Гай Давенпорт Пятьдесят семь видов Фудзиямы

Месяцы, дни, постояльцы вечности. Разворачиваются годы: вот вишня в цвету, вот рис густо колосится на плоских полях, гингко вдруг обливается золотом в первый день заморозков, а тут и рыжая лисица уже метнется по снегу. Лодочник на переправе из Сиогама в Исиномаки, почтальон, что галопом скачет из Киото в Огаки, - чем путешествуют они, как не временем? Величайшее наше странствие - сквозь годы, пускай мы дремлем у жаровни. По ветрам летят облака. И мы стремимся за ними. Ибо я, Басё, путешественник. Только вернулся я домой из отличного путешествия вдоль побережья прошлой осенью, только смел метлой паутину в заброшенном доме своем на реке Сумида, встретил Новый Год, посмотрел, как волки соскальзывают с холмов по плечи в белых сугробах, только оглядел в изумлении - каждую весну будто заново - туман на болотах, как уже снова направил стопы свои прочь из ворот Сиракава. Я зашивал дыры и прорехи на штанах, пристегивал новый ремешок к шляпе, растирал ноги золой полынных листьев (что придает бодрости мускулам), а сам думал все это время о полной луне, восходящей над Мацусима: какое это будет зрелище, когда я доберусь туда и смогу им любоваться.

* * *

Мы выступили вдвоем с нею прекрасным днем в конце лета, довольные, навьюченные дребезжащими пожитками. Харчами запаслись на две недели - нам предстояло провести их в глухомани на Вермонтском Маршруте: его мы начали с тропы через заброшенный давным-давно сад, где в щедром утреннем свете, наполненном суетой капустниц и зеленым миганием кузнечиков, старая груша, по-прежнему живая и свежая, словно молоденькая девчонка, стояла с достоинством среди темных, неподрезанных, одичавших виноградных лоз, разросшихся блудных цинний, душистого горошка и алтея, некогда расцветавших ради какой-нибудь честной фермерши в саду, выросшем из шейкерских пакетов семян, присланных из глубинки штата Нью-Йорк или даже из самого Огайо, - сад теперь цвел высоко и обильно осокой и чертополохом до самых лиственниц на лесной опушке, в таком же произвольном согласии, при котором от дружбы льва разрастается мимоза. Маршрут этот проложили еще в отрочестве столетия члены йельских обществ, которые в своих бриджах и твидовых кепках продолжали традицию Рафаэля Пампелли[1], Перси Уоллеса, Стила МакКея[2], традицию Торо и Берроуза[3]: путешествовать безо всякой цели, лишь ради того, чтобы побыть на природе, побыть в тишине, побыть вместе в глухомани, среди ее деревьев, долин и холмов.

* * *

Продав с огромным везением дом у реки, и тем самым вверив себя течению, так сказать, отчалив от обязанностей и ответственности, поселился я на некоторое время у своего друга и покровителя торговца Сампу, самого поэта. От яркой вспышки я моргаю: весеннее поле, лопата крестьянина. Но прежде чем уйти, кистью начертил я стихотворение на старом своем дверном косяке. Иные воспоют теперь во время цветения персиков за этой дверью дикие травы преграждают путь. И на заре вышел я, а ночи в небе еще оставалось больше, нежели дня, столько же таяло в лунном свете, сколько в солнечном прибывало, двадцать седьмого марта. Я едва различал смутные очертания Фудзи и тоненькие белые вишневые цветы Уэно и Янаки.

Прощай же, Фудзи! Прощайте, вишневые цветы! Друзья поднялись рано проводить меня, больше того - проделать со мною вместе первую частъ пути моего лодкой до Сэндзю. И только после того, как они меня оставили, ощутил я с дрогнувшим сердцем те три сотни миль, что собирался пройти. Влага стояла в глазах моих. Я смотрел на друзей и на аккуратные кучки домиков Сэндзю как бы сквозь пелену дождя. Рыба и птица жалеют, что весна так коротка. Таково было мое прощальное стихотворение. Друзья мои переписали его себе и смотрели, пока я не скроюсь из виду.

* * *

На побережье в Сунионе. Деготь и водоросли чередуются в изнуренном обвале и скольжении сборок зеленой воды у самых пальцев наших ног. Мы сходили посмотреть на имя Байрона, вырезанное перочинным ножом на колонне храма Посейдона. Гомер упоминает этот мыс в Илиаде - возможно, это все, что он знал об Аттике. Именно здесь выкопали курос из красного камня, который стоит ныне в Афинах подле копьеметателя Зевса. Мы лежим под светом Греции. Молчание музыкально: неуемность Ионического моря, пощелкивание гальки, шевелящейся в приливе. Больше никаких звуков. Я Гермес. Я стою у серого валуна и жду в продутой ветрами роще, где встречаются три дороги. Стихотворение? Из Антологии. Влажные ресницы, линзы воды в пупке. Еще одно. Приапу, богу садов и другу путников, Дамон-крестьянин возложил на алтарь сей с молитвой, дабы деревья его и тело крепки были ветвями и членами еще хоть немного, гранат глянцевояркий, ковчежец высушенных солнцем фиг, гроздь виноградин, наполовину красных, наполовину зеленых, нежную айву, грецкий орех, вылущенный из скорлупы его, обернутый в цветы и листья огурец и кувшин маслин золотоспелых.

* * *

Весь тот мартовский день брел я, исполненный пытливой печали. Я увижу север, но суждено ли мне, в мои годы, когда-либо вернуться обратно? Волосы мои поседеют в этом долгом странствии. Уже настал Генроку, второй год оного, и в пути исполнится мне сорок пять лет. Плечи мои натрудила котомка, когда пришел я в Сока, деревню на исходе дня. Путешествуй налегке! Я так всегда и намеревался, и котомка моя с бумазейной курткой, халатом из хлопка (ни то, ни другое не спасало от проливного дождя), моей тетрадью, чернильницей и кистями была бы довольно легка, если б не дары, коими нагрузили меня друзья при расставании, и не мои собственные пустячные пожитки, которые жаль выбрасывать, поскольку сердце мое глупо. Мы шли - Сора и я - взглянуть на священное обиталище Муро-но-Ясима, Ко-но-Хана Сакуя Химэ, богини цветущих деревьев. На нижних отрогах Фудзи есть еще один ее алтарь. Когда была она ребенком, Ниниги-но-Микото, супруг ее, никак не хотел верить, что беременна она от бога. Она заперлась в покоях, подожгла их и в пламени родила Хоходэми-но-Микото, огнерожденного вельможу. Поэты здесь воспевают дым, а крестьяне не едят пятнистую рыбку, именуемую коносиро.

* * *

Мы отправились с нею в путь, как Басё, по узкой дороге на дальний север от его дома на реке Сумида, где не мог он оставаться, поскольку думал о дороге, о красных воротах в Сиракава, о полной луне над островами Мацусима, - они вместе с Каваи Согоро в своих бумазейных куртках, такие гордые своим странствием в ваби зумаи, - думал об осах в кедраче у постоялого двора, о хризантемах, чуть тронутых первым горным заморозком. За несколько лет до этого мы с Минору Хара взобрались на Чокоруа и обнаружили там одинокую дамскую туфельку на ковре сосновых иголок, над которой он низко склонился, на Чокоруа, которую Эзра Паунд вспоминал в концентрационном лагере в Пизе, смешивая ее в своем воображении с Тянь-Шанем, на Чокоруа, где Джесси Уайтхед жила со своими ручными дикобразами и медведем, на ту Чокоруа, где умер Уильям Джеймс, на Чокоруа, вверх по которой прогуливался Торо, смеясь над людьми, говорившими взбираться о ее легких пологих склонах. Мы отправились в горы Второзакония, против которых Чарльз Айвз[4] звенит в Каменистых Холмах, Что Приходят На Встречу Людей На Природе перезвоном утюга по утюгу, сабле, колоколу, и молотка, рожка и котелка с ложкой, шомпола и шпоры, - вспоминая, как похожая и магическая музыка вела кессоны через Потомак к Шайло[5].

* * *

Я провел ночь тридцатого марта на постоялом дворе Годзаэмона Честного у Горы Никко. Таково было имя моего хозяина, коим он очень гордился, уверяя, что беды обойдут меня стороной, если я останусь ночевать на его травяных подушках. Когда незнакомый человек так превозносит свою честность, принимаешь больше предосторожностей, чем обычно, однако этот трактирщик имя свое не позорил.

Вероломства в нем было не больше, чем в Будде-милосердном, и сам Конфуций похвалил бы его тщание и манеры. На следующий день, первого апреля, взобрались мы на Никко, Гору Солнечного Сияния. Причисленный к лику святых Кобо Даиси тысячу лет назад дал ей такое имя и построил на ней храм. Святость ее - превыше всех слов. Благость ее разливается по всем полям вокруг. На ней написал я: Новые листья, с каким священным изумленьем наблюдаю я солнечный свет на вашей зелени.

Сквозь дымку из храма на Никко едва различали мы Гору Куроками. Снег на склонах ее опровергает ее имя: Черноволосая Гора. Сора написал: Я подошел к Куроками с обритыми волосами, в чистой летней одежде. Сора, имя которого Кавай Согоро, раньше рубил мне дрова и таскал воду. Мы были соседями. Я возбудил его любопытство и стал обучать пейзажу. Ему тоже захотелось отправиться в странствие, чтобы увидеть Мацусима во всей ее красе и безмятежную Кисагата.

* * *

Заливистые трели сверчков так громки, что приходится повышать голос даже на пляже, поодаль от цикладической стены под желтой губкой сухого кустарника с шипастыми звездочками цветков. Будто, сказал он, шум света, будто все маленькие тонкие частицы Гераклита[6] пищат, ошалело подсчитывая друг друга. Тотека! ентека! текакси! икосиекси! хилиои! Эна тио трис тессера! Волосы - от сена, туловище - от собаки, яички - от ионических галек, головка - от сливы. Подари нам еще одну поэмку, вот тут же, возле чернильно-синего моря. Аполлону Ликорейскому Эвномос из Локриса подносит этого сверчка из бронзы. Знай же, что в состязании кифаредов, один на один с Парфом, струны его звенели страстно под плектром, как вдруг одна из них лопнула. Однако резвая мелодия не сбилась ни на такт: сверчок вскочил на кифару и спел пропущенную ноту в совершенстве гармонии.

За это прелестное чудо, О божественный сын Лето, Эвномос возлагает вот этого маленького певца тебе на алтарь. Из Антологии. Так значит Аполлон, а не Гераклит распоряжается этими трепливыми саранчуками, их углокрылыми тетушками и трескучими дядюшками? А старикашка Посейдон с отложениями солей в коленных суставах подпевает им с моря.

* * *

Итак, Сора, дабы стать достойным красоты этого мира, обрил голову свою в день нашего ухода, облачился в черный халат странствующего священника и взял себе в дорогу еще и третье имя - Сого, что означает Просветленный. Когда он писал свое хайку Горе Куроками, то не просто описывал свое посещение, но посвящал себя святости восприятия. Мы оставили храм внизу, взобравшись выше по склону. Мы нашли водопад. Он - высотой сто футов и плещет в заводь темнейшей зелени.

Урами-но-Таки называют его, Узри Изнутри, ибо, пробравшись между валунами, можно зайти ему за спину. Я написал: Из немой пещеры увидел я водопад - первое мое величественное зрелище лета. У меня был друг в Куробана, Округ Насу. Чтобы добраться до тех мест, нужно много миль идти по раздольному моховому болоту, следом за тропинкой. Мы не отрывали глаз от деревеньки в отдалении, как от путевой вехи, но спустилась ночь, забарабанил дождь, не успели мы до нее добрести. Заночевали мы в крестьянской хижине по пути. На следующее утро увидели крестьянина с лошадью, которую и попросили взаймы. Тропы на болотине, сказал он, - как большая сеть. Скоро запутаетесь в перекрестках. А лошадь - лошадь дорогу найдет. Пускай сама решает, какой тропинкой пойти.

* * *

Таковы были холмы, чьи элегические осени Айвз призывает к себе бронзовым Брамсом как опору для Ли, привставшего в стеменах при переходе через Линию Мэйсона-Диксона[7], а оркестр моравских корнетов - альта, тенора и баритона, - ми-бемольного бас-геликона, барабанов - походного и малого, - вышагивает во всплесках кекуока Дикси. Повстанцы танцевали целыми колоннами и громко орали ура! Таковы вековечные холмы, что выстояли от зари веков до краснокожих, до француза-охотника, до сапога кальвиниста, до молвы, летевшей от фермы к деревне, что, мол, полковые оркестры наяривали вальсы с польками под дулами Геттисберга[8], когда канонада была в самом разгаре. Мы прошагали по этим холмам, поскольку любили их, любили друг друга, поскольку в них могли бы услыхать то созвучие опасности и замысла, каким слышал его Айвз, а видел Сезанн, moire[9] звука в студии Западного Реддинга, где йельская бейсболка сидела на макушке бюста Вагнера, moire света в каменоломнях и соснах Бибема. Собиранием какой именно тональности вещей заняться б нам среди этих холмов? С каждым нашим шагом мы оставляем один мир и вступаем в другой.

* * *

Я взгромоздился на лошадь крестьянина. Сора шагал подле нас. За нами следом бежали два маленьких ребенка. Одна - девочка по имени Касанэ. Сора восхищало ее имя, означавшее многолепестковая. Он написал: Твое имя к лицу тебе, О Касанэ, и к лицу двойной гвоздике во всем богатстве ее лепестков! Достигнув деревни, мы отправили лошадь назад одну, а чаевые завязали в седельную суму. Друг мой, самурай Дзободзи Такакацу, эконом господина, удивился, увидев меня, и мы возобновили дружбу нашу и никак не могли наговориться. Счастливые беседы наши проводили солнце по всему деревенскому небосводу и износили свет лампы настолько, что он еле теплился еще долго после восхода луны. Мы погуляли по окраинам городка, посмотрели древнюю академию собачьей охоты - это жестокое и неподобающее времяпрепровождение недолго привлекало к себе в стародавние времена - и отдали дань гробнице госпожи Тамамо, лисице, принимавшей человечий облик.

Именно на этой могиле самурайский лучник Ёити молился, прежде чем стрелой сбил веер с мачты проплывавшего на огромном расстоянии корабля. На травянистой болотине нет могилы дальше этой и трудно вообразить себе место более одинокое.

Ветер странствует в травах! безмолвие! Уже стемнело, когда мы вернулись.

* * *

Листья, не противолежащие друг другу на стебле, образуют два, пять, восемь или тринадцать рядов. Ежели листья в порядке возрастания по стеблю соединить нитью, обмотав ее вокруг оного, то между двумя любыми последовательными листьями в ряду нить обовьется вокруг стебля единожды в том случае, когда листья располагаются двумя или же тремя рядами, дважды, когда таких рядов пять, трижды, когда восемь, и пять раз, если их тринадцать. То есть, два последовательных листа на стебле будут располагаться друг от друга на таком расстоянии, что ежели рядов два, второй лист расположится от первого на половине пути вокруг стебля, ежели три ряда, то второй будет от первого в одной трети пути, ежели пять - в двух пятых; ежели восемь - в трех восьмых; ежели тринадцать - в пяти тринадцатых. Таковы прогрессии Фибоначчи[10] в филотаксической аранжировке. Органический закон роста овощей суть иррациональное выражение, к коему приближается последовательность одной второй, одной третьей, двух пятых, трех восьмых и так далее. Профессор Т.С.Хилгард искал корень филотаксии в числовом генезисе клеток, исчисление коего демонстрирует прогрессии Фибоначчи во времени.

* * *

Гробница Эн-но-Гёдза, основателя секты Сюгэн, девять столетий назад проповедовавшего повсюду в нищенских сабо, находится в Храме Комё. Мой друг Дзободзи взял меня туда с собой. В самый разгар лета, в горах, склонился я пред высокой статуей обутого в сабо святого, дабы благословение осенило меня в странствиях моих. Унган, дзэнский храм, располагается поблизости. Здесь прожил свою жизнь в уединении отшельник Буттё, мой старый дзэнский наставник в Эдо.

Помню, когда-то написал он стихотворение сосновым угольком на скале прямо перед своею хижиной. Покинул бы я этот уголок: пять футов травы туда, пять футов травы сюда, - да только мне тут сухо и в дождь. По пути к нам присоединились молодые богомольцы. Под их оживленную болтовню подъем прошел незаметно. Храм стоит в роще из кедров и сосен, и тропа туда узка, мшиста и влажна. Туда ведут ворота и мостик. Хотя стоял апрель, воздух был очень холоден. Хижина Буттё - за храмом: не домик, а просто шкатулка под скалой. Я ощутил святость этого места. Словно оказался у пещеры Юаньмяо или на утесе Фа-юнь. Я сочинил вот такое стихотворение и оставил его на столбе: Даже дятлы не осмелились коснуться этого домишки.

* * *

Когда уходишь в глухомань, первым исчезает время. Ешь, когда голоден, отдыхаешь, когда устал. Мгновенье заполняешь по самую кромку. У брода, пенившегося среди валунов, мы скинули рюкзаки, сняли сапоги с джинсами и в одних рубашках перешли на ту сторону, хоть это и выглядело по-детски. Ноги, омытые ручьями, сказала она, Господь так и хотел. Мы обсушились на солнышке на одном из валунов, теплых, как умирающая печка, фривольничали и дурачились друг с другом, наигрываясь на потом. Шикарно! сказала она и замурлыкала, но мы влатались в рюкзаки снова и двинулись дальше, по уинслоу-хомеровским[11] полянам, сквозь пятна света и оттенки, поднимавшиеся нам навстречу, словно созванные рогом герольда со всех солнечных полей и темнозеленых лесов, сквозь тональности, теперь уже утраченные, если не считать упрямых масок их собственной автохтонности: Айвз имитирует трубу на пианино для Николая Слонимского[12] и слышит в Уотербери гавоты, что играл его отец во время артналета в Чанселлорсвилле, Аполлинер вешает н'томскую маску Бамбары[13] себе на стену, рядом с Пикассо и Лоренсанами, Годье рисует сибирских волков в Лондонском Зоопарке, - тональности с утраченными координатами, ибо сущности остаются жить случайными привязанностями и горестями: такелажные цепи на кессонах, движущихся к Семи Соснам, диссонанс и валентность.

* * *

Мы завершили свой визит в Куробанэ. Я попросил своего хозяина показать мне дорогу к Сэссё-сэки, знаменитому камню-убийце, губящему всех птиц и жуков, что присаживаются на него. Он одолжил мне лошадь и провожатого. Провожатый робко попросил меня, едва мы вышли в путь, сочинить ему стихотворение, и настолько восхитила меня нежданность просьбы его, что я написал: Давай сойдем с дороги и срежем путь по болотам: так лучше слышно кукушку. Камень-убийца не представлял собой загадки. Он находится подле горячего источника, испускающего ядовитые пары. Земля вокруг усеяна мертвыми бабочками и пчелами. Затем я отыскал ту самую иву, о которой писал Сайгё в своей Син-Кокин-Сю: Под сенью этой ивы, щедро растянувшись на траве у ручья, ясного, как стекло, мы отдыхаем немного на пути к дальнему северу. Ива стоит около деревни Асино, как мне говорили, где я ее и нашел, и мы, подобно Сайгё, тоже отдыхаем под ее сенью. Только когда девушки поблизости закончили высаживать рис на своем квадратном клочке земли, покинул я сень знаменитой ивы. Затем, после многих дней пешего пути, не встретив ни единой души, достигли мы ворот на границе Сиракава подлинного начала дороги на север. Я почувствовал, как мир овладевает мной, как отступает тревога. Я вспомнил сладкое возбужденье путников, прошедших здесь до меня.

* * *

Все это снова, сказал он, я мечтаю увидеть все это снова: деревни Пиренеев, Пау, дороги. О Господи, снова ощутить аромат французского кофе с примесью запахов земли, коньяка, сена. Что-то изменилось, конечно, но ведь не всё. Французские крестьяне живут вечно. Я спросил, действительно ли есть возможность, хоть какая-нибудь, туда отправиться. В улыбке его сквозила безропотная ирония. Кто знает, ответил он, не въехал ли Святой Антоний[14] в Александрию на трамвае?

Отцов-пустынников не появлялось уже много веков, да и правила игры так запутаны, что единого мнения на их счет уже нет. Он показал на поле справа от нас, за рощей белого дуба и амбрового дерева, по которой мы гуляли, пшеничная стерня.

Вот здесь я попросил Джоан Баэз снять туфли и чулки, чтобы я смог снова увидеть женские ступни. Она так мило выглядела в озимых. Вернувшись в скит, мы поели козьего сыра и соленого арахиса, запивая их виски из стаканчиков от желе. На столе у него лежали письма от Никанора Парры и Маргерит Юрсенар. Он поднял бутылку виски к холодным ярким лучам кентуккского солнца, бившим в окно. И - наружу, в уборную, распахнув дверь подбитым сапогом, чтобы согнать черную змею, обычно заползавшую внутрь. Кыш! Кыш, старый сукин сын! Потом вернешься.

* * *

Великие ворота Сиракава, где начинается Север, - одна из трех крупнейших застав во всем царстве. Все поэты, проходившие сквозь них, слагали в честь этого события стихотворение. Я подошел к ним по дороге, над которой нависли кроны темных деревьев. Здесь уже наступила осень, и ветры теребили ветви надо мной.

Унохана все еще цвели вдоль дороги, и в канаве их обильные белые цветки запутывались в колючей ежевике. Можно было подумать, что весь подлесок усеян ранним снегом. Киёсукэ повествует нам в Фукуро Зоси, что в древности никто не проходил в эти ворота, кроме как в своей самой лучшей одежде. Именно поэтому Сора написал: В венке белых цветков унохана прохожу я в Ворота Сиракава - только так приодеться и могу. Мы пересекли Реку Абукума и направились на север, оставляя утесы Айдзу по правую руку, а деревни по левую: Иваки, Сома, Михару.

За горами, высившимися за ними, мы знали - лежат округа Хитати и Симоцукэ. Мы нашли Пруд Теней, где все тени, упавшие на его поверхность, имеют четкие очертания. Однако, день был облачен, и и мы увидели в нем лишь отражение серых небес. В Сукагава я навестил поэта Токю, занимающего там государственную должность.

* * *

Перезвоны гармонии в диссонансе, танец строгого физического закона со случайностью, валентности, невесомые, словно свет, связывают aperitif a la gentiane[15] Сюзе, газету, графин, туз треф, штюммель. И в осколках и плясках сциалитического призмопада тихих женщин: Гортензия Сезанн среди своих гераней, Гертруда Штайн уперла локти в колени, будто прачка, Мадам Жину из Арля, читательница романов, сидит в черном платье у желтой стены портрет, написанный Винсентом за три четверти часа, - тихие женщины в сердцевинах домов, а подле трубки, графина и газеты на столике - мужчины с их новым глубокомыслием, с теми душевными качествами, что требуют слушать зеленую тишину, наблюдать оттенки, сияния и тонкости света, зари, полудня и сумерек, Этьен-Луи Малю бродит на закате в садах Люксембургского Дворца, видя, как дважды преломленный горизонтальный свет поляризуется в окнах дворца, ни на мгновение не забывая того, что мы увидим, удержим и разделим друг с другом. От желтых осокорей к подлеску папоротников, достающих нам до плеч, от скользких просек, проложенных индейцами в чаще, к медвежьим тропам, огибающим черные бобровые запруды, выходим мы и видим огромные валуны, прикаченные в Вермонт ледниками десять тысяч лет назад.

* * *

Токю, едва мы расселись вокруг чаши с чаем, спросил меня, с каким чувством проходил я в великие ворота Сиракава. Так покорил меня пейзаж, признался я, что, вспоминая, к тому же, прежних поэтов и их чувства, сочинил я и несколько своих хайку. Из них оставил бы только одно: Первая поэзия, что отыскал я на дальнем севере, - рабочие песни рисоводов. Мы составили три книги связанных между собой хайку, начиная с этого стихотворения. На выезде из этого провинциального городка по почтовому тракту росло почтенное каштановое дерево, под которым жил священник. В присутствии этого дерева я почувствовал, будто перенесся в горные леса, где поэт Сайгё собирал орехи. В том месте тогда написал я вот эти слова: О святой каштан, китайцы пишут твое имя, ставя иероглиф дерево под иероглиф запад, а оттуда приходит все святое. У Гёки, священника простых людей в эпоху Нара, был каштановый дорожный посох, и в доме его коньковый брус был из каштана. И я написал вот какое хайку: Миряне проходят под каштаном в цвету возле крыши. Мы завершили свой визит к Токю. Мы пришли к прославленным Холмам Асака и множеству их озер. Я знал, что должен цвести ирис кацуми, поэтому мы свернули с большой дороги, чтобы посмотреть на него.

* * *

Sequiola Langsdorfii можно встретить в меловых отложениях как Британской Колумбии, так и Гренландии, а Gingko polymorpha - только в первом ареале.

Cinnamomum Scheuchzeri встречается в дакотской группе Западного Канзаса, равно как и в Форт-Эллисе. Сэр Уильям Доусон[16] в формациях, классифицируемых Профессором Дж.М.Доусоном из Геологической Службы Канады как формации Ларэми, наблюдает форму, которую считает близкородственной Quercus antiqua, Ньюби., с Рио-Долорес, Юта, в формациях, положительно расцениваемых как эквивалентные дакотской группе. Кроме этих случаев, существует еще несколько, когда данные виды встречаются в эоценовых и меловых отложениях, но отсутствуют в Ларэми.

Cinnamomum Sezannense палеоценовых отложений в Сезанне и Гелиндене была обнаружена Хеером не только в верхних меловых отложениях Патута, но и в ценоманийских - в Атане, Гренландия. Myrtophyllum cryptoneuron распространен в палеоценовых отложениях Гелиндена и сенонийских Вестфалии, и то же самое можно отнести к Dewalquea Gelindensis. Sterculia variabilis - еще один пример сезаннских видов, встречающихся в верхнемеловых отложениях Гренландии, и Хеер вновь обнаруживает в том же самом сенонийском горизонте эоценовое растение Sapotacites reticularis, которое описывал в лигнитовых пластах Саксонской Тюрингии.

* * *

Но ни единого ириса кацуми не смогли мы найти. Более того - у кого бы мы ни спрашивали, никто и не слыхал о них. Надвигалась ночь, и мы поспешили взглянуть на пещеру уродзука, срезав путь в Нихонмацу. На ночлег остановились в Фукусиме.

На следующий день я заглянул в деревню Синобу осмотреть камень, на котором раньше красили ткань синобу-дзури. Это - сложный камень с поразительной гранью, гладкой, как стекло, состоящее из множества различных минералов и кварца. Камень раньше лежал высоко на горе, как мне рассказал ребенок, но множество путешественников, приходивших на него посмотреть, топтали по пути урожай, поэтому селяне снесли его прямо на площадь. Я написал: Теперь только проворные руки девушек, высевающих рис, могут рассказать нам о древних красильщиках за работой. Переправились мы паромом в Цуки-но-Ва - Кольцо вокруг Луны! - и прибыли в Сэ-но-Уэ, городок с почтовой станцией. Там поблизости имеется поле, а на нем холм, именуемый Мару: на холме этом сохранились развалины дома воина Сато. Я плакал при виде разбитых ворот у подножья холма. В той же местности имеется храм с могилами всего семейства Сато на его землях. Мне показалось, что я в Китае, у надгробного камня Янь Ху, который ни один воспитанный человек не может посетить без слез.

* * *

По лесам амбрового дерева и пекана, поднимающихся к лиственнице, по полянам, заросшим папоротником и осотом, подходим мы под конец дня к старой мельнице - из тех, что знавал я еще в Прайсиз-Шоулз, в Южной Каролине, где под вязами томились повозки с мулами, в тени повозок спали собаки, а вокруг слонялись куры и утки. Эта же новоанглийская сельская мельница была сложена из кирпича, с высокими окнами, но такими же широкими дверями и основательными грузовыми настилами. То был день, когда мы потеряли время. Я прервал песню, которую мы распевали, шагая по трелевочному волоку, чтобы заметить, что у меня часы остановились. У меня тоже, ответила она, или же карта косая, или в этой части Нью-Гемпшира ночь наступает раньше, чем где бы то ни было в Республике. Тучи с затяжным дождем большую часть дня продержали в сумерках. К ночи налаживался еще один дождь. Но перед нами - мельница, а значит, мы спасены от еще одной мокрой ночи, вроде той, что вытерпели через два дня после выхода. Без палатки, мы ночевали в своих спальниках, сцепив их молниями в один, на склоне, густо заросшем папоротником, и наутро обнаружили, что вымокли так же, как если бы спали в ручье. Карта показывала какое-то укрытие впереди, и мы надеялись до него добраться. Однако, день странно рвался вперед, презрев мои часы, некоторое время назад остановившиеся и пошедшие снова. Повезло, что наткнулись на эту мельницу.

* * *

В храме, выпив чаю со священниками, я увидел меч Ёсицунэ и ранец для провизии его верного слуги Бенкей. То был день Праздника Мальчиков и Ириса. Показывайте с гордостью, написал я об оружии в храме, меч воина и ранец его спутника первого мая. Мы отправились дальше и заночевали в Иисука, предварительно помывшись в горячем источнике. Постоялый двор наш был грязен, неосвещен, постели - соломенные тюфяки на земляном полу. В тюфяках водились блохи, в комнате - комары. Той ночью разразилась буря. Крыша протекала. От всего этого у меня разыгрался приступ лихорадки, мне было худо, и я боялся умереть на следующий день. Часть пути я проехал верхом, часть - прошел пешком, слабый и больной.

Добрались мы лишь до ворот в Округ Окидо. Я миновал замки в Абумидзури и Сироиси. Мне хотелось увидеть усыпальницу Санэката, одного из Фудзивара, поэта и изгнанника, но дорога туда раскисла после дождей, а сама гробница заросла сорняками, как мне сказали, и ее трудно отыскать. Ночь провели в Иванума.

Сколько еще до Касадзима, и эта ли река грязи - дорога, что ведет туда?

* * *

Теперь, сняв рюкзаки, расстелив и соединив молниями спальники, разогрев ужин на сковородке, мы могли бы слушать шум дождя в этой старой, продуваемой насквозь мельнице, обнимая и нашу удачу, и друг друга. Крысы-хламишницы в беленьких штанишках, пауки, ящерки - без сомнения, сказал я, мы подружимся с ними всеми.

Волосы ее растеряли упругость кудряшек и в беспорядке липли ко лбу и щекам - именно такими я их увидел в первый раз, когда она вылезала из бассейна в Поконо[17]. Что ты мелешь? - спросила она. С вопросительной улыбкой она заглянула мне в глаза. С такой забавной любознательностью, подумал я, в нашу удачу трудно поверить. Вот эта мельница, Любимая, повторил я, обведя рукой вокруг. Роскошная старая новоанглийская водяная мельница, сухая, как щепка, и основательная, как Институции Кальвина[18]. Она взглянула на мельницу, снова на меня, и рот у нее приоткрылся. Каменные ступени вели к порогу из колючих зарослей куманики, через которые пришлось бы перелезать с опаской. Во всех этих старых кирпичных мельницах есть нечто флорентийское. Их тосканский аромат течет из архитектурных справочников, публиковавшихся шотландскими инженерными фирмами, которые прислушивались к Раскину[19] и верили ему, когда тот говорил, что в итальянских пропорциях - истина, а в итальянских окнах - справедливость.

* * *

С какой же радостью обнаружил я такекумскую сосну с двойным стволом, какой ее и описывали поэты в старину. Когда Ноин посетил это дерево во второй раз, его уже спилили на сваи для моста по приказу какого-то новоиспеченного чиновника.

Впоследствии его посадили снова - сосна эта всегда вырастает до прежних размеров и навсегда остается прекраснейшей из сосен. Я увидел ее, когда ей исполнилась тысяча лет. Когда я отправился в свое путешествие, поэт Кёхаку написал: Не пренебреги взглянуть на сосну в Такэкума посреди вишневого цвета поздней весны на крайнем севере. А я ему - в ответ - написал: Мы видели вишневый цвет вместе, ты и я, три месяца назад. Теперь же я пришел к двойной сосне во всем ее величии. Четвертого мая мы прибыли в Сэндай, пересекши реку Натори, - а в день этот бросают листья ириса на крышу, чтобы не покидало хорошее здоровье. Остановились в трактире. Я разыскал художника Каэмона, и он показал мне клеверные поля Миягино, холмы Тамада, Ёконо и Цуцудзи-га-Ока, все белые от цветущего рододендрона, сосновую рощу Коносьта, где и в полдень кажется, что ночь, и где так сыро, что ощущаешь необходимость зонтика. Он также показал мне святилища Якусидо и Тэндзин. Художник - лучший из провожатых.

* * *

Залив Специя, тутовые рощи, сараи, где тучнеют шелковичные черви, здесь же - солнце спадает золотыми полотнами и плитками на пол, кабинет молодого Ревели - сплошной Архимед и Сицилия, или же стол Гольбейна с инструментами из латуни и ореха, кронциркули, линейки, карты, расчеты серебряным карандашом и красной тушью. Под картой в красках французского флага, в аспидно-синих и провинциально-желтых, маково-алых, капустно-зеленых, с линией, проведенной сепией из Генуи через Лунэ Портус к Пизе, располагаются в гармоничном беспорядке деревянная чаша серебра (кубок тосканского лунного света, блюдо, из которого отхлебывают гномы среди железных корней гор, где демоны лакают лаву и зажевывают золотом), зубчатые колеса, гребной винт, чертежи фрегатов, пароходов, механизмы из шестерней и рычагов, выкрашенных в синий и желтый, маяки с циклопическими прожекторами, планы портов и рейдов, горка канифоли, фарфоровая чашка с тушью, полуобгоревшая спичка, коробка акварели, брусок слоновой кости, том Лапласа, книга о конических сечениях, сферической геометрии, логарифмах, Алгебра Сондерсона, Тригонометрия Симмса, и, прекраснее всей остальной архимедовской техники - только-только распакованный теодолит, накренившийся в своих точных калибровках, со сверкающими стрелкой и стеклом.

* * *

При расставании художник Каэмон подарил мне рисунки Мацусима и Сиогама и две пары соломенных сандалий с ремешками цвета лилового ириса. Кажется, иду по щиколотку в цветах ириса - так ярки шнурки моих сандалий. Также он дал мне рисунки, что служили бы подспорьем на Узкой Дороге по пути к Глубокому Северу. В Итикава я нашел высокий, весь в надписях камень Цубо-но-Исибуми. Иероглифы все еще можно было различить сквозь лишайники и мох. На этом месте в первый год Дзинки по приказу Генерала Оно-но-Адзумабито, Губернатора Дальнего Севера, в соответствии с указом Императора был выстроен Замок Тага, а на шестой год Темпёходзи перестроен Эми-но-Асакари, Генерал-Губернатором Провинций Востока и Севера. Этому камню - 965 лет. Горы рушатся и падают, реки меняют русла, дороги зарастают травой, камни погружаются в землю, деревья увядают от старости, а камень этот стоит с древнейших времен. Я плакал при виде его, я встал перед ним на колени, опечаленный и очень счастливый. Мы отправились через реку Нода-но-Тамага к сосновой роще Суэ-но-Мацуяма, где располагаются храм и кладбище, внушившие мне безотрадные мысли о смерти, которая неизбежно завершит всю нашу жизнь, какой бы ни была любовь наша к этому миру.

* * *

Я уже наглядно представлял себе интерьер: паутина и собачьи какашки, неизбежная банка Мэйсона и слежавшийся комок спецовки, которые всегда можно найти в заброшенных зданиях, побуревшая газета и какая-то загадочная деталь утвари, оказавшаяся на поверку ручкой мясорубки, или дуршлагом, или зубчатой передачей валиков для белья. Я предвидел дорожки древней муки в швах порогов, тусклый запах заплесневелой пшеницы, быстрый запах отсыревшего кирпича. Мельница? переспросила она. Улыбка ее была до странности дурацкой. Она уцепилась за мой рукав. Какая мельница? И тут я сам остолбенел, как примороженный. Никакой мельницы не было. Перед нами лежала лесная опушка - и больше ничего. Сумерки сгущались, а мы смотрели друг на друга под дождем. Упрямо мы двинулись дальше. В потемках спотыкаться даже по проторенному маршруту - нет уж. Мы надеялись, что стоянка с укрытием, обозначенная на карте, сразу вот за этой рощей, что сейчас перед нами. Еще не совсем стемнело. Не будь дождя сегодня, у нас бы запросто еще полчаса света в запасе было: с головой хватило бы рвануть через лесок, найти стоянку и не мокнуть всю ночь. Так говоришь, старую мельницу увидел? Под ногами снова захрустели камни и корни. Ну почему по трелевочным дорогам так трудно ходить?

* * *

Мы вступили в Сиогама под первые удары вечернего звона, в темневшем небе - ни облачка, а от острова Магаки-га-Cима осталась лишь тень на морской глади, выбеленной лунным светом. До нас доносились голоса рыбаков, подсчитывавших улов.

Как же одиноко входить в город в сумерках! Мы слышали слепого певца, заунывно голосившего простые деревенские песни севера. На следующий день мы помолились в сиогамском Храме Миодзин - прекрасное строение. Дорога к нему вымощена, ограда вокруг - выкрашена киноварью. Мне было приятно, что могущество богов так почитается здесь, на Глубоком Севере, и я искренне воздал им дань у алтаря.

Около него горит древний светильник, поддерживая память об Идзуми-но-Сабуро, этого доблестного воина, жившего пятьсот лет назад. Днем мы наняли лодку и переплыли на Мацусима, лежавшие в двух милях от берега. Всем известно, что это самые красивые острова во всей Японии. Я бы добавил, что они соперничают с островами Чуньчинь Ху в Хунане и Си Ху в Чжэкьяне. Острова эти - наш Китай.

Каждая сосновая ветвь на них - само совершество. В них - грация идущих женщин, и так изумительно острова эти расположены, что безмятежность Небес видна отовсюду.

* * *

Эзра Паунд спустился, широко шагая по салите через оливковую рощу, его седая грива подрагивала с каждым точным ударом трости. На нем был кремовый спортивного покроя пиджак, синяя рубашка с воротником апаш, белые брюки в складку, коричневые носки и эспадрильи. В веснушчатых костлявых пальцах левой руки были цепко зажаты поля панамы. Дорожку усеивали твердые зеленые маслины, сорванные на прошлой неделе с ветвей штормом. Потрясающая расточительность, сказала мисс Радж, и тем не менее кажется, это происходит из года в год, однако, урожай маслин всегда обилен, не правда ли, Эзра? Затем через плечо поинтересовалась у меня, не знаю ли я, как по-испански роман. Эзре нужно знать, а он не помнит. Как в рыцарском романе? вздрогнув, спрашиваю я. Romanthе, я думаю. Novela, наверное, появилось позднее. Возможно - relato. Эзра, окликнула она, так будет правильно?

Нет! ответил он с дрожью сомнения в голосе. Romancero, сказал я, вот то слово, которое сам мистер Паунд употреблял, говоря об испанских балладах. Romancero, Эзра? бодро переспросила мисс Радж. Ходить гуськом - таково правило салиты. Он всегда шел впереди, вверх ли, вниз, какой бы крутой или неровной дорога ни была.

Не то, ответил он, не оборачиваясь.

* * *

Одзима, хоть и зовется островом, - узкая полоска земли. Здесь в уединении жил Унго, священник Синто. Нам показали скалу, на которой любил сидеть он часами.

Средь сосен мы разглядели домишки, из их труб вился синеватый дымок, над ними вставала красная луна. Комната моя на постоялом дворе выходила на бухту и острова. Завывал сильный ветер, и тучи галопом мчались по луне; тем не менее, я оставил окна настежь, ибо ко мне пришло то дивное чувство, что ведомо только странникам: мир сей отличается от всего, что знал я прежде. Иные ветры, иная луна, чужое море. Сора тоже ощутил особенность этого места и мига и написал:

Флейтоязыкая кукушка, как жаждешь ты, должно быть, серебряных крыльев цапли, чтоб с острова летать на остров Мацусима. Так тонко было чувство мое, что я не мог уснуть. Я вытащил свою тетрадку и снова прочел стихи, подаренные мне друзьями, когда я вышел в путь, стихи об этих островах: на китайском - Садо, вака - доктора Хара Антэки, хайку - самураев Дакуси и Сампу. Теперь, на Мацусима, стихи зазвучали богаче и сами сделали эти острова более утонченым переживанием.

* * *

Мы потешились дебатами, не заночевать ли прямо тут, на перегное и щебенке, или же, воодушевившись жиденьким светом просек, предположить, что несостоятельность дня вызвана скорее моросливыми сумерками, нежели наступлением ночи, и двигаться дальше. На карте мы отыскали, по крайней мере, одну из озерных бухточек в четверти часа от нас: водослив, который пришлось переходить по бревнышку. Как беглецы, сказал я, не смотри вниз. Мы переправились успешно больше за счет смятения от несправедливости этого бревнышка в убывающем свете и мороси, чем за счет собственных навыков хождения по бревну. Как это убого и гадко, сказала она, класть тут это проклятое бревно и заставлять нас сохранять на нем равновесие, когда оба мы выдохлись, промокли, а тебе отели мерещатся. Дождь зарядил надолго.

Некоторое время мы продвигались достаточно резво, а потом наткнулись на болото.

Не могло быть и речи о том, чтобы становиться на ночевку, когда вода затекает даже в высокие башмаки. Я выудил фонарик, она уцепилась за мой рюкзак, чтобы не отстать, и мы наощупь пробирались по чернике и папоротникам, по щиколотку в жиже. Наверное, я боюсь, сказала она. Чего? Ничего конкретного. Всего. А я боюсь, сказал я, когда никаких причин нет, а я не знаю, где мы находимся.

* * *

Мы вышли в Хираидзуми двенадцатого, намереваясь осмотреть Сосну Анэха и Мост Одаэ. Путь наш пролегал по тропе лесорубов в горах - идти по ней было одиноко и спокойно, как никогда. Не обратив должного внимания на разъяснения, я сбился с дороги и вместо этого пришел в Исиномаки - порт в бухте, на которой мы увидели сотню кораблей. Воздух был густ от печного дыма. Какое оживленное место!

Казалось, здесь и ведать не ведали, как принимать путников, не знали ничего и об искусстве созерцания пейзажей. Поэтому пришлось смириться с никудышним ночлегом.

Ушли мы на следующий день по дороге, уводившей неизвестно куда. Она провела нам мимо брода на Содэ, мимо лугов Обути и заливных угодий Мано. Мы шли за рекой и, наконец, прибыли в Хираидзуми, сбившись в сторону на добрые двадцать миль. С грустью смотрели мы на руины поместья Фудзивара, разбитого ныне на множество рисовых чеков. К северу от ворот Коморо-га-Сэки мы нашли заброшенный дом Ясухира. Хотя величие Фудзивара длилось только три поколения, свершения их запомнятся навсегда, и теперь, глядя на развалины их замков и остатки их земель, заплакал я оттого, что такое величие сошло на нет, и закрыл лицо свое шляпой.

* * *

В июле я заметил несколько кукушек, скользивших над поверхностью широкого пруда; и обнаружил путем некоторого наблюдения, что кормятся они libellulae - стрекозами, многих из которых ловят, пока те сидят на водорослях, а некоторых - прямо на лету. Что бы там ни утверждал Линней, ничто не заставит меня поверить, что птицы эти - плотоядные. Один селянин рассказал мне, что нашел в гнезде маленькой птички на земле молодого козодоя; и кормила его эта маленькая птичка.

Я отправился посмотреть на такое необычное явление и обнаружил, что в гнезде конька из яйца вылупилась юная кукушка; она обещала значительно перерасти свое гнездо. Поодаль появилась одураченная мамаша с пищей в клюве; она порхала, выражая величайшую заботу. Рэй отмечает, что птицы отряда gallinae[20], вроде петухов и тетерок, рябчиков и фазанов, пылелюбивые, то есть обсыпают себя пылью, используя такой метод для чистки перьев и избавления от паразитов.

Насколько я мог наблюдать, многие птицы из тех, что моются водой, никогда не станут обсыпать себя пылью; но вот здесь я как раз ошибаюсь; ибо обычные домовые воробьи великолепно купаются в пыли, и часто можно видеть, как они валяются и барахтаются в сумерках на дорогах; однако, они же - великие чистюли. А разве жаворонок не возится в пыли?

* * *

Высоким быльем поросли сны древней знати. Взгляни! Не Канэфуса ли, слуга Ёсицунэ, промелькнул только что белым мазком цветков унохана? Однако, не всё уходит в небытие. Храмы остаются, а с ними - статуи, гробницы и сутры. Сухой под майскими ливнями, храм Хикари хранит свое золото и мрак свой тысячу лет. Мы достигли мыса Огору на следующий день, а с ним - и островка Мидзу посреди реки.

Вперед продвигались мы к границе Дэва, где стражники допрашивали нас так долго и так подозрительно (они редко видят пеших странников даже в самую лучшую погоду), что в путь пустились мы поздно. Сумерки застали нас посреди горной дороги, и пришлось остановиться на ночлег у сборщика дорожной пошлины - нам посчастливилось найти хоть такую хижину в этой глухомани. Блохи и вши кусали нас, а ночью лошадь помочилась у моей циновки. Сборщик сказал, что много гор лежит между нами и Дэва. Скорее всего предстоит мне заблудиться и пропасть. Он знал крепкого молодого человека, согласившегося бы стать нашим проводником, - здоровый парень с мечом и дубовым посохом. Он в самом деле оказался необходим: дорога вела сквозь непроходимую чащобу. Черные тучи нависли у нас над самыми головами, а бамбуковый подлесок стал и вовсе непроглядно темен.

* * *

Вот, сказала она, тащимся с фонариком по болоту Новой Англии, в жиже по самую задницу, а я так устала, что сейчас все брошу и завою. Нужно понимать самое важное, ответил я, мы больше не на тропе. Мы же на ней были, кажется, сказала она, перед тем, как сюда вляпаться. Мы не могли от нее далеко уйти. Сбиться с дороги, сказала она с каким-то раздражением, это сбиться с дороги. К тому же, у меня что-то с коленями. Они трясутся. Мы, наверное, прямо в озеро идем, через бухточку которого это дурацкое бревно перекинули. Я повернулся и осмотрел ее тщательно, насколько позволяли обстоятельства. Она смертельно устала, промокла, и колени у нее действительно дрожали. Славные колени, но замерзшие и все заляпанные грязью. Я стащил с нее рюкзак и приладил себе на грудь, экипированный теперь спереди и сзади, как десантник. Мы шли дальше, луч фонарика не нащупывал впереди ничего, кроме торчавших из воды кустов, да поросшего папоротником болота. Казалось, какая-то недоразвитая тропинка здесь все-таки пролегала. По крайней мере, кто-то проложил бревна по самым топким местам. Это и есть тропа, упирался я. Вдруг вопль сзади, полная отвращения медленная артикуляция:

Ёк-кэлэмэнэ! - и, пока я помогаю ей подняться на ноги, всхлипы. Не плачь, Любимая! Оно перевернулось. Это ублюдочное бревно перевернулось, когда я на него наступила.

* * *

В Обанадзава я навестил поэта-купца Сэйфу, который, путешествуя по своим надобностям, часто заезжал и ко мне в Эдо. Его наполняло сочувствие к трудностям нашего пути через горы, и он постарался восполнить их великолепным гостеприимством. Сора зачаровали питомники шелковичных червей, и он написал:

Выходи, жаба, дай мне взглянуть на тебя: я ведь слышу твое "утку-дай, утку-дай" из-под шелковичного домика. И еще: Шелководы одеты как древние боги. Мы взобрались в гору к тихому храму Рюсаку, знаменитому своей уединенностью и покоем. Позднее солнце по-прежнему освещало его и громадные утесы вокруг, когда мы приблизились, и золотом сияло в дубах и соснах, простоявших здесь сотни лет.

Сама земля, мшистый бархат, казалась вечностью. Я мозгом костей ощутил святость этого места; дух мой причащался ей с каждым поклоном, который я отдавал алтарям среди немых скал. Молчание, цельное, словно время. Единственный звук - цикады.

Дальше мы намеревались спуститься по реке Могами лодкой, и пока ожидали ее, меня отыскали местные поэты из Оисида и попросили показать, как писать сочлененные стихи, о которых они слыхали, но способа этого не знали. С огромным удовольствием я сочинил для них целую книгу.

* * *

Может стоять? Кажется, да. Больно, но встать она могла. Я посветил фонариком вперед как можно дальше. Деревья! Впереди верхушки деревьев, Сэмуся! Это значит - твердая почва, тебе не кажется? Она пугающе хромала. Мы плюхали по грязи дальше. Уже по тому, как она молчала, можно было догадаться, насколько ей худо.

Мы медленно выбирались на сухую землю. Я снова всмотрелся в нее, осветив фонариком. Очень усталая девочка с вывихом лодыжки или чем-то похожим. У меня открылось второе дыхание, и я применил его лучшим образом, подсадив ее себе на бедро. Она держалась за мою шею, в благодарность целуя меня в ухо. Сцепив руки у нее под мягким местом, я мог бы вынести ее на берег, если тот был неподалеку. Мы добрались до леса, а тут уже можно и на корнях поскальзываться, и о камни спотыкаться. Фонарик отыскал довольно ровную полянку. Она светила мне, пока я убирал мусор. Мы расстелили брезент, развернули и сцепили вместе спальники. Мы гордились тем, что ушли в поход без палатки, хотя сейчас ее очень не хватало.

Под дождем мы разделись, запихав мокрую одежду в рюкзаки. Мокрее, по крайней мере, не будет. Нагишом скользнули в спальник. Так устала, что даже дрожать не хочется, сказала она. Из своего мешка она достала сушеные персики и яблоки, и мы пожевали их, облокотившись на локти и выглядывая в темноту.

* * *

Река Могами стекает с гор через провинцию Ямагата, по дороге проходит множество предательских перекатов и впадает в море в Саката. Мы спустились по ней на старой рисовой лодке одного крестьянина, и сердце не поднималось из наших пяток.

Мы видели Сираито-но-Такэ, Водопад С Серебряными Струнами, наполовину скрытый от взоров густым бамбуком, и храм Сеннин. Поскольку река была полноводна и неукротима, я написал: Собрав все майские дожди в одну реку, швыряла вниз меня быстрая Могами. Я был рад выбраться на берег. Третьего июня взошли мы на гору Хагуро, и нас согласился удостоить аудиенции Эгаку, верховный жрец, который принял нас любезно и предоставил нам хижину. На следующий день, стоя в Большом Зале рядом с верховным жрецом я написал: Долина эта свята. Сладкий ветер пахнет снегом. Пятого мы увидели Святилище Гонген, дата возведения неизвестна.

Возможно, это тот самый алтарь, что, как говорит Фудзивара-но-Токихира в Ритуалах и Церемониях, стоит на горе Сато в Дэва, путая китайские имена Сато и Куро, поскольку Хагуро - разновидность Куро. Здесь обучают Совершенной Медитации, как ее понимает секта Тэндай, Свободе Духа и Просветлению, а учение это чисто, словно лунный свет, и приятно, как одинокая лампада в непроглядной темноте.

* * *

Они с Бруни, акварелистом, знаете, были друзьями не разлей вода, а спорили так, что просто ужас. Он же был атеистом, Татлин[21], а Бруни очень русский такой верующий. Меня ребенком это просто в ужас приводило. Татлин весной брал нас на реку купаться, а ладанки на шее нет, и не крестится, прежде чем нырнуть. Чудесно с детьми возиться умел, взрослый, а знал, как с нами играть, не снисходя, с другими же он был очень эгоцентричен, все голосом своим козырял. Пастернак же вообще с детьми обращаться не мог. Он их даже не замечал. Татлин себе гусли смастерил, как у слепцов, что по деревням ходили. Особенно на юге. Как Татлин выглядел? Нескладный такой, как вы выражаетесь, костлявый. Глаза аспидно-серые, с веселой искоркой глаза, но они как-то мертвели и становились серебристыми, стоило ему впасть в задумчивость. Волосы у него были, как бы это выразиться, светло-серые. Когда пел песни слепых гусляров, то делал вид, что сам ослеп, закатывал их, невидящие. Голос у него был между баритоном и басом. У него же не было образования, знаете. Он жил в монастырской колокольне.

* * *

Гора Хагуро усеяна сотнями маленьких домиков, где священники медитируют в строжайшей дисциплине - и не перестанут медитировать ради поддержания святости этого места, покуда люди на земле не переведутся. Восьмого мы взошли на гору Гассан. Плечи мои обвиты были бумажной веревкой, на голове - накидка из белого хлопка. Восемь миль шагали мы вверх, сквозь облака, туманом окружавшие нас, по скалам, скользким от льда, через снега. Когда мы ступили на вершину, всю залитую солнечным светом, я никак не мог отдышаться и продрог. Что за великолепное зрелище! Мы провели там ночь на ложе из листьев. Спускаясь назад на следующий день, мы набрели на кузню, где Гассан ковал свои знаменитые мечи, закаляя их в ледяном горном ручье. Мечи эти были сделаны из его преданности своему ремеслу и божественной силы, дремлющей в этой горе. Поблизости оттуда увидел я вишню-позднецвет, всю в снегу. Не могу высказать всего, что я там видел, но вишня эта скажет вам за всех, такая исполненная решимости, как бы поздно ни было, как бы неразумно ни было, принести красоту свою миру. Эгаку, по моем возвращении, попросил меня написать стихи о паломничестве на эту священную гору.

* * *

Устроив себе ночевку во тьме и под дождем, мы одновременно ощущали изумительную безопасность теплой и сухой постели и остро осознавали, что не знаем, в какой части света находимся. Болото выросло здесь уже после того, как напечатали карту, сказала она. А мне кажется, ответил я, что мы - совсем одни посреди леса, здорового, как весь Вермонт. От нас до озера могло быть шесть футов, или же мы могли сидеть на крохотном островке деревьев в самом большом болоте мира.

Мне все равно, где мы, сказала она. Мы здесь, нам сухо, мы уже не в этом болоте.

Мы немножко пообнимались, затем отвалились на спины, чтобы равномернее распределить каменную тяжесть своего измождения, положив друг другу на животики по руке в знак симпатии и братства. Ты видел мельницу? спросила она. Прекрасную старую водяную мельницу, из красного кирпича, лет сто ей уже, наверное. Ясно как днем. Я сказал, что и обрадовался, и немного испугался, когда ее увидел, желание на реальность наложилось. Первое в моей жизни привидение, если мельница может быть привидением. Будь она реальна, мы бы уже поужинали горячим, выпили кофе и устроили бы себе домик, и побарахтались бы, да еще и два раза, после того, как чудесно долго бы настраивались на нужный лад, а дикобразы бы вставали на задние лапы и подглядывали в окна. Но она уже спала.

* * *

Как холоден белый месяц над темными долинами горы Хагуро. Сколько облаков собралось и распалось, прежде чем мы увидели молчаливую луну над горой Гассан.

Поскольку я не мог говорить о горе Юдоно, омочил я все рукава свои слезами.

Слезы стояли в моих глазах, написал Сора, пока шел я по монетам в Юдоно, по священному пути. На следующий день пришли мы к Замку Цуру-га-Ока, где воитель Нагаяма Сигэюки приветствовал меня и Дзуси Сакити, сопровождавшего нас от Хагуро. Вместе написали мы книгу сочлененных стихов. Мы вернулись к своей лодке и спустились по реке Саката. Здесь стали мы гостями доктора Фугёку. Я написал:

Прохлада вечерняя в ветрах, перечеркивающих пляж Фукуура, и сумерки: однако верхушка горы Ацуми все еще ярка от солнца. Глубоко в дельте реки Могами летнее солнце утолило свой пламень. К этому времени обильны стали мои запасы красот природы, однако не мог я успокоиться, пока не увижу озеро Кисагата. Чтобы добраться до него, десять миль прошел я по тропе через скалистые холмы, вниз до песчаных пляжей и снова вверх. Солнце касалось горизонта, когда пришел я к нему.

Гора Чокай пряталась в тумане.

* * *

На следующее утро мы проснулись и обнаружили, что не дошли около двадцати ярдов до той стоянки, которую искали. Господи, сказала она, выглядывая из спальника. В кедровом лесу лежало черное озеро, и берега его среди темной зелени казались полуденно-яркими тем ранним утром. Мы встали голышом и развесили одежду на солнышке по кустам. Она отыскала чернику нам в кашу. Я умудрился засыпать весь кофе пеплом, и нам пришлось есть одной ложкой, поскольку моя потерялась. Озеро оказалось слишком соленым для купания, поэтому мы стояли на мелководье и намыливали друг друга, пританцовывая от холода. Я ополаскивал ей спину, пригоршнями обливая плечи, когда увидел человека, разинувшего на нас рот из-за нашего утреннего костерка. У него было интеллигентное лицо, сам в очках и бойскаутской форме. Посох в руках сообщал ему нечто библейское. Другой рукой он, не подпуская, махал назад своему войску. Привет! крикнула ему она. Мы тут просто грязь после дороги смываем. Мы вчера ночью заблудились под дождем и добрались сюда через болото. Мы дадим вам время, ухмыльнулся он. Ох да Христа ради, сказала она, продолжая намыливать мне спину. Мы же просто люди. Они ведь уже видели людей, правда?

* * *

Если на Кисагата полусвет с дождем были так прекрасны, то как же славно будет на озере в хорошую погоду. Следующий день в самом деле выпал блестящим, я проплыл по озеру, остановившись у обычной скалы, даже не островка, где некогда медитировал монах Ноин. На дальнем берегу отыскали мы древнюю вишню из стихотворения Сайгё, в котором он сравнивает ее цветки с пеной на гребнях волн.

Из большого зала храма Канман видно все озеро целиком, а за ним - гору Чокай, столпом поддерживающую Небеса, а чуть неразличимее к западу ворота Муямуя, к востоку - тракт на Акита, и к северу - Сиогоси, где озеро встречается с океанскими бурунами. Только два озера столь прекрасны: второе - Мацусима. Но в то время, как Мацусима весело и радостно, Кисагата - сурово и набожно, словно в очаровании его таится какая-то печаль. Шелковичное дерево, цветущее под затяжным дождем Кисагата, ты - точно госпожа Сэйси в ее скорби. На влажном пляже Сиогоси цапли вышагивают по краешку моря. Какие-то яства, неведомые больше нигде, должно быть, продают в Кисагата во дни пиршеств. У Тэйдзи есть стихотворение о Кисагата: Вечером рыбаки сидят и отдыхают на порогах своих дверей. Сора написал о скопах: Подсказывает ли им Бог, как строить гнезда выше прилива?

* * *

Я любил ее за дерзость. Ее семнадцатилетнее тело, по всем большим и спекулятивным счетам эстетически приятное и биологически функциональное, нужно было видеть. Спартанское, коринфское: крепкое членами, тугие места переходят в мягкие, нежные - в твердые. В чистом дельфиньем изгибе икры виднелось что-то от маленького мальчугана, животик плоский и рифленый. Коринф утверждал себя в бедрах и грудях, в джинсовой синеве глаз, в морщинке верхней губы, в девчоночьем нахальстве ее носика. Мы не гордые, говорила она. Не могу порекомендовать вам этот пруд, поскольку в нем скопилось мусора и листьев за несколько геологических эпох. Черника вон на той косе обалденно вкусная. К этому времени бойскауты повылазили из-за плеч своего вожатого. Мы вернулись к своему участку пляжика, обсушились на солнце, попутно заварив себе еще кофе, и выудили из рюкзаков рубашки из почтения к нашим соседям. Дальше по дороге в тот день, в шалаше мы нашли пару плавок, размер - маленький, всю истыканную иглами дикобраза. Один из наших бойскаутов, сказала она. Как ты думаешь, он был внутри них или нет, когда Братец Дики решил покувыркаться?

* * *

Оставив Саката, мы двинулись по стотридцатимильному пути к столице провинции Кага. Тучи собирались на горных вершинах вдоль дороги Хокурику, по которой нам предстояло спуститься, и тучи собирались в моем сердце при мысли о расстоянии, лежавшем впереди. Сквозь ворота Нэдзу мы прошли в Этиго, сквозь ворота Итибури мы прошли в Эктю. Мы находились в пути уже девять дней. Всю дорогу погода стояла влажная и жаркая, обострилась моя малярия, поэтому идти было тяжелее. Шестое июля, ночи меняются, а завтра Звезда Ткача и Звезда Пастуха пересекут Млечный Путь вместе. В Итибури мне не давали уснуть две гейши за стеной. Они пришли к святилищу Исэ вместе со стариком, отправлявшимся домой на следующий день, и теперь докучали ему глупостями, которые он должен был передать всем их подружкам. Как фривольны и пусты их жизни! А на следующий день они пытались пристать к нам, убеждая нас, что они паломницы. Я был с ними суров, ибо они сводили к насмешке саму веру, но стоило мне отогнать их прочь, как сердце мое преисполнилось жалости. Мы пришли в деревню Наго за сорока восемью отмелями Куробэ и спросили, где посмотреть знаменитую глицинию Тако.

* * *

Хефаистискос, наш "рено", купленный в Париже, спавший в конюшне Виллефранша, гахнувший рессору под Тарбесом, проводивший ночи под огромным каштаном на площади Монтиньяка, под пальмами Ментона, под соснами Равенны, подняли лебедкой на фордек Крити в Венеции для вояжа по Адриатике в Афины. У нас же самих такой надежной, как у него, договоренности насчет каюты не было. Вместе с парой парижских машинисток, остроумно-смазливеньких; парой германских велосипедистов, светловолосых, загорелых и подобострастных; трио англичан, состоявшего из дамы-психиатра и двух ее любовников старшекурсника из Оксфорда, и парламентария от либералов из Бата; и матёрой путешественницей из Элтона, Иллинойс, некоей миссис Браун, мы получили места на ахтдеке, на открытом воздухе, с раскладушками для ночлега. Все каюты были заняты ацтеками.

Мексиканский Ротари с супругами, объяснила психиатр, которая говорила по-гречески и уже провела собеседование с Капитаном, отчитав его как мальчишку.

Удалой бармен прокричал нам поверх греческого оркестра на чем-то типа английского, что с пиратом - хозяином судна - всегда так: продает столько билетов, сколько сможет, а пассажиры пусть как хотят, так и выкручиваются. Тут всего неделя. Не говори драхма, говори тракме.

* * *

Глициния Тако, как мне сообщили, росла в пяти одиноких милях выше по побережью, и ни по пути, ни поблизости - ни единого домишки. Обескураженный, я двинулся вглубь провинции Кага. Туман над рисовыми полями, подо мною же бунтуют волны. Я пересек горы Унохана, долину Курикара и пятнадцатого июля пришел в Канадзава.

Здесь купец Касё из Осака попросил меня пожить у него на постоялом дворе. Раньше в Канадзава жил поэт по имени Иссё, чьи стихи были известны всей Японии. Он умер годом раньше. Я навестил его могилу вместе с его братом и написал там: Подай мне какой-нибудь знак, О немое надгробье друга моего, если слышишь ты мой плач, и порывы осеннего ветра подвывают скорби моей. В домике отшельника: Этот осенний день холоден, давайте нарежем огурцов и баклажанов и назовем их обедом. В пути:

Солнце красно и не ведает времени, но ветер - он знает, как холодно, О солнце красное! У Комацу, Карликовой Сосны: Подходящее имя для этого места, Карликовая Сосна, ветер причесывает клевер и волнами завивает траву. У алтаря в Тадэ видел я шлем самурая Санэмори и вышитую рубашку, что носил он под кольчугой.

* * *

Либерал-парламентарий из Бата, оксфордский старшекурсник по имени Джеральд и британская психиатресса демонстрировали греческие народные танцы, исполнявшиеся оркестром. Крымский Полевой Госпиталь, выразился я о раскладушках и тоненьких одеялах, составлявших нашу опочивальню на самой корме Крити. Именно! подтвердил либерал-парламентарий из Бата, тем самым принимая нас в свою компанию. Довольно весело, как вы считаете? щебетали и хихикали парижские машинистки. Pas de la retraite! Que nous soyons en famille[22]. Миссис Браун из Элтона подоткнула одеяло подбородком и раздевалась спиной к Адриатике. Парижские машинистки кинулись ей на помощь, и они тоже стали трио, сдвинули вместе раскладушки, как и англичане. Они разоблачились до кружевных лифчиков и трусиков, что заставило либерала-парламентария из Бата высказаться: А, ну да, ничего другого ведь не остается, не так ли? Германские мальчики раздевались педантично, до прожженного мочой исподнего ультрасовременной краткости. Мы последовали их примеру, ничего уже не страшно, а либерал-парламентарий из Бата перещеголял всех и снял с себя все до нитки, младенец под лупой, пухлые коленки, пузико, лишь кое-где случайные завитки и клочки оранжеватых волос. Парижские машинистки завизжали. Германцы остро взглянули на него, сузив глаза. Он явно выходил за рамки.

* * *

Шлем Санэмори по забралу и наушникам увивали хризантемы; пунцовый дракон служил ему гребнем меж двух огромных рогов. Когда Санэмори умер, а шлем поместили в святилище, Кисо Ёсинака написал стихотворение и переслал его с Хигути-но-Дзиро:

С каким изумлением слышу я сверчка, стрекочущего в пустом шлеме. Снежная вершина горы Сиранэ видна была нам всю дорогу до алтаря Ната, который Император Кадзан воздвиг в честь Каннон, Богини Милосердия. Сад здесь - камни и сосны. Скалы белы у Скального Храма, да ветер осенний белее. У горячего источника поблизости, где я искупался: Омытому дымящимися водами в Яманака, нужно ли мне еще и хризантемы собирать? Трактирщик рассказал мне, что именно здесь Тэйсицу осознал, что как поэт он унизительно ограничен, и начал учиться у Тэйтоку, когда вернулся в Киото. Увы, пока мы были там, у моего спутника Сора начались боли в животе, и он отбыл к своей родне в Нагасима. На прощанье он написал: Неважно, если я упаду в пути, упаду я в цветы.

* * *

Либерал-парламентарий из Бата в самом деле вышел за рамки, полностью оголившись на корме Крити. Едва психиатресса начала вынуждать второго своего любовника, оксфордского старшекурсника, присоединиться и надерзить этим возмутительным иностранцам за то, что продали нам билеты, а потом поселили тут под открытым небом в этом, по уместному выражению американских археологов, Крымском Полевом Госпитале, как капитан судна вместе со своим пассажирским помощником пробрались сквозь суматоху тыкавших в нас пальцами мексиканских ротарианцев и объявились прямо среди нас, яростно размахивая руками. Либерал-парламентарий вытаращился на них. Что говорит этот Главарь Пиратов? Кто-нибудь понимает это ничтожество? Он говорит, что вы должны одеться, выручил его я. Он говорит, что вы - вызов нравственности и оскорбление пристойности. Ах вот как, неужели? промолвила психиатресса. Джеральд, дорогуша! Долой трусы. Затем она с подсказками Джеральда-дорогуши и либерала-парламентария задвинула речугу на греческом, состоявшую, как мы понимающе перекинулись взглядами, из лоскутьев гомеровских фраз, более-менее сохранявших синтаксическое единство в устах психиатрессы, однако со стороны ее хора остававшихся декларативными - так, что ее что за самонадеянная ненавистность пересекла барьер твоих зубов дополнялась Джеральдом-дорогушей: когда сия розовоперстая заря лучи свои пролила равно на смертных и бессмертных.

* * *

Когда Сора покинул меня из-за своей болезни, я ощутил и его печаль, и свою, и написал: Пусть роса смоет слова на моей шляпе, Два Паломника, Путешествующих Вместе. Когда я остановился в храме Дзэнсё, мне передали стихотворение Сора, которое он здесь для меня оставил: Всю ночь я слышал осенний ветер в горах над алтарем. Я тоже прислушивался к ветру в ту ночь, печалуясь о своем спутнике. На следующее утро я посетил службы, отсидел трапезу со священниками и уже уходил, когда за мною побежал молодой монах с тушечницей, кистью и бумагой, умоляя сочинить ему стихотворение. Я написал так: За доброту вашу мне следовало бы вымести все листья ивы из сада. В таком сладком смятении пребывал я от того, что попросили меня о стихотворении, что ушел с незавязанными сандалиями. В Ёсидзаки я снял гребную лодку и один отправился посмотреть сосну Сиогоси. Красота ее месторасположения лучше всего запечатлена в стихотворении Сайгё: Нагоняя ветер на соленое море, сосна Сиогоси стряхивает лунный свет со своих ветвей. В Канадзава ко мне присоединился поэт Хокуси, дошедший со мною до самого храма Тенрю в Мацуока, - гораздо дальше, чем он первоначально собирался.

* * *

Мы отмечаем уродливость греческих надписей эллинистического и римского образца по сравнению с архаическими. Повсюду валяются небольшие мраморные колонны, похожие на надгробия. Башня Ветров с ее причудливыми фигурами, барочными по виду - несколько колонн остались стоять, отмечая поворот улицы. Такие развалины наиболее широко распространены, особенно в театрах и в Элевсисе: разобранные римские руины нагромождены на греческие. Траншея раскопок возле церкви с крупной урной, выкопанной лишь наполовину, под оливковым деревом. Новые кучи мрамора, на вид весьма хаотичные, словно археологи сюда и не ступали: никаких попыток упорядочить, классифицировать, выправить. Мало признаков уличных уровней, только вокруг стоящих колонн, которые представляют собой цельные столбы мрамора, а не секции, составленные вместе. Греческие улитки. Мы сфотографировали спираль улитки в твоей руке на фоне куска мраморного орнамента. Что за мотив. Узор на улитках гораздо сильнее напоминает геометрические и цикладические амфоры. Улиток ловят на солнцепеке, когда они взбираются по колонне, и готовят тут же, прямо в панцирях, прилипающих к камню. Их спиральный орнамент - каштаново-коричневая полоска, отделенная от угольно-черной тоненькой белой линией.

* * *

До Фукуи было всего лишь три мили. Дорога, тем не менее, была темна, поскольку вышел я туда после ужина. Там жил поэт Тосай, с которым я водил знакомство в Эдо десять лет назад. Едва прибыв на место, я спросил о нем. Горожанин показал мне путь, и едва обнаружил я дом, очаровательно неухоженный, окруженный обильным плетением лиан бутылочной тыквы, луноцветами, вымахавшими по колено петушиными гребешками и гусиными лапками, не подпускающими к парадной двери, как понял, что это может быть только дом Тосай и никого больше. Я постучал. Ответила женщина, сказав, что Тосай - где-то в городе. Я был счастлив от того, что он взял себе жену, о чем ликующе и сказал ему, когда позднее вытащил его из винной лавки. Я остановился у него на три дня. А когда отправился в путь, объясняя, что хочу посмотреть полнолуние над Цугура, он решил пойти со мною, подоткнув свое домашнее кимоно, - вот и все его дорожные сборы. Пик Сиранэ уступил пику Хина.

На мосту Асамудзу мы видели, как цветет тростник Тамаэ. Когда надо мною пролетали первые перелетные гуси, четырнадцатого вступил я в Цуруга. Луна должна была стать полной на следующую ночь. Мы отправились в кейское святилище Миёдзин, где почитают душу Императора Тюаи, принеся с собой, как того требует традиция, по горсти белого песка во двор.

* * *

Большинство из них - растения, обильно представленные практически во всех недавних отложениях: Taxodium Europaeum, например, обнаруживается везде: от Среднего Бэгшота в Борнмуте до плиоцена Меримьё; Ficus liliaefolia, Laurus primigenia и Cinnamomum lanceolatum изобилуют почти во всех олигоценовых и миоценовых горизонтах Европы. Quercus chlorophylla встречается как в миссиссиппском третичном периоде, так и в Скопау в Саксонской Тюрингии, а также изобилует в миоцене; Ficus tiliaelefolia встречается в формации Зеленой Реки во Флориссанте, Колорадо. Два вида лещины, а также нежный папоротник из отложений Форт-Юнион, которые расцениваются д-ром Ньюберри как идентичные ныне живущим формам, должны быть обозначены соответственно, пока не обнаружат плоды или иные части, доказывающие обратное. Формы дерева гингко встречаются не только в горизонтах Форт-Юнион, но и в нижних горизонтах Ларэми в Пойнт-оф-Рокс, Территория Вайоминг, и отличаются незначительно, если не считать размера листа живущих ныне видов. Несколько форм Ларэми также встречаются в меловых слоях.

* * *

Традицию эту - чтобы к полнолунию вся площадка перед алтарем была бы белой, словно иней, - ввел священник Югё. Чистая полная луна сияла на песок Югё-Епископа. Однако, в ночь на пятнадцатое пошел дождь. Если бы не капризная погода севера, я бы увидел полную луну осенью. Тем не менее, шестнадцатого прояснилось, и я отправился на пляж собирать раковины. Со мною пошел человек по имени Тэнья, а также его слуги с провизией. Мы наслаждались одиночеством долгих пляжей. Осень приходит к морю, и берег пустыннее, чем в Сума. Лепестки клевера, принесенные ветром к морю, барахтаются вместе с тонкими розовыми ракушками в волнах. Я попросил Тосай описать наш дневной поход и оставить записку в храме для других паломников. Когда я вернулся, меня встретил мой друг Роцу и отправился со мною вместе в провинцию Мино. В Огаки мы въехали верхом, и встретил нас там Сора. В доме Дзоко нас приветствовали Дзэнсэн, Кэйко и множество других друзей - так, словно я воскрес из мертвых. Шестого сентября я отправился к алтарю в Исэ, хотя по-прежнему ощущал усталость от путешествия на дальний север. Тугие раковины раскрываются осенью - так и я, не успев устроиться удобнее, слышу зов дороги. Друзья, прощайте!

Загрузка...