ДОЖДЬ НА ВОЙНЕ


Дана команда: копать окопы в полный рост. Белоруссию мы уже вскопали. Теперь копаем смоленскую землю.

Женька часто откладывает лопату, прищуривается и говорит, что болотистую почву трудно передать кистью на полотне: нет ярких красок. Одно уныние. Тоска. Вот песок — это да. Желтый. А желтый цвет в природе самый яркий.

А мне кажется, земля везде одинаковая. Особенно, если ее проклятую копать днем и ночью. Да и вообще какие там еще пейзажи, нажимай на лопату, и все.

Сейчас около нас суетятся в зеленых фуражках растерянные, виноватые и донельзя оборванные пограничники. Сначала попросят табачку, а потом помогают копать. У них в разговоре часто слышится слово «застава».

Немцы выбили нас из маленькой деревушки и почему-то дальше не пошли. Мы взялись за лопаты. Окапываемся.

Сейчас немцы молчат. Нам тревожно. Наверно, поэтому мы превратили лежачие окопы в окопы для стрельбы с колена, а теперь вот даже команда: «Копать окопы в полный рост!»

Из нашего маленького военного опыта мы уже знаем, что лучше всего занимать оборону на высоте. А сейчас досталась низина. Все лопата и лопата. Когда же наконец винтовка? Новенькая, полуавтоматическая, с полированной ложей, она всего несколько раз подпевала общему хору войны, а остальное время неотступно пряталась за спиной, словно испугалась приказа: «За утерю оружия — трибунал».


Мы с Женькой отрыли наш участок окопа. Он получился уютный, какой-то домашний. В стенках проделали углубления — полочки, застелили их травой и сюда ровненько уложили промасленные патроны. Здесь же, чуть пониже, ручные гранаты РГД-39. Еще недавно на сборном пункте кадровый лейтенант торопливо объяснял нам, что если на эту гранату надеть чугунную рубашку, то она бьет «веером и с большой убойной силой».

— Это хорошо, что с «большой убойной силой»,— тихо говорит сейчас Женька и с надеждой смотрит на гранату.

— Здорово,— соглашаюсь я и никак не припомню, где и когда мы видели эту «убойную силу». Ведь нашему комсомольскому добровольческому батальону еще не приходилось так близко сталкиваться с немцами, чтобы метнуть гранату.

Впереди окопа мы настелили дерн с ромашками, натыкали веток и сейчас сидим на корточках, осторожно дымим махоркой. Рядом копает наш политрук Григорий Иванович Бритов. Он всегда окапывается дольше всех: уж очень высок и здоров. Бритов — кинематографист. Война застала его на большой должности. Мог бы получить броню, но он добровольно променял директорское кресло на этот окоп и сейчас, чертыхаясь, упрямо вгрызается саперной лопатой в болотистую землю.

Мы, комсомолята, благоговеем перед этим человеком. Он всех нас зовет по имени, все про нас знает, и рядом с ним нам ничто не страшно.

Как-то Григорий Иванович поднял на вытянутой руке за штык трехлинейную винтовку, и с того дня круг его поклонников резко увеличился. Мы все чуточку ревнуем Григория Ивановича друг к другу.

Однажды в пыльном ржаном поле я полз, прижимаясь щекой к земле, за Григорием Ивановичем. Мы ползли словно в молоке из пыли. Кругом ничего не видно. Только впереди нет-нет да и обозначатся каблуки его сапог. Я боялся упустить эти каблуки, боялся потерять их.

Тогда днем во ржи для нас была ночь… Если поднять над головой руку, то уже там светло, там солнце и страшная свинцовая коса. Иногда вдруг коса опускается, и тогда короткими, резкими толчками вздрагивает за спиной вещевой мешок. Я замираю, прижимаюсь к земле. Страх дал надежный совет: не упускать каблуки! Мне казалось, что так и не заметил наш политрук, что всю дорогу, пока мы ползли, я цеплялся рукой за его каблук.

В штабе полка мы сдаем пакет, потом бойцы из комендантского взвода уважительно угощают нас горячим сладким чаем. Григорий Иванович макает сухари в котелок, вкусно мурлыкает, удивленно засовывает палец в дырки на вещевом мешке. Потом потянулся, откинулся на спину, сказал будто сам себе:

— У человека ведь две ноги. Значит, и два каблука. Если все время только за один тянуть — сапог снимется…

Сейчас в нашем окопе Григорий Иванович хмуро раздает нам коротенькие пластмассовые трубочки.

— Это зачем?— весело спрашивает Женька.— Куда ее вставлять?— Григорий Иванович не отвечает, согнулся, неуклюже заторопился вдоль окопа.

Мы развинчиваем эти трубочки. Там бумажка. И вдруг все стало ясно.

— Медальоны,— шепотом поползло от бойца к бойцу— вписать адрес… хранить в левом кармане гимнастерки…

Мы молчим. Вот она война.

Опять среди нас Григорий Иванович.

— У кого есть ручка или чернильный карандаш?— хмуро спрашивает он.— Дайте.

Ему дают. Он развинчивает трубочку, снимает каску, на ней аккуратно разглаживает листок, пишет.

…Сейчас над нами проходят «юнкерсы». Проходят и возвращаются. Пограничники тоскливо поясняют:

— Бомбить начнут.

Мы уже тоже знаем, чем кончается эта невинная разминка в небе, без команды каждый досылает патрон. Лязг-лязг…

— А потом атака,— тревожно смотрит Женька в сторону деревушки.

Даже без бинокля хорошо видно, как, низко-низко пригнувшись, перебегают улицу люди в серо-зеленом. Перебежит один, другой, и опять никого.

Уж очень быстро они передвигаются. Может быть, потому, что на них легкое снаряжение. Никаких шинельных скаток через плечо. Никаких ранцев, никаких вещевых мешков за спинами. Наверное, перед боем все лишнее сдают в обоз. У них даже рукава засучены. Словно пришли на работу. Вместо гимнастерок — куртки. Все-таки это удобно: больше карманов. Можно вещевой мешок высвободить. Патроны и сухари — в карманы.

Нам тяжело бегать со скаткой, да еще под июльским солнцем. Скатка постоянно трет левую щеку, развязывается, мешает ползти.

Да что там скатка! На каждом из нас — вещевой мешок, подсумки с патронами, лопатка, фляжка, противогаз, штык- кинжал, котелок, плащ-палатка, на голове тяжелая стальная каска… Все это очень нужно, но все нужно в свое время.

Больше всех достается слабеньким.

Вот слева наш сосед по окопу маленький, толстенький, рыжий Гриша, как мы его зовем — Пончик. У него всегда испуганное, запыленное лицо. На груди гимнастерки — все меню за неделю. Каша, тушенка, лапша. По-моему, он украдкой часто плачет — на щеках постоянно свежие полосы. Пончик — добрый парень. Может променять противотанковую гранату на сахар. Охотно всем раздает свои патроны. А дефицитную махорку меняет на индивидуальные санитарные пакеты.

Сейчас небритый сумрачный пограничник устало учит его, как ходить в атаку:

— Патроны кончились, коли штыком. Штык сломался, глуши прикладом. Приклад в щепки — хватай малосаперную лопату и бей по головам.— Он подумал, что-то вспоминая, закончил веселее:— Лопатой удобно. Она по краям острая.

Я смотрю на Пончика и понимаю, что ему не очень хочется бить малой саперной лопатой немцев по головам.

— Внимание! Воздух!— понеслось вдоль окопа.

На нас идут «юнкерсы». Никто не дает команды. Стреляем по ним сами. Надо найти упреждение и бить чуть вперед. Главное — не дергать спуск. Нажимать плавно и неторопливо…

В бой вступают наши пулеметы.

— Женька,— кричу я,— где ты?

И опять прямо на окоп идет «юнкере». Я стреляю ему в лоб. Кажется, летчик смеется. Вижу — пограничник запустил в него лопаткой, а потом охнула, перевернулась земля.

— Женька! Сейчас тихо-тихо.

— Пей,— говорит Женька и стучит фляжкой по моим зубам.

— Ну, пей же,— просит Женька и тянется к винтовке,— немцы пошли, Алешка.

Окоп наполнился частой беспорядочной стрельбой.

И опять с нами Григорий Иванович. Через меня шагает, кричит:

— Приготовиться к контратаке! Примкнуть штыки! Дозарядить магазины!

— За нашу Советскую Родину!— кажется, это голос комбата.— Вперед, товарищи, ура!

— Ты лежи,— кричит мне в ухо Женька,— я скоро вернусь.

Женька хватает гранату, карабкается на бруствер окопа, из-под его сапог на меня сыплется земля. Я закрываю глаза. Опять заложило уши. Тошнит.

…Кто-то трясет меня за плечи. Близко-близко лицо Женьки.

— Живой,— смеется он.— Здорово тебя оглушило!

Над головой черное небо. Идет дождь. Когда же пришла ночь? Ведь был день, было солнце.

— Как атака?— вспоминаю я.

Женька долго молчит, потом пододвигает свою каску.

— Потрогай, что в ней.

На ощупь — патроны. Их много, но только они очень легкие.

— Медальоны!— с испугом отдернул я руку.

— Сейчас собирали,— глухо говорит Женька.— Григорий Иванович с нами ползал.

Женька отвернулся, уткнул голову в колени и молчит. Мне кажется, что он плачет.

— Давай, Алешка, держаться друг за друга,— не поднимая головы, говорит Женька.— Меня ранят — ты перевяжешь, тебя — я перевяжу. А если что… так мы живем в одном доме…

Я обнимаю его. Нет, он не плачет, а просто мелко дрожит. Наверное, от дождя.

На дне окопа уже большие лужи. Мы сидим на корточках. Я караулю, а Женька под шинелью тихонько курит. Григория Ивановича вызвали к комбату, а пограничник сам незаметно потягивает из рукава.

Дождь все сильнее и сильнее. Мы уже не сидим на корточках, а стоим в рост. Немцы беспрерывно пускают ракеты. Две из них попали к нам в окоп и, страшно шипя, еще долго освещают нас липким зеленым светом.

Вода уже проникает за голенища сапог. Мы не двигаемся. Григория Ивановича все нет и нет. Пончик жмется ко мне, бормочет:

— А если выше нальет? Что тогда? Наверх выползать? Я не знаю, что ответить. Одна надежда, что дождь скоро перестанет.

— Я тебе вылезу,— хрипит пограничник,— вот смотри, парень…

Он надевает на штык фуражку и чуть приподнимает винтовку над окопом. Сейчас же веер из трассирующих пуль замахал над нашими головами.

— Сволочи, козырек разбили,— почему-то с удовлетворением говорит пограничник, осматривая фуражку.

Справа вдоль окопа громко хлюпает вода. Кто-то большой пробирается к нам.

— Живы?— спрашивает этот большой голосом Григория Ивановича.

— Живы,— отвечаем мы.

— Ну, что там у комбата?— спрашивает пограничник.

— Да ничего,— смеется Григорий Иванович.— Двоих-троих убьем и обедать пойдем.

Кажется, и дождь слабее стучит по каске и теплее стало.

— Женя, ты что молчишь?— спрашивает политрук.

— Живот пучит,— кряхтит Женька,— а вылезти нельзя.

— Давай прямо здесь.

— Неловко как-то,— мнется Женька.

— А ты на лопатку,— деловито предлагает Григорий Иванович,— а потом зашвырни подальше в сторону немцев.

Мы отвернулись. Женька в точности выполнил инструкцию.

Хотя мне и показалось, что дождь по каске стучит реже, но вода уже поднялась выше колен. Я перекладываю из карманов брюк патроны и хлеб за пазуху. Мы все молчим. От холода нас трясет.

Изредка вполголоса в сердцах ругается пограничник.

— Сволочи, как котят утопят. Эх бы врукопашную!

— Алеша,— задумчиво спрашивает Григорий Иванович,— а тебе драться приходилось?

— Угу,— говорю я,— в детстве.

— Из-за девчонок?

— Да как вам сказать…

Дождь все стучит и стучит по каске. Все глуше и, кажется, дальше голос Григория Ивановича. А потом он и вовсе пропал. Только дождь и дождь.

Почему-то подумалось, что сейчас дождь поливает московский асфальт, моет затемненный Арбат, Плющиху, наш двор и любимую всеми мальчишками скамейку, где увеличительным стеклом выжжены слова: «Алеша + Лариса = любовь».


Загрузка...