проблемами политики, государства, по крайней мере теоретически не изменял принципу свободы, преданность которому он обрел в Тюбингене, впитав дух французского и немецкого свободолюбивого гуманизма. Политический радикализм, изгнанный из сферы конкретного политико-государственного действия, переносится в сферу мысли. Благодаря этому политическая практика Германии оставалась оплотом консерватизма, прибежищем умственной серости, немедленно расправлявшейся с малейшей личностной одаренностью и благородством характера как с «чужеродным телом». Куда было деваться талантливым и свободолюбивым людям, все же тяготевшим к политике? Они часто уходили в сферу творчества, культуры. А это насыщало немецкую теоретическую и художественную культуру истинными талантами и благородными страстями, которые были заряжены энергией политического протеста. Пусть протест и шифровался в абстрактную символику философских рассуждений, окутывался в ткань художественно-литературных образов. Немцы наловчились использовать для социально-политического, идеологического критицизма даже теологическую тематику, богословский язык, чем и воспользовался молодой Гегель.

Общественное сознание долгое время было таким, и читающая публика, особенно оппозиционная, поднаторела в быстрой расшифровке политического подтекста рассуждений, казалось бы весьма далеких от политики. Немецкая культура была вынуждена для выражения глубоко назревших настроений социально-политического протеста избирать темы и проблемы, на которые по тем или иным причинам не распространялся государственно-цензурный или церковно-моралистический запрет. Благодаря этому и по узкому руслу разрешенного рассуждения начинает течь, размывая установленные границы, достаточно мощный поток, питаемый социальным критицизмом. Такими разрешенными, даже весьма почтенными объектами рассуждений в стране политического морализма и официальной религиозности были религия и мораль. Но неверно было бы думать, что Гегеля и Шеллинга привлекает к ним только одно соображение – при помощи внешне благочестивых теологических и моралистических рассуждений замаскировать свой политический радикализм. Дело обстоит куда сложнее. Проблемы религии и морали глубоко и искренне волнуют во второй половине XVIII в. творческих людей Германии и других стран Европы.

Острая критика религии и церкви – знамение времени. Официальная религия и действия церкви вызывают ненависть передовых студентов и выпускников теологического института – это много значит, да еще «в стране попов»! Влияние французской революции тут несомненно. Политически ориентированная вольнолюбивая французская идеология еще задолго до революции указала на связь между произволом, деспотизмом политической власти и официальной политикой церкви как господствующего института. Эта связь несомненна и для молодого Гегеля, который пишет Шеллингу: «Религия и политика всегда работали сообща, религия проповедовала то, что хотел деспотизм, – презрение к роду человеческому, неспособность его к какому-либо добру, неспособность стать чем-либо с помощью собственных сил» 26. Выражается ненависть именно к системе государственно-политического деспотизма, а значит, ко всему, что освящает ее символами святости, моральности, просвещенности. Зрелость мышления молодого Гегеля заключается как раз в том, что он воспринимает политическое господство как разветвленную, единую систему (что, кстати, также питает страх перед ее мощью и вездесущием). Поэтому слова «ортодоксальная система», отнесенные и к социальному устройству, и к сфере идей, становятся в переписке и первых произведениях Гегеля, в сущности, таким же негативным символом, что и деспотизм. Далее мы увидим, к каким теоретическим выводам на этой основе приходит Гегель, когда в ранних произведениях анализирует вопрос о системе и системности.

В чем специфика такого анализа в первых самостоятельных работах молодого Гегеля? Это не логико-гносеологическое исследование. Понятие «система» Гегель приводит в связь с социальным развитием, с повседневной жизнедеятельностью человека – аспект проблемы системности, с фиксирования и рассмотрения которого началось идейное развитие Гегеля, не потерял своего значения до сегодняшнего дня. И ныне актуальным остается выявление Гегелем «системного характера» деспотизма. Итак, соответственно тому, что системные социальные связи рассматриваются Гегелем главным образом в их негативном воздействии на жизнедеятельность личности, в понятие «система» вкладывается преимущественно критический смысл. Ценный результат, имеющийся в еще незрелых, во многом несамостоятельных философских размышлениях Гегеля, – критическое понимание молодым мыслителем социальной обусловленности и социально-политических функций ортодоксальных систем мысли (например, теологических систем официальной церкви, систем официозной философии), что особенно четко выражено в переписке. И поскольку свобода понимается молодыми Гегелем и Шеллингом прежде всего как «свобода от» – от политического деспотизма, произвола, унижения человеческого достоинства, то в единство «анти-ценностей» включаются обслуживающие деспотическую систему невежество, косность, интеллектуальная серость, которые непременно ставят себя на службу системе подавления свободы.

Прозябание в Берне, вдали «от арены литературной деятельности», тяготило молодого Гегеля. Он охотно уехал бы в другое место, он мечтал об ином положении, но твердо оговаривал: «…не в Тюбингене, конечно!». Столь же категорична и оценка условий философствования в тюбингенских учебных заведениях: «Нигде старая система не насаждается столь непоколебимо, как там» 27. И все-таки Гегель просит Шеллинга рассказать, что же делается в Тюбингене. В ответном письме Шеллинг пишет: «Ты хочешь знать, как у нас тут дела? Здесь наступила такая засуха, которая может только благоприятствовать появлению старых сорняков» 28. Правда, «тюбингенским умам» Шеллинг не может отказать в известной ловкости: на что уж казалась им поначалу неприемлемой кантовская философия, но потом и ее они захотели поставить себе на службу. Сначала Канта за неугодное учение о религии бранили, а потом решили, что удобнее воспользоваться вошедшим в моду кантианством. «…Зачахшая было теология теперь обрела силу и здоровье, как никогда», – сетует Шеллинг 29.

Гегель возмущен не меньше Шеллинга и не менее его язвителен. Переписка свидетельствует: Гегель понимает проблему глубже, чем его более преуспевший в философии друг. Причина жизненной стойкости ортодоксии заключена не в неожиданной «поддержке» кантианства. Прочность официальной, в тот период непременно теологически и моралистически ориентированной философии – в ее социальных корнях, в ее служебной роли по отношению к социальным системам. «Ортодоксию невозможно поколебать до тех пор, пока ее проповедь связана с земными выгодами и вплетена в целостный государственный организм» 30. Какая четкая и верная мысль! Гегель призывает Шеллинга – и это обдуманное нравственное правило действия – как можно больше мешать «муравьиной возне» ортодоксов, выставлять «на свет божий» их духовную наготу. Кроме того, он надеется, что для ортодоксов не пройдет бесследно и обращение к кантовской философии: желая «воспрепятствовать пожару, пожирающему догматизм», они из кантовского костра тащат к себе уголья, из которых, как надеялись в то время Фихте, Гегель, Шеллинг, должно возгореться «революционное» пламя новых философских идей.

Заметим, кстати, что восприятие кантовской философии, которое мы в книгах, статьях, учебниках превратили в своего рода безличную филиацию идей, в действительности было связано с глубочайшим личностным одушевлением, с самыми смелыми надеждами и ожиданиями. Как потом выяснилось, последние были соединены с изрядной долей иллюзий, которым вскоре суждено было развеяться. Но в конце XVIII в. усвоение кантианства радикальными мыслителями Германии меньше всего напоминало простую интеллектуальную рецепцию – происходило именно духовное потрясение: от переработки кантовской философии стали ожидать самых далеко идущих следствий – если не сразу революционного преобразования общества, то во всяком случае такого революционизирования философии и всей старой «системы идей», которое будет прологом грядущих социальных переворотов. Казалось, что вот-вот поколеблется царство «привилегированных философов» (выражение Шеллинга 31). «С Канта занялась утренняя заря – что же с того, что тут и там, где-нибудь на болотистой поляне остался еще небольшой туман, когда высочайшие горы уже освещены солнечным светом!..» – так писал Гегелю Шеллинг 32.

Молодым талантам тогдашней немецкой философии приходилось прилагать немало усилий, чтобы не дать ядовитым испарениям ортодоксального философско-теологического болота поглотить открывшийся им «солнечный свет» великих идей, обосновывавших достоинство и свободу человека. Это была труднейшая битва принципов, установок, идей, и в ней не оказалось неуязвленных противником победителей. В этой битве талантливым мыслителям уже с самого начала творческого пути наносились тяжкие ранения. Травля, обращенная официальными философами и теологами против Фихте, – случай хорошо известный, многократно описанный и интерпретированный в историко-философской литературе. Нас здесь интересует, как на нее отреагировали Шеллинг и Гегель. Понятно, что в целом они были на стороне Фихте, конфликт которого со студентами Йены в 1795 г. был не более как прологом к серьезному «спору об атеизме» 1799 г. 33

Шеллинг с возмущением пишет Гегелю о том, как использовала настроения студентов философская среда, которая тайно «подстрекала» их к выступлениям против талантливого, яркого лектора, а сама – через журналы – устроила ему «морально-политическо-философский судебный процесс» 34 (какое точное определение!). Мнение Гегеля об этом скандале примечательно: искренне жалея Фихте («на его пути встали пивные кружки и шпаги членов студенческих корпораций» – тоже очень яркий и емкий социальный образ!), Гегель в то же время осторожно и мягко осуждает Фихте. Грубость и невежество корпоративной студенческой массы вряд ли своевременно исправлять; не лучше было бы привлечь к себе «тихую, но избранную горстку»? Но в рассуждениях и оценках своих Гегель и Шеллинг, конечно же, четко принимают сторону гонимого таланта. «Вообще же просто позор, – пишет Гегель, – как обращаются с ним (с Фихте. – Н.М.) и с Шиллером мнимые философы» 35.

В тех же письмах, в которых говорится о Фихте, друзья в более серьезной и общей форме обсуждают постоянно тревожащий их вопрос о своем отношении к системам ортодоксальной философии, к «мнимым философам». Вместе с письмом от 21 июля 1795 г. Шеллинг высылает подготовленную им для диспута работу «О фальсификации Марционом писем св. Павла» (защищалась она в Тюбингене 27 июля 1795 г.). Работа написана быстро, и Шеллинг просит друга при прочтении быть снисходительным. Он сообщает: охотнее занялся бы другой темой, которую поначалу выбрал, – «О средствах борьбы древних ортодоксов с еретиками». Название показывает, что тема избиралась с несомненным критическим прицелом. Но Шеллингу ее «отсоветовали в самом начале privatum (частным образом)» 36. Сколько еще тем и проблем было «отсоветовано» в самом начале или отброшено молодыми философами по «здравому» размышлению? Написанное тоже не удовлетворяет: «испорчено» что-то весьма существенное. «Лишь в будущем я, быть может, сделаю как следует то, что теперь испортил». Гегель тщательно изучает и диспутационную работу, и присланные одновременно другие сочинения Шеллинга[2]. Он оценивает их чрезвычайно высоко, причем прямо признает, что идеи, теснившиеся в его уме, прояснились благодаря работам Шеллинга. Гегелю импонирует именно радикальная направленность произведений друга против догматизма ортодоксальных систем теологии и философии. Диспутационное сочинение радует Гегеля «свободным духом высшей критики»: в ней нет страха перед «почтенными именами» и «священными словами» 37.

Проходит несколько месяцев, и в письмах, относящихся к лету 1795 г., все более нарастает тревога. «Конечно, друг мой, – пишет Шеллинг, – революция, которую должна вызвать философия, еще далека. Большинство из тех, кто, казалось, хотели ей способствовать, теперь со страхом отступают. Этого они не ждали!» 38 Гегель охотно подхватывает тему – здесь уже он подбадривает друга. Ведь Шеллинг стал оригинальным мыслителем; он смело бросил свои творения «в бесконечность времени», презрев «гримасы» сегодняшних судей. Гегель также увещевает друга, да и самого себя, внутренне подготовиться к самым крайним формам неприятия, даже травли со стороны официальной философии – ведь начала же она разделываться с Фихте! Что должно служить опорой и утешением? «У твоей системы, – пишет Гегель другу, – будет судьба систем тех мыслителей, ум которых опередил веру и предрассудки своего времени. На них клеветали и их опровергали исходя из своей системы; тем временем научная культура спокойно шла своим путем, и толпа, которая лишь плывет по течению, с изумлением обнаруживала, что труды, которые она на основании споров понаслышке считала давным-давно опровергнутыми заблуждениями, если они вообще попадались ей на глаза, вдруг оказываются господствующими системами времени» 39.

Сказанное позволяет сделать некоторые выводы. Основная причина критического отношения молодого Гегеля к ортодоксальным философским системам коренится в страстном отрицании «систем деспотизма». И опосредуется оно пониманием внутренней связи между социально-политическим угнетением и ортодоксально-догматическими идейными формообразованиями. На первый план пока выступает не творческое созидание философской системы (и, следовательно, не формирование новой логики, нового принципа системности), а радикальное по своим устремлениям (имеющее прямые социально-политические предпосылки и достаточно четкие адресаты критики) преодоление ортодоксального «духа системности». И хотя Гегель, как видно из переписки, предполагает возможность создания и распространения неортодоксальных, прочно увязанных с принципом свободы философских систем, все же час позитивной работы над собственной системой мысли еще не пробил.

Радикальное философское сообщество, на которое ориентируется и в которое входит Гегель, к середине 90-х годов XVIII в. находится в состоянии интеллектуального брожения. Французская революция обострила многие идейные процессы, происходившие в Германии, изменив их форму и сообщив им особую направленность, новое ускорение. В более спокойное время усвоение и преодоление кантианства были бы, возможно, более специальными и более «плавными». Но в конце XVIII столетия свободолюбиво настроенные мыслители подходили к философии Канта, к тенденциям ее дальнейшего развития, к другим системам философии со строгими радикальными мерками. Не на внутренних оттенках философской системы пока сконцентрировалось внимание тех, кто, подобно Гегелю, связывал кантовско-фихтевскую философию с революционными общественными преобразованиями. Служение философии и философов принципу свободы – вот тот главный критерий, в свете которого Гегель и Шеллинг оценивают величие, достоинство философского учения. Но как добиться, чтобы новая философия, новаторская философская система действительно удовлетворяли такому критерию? Гегель мучительно ищет ответ на этот коренной для него вопрос. Ищет вместе с Шеллингом, постепенно вступая на путь придирчивой критической оценки результатов, достигнутых в лучших философских учениях его времени.

Как бы ни было важно для понимания идейной борьбы в философии принимать во внимание единство мыслителей-новаторов в их критике теологов и философов-ортодоксов, не меньшее, если не большее значение с точки зрения содержания имеют различия творческих путей, личностных ориентаций, которые намечаются в неортодоксальном философском сообществе. Гегель точно и искренне пишет Шеллингу: «Больше, чем твоя верность друзьям, меня мог заинтересовать лишь путь, на который вступил твой ум и по которому он все еще движется», – и тут же говорит о пути, избранном им самим: «С некоторых пор я вновь[3] начал изучение философии Канта, с тем чтобы применить его основные выводы к разным привычным идеям и разработать их в соответствии с этими выводами» 40. Для свободолюбивого молодого ума, только что начавшего углубленную работу в философии, естественно стремление присоединиться к философии Канта. Последняя обладала несомненными гуманистически-нравственными преимуществами по сравнению с ретроградно-ортодоксальными системами философии и в то же время выгодно отличалась от многих, если не всех радикальных социально-критических воззрений тогдашней Германии своей наибольшей теоретической разработанностью.

Гегель пока скромно понимает задачу своей работы в философии – применить к интересующим его «привычным идеям» принципы философии Канта. Шеллинг, который раньше Гегеля начал поиски самостоятельного пути, относится к философии великого Канта с почтением, но уже и с немалой критичностью. «Философия еще не завершила свой путь! Кант дал только результаты. Предпосылки же еще отсутствуют», – пишет Шеллинг. Поэтому молодого мыслителя так раздражают правоверные кантианцы, которые соорудили из недавно столь необычной системы новый идейный, даже религиозный фетиш 41.

Зимой 1795 г. у Шеллинга появился новый философский кумир – Фихте. С деятельностью Фихте связываются большие ожидания: «Фихте вознесет философию на такую высоту, о которой всем современным кантианцам даже не снилось…». Видимо, письмо было ненадолго отложено. Шеллинг заканчивает его через некоторое время сообщением, что им прочитано «Основание всеобщего наукоучения» Фихте. Восторженное отношение к автору «Основания…» сохраняется: «Я достаточно счастлив от одной лишь мысли, что я один из первых, приветствующих Фихте – нового героя в стране Истины. Бог да благословит великого мужа! Он завершит великое начинание!». Весь контекст письма не оставляет сомнения в том, что наукоучение Фихте привлекает Шеллинга прежде всего радикальностью своих социально-политических предпосылок и выводов. Гегель в общем и целом разделяет оценку друга, он сообщает также, что Гёльдерлин «слушает Фихте (в Йене. – Н.М.), отзывается о нем восторженно, как о титане, борющемся за человечество, и считает, что сила его воздействия, несомненно, не ограничится стенами аудитории» 42.

В переписке 1795 г. большей радикальностью, глубиной и зрелостью критических устремлений отличается, конечно, Шеллинг. От него исходит и немало влияет на Гегеля умонастроение резкой непримиримости по отношению ко всему устаревшему, ортодоксальному. Он – за то, чтобы идейное наследие, передаваемое будущему, было обретено «с открытым объявлением войны не на жизнь, а на смерть всему прежнему устройству мира и наук» 43. «Мы оба стремимся вперед, мы оба стремимся к тому, чтобы рожденное нашим временем великое дело не слилось вновь с прокисшим тестом былых времен» 44. Радикальные настроения Шеллинга передаются Гегелю. 16 апреля он пишет другу письмо, в котором наиболее ярко и резко выразились критицизм его суждений о политическом деспотизме и политических интригах, надежды на поистине универсальное значение философской революции в Германии. Вот почему каждый, кто хочет подчеркнуть политический радикализм молодого Гегеля, так охотно – и в какой-то мере оправданно – ссылается на это письмо. И слова «революция» в переписке 1795 г. еще встречаются 45. Но скоро надежды на революцию в философии станут таять.

Начиная с лета 1795 и в 1796 г. Гегель – и, видимо, не он один – переживает «упадок духа», что имело различные причины – общественные и личные. К общественным можно отнести отлив свободомыслия в Европе и, конечно же, едва ли не раньше всего в Германии. Инициированная кантианством «философская революция» 46, которая, казалось бы, вот-вот ниспровергнет догматизм, как хотели нетерпеливые молодые мыслители, не оказала ожидаемого действия. «Философские ничтожества» сделались еще ничтожнее, а «привилегированные философы» не только удержали, но и упрочили свои привилегии. На повестке дня, как ни грустно было взглянуть правде в лицо, стоял вопрос о сосуществовании с преданными ортодоксальной системе ее адептами. Где же можно еще было найти опору? Гегель ищет утешение и надежду в дружбе с единомышленниками, что видно, например, из письма Гёльдерлину, написанному в ноябре 1796 г. 47

В 1795 – 1796 гг. существовало важное «личностное» различие между Шеллингом и Гегелем: первый обрел опору в творческой философской работе, где уже ощущал себя оригинальным мыслителем, в то время как второй чувствовал себя в философии весьма неуверенно. Его мучили сомнения. «О моих работах, – пишет Шеллингу Гегель, имея в виду так и не законченные им произведения о христианской религии, – не стоит даже говорить. Может быть, через некоторое время я пришлю тебе план одной вещи, которую я намерен разработать, причем со временем, между прочим, буду просить о дружеской помощи по части истории церкви, в чем я очень слаб и относительно чего я лучшие советы смогу получить у тебя» 48. Интерес Гегеля к работам, формально посвященным проблемам религии, и их направленность были если не пробуждены, то по крайней мере поддержаны Шеллингом. Именно под влиянием Шеллинга Гегель захотел взяться более серьезно за критическое – в духе идеалов, ценностей, устремлений неортодоксального философского сообщества – освещение ряда проблем, связанных с толкованием религии и нравственности. Но уверенности в том, что достигнуты ценные результаты, у него так и не появилось. Современники не увидели работ Гегеля о религии; они были изданы Г. Нолем только в 1907 г. Название было им дано тенденциозное: «Теологические сочинения Гегеля» 49. Эти фрагментарные, незаконченные сочинения представляют немалый интерес, так как они, раскрывая исходные позиции творческого становления Гегеля, немало говорят об отношении молодого философа к двум интересующим нас темам: системности и историзму, причем в связи с последними своеобразно выражаются Гегелем выводимые из принципа свободы другие идеалы, ценности, надежды.

4. Ранние работы Гегеля о религии и нравственности в свете проблем системности и историзма

В работах Гегеля о религии идеи, тесно связанные с принципом свободы, носят четко выраженный ценностный характер – они отстаиваются со страстью и категоричностью молодости, резко противопоставляются ряду принципов, которые пока еще кажутся неприемлемыми, прямо противоположными. Аргументация развертывается здесь через построение своеобразных ценностных антитез. В то же время, как мы увидим далее, социальное мышление молодого Гегеля в некоторых принципиальных вопросах, несмотря на резкость, глубину, даже блеск критики, уже носит компромиссный характер.

Ценностные антитезы выстраиваются в ранней работе «Народная религия и христианство»[4], начатой в Тюбингене в 1792 г. Гегель, видимо, не раз обращался к этим текстам, но в 1795 г. в Берне перестал над ними работать. Эти наброски интересны тем, что автор не сумел – или не захотел? – подчинить обуревающие его чувства, сталкивающиеся друг с другом идеи размеренному порядку мысли и «организованной» композиции печатно-подцензурного труда. Работа отличается резкостью «антисистемных» настроений. Одновременно она представляет одну из первых и любопытных попыток Гегеля опробовать доступный ему в то время вариант «мыслящего» рассмотрения истории.

Сначала – об исходных ценностных принципах, позициях и антитезах. Молодого философа больше всего заботит обычный человек, его поступки, действия, страсти, его «маленький домик, который он… может назвать своим собственным» 50, ситуацией продиктованное и оправданное мышление, выстраданная и укорененная в сердце вера – человек, который «должен сам поступать, сам действовать, сам принимать решение» 51. О жизни простых индивидов, в совокупности составляющих «народ», молодой Гегель пишет с глубоким уважением и сочувствием. В выборе такой идейно-ценностной платформы сплелось очень многое – от влияния Реформации до воздействия французской революции. К этим идейно-нравственным максимам тянутся нити как от непосредственных социально-политических событий, например событий в соседней революционной Франции, за которыми немецкая молодежь следила с надеждами и, наверное, с затаенным страхом, так и от теоретической и художественной культуры Европы с ее явной и яркой гуманистической ориентацией, с ее интересом к судьбам, правам «простых людей» и «суверенитету» народа.

Соответственно центральной ценностной позиции – сочувствие к обычному человеку и интерес к его обычным действиям – Гегель строит более конкретные антитезы. «Чувственность, – пишет он, – есть главный элемент всякого действия и стремления человека». Действия, поступки, мысли, которые «плотно примыкают к нашим чувствам», ценятся превыше всего, потому что они «приобретают столь человеческий вид», и не беда, что их порицает «холодный разум» 52. Невероятно было бы, чтобы немецкий мыслитель, имеющий возможность учесть итоги спора эмпиризма и рационализма, защищал чувственность как чувственность и просто выстраивал антитезу «чувство – разум». Его антитеза иная. Молодого философа пока совсем не интересуют гносеологические споры – ему важно значение чувств, рассудка и разума для той же обычной жизни человека. Рассудок подвергается резкой критике – он уподобляется придворному, который угождает своему господину: ведь рассудок, отмечает Гегель, может подыскать основания для всякой затеи и любой страсти, в том числе для себялюбия. Даже просвещенный рассудок, делая человека умнее, не делает его более совершенным нравственным существом.

Поэтому неверно, считает Гегель, выводить добродетель из рассудка и рассудочной мудрости. Напротив, рассудок и даже разум только тогда ведут к нравственному действию, когда они основаны на непосредственном – «добром», «теплом» – чувстве. «Холодному рассудку», книжной учености, показному просвещению и формально усвоенной науке противопоставляется, в выражениях страстных и торжественных, почерпнутая из глубин жизни простого человека мудрость. «Но мудрость – это не наука. Мудрость есть возвышение души; благодаря опыту, соединенному с размышлением, мудрость поднялась над зависимостью от мнений и впечатлений чувственности, и когда эта мудрость практическая, а не просто самодовольная, хвастливая, она неизбежно должна сопровождаться спокойной теплотой, кротким пламенем; она мало рассуждает, она не идет из понятий methodo mathematico и не приходит к тому, что принимает за истину, через ряд умозаключений, таких, как Barbara и Barocco, – она приобретает свое убеждение не на обычном рынке, где знание дается каждому, кто заплатил причитающееся, она не могла бы расплачиваться блестящей монетой, имеющей хождение валютой, – а говорит из полноты сердца» 53.

Соответственно обосновывается молодым Гегелем другая антитеза, ради выстраивания которой, собственно говоря, и пишется вся работа: официальной религии, оснащенной целым арсеналом догматических идей, убеждений, ритуалов, нравственных норм, объединенных в систему, противопоставляется «народная» религия. Иначе говоря, обосновываются религиозно-нравственные принципы, целиком ориентированные на повседневный опыт простых людей и их непосредственное нравственное чувство, на их внутреннюю – предполагается, свободно и самостоятельно выбранную – религиозную веру. Гегель далек от «практического» и теоретического атеизма. Цель молодого мыслителя – способствовать перестройке религии в соответствии с духом времени. «Я намерен, – пишет он, – исследовать меры, направленные на то, чтобы учение и силы религии вплетались в ткань человеческих чувствований…» 54 С этим связаны надежды на личное обретение новой религиозности, которая была бы способна удовлетворить ум, сердце, нравственные чувства.

В дальнейшем своем развитии Гегель вообще оставит претензию споспешествовать реформированию религии как формы идеологии и как институциональной организации. Он отойдет и от поисков «непосредственной», личной религиозности, связав для себя проблему «служения богу» исключительно с творчеством в сфере культуры. Включив проблематику религии в систему философии, он будет добиваться того, чтобы вера и религиозная нравственность прежде всего были «вплетены в ткань» сложно-опосредованной деятельности разума и уж во всяком случае не были предоставлены чувствованию, тем более превозносимому в его непосредственности. Но в ранних работах молодой Гегель обращает критический пыл против «объективной религии», противопоставляя ей религию субъективную, что также делается в форме категорической, страстной, яркой 55.

Ранние гегелевские рассуждения о религии во всех их деталях не являются для нас предметом непосредственного анализа. Нам важно сейчас лишь то, что превращение индивида и его непосредственной жизнедеятельности в ценностную точку отсчета тесно увязано у молодого Гегеля с неприязнью по отношению ко всему, что имеет характер отчужденной или отчуждаемой объективности, усвоение чего может пойти лишь по пути внешнего зазубривания, формального исполнения, делающих рассудок и разум холодными, а сердце пустым и лицемерным. Навязанная извне официальная религия в этом смысле ставится на одну доску с «печатной моралью», с «непереваренной книжной ученостью», а их, сетует молодой философ, так много в его «заполненную писаниной эпоху» 56.

Мысли и настроения молодого Гегеля порой кажутся простым следствием незрелости ума и неопытности в философии. Верно, Гегель – мыслитель пока еще неискушенный, не вовлеченный в тонкости профессиональных философских споров. Но в этом – и преимущество его нравственной позиции. Разве не было знамением времени стремление многих выдающихся людей тогдашней Европы оттолкнуться от «готовых», застывших форм, результатов мысли и обратиться к непосредственности чувств, к собственному опыту – к менее «искушенным», но во всяком случае более «правдивым», искренним своим переживаниям? Разве не была связана с этим энергия протеста? Вовсе не случайно борьба против догматизации самого немецкого классического идеализма через несколько десятилетий вылилась в апеллирование к «чувственности», к непосредственному опыту в сочинениях Фейербаха и молодого Маркса. В XX в. (в частности, в 60 – 70-х годах) мы явились свидетелями противоречивого движения «новых левых» – движения, также принесшего с собой новое пробуждение доверия к «чувственности», обращаемой против догматизированной идеологии, «объективирующей» философии и науки, против формального и «холодного» апологетического рассудка. Суждения молодого Гегеля как бы вписаны в эту непрекращающуюся череду сложных и противоречивых идейных форм, в рамках которых чувственность (читай: непосредственный, живой опыт индивида) и опирающееся на нее размышление противопоставлялись и еще будут, видимо, противопоставляться отчужденным формам культуры, «духу системности», воплощенному в жесткости навязываемых индивиду учреждений, идей, принципов, ценностей.

И постановка проблемы системности и попытки объединения идей системности и историзма – все это в конце XVIII столетия определялось в духовном развитии Гегеля, во-первых, апелляцией к опирающемуся на чувственность разуму обычного индивида, а во-вторых, преимущественным интересом философа к сферам религии, нравственности, государства. Связь между религией и негативно оцениваемой системностью для Гегеля была несомненной. Религиозная идеология на протяжении целых столетий действительно тяготела к системно-догматической форме; даже и обычные ритуальные действия образовывали своего рода систему, отличавшуюся формализмом и косностью. В своих первых работах Гегель прежде всего оправданно фиксирует эту сторону дела, а потому резко критически относится к системному мышлению и – что ему особенно важно, – к определенному им способу поведения, особому (как правило, апологетическому) строю нравственности, точнее, безнравственности. Подчеркнем еще раз, что системное мышление и познание для молодого Гегеля отнюдь не гносеологический, не логико-методологический феномен. Приверженность системе оценивается с точки зрения социально-нравственных критериев. Системы официальной религии возвышаются и отчуждаются, согласно Гегелю, над сферой жизни, над здравым смыслом человека. «Для всех этих правил морали и житейской мудрости, – пишет Гегель, – рассуждение велось a priori, т.е. в основу положена была мертвая буква и на ней затем возводилась система, [определяющая], как надлежит человеку поступать, чувствовать, какие движения души должны вызываться теми или иными так называемыми истинами…» 57

«Системность» предоставляет преимущество «памяти», а не чувству. Этим Гегель хочет сказать, что при господстве догматически-ритуалистской системы правил, предписаний, незыблемых догм процветают люди, которые умеют их запоминать и принимать к неукоснительному руководству. Что же происходит с теми, кто по каким-либо причинам не сразу и не окончательно подпадает под власть системы? Человеку, который идет от собственного опыта, но в какой-то момент вдруг сталкивается с жесткостью системы, ритуалистская система предписывает особый путь жизни – это путь покаяния, самобичевания, унижения. Обнаружив это, неприспособленный к системе индивид станет каяться, «называя себя жалким грешником и испорченным человеком». Покаяние, конечно же, не возымеет успеха: без толку каяться, если «и без этого мы ни на что не годны». В результате получается, что индивиды, с большим трудом и испытаниями приспосабливающиеся к системе, «далеко уходят» в пугливости, предусмотрительности, покорности, послушании, но зато отстают в решительности, мужестве, силе и других качествах, которые Гегель называет добродетелями. Молодой философ ставит читателя перед общим вопросом: «что же в таком случае выиграл род человеческий, узнав эту мучительную систему церковных правил?» 58

Итак, система, системность отвергаются потому, что для Гегеля они становятся символами догматизма, насилия, подавления свободы и индивидуальности личности, в самом деле исходивших от церковных институтов и официальной религиозной идеологии. «Основной порок, лежащий в основе всей церковной системы, – это непризнание прав любой способности человеческого духа, особенно же первейшей среди них – разума; а если разум не признан и не понят церковной системой, то система церкви не может быть не чем иным, как системой презрения к людям» 59.

Не будем забывать, что это вчерашний питомец теологического института безоговорочно защищает принцип свободы и категорически отвергает официально закрепленную религиозно-догматическую систему. И хотя такой шаг в конце XVIII в. делали многие передовые мыслители, для Гегеля он имел особый смысл: он предполагал твердую решимость выйти за пределы предмета теологии и связанного с ней способа мышления, способа жизнедеятельности. Произведение «Позитивность христианской религии»[5], которое ранее уже цитировалось, явно свидетельствует о том, что Гегель сделал выбор – он сознательно вышел за границы официального системно-теоретического мышления, диктуемого теологией.

В конце XVIII в. заметным общественным идейным явлением, особенно ярко расцветшим на французской почве, стала просветительская критика религии как системы, которая является «пережитком темных веков», «грудой заблуждений». Гегель, в принципе не исключающий критику суеверий, заблуждений, иллюзий, имеющихся в религиозной системе, считает, однако, что на этом нельзя остановиться, ибо тогда останется неясным, как «могло быть воздвигнуто такое здание, которое так противно человеческому разуму и является сплошным заблуждением». Гегель подчеркивает: «…такое объяснение не затрагивает главного вопроса» – о «соразмерности религии с природой (человека. – Н.М.) в связи с видоизменениями этой природы в разные века…» 60. В противовес интерпретациям, превращавшим религию в простую сумму заблуждений, Гегель утверждает идею, к концу XVIII в., правда, уже не оригинальную: «…в самой человеческой природе „есть“ потребность в признании высшего существа – высшего по сравнению с человеческим деланием (Tun) в нашем сознании…» 61. Вдаваться в доказательство этой идеи Гегель считает излишним, ибо пришлось бы, говорит он, заниматься метафизическими изысканиями об отношении конечного к бесконечному и т.п. (здесь чувствуется влияние кантовской трактовки идеи бога как регулятивного принципа разума). Гегель лишь отмечает, что краткая формула – «всеобщая потребность в религии» – на самом деле подразумевает исследование многих отдельных потребностей «человеческой природы». Но такие исследования, продолжает он, «возможно, найдут для себя другое место» 62.

Что молодой Гегель считает основной целью своего трактата, так это рассмотрение религии в связи с изменениями, историческими модификациями человеческой природы в различные века, в тесной «связи с нравами и характером народов и эпох» 63. Для того чтобы обосновать преимущества своего подхода, Гегель подробно развивает в целом достаточно плодотворную и для того времени новую идею о необходимости анализировать человеческую природу именно в свете ее исторических модификаций. Отдает ли Гегель себе отчет в том, что, выбравшись из дебрей догматически-религиозной системы, он попадает на почву принципов философского мышления нового времени, где понятие «человеческая природа» ведь также было вплетено в системы теоретического размышления, в системы философского познания?

На этот вопрос можно ответить утвердительно. Работы молодого Гегеля интересны и знаменательны еще тем, что позволяют увидеть: переход от теологии к философии требует от немецкого юноши конца XVIII в. немалых нравственных и интеллектуальных усилий. Гегель должен убедить себя и своих читателей, что именно философская позиция, причем обретенная человечеством в новое время, дает мыслителю преимущество по сравнению с теологической. Преимущество – в неизмеримо большей степени свободы для человека, вступающего в философское сообщество, в «философскую секту», и принимающего ту или иную систему взглядов. «Если я убежден в правоте философской системы, то я сохраняю за собой право изменить свое убеждение, как только того потребует мой разум; вступая же в христианское общество, прозелит передавал ему и право решать за него, чтó истинно, он брал на себя обязанность соглашаться с таким решением независимо от разума и его возражений…»64 Принимая понятие человеческой природы в качестве объясняющего принципа, Гегель вовсе не «берет на себя обязанность» во всем непременно следовать приемам и методам философских систем, в которые данное понятие прежде было включено. Напротив, начинающий философ сразу обнаруживает склонность критически анализировать содержание и функции используемого им понятия.

Гегелевский критицизм, направляемый теперь уже в адрес предшествующих философских систем, тесно переплетен, что для нас особенно важно, с зачатками исторического подхода. Понятие «человеческая природа» Гегель трактует как исторически относительное. Как бы давно это понятие ни вошло в теоретические системы философии, особенно употребительным оно сделалось в новое время, причем в своем содержании оно детерминировалось исторически конкретными потребностями объяснения жизнедеятельности человека – такова основная идея Гегеля. И только потом понятие «человеческая природа» – вместе с системой других понятийных средств – приобрело абстрактный, застывший характер. Но это стало возможным, подчеркивает Гегель, только благодаря длительному историческому опыту человеческого познания. «Нужно было, – пишет молодой исследователь, – „оставить позади“ долгий, продолжавшийся каждый раз целые столетия ряд ступенек образованности, чтобы наступил наконец такой период, когда понятия стали уже столь абстрактными, что можно было убеждать себя, будто все бесконечное многообразие явлений человеческой природы сведено в единство немногих всеобщих понятий» 65. С этой идеей будут перекликаться обобщающие формулы «Феноменологии духа», где наличие исторически подготовленной абстрактной формы Гегель причислит к важнейшим характеристикам духовного развития своей эпохи.

Истолкование понятия человеческой природы как исторического – новшество по сравнению с основными тенденциями учений о человеке нового времени. В «Капитале» в полемике с Бентамом К. Маркс показал: философы нового времени стремились отыскать всеобщие, во все времена присущие человеку существенные свойства. Само по себе это, согласно Марксу, не было ошибкой: ведь такие свойства действительно имеются, но все дело было в том, что одновременно не была поставлена и осмыслена проблема исторических видоизменений, модификаций человеческой природы 66. Гегель же с самых первых своих шагов в философии обратил внимание именно на исторические модификации человеческой природы. Впрочем, здесь плодотворно сказалось воздействие кантовско-фихтевских идей о человеке, а также влияние философии молодого Шеллинга.

«Всеобщее понятие человеческой природы, – рассуждает Гегель, – допускает бесконечное число модификаций, и ссылаться на опыт, утверждая, что модификации необходимы, что человеческая природа никогда не наличествовала в чистом виде, – это не вынужденный прием, напротив, это можно строго доказать; достаточно только твердо установить, в чем могла бы заключаться чистая природа человека? Этому выражению ничего не нужно вмещать в себя, кроме одного – соразмерности со всеобщим понятием» 67. Расхождение между «всеобщим понятием», к поиску которого с полным правом устремляется философия, и «бесконечными модификациями», свойственными реальному развитию, Гегель считает принципиально неизбежным. «Но живая природа во веки веков – нечто иное, нежели понятие природы, и тем самым все, что для понятия было простой модификацией, чистой случайностью, чем-то лишним, становится необходимым, живым и, может быть, даже единственно естественным и прекрасным» 68.

Как вдохновенно звучит голос молодого Гегеля, возвышающего «живую природу», ее бесчисленные, неотделимые от жизни, а потому «естественные и прекрасные» модификации над узостью и сухостью «чистого» понятия! Какой контраст с апофеозом понятия у зрелого Гегеля! Для нас интересен и контекст, в который вплетено это противопоставление. Ведь «модификации» в этом случае – многообразие исторических форм религии и связанной с ней человеческой жизни. Понятие не может и не должно, утверждает молодой Гегель, перечеркнуть или сделать однотонной многоцветную картину исторического бытия. «Уже не достаточно всеобщего понятия человеческой природы; свобода воли оказывается односторонним критерием, поскольку нравы и типы людей, да и взаимосвязанная с ними религия не зависят от своего определения в понятиях…» 69 Опять-таки какое «негегелевское» (если сопоставлять с поздними принципами гегельянства) рассуждение! История, реальное течение человеческой жизни, действительное преобразование нравов и типов людей многообразнее, важнее, «первичнее», чем «определение в понятиях» свойств и характеристик человека. «Всеобщие понятия человеческой природы слишком пусты, чтобы составить меру особенных – не случайно более разносторонних – потребностей религиозного духа» 70.

Мысль о неподвластности живого течения человеческой жизни, всех ее бесчисленных и многокрасочных модификаций «сухому» и абстрактному понятию человеческой природы отнюдь не склоняет Гегеля к иррационалистическим выводам, которые пытались приписать ему экзистенциалистские интерпретаторы. Дело для Гегеля, напротив, заключается в том, чтобы работать с понятиями, с самого начала учитывая историческое развитие выражаемого ими явления, а стало быть, исторический смысл самих понятий. А потому молодой автор стремится создать и опробовать в процессе исследования религии особую разновидность исторического подхода. Но едва только Гегель вступает на сознательно выбранный им путь, считая, что действует как «мыслящий историк», как он сразу сталкивается с немалыми трудностями.

Положим, нетрудно принять вполне разумное решение, что развиваемый в данном случае «сущностный» исторический подход будет исключать из рассмотрения «бесконечно различные формы, какие были у христианской религии в разные эпохи и у разных народов» 71-72 и что он вообще будет свободен от бесчисленных деталей, считающихся неотъемлемыми атрибутами эмпирического исторического описания. Но если исследователь все-таки остановился на историческом подходе к религии, то ему так или иначе придется обращаться к реальной картине истории и осуществлять отбор среди доступных ему, иногда обозримых, а иногда необозримых исторических фактов. Где и в каком объеме он будет добывать факты? И что станет тогда точкой отсчета, критерием их отбора? Надо отметить, что у Гегеля таких точек отсчета и критериев сразу несколько – это проблемы, особенно его интересующие, когда перед умственным взором его пробегает история христианства, усвоенная из известных ему исторических сочинений (как правило, написанных церковными историками, что очень и очень существенно). Но основными критериями отбора исторического материала становятся ценности, критические мысли и настроения, происхождение которых и отношение к теперь осуществляемому историческому осмыслению представляют первостепенный интерес.

Какие же проблемы Гегель выдвигает на первый план и какие ценности защищает, когда он как будто бы объективно хочет проанализировать христианство как исторический феномен?

Пожалуй, наиболее важная для Гегеля проблема та, которую он четко формулирует только к концу своего труда (трудно сказать, почему главное появляется под занавес – из композиционных ли, цензурных или каких-то иных соображений). Это и есть зафиксированный нами во вступлении к настоящей главе взгляд на период вытеснения христианской религией язычества как на одну из «удивительных революций», обнаружение скрытых причин которых – причин, лежащих в «духе времени», – и является целью исследования «мыслящего историка» (или, что то же самое, истористски ориентированного философа). Революции в сфере духа толкуются молодым Гегелем весьма широко. Мы сможем далее убедиться, что понятие «дух времени» уже у молодого Гегеля – обозначение некоторых вскрываемых им немаловажных исторических особенностей той эпохи, которая породила христианство, и особенностей его последующей истории.

Не имея возможности вдаваться в детали, кратко суммируем основные идеи, которые Гегель развивает в связи с рассмотрением истории христианства. Они важны для оценки типа зарождающегося историзма.

«Высокомерный и злобный» изоляционизм части иудейского народа, согласно Гегелю, был исторически обречен. В народе росло сознание этой обреченности, что способствовало огромному успеху призывов Христа к «всеобщей человечности». Гегель, несомненно, имел в виду не только давнюю историю. Изоляционизму и провинциализму официальной политики своей расколотой страны он противопоставлял освящаемую сединами истории и именем Христа идею единства человечества.

Далее человечность, простоту, естественность отношений Христа (изображаемого реальной исторической личностью) с его ближайшими учениками Гегель противопоставляет отчужденности, ритуальной холодности и фальшивости отношений между людьми, впоследствии складывающихся на основе христианской религии 73. Причину нравственной деградации религиозных объединений Гегель видит в социально-политическом содержании их жизнедеятельности. Последняя сконцентрировалась вокруг завоевания собственности и власти, вокруг возрастающих государственных притязаний церкви 74. С его точки зрения, предназначение истинной («позитивной») религии не отправление государственной власти, а нравственное, духовное обновление личности. В соответствии с этой целью должны строиться и религиозные объединения 75.

В действительной же истории религией был утрачен смысл поучений Христа. Государственные притязания, нетерпимость, насилие, проявленные церковью в реальной социальной жизни, имели своим следствием догматизацию церковных доктрин, их превращение в системы, чуждые жизни, порывам, устремлениям истинно религиозно-нравственного человека. Человеку нужно предоставить возможность выбрать себе веру – разумеется, на основании свободного знакомства с существующими верованиями. А что было в истории? «Средство наиболее действенное, до сих пор наиболее часто применявшееся для защиты веры церкви, состоит в том, чтобы устранить самую возможность для членов церкви столкнуться с чужими религиозными мнениями… Со стороны внешней возможность того, чтобы вера изменилась, предотвращается строгой цензурой, запретом чтения тех или иных книг, обсуждения в разговорах, на церковных и ученых кафедрах чужих мнений…» 76

В критическом анализе Гегелем истории церкви просматривается конструктивный принцип, от которого зависит и характер первых проб гегелевского историзма. Гегель выбрал путь исторического исследования, но исследования не описательного, а теоретического, сущностного, философского. При рассмотрении истории он пользуется ценностно-теоретическими критериями: ими становятся представления о «природе» человека и о предназначении религии. Но откуда были взяты эти представления о сущности, превратившиеся в своего рода логико-теоретические точки отсчета при обработке исторического материала?

На первый взгляд кажется, что основой является реальная история и наблюдение за ней: поэтому рассуждение как будто бы начинается с выявления смысла поучений и действий самого Иисуса Христа как исторической личности, верований и деяний первых христиан. Но если приглядеться к делу внимательнее, окажется, что история скорее служит иллюстрацией (для этого она соответственно обрабатывается) к заранее заданному идейному «масштабу» – к противоречивому сплаву идеалов, ценностей, устремлений. А он, этот сплав, как мы пытались показать, выковался в процессе социального опыта неортодоксального философского сообщества Германии последнего десятилетия XVIII в. и носил на себе следы происхождения, образования, формирования самого Гегеля.

Среди идей, предопределивших оценку, отбор исторического материала, было ранее рассмотренное понимание системности, вылившееся в ценностно-критическое умонастроение. Деятельность учреждений, господствующих или стремящихся (подобно церкви) к господству, имеет тенденцию – и это правильно подметил Гегель, – образовывать систему, отчужденную от индивида; соответственно реальной системе господства формируется, догматизируется, насильственно внедряется в сознание людей официальная идеологическая система ритуалов, догм, принципов. Связывание системы учреждений, господства и системы идей (на примере истории религии) – глубокое прозрение молодого Гегеля. Противостояние индивида и таких систем, пережитое передовыми людьми гегелевского поколения, обрисовано в письмах, первых произведениях молодого мыслителя с искренностью и талантом. Именно с точки зрения спора системы и свободолюбивого индивида просматривается (бегло, фрагментарно) история. Гегель проклинает таким образом понимаемые системные образования и прославляет свободолюбивые порывы, ненасильственные, нравственные человечные устремления. При несомненном гуманизме самих ценностей становится явным, что как содержание идей системности и историзма, так и их применение к конкретному материалу во многом сводится к иллюстрации заведомо принятых ценностных антитез. А это порой ведет к неисторическому взгляду. Отчуждение индивида от «системности» (системы господства и системы идей) как сколько-нибудь значимый феномен вряд ли составляет стержень всей наблюдаемой истории.

У Гегеля в этом проецировании на историю современного ему отчужденного, свободолюбивого сознания есть немалое оправдание – ведь и раньше велась борьба против сил деспотизма, догматизма, которая в разных формах велась на протяжении всей истории, в частности истории религии. Но применительно к идеям системности и историзма история еще должна быть более глубоко и тонко осмыслена, что чувствует и сам Гегель.

Итак, в Берне Гегель еще не избрал собственного пути в философии. Но интенции радикальной философской критики отныне и навсегда остались в гегелевском мышлении, хотя формы ее в дальнейшем существенно видоизменились.

Следующий после бернского, франкфуртский период жизни Гегеля (1797 – 1800 гг.) из-за ограниченности объема исследования мы лишены возможности рассмотреть специально. Его основные результаты, существенные для нашей темы, хорошо подытожены в следующих словах западногерманского исследователя Ф. Николина: «Исторические постановки вопросов в возрастающей степени перерастают в системные, и в конце франкфуртского периода появляется проект системы (к сожалению, дошедший до нас в фрагментарном виде), который можно рассматривать и как завершение предшествующего развития Гегеля и как основу новых его начинаний. Гегель, достигнув тридцатилетнего возраста, вступает в сферу общественной деятельности» 77.

Набросок, проект, о котором упоминает Николин, – написанный, видимо, в 1796 г. фрагмент «Первая программа системы немецкого идеализма»[6]. Однако о том, кто его автор, гегелеведы спорят до сего дня 78. Высказывались (Ф. Штарком и др.) обоснованные, как нам кажется, сомнения в том, что автором фрагмента был именно Гегель. Думается, фрагмент написан или одним Гёльдерлином, или последним в соавторстве с Гегелем, а возможно, и с Шеллингом (но вряд ли одним Шеллингом, которому Ф. Розенцвейг и другие гегелеведы приписывали авторство).

В фрагменте выражены ценности, оказавшие решающее влияние на формирование и развитие молодого Гегеля. Во главу угла поставлена ценность свободы индивида, о которой говорится как о чем-то само собой разумеющемся: «Первую идею, естественно, составляет представление о самом себе как об абсолютно свободном существе» 79. Далее системное размышление переходит к природе, точнее, «снисходит» к ней (это выражение автора или авторов фрагмента довольно точно обозначает статус природы и в будущей системе Гегеля); затем система следует к «делам человеческим», где снова центром становится идеал свободы. Что касается других деталей первого проекта системы (провозглашение эстетического «высшим актом разума», призыв создать «мифологию разума»), то они представляются нам нехарактерными как раз для Гегеля, даже если сделать скидку на присущую ему в молодости способность одушевляться чужими идеями.

Но главное: мысль о системе как необходимой конструктивной стороне философствования начинает все более четко утверждаться в сознании молодых мыслителей Шеллинга – Гегеля – Гёльдерлина уже в 1796 г. Ее более явная и развернутая разработка относится к йенскому периоду. К его анализу – в свете проблем системности и историзма – мы далее и переходим.

Примечания

Основная литература, в которой имеются свидетельства о гимназических и студенческих годах Гегеля: Klaiber J. Hölderlin, Hegel und Schelling in ihren swabischen Jugendjahren, o.O., 1877; Ziegler Th. Zu Hegels Jugendgeschichte. – Kant-Studien, 1909, Bd. 14; Zeller E. Über Hegels theologische Entwicklung. – Theologische Jahrbücher, 1845, Bd. 4; Rosenkranz K. Hegels Leben. B., 1844; Dokumente zu Hegels Entwicklung / Hrsg. von J. Hoffmeister. Stuttgart, 1936; Гайм P. Гегель и его время. СПб., 1861.

Из новых материалов интересен изданный Фр. Николином подробный каталог посвященной Гегелю юбилейной выставки 1970 г. в Штутгарте: Hegel, 1770 – 1970. Leben. Werk. Wirkung; Eine Ausstellung des Archivs der Stadt Stuttgart. Stuttgart, 1970. См. также: Nicolin Fr. Zur Situation der biographischen Hegel-Forschung: Ein Bericht. Stuttgart, 1975. (Veröffentlichungen des Archivs der Stadt Stuttgart; S.-H. 6). В марксистской литературе см.: Lukacs G. Der jungen Hegel. B., 1954. Оценка этой работы дана в кн.: Бакрадзе К.С. Система и метод философии Гегеля. Тбилиси, 1958, с. 60, 74 – 75; Овсянников М.Ф. Философия Гегеля. М., 1959, с. 62; Хевеши М.А. Из истории критики философских догм II Интернационала. М., 1977. См. также: Гулыга А.В. Гегель. М., 1970, с. 7 – 31; Buhr М. Zur Geschichte der klassischen bürgerlichen Philosophie. Leipzig, 1972, S. 58 – 69.

1 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет: В 2-х т. М., 1970, т. 1, с. 183 – 184.

2 Hegel G.W.F. Werke: 20 Bd. Frankfurt а.M., 1970, Bd. 2. Jenaer Schriften, 1801 – 1807, S. 582.

3 Haering Th.L. Hegel. Sein Wollen und sein Werk: Eine chronologische Entwicklungsgeschichte der Gedanken und der Sprache Hegels. Leipzig; Berlin, 1929, S. 16.

4 Ibid.

5 См.: Фишер К. Гегель, его жизнь, сочинения и учение. М.; Л., 1933, с. 5.

6 Гёте И.В. Собр. соч.: В 10-ти т. М., 1976, т. 3, с. 415.

7 Там же, с. 416.

8 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., т. 1, с. 179.

9 Р. Гайм делает небезынтересное замечание о компенсирующем значении просветительских идей и настроений, адаптированных в такой стране, как Германия, и особенно в такой ее части, как Вюртемберг, где в период правления эрцгерцога Карла-Евгения страдали от «внешних притеснений» и искали спасения «в спокойной мудрости, которая не позволяла останавливаться на общественных бедствиях». «Подобно тому как в шестнадцатом веке реформация, так в восемнадцатом „рассудочное просвещение“, прямое следствие и продолжение реформации, встречало в Вюртемберге постоянно хороший прием» (Гайм Р. Указ. соч., с. 25). Гайм перечисляет имена просветителей, которые цитируются в дневниках Гегеля-гимназиста: Клопшток, Лессинг, Виланд, Рамлер, Обергард, Кампе, Николаи, Гарве, Зульцер, Мейнерс – видные представители «высокой» немецкой литературы вперемешку с присяжными моралистами, о которых Гегель впоследствии (например, о Кампе) будет говорить с нескрываемым презрением. Дальнейшее развитие Гегеля до какого-то времени еще будет связано с отстаиванием просветительских идеалов, но уже в ранних работах начинается процесс преодоления идейных установок Просвещения.

10 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., т. 1, с. 392. О «швабских» чертах в характере и мышлении Гегеля см.: Gadamer H.-G. Die verkehrte Welt. – In: Materialien zu Hegels Phänomenologie des Geistes. Frankfurt a.M., 1973, S. 108.

11 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., 1971, т. 2, с. 241.

12 См.: Hegel G.W.F. Werke, Bd. 2, S. 582.

13 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., т. 1, с. 47.

14 Гёте И.В. Указ. соч., т. 3, с. 38.

15 См.: Там же, с. 39 – 40.

16 См.: Dilthey W. Die Jugendgeschichte Hegels. В., 1905.

17-18 Hearing Th.L. Op. cit., S. 49, 51. Более подробные сведения о преподавателях Тюбингена в гегелевское время см. в кн.: Hegel, 1770 – 1970. Leben. Werk. Wirkung, S. 60 – 68.

19 В гегелеведческой литературе основательно рассмотрен вопрос о значении французской революции для немецкой классической философии, и в частности для формирования молодого Гегеля. См.: Buhr М. Zur Geschichte der klassischen bürgerlichen Philosophie, S. 49 – 53; Droz J. L’Allemagne et la Revolution française. P., 1949; D’Hont J. Verborgene Quellen des Hegelschen Denken. B., 1972; Ritter J. Hegel und französiche Revolution. Köln; Opladen, 1957.

20 См.: Hegel, 1770 – 1970. Leben. Werk. Wirkung, S. 71. Далее факты и материалы о Тюбенгене даны по этому изданию. См. так же: Hearing Th.L. Op. cit., S. 49; и др.

21 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., т. 2, с. 220 (перевод нами уточнен).

22 Там же, с. 224.

23 Там же, с. 230.

24 Там же, с. 232.

25 См.: Фишер К. Указ. соч., с. 60.

26 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., т. 2, с. 224.

27 Там же, с. 213, 214.

28 Там же, с. 215.

29 Там же.

30 Там же, с. 218.

31 Там же, с. 221.

32 Там же.

33 См.: Яковенко Б. Предисловие. – В кн.: Фихте И.Г. Избр. соч. М., 1916, т. 1, с. XLVIII и далее. См. также: Léon X. Fichte et son temps. P., 1924, t. 2, p. 121 – 131.

34 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., т. 2, с. 227.

35 Там же, с. 231.

36 Там же, с. 226.

37 Там же, с. 231.

38 Там же, с. 226 – 227.

39 Там же, с. 229.

40 Там же, с. 217.

41 См.: Там же, с. 216.

42 Там же, с. 217, 220.

43 Там же, с. 220.

44 Там же.

45 См.: Там же, с. 223.

46 См., например: Там же, с. 231.

47 См.: Там же, с. 233.

48 Там же, с. 231.

49 Оценку этих работ Гегеля и полемики вокруг них см. в кн.: Бакрадзе К.С. Указ. соч., с. 59 – 61 и др.

50 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., т. 1, с. 65.

51 Там же, с. 59.

52 Там же, с. 48, 49 – 50.

53 Там же, с. 62.

54 Там же, с. 54.

55 См.: Там же, с. 52.

56 Там же, с. 63.

57 Там же, с. 168.

58 Там же, с. 169

59 Там же, с. 174.

60 Там же, с. 95.

61 Там же, с. 99.

62 Там же.

63 Там же, с. 95.

64 Там же, с. 131.

65 Там же, с. 90.

66 См. по этому вопросу: Философия эпохи ранних буржуазных революций. М., 1983, с. 508.

67 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., т. 1, с. 91.

68 Там же.

69 Там же.

70 Там же, с. 92.

71-72 Там же, с. 96.

73 См.: Там же, с. 131 – 132.

74 См.: Там же, с. 144.

75 См.: Там же, с. 159 – 160.

76 Там же, с. 164 – 165.

77 Hegel, 1770 – 1970. Leben. Werk. Wirkung, S. 112.

78 Литературу по этому вопросу и анализ современных дискуссий см. в кн.: Das älteste Systemprogramm: Studien zur Frühgeschichte des deutschen Idealismus. – Hegel-Studien, Bonn, 1973, Beih. 9; Düsing К. Ästhetischer Platonismus bei Hölderlin und Hegel. – In: Homburg von der Höhe in der deutschen Geistesgeschichte: Studien zum Freundeskreis um Hegel und Hölderlin. Stuttgart, 1981, S. 113 – 114.

79 Гегель Г.В.Ф. Указ. соч., т. 1, с. 211.

Глава вторая. Йена. Критика систем философии и поиски оснований собственной системы. Мир отчуждения и гегелевский историзм

Важнейшим достижением мирового гегелеведения 60-х и особенно 70-х годов было более глубокое, чем прежде, исследование йенского периода развития Гегеля. Представить результаты этих новейших исследований тем более необходимо, что предлагаемая нами в дальнейшем интерпретация йенского периода творчества Гегеля в свете проблем системности и историзма отталкивается от наиболее серьезных и, надо отметить, весьма острых гегелеведческих дискуссий последнего десятилетия (хотя о них придется говорить – за неимением места – очень кратко).

Прежде всего важно иметь в виду, что проделана обширная издательская историко-текстологическая работа, которая позволяет современным исследователям располагать более полно представленными и более точно датированными материалами по сравнению с теми, которые были известны благодаря работе К. Розенкранца «Жизнь Гегеля» (1844) 1 и публикации йенских текстов X. Эренбергом и X. Линком (1915) 2. На текстологической основе этих двух последних изданий строились прежние интерпретации йенского периода (в работах Т. Хеаринга, Ф. Розенцвейга, Ю. Шварца, Г. Лукача, X. Шмитца 3 и др.). В 60-х годах началась и в 70-х годах продолжилась новая публикация на языке оригинала гегелевских текстов этого периода 4, которая стала предпосылкой более глубокой работы над ними.

Значительным событием в философской жизни нашей страны явилась публикация – с учетом новых материалов и уточненной датировки – ранее непереводившихся на русский язык йенских работ Гегеля (в книгах: Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет, т. 1 и Гегель Г.В.Ф. Политические произведения – с вступительными статьями соответственно А.В. Гулыги и В.С. Нерсесянца). Но надо с сожалением отметить, что основательной работы над йенскими текстами Гегеля в нашей стране до сих пор проведено не было.

На Западе историко-текстологическая работа и проблемные интерпретации йенского периода сконцентрировались вокруг двух основных тем. Сначала обсуждались на новом уровне произведения Гегеля, посвященные естественному праву и политике. Основными участниками дискуссии были К. Илтинг, Ю. Хабермас, О. Пёггелер, М. Ридель, Г. Гёлер 5. Не имея возможности дать полную информацию об этих весьма интересных спорах, мы в дальнейшем только вкратце коснемся их при рассмотрении «Системы нравственности» и «Йенской реальной философии».

В конце 60-х и начале 70-х годов центр дискуссий западных гегелеведов переместился к проблемам логики и метафизики и, что особенно важно для нашей темы, к вопросу о специфике ранних системных разработок Гегеля. Это также было связано с новыми текстологическими изысканиями и обнаружением ранее неизвестных гегелевских текстов. X. Киммерле в результате текстологического анализа (с применением современных методов статистического исследования текстов) изменил датировку гегелевской рукописи, известной под названием «Логика, метафизика, натурфилософия» 6. Розенкранц датировал ее 1801 г., Эренберг и Линк относили к 1801 – 1802 гг. Теперь принято в соответствии с изысканиями X. Киммерле датировать работу 1804 – 1805 гг. Это весьма важно, ибо меняет представление о вехах развития гегелевской мысли в Йене, да и вообще дает основания для уточнения представлений об эволюции гегелевской философии. В связи с этим возникла острая дискуссия, – ее участниками были, кроме X. Киммерле Р.И. Хорстманн, И.X. Треде, К. Дюзинг 7 и др. В 1975 г. Ева Цише обнаружила неизвестные ранее рукописи Гегеля, относящиеся к 1801 – 1802, 1803 и 1803 – 1804 гг. 8 Они подготавливаются к изданию М. Баумом и К.Р. Майстом 9. Эти философы уже выступили в печати с изложением основных идей новых рукописей; имеются и некоторые другие публикации, в которых частично использовались новые материалы 10. И снова разгорелись споры вокруг вопроса о путях развития гегелевской мысли в Йене.

Остановимся сначала на идеях, оценках, гипотезах, которые существенны для основной проблематики нашей книги. Исследователи справедливо обратили внимание на то, что довольно долго без должной точности и дифференцированности употреблялось понятие «молодой Гегель». Скажем, о работах, написанных Гегелем до «Феноменологии духа», говорилось очень бегло. В интерпретациях многих гегелеведов, начиная с 40-х и кончая первой половиной 60-х годов, «Феноменология…» стала, по существу, единственным достойным внимания йенским произведением, да и вообще для них она как бы затмила собой другие гегелевские сочинения. В йенских размышлениях философа видели не более чем «заготовки» для будущих системных построений, не имеющие самостоятельного значения и интереса.

В новых исследованиях, конечно, не только не снят, но и более широко анализируется вопрос о том, как соотносятся первые системные проекты Гегеля с его системой, развернутой после создания «Науки логики» и на ее основе. Но этот вопрос применительно к теме системности в йенских произведениях Гегеля теперь уже не заслоняет другие аспекты системной проблематики и выступает в единстве с ними. Западногерманский исследователь К. Дюзинг правильно отмечает: «Старое гегелеведение усматривало в отклонениях йенских концепций от „зрелой“ системы Гегеля лишь незавершенность и предварительный характер йенских набросков. И только в 60-х годах начало возникать все больше исторических интерпретаций йенских проектов, интерпретаций, которые в широком смысле признали собственную значимость последних. Впервые благодаря такому рассмотрению создалась возможность открыть основы изменения, не сформулированные также и самим Гегелем, – основы, которые ввели к поздней концепции системы» 11. В новых работах была сформулирована верная исследовательская установка: поскольку речь идет о становлении гегелевской философии, системы Гегеля, необходимо внимательно изучить «переходные явления» 12, которые делают картину идейного развития философа в Йене не однотонной, а многокрасочной.

Что касается проблемы системности, то интерес представляют не только те йенские тексты, в которых так или иначе высказывается мысль о логике как теоретическом основании системы. Они действительно очень важны, ибо могут расцениваться как наметки логицистского подхода к системной мысли, который становится для Гегеля основным уже в период создания «Науки логики». Но и другие «модели» системного построения, основанные на социально-политической проблематике, вплетенные в феноменологический анализ, тоже существенны, интересны. При их создании и применении, во-первых, опробывались различные варианты системного размышления, которые в наши дни привлекли еще большее внимание, чем в ту эпоху, причем и удачи, и ошибки Гегеля остаются поучительными. Во-вторых, каждая из таких «проб» вносила какую-либо крупицу нового содержания в формирующийся принцип системности, подробно развитый Гегелем на диалектико-логической почве, так что все йенские работы важны для расшифровки этапов пути философа к «Науке логики». Кроме того, отдельные результаты, включенные в иной общий контекст, затем вошли в соответствующие разделы гегелевской системы. В-третьих (и эта сторона дела западными гегелеведами рассматривалась мало), в связи с новыми гегелевскими системными разработками меняется, ограняется также и идея историзма.

Далее мы постараемся подтвердить справедливость этих общих оценок в ходе поэтапного анализа идейной эволюции гегелевского понимания проблем системности и историзма (в связи с чем будут более конкретно охарактеризованы достижения и недостатки новейших гегелеведческих изысканий).

В начале века в Йене совершился четкий переход Гегеля к системным умонастроениям и построениям 13. Возникает важный вопрос, который, как нам представляется, мало обсуждался в гегелеведческих дискуссиях: каковы основные причины, определившие интерес Гегеля не только к критическому, но и к позитивному анализу идеи системности? Попытаемся дать на него ответ.

Прежде всего этот переход был связан с новым обращением мыслителя к общественно-политической проблематике. Существенно, что теперь Гегель не остается лишь во власти ценностных, проистекающих из чувства отчуждения способов размышления об обществе, государстве, политике, а настойчиво стремится к «объективной», как он сам говорит, трактовке политических проблем. Намечающийся поворот в мышлении Гегеля, в частности, состоит в том, что он хочет сделать более основательные, объективные выводы из подмеченного им системного характера господствующих общественных отношений, т.е. из представлений о «социальном порядке» как взаимосвязанной системе отношений, учреждений, действий, событий, предписаний, духовных принципов. И пусть порой социальный порядок в Германии граничил с беспорядком, хаосом, а система заявляла о себе через сумбурные, внешне бессистемные действия, все же в ней, что хорошо чувствовали и начинали лучше понимать немцы, были свои цельность, последовательность, жесткость, был свой набор объективированных целей.

Основное устремление Гегеля этого периода, запечатлевшееся в его так называемых политических произведениях: надо подключить общественные, социально-политические реалии к «собственной системе духа», рассмотреть их не совпадающее с социально-исторической эмпирией, скрытое от глаз сущностное движение для того, чтобы более глубоко осмыслить возможности реализации свободы, гуманности, справедливого правопорядка. Если раньше Гегель главным образом клеймил системы деспотизма и связанные с ними идеологические системы, то теперь он, не отказываясь от многих своих прежних оценок, в то же время стремится понять источники и объективные формы системной взаимосвязи важнейших областей социального действия. Новый тип социального размышления молодой исследователь пытается применить и в его, можно сказать, моделирующем значении по отношению ко всей «спекулятивной философии»: Гегель пытается набросать проект системы, ориентированной прежде всего на философское осмысление социальных отношений. (Мы, к сожалению, вынуждены были из-за соображений объема отказаться от включения в книгу уже написанного раздела, посвященного анализу в этом ключе социально-политических работ Гегеля начала XIX в. Отсылаем читателя к самим этим работам и к исследованиям специалистов по гегелевской философии государства и права 14.)

Не менее важным для Гегеля обстоятельством – как в позитивном, так и в критическом плане – стало то, что «дух системности» уже был воплощен в философии Канта, Фихте, Шеллинга, что их работа над принципом системности была подчинена стремлению привить на философской почве наиболее характерный для всей тогдашней немецкой культуры росток – идею «органической целостности», «тотальности». Считалось, что тяготение к целостности заложено в устремлениях сердца и усилиях духа, но простирается и далее, захватывая природу и историю, ближний мир вещей, событий, индивидов и дальний мир неземных пространств, ушедших и грядущих времен, когда-либо живших и будущих поколений. Несмотря на известную расплывчатость, а порой почти метафизическую абстрактность идеи целостности как таковой, она облекалась в уточнявшие ее гуманистические образы, чувства, идеалы, которые достаточно четко отделяли передовую культуру и философию Германии от реакционной идеологии, апологии деспотизма, в тот период усиленно эксплуатировавших понятия «единство», «тотальность», «порядок», «система».

Взлелеянные передовой культурой Германии сердце и ум индивида одушевленно, порой сентиментально хотели побрататься со всем миром, увидеть в нем самих себя и проникнуться надеждой, что даже и в мертвой природе в унисон с переживаниями, мыслями, страданиями человека – обязательно благородными! – пульсирует скрытая «духовность», созвучная людям жизнь. И если возникали разногласия, то в этом вопросе они касались оттенков: «говорит» ли с человеком бог, «дух» самой природы или некий (не случайно обожествляемый) «сверхприродный» дух, объемлющий и природу и человека; сообщается ли «дух» с человеком при помощи языка сердца, обращая к нему страстный голос «тотальной любви», или он вещает индивиду свои тайны языком интеллектуальных, требующих специальной расшифровки абстрактных символов.

Культура Германии – вспомним, страны, истерзанной раздробленностью и хаосом, – была буквально пронизана идеей космического, «тотального» духовного порядка, и философия, черпая подобное умонастроение из общего потока культуры, снова возвращала в него метафизически обоснованный, укрепленный и расширенный принцип единства. По целому ряду причин, которые станут более ясными при конкретном анализе философии Гегеля, в культуре Германии конца XVIII – начала XIX в. «тотальность» духа предстала как гарант целостности мира. На почве науки и философии эта общая тенденция культуры не случайно переливалась в идею системности. Если поэзия, литература, изобразительное искусство могли позволить себе передавать впечатления и мысли фрагментарно, эмоционально, то философия в соответствии с фундаментальными ее традициями (а к ним Гегель в Йене делается особенно чувствительным) бралась обосновать, доказать, развернуть применительно к самым различным областям единый принцип «духовности» и целостности мира.

Как бы метафизична ни была немецкая культура, она не могла подменить собой метафизики философствования – к философии она подводила вплотную, часто в нее переливалась и тем еще острее выражала свою нужду в философии «целостности». И философия не могла бы ответить на идейную потребность всей культуры в целостности, когда бы она не попыталась представить самую себя в виде новой целостности, соответствующей духу современности. А это значит, что философия должна была предлагать культуре целостные системные построения, причем все время искать новые, оригинальные системы. Гегель, как мы увидим, глубоко чувствует эту потребность общественной жизни и культуры, переживает трудности и противоречия, связанные с ее реализацией.

Мировоззренческая целостность культуры, взаимовлияние ее отдельных областей для передовой немецкой интеллигенции были опорой в борьбе за социальные преобразования, против государства – раздробленного, внешне хаотичного, но единого и жесткого в системе полицейского надзора, идеологической слежки. Художественная культура в Германии всегда играла немалую роль, но во второй половине XVIII – начале XIX в. она стала невиданно влиятельным общественным феноменом. В единстве с ней развивалась философия, некоторое время оставаясь в тени литературы, затем, и в немалой степени благодаря усилиям Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля, она вырвалась вперед. Науки, включая естественные и математические, в Германии XVIII столетия еще не были влиятельной формой общественного сознания. Однако и в них к началу XIX в. тоже намечается известное оживление, происходит некоторый перелом, причем их воздействие на культуру, ее идеи и идеалы начинает возрастать.

«С большим интересом, – пишет Гегель Шеллингу 23 февраля 1807 г., – я прочитал твои сообщения относительно новой, более высокой стороны физических наук» 15 (имеется в виду данное в одном из писем Шеллинга толкование опытов и теории физика Риттера, из которых философ пытался извлечь идею полярности и всеобщей «одухотворенности» природы). Гегель, между прочим, признается другу, что слаб по части проведения опытов и выражает желание поучиться у опытных экспериментаторов. В Йене Гегель продолжал усиленно изучать естествознание и плодотворно общался с естественниками (на титуле «Феноменологии духа» он именовался не только профессором Йенского университета, но и членом Минералогического общества. О принятии в общество (1804 г.) Гегель как о предмете особой гордости сообщает в цитировавшемся ранее наброске автобиографии 16).

В работах и письмах йенского периода Гегель все чаще ставит вопрос, который постепенно превращается в важнейшую проблему его произведений – о роли наук в человеческой жизни, о соотношении философии и других наук, о научности самой философии. Гегель особым образом трактует проблему науки и научности, вопрос о связи философии с царством наук. Наука для молодого философа есть прежде всего «теодицея» 17, что при более конкретном гегелевском рассмотрении означает ответ на мировоззренческие, смысложизненные загадки. Читатель должен иметь в виду, что понятие «наука» в это время еще не приобрело того отвлеченного логического смысла, какой Гегель будет придавать ему в более поздних произведениях. «Наука», «научный подход» мыслятся прежде всего как умение освободиться от субъективных пристрастий, учесть собственное движение, внутренний «порядок» исследуемой целостности, будь то жизнедеятельность людей в государстве или ход на глазах протекающей истории.

«Наука» для Гегеля – это именно система объективных ориентаций, которая позволяет человеку не захлебнуться в пучине житейской прагматики, сохранить духовные устремления, не растеряться перед быстро сменяющимися историческими событиями. Для формирования первых собственных вариантов системного и исторического анализа поворот Гегеля именно к «науке» и «научности» в понимании истории имел первостепенное значение.

Гегель пришел к новому способу интерпретации исторических событий отнюдь не сразу. Еще 13 октября 1806 г, только что закончив «Феноменологию духа», он, как известно, восторгался Наполеоном – с сентиментальностью, распространенной тогда среди радикально настроенных немцев (к их числу принадлежал и Гёте). Император представляется Гегелю самой «мировой душой» на коне. Да и как было не взволноваться, не испытать «удивительное чувство», когда, по словам Гегеля, можно было собственными глазами созерцать «такую личность»! Ведь она «охватывает весь мир и властвует над ним»! 18

А вот из письма, написанного всего через несколько месяцев, 23 января 1807 г., видно, что рекогносцировки воплощенного мирового духа успели приесться вчерашнему поклоннику, а всего больше набили оскомину пустые словопрения вокруг непростых для Германии исторических событий. Гегеля теперь интересуют, занимают не просто деяния отдельных личностей, пусть и великих, а воздействие недавней истории на целые нации и на отдельных индивидов: «Не только французская нация благодаря горнилу своей революции избавилась от множества учреждений, из которых человеческий дух вырос, как из детской обуви, и которые уже мешали ей и другим, как бездушные цепи, но и индивид стряхнул с себя страх смерти и заведенный образ жизни, который, при изменении кулис, уже не имеет внутренней опоры. Это придает французской нации большую силу, помогающую ей бороться с другими. Эта сила давит на замкнутость и косность тех, кто, будучи вынужден отречься от своей инертности перед лицом действительности, усваивает наконец эту последнюю и кто, быть может, превзойдет своих учителей, поскольку внутреннее сохраняется во внешнем» 19.

Отсюда – надежды на науку, которая помогает понять суть, объективность, необратимость хода истории и действовать в соответствии с таким пониманием. «Она оградит нас от того, чтобы смотреть на события с животным изумлением или более благоразумно приписывать их случайности мгновения или причудам таланта, чтобы считать, что судьба империй зависит от того, занята или не занята данная возвышенность, чтобы рассуждать о победе неправого или низвержении правого дела» 20. Это первостепенно важный для Гегеля объективистско-истористский ход мыслей.

Согласно данному ходу мыслей философии как «синтезирующей» форме культуры вверяется важнейшая миссия, в чем Гегель един не только с крупнейшими философами, но с писателями, художниками, учеными своего времени. В такой стране, как Германия, где все еще продолжали носить трещавшую по швам «детскую обувь», сброшенную другими народами, где позволяли себе отворачиваться от уроков истории, – в этой стране именно философия брала на себя задачу сохранить смысл объективных социально-исторических уроков, собрать, сгруппировать их, тем самым представив сознанию современников и людей грядущих эпох. Гегель по существу уже начал ставить перед философией системную цель – выразить в мыслях свою эпоху, а следовательно, сохранить через форму преемственности философского познания схваченную в мыслях совокупную человеческую историю. Не будем, однако, забывать, что Гегель находится в самом начале этого пути.

Для формирования системных идей было существенно то, что уже и молодой Гегель видел задачу философии по отношению к истории в ее синтезирующей, объединяющей миссии. Прибыв в Йену, расцветшую «благодаря прогрессу науки и солидарности ученых» (и, кстати, покинув ее позже также и потому, что выдающиеся таланты культуры и науки тогдашней Германии один за другим оставляли этот некогда блестящий город), Гегель должен был особо решать вопрос о миссии философии не только по отношению ко всей человеческой жизни, но и по отношению к «царству наук». И вот вариант суммарного ответа (отрывок из письма Фоссу, май 1805 г.): «Философия ведь действительно царица наук благодаря как своим собственным свойствам, так и взаимодействию с другими науками, а также благодаря тому, что от нее как от науки, сущность которой – понятие, исходит подвижность, сообщающаяся другим наукам; благодаря всему этому философия получает от других наук полноту своего содержания и со своей стороны побуждает их компенсировать отсутствие у них понятия. Но при этом сама философия испытывает от них побуждение к тому, чтобы избавиться от недостатков абстрактного мышления» 21.

Столь широкое толкование проблем, предмета, задач, миссии философии естественным образом подталкивало к выработке целостной, систематической формы философского исследования. Но хотя Гегель уже в Йене приблизился к идеалу системного построения широко разветвленной сферы философского познания, в реализации и разработке системных идей он сделал лишь первые шаги.

Нельзя сбрасывать со счетов еще одну причину, обусловившую усиление интереса к системности, – по сравнению с перечисленными она может показаться второстепенной, но реально была довольно важной. В Йене Гегель впервые становится университетским преподавателем – впервые, стало быть, включается в официальную систему образования. Это была заведенная – и в Германии бюрократически утвержденная – система дисциплин, лекционных курсов и т.д. Куно Фишер помещает подробный перечень курсов, которые Гегель читал в Йенском университете с 1801 по 1807 г. (во время первых четырех семестров – 1801 – 1803 гг. – вместе с Шеллингом и под его «руководством» – Schellingo diriget). По установленному порядку это были именно системные курсы – логика, метафизика, естественное право; к ним присоединятся в 1805 – 1806, 1806 – 1807 гг. курсы «чистой» математики, арифметики и геометрии (читанные скорее по необходимости), а также истории философии, которую он использовал для выражения своих рождающихся в процессе исследования идей 22.

Надо иметь в виду простую вещь: системности требовал не только тот или иной установленный порядок преподавания, который в Германии, в свою очередь, опирался еще на лейбницевско-вольфовскую систематизацию довольно обширной совокупности философских дисциплин. Лекционные курсы, особенно если их читает столь глубоко мыслящий человек, как Гегель, естественно, внутренним образом требуют систематизации, в идеале нуждаясь в проработке единых и объединяющих фундаментальных идей. Эти обстоятельства тем более должны были укрепить в Гегеле системные устремления, что он с присущей ему теоретической основательностью рассуждает о «духе образования» – в философии Гегеля оформляется линия анализа, которая будет особенно углублена в нюрнбергский период.

Заговорив о системности официального преподавания философии, мы касаемся более общей черты официозного философствования в Германии конца XVIII – начале XIX в. Не станем предвосхищать деталей последующего рассмотрения, скажем одно: это было догматическое философствование, тоже усиленно эксплуатировавшее системную форму. Глядя на достигнутые им результаты, было от чего прийти в отчаяние; было бы даже понятно, если бы Гегель продолжал обличать систему и системность в философии, – так претило думающему человеку официозное системосозидание. Но Гегель отныне будет стараться, чтобы этот чертополох, это системное обезьянничание не забило здоровых ростков философской системности, пробившихся под воздействием всей истории философии нового времени, а особенно учений его соотечественников Канта, Фихте, Шеллинга.

Еще во Франкфурте (1797 – 1800 гг.), а особенно в первые годы пребывания в Йене, Гегель глубоко погружается в проблематику, осмысление которой, как и раньше, целиком захватывает философа, переживается им как напряженный личностный поиск. Гегель не удовлетворяется внешним и формальным включением в философию и философствование. Ответственный по натуре, требовательный к себе человек, Гегель, видимо, воспринял вступление (в январе 1801 г.) на стезю профессиональной философии как повод снова и снова задуматься над вопросами: а что значит быть философом? Каково предназначение философии и какое философское учение в наибольшей мере отвечает специфике, общекультурной миссии философского познания?

В письме к Шеллингу от 2 ноября 1800 г. Гегель дает сжатое, но чрезвычайно емкое определение смысла и целей своего идейного развития в философии: «В моем научном формировании, которое началось со второстепенных потребностей человека, я должен был дойти до науки, и идеал моих юношеских лет не мог не превратиться в форму рефлексии, а одновременно в некоторую систему; теперь когда я все еще занят этой проблемой, я ставлю перед собой вопрос: какой следует найти обратный путь для вторжения в жизнь людей?». И Гегель добавляет, что из всех, кого он видит вокруг себя, только Шеллинг – истинный друг, поскольку оба они разделяют единые принципы «самовыражения и влияния на мир». Гегель обращается к другу: «…ты понял человека в его чистом виде, то есть во всей полноте его души и вне всякой суеты» 23. На той же странице, где были написаны Гегелем эти слова, Шеллинг затем сделал пометку: «Абс. тождество – Субъект и объект = тождество», тем самым как бы скрепив единой нитью гуманистические, жизненные притязания философии, с одной стороны, и ее системные построения – с другой. А последние, как тогда согласно полагали друзья, должны опираться на принцип тождества. Связь двух аспектов философии – гуманистического, жизненного и специально-системного – хорошо видна в написанной Гегелем в 1801 г. и опубликованной в Йене работе «Различие между системами философии Фихте и Шеллинга».

1. Гегель о судьбах философского системного мышления в условиях отчуждения (работа 1801 г. «Различие между системами философии Фихте и Шеллинга»)

Названная работа Гегеля (далее для краткости – «Различие…») в последнее десятилетие привлекала внимание гегелеведов 24. Для фиксирования поворота Гегеля к позитивному пониманию системной проблематики она особенно интересна 25. В гегелеведческих исследованиях и дискуссиях 70-х годов обсуждался главным образом вопрос о том, из каких частей состоял намеченный здесь проект системы и в каком отношении это членение находится к структуре системы позднего Гегеля 26-27.

Однако существующими исследованиями, в которых разбирается вопрос о системности в работе «Различие…», нельзя полностью удовлетвориться. Споры о структуре системы немаловажны, но ведь и тип системного членения сам зависел от смысла тогдашних духовных исканий Гегеля. В анализируемой работе, несомненно, видны результаты поворота к системным построениям. Но проблемы, тревоги, которыми «болел» молодой Гегель в Берне и Франкфурте, еще не исчезли в первых йенских сочинениях. Более того, Гегель объективировал свои сомнения и колебания в «Различии…», стремясь разъяснить и оправдать переход от досистемной, а отчасти и «антисистемной» позиции к построению новой системной философии. Существенно, что это было сделано благодаря связыванию, с одной стороны, критических и позитивных размышлений о философской системности и, с другой – глубоко эмоциональных, личностных, смысложизненных раздумий об исторических судьбах философии в условиях отчуждения. Иными словами, в гегелевском мышлении нашло продолжение и дальнейшее развитие своеобразное объединение идей системности и историзма.

При анализе «Различия…» мы должны были считаться с тем, что это произведение, существенное для понимания идейного развития Гегеля, не переведено на русский язык и в работах советских историков философии специально не проанализировано. Поэтому представляется уместным дать также и некоторые общие характеристики работы.

Объектом критического разбора в ней становится философская система И.Г. Фихте. Эта система в истории мысли потом нередко подвергалась критике. И не кто иной, как Гегель, стоял у истоков основательного, во многом меткого критического анализа философии Фихте. Гегель начал воевать с ней опять-таки по инициативе Шеллинга и под его сильным влиянием. А ведь еще совсем недавно, как мы видели, Шеллинг почти заразил Гегеля убеждением, что философия Фихте и есть та истинная философская система, пришествия которой заждалась Германия. Если Гегель и поддался восторженному, недолгому правда, преклонению друга перед системой Фихте, в конце века вряд ли изучив ее достаточно основательно, то в начале нового столетия, после тщательной работы над философией Фихте, он охвачен уже гораздо более глубоким и самостоятельным устремлением осуществить критический расчет с новым философским учением.

Возможно, Гегель и не решился бы на открытый выпад против Фихте – ведь это означало бы увеличивать и так уж немалое число противников талантливого философа. Но у Шеллинга завязалась перепалка с Фихте. Поскольку война была объявлена, Гегелю ничего не оставалось, как выступить на стороне своего друга и философского союзника. Сама по себе теоретическая задача – сопоставление философских систем Фихте и Шеллинга, которые после Канта и под его несомненным влиянием очень скоро повернули философскую мысль к новым пластам серьезнейших проблем, – была для современника и сотоварища этих новаторов в философии столь же увлекательной, сколь и трудной научной задачей[7].

Суждение о философских системах Фихте и Шеллинга в 1801 г. уже могло опираться на довольно представительный материал, хотя, разумеется, их развитие продолжалось и Гегель еще не мог знать, что произойдет с этими системами в дальнейшем. Историческая дистанция, одним словом, была слишком короткой, чтобы уверенно судить о содержании фихтеанства и шеллингианства как философских и в более широком смысле идейных явлений. (Так, предметом критики была работа Фихте «Основа общего наукоучения» 1794 г.) Существовала еще одна немалая трудность: Гегель, теперь уже более свободный и самостоятельный в критических суждениях о системе Фихте, испытывал пока что глубокое воздействие личности, таланта, дружбы Шеллинга. Внешне он проявлял себя адептом шеллингианства. И это делает неравнозначными разделы и суждения работы, соответственно относящиеся к Фихте и Шеллингу.

Но как бы то ни было, Гегель ищет твердый теоретический фундамент для более конкретного разбора особенностей обоих философских учений. Им становится весьма интересное для нашей темы размышление о том, как и почему философы вновь и вновь побуждаются к созданию оригинальных философских систем – в чем, стало быть, состоят сущность и истоки непрерывных системных устремлений в философии. Перед нами – еще один аспект вопроса о системах и системности в философии. И снова же аспект, актуальный также и в наши дни. Гегель ставит проблему своеобразно, интересно, связывая «эпохальный» контекст философии и личностные переживания философствующего индивида, стремящегося к построению системы. Иными словами, идея системы и проблема исторического развития (системность и историзм) предстают в мышлении Гегеля в определенном единстве друг с другом, а также в единстве с глубокими смысложизненными раздумьями о философствующей личности.

Человек, решающий стать философом, рассуждает Гегель, сразу оказывается перед задачей глубокого смысла и огромной трудности – ухватить противоречивость, даже драматичность своего участия в историко-философском процессе. Попытаемся определить специфику гегелевского истористского рассмотрения. В данном случае оно относится к истории философии. Не случайно же специальная, конкретная – по своему заголовку – работа начинается с «исторического рассмотрения философских систем». И вот она – внутренняя драма философского творчества: новые и новые системы не могут не рождаться, но какова ожидающая их судьба?

Гегель считает, что новые системы рождаются из противоречия между устремлением к вечности и влиянием особой исторической эпохи, из противоречия между свободой и духом несвободы, отчуждения. «Эпоха, которая имеет позади себя такое множество философских систем, ушедших в прошлое, должна была, казалось бы, обрести безразличие к тем системам, которые уже после того пробуждаются к жизни, как жизнь испробовала себя в разных формах; стремление к целостности проявляет себя как устремление к завершенности знания еще и тогда, когда окостеневшая индивидуальность уже не отваживается пробудиться к жизни; и через многообразие того, чем эта индивидуальность обладает, она пытается создать видимость того, чем она уже не является» 30. Какова бы ни была последующая судьба создаваемых философских систем – очень часто они обречены, увы, на то, чтобы увеличивать «коллекцию мумий» и «нагромождение случайностей» в истории мысли, все же нельзя одолеть стремления индивидов новых поколений проникнуть в философию глубже, чем это сделали предшественники. Выпадает ли на их долю успех, зависит не только от индивидуальной одаренности мыслителей, но и от того, сумеют ли они уловить, в чем состоит задача философии каждого «сегодняшнего» момента по отношению к уже протекшей, «вчерашней» истории философской мысли, по отношению к целостности философского развития.

Иногда, рассуждает Гегель, историю философии представляют как своего рода ремесленное, рукодельное искусство и соответственно новый шаг вперед видят в изобретении чего-то абсолютно своеобразного. «Если бы речь шла о таком изобретении и наука была бы мертвым произведением чьей-то, другому недоступной (fremder) ловкости, то ей подходило бы такое усовершенствование, к которому способны механические искусства, и во всякое время прежним философским системам уже ничего бы не оставалось, как внимать упражнениям великих умов» 31. Гегеля не удовлетворяет подобный подход к пониманию связи «сегодня» и «вчера» в развитии философии, ибо если бы все так и было, то тогда даже великие философские системы играли роль однодневок, как бы созданных ради неповторимого момента истории: целостность философии распалась бы на дискретные «упражнения разума». Иными словами, Гегель восстает против упрощенного историзма – против того, чтобы замыкать философское мышление только на «сегодня», а значит, погружать в пучину забвения навсегда ушедшее «вчера».

В гегелевской работе привлекают внимание раздумья начинающего философа над вопросом, который не может не задавать себе каждый индивид, ищущий собственный путь в философии. Естественно его стремление внести в философию нечто новое, оригинальное, своеобразное. Но что вообще означает новизна в контексте философского мышления? Пытаясь разобраться в этом вопросе, Гегель прежде всего считает важным выступить против оригинальничания, формальной игры в «своеобразие». «И как же разумное может быть своеобразным? То, что является своеобразным для философии, именно потому, что оно своеобразно, принадлежит только к форме системы, а не к сущности философии» 32. В противном случае «философские системы, принадлежащие разным эпохам и головам», были бы только «чисто своеобразными» воззрениями; вместе взятые, они составляли бы случайное скопление множества понятий и мнений – «а такое простое множество не есть философия. Истинное своеобразие философии – это исполненная интереса индивидуальность, в которой разум организует свою форму из строительного материала особой эпохи; особый спекулятивный разум находит в нем дух от своего духа, плоть от своей плоти – разум созерцает себя в таком образе, как один и тот же, как еще одну живую сущность. Каждая философия находит в себе самой завершение и, подобно истинному произведению искусства, заключает в себе целостность» 33.

Выступая против субъективизма и исторической релятивизации философского мышления, Гегель в то же время отстаивает идею о его исторической обусловленности, которую он относит к коренным особенностям формы (Gestalt) философствования, к специфике «системной формы». Эту форму определяет характер эпохи, поставляющей для философии «строительный материал». «Вечность» как характеристика сущности, проблемного содержания и историческое своеобразие как характеристика имманентной формы системы – таковы, по мысли молодого Гегеля, тесно взаимосвязанные стороны философии. Сущность подлинной философии неотделима от «эпохальной формы»; формируются же и форма и сущность «спекулятивным разумом». Отсюда вытекают императивные требования, обращенные к философствующей личности: испытывая неустранимое влияние эпохи, ориентироваться вместе с тем на «абсолютное», т.е. на спекулятивный разум, заставлять свою мысль течь по руслу «вечных» проблем и решений.

Такова ясная, казалось бы, цель философствования, но Гегель видит на пути ее достижения колоссальные трудности. Он рисует ситуацию исторического выбора философа как глубоко драматическую. «Если мы рассмотрим ближе особую форму, которая присуща философии, то мы увидим, что она, с одной стороны, как бы выпрыгивает из живой оригинальности духа – причем дух в такой оригинальности восстановил через самого себя разорванную гармонию и своей деятельностью придал себе форму; с другой стороны, она рождается из особой формы, принадлежащей тому процессу распадения (Entzweiung), из которого и возникает определенная система. Распадение – это источник потребности философии, и в качестве образования эпохи оно есть несвободно данная сторона формы» 34.

Значит, философия в соответствии с ее природой ввергает приобщающегося к ней индивида в глубокое противоречие между устремлением духа к свободе, подлинно творческой оригинальности и ограничением свободы. Свобода проявляется в стремлении и умении индивида, породив оригинальную систему, слиться с безотносительной «вечностью» философии, с ее сутью. Несвобода состоит в скованности влиянием конкретной эпохи, в преувеличении роли формы – тоже в стремлении к оригинальности, только неподлинной. Очень важно подчеркнуть, что несвобода, как утверждает Гегель, связана с внутренне присущим философии «распадением» на системы и с неустранимостью самого духа системности. Поскольку же свобода философствующего субъекта скована, ограничена, в процессе философствования рождается своеобразное «устремление жизни», прорывающееся тем беспокойнее, чем «прочнее и роскошнее здание разума», и оно состоит в том, чтобы снова и снова «пробиться к свободе».

Такой подход позволяет Гегелю связать чисто специальные на первый взгляд философские противоположения с лежащими в их основе интересами человеческой жизни. «Противоречия, которые иной раз проявляли свою значимость в такой форме, как дух и материя, душа и тело, вера и рассудок, свобода и необходимость и т.д. (в более ограниченных сферах – еще во множестве других форм), в процессе образования (Bildung) перешли в форму противоречий разума и нравственности, интеллигенции и природы, а также, если взять общее понятие, в противоречие абсолютной субъективности и абсолютной объективности. Снять такие застывшие противоположности – единственный интерес разума» 35.

Гегель в связи с этим далее конкретизирует противоречие между свободой и несвободой в жизнедеятельности, в мышлении философа, тяготеющего к новаторству. Его удел – напряженное «движение» между противоположностями: их различение, объединение, снятие – и неминуемый новый «распад» достигнутого единства противоположностей. Это и общий закон жизни, и закон развития философии. Итак, Гегель глубоко одушевлен диалектикой, которую он черпает из всей мировой философии (из философской «вечности»), но особенно из современной ему отечественной философской мысли. Особенность гегелевских размышлений, их главный для нашей темы интерес – в начавшемся соотнесении диалектики и идеи системы. Причем это соотнесение существенно отличается от более поздних логицистских образцов. Гегель пока еще не овладел «спокойной» манерой абстрактно размышлять о всеобщих «потребностях» духа, избирающих индивида, в том числе индивида философствующего, своим послушным орудием.

Движение философа в рамках противоречия свободы и несвободы рисуется и переживается им как личная драма. «Чувственность» мыслящего индивида, к которой был так внимателен Гегель в конце столетия, не перестала интересовать философа. Потребность в философии, утверждает он, рождается там и тогда, когда «из жизни человека исчезает единение и когда противоречия утрачивают их живые отношения, их взаимодействие и приобретают самостоятельность…». Поэтому философское противопоставление застывших противоположностей – и самой важной из них: субъективности и объективности – молодой Гегель не считает «распадением единства» одних лишь абстрактных сущностей. Здесь он видит свидетельство отчуждения, широко захватившего и интеллектуальные занятия, подобные философии, и жизнь тех, кто к ним приобщается. Отчуждение же коренится в более фундаментальных процессах человеческой жизни. Это плата за многосторонность, многоформие бытия человечества, плата за прогресс и просвещение. «Чем больше процветает образование, чем многообразнее развитие форм объективирования (Äußerung) жизни, в которые могут сплетаться распадающиеся дифференциации, тем мощнее сила этого распадения, тем прочнее становится климат ее обожествления, тем более чуждым целостности образования и менее значимым становится устремление жизни – снова возродиться к гармонии» 36. (Проскользнула тема, которая скоро станет для Гегеля главным объектом интереса: развитие в человеческой жизни форм объективирования, «выхождения вовне».)

Итак, к чему же пришел Гегель? Если системные устремления философии – отражение духа «обособления», распадения, «чуждости» (прилагательное fremd – чуждый – часто встречается в работе «Различие…»), не означает ли это, что нужно решительно противостоять духу системности, что следует бороться со всяким системосозиданием в философии? Даже в ранних, наиболее антисистемных по форме высказываниях нет такой идеи. Но уж во всяком случае в работе 1801 г. системность, как и дух обособления, предстает как неотъемлемая, вовсе не случайная, а имманентная черта философствования, научного размышления вообще. С этого времени и до конца своей жизни Гегель становится защитником идеи об обязательном системном построении философии, если она хочет быть наукой.

Но пока защита ведется своеобразно. Философия и философы-исследователи, согласно Гегелю, в любую эпоху не просто хотят создавать новые оригинальные системы – они на это «обречены». Устранить эту обреченность невозможно. Значит, единственно верный путь – все же овладеть принципом системности и, если возможно, связать его не только с тенденцией обособления, но и с духом целостности, с принципом тождества, с идеей абсолютного. Однако усилия именно такого рода – направленные на созидание «подлинных систем» философии и учитывающие драму отчуждения – предпринимаются и удаются очень редко. Их результаты тонут в потоке псевдосистем. Что не случайно: такова уж эпоха, такова ее культура. Ибо отчужденный дух распадения целостности на дискретные духовные атомы, считает Гегель, начинает торжествовать в новое время. Болезнь эпохи – удовлетворенность «рядоположенностью»: «прогрессирующая культура» сегодняшнего дня «располагает себя рядом» с культурой прошлого; обе формы культуры «в известном покое пребывают рядом друг с другом…». Но и это в лучшем случае. Ибо еще чаще рассудок, который Гегель обвиняет в приверженности духу обособления, «овнешнения», отчуждения, начинает «с ненавистью и злобой нападать на разум – до тех пор, пока царство рассудка доберется до такой власти, когда он будет вести себя уверенно перед лицом разума» 37.

Борьба разума с рассудком – одна из центральных тем предшествующей и современной философии – особым образом осмысливается Гегелем.

При анализе проблемы «разум – рассудок» в работе «Различие…» Гегель развивает диалектические идеи, которые имеют самое прямое отношение к теме нашей книги. Так, в небольшой главке «Отношение спекуляции к здравому человеческому рассудку» в центре внимания стоит именно вопрос о системности. Почему так? Да потому, что высший идеал разума, который отстаивается Гегелем, – это, как уже упоминалось, разум спекулятивный. Или иначе: порождающий «истинную» системную целостность. Заметим, что в принципе такое же общее понимание спекуляции, спекулятивного сохранится и в более поздней гегелевской философии. Присмотримся ближе к проблеме спекулятивного разума, отныне приобретающей для гегелевской философии большое значение. Центр тяжести спекулятивного – поиски, новое и новое обретение, удержание тотальности, ориентация на абсолютное 38. Рассудок не только не понимает устремления спекулятивного разума к целостности – это устремление рассудку ненавистно и представляется источником неуверенности, непрочности 39.

Итак, надо учесть прежде всего, что «подлинную систему» философии Гегель теперь считает детищем спекулятивного разума, противопоставляемого рассудку. «Философия как тотальность знания, продуцируемого рефлексией, становится системой, органической целостностью понятий, высшим законом которой является не рассудок, а разум…» 40 Трудность, согласно Гегелю, состоит в том, что рассудок проникает и в самое сердце философии. Он тоже берется продуцировать системы, точнее, псевдосистемы – а это представляет собой «легкий гешефт», как выражается Гегель: достаточно с помпой «водрузить на вершину системы» 41 какое-либо одно положение, выдать его за «абсолютное», связать с ним какие-либо другие утверждения, и система как будто бы готова! Это «сумасшествие» (Wahn) выглядит тем более «нормальным» делом, что ведь и подлинно философская система строится на некоторых основоположениях, что и она прибегает к дефинициям и т.д. Но вот тут-то и заключена великая, для многих так и не разгаданная, тайна приобщения к подлинной философии.

На пути построения философской системы неудачи постигают и талантливых философов. Гегель задумывается над их причинами. В частности, поднимается вопрос, для немецкой классической философии не новый, – о диалектике начала системы и дальнейшем диалектическом развертывании системного движения мысли. Линия гегелевской критики учения Фихте – анализ непоследовательностей и слабостей фихтевского понимания системной диалектики.

«Может так сложиться, – пишет Гегель, – что подлинная спекуляция не полностью выражает себя в системе, что философия системы и сама система не совпадают, что система наиболее оправданно выражает тенденцию уничтожить все противоположности, но для себя не достигает наиболее завершенного тождества. Различать эти две позиции особенно важно при оценке философских систем» 42. Такой системой, как будто бы нацеленной на тождество как диалектическое единство противоположностей, но так его и не достигающей, является, согласно Гегелю, учение Фихте. Речь идет в данном случае о тождестве субъекта и объекта, которое Гегель вслед за Шеллингом считает необходимым положить в основание системы. Фихте тоже претендует на то, что корень его системы – «положенное» тождество субъекта и объекта, из которого затем и развертывается их диалектика.

Однако Фихте, рассуждает Гегель, не замечает по крайней мере двух ограниченностей своей системы. Во-первых, исходным пунктом системного движения у него реально является не подлинное тождество субъективного и объективного, а только субъективное, в котором объективное является не полноправной стороной диалектического противоречия, а всего лишь аспектом субъективного Я. Поэтому, во-вторых, при первом же «распадении» исходного фихтевского псевдотождества – а не распадаться оно не может, ибо иначе не было бы системы, не было бы философствования, – объект, строго рассуждая, не может вернуться в лоно тождества. Как бы Фихте ни стремился пробиться к объективному, это ему уже не удается – столь мощный заслон поставлен неверным выбором исходного принципа философствования. «Субъект-объект делает себя при этом субъективным, и ему не удается снять субъективность и положить себя объективным образом». В результате системность движения и его исходный принцип у Фихте побивают друг друга: «Принцип тождества (у Фихте. – Н.М.) не есть принцип системности; поскольку система начинает образовываться, приносится в жертву тождество».

Напротив, шеллинговская философия обладает тем достоинством, что в ней «абсолютным принципом всей системы» становится принцип тождества; «философия и система совпадают; тождество не теряется ни в частях, ни в результате» 43. Пройдет несколько лет, и Гегель иначе оценит философию Шеллинга. Однако данная формулировка весьма существенна, ибо суд над шеллингианством будет осуществляться на основе той же статьи кодекса – о необходимости последовательного, «истинного» проведения «в частях и в результате» философской системы принципа тождества. Поэтому-то рассуждения о тождестве существенно важны для понимания дальнейшей судьбы системы самого Гегеля.

Гегель в ходе критики действительной слабости фихтевской системы ставит вопрос, имеющий немалое значение для понимания диалектики познания и построения систем. С точки зрения отношения к противоречиям исследуемой области системы (системы научного познания, системы философии) могут быть разделены на два типа. Системы первого типа (сознательно или бессознательно) отвлекаются от противоречий изучаемых объектов или объектных областей. Они не фокусируются, таким образом, на проблемах диалектики, на исследовании развития. Системы второго типа в центр внимания помещают диалектику, т.е. собственно противоречия изучаемой области. Создать такого рода систему философии (охватывающую диалектику теоретического и практического разума) уже стремился Кант. Фихте еще более детально, чем Кант, исследовал вопрос о диалектике философского системного мышления. Однако Гегель в анализируемой работе объявляет попытку Фихте в целом неудавшейся. Почему? Да потому, что Фихте, по убеждению Гегеля, все же изменил диалектике, вследствие чего он, борец против «догматического материализма», попал в объятия догматизма! «Догматический идеализм (у Фихте. – Н.М.) сохраняет для себя единство принципа тем, что он вообще отрицает объект, полагая в качестве абсолютного одну противоположность – субъект, подобно тому как взятый в его чистоте догматизм материализма отрицает субъективное» 44.

Оставим в стороне то обстоятельство, что Гегель в работе «Различие…» (как, впрочем, и впоследствии) преувеличивает субъективизм фихтевской философии. Здесь существенно, что Гегель формулирует центральное диалектическое требование к оригинальному философскому (в более широком смысле – теоретическому) системному построению: следует исходить из единства противоположностей; надо двигаться к раскрытию их тождества, но нельзя допустить, чтобы одна из противоположностей подмяла под себя другую. Так, в философском познании необходимо, согласно Гегелю, иметь в виду противоположность субъективного и объективного, которая в известном смысле становится отправным пунктом, началом системного движения. В противовес фихтевскому «подавлению» объективного субъективным Гегель выдвигает инициированный шеллингианством принцип их тождества. Для Гегеля основной пока что смысл тождества – равноправие, равносущественность, неразделимость, подлинное единство противоположностей. Иной подход к системному изучению связи субъективного и объективного – «сползание» к одной из противоположностей – заклеймен Гегелем как философский догматизм.

Вспомним, что в нашем веке многие мыслители Запада обвиняли классическую философию (включая философию Гегеля) в том, что ею не было достигнуто именно «подлинное» единство субъекта и объекта. В ходе этой критики, направленной, правда, на позднюю гегелевскую философию, не без оснований подчеркивалось, что гегелевский абсолютный дух «подмял под себя» противоположности – природу и жизнедеятельность индивида. Законченная гегелевская система впала в грех догматизма и антидиалектики, которого так опасался молодой Гегель. Впрочем, молодой философ хорошо понимал, сколь велика опасность подобного догматического, антидиалектического грехопадения; мало кто, признает Гегель, может противостоять духу «обособляющей», отчуждающей, а не интегрирующей эпохи.

Одна из проблем, которую, по убеждению Гегеля, так и не удалось разрешить Фихте, – вопрос о сопряжении теоретического и практического разума, т.е. теории, философии, науки, с одной стороны, и нравственности, права, государственной жизни – с другой. Подлинная философская система та, которая будет охватывать субъективное и объективное, или, выражаясь понятиями фихтевской философии, сферы Я и не-Я, которая найдет способы перехода от первой области ко второй. Гегель тут согласен с Фихте. Но он утверждает, что эти переходы как раз и не удались Фихте. «В качестве теоретической способности я не могу положить себя совершенно объективным образом и выйти из противоположения. „Я с определенностью полагает себя благодаря не-Я“ – такова третья часть основного тезиса, благодаря которой Я конституируется в качестве интеллигенции. Но если тут объективный мир оказывается акциденцией интеллигенции и остается неопределенным не-Я (благодаря которому интеллигенция ведь полагает себя как определенную), если всякое определение не-Я есть продукт интеллигенции, то ведь остается втуне одна сторона теоретической способности, которая ее и обусловливает, а именно: объективный мир, в его бесконечном определении со стороны интеллигенции, остается неким для себя существующим, которое к тому же и для себя не определено» 46.

Здесь – один из центральных пунктов расхождения с Фихте, где уже как бы замешивается раствор, который впоследствии пойдет на строительство фундамента собственной философской системы Гегеля. Неприемлемо для Гегеля не то, что объективный мир в системе Фихте стал «стороной» теоретической способности. Существенно другое: сама эта способность истолкована так, что она оказывается не в силах «определить» объективный мир. Иными словами, Гегель критикует систему Фихте не за то, что она исходит из идеалистических постулатов, а за то, что экспансионистские притязания интеллигенции, направленные на полное овладение объективным миром, оказались нереализованными. Объективный мир остался непроницаемым для фихтевского Я, «для себя существующим». Идеальное, продолжает Гегель, тем самым обособляется у Фихте от реального, причем на смену начальному – и правильному – стилю позитивно утверждаемого тождества Я = Я (Я есть Я) не случайно приходит менее уверенное, «увещевающее»: Я должно быть равно Я. Поэтому в системе Фихте не увязываются концы с концами: «результат системы не приводит к ее началу» 46. Обратим внимание на требование связать начало и результат системы: оно также будет развито далее в более поздних гегелевских рассуждениях о системности.

Другая фундаментальная проблема, которая, как считает Гегель, остается у Фихте нерешенной из-за пороков его системы: это отношение Я к природе. Для Гегеля здесь довольно существенный пункт прежде всего в силу его тогдашних шеллингианских ориентаций. Но дело не только в них. Для всего мировоззрения, мироощущения философа, глубоко коренящегося в идеалах молодых лет, весьма существенно, чтобы природа, с одной стороны, не была оставлена в ее «мертвой» противоположности по отношению к человеку, по отношению к духу и чтобы, с другой стороны, «священное» объединение человека и природы не было получено ценой принесения в жертву человеческой свободы. Фихте, конечно, руководствовался аналогичными побуждениями, что Гегель понимает, приводя соответствующие фихтевские размышления о «синтезе природы и свободы». Но, заявляет Гегель, природа остается у Фихте «как в теоретическом, так и в практическом отношениях по существу чем-то определяемым и мертвым» 47. Та же судьба – омертвление, нереализуемость – постигает свободу в ее фихтевском толковании 48. Не удался Фихте и другой системный замысел – создать теоретическую платформу для единства наук 49. Таков жесткий приговор, выносимый Гегелем фихтевской системе, а через нее и кантианству 50.

Что же Гегель в работе «Различие…» противопоставляет фихтеанству? Как мыслит он ответить на диалектические требования, выдвигаемые перед новаторской философской системой? Увы, единственный ответ – общая апелляция к тождеству. Заимствованный из философии Шеллинга и вырванный из сложного контекста шеллинговских рассуждений, принцип тождества здесь не более чем призыв добиться единства противоположностей субъективного и объективного, свободы и необходимости: «Всякая система есть одновременно система свободы и необходимости. Свобода и необходимость суть идеальные факторы и, следовательно, не реальные противоположности; абсолютное в качестве такового при этом не может себя полагать в одной из обеих форм, и наука философии не может быть то системой свободы, то системой необходимости. Такая отделенная свобода была бы только формальной свободой, так же как отделенная необходимость – формальной необходимостью» 51.

Как конкретно философ может добиться этого единства? Гегель вслед за Шеллингом выдвигает на первый план «трансцендентальное созерцание», а кантианцев и фихтеанцев критикует за «сведение философии к логике». Любопытный контраст по сравнению с более поздним гегелевским логицизмом! «В трансцендентальном созерцании благодаря интеллигенции и в ее пользу сняты все противоположности, уничтожено всякое различие конструкции универсуума и той его организации, которая созерцается и лишь представляется как независимое объективное. Продуцирование сознанием такого тождества – и есть спекуляция; поскольку же идеальное и реальное в нем едины, то оно есть созерцание» 52. Апология трансцендентального созерцания, которое так резко критически (значит, и самокритически) будет оцениваться в «Феноменологии духа», – одно из свидетельств того, насколько мало Гегель в начале века продвинулся в разработке позитивных оснований собственной философской системы. Ее еще нет, хотя некоторые контуры будущего системного здания начинают прорисовываться.

Оценивая работу 1801 г. с точки зрения интересующих нас проблем системности и историзма (в связи с идейным развитием философского сообщества), мы вправе сделать следующие выводы.

1. Гегель пока еще не готов разработать собственную философскую систему. Но мыслитель уверен: новая философская система должна быть создана; более того, она обязательно будет создана, побуждаемая и пробуждаемая «живым духом» философствования. Имманентная цель системы – обеспечить внутреннее единство многомерной философской проблематики. Предварительно должны быть, как полагает Гегель, выявлены основные критерии философского системного мышления. Мыслитель формулирует требования к системе философии, которые представляются немаловажными. Недаром же и впоследствии Гегель не изменит некоторым из них. В основание системы надо положить, согласно Гегелю, диалектический принцип противоречия, единства противоположностей в форме тождества субъективного и объективного, который конкретизируется через единство «Я и природы, чистого и эмпирического самосознания, познания и бытия, самополагания и противополагания конечного и бесконечного» 53.

Итак, Гегель стал продумывать критерии философской системы диалектические требования к ней. Работа «Различие между системами философии Фихте и Шеллинга» является шагом на пути формулирования Гегелем принципиальных для него идеалов системного философского мышления. Возникает один из первых проектов членения философской системы.

2. Гегель отныне будет считать альфой и омегой системной работы сопряжение теоретического и практического разума, наук о природе и наук о человеке, в конечном счете во имя объединения необходимости и свободы. Идеал свободы по-прежнему ставится во главу угла, но уже более тесно связывается с необходимостью. Только благодаря их диалектическому объединению, как полагает Гегель, философ и философская система способны пробиться сквозь «обособление», «отчуждение», неминуемо присущих самому духу системности, – пробиться к «вечности», целостности, включиться в совокупную историю человеческой культуры, человеческого духа. Этот процесс столь же неизбежен, сколь и драматичен.

3. Избран, таким образом, особый стиль рассуждения о системах и системности философии. Испытывая на себе влияние традиционной абстрактной философии (с ее метафизическими, логико-гносеологическими темами и методами), Гегель вместе с тем предпочитает своеобразный подход, при котором философско-метафизические, «спекулятивные» размышления о критериях «подлинных систем», об их судьбах переплетаются с абстрактными историческими сопоставлениями «вечности» и конкретной эпохи. В этом подходе, в этом сплаве есть еще один важный ингредиент – чувственность в форме переживаний, устремлений, разочарований философа, «обреченного» на новаторскую философскую работу.

4. Перечисленные особенности философии Гегеля были в немалой степени связаны с острыми размежеваниями внутри неофициального философского сообщества, в стане философов-новаторов, в рамках того на первый взгляд целостного, но по сути дела весьма противоречивого историко-философского образования, которым была формирующаяся немецкая классическая философия. Это дискуссии глубоко содержательные – за каждым оттенком критического анализа скрываются в дальнейшем более основательно исследуемые узлы философских проблем. Это дискуссии внутри высокой философской культуры, что отличает их от полемики Гегеля с системосозидающей официальной философией.

2. Борьба с псевдосистемами философии. Первые «логико-метафизические» системные проекты

Как сообщает Куно Фишер, в Йенском университете в период работы в нем Гегеля существовало «засилье» философов: «Гегель попал в непроходимую чащу специалистов-товарищей» 54. Названы имена тогдашних йенских философов: И.Ф. Фриз, К.X. Краузе, И.Б. Шад, Ф. Аст, Г. Грубер, Г. Генрици – имена, в сегодняшней истории философии в сущности забытые. Скорее всего, отношения Гегеля с «философской общиной» Йены внешне были спокойными и прохладными. (Более близкими для начинающего преподавателя Гегеля были профессор ботаники Ф.И. Шельвер, известный тогда физик Т.И. Зеебек, которого высоко ценил Гёте; переводчик Тассо, Ариосто и Кальдерона И.Д. Гриз и издатель К.Ф. Фроман.)

Что думал Гегель о типичной для тогдашней Германии официально принятой философии, гадать не приходится. Гнев и ненависть против «философских ничтожеств», против господствующей и воинствующей серости у Гегеля и его друга Шеллинга не смягчились. Более того, теперь им решено было дать выход, для чего использовалась главным образом «Эрлангенская литературная газета», где был помещен ряд очень резких, блестящих рецензий Шеллинга и Гегеля (в переписке Гегеля имеются деловые и в то же время довольно откровенные письма к издателю газеты профессору Г. Мемелю). Затем был учрежден «Критический журнал философии», совместное издание Шеллинга и Гегеля – других авторов у нового журнала, кажется, так и не нашлось. Программа действий двух друзей против официальной философии, а одновременно и программа будущего журнала была определена Гегелем в одном из писем так: «Оружие, которым журнал намерен пользоваться, крайне разнообразно: можно назвать его дубинкой, бичом, колотушкой. Для доброго дела и ради gloriae Dei [славы божией] может пригодиться что угодно. Конечно, – предвидит Гегель, – многие будут на это жаловаться, но ведь „прижигание“ и в самом деле стало необходимостью» 55.

Гегель ничего не опубликовал против своих коллег по университету, что, пожалуй, в свете исторической перспективы можно признать и невезением для йенских философов, ибо имена тех, на кого обрушился-таки сарказм гегелевской критики, все же чаще употребляются в истории философии – правда, как приложение к очерку развития идей великого философа. Но «великим» Гегель в Йене пока еще не казался; его будущее вряд ли рисовалось доцентам Йены сколько-нибудь ясно. Зато наверняка находились коллеги, которые смотрели на уже не молодого, но еще только начинающего университетское преподавание Гегеля с «высоты» зазубренной немецкой доцентской философии (вспомним, Гегель читал лекции суховато, без внешнего блеска, почему он не сразу стал популярным лектором). Против кого непосредственно были направлены Гегелем удары «дубинок и колотушек», предназначаемые, конечно же, всей официальной немецкой философии? «Рейнгольд, Боут[ервек], Круг и другие, – пишет Гегель редактору „Эрлангенской литературной газеты“ Мемелю, – люди одного сорта; каждый называет свою совершенно случайную и незначительную форму [мышления] оригинальным открытием и ведет себя как философ. Cardo [осью], вокруг которой мы должны вращаться, является утверждение, что эти господа не имеют вообще никакой философии» 56. Можно наверняка утверждать, что запальчивость Гегеля, сражающегося за «подлинную» философию, вызывала приблизительно такую ответную реакцию: а что создал в философии, что опубликовал сам критик? Да какое имеет право выражать требования и оценки от имени философии, отлучать от философии почтенных профессоров довольно-таки скучный лектор и автор одной-двух небольших работ?! История уже рассудила, что Гегель такое право, бесспорно, имел. Но суд истории, однако, вещь довольно отвлеченная, когда дело идет о сегодняшней жизни.

Что же в Йене в начале века поддерживало в Гегеле воинствующий пыл и уверенность в своей правоте? Ничего, кроме ощущения глубокой внутренней причастности к философии и кроме дружбы другого настоящего философа, Шеллинга. Как выяснилось, этого было не так уж мало. Война официальному сообществу философов была объявлена. Первые объекты нападения – кто они? Рейнгольд – философ, конечно, не рядовой, однако в начале XIX столетия сам себя записавший в разряд официозов; Круг и Боутервек были, видимо, «не лучше и не хуже» всех тех, про кого Гегель сказал: «…и другие». Добавятся Герштекер, Вернебург, тоже приобретшие вследствие этого честь стать «приложениями» к истории гегелевской философии.

К проблеме системности спор Гегеля с перечисленными философами тогдашней Германии имеет самое непосредственное отношение. Ибо если и существовала, что называется, зримая отличительная черта у такой философии, то это была амбиция буквально каждого философствующего доцента создать хоть какую-нибудь да систему, заложить не иначе как «первоосновы» философии и всех наук. Достаточно привести названия сочинений упомянутых господ: «Первоосновы спекулятивной философии» – так именовалось «учебное пособие», написанное Ф. Боутервеком. Ф. Герштекер в названии своей книги воплотил несколько более «скромные» претензии: «Опыт общепонятной дедукции понятия права из высших первоначал знания как основа будущей системы философии права». В. Круг же написал «Набросок нового органона философии».

Анализируя эти и другие произведения, Гегель приводит читателя к простому и ясному выводу: во внешне эффектную обертку системного глубокомыслия упаковываются обыкновенные глупость, пошлость, невежество, бездарность, смешанные с претенциозностью. Обобщающее произведение, написанное Гегелем совместно с Шеллингом и опубликованное как программный документ в первом номере «Критического журнала философии», называется «О сущности философской критики вообще и ее отношении к современному состоянию философии в частности»[8]. В нем блестяще описываются приметы и истоки системной болезни в ходячей философии Германии. Самое удивительное – в том, что заразилась ею официозная философия от великих философий Канта и Фихте. Недавние рьяные противники кантианства и фихтеанства или их прямые потомки по догматической линии стали под сурдинку красть у Канта и Фихте идеи. Правда, идеи в собственном смысле своровать невозможно, ибо они идеями-то являются только в контексте развиваемой мысли. Но можно стащить и вставить в свою книгу или статью слово и форму. Системной болезнью, как об этом напоминает нам история немецкой философии, заразились, и потом даже с немалой охотой выставляли ее напоказ, «философские ничтожества», вчерашние противники системной философской работы, из-за того, что легко заимствуемая лихорадка формы позволяет создать видимость мыслительной активности, многообразия содержания и наукообразия рассуждений.

Так и возникла, замечательно пишут Шеллинг и Гегель, «манера, которая уверяет, будто владеет философией, использует формы и термины, с помощью которых выражают себя великие философские системы, обо всем говорит, но представляет собой в сущности пустую оболочку, лишенную внутреннего содержания. Благодаря многоречивости и самомнению подобное суесловие добивается своеобразного авторитета, частью потому, что кажется почти невероятным, что в таком количестве шелухи не обнаружится ядра, частью же потому, что у этой пустоты есть особая общедоступность. Нет ничего отвратительнее этого превращения философски-серьезного в плоское, и критика должна идти на все, чтобы предотвратить это бедствие» 57.

В заражении официозной, плоской, ходячей немецкой философии болезнью системности в ее преимущественно кантовско-фихтевской форме косвенно и негативно выразились по крайней мере три реально значимые и интересные тенденции, которые хорошо проследили в своей статье Гегель и Шеллинг.

1. Прежде всего, с недоверием воспринятые и многими так и не понятые системы Канта и Фихте одержали победу даже над официозной философией Германии. Причина была довольно проста: в последней к тому времени был такой вакуум идей, что он всасывал и чужеродные философские элементы, заимствуемые в идееподобной форме. Перед диалектикой замаячила, и не в последний раз, реальная опасность псевдоупотребления, сведения к игре словами.

2. Далее Гегель и Шеллинг подметили широкое распространение всегда, впрочем, близкого немецкому духу «антиэмпиризма», требования теоретичности; в ходячих философиях они сразу же приобрели свой квазиоттенок. «…Философствование о единичном, – отмечают Гегель и Шеллинг, – потеряло всякое доверие, – с тех пор любое философское начинание развертывает себя в науку, в систему, или по меньшей мере возникает в качестве абсолютного принципа всей философии, в результате чего появляется… множество систем и принципов…» 58

3. И еще одно обстоятельство подчеркивают Гегель и Шеллинг: «Философская свобода, пренебрежение к авторитету и самостоятельность мышления достигли, похоже, у нас такого расцвета, что сочли бы зазорным для философа называть себя представителем какой-нибудь уже существующей философии; самостоятельность мысли полагает нужным возвещать о себе исключительно своей оригинальностью, изобретая непременно собственную и непременно новую систему» 59. В официозной философии это было не подлинное устремление к оригинальности, а только мода на нее. Мода на оригинальность, а не на догматичность – притом в ходячей философии такой страны, как Германия, – что-нибудь да значит. Но в условиях, когда объективные тенденции развития науки и философии приобрели превращенное выражение, понятно желание Шеллинга и Гегеля (высказанное, как мы видели, и в работе «Различие…») оригинальничанию, стремлению к своеобразию любой ценой противопоставить близость подлинного философствования к «столбовой дороге культуры» 60, «объективность знания и его целокупность» 61.

Глубокие и точные общие оценки состояния тогдашнего массового философствования блестяще подтверждены Гегелем в рецензиях на «системосозидающие» труды ранее названных авторов (рецензии на русский язык не переведены). Каковы, например, особенности «системы спекулятивной философии» Боутервека? На первый взгляд она содержит необозримое обилие материала, но на деле, показывает Гегель, представляет «смесь из весьма гетерогенных элементов – из эмпирической психологии, обычной логики, скептицизма, кантовского критицизма, а также трансцендентального идеализма» 62. Оригинальничание Боутервека проявилось в том, что он вознамерился пронизать всю систему философии «скептическим методом». Гегель прекрасно показывает, в какую белиберду все это вылилось.

Сначала автор убеждает читателя, что скептицизм заставляет осуществлять только «временное и предварительное философствование», а потом он уже в параграфе 384 (читатель должен был дотерпеть почти что до четырехсотого параграфа!) заявляет, что скептицизм может и должен быть опровергнут. У Боутервека, язвительно замечает Гегель, даже хватает мужества, поплутав по им самим построенному скептическому лабиринту, поставить сакраментальный вопрос: «С каким же положением мы можем продолжать философствование после того, как мы сами превратили себя вообще лишь в мыслящих, но мыслящих при условии, что мы совершенно ничего о себе не знаем?» 63. Автор, доведя скептическую манеру до крайности, уже не смог дать ответ на столь резонный вопрос. Но потом он все-таки нашел «выход»: он предложил начать… хотя бы с перечисления сил и способностей души. Хороша же система, когда она прежде всего скептически лишает саму себя какого-либо достоверного начала, а потом от усталости, порожденной бесплодным скептическим словоблудием, предлагает начать хоть с чего-нибудь «философского»!

Рецензирование работ другого «системосозидателя», В. Круга, связано с разбором проблемы, которая для Гегеля в этот период, да и в периоды последующие была очень важна; она обозначена названием рецензии: «Как обычный человеческий рассудок воспринимает философию – на примере работ господина Круга» (напечатана в январе 1802 г. в первом томе «Критического журнала философии»). Гегель, как мы видели ранее, высказал серьезные критические претензии в адрес фихтеанства. Рецензирование же сочинений Круга он сознательно использует как повод категорически отмежеваться от манеры рассмотрения, точнее, оплевывания философии Фихте официозной философией. Претензии, адресуемые Кругом трансцендентальному идеализму, в точности совпадают с типичными обвинениями, которые здравый, обыденный рассудок предъявляет философии.

Фихтевскую дедукцию, проистекающую из Я, Круг не приемлет не из-за действительных ее философских ограниченностей, а из-за того, что не выполняется выдвигаемая от имени здравого рассудка задача «дедуцировать» не что-то абстрактное, малопонятное обычному человеку, а все то, что окружает его в жизни. Правда, Круг как будто отмежевывается от свойственного разве что «плебсу» ожидания, что философия обязана и станет «дедуцировать собаку и кошку, перо, которым пишет господин Круг…» 64. Комично, продолжает Гегель, как господин Круг, который уже столь милостив по отношению к философии, что даже позволяет ей не заниматься всеми такими делами, потом все же требует от философов «чего-то совсем малого» – дедукции хотя бы некоторых определенных представлений, например: луны со всеми ее особенностями или розы, лошади, собаки, дерева, железа, звука и т.д.

Гегель далек от того, чтобы просто отмахиваться от подобных претензий и ожиданий рассудка. Философия так или иначе говорит и должна говорить об окружающих человека вещах. Но суть «философских конструкций», в которую даже не делает и попытки вникнуть господин Круг, требует особым образом рассуждать, скажем, о луне, как и о планетах солнечной системы. Иными словами, нужно прежде всего освоить специфику философии и тщательно разработать различные разделы философской системы, чтобы в нее вошло – опосредованное делом философии – дело самой жизни. К подобному рассуждению, показывает Гегель, не склонен и не способен господин Круг 65.

Общий вывод Гегеля: философская система В. Круга представляет собой «оформленный в параграфы здравый человеческий рассудок»; как и у Боутервека, и у названного в данной рецензии более раннего системосозидателя К. Шмида, в произведениях Круга без рецепта, наугад готовится варево из «рейнгольдовской воды, кантовского выдохшегося пива, просвещенческого сиропа, названного берлинизмом, и других подобных ингредиентов» 66.

Так язвительна, беспощадна, точна была гегелевская рецензия. Круг опротестовал ее через «Эрлангенскую литературную газету» и сообщил читателям, что рецензент не ознакомился с какими-то приложениями к его «Новому органону». Гегель ответил заметкой в «Критическом журнале философии» – очень краткой. Приговор Кругу вынесен и обжалованию не подлежит: что бы еще ни читать из сочинений Круга (пусть все семь или восемь томов, которые он обещает обрушить на читателя) суть дела не изменится. Все равно это будет «лишенный органичности синкретизм» 67.

Не станем из-за недостатка места разбирать другие рецензии Гегеля на произведения авторов, которых вообще можно было бы счесть малозначительными, недостойными внимания, когда бы их «системное творчество» не определяло лицо господствующей философии Германии конца XVIII – начала XIX в. Неудивительно, что в этих рецензиях Гегель только намечает, но не разбирает позитивные проблемы, касающиеся системности. Как и в работе «Различие…», в произведениях 1802 – 1803 гг. отправной точкой анализа проблемы системности для Гегеля продолжает оставаться размежевание с великими философами – Кантом и Фихте или по крайней мере со столь серьезными мыслителями, как Якоби.

Обстоятельная критическая и одновременно позитивная работа проделана Гегелем в йенском сочинении «Вера и знание, или Рефлексивная философия субъективности, взятая в полноте ее форм – в качестве философии Канта, Якоби и Фихте»[9]. Не входя во все детали полемики, коснемся только проблемы системности.

Теоретический аспект проблемы, который разбирается Гегелем и который существен для научной системы философии, состоит в следующем: где философия берет материал для системного конструирования, как она его использует и обрабатывает? Это вопрос, который стоит в центре названной работы и решается в полемике с Кантом, Фихте, Якоби. В работе «Вера и знание…» речь идет о таких проблемах, как нравственность, благочестивость, образование индивида, которые отнесены к практической философии. В этом контексте разрабатывается проблема соотношения между эмпирическим материалом и специфическими для самой философии системными предпосылками. Итак, на одной стороне стоит «понятие» с его «бесконечностью», на другой – эмпирия с многообразием конечного. Каково же между ними отношение?

Типичная для эпохи Просвещения посылка, превратившаяся в «прочный принцип системы образования», согласно Гегелю, такова: единственную реальность представляет конечное, которое в себе и для себя абсолютно, содержит множество единичностей. Стало быть, и содержание должно исходить от него, и только от него, как бы заполняя заведомо пустую, все готовую принять в себя форму понятия. «Бесконечное, понятие, будучи в себе пустым, представляя собой ничто, обретает свое содержание благодаря тому, к чему оно отнесено в своем противоположении, а именно из эмпирического блаженства (Glückseligkeit) индивида…» 68 Немецкая философия, отмечает Гегель, стремилась преодолеть идейные установки Просвещения прежде всего потому, что считала их дуалистическими: как же бесконечное примет в себя конечное, если последнее чуждо ему, хотя и господствует над ним? Проблема разбирается так, что постоянно переплетаются анализ систем, понятий, текстов Канта, Фихте, Шеллинга и выходы Гегеля к широкой исторической оценке самого запечатленного в них типа философского рассуждения. И тут его анализ связан со своеобразным историзмом, который проявляется в попытках дать обобщенный, но исторически определенный образ, объединяющий объективные предпосылки и эпохальные характеристики познания.

Например, эвдемонизм, присущий философии Просвещения, Гегель понимает как выраженный ею с наибольшей четкостью жизненный принцип, который состоял в легитимизации чувственного, конечного, субъективного, эмпирического и который пришел на смену многовековому их принижению перед лицом «высшего духа». «Но вот это основное в эвдемонизме и Просвещении, что превратило прекрасную субъективность протестантизма в нечто эмпирическое, а поэзию его страдания, стыдившегося всякого примирения с эмпирическим бытием, – в прозу удовлетворенности этим конечным… – какое отношение данная черта имеет к философии Канта, Фихте, Якоби?» 69 – задает вопрос Гегель, как бы предупреждая недоумение читателя. Ответ его таков: как бы ни стремились немецкие философы противостоять эвдемонистскому духу Просвещения, как бы ни хотели они приостановить распространение культа конечного, все же несмотря на сознательную направленность «непосредственно против принципа эвдемонизма» 70 Кант, Фихте, Якоби не сумели выйти за его рамки. И пусть немецкие философы подчеркнули активность духа, особенность позиции мыслящего субъекта, они поддались Просвещению в том, что решились взять «разум только в его форме конечности». Тем самым была лишь «поднята до системы рефлексивная культура» 71, которая не может не соотноситься с конечным субъектом и конечным миром. «Так как прочная позиция, которую всесильная эпоха зафиксировала для философии, есть разум, аффицируемый чувственностью, то исходной задачей философии могло быть провозглашено познание не бога, а человека. Этот человек и человечество суть абсолютные исходные принципы философии – именно неподвижная, непреодолимая конечность разума, взятого не как отблеск вечной красоты, не как духовный фокус универсума, но как абсолютная чувственность…» 72

В этом рассуждении Гегеля подчеркнем два момента. Во-первых, позиция философов, отправляющихся от «аффицируемой» предметами и «аффицирующей» рассудок чувственности как первоосновы философского системного построения, с полным на то основанием объявляется эпохальной исторической характеристикой, увязывается с глубоким интересом европейской культуры нового времени к человеку. Во-вторых, существенна идейная переориентация Гегеля: если раньше он ратовал именно за «человечность» исходных позиций философа, за их близость к миру чувств, мыслей, к «жизненному миру» (воспользуемся гуссерлевским термином) индивида, то теперь, как мы видим, мыслитель уже страстно восстает против превращения конечного в единственную и высшую реальность, по отношению к которой духовное со всеми его принципами, включая нравственные, есть простое производное, пустая форма, заполняемая лишь «конечным» содержанием.

Тем самым мыслителем объявлена не прекращающаяся и далее война – и не только против материалистических, эвдемонистско-утилитаристских тенденций философии Просвещения (во многих других моментах, впрочем, высоко ценимой Гегелем), но также против материалистических оснований учения Канта, которые – включая эпохально толкуемую идею об «аффицируемой» предметами чувственности – прозорливо выводятся Гегелем из духа эпохи, из ее характерных идейных принципов. Основным недостатком кантианства Гегель как раз и считает дуализм, который, по его мнению, воспроизводится в различных формах, делая несостоятельной претензию Канта на последовательность философского анализа. Гегель отвергает кантовскую манеру выведения характеристик познания и знания, следовательно, построение гносеологических и логических разделов системы из эмпирического материала, относящегося к сознанию. Перед нами здесь выступает не философский разум, заявляет Гегель, а самый обыкновенный рассудок – эмпирическое человеческое сознание 73.

В кантовской философии, продолжает Гегель, с продуктивной способностью воображения происходят превращения: «ее чистая идея» объединяется то с априористским изображением (соответственно системным ходом мысли), то берется в обыкновенной эмпирической, психологической форме. Правда, Гегель порой отмечает (как и в работе «Различие…») некоторые моменты философии Канта, созвучные принципу тождества, зарождающемуся абсолютному идеализму и соответствующему пониманию «спекулятивного» характера системности. Например, толкование в «Критике практического разума» веры в бога (но не проблем, касающихся веры в бессмертие души – их интерпретацией Гегель весьма недоволен). Однако основной вывод Гегеля таков: в философии Канта нет «подлинного», непротиворечиво, монистически выбранного основания для философской системы – должным образом понятого духа, а потому «такой формальный идеализм» не способен создать и истинную философскую систему. (На примере дедукции каузального принципа, осуществленного Якоби в работе «Давид Юм», Гегель удачно вскрывает искусственность «системной дедукции», игравшей немалую роль в трансцендентальном идеализме 74.)

В гегелевской оценке философии Канта начинает появляться и усиливаться один момент, который как бы высвечивает перспективы дальнейшего идейного развития Гегеля. Критикуя Канта за эмпиризм, Гегель вместе с тем одобряет принципиальную для кантовской системы процедуру «снятия» вещи в явлении. Связывание категорий диалектики именно с явлениями йенский Гегель считает «бессмертной заслугой» Канта 75, началом подлинно современного философствования. Но ни сам Кант, ни Якоби, ни Фихте, продолжает Гегель, не направляли это самое важное в кантианстве прозрение против изначальных постулатов, не расширяли и не обращали против старой системы уже по существу содержащийся в дедукции категорий Канта новый исходный тезис системы, а он гласит, что «конечность есть ничто».

Эту так никем и не выполненную, только начатую Шеллингом работу Гегель, как видно, берет на себя, считая ее тем более значительной миссией, что она тесно увязывается и критикуемыми философами, и им самим с проблемами свободы, нравственности, разума, веры. Мы читаем в последнем абзаце рассматриваемого труда: «Но чистое понятие и бесконечность как пучина ничто, в которую погружено все бытие, должно изобразить лишь в качестве момента ту бесконечную боль, которая существовала только исторически и в виде чувства, на коем покоится религия нового времени, а именно чувства: сам бог умер (того самого чувства, которое было выражено, но лишь эмпирически, и словами Паскаля: „природа создана так, что всюду, и внутри человека, и вне его, указывает на потерянного бога“), но обозначить это нужно не менее чем в качестве момента высшей идеи. И таким образом, надо придать философское существование тому, что либо было моральным предписанием пожертвовать эмпирической сущностью, либо понятием формальной абстракции, вследствие чего требуется наделить философию идеей абсолютной свободы, а благодаря этому восстановить абсолютное страдание или страстную пятницу, которая ведь была исторической, причем восстановить во всей истине и жесткости ее богооставленности. А уж из одной такой жесткости… может и должна возникнуть высшая тотальность во всей ее серьезности и возникнуть из ее глубочайшего основания – одновременно в универсальности и в яснейшей свободе ее облика» 76.

В эти слова Гегель вложил очень и очень многое: и признание того, что для нового времени «бог умер», и свое стремление восстановить «высшую целостность», ощущение необратимости исторического развития, «жесткости» условий, в которых приходится обретать «нового бога», и уверенность, что задачу эту следует решать не «эмпирически», благодаря «конечной» чувственно-непосредственной религиозности, а только средствами системной философии. Не личный религиозный экстаз, а творческая теоретическая работа, созидание философской культуры – вот, согласно Гегелю, истинный противовес обезвоживанию, захватившему человечество. При этом системная философия должна руководствоваться установкой, одновременно нравственной и теоретической: изобразить в качестве «чистого» момента высшей идеи исторически пережитые мысль и боль, неотъемлемые от «абсолютного страдания». Опираясь на эту установку, Гегель несколько позже создает причудливый мир «Феноменологии духа» – мир, где развернутся в систему «чистых» моментов идеи боль, страдание, истина, пережитые, обретаемые и отчуждаемые человечеством.

Итак, самые первые годы пребывания Гегеля в Йене были заполнены раздумьями о судьбах философских систем, критикой псевдосистем, поиском некоторых общих критериев подлинных систем философии, с чем было связано истористское измерение тогдашних творческих исканий мыслителя. И эти размышления, и первые наброски системы подталкивали Гегеля к дальнейшей более углубленной работе, нацеленной на построение оригинального системного здания философии. На этом пути камнем преткновения снова и снова оказывался вопрос об основополагающей модели системы – о ее теоретико-методологическом фундаменте.

В зависимости от того, какой материал и какие методы анализа используются Гегелем как господствующие, правомерно выделить три разрабатывавшиеся в Йене модели: логико-метафизическую, политико-этическую и феноменологическую.

К работе над логико-метафизическим основанием системы Гегель в течение йенского периода возвращался несколько раз. Западный исследователь К. Дюзинг сделал немаловажные уточнения относительно гегелевского понимания соотношения логики и метафизики, ссылаясь на найденные в 1975 г. рукописи гегелевских набросков 1801 – 1802 гг. «У Гегеля „Методы ранней логики 1801 – 1802 гг.“ (так названа в готовящемся V томе Полного собрания сочинений Гегеля одна из основных рукописей. – Н.М.), если их рассматривать самостоятельно, отличаются от методов метафизики. Во вновь обнаруженных рукописях задача логики определяется в соответствии с двумя аспектами. В свете первого логика есть отделенное от метафизики систематическое введение в спекулятивное знание. С точки зрения второго она, как замечает Гегель, давая разделение системы, сама является составной частью метафизики и постольку направляется против „ложной метафизики“ также и как инструмент систематической экспликации абсолюта» 77. Логика в первом смысле должна, согласно Гегелю, дать рассмотрение антиномий чистой рефлексии, разоблачая претензии последней на истинность. В рефлективном понимании антиномий содержатся первые подходы к диалектике, которые, однако, требуют снятия, ибо диалектика остается здесь только негативной и скептической. Подчеркнем, что с таким определением подготовительной, но отнюдь не окончательной роли «антиномической пред-диалектики» перекликаются более поздние гегелевские оценки кантовской (и некоторых форм докантовской) философии.

«Метод метафизики, следующей за логикой как введением, – продолжает К. Дюзинг, передавая содержание новых гегелевских рукописей, – и метод развития абсолюта в систему – это спекуляция. Сам абсолют впервые познается благодаря спекуляции – объединению рефлексивных определений и „трансцендентальной“, или интеллектуальной, интуиции. Следовательно, рефлексия и ее формы образуют необходимое, но недостаточное условие движения в рамках метафизики. Без упомянутого созерцания невозможен никакой постулат об абсолюте, имеющий познавательное значение; Гегель в этом понимании созерцания, конечно же, прежде всего шел от Шеллинга… Из непреодолимой для Гегеля антиномии рефлексивных определений вытекает здесь не само позитивное единство, но только „постулат“ об интеллектуальном созерцании как таком единстве» 78. Гегель, следовательно, не располагал в то время «теорией определенной негации с позитивным результатом» 79. Но намечается и различие между Шеллингом и Гегелем. В отличие от Гегеля Шеллинг полагал, что рефлексия вообще не обладает никакими конститутивными функциями, даже негативными. А интеллектуальному созерцанию Шеллинг все более уверенно вверял поистине универсалистские претензии: оно должно обеспечивать не только самосозерцание Я, но и разумное познание бога и абсолюта. Таким образом, интеллектуальное созерцание отнюдь не постулат – это всемогущий в глазах Шеллинга, центральный системообразующий философский принцип. К. Дюзинг (на основе новых рукописей и ранее опубликованных материалов) показывает, что, несмотря на это, только намечающееся, пока не вполне явное расхождение, Шеллинг и Гегель едины в приписывании «абсолюту» роли единой и единственной метафизической субстанции 80.

Ценность и перспективное значение йенских «логико-метафизических» набросков состоит, по нашему мнению, в следующем.

1. В 1801 – 1804 гг. логика и метафизика понимаются Гегелем прежде всего как пропедевтические разделы системы, которые обосновывают принципиальные для нее диалектические цели: необходимость достигнуть единства субъекта и объекта, теоретического и практического разума, конечного и бесконечного и т.д. Несколько позже обоснование целей и специфики философского системного мышления будет осуществляться во вводных разделах «Феноменологии духа», но затем эти функции снова будут переданы логике.

2. Хотя после Канта и Фихте сама по себе идея обновления логики и метафизики, их диалектического, «спекулятивного» толкования уже не была первооткрытием, очень важно, что поиски системного основания и обоснования философии привели и Гегеля к реформе логики, к созданию логики содержательной, логики диалектической.

3. Логико-метафизические йенские размышления Гегеля вписаны в социально-критический, нравственно-гуманистический контекст, причем способность логики и метафизики выполнять системные задачи четко увязывается с поисками целостности и духовности в практической жизни, мировоззренческой «тотальности» в науке и культуре. И это поиски, которые, согласно Гегелю, в истории человечества настойчиво вели и ведут не просто отдельные люди, но целые народы.

Перечисленные моменты нашли дальнейшее развитие в более поздних работах Гегеля. Однако было бы неверно преувеличивать значение йенских логических проектов. Логика, как ее в самом начале XIX в. понимает Гегель, еще не приобрела и не могла приобрести конструктивно-моделирующего значения для построения системы. С чего начать создание системы философии, на какие центральные понятия и категории ориентироваться, как именно развернуть их в целостность – все это для Гегеля пока остается проблематичным 81. И логические размышления еще не дают ясной перспективы для системной работы. Но это, в сущности, касается и других системных моделей, проекты которых набрасывались в Йене 82.

3. «Политико-этическая» модель системы и ее противоречия («Система нравственности» и «Йенская реальная философия»)

Каковы особенности второй гегелевской системной модели, условно названной нами «политико-этической»? Какова роль «Системы нравственности»[10] (1802 – 1803 гг.) и «Йенской реальной философии»[11] в эволюции гегелевских системных идей?

Ответить на эти вопросы вовсе не просто. Оба произведения, и особенно «Система нравственности», чрезвычайно трудны для понимания. К обычным трудностям чтения, интерпретации гегелевских текстов присоединяется здесь то, что в этих ранних работах много туманных, сбивчивых рассуждений – мысль самого автора как бы с огромным напряжением пробивается сквозь толщу непроясненных проблем, неотработанных терминов и т.д. Для выявления специфики системного проекта Гегеля нам представляется необходимым прежде всего поразмыслить над тем сложным и противоречивым содержанием, которое вкладывается философом в ключевое для двух названных работ понятие «реальное». «Реальное» молодой Гегель соотносит – однако не отождествляет – с общественно-политической жизнью и главным образом со сферами права, политики, государства. Чем же именно в этих сферах человеческой жизнедеятельности интересуется Гегель? Что же он в них вычленяет и исследует?

В «Системе нравственности» дается членение, которое может навести на мысль о трактовке в ней этических, правовых, политических сюжетов. Работа начинается обширной вводной частью, которая делится на три основных параграфа: 1. Абсолютная нравственность как отношение (здесь вводятся и используются понятия «потребность», «наслаждение», «чувство», «труд», «орудие»); 2. Негативное, или свобода, или преступление (здесь говорится о справедливости, принуждении, ограблении, краже, борьбе, войне и т.д.); 3. Нравственность (тут упоминается о семье, народе). Следующий раздел, носящий название «Государственное устройство», анализирует системы правления. В «Йенской реальной философии» система также имеет своими опорными пунктами аналогичные проблемы (договор, преступление и наказание, закон, отношения сословий, правительство, связь государства и церкви).

Основываясь на этой «сюжетной канве» системы, некоторые интерпретаторы существенно сближают йенский проект и гегелевскую «Философию права». «Хотя „Философию права“ 1821 г. отделяют от „Йенской реальной философии“ 1805 – 1806 гг. пятнадцать лет, философские концепции и политические высказывания в них не различаются принципиально, прежде всего в определении общества и государства», – такова оценка западногерманского исследователя Г. Гёлера. Он также считает, что в ранних работах более четко, чем в «Философии права», выражено стремление Гегеля «понять философски социально-экономическую сферу», положить в основу системы такие «материальные феномены, как преобразование природы или борьба вокруг признания собственности» 83.

Попытка Г. Гёлера и ряда других авторов истолковать йенские работы Гегеля как первый вариант философии права вызывает сомнения. При этом мы, разумеется, не отрицаем тематической, проблемной, а отчасти и философско-методологической преемственности между йенскими набросками и философией права как частью развитой гегелевской системы. Однако думаем, что сохранению тематики, а также сходству отдельных высказываний придается слишком большое значение; в результате ранние работы скорее «подтягиваются» к философии права, чем осознаются в их специфике.

Нельзя кстати забывать о том, что, вводя названные ранее темы, проблемы, понятия, равно «опирая» на них системную канву своих йенских произведений и систему философии права, Гегель вряд ли был оригинальным: какая предшествующая или современная философская концепция права и нравственности не вела ту же «сюжетную линию?» И даже интерес Гегеля к социально-экономическим явлениям – скажем, к проблемам труда и собственности – не выглядит ни чем-то особенным, ни новаторским, если учесть уже солидную традицию классической политэкономии и твердое желание Гегеля построить модель системы, сориентированную на социально-политическую проблематику.

Оригинальность, специфика йенских политико-этических набросков, их роль в развитии гегелевской мысли, конечно, связана с проработкой упомянутых Гёлером моментов, ведущих в конечном счете к более поздней философии государства и права. Однако дело в значительной степени осложняется тем, что итог пути, известный интерпретаторам, в Йене вовсе не был сколько-нибудь ясен самому Гегелю. Он ведь прояснился после создания основополагающей системной модели в «Науке логики». В йенских же работах весь смысл и состоял в поисках фундаментальной «парадигмы» системного построения. С этим и связана, как мы полагаем, их специфика. Отсюда – совершенно особая, несамостоятельная роль политического, правового, этического материала, особое соотношение политики и этики, их подчиненность социально-философскому ракурсу анализа, существенно отличному от более поздних системных «раскладок» философии права.

В «Системе нравственности» конечная теоретическая цель системы усматривается в том, чтобы достигнуть тождества созерцания и понятий. Тождество мыслится диалектически: созерцание и понятие «полагаются в различии», причем созерцание сначала выступает в «форме всеобщности», а понятие – в «форме особенности»; для достижения же «полного» тождества должна осуществиться диалектическая перестановка: понятие должно принять форму всеобщего, а созерцание – форму особенного. В связи со сказанным большое методологическое значение придается процедурам «подведения» (субсумирования – subsumieren) понятия под созерцания и созерцания под понятие. При этом Гегель, еще испытывающий немалое влияние Шеллинга, «подлинно всеобщим» объявляет не понятие, а созерцание 84.

Поскольку эти процедуры по крайней мере образуют внешнюю системную канву, важно выявить их реальный проблемный смысл. Нам представляется, что в одном из заголовков вводной части «Первая потенция – потенция природы; подведение понятия под созерцание» 85 содержится существенное для понимания всей работы указание Гегеля. Действительно, первоначальное «подведение понятия под созерцание» имеет своей задачей выяснение частичной природной обусловленности человеческих действий, которые Гегель, следуя мощной традиции европейской философии, повлиявшей и на Канта, начинает с чувственности и с чувственных, «практических потенций». Для становления феноменологической модели системы, к выработке которой вскоре приступит Гегель, такой ход мысли также очень важен: и она будет иметь отправным пунктом анализ чувственности.

Дальнейшее уяснение специфики рассматриваемой здесь политико-этической модели зависит, в частности, от расшифровки того, в каком аспекте Гегель анализирует «практические потенции», человеческие «чувственные» действия. Говорится здесь, в частности, о наслаждении, потребности, труде, орудиях труда и т.д. Как именно? Вот пример: «Практическое чувство, или наслаждение, – несозерцательное, лишенное различия и, значит, неразумное тождество, чувство, которое тяготеет к абсолютному уничтожению объекта, а также к полному безразличию субъекта, для которого нравственное существует без выделения среднего термина, объединяющего в себе противоположности, – не есть, таким образом, рефлексия созерцания внутрь себя самого и, следовательно, не есть познание его в нем же самом» 86. Феномены наслаждения, потребности, труда, овладения как бы пропускаются сквозь сетку «системообразующих» диалектических понятийных элементов – ими являются созерцание и понятие, разъединение и объединение противоположностей, субъект и объект, средний термин и т.д. Гегель подчеркивает, с одной стороны, несовершенство чувственных «первых потенций», связанное с их преимущественной зависимостью от природы, неразвитостью противоречия, «неполнотой» представленного в них тождества, а с другой стороны, уже выявляет заключенную в них тенденцию, ведущую (через ряд последовательных ступеней) к «полному», богатому тождеству, единству развернутых противоположностей и если не к освобождению от природной зависимости, то во всяком случае к преобразованию, снятию прежних отношений к природе.

Если практически-политические явления, попадающие в поле гегелевского системного анализа, сменяют друг друга и ни одно из них не играет роли «отождествляющего» начала, то не так обстоит дело с нравственностью. Нравственное, по Гегелю, «существует» постоянно, и то, как именно оно «существует» на каждой стадии, и составляет главный предмет исследования. Поэтому вся работа называется «Система нравственности», а вводная часть имеет заголовок «Абсолютная нравственность как отношение». «Абсолютная нравственность» толкуется как «живая целокупность», как первоначальная, обусловленная главным образом природой и поэтому несовершенная нравственность. Здесь еще нет «абсолютного понятия» 87, которое должно быть «получено» в конечных пунктах движения системы.

И хотя задуманная Гегелем телеология системы (движение к «полному» тождеству созерцания и понятия, особенного и всеобщего, субъективного и объективного, природного и общественного, природного и нравственного) организует и направляет исследование, все-таки не вполне верной представляется оценка тех гегелеведов, которые преувеличивают роль системного начала в гегелевской работе над истолкованием явлений права и нравственности 88. Ибо нельзя отрицать, что гегелевские системные понятия, как и конкретные функции различных стадий системного движения, не отличаются ясностью. Поэтому-то в гегелеведении и ведутся споры о типе, характере, специфике самой системы, как она представлена в «политических» йенских работах 89. С этой точки зрения – непроясненности для самого Гегеля вопроса о стержневых моментах системы – интересно определенное различие между «Системой нравственности» и «Йенской реальной философией». В первой работе «подведение под созерцание» образует слишком общую и не вполне ясную системную канву, чтобы она позволяла глубоко рассмотреть такие сложные общественные явления, как потребность или труд. Так, к труду Гегель переходит после рассмотрения чувственного наслаждения – оно же введено в систему абстрактно, без должного системного обоснования. Как движется мысль далее?

Чувственно наслаждаться, конечно, можно каким-то объектом. Логика простая и элементарная, но Гегелю она внешне облегчает переход к категории «овладения», «владения» объектом, а вместе с этим к труду. Хотя между потребностями человека и удовлетворяющим их трудом есть несомненная и существенная связь, которой и воспользовался Гегель для придания естественности системному переходу, надо не упускать из виду: «внимание» системы, т.е. внимание ее создателя, сфокусировано отнюдь не на этом. Не действительная связь потребностей и труда является для Гегеля предметом исследования. Она всего лишь канва для интересующего Гегеля «идеально-нравственного» момента, прямо налагаемого им на реальную канву.

Главный для Гегеля вопрос о том, как в труде или наслаждении «существует» нравственность, решен заведомо, априорно. В наслаждении и труде нравственность столь скрыта, что граничит с безнравственностью. Гегель и не думает заниматься обоснованием такого рода постулатов и оценок. Ему это все несущественно, ибо функция начальных ступеней системы определяется не исходя из логических особенностей «клеточки» системы, а диктуется телеологически: наслаждению и труду «приказано», предопределено Гегелем побыть некоторое время на грани с безнравственностью, чуть-чуть подержать в напряжении и ожидании «нравственный разум» – но для того только, чтобы позволить ему насладиться не сразу и не просто одержанной победой. Благо что исторических, реальных ассоциаций для этого сколько угодно. И вот важнейшая ступень, где разумное, нравственное, всеобщее как бы на время отодвинуты, – ступень, где звеном системы становится «труд». Мы уже подготовлены к тому, что и труд будет «подведен под созерцание» и он станет лишь одной из ступеней тернистого восхождения к «истинной» нравственности. Гегелю в какой-то степени удается это сделать – лучше всего на примере «чисто механического труда» или таких форм труда, когда, скажем, трудящийся лишь «принуждает к производству» растения или животных.

Гегелевские рассуждения на этих страницах «Системы нравственности» частенько выглядят как пародия на философствование, потому что в них глубокомысленная философская форма как бы прилеплена к банальным житейским вещам. Чего стоит, такая, например, фраза: «Поедание растения выступает как наслаждение, подведение понятия под созерцание – как чувство; напротив, труд, направленный на растение, есть подведение созерцания под понятие. Так, в плане труда культура растений, их разведение (в переводе тут опечатка. – Н.М.) есть подведение понятия под созерцание; с наслаждением – все наоборот, ибо наслаждение посредством отдельных органов чувств есть разъединение его» 90. Манера комичная. У Гегеля, однако, внешне комичные умствования подчинены далеко идущей цели: правильно различая простое потребление и труд, придавая более высокую ценность труду, Гегель все же и труд заносит в разряд «низших» ступеней проявления духа и нравственности (более высоко ценится труд по «производству» человека, но опять-таки идет выспренне-комичная игра словами, вроде: «родители суть всеобщее, и труд природы направлен на снятие этого отношения…» 91).

Но там, где относительно системного движения мысли можно смело говорить о произвольности переходов, о содержательных натяжках, об априорности, т.е. «телеологической» ориентированности хода рассуждения на заранее принятые ценностные определения – как раз там Гегелю удается глубоко и верно вскрыть бездуховность, тупость, безнравственность механического труда. «Этот вид труда, который распределяется таким образом, предполагает в то же время, что прочие потребности, поскольку ради них также должен быть совершен труд, поддерживаются иным способом – через труд других людей. Но непосредственно в этой тупости механического труда лежит возможность полностью отделиться от него; поскольку труд является всецело количественным, лишенным многообразия, т.е. субсумирование его в интеллигенции снимается, то абсолютно внешнее, вещь, может употребляться также через ее равенство себе и также в направленном на нее труде как ее движение» 92. И вообще: когда (с обычной для всей работы Гегеля поспешностью, искусственностью переходов) вводятся темы собственности, господства и рабства, брака и семьи, преступления, государства (определяемого как «система в состоянии покоя»), то Гегелю всякий раз удается давать меткие исторические характеристики упоминаемых им общественных форм.

Но ведь конечная цель, к выполнению которой Гегель стремится на этих более высоких ступенях системы, не состоит ни в рассмотрении конкретных экономических отношений, ни в анализе реальных социально-политических форм. Субсумирование – здесь уже наконец в форме подведения под понятие – вот что имеется в виду прежде всего. И все перечисленные разделения в «Системе нравственности» и «Йенской реальной философии» должны иметь смысл только как моменты системы, что и сам Гегель определяет следующими словами: «Это разъединение является формальным. Само движение есть не что иное, как смена обоих этих подчинений. Из подведения под понятие, где противоположности суть единичное, возникает безразличие, и оно идеально созерцает единичное – следовательно, кроме органического, также и законы как нечто свойственное безразличию, но к тому же еще в форме особенности – до тех пор, пока не станет созерцать его также и реально, как самого себя, или пока не воссоздастся абсолютное тождество» 92.

Это разъяснение, очень существенное для понимания того, как обосновывается и развертывается системная идея в йенских произведениях Гегеля. Поскольку подведение под понятие (на ранних стадиях принимающее вид субсумции, осуществляемой созерцанием) есть заранее данный пункт, в который полагается прибыть системе, то уж и в каждой остановке приходится помнить главным образом о цели – ею не только пронизано, но частенько подменено все более конкретное движение. Особенная форма промежуточных ступеней отступает перед «безразличием», она значима лишь формально. Иными словами, собственность или государство разрешается «взять» настолько, насколько это нужно, чтобы оттенить власть, подвижность, противоречивость понятия, его способность («унизившись» до почти бездуховных, безнравственных форм) выйти из горнила испытаний подобно закаленному металлу – во всем блеске своей силы.

То, что казалось низким на первых ступенях, должно, согласно Гегелю, появиться еще раз, но в новой, более высокой системной форме. Один пример. «Выше система потребностей, – пишет Гегель, продвинувшись к концу „Системы нравственности“, – уже была рассмотрена формально как система всесторонней физической взаимозависимости. С точки зрения целокупности своей потребности никто не существует для себя самого. Труд индивидуума или то, каков способ, которым он может удовлетворить свои потребности, не обеспечивает ему этого удовлетворения. Чужая сила, над которой он не властен, – вот от чего зависит определение того (перевод в этом месте нами уточнен. – H.М.), станет ли для него избыток, которым он владеет, целокупностью удовлетворения» 94. И далее следует неплохое изображение «стоимостной стихии» товарного рынка – сталкивание на нем «качества» и «количества», взаимовлияние «единичного» и «целого».

Возникает вопрос: почему бы, собственно, Гегелю не начать исследование человеческих потребностей таким образом, чтобы сразу была введена идея об их общественном характере? Зачем было начинать движение мысли с их «полуживотной», «низкой» формы? Гегель делает видимым, по существу, только одно основание – теологию системы. Однако достаточно вглядеться в абстрактные на первый взгляд различения в «Системе нравственности» и «Йенской реальной философии», чтобы увидеть, что детерминирующее значение имеют не сами по себе моменты системы, а беспокоящее Гегеля обесчеловечивание человеческих потребностей.

Человеческие потребности, например, могут выступать на некоторых стадиях истории человечества и развития отдельного человека приблизительно так, как они изображены на начальных этапах развертывания мысли в «Системе нравственности». Некоторые авторы умиляются такому прекрасному совпадению системно-логического и исторического, не замечая никакого подвоха. А он есть: внешнее субсумирование со стороны системы скрывает то, что в нее на самом деле включается – в критическом или некритическом восприятии – реальное, позитивное, историческое, изображенное то более конкретно, то более абстрактно. В результате в якобы «всеобщие» звенья системы зашифровываются особенности наличного исторического состояния. С этим связана и особая, противоречивая форма отношения к истории: Гегель полагает, что обнаруживает всеобщие, абстрактные философские формы, но довольно часто в них зашифровывается конкретно-историческое содержание. Это своего рода «нечаянный историзм», который будет более подробно рассмотрен на примере «Феноменологии духа».

Отсюда – характерное для йенских работ противоречие, касающееся идеи системности. Рассуждение как будто бы направляется «телосом» системы – общей идеей субсумции всего и вся сначала в созерцании, а потом в понятии, но, как это ни парадоксально звучит, им не детерминируется сколько-нибудь реально, содержательно. На глубине потока философского анализа Гегеля не система определяет движение материала. Напротив, эмпирический материал господствует над системой. Под эмпирическим материалом здесь позволительно понимать смесь исторических наблюдений Гегеля (оформляющихся в некоторые социально-философские, социально-экономические, социально-политические выводы), усвоенных и как-то скорректированных им тогдашних теоретических представлений об обществе и – элемент, пожалуй, ведущий – разделяемых им ценностей, идеалов, касающихся общественно-исторического развития человека.

Вопрос о том, в какой дозировке перечисленные компоненты входят в каждый узел системного движения, требует конкретного рассмотрения. Бывает, что перед нами – своеобразный типологический образ какой-либо сферы человеческой деятельности, например отчужденного, механического труда. В другой раз дается заимствованная из классической политэкономии картина стихии товарного рынка. А увенчивается все ценностными увещеваниями, как бы исходящими от некоего совестливого, гуманного духа и обращенными к государству, точнее, к правительству: «Органический принцип есть свобода, состоящая в том, что правящее само является управляемым; но поскольку правительство в качестве всеобщего противостоит коллизии единичностей, то это тождество должно полагаться прежде всего таким образом, что указанное сословие конституирует равенство, конституцию, существующую в узком кругу, в целое, в обитель, существующую среди того же бюргерства, в живое бытие единого. Затем, сообразно с действительностью, в отдельном судебном решении – в соответствии с тем, что не абстракция закона должна быть абсолютом, а абстракция удовлетворенности и справедливости, сопровождаемая убеждением и согласием партий, – должно быть представлено целое бюргерство в качестве уравновешивания, принимающего в расчет индивидуумов» 95.

Гегель, конечно, понимает, что правительства тогдашнего общества трудно было пронять подобными увещеваниями, но с тем большим энтузиазмом он переносит свой уравновешивающий, примиряющий идеал на то, от чего можно одновременно требовать и всевластия, и всепримирения – на сконструированный образ целостного духа, умеющего управлять миром не иначе как разумно, справедливо, совестливо.

Просвечивает лежащая у истоков гегелевской системной философии и в дальнейшем все более ревностно маскируемая антропоморфность «всеобщего», «абсолютного» духа, который пока еще в пеленках, но рожден Гегелем с целью доверить ему управление всем миром, причем в йенский период это антропоморфность с очень сильным социальным, социально-политическим, ценностно-гуманистическим оттенком, порожденным исторической эпохой. Наверное, именно явные «родимые пятна» такого особенного, оставшиеся на теле всеобщего, беспокоили Гегеля. Снять их начисто значило уничтожить жизнь, реальность, силу в рождающемся духе, уничтожить его повязанность идеалом свободы. На это ни тогда, ни после Гегель не мог пойти. Но вот замаскировать особенное под всеобщее, выдвинуть всеобщее на первый план было можно, и это отныне стало для Гегеля самым важным. Непосредственно социализированная, слишком повязанная с моральностью и правом форма системы препятствовала, таким образом, абсолютистскому притязанию, которое Гегель уже тогда присваивал духу, – править всем миром.

Проходит всего два-три года после написания «Системы нравственности». Гегель создает еще один проект системы – «Йенскую реальную философию» (использовав для ее написания формальный повод – необходимость подготовиться к лекционному курсу 1805 – 1806 гг.). Вот теперь в центр анализа более определенно ставится проблема «бытия духа», что в немалой степени определялось и системными соображениями. Гегель, вероятно, почувствовал, что в «Системе нравственности» нет философского системного стержня, что телеология субсумирования – слишком общий и, прямо говоря, слишком искусственный, формальный, однообразно-скучный принцип, чтобы под его влиянием сами собой рождались содержательные различения системы. Дух, который движет и движется, должен быть разъяснен в его сути и в его важнейших формообразованиях, – таково было теоретическое устремление Гегеля, когда он приступил к новому этапу системного экспериментирования.

Некоторые черты, приметы духа пока остаются в восприятии Гегеля незыблемыми, а поэтому в их изображении продолжена линия «Системы нравственности». Но в «Йенской реальной философии» особенно ясно видно, насколько попытки построения собственной философской системы в начале века были связаны у Гегеля со своеобразным генетическим изучением форм бытия духа. Особо было исследовано становление тех его бытийственных форм, которые первоначально рождаются в сознании индивида, но затем, как бы проходя через индивидуальное сознание, отчуждаются от него, превращаясь в бытие, существенно отличное от бытия материальных предметов.

В «Йенской реальной философии» точкой отсчета при создании образа духа становится сознание, а именно формы «сознания вообще». Но почему Гегель превращает в точку отсчета особым образом истолкованное «сознание вообще» и почему для произведений всего йенского периода, включая «Феноменологию духа», оно остается главным предметом анализа, источником, рождающим поток духовного? Ответить на этот вопрос – значит прежде всего уяснить, что именно разумеет Гегель, говоря о сознании. Относительно новый момент, характеризующий «Йенскую реальную философию», заключается в том, что Гегель прежде всего имеет в виду деятельность сознания, порождающего «бытийственные» формы. Он начинает интересное и довольно глубокое исследование такой деятельности. Как это осуществляется?

Постулат Гегеля состоит в том, что «изложение» движения духа следует начать с сознания. Начальным же пунктом сознания – опять-таки под немалым влиянием Шеллинга – объявлено самосозерцание. «Представляющая способность воображения» – вот что разбирается в первую очередь. Созерцание как начало системы духа удобно Гегелю по двум по крайней мере причинам. Сущность созерцания справедливо усматривается в «знании некоего сущего». Гегелю, который хочет пробиться к бытию духа, к духу как «сущему», это очень важно. Далее, взятый в виде созерцания дух, «как созерцающий то[12], что для него есть некое бытие» и являющийся непосредственным, в то же время дух «для себя».

Гегелю вот что особенно существенно: «В созерцании созерцаемое есть во мне, ибо созерцаю-то я; это мое созерцание» 96. Сознание (созерцание, в частности) становится отправной точкой прежде всего по той принципиальной для раннего Гегеля причине, что позволяет опираться на деятельность Я, на превращение любого содержания в «мое» – и в тексте «Йенской реальной философии» четко расставлено множество подобных акцентов. Как бы прерывая начавшееся в абстрактно-метафизической манере движение повествования, Гегель вводит образ «ночи-хранительницы», или «ночи пребывания» (Nacht der Aufbewahrung), чтобы обозначить и особое состояние духа, состояние сознания, и его «чистую» структуру. Дух может быть представлен как «сокровищница» образов, еще не пробужденных, не осознанных человеком. «Человек есть эта ночь, это пустое ничто, которое содержит все в своей простоте, богатство бесконечно многих представлений, образов, из которых ни один не приходит ему на ум или же которые не представляются ему налично» 98 (в оригинале в конце фразы – die nicht als gegenwärtig sind, что точнее перевести: не стали современными, актуальными 99).

И вот что снова становится важным для Гегеля: состояние «ничто» сознания превращается в «нечто» благодаря «самополаганию, внутреннему сознанию, деланию, раздвоению» 100. Эта разбираемая Гегелем связь деятельности сознания с активным превращением ничто в нечто – любопытный генетический момент в ранней гегелевской мысли, который впоследствии исчезает в безличном самодвижении логических категорий на стадии бытия. Активная «самодеятельность» сознания – при извлечении ли образов наружу, при превращении ли созерцаемого в «мой» предмет – оказывается существенно ограниченной в своем произволе. Интерес автора «Йенской реальной философии» направлен на обнаружение той «объективной», «предметной» ограничивающей силы, которая исходит от форм, порождаемых самим человеческим сознанием. «Первая творческая сила духа» – именование вещей, благодаря чему из «грезящего мира», из фантасмагорий «ночи» как «царства образов» сознание как бы переселяется в им же порождаемое «царство имен». Интересно и оригинально показывает Гегель, как в языке и благодаря языку происходит своеобразное удвоение бытия предмета, точнее, порождение нового, на этот раз духовного, бытийного слоя. Гегель, однако, не устает подчеркивать, что возникает именно человеческое бытие. «Человек глаголет вещи как вещи свои и живет в духовной природе, в своем мире, и это есть бытие предмета» 101.

Проблема, по Гегелю, состоит в следующем: Я утверждает самого себя в мире имен и в то же время возникает – в противовес Я как «форме чистого беспокойства, движения или ночи исчезновения» – «прочное, предметное» бытие, обладающее силой, самостоятельностью, своими необходимостью и порядком 102. Проблема отчасти решается благодаря тому, что языковое творчество в интерпретации Гегеля есть «труд», работа (Arbeit), в котором Я обретает «самоупрочение», «порядок», не переставая быть беспокойством и движением. Происходит, кроме того, своеобразное «овеществление» Я: стóит беспокойному, движущемуся Я породить «упроченные знаки» языка, как «Я делает себя вещью, фиксируя в себе порядок имен» 103. Средством удержания, фиксирования порядка становится память. Под влиянием идей Канта и Фихте, в согласии с Шеллинговым активизмом духа Гегель, стало быть, выдвигает на первый план внутреннюю спонтанность сознания, его творческую активность, свободу, не устраняемую необходимостью, ибо пока речь идет о необходимости, в конечном счете порождаемой и организуемой трудом духа. «Этот труд есть поэтому первое внутреннее действие, [направленное] на себя самого, вполне нечувственное занятие и начало свободного возвышения духа, ибо он имеет здесь предметом себя… это вúдение, внимание, есть первая необходимая деятельность, точное вúдение, деятельность духа, фиксирование, абстрагирование, вычленение, усилие, преодоление неопределенности ощущения» 104. В творческом процессе называния вещей и использования имен для Гегеля важен не только выход сознания, Я в сферу бытия духовного, но первое приобщение ко всеобщему. «Движение всеобщности» тут уже «положено». (Многие из намеченных Гегелем моментов сохранятся в поздних трактовках «бытийных» форм языка.)

Мы не можем прослеживать все стадии движения мысли Гегеля, тем более что многие переходы не продуманы, не выведены, не обоснованы автором «Йенской реальной философии» сколько-нибудь строго, но чаще всего просто постулированы. Читатель не приглашается, как это будет в «Науке логики», понять и принять, что переход к следующей категории мысли рождается необходимым и спонтанным образом. В «Йенской реальной философии» чувствуется, что Гегелю не терпится как можно быстрее перейти от абстрактного хода мысли на стадии интеллекта к более «реальным» структурам духа, появляющимся в разделе «Воля», а от них к наиболее интересной для автора части, названной «Действительный дух». Здесь, как и в «Системе нравственности», имеет место политизирование, социологизирование, этизирование понятийного системного движения. Это также проявляется во включении в систему таких проблем, как труд, признание прав и владения других лиц посредством договора; преступление и наказание; закон, имеющий силу, и его связь с неравенством собственности, с богатством; судопроизводство; конституция; всеобщая и индивидуальная правовая воля; сословия; правительство и государство, государство и церковь; искусство, религия и наука. Это последовательно разбираемые в «Йенской реальной философии» темы, узлы движения мысли, которые Гегель намеревается связать в единую систему.

В конечном счете ему не удается ни доказать необходимость именно такой последовательности, ни органично выявить системные переходы. Сферы воли и нравственности не изучаются в их специфике, но зато они объединяются с вопросами, которые затрагивают фундаментальные, с некоторого исторического периода постоянно наличествующие и действующие социальные институты, формообразования, установления человеческого общества. Действительность, далеко выходящую за пределы духовной сферы, Гегель заставляет двигаться по специфическому руслу «действительного духа». Если вследствие этого обедняется действительность, то зато обогащается реальным содержанием понятие духа.

Читатель-материалист естественно задал бы вопрос: а какие у Гегеля основания превращать объективные, вне сознания существующие формы общественно-исторического развития – такие, как государство, право, законы – в проявления духа, искать их генезис в сознании и действии индивида. Вопрос относится, конечно, не только к раннему Гегелю; речь идет о «тайне и истоке» идеалистического характера всей его системы. В «Системе нравственности» и «Йенской реальной философии» просвечивает то, что позже (даже в «Феноменологии духа») нередко остается скрытым, – начавшаяся идеалистическая абсолютизация некоторых реальных срезов, структур, проблем социального, в частности социально-политического действия индивидов. Что же за срез изучается и главенствует в «Йенской реальной философии»?

Одна из наиболее важных особенностей «субъективного» и одновременно «действительного» духа получает здесь у Гегеля обозначение Anerkanntsein, что передано в русском переводе словами «бытие в признанности» 105. Имеется в виду, по существу, то, что необходимым элементом любой социальной формы – труда, сообщества, правового, договорного регулирования, идейно-культурного общения, политики и т.д. – должно стать предварительное признание одним индивидом другого индивида и других людей, акт, который привычно и чаще всего незаметно для человека осуществляет его сознание и который является одной из духовных предпосылок социального взаимодействия индивидов. Гегелю, однако, важно не только и даже не столько то, что «признающий» акт сознания имеет место, и не то даже, что социальное бытие людей сопровождается признанием. Самый главный для Гегеля пункт: структура признания и признанности сама приобретает характер бытия. В термине Anerkanntsein, стало быть, есть еще один и, возможно, наиболее существенный для Гегеля оттенок, не улавливаемый в приведенном ранее переводе: «признанность» сама становится бытием, «бытием-признанием». Гегелю очень важно, что в бытие благодаря этому внедряется структура, которую философ-идеалист трактует как чисто духовную: в его изображении признание как бы «выскальзывает» из сознания, отчуждается от него и становится одним из «бытийственных» образований духа.

Маленький параграф «Йенской реальной философии», как раз и озаглавленный словом Anerkanntsein, позволяет увидеть, как много существенных социальных процессов и структур Гегель связывает с этим актом сознания.

Вот образец того, в какой манере Гегель вводит и подает, пользуясь понятием признания, социально-исторические проблемы: «Это бытие в признанности (т.е. бытие признания. – Н.М.) в обмене, ставшее предметом, или, иначе, моя воля есть наличное бытие, так же, как и воля другого. Непосредственность бытия в признанности распалась. Моя воля представлена как воля, значащая, не только для меня, но и для другого, и она здесь равносильна самому наличному бытию. Стоимость есть мое мнение о вещи. Это мое мнение и воля возымели значение для другого (опосредованные через его мнение и волю). Я сделал что-то, я совершил отчуждение этого сделанного; это отрицание позитивно; отчуждение есть приобретение» 106. Иногда такая манера вызывает у читателя утомление и раздражение, и он не видит, насколько реальным и содержательным является анализ Гегеля. Ведь акт обмена – например, обмена товарами, о котором рассуждает тут Гегель, – в самом деле предполагает в качестве пусть не единственного, но неотъемлемого элемента своеобразную объективацию. Причем объективируется не только сделанный продукт, вещь, но также знание, цель, волевое решение, действие, мнение. Индивиды, «пустившие в оборот» не одни только вещи-товары, но и вместе с ними объективированные сгустки своих интеллектуальных и волевых процессов, могут потом не узнать их, ибо в результате общественного обращения индивидуальные особенности «субъективного духа» имеют тенденцию изменяться, усредняться, терять личностную форму в куда большей степени, чем вещи-товары.

Интеллектуально-волевой конвейер работает постоянно, и он никогда не пустует. И о чем бы ни шла речь – о сфере права, закона, о государственной жизни, о науке, искусстве, философии – всегда имеются реальные основания применить к ним подобную точку зрения, что Гегель не без определенной последовательности и делает в «Системе нравственности» и «Йенской реальной философии». Под различными названиями в этих работах интерпретируются, стало быть, те соотнесенные с сознанием индивида – выведенные из него и распространенные за его пределы – формы и результаты, которые отчуждаются, становятся «бытием». Благодаря этому они как бы оседают в виде проявлений духа, так или иначе доступных интеллектуальному наблюдению, в частности интеллектуальному созерцанию. И если «Феноменология духа» – «тайна и исток» всей гегелевской философии, то названные йенские работы – «тайна и исток» самого предмета феноменологического исследования Гегеля и применяемой им особой методологии.

Сделаем общие выводы. В «Системе нравственности» и «Йенской реальной философии» Гегель продвигается вперед в разработке идеи системности: намечены некоторые контуры, важные для дальнейшей системной организации гегелевской философии. Но главный, пожалуй, результат заключается в попытках исследования связи, единства сменяющих друг друга «объективаций» духа, в стремлении осмыслить их генетически, продемонстрировать, так сказать, в конкретном действии принцип активности, свободы, спонтанности духовного. На целые годы объектами исследования стали для Гегеля своеобразно объективирующиеся формообразования сознания, с чем будет связана и особая трактовка системного принципа. Это было опробование пути, который в то время представлялся главным, системообразующим, но в дальнейшем как бы свернулся в одну из частей системы. При этом образ духа и рождающей его «бытийной» почвы – обстоятельство, для системы Гегеля центральное, – в зрелом системном построении будет существенно иным, чем в йенский период. Философ в Йене не мог не чувствовать, что целостная, стройная, развернутая система, к построению которой он уже сознательно стремился, еще не создана. Он предпринимал попытку за попыткой, причем пока всего напряженнее искал фундаментальное содержательное основание системы. Подобно тому как философы древности превращали в первоначала то огонь, то воздух, лишь постепенно двигаясь к более отвлеченному принципу, так и Гегель в Йене все время экспериментировал: то нравственность, то другие социальные явления (связанные воедино феноменом признания) выступали в качестве специфического носителя «бытия». Следующим этапом стала разработка «феноменологической модели», которая в работе Гегеля некоторое время фигурировала как основание и фундаментальный принцип будущей философской системы.

Примечания

1 Rosenkranz K. Hegels Leben. B., 1844.

2 Hegels erstes System / Hrsg. von H. Ehrenberg, H. Link. Heidelberg, 1915.

3 Hearing Th.L. Hegel. Sein Wollen und sein Werk: Eine chronologische Entwicklungsgeschichte der Gedanken und der Sprache Hegels. Leipzig; Berlin, 1929; Rosenzweig F. Hegel und der Staat. München, 1920. Bd. 1; Schwarz J. Hegels philosophische Entwicklung. Frankfurt a.M., 1938; Lukacs G. Der junge Hegel. B., 1954; Schmitz H. Hegel als Denker der Individualität. Meis a.G., 1957.

4 Hegel G.W.F. Gesammelte Werke. Hamburg. Bd. 4. Jenaer Kritische Schriften / Hrsg. von H. Büchner, O. Pöggeler, 1968; Bd. 6. Jenaer Systementwurfe I / Hrsg. von K. Düsing, H. Kimmerle, 1975; Bd. 7. Jenaer Systementwürfe II / Hrsg. von R.P. Horstmann, J.H. Trede, 1971; Bd. 8. Jenaer Systementwurfe III / Hrsg. von R.P. Hostmann, J.H. Trede, 1976.

5 Ilting K.H. Hegels Auseinandersetzung mit der aristotelischen Politik. – In: Philosophische Jahrbuch, 1963 – 1964, N 71; Habermas J. Arbeit und Interaktion. – In: Natur und Geschichte: K. Löwith zum 70. Geburtstag. Stuttgart, 1967, S. 132 – 155; Riedel M. Hegels Kritik des Naturrechts. – Hegels-Studien, 1967, H. 4, S. 177 – 204; Göhler G. Kommentar zu Hegels frühen politischen Systemen. – In: Hegel G.W.F. Frühe politische Systeme. Frankfurt a.M. etc., 1974, S. 339 – 610.

6 Kimmerle H. Zur Chronologie von Hegels Jenaer Schriften. – Hegel-Studien, 1967, H. 4; Dokumente zu Hegels Dozententätigkeit / Hrsg. von H. Kimmerle. – Ibid.

7 Kimmerle H. Das Problem des Abgeschlossenheit des Denkens: Hegels «System der Philosophie» in den Jahren 1800 – 1804. Bonn, 1970. (Hegel-Studien; Beih. 8); Horstmann R.-P. Problem der Wandlung in Hegels Jenaer Systemkonzeption. – Philosophische Rundschau, 1972, N 19, S. 87 – 118; Trede J.H. Hegels frühe Logik (1801 – 1803/04). – Hegel-Studien, 1972, H. 7, S. 123 – 168; Düsing K. Das Problem der Subjektivität in Hegels Logik: Systematische und entwicklungsgeschichtliche Untersuchungen zum Prinzip des Idealismus und Dialektik. Bonn, 1976. (Hegel-Studien; Beih. 15); Kimmerle H. Ideologiekritik der systematischen Philosophie: Zur Diskussion über Hegels System in Jena. – In: Hegel-Jahrbuch, 1973. Köln, 1974, S. 85 – 101; Düsing K. Idealistische Sybstanzmetaphysik: Probleme der Systementwicklung bei Schelling und Hegel in Jena. – In: Hegel in Jena. Bonn, 1980, S. 25 – 44. (Hegel-Studien; Beih. 20).

8 Ziesche E. Unbekannte Manuskripte aus der Jenenser und Nürnberger Zeit im Berliner Hegel-Nachlass. – Zeitschrift für philosophische Forschung, 1975, Bd. 29, S. 430 – 444.

9 Предполагается издание: Hegel G.W.F. Gesammelte Werke, Bd. 6.

10 Baum M., Meist K.R. «Durch Philosophie leben lernen»: Hegels Konzeption der Philosophie in den neuaufgefundenen Jenaer Manuskripten. – Hegel-Studien, 1977, H. 12, S. 43 – 81.

11 Düsing K. Hegel in Jena. – Zeitschrift für philosophische Forschung, 1978, Bd. 32, H. 3, S. 405.

12 Kimmerle H. Ideologiekritik…, S. 91.

13 См.: Ibid., S. 86.

14 См.: Конституция Германии: О научных способах естественного права. – В кн.: Гегель Г.В.Ф. Полит. произведения. М., 1978; Нерсесянц В.С. Гегель. М., 1979, с. 12 – 15. Зарубежные работы см. выше в примеч. 5

15 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет: В 2-х т. М., 1971, т. 2, с. 267.

16 Hegel G.W.F. Werke: 20 Bd. Frankfurt а.M., 1970, Bd. 2. Jenaer Schriften, 1801 – 1807, S. 583. Материалы по этому вопросу см.: Hegel, 1770 – 1970. Leben. Werk. Wirkung: Eine Ausstellung des Archivs der Stadt Stuttgart. Stuttgart, 1970, S. 133 – 134.

17 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет, т. 2, с. 261.

18 Там же, с. 255.

19 Там же, с. 262.

20 Там же, с. 261.

21 Там же, с. 248.

22 См.: Фишер К. Гегель, его жизнь, сочинения и учение. М.; Л., 1933, с. 49 – 50.

23 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет, т. 2, с. 237 – 238. Перевод письма уточнен по кн.: Briefe von und an Hegel / Hrsg. von J. Hoffmeister. Hamburg, 1952, Bd. 1, S. 59 – 60.

24 См.: Zimmerli W.Chr. Die Frage nach der Philosophie: Interpretation zu Hegels «Differenzschrift». – Hegel-Studien, Bonn, 1974, Beih. 12; Trede J.H. Hegels frühe Logik (1801 – 1803/04). – Ibid., 1972, H. 7, S. 127 – 146.

25 Kimmerle H. Ideologiekritik…, S. 89.

26-27 Ibid., S. 87.

28 Hegel G.W.F. Werke, Bd. 2, S. 120.

29 Ibid., S. 117.

30 Ibid., S. 15.

31 Ibid., S. 17.

32 Ibid.

33 Ibid., S. 19.

34 Ibid., S. 20.

35 Ibid., S. 21.

36 Ibid., S. 22 – 23.

37 Ibid., S. 23.

38 См.: Ibid., S. 33.

39 Ibid., S. 34.

40 Ibid., S. 35 – 36.

41 Ibid., S. 36.

42 Ibid., S. 47.

43 Ibid., S. 94. Разбирая полемику Гегеля против Фихте в работе «Различие…», связывая ее с центральной для этого сочинения проблемой системы, современный западногерманский исследователь Л. Зип правильно подчеркивает влияние на критический ход мыслей Гегеля предшествующих антифихтевских выступлений «франкфуртского кружка», прежде всего Гёльдерлина и Синклера. См.: Siep L. Hegels Fichtekritik und die Wissenschaftslehre von 1804. Freiburg; München, 1970, S. 19 – 27; см. также: Henrich D. Hölderlin über Urteil und Sein. – Hölderlin-Jahrbuch, 1965 – 1966, N 14, S. 73 – 96; Hegel, Hannelore. Isaak von Sinclair zwischen Fichte, Hölderlin und Hegel. Frankfurt а.M., 1971. Здесь еще одно свидетельство вызревания идей Гегеля в тесной связи с развитием неортодоксального философского сообщества.

44 Hegel G.W.F. Werke, Bd. 2, S. 61.

45 Ibid., S. 63.

46 Ibid., S. 68.

47 Ibid., S. 76.

48 Ibid., S. 82.

49 Ibid., S. 103.

50 Ibid., S. 108.

51 Ibid., S. 107 – 108.

52 Ibid., S. 143.

53 Ibid., S. 115.

54 Фишер К. Указ. соч., с. 53. О друзьях и коллегах Гегеля в Йене см. также: Hegel, 1770 – 1970. Leben. Werk. Wirkung, S. 137 – 139.

55 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет, т. 2, с. 240.

58 Там же, с. 239.

57 Там же, т. 1, 1970, с. 273 – 274.

58 Там же, с. 274.

59 Там же.

60 Там же, с. 274 – 275.

61 Там же, с. 275.

62 Hegel G.W.F. Werke, Bd. 2, S. 154.

63 Ibid., S. 144.

64 См.: Ibid., S. 202.

65 Ibid., S. 164.

66 Ibid., S. 202 – 203.

67 Ibid., S. 164.

68 Ibid., S. 293.

69 Ibid., S. 294.

70 Ibid.

71 Ibid., S. 298.

72 Ibid., S. 299.

73 Ibid., S. 308.

74 См.: Ibid., S. 338.

75 Ibid.

76 lbid., S. 432 – 433.

77 Düsing K. Idealistische Substanzmetaphysik…, S. 32.

78 Ibid. К. Дюзинг ссылается в этой связи не только на соответствующие абзацы неопубликованных рукописей, но и на материалы, имеющиеся в 4-м томе Полного собрания сочинений Гегеля в издании Майнера (см. выше в примеч. 4 – Bd. 4, S. 27 ff.).

79 Düsing К. Idealistische Substanzmetaphysik…, S. 33.

80 Ibid., S. 34 ff.; см. также: Tilliette X. Schelling: Une Philosophie en devenir. P., 1970, t. 1, p. 357 – 358; Krings H. Die Entfremdung zwischen Schelling und Hegel (1801 – 1807). – In: Sitzungsberichte der Bayerischen Akad. der Wissenschaften. München, 1977, S. 1 – 23.

81 По вопросу о значении йенских набросков логики для «Феноменологии духа» и для «Науки логики» интересна дискуссия между О. Пёггелером и X.Ф. Фульдой. Фульда утверждал, что тут имеется довольно строгая преемственность, «плановое» развитие (см.: Fulda Н.F. Das Problem einer Einleitung in Hegels Wissenschaft der Logik. Frankfurt а.M., 1965, S. 140 ff.). О. Пёггелер оспаривал эту идею, справедливо подчеркивая несовершенство первых проектов логики (йенского и нюрнбергского), их существенное отличие от «Науки логики» (см.: Pöggeler О. Die Komposition der Phänomenologie des Geistes. – In: Materialien…, S. 360 ff.). По вопросу об оценке другими философами вариантов логики 1804 – 1805 гг. («Логика, метафизика, натурфилософия») и логических проектов 1801 – 1802 гг. («Логика и метафизика») см. выше примеч. 7 и 8.

82 Kimmerle H. Ideologiekritik…, S. 89.

83 См.: Göhler G. Vorbemerkungen des Herausgebers. – In: Hegel G.W.F. Frühe politische Systeme, S. 8.

84 См.: Гегель Г.В.Ф. Полит. произведения, с. 276.

85 Там же, с. 278.

86 Там же, с. 279 – 280.

87 См.: Там же, с. 278.

88 Таким преувеличением страдает, по нашему мнению, комментарий Г. Гёлера. См.: Göhler G. Kommentar zu Hegels frühen politischen Systemen, S. 343 ff.

89 Ibid., S. 357.

90 Гегель Г.В.Ф. Полит. произведения, с. 285. Ср.: Hegel G.W.F. Frühe politische Systeme, S. 24.

91 Гегель Г.В.Ф. Полит. произведения, с. 287.

92 Там же, с. 296.

93 Там же, с. 354.

94 Там же, с. 355 – 356; cp.: Hegel G.W.F. Frühe politische Systeme, S. 90.

95 Гегель Г.В.Ф. Полит. произведения, с. 364 – 365.

96 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет, т. 1, с. 288.

97 Там же; ср.: Hegel G.W.F. Frühe politische Systeme, S. 203.

98 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет, т. 1, с. 289.

99 Hegel G.W.F. Frühe politische Systeme, S. 204.

100 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет, т. 1, с. 289.

101 Там же, с. 292.

102 См.: Там же, с. 295.

103 Там же.

104 Там же, с. 296. Ср. более поздние формулировки Гегеля (§ 462 «Философии духа»): «Слово как звучащее исчезает во времени. Таким образом время проявляется в слове как абстрактная, т.е. лишь как уничтожающая отрицательность. Истиной же, конкретной относительностью речевого знака является интеллигенция, ибо посредством ее он превращается из чего-то внешнего во что-то внутреннее и сохраняется уже в этой преобразованной форме. Слово становится поэтому наличным бытием, оживленным мыслью. Это наличное бытие для наших мыслей абсолютно необходимо. О наших мыслях мы знаем только тогда, когда имеем определенные, действительные мысли, когда мы даем им форму предметности, различенности от нашего внутреннего существа, следовательно, форму внешности, – и притом такой внешности, которая в то же время носит на себе печать высшей внутренности» (Гегель Г.В.Ф. Соч. М., 1959, т. 3, с. 273). Видны связь между ранними и поздними произведениями Гегеля и различия между ними. В начале своего творческого пути философ пытался установить конкретно пути «выхождения» бытийных духовных форм из сознания; в поздних произведениях его более всего занимает констатация «объективного» характера, именно «бытийственности» подобных духовных формообразований.

105 Гегель Г.В.Ф. Работы разных лет, т. 1, с. 323.

106 Там же, с. 327 – 328.

Загрузка...