Человек, сотворённый из слов (эссе)


Я хотел бы связать здесь воедино несколько разных идей и попутно уточнить характер взаимоотношений между словом и жизнью. Мне представляется, что в известном смысле все мы сотворены из слов, что самая суть нашего бытия заключена в слове. Слово – стихия нашего мышления, наших мечтаний и поступков, нашей повседневной жизни. Мы не можем существовать без нравственных понятий, имеющих словесное выражение. На одной из наших бесед ставился вопрос: что являет собой американский индеец?

Ответ однозначен: «индеец» – это представление конкретного человека о себе самом, притом представление нравственного порядка, ибо им определяется отношение человека к другим людям и окружающему миру в целом. И чтобы представление это (эта идея) было полностью понято, оно должно обрести словесное выражение. Вот мне и хочется высказать некоторые мысли и о нравственных идеях, которыми мы руководствуемся, и о словах, их выражающих. Мне хочется, кроме того, высказаться о таких предметах, как экология, устная повествовательная традиция, воображение. Для начала позвольте мне рассказать одну историю.

… Однажды вечером произошло нечто странное. Я уже написал большую часть книги «Путь к Горе Дождей» – по сути дела, всю книгу, кроме эпилога. В тот вечер я изложил еще одно старинное предание индейцев племени кайова и составил комментарий к книге – исторический и автобиографический. Вымотан я был до предела. Рукопись лежала передо мной освещенная лампой. Пусть небольшая, но готовая, точнее – почти совсем готовая. Я уже сочинил второе из двух стихотворений, обрамляющих книгу. В общем, по сути дела, сказал все, что задумал. Но все же мне не хватало какого-то существенного «предпоследнего» куска. И я снова стал писать… «13 ноября 1833 года, в первый послеполуночный час, мир, казалось, пришел к концу. Покой ночи внезапно нарушился; в небе вспыхнули слепящие искры света, света такой силы, что люди пробуждались от сна. С густотой ливня по всей Вселенной падали звёзды. Некоторые были ярче Венеры, а одна, как говорили, была больше Луны». Дальше я стал писать о том, что этот вот ливень метеоров над Северной Америкой, этот звездопад, со времени которого прошло 137 лет, был одним из самых ранних событий, занесенных в летописи кайова. Этот феномен так поразил их воображение, что они вспоминают о нем до сих пор. Он оставил зарубку в народной памяти.

«Живая память народа, – писал я, – и несущая ее устная традиция слились для меня раз и навсегда в образе сказительницы Ко-сан». Я решил, что наконец пришло время написать об этой старой женщине. Ко-сан принадлежит к числу самых достойных людей, каких я встречал на своем веку. Однажды июльским днем в Оклахоме она сказывала и пела для меня, и это был сон, мечта. Когда я родился, она уже была старухой; она была взрослой, когда появились на свет мои дед и бабка.

…Ко-сан сидела неподвижно, обхватив ладонями плечи. Невозможно было представить себе, что подобная уйма лёт – целый век – может так спрессоваться и дать столь чистый концентрат человеческой сущности. Голос ее дрожал, но не пресекся ни разу. Песни были печальны. Прихотливая фантазия, горячая любовь к родной речи, радость воспоминания – все это сияло в ее единственном оке. Она свободно вызывала в памяти прошлое, отчетливо помнила все события своей долгой жизни. Могла мысленно увидеть себя прелестной юной девушкой, диковатой и полной жизни. Могла представить себе Пляску Солнца. К тому времени я вновь целиком погрузился в работу. Я уносился мыслью из своей комнаты и своего времени и возвращался в тот июльский день, в Оклахому, к Ко-сан. Мы с ней весело смеялись; у меня было такое чувство, что я знал ее всю свою жизнь – и всю ее жизнь. Мне так не хотелось отпускать ее! Но надо было заканчивать книгу, и я без особой охоты стал дописывать последние фразы:

«Это – все это и еще многое – было святым обетованным поиском, странствием на пути к Горе Дождей. Вероятно, Ко-сан сама ныне мертва. Временами, в тишине вечеров, кажется мне – она дивилась, гадая, кто же она такая. ‹…› А мысленным взором своим, временами, не прозревала ли она падучих звезд?»

Некоторое время я сидел за столом, глядя на эти строки и пытаясь одолеть пустоту, вошедшую в мою грудь. Только что написанные слова казались мне чем-то нереальным. Неужели они что-то значат? Неужели в них вообще есть какой-то смысл? В полном отчаянии я стал вновь и вновь торопливо перечитывать последние абзацы. Взгляд мой упал на имя «Ко- сан». И мне вдруг показалось, что все написанное связано с этим именем. Оно словно вдохнуло в строки живую душу. Совершенно неожиданно я ощутил магическую силу слов и имен. «Ко-сан, – позвал я и вновь повторил: – Ко-сан». И тут эта древняя старуха, одноглазая Ко-сан, вышла из сотворивших ее слов и предстала мне на исписанной странице. Я был потрясен. И все же это было закономерно, иначе и быть не могло.

«А я как раз пишу о тебе, – сказал я запинаясь. – Я думал – ты уж прости, – я думал, может быть, ты уже… Ну, в общем…»

«Нет, – услыхал я в ответ, и мне почудилось, что она хмыкнула: – Ты вообразил меня очень точно, вот я и явилась. Ты вообразил меня мечтающей, вот я и грежу. Мне грезится звездопад».

«Но ведь все это только игра моего воображения, – возразил я. – Все это происходит у меня в голове. На самом деле тебя здесь нет». Я чувствовал – это звучит ужасно грубо, но ничего не мог с собой поделать. Впрочем, она будто поняла меня:

«Думай, что говоришь, внук мой. Ты представил себе, что я здесь, в этой комнате, да? Это уже кое-что. Вот видишь – в воображении твоем я существую, притом – во всей полноте бытия, я жива. Правда, это лишь одна из форм бытия, но, пожалуй, самая лучшая. Если здесь, в комнате, нет меня, внук мой, то уж наверняка нет и тебя».

«Мне кажется, я тебя понимаю. Открой мне, бабушка, сколько тебе лет?»

«Сама не знаю. Порою мне кажется – нет на земле старухи древнее меня. Ты ведь знаешь, что люди кайова вышли на свет из старого полого ствола. До чего же они ясно предстают моему мысленному взору – и как они были одеты, и как возликовали, увидев вокруг себя прекрасный мир. Не иначе как я тогда была с ними. Не иначе как участвовала в давнем переселении кайова с верховий Иеллоустона на Южные равнины, к реке Биг- Хорн; видела я и красные стены каньона Пало- Дуро. Я была с теми, чье становище находилось у подножия гор Уичито, когда начался звездопад».

«Знать, ты и впрямь очень стара, – согласился я. – Сколько же ты повидала на своем веку!»

«Да, пожалуй, что так», – сказала она. Затем, медленно повернувшись кругом, кивнула и вновь обратилась в слова – те слова, что я только что написал. И опять я остался один в комнате…

Мне кажется, человеку хоть раз в жизни необходимо сосредоточиться на мысли о родной земле, память о которой живет в нем. Пусть всецело предастся мысленному созерцанию этой земли – того ее предела, где протекла какая-то часть его жизни. Пусть поглядит на нее со всех возможных точек. Пусть подивится ее красоте, поразмыслит о ней. Пусть представит себе, как зимой и весной, летом и осенью касается ее пальцами, прислушивается к звучащим на ней голосам. Пусть увидит мысленным взором все обитающие здесь живые существа, ощутит легчайшие дуновения ветра. Пусть вызовет в памяти своей сияние дня, все краски утренней зари и вечерней.

…Горы Уичито поднимаются над Южными равнинами длинной изогнутой грядой с востока на запад. Горы эти – краснозем и острые скалы, причем скалы не красные и не синие, а какого-то странного смешанного цвета: так оперение некоторых птиц отливает то красным, то синим. Горы Уичито не столь высоки и могучи, как горы Дальнего Запада, и в окружающий ландшафт вписываются по-иному. Их нельзя представить себе отдельно от равнины. Если подумать о них отвлеченно, они перестанут казаться горами… Смотреть на горы с равнины – одно, а на равнину с гор – совсем другое.

Я стоял на вершине горы Скотт и смотрел вниз на равнину, заполняющую весь окоём. Порывистый ветер налетает на горные склоны, и временами его можно слышать – он шумит, словно река в ущелье. В давние времена здесь шла бойкая торговля. Лет сто назад кайова и команчи отправлялись от гор Уичито во все стороны на поиски приключений и амулетов, коней и заложников. Порою они пропадали годами, но неизменно возвращались, ибо родная земля крепко держала их. Это священное место, и даже сейчас есть в нем некая первозданность. Антилопы и олени, лонгхорны и бизоны пасутся в лугах или – ближе к горам – прячутся в тенистых рощах. Именно здесь, считают кайова, появился на свет первый бизон.

К северо-западу от гор Уичито виден поросший травой желтый холм. Он получил название Горы Дождей. На западной его стороне сохранились развалины старой школы, куда моя бабушка (в ту пору девочка-дичок с косами) бегала в одеяле-накидке учить английские слова, означающие предметы и цифры. Там она и похоронена…


Твоё по сути имя – имя камня.

Смятённый смертью ум живёт в тени

Неведомого наименованья,

В котором здесь твоё я слышу имя.

Багрово, как охотница-луна,

Светило утра скачет по равнине;

Гора горит; к полудню – тишина

Уже в тени, хранящей это имя

В непроходимой мёртвой плоти камня.

( Перевод А.Сергеева)


Мне интересно вот что: человек изо дня в день видит определенный пейзаж, и увиденное каким- то образом входит в его плоть и кровь. Ведь в процессе жизни именно это и происходит. Ни один человек не может существовать в полном отрыве от родной земли. Такая изоляция немыслима. Рано или поздно мы должны определить свои отношения с окружающим миром – я имею в виду главным образом мир физический: и не только с таким, как он ощущается нами непосредственно, вот в эту минуту, но и таким, каким он открывается нам – куда более достоверно – в длительной смене лет и времен года. Притом отношения эти должны основываться на категориях нравственности. Полагаю, у нас нет иного пути, если мы хотим осознать и сохранить свою человеческую сущность, ибо она, эта сущность, должна находить выражение не только в практической идее сохранения жизни на земле, но и в этической. И это особенно важно именно сейчас, и именно у нас на родине. Нам, американцам, более чем когда-либо – и в большей мере, чем мы это сами сознаем, – необходимо понять, кто мы и что по отношению к земле и небу. Я говорю прежде всего о самом акте воображения и об этической основе нашего отношения к американской земле.

В 1970 году, без сомнения, довольно трудно представить себе, какой была природа Америки, скажем, в 1900 году. Все нынешнее столетие страна наша только и делала, что отрекалась от пасторального идеала, столь ощутимого в искусстве и литературе XIX века. Одно из последствий технической революции в том и заключается, что нас отрывают от родной почвы. По- моему, мы теряем ориентацию, у нас произошло некое психологическое смещение во времени и в пространстве. Мы можем точно знать, где ближайший магазин самообслуживания и сколько осталось до перерыва на обед; но едва ли кто-нибудь из нас знает свое положение относительно звезд или ближайшего солнцестояния. Ощущение естественного порядка стало у нас ненадежным и смутным. Не тронутых цивилизацией мест остается все меньше и меньше.

Точно так же и сфера инстинктивного в нас сокращается – пропорционально утрачиванию нами подлинного представления о ней. И все же я считаю, что мы в силах сформулировать этическую основу своего отношения к земле – понятие о том, какое значение она имеет и должна иметь в нашей повседневной жизни. Более того – найти такую формулировку представляется мне совершенно необходимым. Создается впечатление, по крайней мере на первый взгляд, что этичное отношение к родной земле – нечто совершенно несвойственное большинству американцев, а может быть, чувство к ней еще только дремлет в них. Очень многие из нас относятся к родной земле безразлично. В силу некоторых особенностей моего жизненного опыта мне трудно понять, как подобное безразличие могло возникнуть.

… Ко-сан точно помнила, где родилась моя бабушка. «Вот тут», – говорила она и указывала на комель высокого дерева, а дерево это ничем не отличалось от сотни других, росших в низине на берегу реки Уошито. Сам я не видел никаких признаков того, что хоть один человек когда-нибудь здесь побывал, произнес хоть единое слово или хотя бы коснулся ствола кончиками пальцев. А вот Ко-сан сумела воскресить в своей памяти даже новорожденную. Вероятно, она припомнила и голос моей бабушки: долго и сосредоточенно вслушивалась в себя, пока, наконец, не услыхала его. В роще стоял неподвижный тяжкий зной. Мне подумалось, что сюда-то, к стволу, наверно, сходятся духи.

Благодаря силе народной памяти Ко-сан могла вызывать в своем воображении тот давний звездопад. Для нее не существовало разницы между ее собственным опытом и общенародным (а в равной мере – между преданиями и историческими фактами). И личный, и общенародный опыт вошли в ее память как нечто единое, и то была память родной земли. Родная земля, которую она видела изо дня в день целых сто лет, как бы и была общим знаменателем всего того, что она знала или когда- либо могла узнать, – а знание ее было глубинным. Всеми своими корнями она была связана с родной землей, из ее глубин черпала силы, и сил этих хватало на то, чтобы встречать все неожиданности и противостоять стихии хаоса. Это также помогало ей находить объяснение разнообразным явлениям, в том числе и таинственным. Вот и звездопад 1833 года не был для Ко-сан случайным, никак и ни с чем не связанным. Страшный световой ливень в ночном небе должен был закрепиться в народной памяти, и Ко-сан немало тому способствовала, вызывая его в своем воображении, а затем передавая словами представлявшееся ее мысленному взору. Для этой цели ей надо было привести звездопад в соответствие со своим пониманием вселенной. А когда она рассказывала, например, о Пляске Солнца, то повествование это выражало ее связь с жизнью земли, с солнцем и луной.

Сама Ко-сан и ее народ всегда служили нам примером глубоко уважительного, этичного отношения к земле. Нам бы следовало у них поучиться. Безусловно, в нас самих это чувство к природе, к земле пока лишь дремлет, и на мой взгляд – самое время его активизировать. Мы, американцы, должны вновь научиться воспринимать землю и воздух в аспекте этическом. Мы должны относиться к природе этично или же погибнуть – иного выбора нет.

В наше время экология, пожалуй, важнейшая из наук. Мне думается, ни в одной области индеец не может служить таким авторитетом, как в этой. Если есть какое-нибудь качество, воистину выделяющее его среди других народов, то это, бесспорно, уважение к природе и забота о ней.

Но вернемся к теме об устном повествовании.

«Не иначе как я вместе с другими людьми своего племени участвовала в давнем переселении с верховий реки Иеллоустон на Южные равнины: ведь я видела и антилопу, что резвилась в высокой траве на берегу реки Биг-Хорн, и дремучие леса на горах Блэк-Хиллс. Видела однажды и красные стены каньона Пало-Дуро. Я была с теми, чье становище находилось у подножия гор Уичито, когда начался звездный ливень…»

«Ты и впрямь очень стара, – сказал я. – Сколько же ты повидала на своем веку!»

«Да, пожалуй, что так», – ответила Ко-сан. Затем, медленно повернувшись кругом, кивнула и вновь обратилась в слова – в те слова, что я только что написал. И вновь я остался один в комнате… Кто же такой сказитель? И о ком говорится в предании? Что можно извлечь из тьмы и силой воображения претворить в бытие? Что можно увидеть мысленным взором и поведать другим? Что происходит, когда я или кто-то другой применяем такую силу, как речь, чтобы воздействовать на неведомое? Вот те вопросы, что интересуют меня более всего.

В глубине души я твердо убежден – мы есть то, что сами о себе представляем. Наш лучший удел – хотя бы вообразить кто мы и что во всей возможной полноте – ведь именно это мы и являем собой на самом деле. Величайшей для нас трагедией была бы жизнь, лишенная воображения. Слово письменное – это зафиксированная речь. Чтобы серьезно подойти к вопросу о сути речи и литературы, нам прежде всего следует понять сущность устной традиции. Я хочу предложить кое-какие определения, которые могут быть нам полезны, и с этой целью позволю себе поставить несколько кардинальных вопросов и дать на них гипотетические ответы.

1) Что такое устная традиция?

Это процесс, с помощью которого мифы, легенды, предания и вся сумма народного знания формулируются, передаются от одного к другому и сохраняются в языке с помощью слова устного – в противовес слову письменному. Иначе говоря, устная традиция – это совокупность всех этих элементов.

2) Каково соотношение между искусством и реальностью в рамках устной традиции?

Изучая вопрос об устной традиции в этом контексте, мы должны учитывать, что она предполагает несколько специфический подход к искусству и действительности. Важно, например, то, что искусство… имеет, в частности, и устную форму, а тут первостепенную роль играют такие факторы, как запоминание текста, интонация, модуляции голоса, точность речи, ее краткость, ритм, темп и драматическая насыщенность. Далее: мифы, легенды и вся сумма народного знания – в соответствии с тем содержанием, которое мы вкладываем в эти понятия, – предполагают свой особый порядок действительности. И здесь важна не столько степень точности, с которой воссоздается действительность, сколько воплощение в устное повествование тех картин, что встают перед мысленным взором сказителя.

3) Что такое слова? Что такое речь?

Для наших целей достаточны такие определения: слова – это доступные слуху звуки, систему которых человек выработал для того, чтобы передавать другим людям свои мысли и выражать свои чувства. Речь – это средство, с помощью которого слова используются для формулирования определенного смысла и оказания эмоционального воздействия.

4) Какова природа устного повествования? Каковы его цели и возможности?

Устное повествование – акт воображения, творческий акт, посредством коего человек стремится осуществить свою способность изумляться, постигать суть вещей, восхищаться. Это также акт, коим человек вкладывает свое «я» в определенные идеи и тем самым сохраняет его. Повествуя о чем-то, человек стремится осмыслить свой собственный жизненный опыт, каков бы этот опыт ни был. Таким образом, возможности устного повествования полностью определяются той мерой, в какой человек способен осмыслить свой опыт.

5) Какова связь между тем, что человек являет собою, и тем, что он говорит? Иными словами, между тем, что он являет собою на самом деле, и тем, что он о себе думает?

Связь эта – довольно нечеткая и вместе с тем – сложная. Вообще говоря, человек наиболее полно осуществляет свое бытие в слове, и только в нем.

Бытие человека – это идея, представление его о самом себе. Человек может обрести себя лишь в том случае, если он воплощается в идею, в представление о самом себе, а идея эта облекается в слова. В данном контексте это означает, что наиболее полного воплощения своей гуманистической сущности человек достигает в литературе, а литература – это искусство и продукт воображения (термин «литература» я употребляю здесь в широчайшем его смысле). Безусловно, это нравственный аспект вопроса, но ведь литература сама по себе есть нравственная позиция и словесное выражение нравственных понятий. А теперь вернемся к звездопаду. И позвольте мне сейчас рассмотреть это событие под другим утлом, с несколько иной точки зрения.

В ту позднюю осень 1833 года кайова расположились становищем на Элм-Форк, притоке Ред-Ривер, к западу от гор Уичито. В предшествующее лето они потерпели жестокое поражение в схватке с осейджами. Тай-ме, священный фетиш Пляски Солнца и самый мощный амулет племени, был у них похищен. Никогда еще за время их долгого переселения с севера, за всю эволюцию их прерийной культуры кайова не были так близки к отчаянию.

Утрата Тай-ме оказалась для них тяжелой психической травмой. Как мы уже знаем, в холодный предутренний час 13 ноября 1833 года над Северной Америкой начался звездный ливень. Кайова, разбуженные мертвенным светом падающих звезд, выбегали из своих жилищ, ужасаясь внезапному пришествию призрачного дня.

Я уже отмечал, что событие это одним из первых было занесено в календари племени кайова и навсегда осталось в народной памяти. Тот мертвенный свет в ночном ноябрьском небе имел для них символическое значение. Ибо с наступлением подлинного дня в истории кайова начался новый – и тяжкий – период: последняя из живых дотоле культур Северной Америки стала угасать. Через четыре года после звездного ливня кайова подписали свой первый договор с правительством, за последующие двадцать лет четыре эпидемии оспы и азиатской холеры уменьшили их численность более чем наполовину, лет через тридцать после звездопада у них были отняты табуны, а бизоны, на которых они охотились, – перебиты. Видите, что получается, когда воображение накладывается на историческое событие? Так возникает предание. Событие приобретает особый, глубинный смысл. Когда потрясенные кайова оправились от испуга, они вообразили, что звездопад имел символическое значение для всей их жизни, что он предрек им горькую участь. Отныне страшное это воспоминание было для них неразрывно связано с представлением о самих себе. Они как бы «присвоили» его, воссоздали мысленно, претворили в представление о самих себе – короче говоря, заново вообразили его. Только благодаря этому смогли они вынести все, что обрушилось на них в дальнейшем. Не было такого поражения, такого унижения, таких страданий, которых они не могли бы снести, ибо в каждом из них усматривали определенный смысл. Они могли сказать себе: «Да, это неизбежно должно было произойти в свой черед. Существовавший в мире порядок нарушился, тут сомнений быть не может. Ведь даже звезды сорвались со своих мест». Итак, они вообразили, что во всяком событии заключен свой особый смысл – быть может, это не так уж много, но то была их единственная опора, и ее оказалось достаточно.

Один из самых моих любимых авторов – Айсек Диннесен – говорит: «Все печали можно пережить, если написать о них историю или такую историю рассказать».

Года четыре тому назад меня заинтересовала проблема «устной традиции» в том ее аспекте, в каком термин этот употребляется для обозначения всей сокровищницы долитературного повествовательного искусства в аборигенных культурах Северной Америки. Особенно же я стал задумываться над тем, каким образом мифы, легенды и вся сумма народного знания обретают ту зрелую форму выражения, которую мы именуем «литературой». Ибо, на мой взгляд, литература – конечный продукт определенного эволюционного процесса, и так называемая «устная традиция» – прежде всего одна из стадий этого процесса, стадия необходимая, а быть может, и исходная.

Я начал поиски материала – чисто устного, однородного и в то же время широко отражающего систему культурных ценностей народа. Тут у меня было определенное преимущество: ведь я сам американский индеец и многие годы прожил в индейских резервациях Юго-Запада. С тех пор как я научился воспринимать себя самого и выражать свои мысли с помощью речи, я слышал предания кайова, чьим потомком являюсь. Три столетия тому назад кайова жили в горах неподалеку от истоков реки Иеллоустон (сейчас это западная часть штата Монтана). В конце XVII века началась длительная миграция на юг и восток. Кайова прошли по нынешней границе Монтаны и Вайоминга к горам Блэк-Хиллс, затем двинулись дальше на юг, вдоль восточных склонов Скалистых гор и вышли к горам Уичито, лежащим в чаше Южных равнин (ныне – юго-западная Оклахома).

Я вновь упоминаю об этом давнем пути, проделанном кайова, ибо в известном смысле он оказался решающим для народного сознания и изменил представление кайова о самих себе. Длительность их миграции исчисляется многими поколениями, а проделанный ими путь – многими сотнями миль. В начале его кайова были отчаявшимися разобщенными людьми, обреченными на унизительную повседневную борьбу за существование. К концу его они стали сообществом воинов, охотников на бизонов. Во время долгого своего пути они сели на лошадей, перед ними открылась ширь равнин, они обрели власть над этими пространствами и высокое чувство судьбы. В союзе с команчами кайова около ста лет были хозяевами южных равнин. Это переселение и новый золотой век, к которому оно привело, нашли отражение в преданиях кайова и всей их культуре. Несколько лет тому назад я повторил их путь, а, завершив его, побеседовал со стариками и узнал от них много интересного: были тут сведения о прошлом и поучения, факты и вымысел, причем все – в виде устных рассказов, все ценно и значимо само по себе. Я взял переводы нескольких преданий о миграции кайова и расположил их так, чтобы по ним можно было как-то проследить и хронологическую последовательность событий на всем протяжении пути, и сам путь – в смысле чисто географическом. Этот вот сборничек, а поначалу то был всего- на- всего сборник преданий, был выпущен под названием «Странствие Тай-ме» так называемым «подарочным» изданием, ограниченным тиражом в сто изготовленных вручную экземпляров.

Позднее сборничек этот, дополненный иллюстрациями и комментариями, вышел уже в обычном издании под названием «Путь к Горе Дождей». Книга эта, в известном смысле, экспериментальная, принцип повествования тщательно продуман, и я хотел бы сказать о нем несколько слов. Затем я, с вашего позволения, сошлюсь на текст, чтобы показать, как в нем этот принцип реализуется. А в завершение мне хотелось бы подробно прокомментировать одно из преданий. В книге отчетливо просматриваются три составляющие: мифологическая, историческая и личная. Сперва дается перевод предания, затем следует двухчастный комментарий: один – исторический, другой – личный, связанный с воспоминаниями автора. Хотелось бы думать, что с помощью этих элементов, вместе взятых, можно наиболее убедительно доказать всю значимость устной традиции. Для повествования такого типа особенно удобный жанр – хождение. А «Путь к Горе Дождей» и есть рассказ о хождении, насыщенный смыслом, явным и скрытым.

А теперь обратимся непосредственно к тексту.

Предания кайова, включенные в «Путь к Горе Дождей», составляют нечто вроде литературной хроники. В известном смысле, каждое из них – веха на знаменитом пути кайова с верховий реки Иеллоустон к реке Уошито. Из них мы узнаём, что, когда людям племени кайова открылась ширь Великих равнин, они преобразились внутренне, в них проснулись стремление к поиску, жажда открытий. Хотя некоторые из этих преданий восходят ко временам весьма отдаленным, записаны они только сейчас. Одно из них имеет для меня особенно важное значение. Когда я был ребенком, отец рассказывал мне сказание о стрелоделателе, повторял его частенько, поскольку оно очень мне полюбилось, и то, как мне его сказывали, – одно из самых первых моих воспоминаний. Вот это предание:

Жил некогда муж с женой. Ночной порой они были одни в типи. При свете костра мужчина делал стрелы. Через некоторое время он что-то почуял. На стыке двух шкур типи было небольшое отверстие. Кто-то стоял снаружи, заглядывая внутрь. Человек продолжал работать, но сказал своей жене: «Кто-то стоит снаружи. Не бойся. Давай говорить спокойно, как обычно». Он взял стрелу и сжал зубами. Потом, как и следовало, приложил ее к луку и прицелился, сначала в одном направлении, потом в другом. И все время он продолжал речь, будто обращаясь к жене. Но говорил так: «Я знаю, что ты там, снаружи, ибо чувствую твой взгляд. Если ты кайова, то поймешь мою речь и назовешь свое имя». Но ответа не было, и человек продолжал свое дело, направляя стрелу поочередно во все стороны. Наконец, прицел совпал с местом, где стоял его противник, и он спустил тетиву. Стрела вошла точно в самое сердце врага.

До сих пор предание о стрелоделателе было известно лишь очень немногим, оно было непрочным звеном в той самой древней речевой стихии, которую мы именуем устной традицией, – непрочным, ибо сама эта традиция непрочна. Сколько бы раз ни рассказывалось предание, от полного забвения его неизменно отделяет лишь срок жизни одного поколения. Но потому-то его и хранили так бережно. Не будет преувеличением сказать, что оно выражает смысл человеческого бытия. Вот мы и дошли до сути интересующей нас проблемы. Ведь предание о стрелоделателе есть также связующее звено между речью и литературой…

Предание это – замечательное: целостное, исполненное внутренней красоты, точное и по замыслу, и по его воплощению. Над ним стоит задуматься, мы узнаём из него нечто важное, оно помогает постигать глубинный смысл вещей… В конечном итоге, предание это – об устном слове. В сущности, между самим процессом устного повествования и тем, что сказывают, нет разницы. Суть предания не столько в том, как именно стрелоделатель поступает, сколько в том, что он говорит, точнее, в том, что он вообще осмеливается заговорить. Самое важное здесь вот что: стрелоделатель говорит и тем самым ставит под угрозу свою жизнь. Именно эта сторона предания для меня всегда интереснее, ибо здесь устное слово самореализуется в полной мере…

Наше восприятие устного слова очень обострено, и мы сознаем, что есть в природе речи нечто опасное и в то же время притягательное. «Если ты кайова, то поймешь мою речь и назовешь свое имя…» Есть крайняя степень риска в этом простом обращении, заключающем в себе одновременно и вопрос, и мольбу. В его условной форме – нечто трогательно-деликатное. Именно в этот миг стрелоделатель полностью реализует себя в речи: реальность эта непрочна, положение его опасно, и он сам понимает это не хуже нас. Из незамысловатого этого происшествия мы узнаем все, что определяет и самого стрелоделателя как личность, и его судьбу, а в равной степени – нас самих и нашу собственную долю. Стрелоделатель решается заговорить, ибо у него нет другого выхода: слова, речь – вместилище его знания и жизненного опыта, они дают ему единственную возможность уцелеть. Он инстинктивно отбирает самые существенные слова, делая это с превеликой осторожностью и честностью. «Давай говорить спокойно, как обычно», – говорит он жене. А страшного неведомого пришельца просит всего-навсего назвать свое имя, то есть подать простейший знак того, что он понят: ему нужно, чтобы в ответе пришельца был некий – самый минимальный – смысл. Но ответа нет, и стрелоделателю открывается то, что не было ему ведомо раньше: перед ним враг, и сейчас он получил над незнакомцем перевес. Это он понимает отчетливо, и такая уверенность сама по себе дает стрелоделателю решающее преимущество над противником, которое он полностью реализует. Замысел его – такой рискованный, требующий безоглядной смелости, – осуществляется успешно.

Предание это очень значительно само по себе. Оно отличается от других тем, что в нем с особой отчетливостью показано, каким образом слово воплощается в смысл. Оно также наводит на мысль о том, что слова несут в себе риск и ответственность. Этим оно как бы стремится подтвердить свою значимость. Оно как бы говорит нам, что в сфере слов все сопряжено с риском. Возможно, это и в самом деле так; не исключено, что истина эта лежит в основе всей литературы. Стрелоделатель – прежде всего человек, сотворенный словом. Он обретает наиболее полное Словом сотворен человек бытие в слове, он родом из слова, и будущее его – в слове. Иного мира ему не дано. Но это мир ограниченной реальности и неограниченных возможностей… Из предания явствует, что стрелоделатель одинок, насторожен. Нам ясно также, что, оказавшись перед лицом страшной опасности, он встречает ее единственно возможным для него образом. У меня лично это не вызывает сомнений, и, я полагаю, есть тут нечто такое, что прямо указывает на обусловленность нашего собственного литературного опыта, на смысл, которого нельзя терять.

Наконец, мне хотелось бы отметить еще одну важную особенность человека, сотворенного словом. Ведь сказитель безымянен, о нем вообще не говорится, и в этом заключена своеобразная ирония. Правда, с одной стороны, мы знаем о нём очень мало – лишь то, что он как-то трансформировался в образ стрелоделателя. Но, с другой стороны, больше нам ничего и не надо знать о нем. Он поведал нам о том, что его бытие – в слове, и показал, с каким смертельным риском это сопряжено. У нас, естественно, возникает мысль, что сказитель и стрелоделатель – один и тот же человек и что благодаря силе устного слова он не только уцелел, но и намного пережил других людей. Как мы только что отметили, лишь слова, речь позволяют стрелоделателю выжить. И вот над чем особенно стоит поразмыслить: ведь стрелоделатель пережил бесчисленное множество поколений – он жив и поныне.


Загрузка...