Часть первая


I


Через весь зал протянуты два гигантских матерчатых плаката. На одном написано: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" На другом: "Галоши снимать обязательно!"

Зал от края до края заставлен столиками. Ресторан не ресторан, пивная не пивная, с первого взгляда не поймешь что.

Вокруг каждого столика – за стакана ми чая, за бутылками пива, перед шашечными-шахматными досками, над раскрытыми журналами, газетами – сидят тесными группами люди самой разнообразной, самой неожиданной внешности.

Частная беседа этих групп время от времени переходит в общий крикливый спор, в котором принимает участие весь зал.

Вот все посетители зала вдруг обращают пышущие удовольствием лица в одну сторону, неистово аплодируют, стучат в пол ногами, стульями, бренчат стаканами, бутылками, кричат, кого-то вызывают.

– Браво! Браво!

– Шибалин, браво!

– Никита Шибалин!

– Вот так ши-ба-нул!

– Это по-нашему, по-большевистскому!

– Товарищ, скажите, вы не знаете, Шибалин коммунист?

– Нет. Он левее коммунистов. Коммунисты стоят на месте. А он вон куда хватанул.

– Да. Можно сказать, шарапнул по всему старому миру. По самой головке.

Наконец тот, кого так усиленно вызывают, поднимается из-за своего столика, показывается публике всей фигурой, немножко польщенно, немножко смущенно улыбается.

Рукоплескания крутой волной вдруг забирают в гору, в гору… Крики усиливаются…

Какой-то остроглазый юноша вскакивает со стула и, за чем-то показывая пальцем на Шибалина, радостно взвизгивает:

– Вот он!

И сейчас же садится, раскатываясь мелким, довольным желудочным хохотом.

В то же время в другом углу зала истерический, почти кликушеский вопль женщины:

– Шибалин, спасибо вам!

Шибалин, крепко сложенный мужчина, с пристальным, чуточку исподлобья, несуетливым взглядом, стоит среди битком набитого зала, кланяется аплодирующим в одну сторону, другую, третью, потом снова садится за свой столик, тонет в море других вертлявых, беспокойных голов.

Прежняя женщина, в черной бархатной тюбетейке, в длиннополом мужском пиджаке с горизонтальными плечами, Анна Новая, все время что-то записывающая в тетрадку, привстает, бледнеет, нервно кричит из своего дальнего угла:

– Пусть Шибалин выйдет на кафедру! А то многим ничего не слыхать!

– На кафедру! На кафедру! – с непонятным весельем подхватывает весь зал. – На кафедру! Ха-ха-ха!

Шибалин встает, упирается ладонями в столик, смотрит на всех, терпеливо ждет, когда смолкнут.

– Товарищи! Зачем? – в недоумении пожимает он плечами, когда зал утихает. – Зачем непременно на кафедру? Можно и отсюда! Ведь здесь не лекционный зал, а всего только наш клуб. И то, что я вам сейчас излагал, вовсе не доклад, а просто так, несколько личных моих мыслей по надоевшему всем половому вопросу.

– На ка-фед-ру!.. – тягучими голосами взывает зал, требовательно и дружно. – На ка-фед-ру!..

Шибалин зажимает уши, улыбается, машет залу рукой, что сдается, неторопливой своей поступью шагает между столиками, идет среди множества устремленных на него восторженных взглядов, направляется в самый конец зала, увесисто взбирается там по трем ступенькам на кафедру, берется сильными рука ми за ее крышку, точно пробует прочность.

– Если так, – обращается он ко всем уже оттуда и зоркими своими глазами посматривает с высоты трех ступеней вниз, – если так, тогда давайте выберем председателя что ли…

– Данилова! – еще не дав ему договорить, выпаливает в воздух прежний торопливый, азартный. И все собрание мужественным воем басит:

– Да-ни-ло-ва!.. Да-ни-ло-ва!..

Пожилой человек с морщинистым лицом, с нагорбленной спиной, с выпирающими под пиджаком лопатками, с длинными пепельно-рыжими кудрями и с седоватой бородой, в больших черных очках, точно совершенно незрячий, покорно поднимается со своего места, забирает в одну руку стакан с недопитым чаем, в другую огрызок голландского сыра на ломтике хлеба, удаляется к кафедре, устраивается возле нее за от дельным столиком, перебрасывается несколькими деловыми фразами с Шибалиным, расправляет кудри, бороду, напускает на себя председательский вид, звонит чайной ложечкой по стакану, предварительно перелив чай в блюдечко, и обращается к залу:

– Товарищи! Но вот вопрос, пройдет ли у нас сегодня серьезное собрание? Ведь вы знаете, что бывают дни, когда на нас находит такое шалое настроение, род эпидемии…

– Пройдет! Пройдет! – заглушают его веселые выкрики с мест.

– Что вы, на самом-то деле?.. Что, мы не можем что ли?..

– Ну смотрите же!'– еще раз предупреждает Данилов, потом предлагает: – Тогда, товарищи, вот что: одного председателя на такое собрание мало! Вопрос, поднятый вами, жгучий, трактовка Шибалина ультрарадикальная, дерзкая, страсти у всех разгораются… И я предлагаю доизбрать в президиум еще двух человек, лучше всего из нашей молодежи!

– Огонькова и Веточкина! – несутся со всех концов зала к .кафедре голоса. – Веточкина и Огонькова!

Данилов знаком руки приглашает к себе двух молодых людей, фамилии которых называет собрание.

Огоньков и Веточкин, юноши-однолетки, с улыбками громад ного удовольствия на круглых зардевшихся румяных лицах, рассаживаются за стол рядом с Даниловым, один справа от него, другой слева, весело перемигиваются с приятелями, сидящими в публике.

Данилов звонит ложечкой по стакану:

– Прошу внимания!.. Товарищи, согласно вашему желанию дальнейшую беседу ведем организованным путем!.. Прошу соблюдать порядок!.. Слово берет для заключительной части своего доклада беллетрист Никита Шибалин!..

По залу проносится довольный шепот. Все тянутся лица ми вперед, смотрят на кафедру.

Видно, как один запоздавший человек, с длинной цыплячьей шеей, согнувшись в колесо, со стаканом чая в руках, валко ковыляет на кривых ногах, согнутых в коленях, пробирается от двери с надписью "Буфет" к своему столику…

Слышно, как за дверью с надписью "Бильярдная" сухо цокают друг о друга плотные бильярдные шары…




II


Вдруг обе половинки двери "Буфет" с треском раскрываются настежь и в зал с грохотом вваливается, споткнувшись, как мяч, о порог, совершенно пьяный великолепно одетый молодой человек со смертельно бледным лицом и с прядями темных волос, свисающих на глаза.

И собрание в момент переводит заинтересованные взгляды с Шибалина на пьяного. Некоторые даже переставляют под собой стулья, чтобы было удобнее смотреть.

А пьяный ломается. Останавливается возле дверей, осовело и вместе вызывающе пялит глаза на зал, ухарски подбоченивается, качается на месте во все стороны, точно в сильную бурю на палубе корабля, и обличительно восклицает:

– Ого-го, сколько тут маленьких "великих людей" собралось! Со всего СССРа слетелись!.. Чего тут сидите, чего делаете?.. Все Пушкина опровергаете?.. Валяйте, валяйте, мать вашу так, я послушаю!..

Садится с краешка. Направляет на собрание насмешливо разинутый хмельной рот, точащий слюну.

Данилов стоит в председательской позе, не перестает звонить, не перестает кричать пьяному:

– Товарищ Солнцев! Товарищ Солнцев! Я не давал вам слова! Слово принадлежит не вам!

Солнцев с трудом поднимается, откидывает с глаз вихры волос.

– Что-о? – делает он шаг вперед, засовывает руки в карманы, заламывает назад корпус, шатается из стороны в сторону, как на слабых рессорах, пьяно щурит на председателя злые глазные щелочки. – Что-о? – силится он сделать еще шаг вперед, но вместо этого откатывается, как кресло на колесиках, на два шага назад. – А ты кто такой? Что дал ты великой русской литературе, рыжая твоя председательская борода? Я тебя что-то не знаю, да и знать не желаю!

Скандал приводит всех в движение. В зале поднимается шум. В одном месте откровенно хохочут, в другом искренно негодуют.

Все привстают из-за своих столиков, ищут глазами пьяно го, громко переговариваются по поводу происшедшего, с испуганными улыбками ожидают, что будет дальше.

– Опять нализался! – вырывается у кого-то полное горечи восклицание. – Одного дня не может вытерпеть!

Один гражданин богатырского телосложения, засучив рукава и распахнув рубашку на груди, порывается от своего сто лика вперед, другие, густой толпой лилипутов вцепившись в него, пытаются удержать его.

– Убрать его! – с повелительным жестом кричит великан на Солнцева и скрежещет зубами, и волочит за собой по паркетному полу вместе со столами кучу слипшихся лилипутов.

Данилов одиноко возвышается на своем председательском посту, устрашающе маячит на всех черными безжизненными очками, звонит и звонит.

Наконец он что-то шепчет молодым членам президиума, Огонькову и Веточкину. Те, поправляя на себе туго затянутые ременные пояса, спешат к пьяному, подхватывают его под руки, силятся выпихнуть обратно за дверь "Буфет".

Солнцев не дается, ожесточенно сопротивляется, входит во вкус борьбы, рычит, как зверь, дерется, норовит укусить то одного члена президиума, то другого.

– Врешь, не возьмешь! – шипит он при этом яростно на каждого.

Шурка, а ты здесь больно не разоряйся, здесь все-таки союз, а не пивная, – увещевает его Веточкин, а сам делает еще одно отчаянное усилие, багровый, задыхающийся в борьбе.

– Шура, пройдем с нами в буфет, раздавим по графинчику, – кряхтит в то же время с другой стороны Огоньков, повисая всей своей тяжестью на другом плече пьяного.

Солнцев вдруг собирает все свои силы, швыряет Веточкина и Огонькова, как щенят, об пол, а сам с веселой рожей ставит руки в боки, пьяно приплясывает на месте, диким ревущим голосом горланит на все притихшее здание:

– Стр-ра-да-тель мой, стр-ра-дай со мной, надоело мне стр-ра-дать одной!..

Собрание по-детски добродушно смотрит на него, по-детски довольно смеется.

Огоньков и Веточкин, поднявшись с пола и отряхнув рука ми с коленок пыль, переконфуженные перед целым собранием, озлобившиеся, налетают на отплясывающего Солнцева сзади, безжалостно ломают его, комкают, поднимают высоко на воздух, выбегают с ним за дверь и через полминуты с обессиленными улыбками возвращаются обратно.

– Стр-ра-да-тель мой, стр-ра-дай со мной… – тотчас же раздается за запертой дверью дикое, разудалое, какое-то безгранично-размашистое пение Солнцева.

Но вот пение внезапно обрывается, и из-под двери доносится клокочущее рыдание пьяного…

Собрание остро, страдальчески вслушивается. У многих бледнеют лица, плотнее замыкаются губы. У нескольких чело век нависают на ресницах слезинки.

На сухом деловом лице Данилова тоже появляются новые, теплые грустные складки.

– Какой большой поэт на наших глазах погибает! – глубокой болью звенит на весь зал одинокий голос Анны Но вой из дальнего угла. – И неужели наш союз не в силах что-нибудь для него сделать? Позор!!!

– А чем же он погибает? – даже не оборачиваясь к ней и не убирая локтей со своего стола, равнодушно отзывает ся сидящий за кружкой пива Антон Нелюдимый, мрачного вида человек с устрашающе громадными чертами лица.

– Как чем? – содрогается возмущением голос Анны Новой. – А вино?

– Что ж, что вино? – лениво рассуждает в ответ Антон Нелюдимый. – Вино, оно помогает нашему брату творить, дает полет фантазии!

Немалых трудов стоит Данилову прекратить наконец переговоры с мест.

– Товарищи! – взывает он и звонит в стакан. – Товарищи! Будем считать, что ничего не случилось! Собрание продолжается!

И все снова обращают взоры к Шибалину.




III


Но в этот самый момент возле двери "Библиотека" раздает ся душу раздирающий крик. Кричит не то женщина, не то ребенок.

Собрание поворачивает в ту сторону головы, смотрит.

Крик повторяется.

Один за другим все вскакивают из-за столиков, спешат к месту происшествия, и возле двери "Библиотека" образуется большая толпа.

– Не пойду!!! – вырывается из центра плотной толпы прежний раздирающий крик, и на этот раз кажется, что крик принадлежит мальчику. – Ни за что не пойду!!! Убейте на месте – не пойду!!!

Данилов встает, тянется вверх, смотрит слепыми стеклами вдаль, звонит:

– Что там еще случилось?

Толпа полуоборачивается к нему и отвечает издали трубно хором:

– Человек в галошах!

Лицо Данилова меняется, корпус инстинктивно подается вперед:

– Как в галошах? Толпа хором:

– Так в галошах!

– Заставить снять!

– Не хочет!

– Что значит "не хочет"? Снять, да и только!

– Не дается! Может быть, вы ему скажете, товарищ председатель?

Толпа расступается на обе стороны, делится на две части и открывает встревоженному взору председателя такую кар тину: скромно одетый юноша с плачущим выражением лица силится вырваться из крепких держащих рук двух служителей, старого и молодого.

Юноша умоляюще:

– Пустите меня!

Старый служитель:

– Снимите галоши, сдайте их нам под номерок, тогда пустим.

Председатель твердо:

– Антон Тихий, что за безобразие, почему вы не снимаете галош?

– А если они у меня на босу ногу! – с раздражением кричит Антон Тихий и вскидывает в сторону председателя одну ногу, босую, обмотанную тряпками, в галоше.

Молодой служитель к председателю:

– Они через то и одевают галоши на босу ногу, чтобы за хранение не платить!

Старый:

– Хитрость своего рода!

Молодой:

– Мы их давно заметили, да все не удавалось словить: как пойдут чесать по коридорам да по лестницам!

Старый:

– Тут еще есть несколько душ таких, которые проскочили в галошах…

Смотрит всем на ноги. В толпе кое-где заметное движение: несколько человек прячут от служителей ноги. Председатель к служителям:

– Товарищи, не держите его, отпустите, он сам сейчас пройдет в раздевальную и оставит там галоши.

Антон Тихий, нервно перекосив лицо:

– Вам говорят, что они у меня на босу ногу! Председатель:

– А вам говорят, что сидеть в зале в галошах нельзя!

– Почему?

– Потому что нельзя!

– Объясните – почему?

– Неужели вы этого не понимаете?

– А вы думаете – вы понимаете? Тогда объясните мне почему?

– Не время и не место заниматься здесь такими объяснениями.

– Ага, значит, вы сами не понимаете почему! Вдолбили себе в голову, шаблонные вы люди!

Антон Тихий, как председатель собрания я спрашиваю вас: вы уйдете из зала или нет?

– Конечно, нет.

Кто-то нетерпеливо визжит из середины зала:

– Милицию! Позвать милицию и больше ничего! Тут такое собрание, такой, можно сказать, животрепещущий вопрос разбирается, а тут приходят и хулиганят!

Данилов шепчется с Огоньковым и Веточкиным.

– Товарищи! – встает он и звонит. – Объявляю пятиминутный перерыв! Президиум удаляется на совещание решить вопрос, как поступить с товарищем в галошах!

Данилов, Веточкин, Огоньков с опущенными, серьезными лицами гуськом уходят в смежную комнату.

Собрание набрасывается на Антона Тихого. В зале поднимается невероятный гам. Все кричат сразу, громче и громче:

– Антон Тихий, время военного коммунизма прошло, сними галоши!

– Антошка, брось свои анархические замашки! Не расстраивай зря собрание!

– Товарищ Тихий, ну что такое вы делаете? К чему вся эта комедия? Замотали ноги тряпками, всунули их в галоши…

– Я знаю, что я делаю! – отбивается Антон Тихий то от одного, то от другого. – Мне это уже надоело! Куда ни придешь, везде прежде всего смотрят тебе на ноги! И всюду норовят сорвать с тебя 20 коп. галошного налога! Галоши того не стоят, сколько мы переплачиваем за их "хранение"! Не "храните", черт с вами! Не надо! И раз никто против этого не борется, я решил сам начать с этим решительную борьбу! Я сегодня был в восьми учреждениях, и из-за галош за мной сегодня восемь президиумов по лестницам гнались, так что эти ваши будут девятые! Болтаем языком о пролетарской культуре, а на практике заводим буржуазные порядки!

– Товарищ Антон Тихий, – сейчас же выступают ему возражать. – Еще бы ты чего захотел! Ввалился в зал собрания в галошах! Здесь все-таки не Сухаревка, а союз!

В дверях появляется президиум, и разговоры в зале прекращаются.

Лицо Данилова сосредоточенно, сурово.

– Разрешите огласить решение президиума!

Смотрит в бумажку, торжественно читает:

– Несмотря на то что настоящее собрание вместе со всем СССРом высоко ценит талантливые стихотворения Антона Тихого на производственные темы, про электрификацию, канализацию… тем не менее президиум никак не может ему позволить нарушать принятый в общественных местах порядок. А посему президиум постановляет…

Тут зал удерживает дыхание, Данилов несколько повышает голос:

– …предложить поэту Антону Тихому либо немедленно ставить в раздевальной галоши, либо удалиться из зала. В случае же неисполнения Антоном Тихим ни того ни другого, войти в правление союза с ходатайством об исключении его из союза на один месяц.

Антон Тихий с бешеной дергающейся жестикуляцией:

– Из такого собрания и такого союза я сам уйду! Будете просить, и то не останусь! Я и в Москву-то вашу напрасно приезжал! Ехал, думал: вот наберусь там у них этого самого, московского, пролетарского! А они?! У нас в несчастном Камышине и то куда революционнее!

Уходит широкими шагами, размахивает расходившимися руками, в дверях останавливается, оборачивается, со страшным лицом грозит собранию кулаком:

– Ста-ро-ре-жим-ни-ки!!!

С треском захлопывает за собой дверь.

В зале за столиками неопределенное молчание. Кто-то, спрятавшись за чужую спину, хохочет.

Вырываются по адресу ушедшего несколько негромких замечаний.

– Чудак!

– Что-то из себя строит!

– Просто ненормальный!

Шибалин, сидевший это время внизу, на стуле, поднимается на одну ступеньку на кафедру и среди тишины спрашивает у всех:

– Ввиду обилия сегодня всяких инцидентов, может быть, отложим мое выступление до другого раза?

Собрание точно вдруг просыпается от долгого тяжелого сна. Машет руками, головами:

– Нет, нет! Что вы, что вы! Ни за что! Ваша тема так интересна! Начинайте сейчас! Просим! Просим!

И потом все собрание протяжно дудит, как в басовые трубы:

– Про-сим! Про-сим!

Встает на своем председательском месте Данилов.

– То-ва-ри-щи!!! Ти-хо!!! Зап-ри-те там две-ри!!! Будем считать, что ничего не случилось!!! Никита Акимыч, ваше слово…

Садится.




IV


Могуче и трагически режет каждое слово Шибалин и тяжелыми жестами руки сечет перед собой воздух, точно ставит в своей чеканной речи невидимые знаки препинания.

– Итак, товарищи, принимая во внимание все сказанное мною тут перед вами сегодня, я с полным правом и со всей энергией утверждаю: р-революции не было!!!

Последние три слова он выкрикивает и делает рукой и всем корпусом бросающие движения вверх. Потом некоторое время стоит, молчит и с мрачно-торжествующей миной глядит вверх, как бы любуется, высоко ли забросил.

Аудитория сидит, ловит каждое слово оратора, следит за каждым движением его приковывающего лица, не шевелится, не дышит.

– Р-революции не было, потому что человек как личность остается по-прежнему ужасающе одинок, кошмарно одинок, точно окруженный беззвучной ледяной пустыней!.. Р-революции не было, потому что человек – и мужчина и женщина – по-прежнему с беспредельной тоской в глазах стоит перед неразрешенной проблемой пола!.. Р-революции не было, потому что человек как таковой по-прежнему таскает на своем горбу весь тяжкий груз полученных им по наследству тысячелетних предрассудков, разоблачению самого страшного из которых, собственно, и была посвящена моя сегодняшняя импровизированная лекция! Речь идет, как вы уже знаете, об укоренившемся среди нас чудовищном обычае подразделять людей на наших "знакомых" и "не знакомых"!.. И в то время, как со "знакомыми", с этой микроскопической горсточкой людей, нам разрешается всяческое общение, вплоть до любви и брака, – с "незнакомыми", то есть со всем остальным населением земного шара, мы не имеем права даже заговаривать при встречах на улице, потому что, видите ли, это "не-при-лич-но"!!!

По залу, по группам сидящих за столиками прокатывается завывающий гул общего удивления:

– У-у-у… У-у-у…

Только один юнец, сутулый, с разочарованным лицом, кричит со своего места:

– Старо! Нельзя ли чего-нибудь поновей!

Остальные дружно шипят на него:

– Цшш… Цшш…

Данилов привстает, сверлит их черными очками. Шибалин хмурится, наливается еще большей упрямой волевой силой, продолжает:

– И, благодаря подобной вопиющей дичи, товарищи, каждый из нас – будь то мужчина или женщина – до сего дня обречен выбирать себе пару из мизерно узкого круга своих личных "знакомых", минуя всех остальных…

Шибалин делает дурацкую гримасу и насмешливо-кривляющимся голосом раздельно цедит одними губами:

– Бери не ту, которая тебе больше всего на свете подходит, не далекую, не идеальную, а ту, которая имеется у тебя под рукой!!!

Опять по залу из конца в конец прокатывается массовый вой удивления и солидарности с мыслью оратора. Кто-то догадливо кричит из-за своего столика:

– Надо выбирать себе такую, чтобы от нее не тянуло к другим!

Данилов пугает его темными очками. Он прячется.

И снова энергичная речь Шибалина.

В дальнейшем Шибалин говорит, что благодаря указанному им предрассудку каждая брачная связь двух человек на земле до сих пор оказывается недоразумением, ошибкой, за которую в течение всей своей жизни расплачиваются обе стороны – и мужчина, и женщина…

– Товарищи! Сегодня мы уже разбирали с вами во всех подробностях семейную трагедию величайшего гения, какого когда-либо рождала земля, нашего Льва Николаевича Толсто го!.. А Гоголь?! Неужели вы думаете, товарищи, что на всей земной планете, на обоих ее полушариях, не отыскалась бы девушка, которая всей душой полюбила бы нашего чудесного Гоголя и которую в свою очередь полюбил бы и он?!

– Конечно, отыскалась бы! – звенит взволнованный голос первой женщины, участницы собрания.

– И еще сколько! Не одна! – вырывается возглас у другой.

– Сколько хотите! – подтверждает нервно третья.

– Каждая согласилась бы! – признается за всех четвертая.

– Еще бы! Го-голь! – поясняет пятая.

Мужчины слушают разошедшихся женщин и с выражением великого своего превосходства добродушно посмеиваются.

И Данилов улыбается, когда звонит женщинам и призывает их не прерывать оратора.

Шибалин тоже не может удержаться от улыбки, когда обращается исключительно к ним:

– Ну вот видите, товарищи женщины, разве я был не прав? Когда в одном этом зале и то нашлось столько питающих должные чувства к Гоголю! А между тем Гоголь за всю свою жизнь так и не встретился со своей парой, потому что она находилась где-то за проклятой чертой его личных "знакомых"!.. Товарищи, и не только Толстой, и не только Гоголь!.. Я сегодня приводил вам из всемирной истории еще более возмутительные примеры, когда мировые гении человечества принуждены были тайно сожительствовать со своими безграмотными кухарками!..

– Извиняюсь, товарищи! – встает со своего места и прерывает Шибалина молоденький паренек с карандашом и записной книжкой в руках. – Чего же вы видите тут возмутительного, если мужчины сожительствуют с кухарками? Разве кухарка не такой же трудящийся, как и прочие граждане?

– Да, да! – вскакивает и еще более горячится другой. – Тем более странно слышать подобные слова теперь, когда по всему нашему Союзу пооткрыты пункты по ликвидации безграмотности!

– Товарищи! Ша! – обрушивается на них третий, машет руками, гримасничает, спешит. – Это же говорится не про теперь, это берется из всемирной истории! Нельзя равнять!

Данилов заставляет их замолчать. Шибалин продолжает.

– Товарищи, я утверждаю, – ударяет по крышке кафедры рукой, – я утверждаю, что на всем земном шаре женатые мужчины живут не с теми женщинами, с которыми хотели бы!

Взрывом стихийного смеха награждает эти слова оратора мужская половина собрания.

– Хо-хо-хо!

– Браво, браво!

– Вскрыл-таки!

– Расшифровал!

– Что же, товарищ Шибалин, вы теперь будете их всех разводить? – спрашивает один смеясь.

– Да!.. Разводить!.. – со злостью восклицает Шибалин и начинает бегать, метаться по кафедре, трудно дышать…

Потом снова возвращается к спокойной трактовке своей темы.

– Товарищи! – взывает он к собравшимся, а через них как бы и ко всему человечеству. – Товарищи! До каких же пор мы, люди разного пола, будем, точно врожденные враги, обманывать друг друга? До каких пор мужья и жены будут разыгрывать друг перед другом недостойную разумных существ комедию? Не пора ли нам наконец сказать друг другу всю правду – мужчины женщинам, женщины мужчинам! Учинить единое все мирное объяснение! Всем мужчинам договориться со всеми женщинами! А то, взгляните-ка вокруг, что сейчас происходит: мужчины недовольны, изнывают, ничего как следует не делают, раньше времени гибнут; женщины – то же самое – недовольны, изнывают, ничего не могут толком делать, преждевременно гибнут… А из-за чего недовольны? Из-за чего изнывают? Из-за чего так рано гибнут? Да друг из-за друга!!!

Аплодисменты слушателей и их крики на момент наполняют шумом весь зал. В то же время из нескольких мест несутся резкие свистки.

– Вот верно сказано!

– Взято прямо из жизни!

– Каждый человек видит себя как на ладони!

– Вот она когда выплывает наружу – вся правда!

– Товарищи, что вы говорите? Какая правда! Правду вы узнаете только после прений! Нельзя так поддаваться! Тут против многого можно возразить!

Данилов стоит, смотрит, звонит…

Шибалин волнуется, мечется по кафедре, мысленно раздувает свою идею дальше.

Идея захватывает его все больше и больше, и он уже не в состоянии молчать, не в силах удержать свою страстную речь, и через минуту она опять льется у него и льется, скачет по стремительным порогам и скачет, тащит его за собой и тащит.

– И каким лицемерием, товарищи, каким бесплодием звучат после этого наши фразы о "всемирном братстве народов"! Какое уж тут "всемирное братство народов", когда на этом распродурацком свете даже обыкновенного "знакомства" между двумя людьми самочинно осуществить нельзя, не рискуя попасть в милицию!.. И самое страшное, товарищи, в том, что так обстояло дело на всей земной планете тысячи лет!.. Тысячи лет, вплоть до сегодняшнего вечера, разъединял одну семью человечества, дробил ее на замкнутые личности этот бесовский институт "знакомых" и "незнакомых"! Тысячи лет в каждом человеке насильственно вытравлялось всякое социальное чувство, в корне убивалась возможность общения со всеми другими людьми! Тысячи лет человек-самец и человек-самка были противоестественно разлучены, одеты друг от друга в непроницаемую броню изуверского предрассудка! Тысячи лет, товарищи, вплоть до этой самой минуты, в которую я сейчас с вами говорю, длилась эта беспримерная всесветная провокация – провокация против личности, провокация против общественности!.. И только вот сегодня, сейчас, видя, как все человечество молчит, видя, как оно делает вид, что ничего не замечает, я, Никита Шибалин, решил наконец объявить бунт против такого всечеловеческого социального оскопления!..

Собрание привстает и устраивает оратору длительную овацию.

И опять слитный шум аплодисментов, и опять прежние раздирающие свистки.

– Что, завидно? – кричит кто-то по адресу неугомонных свистунов.

– Товарищи! – высоким голосом возглашает Шибалин. – Я верю, что благодаря необыкновенным усовершенствованиям советского радио недалеко то время, когда я смогу провозгласить бунт против старого быта и старого мышления сразу во вселенском масштабе!.. Я тогда стану вот так перед радиоприемником и скажу: "Люди земли! Народы мира! Жители этой планеты и тех, которые еще не открыты, но которые, быть может, тоже носятся во вселенском пространстве и также населены существами, подобными нам, то есть, как и мы, происшедшими от обезьяны! Мужчины и женщины! Женщины и мужчины! Те из вас, которые уже родились на свет и сейчас где-то живут, и те, которые еще только родятся в последующие времена и когда-то где-то будут существовать, – ко всем вам обращаюсь я со своим пламенным братским словом: с сего числа и сего часа да не будет среди вас "знакомых" и "незнакомых" и да будете вы все "знакомы" друг с другом, каждый со всеми и все с каждым!"…

Потом все тем же тоном манифеста Шибалин обращается к сидящим перед ним слушателям:

– И вы, члены нашего союза и наши гости, сколько вас тут сейчас есть в этом зале, если вы хотя капельку еще живые люди, а не окончательно одеревенелые манекены, вы тоже с сего числа считайтесь навсегда "знакомыми" друг с другом!

Ураган рукоплесканий заглушает дальнейшие слова оратора.

Хохот, визг, крики. Счастливо светящиеся лица, огнем сверкающие глаза. Две женщины, подруги, бросаются друг к другу в объятия, смеются, плачут.

– Наконец-то…

– Дождались все-таки…

Еще пронзительнее, чем прежде, прорезывают зал в разных направлениях свистки.

– Товарищи!!! Кончу тем, с чего начал: р-революции не было!!! Р-революция начинается!!! И да здравствует р-революция!!!

Обессиленный Шибалин спускается с кафедры, садится на стул, припадает губами к стакану с холодным чаем…




V


За столиками горячо обсуждают доклад Шибалина. Одни говорят за, другие против. Большинство первых.

– Можно сказать, размахнулся! – На всю вселенную!

– По всем планетам прошелся!

– Шаганул!

– Живых и мертвых колыхнул, затронул даже тех, которые еще не родились!

– Всему человечеству открыл освежающую отдушину, а то ведь прямо задыхались!

– Теперь-то будет легче!

– Теперь-то, конечно, пойдет!

– Теперь начнется!

– Теперь так не останется!

– Ай да Никита Шибалин! Можем гордиться таким человеком!

– Вот что значит широкая славянская натура!

– Товарищ! При чем же тут национальность? Вы уже начинаете! Не можете без погромов! Девять лет революции ничему вас не научили!

– В чем дело? Что ты гундосишь, черт носатый? Тебя никто не трогает, и ты молчи, пока не получил!

– Что-о? От кого получу, уж не от тебя ли?

– А хотя бы и от меня!

– Попробуй! Только попробуй!

– И попробую!

– Руки коротки! Ваше время прошло и никогда не вернется!

– А я вот тебе сейчас покажу, прошло или нет… На, получи!

– А ты думаешь, я не умею давать? Н-на! Н-на! В анкете пишешь, сволочь, "сын крестьянина-хлебороба", а на самом деле сын сельского попа…

– Н-на! Н-на! А ты вместе со своим отцом держал в Могилеве магазин готового платья, а в Москве выдаешь себя за рабочего… Н-на! Н-на!

– Товарищи, что же вы делаете, вы с ума сошли, что ли? Драться в союзе?! Не понимаю таких людей: сами аплодируют идее Шибалина о "вселенском братстве народов", а сами ищут повода перекусить друг другу глотку! И это кто же? Чего же тогда ожидать от других, простых смертных?! Товарищи, не стойте разинув рты, помогите мне растащить этих двух людоедов! Смотрите, как больно они садят друг друга: в зубы, в глаза, в бока… Оба уже в крови, даже невозможно смотреть… Вы этого тащите в эту сторону, а мы другого в другую. Ишь как сцепились – не расцепишь! Все волосы друг у друга повыдирали! У этого типа была замечательно красивая писательская шевелюра, а теперь – полюбуйтесь, что от нее оста лось: одни клочья! Теперь, без той шевелюры, его нигде не будут печатать!

– То-ва-ри-щи!!! Будем считать, что ничего не случилось…




VI


Трое молодых людей бегут между столиками по залу за ускользающей от них "незнакомой" девицей, шутят, смеются.

Первый, простирая за ней, как за убегающим счастьем, руки:

– Стойте, гражданка, стойте. Куда же вы бежите? Разве вы не слыхали, что говорил Шибалин?

Второй прихорашивается на ходу, поправляет наряд, при ческу:

– Ведь "с сего числа и с сего часа" все жители всех планет считаются раз навсегда "знакомыми" друг с другом! Разве вы не сочувствуете этому?

Третий загораживает перед девушкой дверь: – Не пущу! Не пущу! И чего вы стесняетесь? Кажется, не маленькая, должна сознавать…

Женщина приостанавливается перед загороженной дверью:

– Я не стесняюсь, только я не привыкла так сразу…

– Разве это сразу? – хохочут молодые люди.

– Пустите меня! – умоляет их девушка, улучает момент и прорывается в дверь.

Молодые люди юмористически переглядываются, строят несчастные рожи, потом смеются, ищут по залу глазами и, за приметив другую в одиночестве проходящую по комнате девушку, бросаются к ней:

– Ага! Вот эту не упустим!

Окружают ее кольцом, приплясывают вокруг, кривляются, как бесенята. Первый:

– Попались! Второй:

– Теперь "познакомимся"! Третий:

– Теперь вы наша!

Девушка смотрит, нет ли где выхода из кольца.

– Что значит "ваша"? Шибалин вовсе не об этом говорил!

Видя себя оцепленной, делает плачущую гримаску, опускает хорошенькое личико:

– У-у… Противные… Держите силой…

Первый осторожно, но крепко держит ее за локоток:

– Но как же с вами иначе, раз вы от нас убегаете?

Второй:

– Мы с вами попросту, мы по-товарищески вас просим: не уходите, посидите немножко с нами, побеседуйте!

Третий кривляется у нее перед носом, паясничает, поет, как в оперетке:

– Мы шибалинцы-с! Нам все можно-с! Мы ничего не признаем-с!

Девушка не может скрыть улыбку, осматривается, в конце концов разводит руками:

– Что же, ничего не поделаешь с вами, придется покориться.

Молодые люди, все трое, подпрыгивают от радости. Начинают преувеличенную суету, усаживаются вместе с девушкой вокруг столика тесной компанией.

Первый, подавая стул незнакомке:

– Садитесь, будьте гостьей и за стаканом чая поведайте нам, кто вы такая, откуда, зачем в Москве, чем дышите, о чем мечтаете…

Второй:

– А потом, если вы пожелаете, мы расскажем вам о себе.

Третий:

– О, это будет так увлекательно, так ново!

– Сказать по правде, – среди беседы обращается к девушке первый, – я целых три года об вас думаю.

Двое других:

– Три года?!

Девушка прячет улыбающиеся глаза в чашечку с чаем.

– Я это знаю…

– Откуда вы можете это знать?

– По вашим взглядам. Вы всегда так упорно, так пронзительно на меня смотрите.

– Да, это правда. Я три года так смотрел на вас, как житель Земли смотрел бы, скажем, на жителя Марса или наоборот.

Второй:

– Ха-ха-ха!

Третий:

– И еще тридцать три года смотрел бы и вздыхал, если бы не Шибалин со своей идеей!

Первый к девушке:

– Ваше имя? Девушка не сразу:

– Анюта Светлая.

– Это ваш литературный псевдоним, да? Вы поэтесса?

– Да. А ваши имена?

– Я Иван Бездомный.

– А я Иван Бездольный.

– А я Иван Безродный.

– Слыхала. А вы беллетристы? Иван Бездольный:

– Да. Только беллетристы.

Анюта Светлая пьет из чашечки чай; приглядывается к Ивану Бездольному:

– Все-таки странно, как это вы три года только смотрели на меня и только думали обо мне. Что же мешало вам познакомиться со мной?

– Предрассудок, так превосходно разоблаченный сегодня Шибалиным. Самому "познакомиться" считал "неудобным", а общего "знакомого", третьего лица, фактора, который мог бы нас свести, не находилось. Так и тянулось это глупое состояние три года.

Иван Бездомный:

– Целых три года думать об оной! Иван Безродный:

– Какая стойкость, какое постоянство! Анюта Светлая в чашечку:

– А познакомитесь – разочаруетесь…

Они сидят, оживленно беседуют, хохочут, бегают от сто лика в буфет за чаем, за бутербродами. К ним подбегают и от них отбегают такие же вновь познакомившиеся счастливцы.

"С сего числа и с сего часа да не будет среди вас незнакомых", – то и дело слышится, как весело цитируют за всеми столиками торжественные слова из манифеста Шибалина.




VII


За столиками компания одних мужчин, человек в шесть.

– Товарищи мужчины, – обращается один из них к остальным. – Чего же мы тут сидим? На старости еще насидимся! Идемте-ка сейчас на бульвар, знакомиться с "незнакомыми"! Шибалин позволил!

Общий одобрительный хохот, остроты, шутки, фантастические любовные проекты…

Тут же, рядом, за соседним столиком, компания одних женщин.

– Товарищи женщины! – сейчас же предлагает одна из женщин своим компаньонкам. – Знаете что? А мы давайте отправимся бродить по городу, заговаривать на улицах с "незнакомцами"! Вот удивятся! Подумают – убежали из сумасшедшего дома!

Смех, визг, гам, раскрасневшиеся щеки, шепот на ушко… Мужчина с первого столика обращается к компании женщин:

– Чем вам ходить, искать "незнакомцев", лучше придвигайте-ка ваш столик к нашему и "заговаривайте" с нами!

Первая женщина, игриво жмурясь:

– Подвигайтесь лучше вы к нам! Вторая в ужасе:

– Что ты?! Зачем! Ты с ума сошла?

И мужчины под испуганный визг женщин подъезжают к ним вместе со своей мебелью.

Первый мужчина, волоча по полу свой ступ и зачем-то прикидываясь калекой, хромым:

– Нам это ничего не стоит-с!

Второй, как школьник, едет верхом на стуле:

– Мы все можем-с!

Третий с видом завоевателя бьет себя в грудь:

– Мы шибалинцы-с!

Остальные ведут себя в таком же роде. Мужчины и женщины знакомятся, пожимают друг другу руки, называют свои литературные имена.

– Я Антон Сладкий, может, слыхали?

– Как же, как же, слыхала. А я Анюта Боевая, может, вам тоже что-нибудь попадалось из моего.

– Я Антон Кислый.

– А я Нюра Разутая.

– А я Антон Кислосладкий…

– А я Нюша Задумчивая…

Столы сдвигают вместе, стулья расставляют вокруг, садят ся – получается большая общая компания.

Все время находясь в каком-то приподнятом настроении, все весело объясняют друг другу, кто откуда, из какой литературной группы, кружка, ассоциации. "Босой Пахарь", "Перевалило", "Майский октябрь", "Октябрьский май", "Смена вех", "Мена всех"…

– Ото! – замечает с удивлением Антон Сладкий. – Да тут у нас, оказывается, все поэты да поэтессы! Живем в одном городе, состоим в одном союзе, печатаемся в одних журналах, а друг друга не знаем! Это ли не дичь! Тысячекратно прав Шибалин! Предлагаю прокричать славу Шибалину!

Он дирижирует, а вся компания хором трижды:

– Слава Шибалину!.. Слава Шибалину!.. Слава Шибалину!..

Антон Сладкий, воодушевляясь все более, вдруг с много значительным видом ударяет себя по лбу:

– Ба! Мысль! Все:

– Тихо! Тихо! Антон Сладкий что-то придумал! Антон Сладкий привстает над столом:

– Товарищи! Вношу предложение! Давайте сейчас же коллективными силами на идею Шибалина напишем песню!

Анюта Боевая:

– И будем ее распевать!

Вся компания хором, стройно:

– И будем ее распевать!

Смеются.

Антон Сладкий мужественно:

– Итак, товарищи, немедленно за дело!

Достает из бокового кармана карандаш, бумагу, садится, дрожит от нетерпенья, пишет.

Нюра Разутая:

– Товарищи, у кого есть лишний карандаш? Потом отдам. Антон Кислый:

– Мне самому дали. Антон Кислосладкий:

– Вот могу предложить огрызочек… пока.

Нюра Разутая:

– А бумажки кусочек? Нюша Задумчивая:

– Кажется, у меня есть.

Роется в газетном свертке, из которого валится ей на колени всякая всячина…

Через минуту все они уже сидят припав к столам, с громадным вдохновением пишут, хватаются за головы, стонут, урчат, перечеркивают написанное, сидят с закрытыми глазами, потом снова пишут, показывают друг другу удачные строчки, советуются, спорят, горячатся.

И во всем зале царит точно такое же нервное оживление. Говор, смех, беготня… К чернеющему возле одной стены пианино то и дело подсаживаются разные люди и наигрывают и напевают разные мотивы: то веселые, то грустные, то буйные, то вдруг похоронные…




VIII


Вера сидит с Шибалиным за одним столиком, пьет чай, ласково льнет к нему, не спускает с него преданных глаз.

– Никочка, ты сегодня имел тут такой успех, такой успех, какого никогда не видел этот зал. Союз писателей должен быть тебе благодарен за это. У них всегда такая мертвечина.

Шибалин, чтобы скрыть слишком бурную радость, играю щую в груди, отводит глаза в сторону, щурится, старается казаться равнодушным, утомленным, полуспящим.

– А что, разве публике понравился мой доклад? – приоткрывает он один глаз.

– Еще как!

– А ты не заметила, кто свистал?

– Заметила. Это все те же твои соперники и завистники. Та же компания.

– Так что в общем моя идея принята хорошо?

– О! Все в безумном восторге от твоей новой идеи! Если бы ты видел, что делалось в зале, в задних рядах! Несколько психопаток, я своими глазами видела, писали тебе на подоконниках любовные записки, и, вероятно, ты скоро их получишь. Только смотри не рви их, не показав мне. По правде сказать, я сама несколько раз порывалась бежать на кафедру, чтобы расцеловать тебя!

Шибалин хмурится:

– Хм… этого еще недоставало, чтобы ты целовала меня при публике. Вот это была бы настоящая психопатия!

Вера с восторгом:

– Глупый, ты даже не представляешь себе, какой ты бываешь интересный во время своих выступлений!

Закатывает глаза, делает вид, что хочет броситься его целовать… Шибалин старается не смотреть на нее:

– Ты лучше обрати внимание, как сразу ожил наш союз.

Вера поворачивает голову туда же, куда смотрит он.

С жаром:

– А об чем же я тебе говорю! И виновник всего этого оживления ты, Ника. Ты сегодня герой. Смотри, какими глазами глядят со всех сторон на нас с тобой. И говорят только о нас. Некоторые парочки проходят мимо нашего столика специально для того, чтобы поближе нас разглядеть. Даже неловко. Вот опять пара идет прямо на нас, оба не спускают с тебя глаз, смотри, смотри. Идут и что-то про тебя говорят. Должно быть, расхваливают твой талант. Или завидуют мне, что я с тобой живу.

Она прижимается одной щекой к плечу Шибалина, точно укладывается спать. Из ее широко раскрытых счастливых глаз падают на его плечо слезинки…




IX


Антон Печальный и Аннета Сознательная, взявшись под руку, проходят мимо столика Шибалина. Антон Печальный:

– Заметила, Аннета, какие у Шибалина глаза? Так и пронизывают, так и вскрывают всего тебя, так и жгут! Не человек, а орел!

Аннета Сознательная с мечтательным вздохом:

– Да. В такого мужчину сразу влюбиться можно. Сплошная прелесть! Ни к чему не придирешься!

Антон Печальный печально:

– Я не в этом смысле.

Аннета Сознательная твердо:

– А я в этом. Ты только погляди, какие у него губы! В такие губы так вкусно целоваться!

– Вот! Ты уже и "влюбиться" и "целоваться"! У тебя всегда только это в голове. Человек носит в груди весь мир, всю вселенную, человек дышит великой социальной идеей, – а ты? А ты все сводишь в нем к физическому. Тьфу! Даже противно! Ненавижу за это женщин!

– Погоди, ты не плюй. Почему ты так вооружаешься против физического? Ведь без физического тоже нельзя. Хорошо, когда и то есть и другое: и физическое и духовное. Как говорится, одно при другом.

Они садятся за столик.

– Не выношу, когда женщина рассуждает!

– Значит, женщине нельзя рассуждать? Член партии!

– Тут дело, конечно, не в рассуждении, а в том, что успех Шибалина настолько ослепил твои глаза, настолько затуманил твое сознание, что помани он сейчас тебя пальчиком, как ты сейчас же побежишь за ним! Разве я не вижу?

– И побегу! И побегу, если захочу! Вам, мужчинам, за интересными женщинами бегать можно, а почему же нам нельзя бегать за интересными мужчинами? Равноправие так равноправие! Ну не сердись, Антон, не кисни, я пошутила!.. Ты ведь прекрасно знаешь, что, кроме тебя, мне никого из муж чин не надо.

– Подобными "шутками", Аннета, ты лишний раз показываешь мне, что есть в своем существе женщина.

– Ну прекратим об этом, Антон! Довольно! Спрячь свою глупую ревность! Слышишь! Иначе я сегодня же уйду от тебя…

Она отворачивается от Антона Печального, смотрит из дали на Шибалина. Говорит другим тоном:

– Ты лучше вот что мне объясни: каким образом могло случиться, что такой представительный мужчина, как Шибалин, мог связать свою судьбу с такой малоинтересной особой, как эта Вера Колосова? Ишь, как она кривляется! Неужели он не мог найти себе что-нибудь получше?

Антон Печальный раздраженно поводит плечами:

– А как ее найти? Где искать? Ты слыхала, что он сегодня сам об этом говорил в своей лекции. Ведь до сегодняшнего вечера ни мужчинам, ни женщинам нельзя было сознательно выбирать себе пару, раз все считались "незнакомыми". Хвата ли что попадалось под руку. Это только нам с тобой повезло, что мы нашли друг друга. А остальные живут черт знает с кем, черт знает как.

– Ну а теперь, когда все будут считаться "знакомыми", ты думаешь, он отыщет себе более достойную?

– Теперь-то да.

Аннета Сознательная смотрит на Веру, полупрезрительно щурит глаза.

– Она так к нему не подходит, так не подходит, что всякий раз, когда я их вижу вместе, я вся дрожу от обиды! Мне делается так больно за него, что я бываю готова расплакаться от досады.

Антон Печальный грубо одергивает ее за локоть:

– А ты не очень-то пяль глаза на него. Не очень-то заглядывайся. Не делай себя смешной. Ну чего ты уставилась на него?

– А что, нельзя смотреть? Почему же не посмотреть?

– Потому что подумает – психопатка!

– Не подумает! И я не на него гляжу, а на нее. Смотри, как она наслаждается, как вертится! Так и купается в лучах его славы.

Антон Печальный тоже переводит глаза на Веру.

– Ты не знаешь, Аннета, он с ней давно живет?

Аннета поднимает голову, вспоминает:

– В ноябре месяце, двенадцатого числа, исполнился ров но год, как они начали.

– Ого, какие подробности ты знаешь!

– Это в нашем союзе каждая женщина знает. Потому что каждой обидно, не мне одной.

Антон Печальный вдруг вместе со стулом поворачивается к Шибалину, настораживается, говорит голосом охотника, внезапно завидевшего дичь:

– Гляди, гляди, к нему подходит Мухарашвили. Это к деньгам. К большим деньгам. Будет предлагать ему поездку по России с его новой идеей. Надо пойти послушать, сколько он ему будет предлагать. Ты тут посиди, а я пройду.

Он идет, как будто случайно, с невинным лицом, садится на свободный стул рядом со столиком Шибалина, поворачивается к Шибалину и Мухарашвили спиной, незаметно подъезжает к ним вместе со стулом все ближе и ближе, направляет назад то одно ухо, то другое, жадно ловит каждое слово их разговора.

И по всему залу, по всем столикам, при появлении возле Шибалина Мухарашвили, проносится сладостный шепот:

– Деньги… Деньги…

Иные при этом даже меняют позы на стульях, садятся поэффектнее, поправляют на себе платье, прическу, делают приятные лица, точно и сами готовятся к решающему смотру.




X


Мухарашвили подходит к Шибалину, здоровается, подсаживается.

С сильным кавказским акцентом:

– Имею к вам дело, товарищ Шибалин.

Шибалин, погруженный в наблюдение окружающего, неохотно:

– Слушаю.

– Вы, понятно, знаете, что я вам хочу предложить.

– Ехать?

– Да.

– А с чем?

– С сегодняшней вашей лекцией о "знакомых" и "не знакомых". Этот товар сейчас кругом пойдет. И вы заработаете, и я заработаю. Идет?

Шибалин, не глядя на него, небрежно и вместе тяжко:

– Деньги!

– Что "денги"?

Шибалин еще тяжелее и с ноткой раздражения:

– Деньги!

– "Денги", "денги", гавари, пожалста, что "денги"?

Шибалин полуоборачивает лицо к Мухарашвили, глядит

на него через плечо:

– Деньги сейчас есть?

– Сейчас, понятно, нет. Сейчас ночь.

Шибалин, подернув головой, пренебрежительно отворачи вается.

Мухарашвили поспешно:

– Сейчас нет, а завтра будут.

Шибалин, глядя в публику, вяло:

– Завтра мне не надо, мне сегодня надо, сейчас. При вас есть?

– При мне, понятно, нет. Я не банк, денег при себе не держу.

Шибалин опять потряхивает головой с таким видом, как будто говорит: "Вот это и плохо, что ты не банк".

Мухарашвили продолжает оправдываться, Шибалин не слушает его, сидит к нему спиной, говорит с Верой, показывает ей на кого-то в публике, смеется.

Мухарашвили сидит, глядит в его спину, качает головой:

– Ой, нехорошо так, товарищ Шибалин, нехорошо! Осторожно прикасается рукой к его плечу:

– Товарищ Шибалин!

– Что скажете? Мухарашвили улыбается:

– Сегодня деньги тоже есть.

– Так бы и сказали.

Мухарашвили достает из кармана лист исписанной бумаги, кладет перед Шибалиным, подает перо:

– Подпишитесь тут, тогда можно будет дать деньги. Хотя эти деньги не мои, ну ничего…

Шибалин, не двигая головой, опускает глаза, равнодушно читает.

– Вот эту сумму рублей увеличьте вдвое, – указывает он пером лениво, – а этот срок путешествия уменьшите вдвое. Тогда можно будет подписать.

Кладет перо.

Мухарашвили смотрит на цифры, хватается за грудь.

– Ой, ой… Шибалин спокойно:

– Дело ваше. Отодвигает от себя условие.

Вера, с нежностью прильнув к его плечу:

– Конечно, Никочка, дешевле не соглашайся. С какой стати! Ездить по разным Асхабадам… Еще убьют в дороге. Или обкрадут. Помнишь, как в прошлом году у нас под Карасубазаром ящик с рукописями украли?..

Мухарашвили сидит согнувшись над столом; долгим, не подвижным, омертвевшим взглядом смотрит в условие; равно мерно покачивает головой; тихонько подвывает однообразный, монотонный напев, точно убаюкивает ребенка…

Антон Печальный несколько раз проходит мимо стола Шибалина, запускает один глаз в условие, силится разглядеть цифры.

Наконец Мухарашвили выпрямляется, испускает шумный вздох, делает хищные глаза, прижимает к груди два толстых пальца:

– Смотри, столько прибавлю! Шибалин тихим горловым звуком:

– Нет…

Мухарашвили горячится, прижимает к груди три пальца:

– Столько!

Шибалин по-прежнему, еще тише:

– Нет…

Мухарашвили багровеет, задыхается, прижимает к животу четыре пальца, кричит:

– Ну столько! И больше ни копейки, ни копейки!

Упирается руками в колени, тяжело дышит.

Шибалин, без слов, одним кивком головы отвечает: "Нет". Мухарашвили вздрагивает на стуле:

– Не понимаю! Не понимаю!

Достает носовой платок, вытирает с шеи пот. Потом растопыривает перед Шибалиным руки, как клешни, вбирает между плеч голову, спрашивает:

– Ну какая же будет твоя цена? Говори окончательную цену!

Шибалин, едва шевеля губами:

– Как сказал.

Мухарашвили с мучительной гримасой и с непрерывным стоном, как человек, которому делают трудную операцию, свертывает вчетверо условие, кладет его в карман, встает, откланивается Вере, уходит, сейчас же останавливается, стоит вполоборота, цыкает стиснутыми зубами Шибалину:

– Ц-ц!..

Шибалин оборачивается.

Кавказец со страшным выражением лица показывает ему все пять пальцев, волосатых, похожих на лапу гориллы.

– Столько дать?

Шибалин, наморщив слегка нос, делает кистью руки движение, означающее: "проваливай". И продолжает разговор с Верой.

Мухарашвили быстро уходит, не видя перед собой ничего, кроме своей неудачи, и выбрасывая из себя на кавказском наречии все известные ему ругательства.




XI


Два друга, Антон Нешамавший и Антон Неевший, сидят, пьют пиво, говорят о Шибалине…

– Видал, какую пачку денег показывал ему Мухарашвили?

– Положим, денег он ему не показывал. Договор показывал.

– А договор разве не деньги?

– Не совсем.

– И придумал же: "знакомые" и "незнакомые". Ха-ха-ха!

– Да! Идейка эта сама по себе не ахти какая мудреная, а между тем какая хлебная! Ах, какая она хлебная! Она будет кормить его и кормить.

Антон Нешамавший на эти слова друга безрадостно покачивает головой, потом с чувством высасывает досуха стакан пива, шлепает донышком стакана о стол и изрекает раз дельно:

– И вообще в нашем литературном деле главное – сделать шум. Шум сделаешь, и тогда деньги потекут к тебе рекой. И какую бы ерунду после этого ни написал, издатели с руками оторвут.

– И хорошо заплатят, – вставляет скороговоркой Антон Неевший между двумя глотками пива.

– И хорошо заплатят, – повторяет Антон Нешамавший. – Не то что нам с тобой, Антону Нешамавшему и Антону Неевшему. Ходишь-ходишь по редакциям, клянчишь-клянчишь, и вез де один ответ: "Касса пуста, наведайтесь через недельку". А когда и дадут, то такую малую сумму, что никак не придумаешь, на что ее употребить. И в конце концов возьмешь да и пропьешь, как вот сегодня.

– Эти люди Пушкина голодом заморили бы, – замечает Антон Неевший обиженно.

Оба меланхолически вздыхают. Несколько раз потряхивают над стаканами давно опорожненными бутылками. Потом, настреляв в ладонь среди друзей за соседними столиками, берут еще "парочку"…

– Я уже думаю, не переменить ли мне псевдоним, – говорит Антон Нешамавший, отведав пивка из свежей бутылки. – А то чертовски не везет! Во многих местах редакторы стали заранее отказывать, даже не читавши рукописи…

– Рукописи лучше всего посылать из глухой провинции под видом новых, еще не открытых талантов, – предлагает Антон Неевший.

– А рукописи новичков и вовсе смотреть не будут, прямо бросят в корзину, – не соглашается с ним Антон Неша мавший. – Словом, положение наше пиковое, – вздыхает он. – В одном месте не берут вещь, в другом не берут… Волей-неволей приходится застращивать редакторов, прибегать к помощи рекомендательных писем от влиятельных лиц. Я тут было на одного редактора нагнал такой мандраж! Говорит: "Плохая вещь". Я: "Что-о?" И побежал куда следует. На другой день вещь оказалась прекрасной, появилась на первой странице, потом о ней были в печати хорошие отзывы. Но, конечно, я сам сознаю, что это не дело. На испуг брать редакцию можно раз, можно два, но не всю жизнь. Антоша, сколько лет мы с тобой пишем?

Неевший вместо ответа безнадежно крутит головой, делает сам себе какие-то знаки руками, наливает, с аппетитом пьет. Потом с сокрушением:

– Да, брат… Годы уходят… А про Антона Нешамавшего и Антона Неевшего все не слыхать и не слыхать… А другие гремят…

Нешамавший:

– И еще как гремят! – Указывает на Шибалина: – Вот тебе первый пример!

Неевший тоже поворачивает в ту сторону лицо, смотрит на Шибалина, соображает.

– Не знаешь, сколько ему может быть лет?

– А кто его знает? Во всяком случае, человек он уже немолодой. Намного старше нас. Так что мы в его годы, конечно, тоже…

– Немолодой-то он немолодой, – рассуждает Неевший. – Но и не старый тоже.

Это, положим, верно, – против желания соглашается Нешамавший и припоминает: – А помнишь, как когда-то писа ли в газетах, будто во время гражданской войны его расшлепали – не то белые, не то красные – где-то под Ростовом-на-Дону? А он живехонек.

– Не только живехонек, – улыбается горькой улыбкой Неевший, – но еще и нас с тобой переживет.

Антон Нешамавший тоном обманутых ожиданий:

– Болтали, что он совсем старик, что у него каких только болезней нет! И туберкулез, и сифилис, и подагра, и глухота на правое ухо, и атрофия обоняния левой ноздри… А он вон какой.

Антон Неевший:

– Конечно, раз человек хорошо питается… Главное – хорошее питание… Если бы нам с тобой усилить питание…

– Хотя, знаешь, а голосок-то у него все-таки того, подозрительный, хрипловатый, – с выражением отрадного открытия перебивает его Нешамавший.

Неевший только машет на это рукой:

– Пустое. Просто в последнее время ему приходится много выступать.

– А краснота носа?

– Она у него прирожденная. Об этом мне приходилось много говорить с его родственниками, которые знают его с раннего детства.

Минуту-другую друзья молчат, потягивают из стаканов, хмелеют, бросают взгляды в сторону Шибалина, думают…

– А знаешь что? – нарушает молчание Неевший. – По-моему, сколько бы о нем ни шумели, талант у него все-таки очень умеренный.

Нешамавший:

– Небольшой. Неевший:

– Таких, как он, много. Нешамавший:

– Даже очень много.

– Просто человек умеет попадать в точку, как говорится, ловит момент.

– Вот именно. И это не столько творчество, сколько делячество.

Неевший:

– Ловкость рук. Нешамавший:

– Жульничество.

– И гениального этот человек ничего не напишет.

– Гениального – никогда.

– Хотя, быть может, еще и даст несколько ярких вещичек… А вот я, ты знаешь, какую я недавно повесть написал?

– Закончил?

– Почти. Переваливаю через середину. Так что, можно сказать, заканчиваю. Самые трудные места уже пройдены. Вот это действительно вещица! Это не шибалинская полупублицистика. Это такая вещь, которую с одинаковым наслаждением можно будет перечитывать десятки раз! Ты знаешь, Антон Нешамавший, как вообще критически я отношусь к своим произведениям, как я их не люблю, – ну а об этой вещи могу сказать, что это такая вещь, понимаешь ты, такая вещь…

Антон Нешамавший вдруг тоже начинает чувствовать, как понемногу земля уходит из-под его ног… Вот он окончательно отделяется от почвы и летит по воздуху, несется вверх… И он уже не может слушать друга. Мучительно хочет сам говорить о своих светлых надеждах, говорить все равно кому – стенам, потолку, пустому пространству.

– А я знаешь, какой задумал написать рассказец! – прерывает он друга. – На такую темку, на такую, понимаешь ты, загвоздистую темку, что каждый редактор скажет: "Вот это да!" Собственно, это будет не рассказец, а целый роман, большой роман, в нескольких книгах! Воображаю, какой поднимется в нашей литературе переполох, когда он выйдет в свет! Вот будет шум! Ты знаешь, Антон Неевший, что не в моем характере расхваливать собственные произведения, ну а этот романище будет такой…

– А я, – перебивает его дрожащим голосом Антон Неевший и дергает друга за плечо, – а я ни капельки не боюсь за успех своей новой повести, я в ней так уверен, я за нее так спокоен! Знаю, что она выдержит десятки изданий!..

– А мой роман, – ловит Антон Нешамавший друга за руки, прикручивает их к его талии, держит, а сам говорит ему прямо в ухо, как льет в воронку, – а мой роман, без сомнения, будут переводить на все языки…

Антон Неевший освобождает свои руки из рук друга, сам неожиданным нападением берет его в обхват, держит, заставляет слушать:

– А я дешевле трехсот рублей с листа за свою будущую повесть не возьму! Десять печатных листов по триста рублей это составит три тысячи рублей!

Антон Нешамавший нечеловеческими усилиями вырывается из объятий Антона Неевшего. Они делают одновременный прыжок друг на друга, сливаются в один ком, катаются по столу, торопливо говорят оба сразу.

Неевший:

– Десять переизданий повести по три тысячи за каждое, итого тридцать тысяч рублей гарантированного дохода. Хорошая жизнь, спокойная работа, месть редакторам…

Нешамавший:

– Сорок печатных листов романа по четыреста рублей за лист равняется четырежды четыре шестнадцать, да плюс три нуля справа, да повторные издания постольку же…




XII


Вера Шибалину ласково:

– Никочка, мы с тобой отсюда куда пойдем? Прямо домой?

Шибалин сухо:

– Ты сейчас пойдешь домой, а я еще посижу здесь.

– Почему? Почему мне идти домой одной? Опять одна! Недаром все замечают, что ты с каждым днем все меньше и меньше бываешь со мной.

– Скажи этим "всем", что если бы я был праздным помещиком, то я по двадцать четыре часа в сутки цацкался бы с тобой!

– Фу, как грубо! Ты в последнее время так груб, так груб со мной! Писатель, а ни капельки чуткости к женщине, ни капельки! Или ты это делаешь нарочно, стараешься казаться мне худшим, чем ты на самом деле, чтобы я тебя разлюбила и чтобы тебе было легче бросить меня?

– О! Уже! Начинается…

– Да, "начинается". Скажу тебе правду, Ника: мне все кажется, что ты уже окончательно охладел ко мне и подыскиваешь себе другую…

– Если у человека расстроены нервы, то мало ли что ему может казаться? Принимай бром.

– Опять грубость. Я уже начинаю привыкать к тому, что у тебя ко мне нет другого отношения: либо грубость, либо ирония. Никогда не говоришь со мной по-человечески. Зато во время беседы с другими, в особенности с женщинами, ты так оживляешься, так преображаешься, что я смотрю на тебя и спрашиваю себя: да ты ли это?

Шибалин утомленно:

– Вера, скажи, чего ты хочешь от меня?

– Большей ясности, большей определенности в наших отношениях. Вот уже год, как живу с тобой, а меня до сих пор не покидает странное беспокойство, как будто сижу в вагоне и дрожу: боюсь проехать свою станцию.

– Ну а я виноват в этом?

– Конечно, виноват. Ты чем дальше, тем больше замыкаешься от меня, и я не знаю, что у тебя делается в душе.

– Замыкаюсь? Новое обвинение…

– А разве нет?

– Вера, ты бы хотя приводила факты.

– Факты? Фактов много. Вот наугад беру первый: ты знаешь, Ника, как меня интересуют твои литературные работы, и ты все-таки тщательно скрываешь их от меня. О содержании вновь задуманных тобой повестей я узнаю только из газет, то есть после всех. Ну разве это не обидно? Кто я тебе? И это ставит меня всегда в дурацкое положение перед другими: все говорят о твоих будущих произведениях, спрашивают меня о подробностях, а я делаю удивленное лицо и сама принимаюсь их расспрашивать. Ну разве это нормально?

– Вера, ты знаешь, что сам я никогда никаких сведений о своих будущих вещах в печать не даю. Там пишутся большею частью чьи-нибудь догадки, предположения…

– Но со мной-то ты мог бы поделиться своими новыми планами?

– Не всегда.

– Почему?

– Очень просто почему. Потому что если бы я тебе или кому-нибудь другому заранее передавал содержание своих будущих повестей, то потом у меня пропадала бы охота над ними работать. Таково одно из странных условий успешного литературного творчества: до поры до времени оно должно бояться базара, улицы, суеты.

– Значит, я для тебя базар?

– Вот видишь, Вера, ты опять споришь со мной! Ты знаешь, к чему это приводит?

– Никочка, миленький, не сердись! После того как ты имел тут такой успех, я чувствую к тебе особенно глубокую нежность и мне так не хотелось бы сейчас от тебя уходить!

– Немного посидела со мной и достаточно. Дома у нас опять увидимся. Нельзя же быть такими неразлучниками.

Не понимаю, Никочка, почему ты так настойчиво добиваешься, чтобы я сейчас ушла от тебя…

– Вера, не забудь, что сейчас во мне, как писателе, совершается большая работа. Сегодня я впервые бросил в массы свою заветную социальную идею, которую вынашивал десятилетия. И сейчас я смотрю за эффектом, который произвела на публику моя идея. Смотрю, слушаю, сличаю, делаю важные выводы. А ты в это время сидишь рядом со мной, и, извини меня, пристаешь ко мне со своими маленькими женскими чувствишками…

– О, как это жестоко, Ника! Так топтать в грязь женское чувство! Ты художник, правдивый изобразитель жизни, даже психолог, – это я все признаю за тобой. Но почему, скажи, почему ты так туп в любви?! Мне больно видеть, как сердце твое деревенеет и деревенеет!

– В том-то моя и беда, Вера, что не деревенеет. О, если бы ты знала, как оно у меня не деревенеет!

– Тогда докажи: брось сейчас все и пойдем со мной домой!

– Странная ты. Я тебе только что объяснял, почему для меня особенно важно остаться здесь.

– Ну хорошо. Тогда разреши и мне остаться с тобой. Говоришь – наблюдаешь? И наблюдай себе сколько хочешь, я тебе не буду мешать. Я сделаюсь маленькой-маленькой, тихонькой-тихонькой, такой беспомощной букашечкой… И сяду я, чтобы ты не замечал меня, вот так, чуточку позади тебя. Я буду сидеть и радоваться, что сижу возле тебя и что ты работаешь, наблюдаешь, делаешь важные выводы. Я буду охранять твой покой, караулить, чтобы никто тебе не помешал, сделаюсь твоим ангелом-хранителем. Я вцеплюсь в волосы каждому, кто оторвет тебя от твоих важных дум. Ведь ты прекрасно знаешь, что нет того дела, того подвига, которого я не совершила бы ради тебя! Я тебя так люблю, как "тебя никогда не любила и никогда не полюбит никакая другая женщина!

Шибалин слушает, нетерпеливо морщится:

– Тише! Потише говори, Вера!.. Нас могут услышать! Смотри, как все уже насторожились! Отложи свои излияния до прихода домой!

Вера, разгорячаясь все более:

– Ну и пусть услышат! Пусть! Пусть все узнают! Я ничего не боюсь, ни от кого не скрываюсь! Я могу сейчас встать на этот стул и во всеуслышание объявить, что я, Вера Колосова, до безумия люблю тебя, Никиту Шибалина! Я не боюсь, это только ты всего боишься, ты всего трусишь, как заяц! Это только ты стараешься скрыть от всех нашу связь, нашу любовь!

Я сказала "нашу любовь", но ты, Никита, быть может, уже не любишь меня?

– Вера, ну вот видишь, какая ты! Ну как же после этого с тобой жить! Нашла время и место для подробного взвешивания моего чувства к тебе! Как будто мы мало занимаемся этим дома! Это ли не безумие!

– Да, я сама говорю, что я безумная! Я безумная! Я безумная оттого, что люблю тебя! Я безумная оттого, что мне даже сейчас хочется ласкать тебя, ласкать неторопливо, мучительно, остро, чтобы ты у меня стонал от боли, от наслаждения… – Дрожащими губами что-то шепчет ему на ухо, безумными глазами заглядывает в его лицо.

Он и отталкивает ее от себя и в то же время порывается к ней. В страшных мучениях борется:

– Ой! Что ты делаешь со мной, Вера! Как терзаешь ты меня, как мучаешь, а уверяешь, что любишь! Если бы ты любила меня, ты больше щадила бы мои силы! Чтобы сломить во мне человека и бросить к своим ногам, ты распаляешь во мне низкую похоть – это твой женский прием борьбы со мной! И ты пускаешь при этом в ход всю свою развращенность!

Голос Шибалина срывается, переходит в медленное раз дельное задыхающееся хрипение:

– Ты и привязала-то меня к себе раз-вра-том…

– Никита! Ты с ума сошел! Как тебе не стыдно! Что ты говоришь! Это же ложь! Сплошная ложь! А твоя любовь ко мне? Разве не она привязала тебя ко мне? Или ты тогда лгал, когда уверял, что любишь меня?

– Я не тебя любил!.. Я твой разврат любил!..

– О, я не верю тебе! Не могу поверить! Не могу пред ставить, чтобы ты весь год нашей связи притворялся со мной!

– Ты точно задалась целью поскорее обессилить меня, обезоружить, выжать из меня весь сок моего мозга, сердца, нервов…

– Никита, ты всегда страшно преувеличиваешь! Ну к чему здесь эти громкие "литературные" словечки: "сок мозга, сердца, нервов"? К чему городить ужасы там, где их нет? Будь чуточку справедлив ко мне и ответь честно: ну а ты-то, ты, ты, разве ты не получаешь со мной наслаждения?

Шибалин как от страшной физической боли корчит лицо:

– "Наслаждение", "наслаждение"!.. Там, где мужчина ищет только здорового удовлетворения, нужного ему для дальнейшего жизненного строительства и борьбы, там женщина, вследствие узости своих интересов, находит наслаждение и делает его смыслом своего бытия! Для мужчины любовь средство, для женщины цель!

Вера с иронией:

– Подумаешь, какой вдруг сделался благоразумный! С каких это пор? А почему ты раньше, раньше, еще когда не сходился со мной, почему ты тогда не жалел расточать свою страсть налево и направо, бог знает на кого?! Воображаю, какие делал ты тогда безрассудства! А сейчас-то, я знаю, ты просто хитришь со мной, подличаешь, стараешься экономить свою мужскую силу, приберегаешь ее для другой! О другой думаешь!!! О лучшей мечтаешь!!! Думаешь, я не вижу??? Но…

С искаженным страстью лицом опять что-то шепчет ему на ухо обжигающим ртом.

Он отбрасывается в сторону.

– З-замолчи ты! Замолчи сейчас! – с трудом удержи вает он себя от готовых вырваться по ее адресу оскорблений. – О, если бы ты знала, какое ты причиняешь мне сей час зло!

– Зло? Зло? И это за всю мою любовь к нему!!!

– Да, зло! До той минуты, как ты подсела к моему столику, у меня было такое высокое настроение, такое ощущение собственной мощи, такая вера в плодотворность моей идеи! Но вот ты пришла, ты подкралась ко мне, нащупала слабое место во мне и, как змея…

– Никита!!! За что??? Так оскорблять!!! Так поносить!!! И главное, если бы знала за что!!! Остановись, не говори так, опомнись!..

Голос Шибалина шипит:

– Погоди… Погоди"… Да, ты подкралась ко мне… и, как змея, ужалила меня, отравила ядом, самым сильным из всех на земле… ядом страсти… ядом похоти… Сбросила меня с моих высот к себе в низины… И вот… И вот я уже не Шибалин, не сила, не творец, не гений, а ничтожество, жалкий раб самки, "победившей" меня, червь…

Вера, с беспредельным горем:

– Так позорить меня!!! Так чернить меня!!! Ника, я боюсь тебя, ты сходишь с ума…

Шибалин хватает ее за руку. Говорит шипящим шепотом:

– И ты добилась своего: я уже выбросил из головы свою идею, и вместо нее воображение мое пленяется уже другими картинами, кровь горит другими желаниями… И вот я уже борюсь, я уже не знаю, оставаться ли мне сейчас здесь, на моем общественном, на моем мировом посту, или… же ползти за тобой в нашу… в нашу спальню…

Вера с горечью и вместе с тем мечтательно:

– О, если бы так действовала на тебя только одна я! А то, боюсь, тебя каждая женщина так возбуждает!

– Вера! Прошу тебя… Оставь меня… оставь сейчас… Может быть, то высокое настроение еще вернется ко мне…

Вера ломает руки, вся сжимается:

– Про-го-ня-ет! Уже! Уже прогоняет! Дождалась!

– Вера!

– Хорошо, хорошо, ухожу. Ухожу сейчас, даже не допью этого стакана…

Встает, с мученическим лицом держится за крышку стола, чтобы не упасть.

Шибалин не может смотреть на нее, говорит трудно, раз дельно, в пол:

– Стакан-то… допить… ты можешь…

Вера:

– Теперь уже не хочу… Когда отравил все мое настроение… – С мукой: – И всегда так: лечу к нему жизнерадостная, счастливая, ухожу от него раздавленная, разбитая!!!

Уходит.

Желтинский, все время издали наблюдавший за ней и Шибалиным, подбегает к ней:

– Мы теперь домой? Вера резко:

– Вы домой. А я еще тут посижу. Желтинский обиженно:

– Почему же я один должен домой идти? Почему мне нельзя остаться с вами?

Проходят в дверь с надписью "Библиотека".




XIII


В это время Зина подбегает к Шибалину, здоровается, садится, очень волнуется.

– Я видела, я видела, как она не хотела от вас уходить. Все-таки странная особа. Неужели она сама не чувствует? Почему вы не скажете ей всего?

Шибалин морщит лицо трагической гримасой:

– Женщине, с которой живешь, которую когда-то любил, которой, в сущности, многим обязан, вдруг в один прекрасный день взять и объявить, что она уже не нравится, надоела, раздражает, бесит… О, если бы вы знали, Зина, как тяжело это сделать!

– И вы до сих пор ей не объявляли?

– Нет.

– Все откладываете?

– Да.

– А про меня говорили?

– Тоже нет.

– Когда же скажете?

– Теперь уже скоро…

– Напрасно, напрасно, Никита Акимыч, вы тянете с этим. Женщине в таких случаях лучше всего говорить сразу всю правду.

– А если эта правда ее убьет?

– Не убьет. Лучше сразу перенести один удар, чем из водиться постепенно.

– Зина, а для себя лично вы тоже предпочитали бы "сразу узнать всю правду", если бы оказались в положении Веры?

– Конечно.

Шибалин долго и по-особенному глядит ей в лицо.

– Гм… Ну а я Вере не решился сказать всего. Но вчера не сказал – сегодня скажу. Вообще сегодняшний день, Зина, исключительный в моей жизни, переломный. С сегодняшнего дня ни одна женщина никогда не услышит от меня, как от мужчины, слова неправды.

Зина улыбается.

– Начнете с меня? Шибалин значительно:

– Да, Зина, с вас!


– Мне очень приятно слышать это, Никита Акимыч. Я очень благодарна вам за это.

– Не меня благодарите, Зина! Стечение обстоятельств благодарите! Вы встретились мне на моем жизненном пути как раз в такой момент, когда я пришел к решению и жить, и работать по-новому!

– Никита Акимыч, не скрою от вас: я и радуюсь такому "стечению обстоятельств", и в то же время печалюсь…

– А печалитесь почему?

– Не могу забыть ее лица, с которым она уходила от вас. На ее лице было написано такое беспредельное горе, что я сама едва удержалась от слез. Теперь-то я вижу, как эта женщина любит вас. И вчерашнее наше решение, Никита Акимыч, сейчас снова заколебалось во мне. Хорошо ли мы поступаем?

– Опять?! Опять колебания!

– Да. Но я не могу, Никита Акимыч, понимаете, не могу! Еще неизвестно, что мы с вами дадим друг другу, а ее-то жизнь обязательно разобьем. Теперь я это знаю.

– Зина! Зачем вы столько времени мучаете меня? Сегодня вы воскрешаете разговор, похороненный нами вчера! До каких пор это будет продолжаться? Тогда лучше давайте сразу, сегодня же, сейчас же покончим со всем навсегда и останемся только хорошими знакомыми!

– Никита Акимыч. Вы думаете взять меня запугиванием? Это что? Ваш обычный мужской прием?

– Тут дело не в "запугивании", Зина, и, конечно, никаких "обычных мужских приемов" у меня нет! Просто я чувствую необходимость прийти наконец к какому-нибудь определенному решению, в ту или другую сторону. А то у вас сегодня "да", завтра "нет", послезавтра опять "да". Так нельзя. Нужно ре шиться на что-нибудь одно. А в вас до сих пор не прекращается борьба! Вы как будто и хотите, и вместе с тем чего-то осте­регаетесь. Объясните, в чем дело?

– Никита Акимыч… я не спала всю эту ночь… ни на минуту не заснула… все думала о нашем деле… И, страшно сознаться, ни к чему определенному не пришла… А тут увидела такое лицо Веры, и все во мне еще больше запуталось… Вы не сердитесь на меня, Никита Акимыч, я сама не понимаю, что делается со мной… И сознаешь, что вы в наших рассуждениях правы, и в то же время чувствуешь, что собираешься сделать что-то нехорошее, гадкое…

– Га-ад-ко-е?

– Да, гадкое. И во всяком случае что-то несерьезное, ненастоящее.

– Ага… Если так, Зина, если гадкое, то теперь, конечно, вы сами видите, что нам лучше всего расстаться сейчас же. При знаться, наши переговоры, затянувшиеся на целый месяц, и ваши колебания уже успели породить и во мне самом ряд сомнений. Да подходящая ли мы друг для друга пара? Да не слишком ли велика разница в наших взглядах на эти вещи?

Испугом наполняются глаза Зины, когда она выслушивает последние слова Шибалина. Лицо ее бледнеет, краснеет. Голос дрожит. Она не дает ему договорить, вся влечется к нему, крепко схватывает за руку:

– Никита Акимыч! Вероятно, я неправильно выражаюсь, что ли… Может быть, я даже не то наговорила, что хотела… Но я вижу: вы не так понимаете меня… Если хотите знать мой окончательный ответ, то конечно же я согласна… Собственно, в душе я давно была согласна, я все время была согласна, как только встретилась с вами… Знала, что уйти от вас все равно не смогу… Но почему-то, сама не знаю почему, я все откладывала начало нашей… нашей связи, отдаляла, я все чего-то ожидала от вас еще…

– Не свахи ли? – улыбается Шибалин. – Не родительского ли благословения иконой?

– Не смейтесь, Никита Акимыч… Я сама не знаю, чего от вас я ожидала еще… Я, видно, воспиталась на мысли, что это не сколько сложнее, ну и торжественнее, что ли… А теперь вижу: это было во мне просто ребячество… И вы должны простить мне это, Никита Акимыч, не осуждать… Не забудьте, что я совсем еще не жила этой жизнью, и вы, как более опытный человек, должны были поступать более настойчиво и мне побольше об этом разъяснять…

– Словом, мы остаемся при вчерашнем решении? – весело спрашивает Шибалин.

– Ну конечно же, – виновато смеется Зина.

– А завтра? Завтра опять передумаете?

– Ну нет. Теперь не передумаю. Лишь бы вы не пере думали.

Он осторожно прикасается к кисти ее руки, лежащей у нее на коленях.

– Скажите, Зиночка, а вообще-то вы верите мне?

– Это как?

– Верите, что я не причиню вам никакой неприятности? Верите, что Никита Шибалин вообще не способен на подлость по отношению к женщине?

– Еще бы не верить! Кому же тогда верить?

– А признаете ли вы мою общественно-писательскую работу значительной, стоящей того, чтобы ей отдать всю нашу жизнь, мою и вашу?

– Конечно, признаю.

– Значит, вы хотели бы стать моей помощницей в моей работе?

– Что за вопрос? Страшно хотела бы, страшно! Но смогу ли я? Вот чего я боюсь.

– Сможете, Зиночка, сможете! Если будете меня любить, то уже одним этим облегчите труд моей жизни наполовину.

– Любить-то я вас буду… Знаете что, Никита Акимыч? Это, быть может, покажется вам смешным, но, после того как я увлеклась вами и перечитала все ваши произведения, мне странно, как это можно любить не вас, а других мужчин! Ведь все другие мужчины по сравнению с вами ничто!

Шибалин смущенно смеется:

– Зиночка, я позабыл вас спросить: ну а вам понравилась моя идея, которую я сегодня проповедовал тут с кафедры?

– Очень! Очень понравилась! Я еще подумала: если бы люди всей земли считались "знакомыми" друг с другом, тогда скорее наступило бы между ними взаимное понимание, быстрее распространялись бы по земле знания.

– Вот именно! – перебивает ее Шибалин с удовлетворением. – Правильно! Правильно! Вижу, что ваша головка, Зина, устроена хорошо. Это еще более показывает мне, что я не ошибся, остановив свое внимание на вас.

– Никита Акимыч, почему вы спросили меня, понравилась ли мне ваша идея? Разве вам мое мнение важно?

– Очень важно!

– Что-то не верится. Вы на своем веку, должно быть, слыхали столько похвал и не от таких людей, как я, а покрупнее.

– И все же, Зина, ваше мнение сейчас для меня дороже всех! Если хотите знать правду, то верьте мне, что я и доклад свой поторопился сделать сегодня только ради вас! А так мне выгоднее было бы не разглашать моей идеи, пока не выйдет из печати мой новый роман "Знакомые и незнакомые".

– Роман? Это интересно… А я все-таки не понимаю, почему вы из-за меня выступили в союзе со своим докладом ранее срока? При чем тут я?

– Хотел докладом, вернее, успехом доклада у публики, вскружить вам голову, чтобы поскорее добиться вашего "да".

– Неужели это правда?

– Чистая правда!

– Значит, хотели блеснуть передо мной?

– Обязательно. Распустить перед вами павлиний хвост.

– Для меня это было бы лишнее.

– Не скажите. Я чувствовал, что вы как будто недооцениваете меня, как писателя, и вообще…

– Нет, нет, Никита Акимыч, этого не было. Литературный ваш талант я всегда очень высоко ставила. Но согласитесь, что для счастливой семейной жизни одного литературного таланта мало. И я должна была к вам приглядеться.

– Ну и что же вы увидели? Говорите, говорите, не стесняйтесь, Зиночка!

– Признаться, вначале мне показалась подозрительной та поспешность, с которой вы воспылали ко мне. "Серьезное ли у вас чувство?" – спрашивала я себя. Не есть ли это легкое скоропреходящее увлечение? Не подходите ли вы ко мне толь ко как к женщине? Все это для меня было важно знать…

– Ну и что же вы узнали?

– Узнала, что бояться вас мне нечего. Узнала, что найду в вас близкого человека, друга, без которого, мне кажется, так трудно жить на свете и которому будут не безразличны мои горести, мои радости…

– Своими словами, Зиночка, вы превосходно выражаете и мои мысли и мои надежды.

– Я очень рада этому, Никита Акимыч… Никита Акимыч! Не знаю, как вы, но я искренно и горячо вношу в нашу связь всю себя целиком – и душу и тело. Говорят, женщины вообще отдаваться частично не могут.

– Зиночка, одно могу вам сказать на это: я убежден, что нам с тобой будет хорошо.

– Я тоже так думаю, Никита Акимыч. – С засиявшим лицом она осматривается вокруг: – Сама себе не верю: неужели все это не сон? Неужели с сегодняшнего дня я уже не одна на этом свете, не одинока?

– А с кем? – спрашивает Шибалин нежно. – А с кем же ты теперь?

Зина смущается.

– С вами.

– Не с "вами", а с "тобой".

– Хорошо… Это потом… Когда попривыкну. Никита Акимыч! Что это у вас? Неужели слезы?

Шибалин улыбается, прячет лицо.

– Ах ты, мой прекрасный! – восклицает шепотом Зина, тянется к нему и сама роняет несколько слезинок. – Такой большой, такой могучий и плачет…

Они пожимают под столом друг другу руки, ближе склоняют ся один к другому головами, продолжают растроганно беседовать.

Дверь с надписью "Библиотека" приоткрывается и в об разовавшуюся щель выглядывают настороженные лица Веры и Желтинского.




XIV


Желтинский:

– Вот! Полюбуйтесь-ка! Поглядите, как ваш "великий писатель" поглаживает ее руку, как нашептывает ей на ухо! И на его писательском языке это называется изучать нравы презренной толпы, вносить в сокровищницу мировой литературы новые перлы. А по-нашему, по-простому, это значит сеять в обществе молодежи разврат и самым бессовестным образом обманывать не в меру доверчивую жену. Факт налицо! И вы после этого еще будете меня уверять, что между ними ничего нет! Дитя вы, Вера, дитя! Жаль мне вас, искренно жаль!

Вера стонет, закрывает руками лицо, падает. Желтинский поддерживает ее, отводит назад, захлопывает дверь.




XV


Иван Буревой обращается к сидящему с ним за одним столиком Ивану Грозовому:

– Гляди, наш Шибалин уже пристраивается к другой. Та, прежняя, Колосова Вера, надоела.

Иван Грозовой:

– Ему-то можно. Ему не искать. За ним каждая пойдет. Женщины падки на громкие имена.

Иван Буревой:

– Это верно. Им всем знаменитостей подавай! Дуры, а того они не поймут, что сегодня я, поэт Иван Буревой, безвестность, ноль, а завтра выгоню гениальную поэму строк в тысячу– и уже всероссийская величина! Разве мало было примеров!

Иван Грозовой:

– Подлюки! Собственной пользы не понимают! Я тоже сегодня никому не ведомое существо, поэт Иван Грозовой, а завтра вдруг наскочу в своем творчестве на какую-то золотоносную жилу и пойду, и пойду наворачивать!

Иван Буревой:

– Гадюки! Допустим, я напечатаю ту поэму. Читатели и читательницы в восторге, ищут случая познакомиться со мной, издателишки несут мне денежки, редакторишки друг перед другом торопятся выпить со мной на брудершафт…

Иван Грозовой:

– Суки! Когда я наскочу на ту золотоносную жилу, как они пожалеют, как заскулят, что прозевали меня! Как будут в хорошеньких платьицах бегать за мной! Как я буду ломаться, издеваться, смеяться над их клятвами! Как буду мстить за их теперешнее ко мне отношение! Скажу: идите к Шибалину, он большой писатель, а я маленький! Ха-ха-ха!

Буревой:

– Самые первые женщины Москвы – толстые, красные, самые деликатные создания со всего СССРа – актрисы, балерины, певицы – будут в ногах валяться у меня, каяться, сожалеть, плакать, умолять! А я: идите прочь от меня, мать вашу так, пока не получили коленкой! Брысь все с моего парадного! Когда-то я плакал, а вы смеялись, теперь вы поплачьте, а я посмеюсь! Надо было раньше смотреть, кто истинный талант, а кто дутый! А сей час у меня насчет бабья и без вас большой выбор! Сейчас у меня есть более достойные, чем вы…

– И более интересные! – вставляет, злорадно скаля зубы, Грозовой.

– А это само собой, что более интересные. Таких уродин, как в нашем союзе, ни одной не будет! А будут только какие-нибудь этакие, из высшего круга, с чертовским образованием, с дьявольским воспитанием, в шелковом белье, с манерами, с выкрутасами…

Иван Грозовой с сияющими глазами:

– Какие-нибудь француженки, итальянки… Иван Буревой мнет перед собой руками воздух:

– Индиянки, египтянки…

И долго еще сидят друзья друг против друга, таращат один на другого пылающие глаза, жестикулируют, мечтают, угрожают…

– Возьмем еще графинчик?

– Взять не трудно, а деньги за него кто будет платить? Пушкин?




XVI


Антон Сладкий, разгоряченный, красный, весь взъерошенный, встает, скачет на месте, с торжеством потрясает над голо вой полулистом исписанной бумаги:

– Есть! Готово! Ура! Песня на идею Шибалина уже написана! Ти-хо! Кто там бренчит на пианино, кто громко разговаривает, кто хохочет – погодите на минутку! Сейчас прочту!

Пианино умолкает, говор и смех тоже. Водворяется тишина.

Антон Сладкий в одной руке держит перед собой рукопись, другой ерошит волосы, беспокойно вертится, дергается, с победным выражением лица декламирует, почти поет:


Долой условности и предрассудки!

Все блага жизни нам даны!

Не будем больше плясать под дудку

Ветхозаветной старины!

Тысячелетья мы врали, врали,

Но к правде ключ теперь найден!

Наш вождь Шибалин, наш вождь Шибалин,

Мы ничего не признаем!

Все люди братья, на всей планете

Нет "незнакомых", нет "чужих"!

Пусть бьется радость в звенящем свете,

В морях воздушных голубых!

Томились годы мы, как в пустыне,

Пора не плакать и не вздыхать!

Мужья и девы, легко отныне

Вам пару будет отыскать!!!


– Браво!.. Браво!.. Очень хорошо передано! Вот что значит коллективное творчество! Петь! Петь!

Вдруг встает Антон Смелый, поднимает руку, делает ею движения, умеряющие общий пыл, просит слова, складывает в насмешливую улыбку губы, кричит:

– Товарищи! Вы уже и "петь"… Погодите! Не спешите! Нельзя так: не успели написать, как уж и петь. Надо раньше хорошенько обсудить текст песни!

Антон Сладкий – вместо председателя:

– Товарищи! Внимание! Антон Смелый берет слово по поводу текста песни!

Антон Смелый смотрит в бумажку:

– У меня тут записано. Первое: "Наш вождь Шибалин"… Товарищи! Так ли это? Шибалин ли наш вождь, вождь всех трудящихся? Конечно нет. Значит, прежде чем писать подобную вещь, надо было раньше подумать…

– Чудак! – кричит кто-то с места. – Разве к шутливому произведению можно с серьезной меркой подходить?

Антон Сладкий:

– Товарищи! Без замечаний с мест! Это потом! Не мешайте Антону Смелому говорить!

Антон Смелый с трудом разбирается в бумажке:

– Второе: "Мы ничего не признаем"… Товарищи, что это? Неужели это правда? Неужели мы ничего не признаем? Нет, товарищи, это неправда, это клевета на нас! Мы, наоборот, очень многое признаем и всегда будем признавать!

Прежний крик с места:

– Это же поэзия! Это не политика! А в политике мы, может, в сто раз левей тебя!

Антон Сладкий опять усмиряет его. Антон Смелый продолжает разбирать написанное на бумажке:

– "Пусть бьется радость в звенящем свете, в морях воздушных голубых". Вот так так! – Читает во второй раз, потом спрашивает: – Что за галиматья? Этот набор слов, по-вашему, тоже поэзия? Товарищи, кто из вас видал, как "бьется радость"? Никто не видал? А раз вещи никто никогда не видал, значит, она не существует реально, это абстракция, мистика! Надо быть более последовательными материалистами даже и в стихах! Или: "в звенящем свете"… А это что за открытие? У людей нормальных свет светит, а у вас звенит? Если у вас уже начинает свет звенеть, тогда, товарищи, вы меня извините, вам надо лечиться. И еще: "в морях воздушных голубых". Вот классическая околесица! Море прежде всего – вода, а как может быть вода воздушной, об этом нужно спросить у авторов этих строчек…

Нетерпеливый выкрик:

– Антон Смелый, брось волынить! За ним второй:

– Это же буза! Третий:

– Ни черта, песня хороша, и так сойдет! Давай-ка лучше споем поскорее, пока не разошлись по домам!

Весь зал:

– Петь! Петь!

Зал шумит, Сладкий звонит. Смелый кричит:

– Товарищи, я имею право высказаться или нет? Товарищи, я товарищ или нет? Товарищи, вы товарищи или нет? Если вы, товарищи, – товарищи, и я, товарищи, – товарищ, тогда разрешите мне, товарищи, высказать мое соображение до конца!

Зал насмешливо:

– Просим! Просим!

Антон Смелый:

– Товарищи, я не поэт! Как вам известно, я критик! Скоро выйдет полное собрание моих критических сочинений в семи томах на хорошей бумаге…

Возглас с места:

– А это нам не интересно, что у тебя выйдет! Может быть, у тебя жена скоро родит, ты и об этом будешь нам с трибуны рассказывать?

Весь зал со смехом:

– Да! Да! Ближе к делу! Не размазывай очень! Не рассусоливай! Кончай скорей, раз тебя слушают!

Антон Смелый, красный, несколько посрамленный, прячет лицо в бумажку, читает:

– "Из тьмы развалин к сиянию далей, к манящей нови мы идем…" Первая половина стиха хороша, даже очень хороша. Действительно, товарищи, откуда мы пришли, как не из "тьмы развалин"! Надо было только прибавить, что все разваленные здания мы быстро восстанавливаем, упомянуть для примера хотя бы про постройку московского почтамта в Газетном переулке. А вот вторая половина стиха слаба, загадочна, полна тумана, мистики, поповства. На самом деле, товарищи, что такое "сияние далей" или "манящая новь"? Что за шарада? К чему эти ребусы, почему не сказать прямо, чего хочешь! Поэтому я предлагаю внести в этот стих такую поправку: вместо "к манящей нови" написать "к советской нови".

Голоса:

– Правильно! Согласны! Петь!

Антон Смелый громко, ко всему залу:

– Товарищи! Кто не согласен с моей поправкой, поднимите руку!

Смотрит.

Никто не поднимает.

Он:

– Принята единогласно!

Отходит в сторону, с удовлетворенным лицом садится. Поднимается Антон Сладкий:

– Товарищи, теперь эти стихи надо переложить на музыку! Думаю, лучше мотива нам не найти, как этот, знаете: "Мы кузнецы… страны рабочей… мы только лучшего хотим!.. И ведь недаром… мы тратим силы… недаром молотом стучим!"

Весь зал весело:

– Так! Так! Хорошо!

И тотчас же в нескольких местах пробуют напевать:

– "Долой условности… и предрассудки"…

Антон Сладкий:

– Но предварительно давайте споемся по голосам! У кого какой голос? Марш к пианино!

Шумной толпой все маршируют к пианино, располагаются в красивый своей беспорядочностью полукруг, разбиваются по голосам, приступают к разучиванию своих партий.

Зал наполняется негромкими звуками пианино, заглушающими друг друга голосами, обрывками слов, криками: "Начинаем сначала"…

Одни басы сочно, густо, хмельно, покаянно:

– "Тысячелетья мы врали, врали"…

Одни тенора в другом месте женственно, воздушно, в стройном полете:

– "Все люди братья на всей планете"…

Одни сопрано, сверкающие, звенящие, как хрусталь: – "Пусть бьется радость в звенящем свете"…




XVII


Вдруг Зина наклоняется к Шибалину, испуганными глаза ми пристально всматривается в его лицо.

– Никита Акимыч, что с тобой? Шибалин безучастно:

– Ничего…

Зина жадно читает по его лицу, как по книге:

– Ты чем-то расстроен… Ты угнетен… Ты страшно подавлен… Но скажи чем? Что случилось?

Шибалин молчит, медленно отворачивает лицо в сторону.

– Никита Акимыч, но только не обманывать! Ты ведь обещал с сегодняшнего дня не лгать ни одной женщине! Обещал начать с меня! И вот тебе первый экзамен: смотри мне прямо в глаза и говори всю правду!

Шибалин поднимает на нее глаза, глядит как сквозь сон.

– Что же тебе говорить, Зина?

– Ты стал совсем другой, я тебя не узнаю. Сознайся, в тебе что-то произошло? Да?

Шибалин с тихим трагизмом:

– Да…

– Какая-то глубокая внутренняя перемена?

– Да…

– В твоем сердце, сердце, сердце?

– Да…

– Тебе… уже… нравится… другая, другая? Ну говори же, говори!

Шибалин едва слышно:

-Да…

Зина крепко держится руками за стол: на момент закрывает глаза, точно в состоянии головокружения.

– Но какая? – слабым голосом спрашивает она, как бы боясь как следует раскрыть глаза. – Скажи, кто она?

Шибалин грустно, ласково:

– А разве не все равно, кто она? Не все равно какая?

– Нет, скажи! Скажи, вон та, комсомолка, темная шатенка, в красном платочке, в пестром сарафане, что разучивает у пианино сложенный в честь тебя гимн?

– Ну она…

– То-то, сознался! Думаешь, я не видела? Я все видела, все замечала, как ты с ней переглядывался, едва она начала петь! Значит, та?

– Та ли, другая ли…

– Ты хочешь сказать, что только уже не я?

– Да…

Шибалин тяжело вздыхает.

Зина столбенеет, глядит в пространство, как помешанная. Несколько мгновений они молчат. От пианино, где разучивают песню отдельные партии, доносится: "Томились годы мы как в пустыне. Пора не плакать и не вздыхать"…

– Никита Акимыч… как хотите… но я не понимаю… не могу понять…

Зина, мне самому бесконечно трудно это постичь, и я сам считаюсь с этим только как с фактом… Со мной творится что-то неладное, прямо чудовищное, со старой нашей точки зрения… Но это не сумасшествие, нет… теперь припомни, Зина, как ты сама требовала для себя от мужчины сразу всей правды… так вот она, получай ее: с безумной силой, с глубокой верой в прекрасные результаты этого влечет меня к другой девушке, которую я даже не знаю, которую первый раз вижу… Но ты, Зина, не реагируй на это слишком необдуманно, не поддавайся малодушию, крепись, будь тверда, не роняй в себе независимого человека… Что делать, ты, быть может, многое потеряешь в столь несчастно для тебя сложившихся обстоятельствах, но ты тем самым еще больше приобретешь… Ведь тебе, как ни одной женщине в мире, сегодня посчастливилось: ты, быть может, первая женщина в мире, которая наконец слышит из уст самого муж чины всю нашу мужскую правду, голую, без прикраски, полную, без утайки… За подобное приобретение многим можно поступиться, многим пожертвовать…

Участливо, по-отечески поглаживает ее руку. Она делает отчаянное усилие, чтобы не дать прорваться подступающим рыданиям.

– Спасибо, Никита Акимыч, хотя за это… за откровенность такую вашу…

Шибалин подает ей стакан:

– Выпейте холодного чаю.

Она послушно пьет.

– Никита Акимыч, как это совместить?.. Вы помните, о чем вы так хорошо мне пели в течение целого месяца, даже еще и сегодня?

– Конечно, помню. Прекрасно помню. Каждое свое слово помню. Ни от чего не откажусь, под всем подпишусь.

– Ну и как же это? Выходит, значит, вам, мужчинам, верить нельзя?

– Вчера было нельзя, завтра будет можно. Вчера отношения мужчины и женщины были основаны на лжи, завтра они будут опираться только на правду. Конечно, если только люди захотят этого так, как хочу я, и в первую голову примут мою идею…

Одни басы возле пианино негромко, но тяжко, как бы преисполненные осознанным* грехом:

– "Тысячелетья мы врали, врали, но к правде ключ теперь найден…"

– Все-таки, если можно, вы объясните мне, Никита Акимыч… Каким образом так скоро, с такой быстротой, все это могло случиться: сперва одна, потом другая, потом сейчас же третья…

Чтобы это как следует понять, вам надо вспомнить, Зина, что я сегодня говорил тут в своем докладе. Вы говорите о "трех"… С первой, с Верой Колосовой, я вступил в связь только потому, что мне случилось работать с ней в одной редакции… Таким образом, она была той роковой моей "знакомой", той "ближайшей" и "первой попавшейся", на которой я волей неволей вынужден был остановиться, так как об "идеальных", о "далеких", о "незнакомых" я в ту пору еще не смел помышлять. Но вот однажды знакомлюсь в нашем союзе с вами. Заинтересовываюсь, начинаю мечтать о вас, как о несравненно луч шей, чем Вера, открываюсь вам в этом, и вскоре мы приходим с вами к известному решению. Но нашему плану не суждено было осуществиться. Этому помешала моя мужская честность, которой я начинаю жить сегодня впервые. Но последуем за событиями. Совершенно неожиданно сегодня вечером в наш союз нахлынуло из Москвы много новой, неизвестной нам публики, и среди этой публики та, комсомолка, в платочке… Теперь понимаете, как все это произошло: союз, где встретил я вас, шире редакции, в которой я столкнулся с Верой; а Москва, давшая нам сегодня эту комсомолку, шире союза. Зина полунасмешливо:

– А СССР шире Москвы, а земной шар шире СССР, а?

Шибалин серьезно:

– Совершенно верно. Человек рожден жить мировым охватом, а не семейным курятником. Хотя это еще не значит, что я запрещаю желающим обзаводиться семьей. Я только запрещаю слепнуть для остального мира. Ну да это из другой области…

– Но так вы, Никита Акимыч, никогда ни на ком не остановитесь. Хорошую будете менять на лучшую, лучшую на еще более лучшую и так без конца. Какая это жизнь?

– К моему великому огорчению, Зина, так было в моем мужском "вчера". К моей великой радости ничему подобному не будет места в моем мужском "завтра", когда мне наконец будут "знакомы" все люди земной планеты.

– Но мне кажется, Никита Акимыч, что одного вашего желания быть "знакомым" со всеми недостаточно. Надо еще узнать, а они-то пожелают быть "знакомыми" с вами?

– На этот вопрос, Зина, мне ответит ближайшее будущее, даже ближайшие дни, когда я со своей идеей выйду на улицу.

– У меня еще один вопрос, Никита Акимыч. Еще одна мысль.

– Пожалуйста, пожалуйста.

– Я хотела сказать вам вот что. Вы еще не успели убедиться, чем оказалась бы для вас связь со мной, как уже кидаетесь к другой, сразу решив, что я не та, которая вам нужна!

Да, Зиночка, к сожалению, вы не та, не та! Доказательством этого может служить хотя бы то, что нашлась другая, один облик которой бесповоротно вытеснил вас из моей души. Да, признаться, и раньше, как только вы произнесли мне ваше "да", я сразу же почувствовал так хорошо знакомую мне тоску: "связан"!!! Связан, но с той ли? Наложил цепи на себя, на свою свободу, но те ли это цепи, самая тяжесть которых приятна? И являет ли собой она – то есть вы, Зина, – то предельное женское совершенство, о котором я так тщетно мечтаю всю свою многострадальную жизнь? Разве лучше нее – то есть вас, Зина, – никого в целом свете нет? И неужели эта и будет моей последней? А дальше? А дальше разве нет пути? Значит, всему, всему конец? Вам это понятно, Зина?

– Понятно-то понятно…

Она апатично вздыхает.

Шибалин пытливо поглядывает на нее.

– Но вам, конечно, Зиночка, нет оснований очень отчаиваться. Вы такая славная, такая интересная, вы так еще моло ды, что у вас еще будут встречи с мужчинами более интересными, чем я…

– Не успокаивайте, не успокаивайте, Никита Акимыч. Не надо.

В сторону, с беспредельным сожалением:

– И что я наделала! И зачем я так скоро ему поверила? Зачем целый месяц так откровенничала с ним? Всю раскрыл, обнажил, разглядел и – до свидания! Какой стыд! Стыд-то какой!

Шибалин, не сводя с нее искоса-настороженных глаз:

– Успокойтесь, Зиночка, успокойтесь! Не расстраивайте себя.

Зина внезапно овладевает собой, выпрямляется, глядит тверже:

– Не бойтесь, не разревусь…

Бросает на него новый – чужой, насмешливый – взгляд. Начинает нервно вздрагивать.

– Не обижайтесь, если и я выскажу вам правду…

– Наоборот, прошу!

– Видите что, невзирая на ваши литературные заслуги, на ваш талант и на прочее такое, я никак не могу признать вас человеком… как бы это выразиться, чтобы вас не обидеть, – ну, человеком нормальным, что ли… Вы очень, очень странный!..

Шибалин голосом философа-вещателя:

– Писатель, одержимый верой в мировое значение то одной своей идеи, то другой, не может быть не странным.

Зина с более открытой враждебностью:

– Можете придумывать какие угодно объяснения своим… ненормальностям, но поверят ли вам – это еще вопрос!

Шибалин прежним приподнятым и вместе могущественным тоном философа-трагика:

– Каждое утро, когда я просыпаюсь, я прежде всего говорю себе: "Я призван совершить великое". Какая женщина этому поверит? Какая женщина это поймет?

Зина:

– Значит, мне сейчас уходить?

Шибалин, возвращаясь к печальной действительности, ласковее:

– Выходит, что да, Зиночка. Чтобы не терзаться напрасно ни вам, ни мне.

– Вам-то что!

– Не говорите так, Зина!

– Вы пойдете себе "знакомиться" с той, в сарафане.

– Возможно, что я пойду.

У пианино уже в несколько голосов:

– "Мужья и девы, легко отныне вам будет пару отыскать…"

Зина недружелюбным взглядом смотрит издали на комсомолку в сарафане.

– И чего вы в ней такого нашли! Обыкновенная провинциалка, каких ходят по Москве тысячи! Вас прельщает то, что она хорошо поет?

– Не знаю, Зина, не знаю. Может быть, и это. Сейчас в таких деталях мне трудно разобраться. Одно могу сказать: мне всегда сулил счастье именно такой тип девушки, с таким выражением глаз…

– А может быть, вам нравится не тип этой девушки, а ее семнадцать лет?

– Зина, в вас говорит раздражение, злость. Это нехорошо.

Зина привстает, гордо щурит глаза, подергивает губами. Смотрит вбок.

– Ну вот что, товарищ Шибалин… Я ухожу, ухожу от вас навсегда… Но вы, пожалуйста, не возомните чего-нибудь лишнего… Не подумайте, что я увлеклась вами серьезно или что я безумно в вас влюблена… Нет! Это было у меня просто так, опыт, игра… И потом, мне хотелось поближе узнать, что вы за человек… Так что, пожалуйста, не подумайте, что я из-за любви к вам брошусь в Москва-реку… Пожалуйста, не подумайте! Прощайте…

Хочет сделать шаг, но еще на момент задерживается на месте. Вдруг со злобой, с приседаниями, с кривляниями, выкрикивает плачущим писком:

– Не брошусь в Москва-реку, не брошусь, не брошусь!

Со сморщенным лицом убегает.




XVIII


Антон Сладкий вместо звонка резко хлопает в ладоши:

– Товарищи! Тихо! Сейчас начнем! Участвуют все присутствующие в этом зале! Кто не спевался, тот все равно подтягивай, чтобы выходило погуще! Хор, становитесь потеснее! Пианино, давайте всем тон! Ну, тихо, начинаем.

Он дирижирует, остальные поют.

– "Долой условности и предрассудки… Все блага жизни нам даны!"

Антон Сладкий и поет и кричит:

– Веселей! Веселей! Больше жара, пыла, подъема! Счастья больше! Ведь про любовь поете!

Пение ширится, захватывает весь зал. Кто вначале подтягивал только слегка, сидя за своим столиком, тот теперь уже стоит на ногах в энергичной позе и молодо, весело заливается полным голосом:

– "Все люди братья, на всей планете нет незнакомых, нет чужих"…

Шибалин, увлеченный и словами песни, и музыкальностью исполнения, и невиданным зрелищем, глубоко волнуется и, сидя на месте, все чаще и все красноречивее поглядывает на комсомолку в красном платочке. Потом встает, идет прямо к ней, "знакомится", долго держит ее руку в своей руке. Девушка вспыхивает и, смущением и еще больше неожиданным счастьем: неужели из женщин всей земной планеты Никита Шибалин останавливается на ней?

Дверь с надписью "Библиотека" полураскрыта. Вера, при пав лицом к косяку двери, рыдает, Желтинский стоит позади нее и говорит:

– Я еще понимаю его. Он все-таки человек не первой молодости, и ему лестно проверить свою мужскую силу на девчонке. Но она-то, дура, чего лезет, на что надеется!

Зина сидит в дальнем углу зала за отдельным столиком, в одиночестве, в ошеломленно-окаменевшей позе и громадными глазами безумной смотрит в пустое пространство.

Солнцев, еще более пьяный, чем прежде, вкатывается задом наперед в залу, таращит непослушные глаза, приятно поражается хоровым пением всего собрания, подбоченивается, закидывает назад волосы и с блаженно сияющей рожей, приплясывая на месте, могуче и дико ревет, сразу покрывая всех:

– "Стр-ра-да-тель мой, стр-ра-дай со мной…"

Антон Тихий, в галошах, с бледным лицом, пробегает через весь зал из двери, по пути несколько раз кружится вокруг одно го столика, спасаясь от преследующих его двух служителей, старого и молодого.

Антон Тихий:

– Товарищи, я не на собрание, я только в библиотеку!

Молодой служитель с протянутыми вперед руками, с оскаленными зубами:

– Все равно, товарищ, в галошах нельзя!

Старый, задыхаясь:

– Мы с этого живем!

Четверо других служителей, тоже очень прилично одетых, медленно проносят за руки и за ноги, как носят трупы, бесчувственные тела двух друзей, двух Иванов, Буревого и Грозового.

Хор:


Из тьмы раз-ва-лин…

К си-янь-ю да-лей…


Загрузка...