На сей раз мы решили пересечь остров в его срединной части, чтобы оказаться на противоположном нашему — западном — берегу. Там, в Ангелокастро, до сих пор возвышается на горе неприступная средневековая крепость, а чуть южнее — в Палеокастрице — есть монастырь с чудотворной иконой «Неупиваемая Чаша». То тут, то там вдоль узкой извилистой дороги попадались селенья с удивительными розовыми домами, увитыми вьющимися растениями и приветствующие путников неизменной алой бугенвиллией, росли огромные пальмы, лимоновые деревья в желтых лимончиках и могучие кактусы, увешанные сочными оранжевыми грушевидными плодами. Мы даже остановились у одного такого бесхозного кактуса и сорвали несколько штук. На вкус они напоминают одновременно инжир и киви. Всюду царило благолепие и безмятежность. Местные греки, если таковые и встречались нам, разъезжали на велосипедах или беседовали, сидя в тавернах за стаканчиком доброго местного вина и неприхотливой закуской — тцацики, саганаки, мусакой или даже клефтикой. Что‑то не чувствовалось, чтобы здесь где‑то шла битва за урожай или страда. Просто был прекрасный жаркий сентябрьский день, и небо было высоко и безмятежно, и жизнь хороша, и почему бы между делом не подкрепиться в таверне в компании соседей, или родственников, или друзей, обсуждая новости…

Монастырь в Палеокастрице действующий. Там живут пятнадцать монахов. Поэтому днем, когда нет богослужения, он закрыт. А открывают его лишь перед литургией и перед вечерней службой. Мы дождались положенного часа и подошли к чудотворной иконе Матери Божией, со всех сторон увешанной традиционными серебряными приношениями.

Мне вспомнился один наш друг — священник, служащий в подмосковном храме в честь иконы «Неупивамая Чаша». Там всегда бывает множество народа, особенно женщин, которые приезжают специально, чтобы заказать молебен о своем муже-пьянице. Они горячо молятся: «Господи, сделай так, чтобы мой муж бросил пить», — и горько, горько плачут. И вот одна такая женщина — из молящихся и плачущих — вдруг приходит к этому священнику с претензией:

— Я у вас тут в прошлое воскресенье молебен заказывала водосвятный, чтобы Васька мой перестал пьянствовать. Так он и перестал — родимчик его хватил, лежит теперь парализованный, пальцем пошевелить не может. Что это у вас за методы такие? Я так не договаривалась. Уж лучше пусть все обратно вернется. Пусть уж он лучше пьет, чем так‑то кулем лежать. Сделайте, батюшка, как было.

«Не знаете, чего просите».

А вот у моих друзей — Таты и Марика — процесс чудесного исцеления от алкоголизма прошел куда менее болезненно. Марик — человек богемный, эмоциональный, поэт к тому же. И вот он пил каждый день — то чтобы снять стресс, то чтобы преодолеть уныние и взбодриться. С утра он выпивал пивка, потом по дороге в журнал, где он работал, подкреплялся из железной банки «шейком», днем во время обеда опять обращался к пивку, на обратном пути брал в киоске какой‑нибудь джин — тоник, а уж вечером дома позволял себе немного расслабиться бутылочкой вина. Самое ужасное было то, что эта последняя «расслабляющая» бутылка вина оказывала на него непредсказуемое иррациональное воздействие: или он засаживался писать стихи, или устраивал истерику и кричал о том, что вокруг все бездари и поэтому его не признают, или с наслаждением оскорблял Тату, и дело доходило даже до рукоприкладства, порой с криминальным оттенком: там было все — сломанные ребра, ссадины и гематомы, кровь из носа, сотрясение мозга… Тата убегала от него в ночь, находила пристанище, принимала твердое решение с ним развестись, но на следующий день Марик буквально приползал на коленях и целовал землю, по которой гипотетически могла ступать Татина нога, рыдал, заламывая руки, клялся бросить пить, и она в конце концов давала ему «последний шанс». Он, бывало, даже зашивался, но это ввергало его в мрачность, он переставал писать стихи и тогда «расшивался», опять принимался с утра за пивко, и все опять начиналось по новому кругу. Так продолжалось больше двадцати лет.

И вот мы с Татой стали вместе ходить в храм и заказывать молебны Матери Божьей, чтобы Сама Царица Небесная вмешалась и подействовала на Марика.

И что же? Через весьма малое время у него на лице появились… прыщики. Он стоял перед зеркалом, разглядывая их, и мочил каким‑то лосьоном. Но лосьон их не брал. Тогда он обратился к врачам. Они сказали: это у вас печень. Вам пить никак нельзя — весь будете в прыщах. А Марик вообще‑то видный такой мужик, и оказалось, что сам он этим очень дорожил, так что прыщики повергли его в полное расстройство. И он даже бросил пить ради красоты лица.

— Надо же, — говорила Тата, — какой инструмент воздействия нашла для него Матерь Божья — прыщики! Ты знаешь, у него же и ишемия, и предынфарктное состояние было, и это его не останавливало! Но прыщики на лице!

…У моей крестной матери Татьяны был муж-алкоголик. Он каждый день выпивал. А если не выпивал, то глотал нимбутал. А если не нимбутал, то забивал мастырку (ему приносили). Одновременно это был талантливейший, умнейший человек, писатель, классик детской литературы С. В истории болезни у него было написано: «Шизофрения в паранойяльной форме, алкоголизм, полинаркомания, печатается в «Мурзилке», передается по радио». С. это комментировал так:

— Я сам — сумасшедший, а моя жена — «жена писателя».

И еще он говорил:

— Чтобы быть в этой стране сумасшедшим, надо иметь крепкую психику и железные нервы.

И еще он говорил:

— Если ты хочешь прикинуться сумасшедшим, говори правду и только правду.

Если он выходил из дома, он непременно попадал в какую‑нибудь историю, и потому о нем говорили, как о гоголевском Ноздреве, что он — человек исторический. «Мать Татьяна» ходила за ним, как за малым ребенком, вечно приставляла к нему «телохранителей» из числа друзей. Но особенно ее тревожил этот каждодневный кайф, в котором пребывал ее муж, и больше всего она боялась, что он не спасется.

— Генька, — говорила она, — сам апостол Павел писал, что пьяницы Царства Божьего не наследуют!

Она испробовала все: и лечила его, отдавая в больницу, но там он убалтывал санитаров, нянечек и даже медсестер, и они исправно поставляли ему и спирт, и таблетки; молилась за него по монастырям и даже купила ему дом в деревне, чтобы он мог испытать на себе благотворное воздействие родной природы, вдохнуть полной грудью сладкий и приятный дым Отечества и отлежаться, как Емеля, на горячей русской печи. Но избу спалили пьяные рыбаки. Она пробовала приглашать в дом верных друзей, чтобы они, бросившись грудью на амбразуру, влили в себя побольше запасов спиртного, а ему поменьше досталось. Она сама чуть было не стала жертвой «синдрома жены Нейгауза». Жена Нейгауза, как только видела у мужа водку, тут же самоотверженно пыталась ее истребить, заливая в себя, чтобы сказать ему: «А больше ничего нет!» И так, бедная, спилась, зато он окончил свои дни вполне благополучно, еще и бурный роман с юной француженкой-пианисткой успел закрутить…

Вот и Татьяна мужественно применяла тот же метод, то есть, по сути, «клала душу свою за други своя», только сумела вовремя остановиться. И вообще она создавала в доме атмосферу нормальной жизни, где все шло своим чередом: приходили редакторши, которым С. надиктовывал свои чудесные рассказы о путешествиях и зверях; собирались друзья, вечно кто‑то праздновал свой день рождения, именины, годовщину свадьбы, защиту диссертации, открытие выставки, выход новой книги; то сосед забегал на минутку по какому‑то делу, да так и оставался, заслушавшись и засмотревшись; то некий иногородний знакомец останавливался на ночлег; то странствующий монах получал приют. Создавалась странная ситуация, когда сюда, в этот теплый хлебосольный дом, где Татьяна всех угощала в буквальном смысле — от души, устремлялись люди, внешне будто бы куда более обустроенные и благополучные, чем сами хозяева, чтобы получить здесь утешение и любовь, примириться с жизнью.

С. после возлияний лежал на диване, как древний патриций, вокруг него восседали гости — порой это были люди, вроде бы вовсе не совместимые между собой, окажись они где‑то в другом месте, и он рассказывал им такие потрясающие истории, которые потом передавались из уст в уста, постепенно утрачивая свое авторство и превращаясь в фольклор. С. был мастер устного рассказа, виртуоз парадокса.

Было время, когда Татьяна тайком разбавляла водку водой, причем пропорции последней все увеличивались и увеличивались, пока в рюмке С. не оказалась чистая вода. Он выпил и удивленно сказал:

— Ну надо же, до чего дошло! Пью — и не пьянею.

Потом Татьяна узнала, что в Белгородской области, в поселке Ракитное, живет удивительный православный старец, по молитвам которого совершаются чудеса. И повезла С. к старцу. Это был архимандрит Серафим (Тяпочкин). Он принял его с любовью, обнял и сказал:

— Что же вы, дорогой, так долго ко мне не приезжали!

И благословил их поселиться у местной старушки, каждый день приглашая обедать в свой священнический домик.

Целыми неделями, а порой и месяцами мои друзья в ту пору жили около старца. С. общался с приезжавшими сюда священниками и монахами и сам стал выглядеть столь благообразно, что порой его в церковном дворе принимали за священника и просили благословения. Бог знает, к каким чудесным переменам жизни это могло привести, но тут старец умер, и мои друзья утратили свое благодатное пристанище, вернувшись в Москву, где их опять закружил этот безумный вихрь гостей, страстей…

Но Татьяна верила, что Господь исцелит ее Геньку, и все время отправлялась по монастырям, припадая к старцам с просьбой помолиться о ее «Геньке». Была она у старца Кирилла, у отца Иоанна Крестьянкина, у отца Павла Груздева и даже у убогого Алеши из Оскола.

Но она сама была больна и нуждалась в операции. Однако она и представить себе не могла, как это ляжет в больницу, а оставит свое «нетечко» без своего присмотра. Но главное было даже, мне кажется, не в этом. В конце концов, можно было поселить с С. верного человека, который бы и позаботился, и покормил, и постирал. Вся суть в том, что она настолько была поглощена любовью к своему мужу, настолько занята идеей его спасения, что психологически не могла переключить свою энергию и внимание с него на себя. Поэтому она все тянула с этой операцией, откладывала, тянула, тянула… И упустила время.

Он пережил ее на два года. Все это время он очень тосковал, но почти и не пил. Лежал на своем диване, вспоминая жизнь… Он практически ослеп, но воспринимал это как‑то символически: дескать, вот, земная юдоль погасла, зато какие картины обозревает он теперь духовным оком! Мой муж, священник, часто навещал его, исповедовал и причащал, пока наш друг не отошел в вечность.

…А мать Татьяну я увидела сразу после похорон во сне. Она выглядела радостной и веселой. Мы пришли с ней в какую‑то роскошную трапезную, если выражаться на светском языке — как бы в какой‑то шикарнейший и даже респектабельный ресторан, но очень уж высокий и просторный, и она сказала смеясь:

— Ну, дорогая, а теперь ты будешь меня угощать!

Проснувшись, я представила себе длинные церковные поминальные столы с горящими свечами и всякой снедью и подумала, что именно о таком угощении и шла речь в моем сне.

Она знала, что я любила ее.

Когда муж и жена прожили жизнь в любви, как же невыносимо им разлучаться в смерти! Хорошо бы умереть вместе. Как это в древности: «Они насытились днями и умерли в один день». Но — увы!

Я читала в одном из жизнеописаний новомучеников, как большевики пришли к сельскому священнику, вытащили его за бороду из алтаря и потащили расстреливать. Следом за ними бежала матушка и молила их со слезами, чтобы они расстреляли и ее вместе с мужем. Они отталкивали ее, матерились, но женщина не унималась. Тогда эти доблестные чекисты, чтобы она наконец замолчала, — так и быть — поставили их обоих у стены храма и нацелили на них ружья. Матушка, просияв, прильнула к мужу, и через мгновение оба они были расстреляны.

В житии святителя Спиридона сказано, что он был женат и жили они с женой благочестиво, родив дочь. А потом жена умерла. И далее после этой спокойной констатации своим чередом описываются дальнейшие события жизни святого. Так и положено в житии: обязывает сам жанр, чтобы не было тут ничего лишнего, ничего психологического. Но на самом‑то деле, как бы смирен и кроток он ни был, наверняка ведь и страдал, и плакал, и горевал. Даже Христос, узнав, что Лазарь умер, «восскорбел духом» и «прослезился», потому что, как сказано, «Он любил его» (Ин 11, 33, 35, 36).

Так и Спиридон любил жену — почему бы ему ее‑то не любить, когда он любил всех? Именно по любви он, приютив у себя голодного и изнемогающего странника и не имея никакой постной пищи, чтобы его покормить (был пост), угостил его мясом, причем, чтобы тот не смущался, сам разделил с ним трапезу. По любви беседовал с идолослужителем Олимпом, пытаясь отвратить его от языческого заблуждения. По любви давал нуждающимся деньги и пищу. Исцелял, воскрешал из мертвых, усмирял бурю.

Когда жена умерла, у святителя Спиридона осталась на руках дочка, сирота Ирина, и он растил ее, заботился, болел за нее душой, как все добрые родители. А потом и она умерла, как сказано, «в расцвете лет».

Ирина тоже была наверняка очень хорошая, любящая дочь. Какая‑то богатая женщина дала ей на хранение свои драгоценности — то есть ей можно было доверять, зная, что она не предаст, не обманет, не поступит низко… Значит, земная жизнь святителя была полна горя и много в ней было того, что можно пережить лишь великим страданием и терпением. Это только нам, издалека, через условный язык жития видится, что святым все давалось легко.

Нет, конечно, разумеется, для верующего человека умерший не сгинул, не пропал, душа его жива, тело ждет воскресения… И все же. Христос ведь знал, что Он вот — вот воскресит умершего Лазаря, а все же не сдержал слез, услышав, что друг Его мертв. Значит, и нам не возбраняется плакать от нашей любви, когда плачется, и страдать, и страдание это проходить насквозь.

Если от Палеокастрицы взять к югу вдоль моря, то приедешь на крутой берег, по которому можно спуститься, а потом вновь взобраться к монастырю Миртиотисса. Там живет всего лишь один монах. Румын.

Мы добрались сюда слишком поздно — служба уже закончилась, а монастырь закрыт. Поэтому мы расположились в таверне неподалеку от монастыря. Повсюду стояли дымящиеся банки с подожженным кофе, чтобы отгонять назойливых и жадных ос, которые, оказывается, любят здесь мясо. Как увидят (или учуют) кусок мяса или колбасы, сразу слетаются и с жадностью припадают к нему, жаля каждого, кто попытается воспрепятствовать им. Мы взяли все греческое: тцацики — йогурт с чесноком и огурцами, саганаки — жареный сыр, мусаку — баклажаны с мясом. И жареные кабачки, покрытые хрустящей корочкой, и мидии, и огромные креветки, и маленьких жареных рыбок, и клефтику — тушеную баранину со всякой всячиной, и местное розовое вино. Ну что ж, в нашей жизни бывали такие дни, когда мы ели лишь поджаренный на постном масле черный бородинский хлеб. А бывало, что — печеный в духовке лук.

Вернувшись в Агиос Стефанос, я поставила компакт — диск с литургией, с органным пением, но он оказался нуст — ни звука, ни шороха, ничего. Огорчившись, включила телевизор. Там шла какая — то американская русскоязычная политическая программа. Ведущий задавал вопросы журналистке из России о предстоящих выборах, а она их клеймила как заведомо сфальсифицированные. Вообще‑то, вряд ли теперь можно считать, что она «из России», поскольку она уже много лет живет в Америке и преподает в одном из американских университетов. Но я помню ее еще по Москве. Тогда она была замужем за немолодым писателем, которого увела у своей подруги, родила ему ребенка, а когда настали здесь времена, тяжелые для жизни, взяла сына и переехала с ним в Америку, покинув старика в полном одиночестве. Так он и умер — один. Наверняка, когда она его уводила от жены и они воровато встречались по чужим квартирам тайком, считалось, что это у них — любовь…

Ну, что касается выборов, манипуляций, фарса, я с ней согласна. Я давно уже на выборы не хожу. Но она вдруг стала призывать выводить людей на улицы и митинговать. Представляю, если бы ей сейчас предложили «ответить за базар» и заняться этим самолично. Ну, давай — вышагивай впереди колонны под знаменами, с громкоговорителем в руках, прямиком на Пушкинскую!

Нет, это сидя в телевизионном кресле ничего не стоит призывать народ к протестным демонстрациям да из Америки наблюдать пожар русской революции.

Я все‑таки никогда не понимала такой «любви»: умыкнуть мужика из семьи, встречаясь с ним «на часок» в чужой квартире, благородная хозяйка которой удаляется на это время и перекантовывается у подруги, в кино или просто, шмыгая носом, гуляет по улицам, не в силах отказать, потому как «а если у них любовь?» Потом со скандалом женить его на себе, похороводиться с ним годок — другой-третий, а потом бросить, уже больного и никуда не годного, на произвол судьбы. У таких романов есть свой особый почерк, свой джентльменский набор: «цветы, ужин при свечах, вино, фрукты, хорошая музыка…» С юности, когда за мной только-только начинали ухаживать молодые люди, я саму эту стилистику, интонацию терпеть не могла. Всякий, кто обращался ко мне с таким предложением, даже если оно было очень чистосердечным и вполне невинным, вызывал во мне чуть ли не отвращение.

Еще когда я отсиживалась в зимних Гаграх, куда меня на зимние каникулы отправили родители приходить в себя от переутомления, а на самом деле — от несчастной любви к моему будущему мужу, который об этом все еще не подозревал, и я с опоясывающим лишаем, заработанным на нервной почве от этих безответных любовных злостраданий, пребывала там среди шахтеров и шахтерш, один старичок — художник, отдыхавший поблизости с внучкой Настей, ставшей теперь известной художницей, познакомил меня с литовским прозаиком — то ли Витас его звали, то ли Витаутас.

— Он мне сказал по секрету, что вы ему очень понравились, он просит его познакомить с вами. Вы не возражаете?

Ну, познакомились мы. Он дядька такой дородный, интеллигентный, в костюме, в золотых очках, для меня — старик, лет ему тридцать восемь против моих девятнадцати. Живет в соседнем номере.

И что? «Здрасьте» — «Здрасьте». «Как красиво снег лежит на мандаринах!» «В зимнем море есть свой колорит!» Скукота!

И вдруг он мне говорит:

— У меня книжка вышла в Вильнюсе. Я бы хотел это отметить. Приходите сегодня вечером ко мне в номер. У меня — вино, фрукты, коньяк, хорошая музыка.

Но, как только я про вино с хорошей музыкой услышала, у меня внутри тут же звук стал такой тревожный нарастать, как в фильме Гайдая, когда Никулин чувствует, что чуждая неведомая сила приближается к его бриллиантовой руке.

— Спасибо большое, — вежливо сказала я. Но я хочу поработать.

И как он ни уламывал, я ему:

— Призвание превыше всего!

И что? Он там у себя в номере напился своего вина, может быть, даже и коньяка — вдогонку и, пьяный, стал на ночь глядя стучать ко мне в номер. Якобы хотел что‑то узнать или уточнить. Но тут опять появился этот звук, и я сказала ему:

— Уточняйте, пожалуйста, через дверь.

Но он, конечно, не стал ничего уточнять, а стал стучать кулаками и ломиться. Но дверь была крепкая, и он ничего не достиг.

Все на какое‑то время успокоилось, но, видимо, он, вернувшись в свой номер, добавил еще и полез через перегородку между лоджиями — со своей на мою. А у меня как раз дверь была чуть — чуть приоткрыта: я сижу, пишу стихи, морской воздух овевает меня, ночной ветерок. И вдруг — бац! — что‑то такое тяжелое прямо в мою лоджию — это он грузно перевалился, коленку зашиб, очки разбил.

Ух, я и перепугалась, и разозлилась, кинулась дверь в лоджию запирать. И — едва успела: он уже вскочил и принялся в нее колотить. Всей массой своей наваливается, дверь аж дрожит: она, в отличие от входной, крепкой, довольно хлипкой была, да еще и со стеклом.

«Ну, — думаю, — а как он стекло это выдавит, мне‑то чем защищаться?» Я хоть и крепкая была, и сильная, и румяная, и мне девятнадцать лет, а все‑таки мужик-то это больно здоровенный. И на улицу от него через другую дверь не убежишь в ночь — гам молодые грузинчики ходят но темноте, белками посверкивают:

— Эй, блондинка, пойдем — угощу!

Стала я по номеру шуровать — орудие какое-нибудь искать, палку, ничего более подходящего не нашла, чем вантус и вешалка. Встала я перед ним за стеклом — в одной руке этот вантус, в другой — вешалка с крючком, размахиваю ими воинственно, лицо делаю свирепое, глазами вращаю, зубы скалю, боевой клич испускаю. Видимо, это его впечатлило, и он обратно полез. А я слежу сквозь стекло, чтоб он уж полностью туда опрокинулся. Но он, видно, уже силы порастерял, нога у него раненая, очков нет, редкие волосики порастрепались на субтропическом ветерке, сам он в рубашке одной промерз в феврале‑то на лоджии, да хотя бы и в Гаграх, стоять: никак не может залезть. Но я строго слежу, и как только он в мою сторону бросает жалостливый взгляд и всей своей фигурой выражает пораженческую горесть, поднимаю свой вантус и поворачиваю в его сторону вешалки железный крючок.

В общем, на следующий день в столовой дома творчества он вообще не появлялся.

А еще через день мне старичок — художник, который нас познакомил, и говорит:

— Простите, но мне кажется, наш Витас (Витаутас) в вас влюбился. Вчера весь вечер только о вас и говорил — неизгладимое впечатление вы на него произвели.

Еще бы! Я живо представила себя, грозную, как полки со знаменами, с вантусом и вешалкой в обеих руках…

А еще через несколько дней мне был этот тайный голос, призывавший позвонить моему будущему мужу. А потом я уже была в Москве.

Нет, конечно, не все было так уж благостно, когда я, дрожа от ужаса, перешагнула порог его дома. Хотя мне очень тогда хотелось поговорить о чем‑нибудь интеллектуальном и высоком, соответствовавшем моим чувствам. Но я так боялась, — какая замечательная строчка есть у Вознесенского: «Не знал я, циник и паяц, что любовь — великая боязнь», — что взяла с собой для верности мою любимую, еще школьную, подругу.

— Расскажи ему, какие мы замечательные, веселые, — попросила я.

И мы вошли в дом. У него был в гостях молодой декадентский поэт, очень утонченного вида, который только что закончил книгу стихов «Запастерначье», и мы сели на кухне пить чай.

И тут моя прекрасная подруга принялась устраивать мою судьбу, странное вдохновенье осенило ее, и она стала красноречиво повествовать о таких историях, которые, мягко говоря, вовсе не обязательно было выкладывать моему будущему мужу, да еще при первом посещении. Ну, например, она вспомнила, как мы с ней на спор в девятом классе выпили в уборной Третьяковской галереи бутылку гамзы… И закусили ирисками «Золотой ключик». А потом вышли к народу в зал, и эти ириски вдруг у нас посыпались по всему полу.

Впрочем, поэту — декаденту эти истории очень понравились, и он бурно смеялся:

— Забавные такие девчонки!

И он даже приглашал нас к себе на академическую дачу, доставшуюся ему в наследство от его дедушки — академика:

— Ко мне туда и Димочка Сахаров приходит — сын этого, — и делал многозначительный жест рукой. Так что приезжайте, всегда приятно пообщаться со свободными людьми.

А вот на моего мужа рассказы моей подружки не произвели такого уж обольстительного впечатления — он сидел, вежливо изображая улыбку, и когда мы вышли из подъезда, моя подружка честно сказала мне:

— Ну что? Я очень тебя подвела?

— Ты погубила мне жизнь, — грустно ответила я. — Но я все равно буду тебя любить.

Боже мой, что же я ничего не могу придумать путного для Журнала! Лезут в голову какие‑то нелепые истории и вовсе не о том, а все какая‑то ерунда: «вино, хорошая музыка»…

Я выступала от бюро пропаганды художественной литературы в Парке культуры. Дело это было очень муторное: открытая эстрада, на скамейках — случайные люди, в основном старички — пенсионеры и одинокие мамаши с орущими детьми, а кроме того — просто проходной двор: все туда — сюда передвигаются, останавливаются, пьют пиво, прислушиваются, зевают, переговариваются и отходят.

Звук в микрофоне плывет, сам микрофон вдруг начинает гудеть. В принципе, это дело дохлое, никому не нужное, а для поэта — так даже и вредное. В довершение всего я была беременна на девятом месяце моим сыночком. И только перспектива получения семи рублей пятидесяти копеек толкнула меня на эту авантюру. К тому же Сьюзен, жена Питера Осноса, американского корреспондента в Москве, подарила мне набор одежд для беременных, и на каждой вещи было написано по — английски: «Наслаждайся своей беременностью», и я, в принципе, наслаждалась и щеголяла — настолько шикарными были эти широкие кружевные блузки, белые брючки с большой широкой резинкой на пузе и вольно ниспадающие длинные платья в мелкий цветочек.

Выступали мы на пару с довольно бездарным поэтом, хотя и красавчиком, Славой Л. Сойдя с эстрады и подписав у администраторши путевку с благоприятным отзывом, чтобы отвезти ее в бюро пропаганды, мы оба вздохнули с облегчением. И Слава Л., сладко поглядывая на меня, вдруг сказал значительно:

— А не махнуть ли нам сейчас ко мне? Посидим при свечах, у меня вино, хорошая музыка…

Я испыгующе вперилась в него: он что, издевается надо мной? Баба перед ним на сносях, старший годовалый ребенок дома с отцом остался — он это знает, я еще перед выступлением ему об этом сказала…

Но взор его зажегся зазывным огнем, и я поняла, что это он всерьез, живота моего под широченной вышитой блузой не заметил, а что дочка дома, ну так и что ж…

— Спасибо, конечно, — сказала я, — но у меня дела…

На следующий день я родила сыночка. А еще через пару недель я поехала получать гонорар за свое позорное выступление и встретила у кассы Славу Л.

— Как живешь? — спросил он.

— Хорошо, ответила я. — Вот, сынка родила, пока мы не виделись…

— Как сынка? У тебя же годовалая дочь.

— Ну, тогда была только дочь, а теперь еще и сынок. Скоро ему уже полмесяца будет.

У меня есть два «жития» святителя Спиридона. Одно — составлено неким греком Михалисом Г. Ликисса, другое — вышло недавно в Москве и написано А. В. Бугаевским. Во втором житии, в отличие от первого, утверждается, что святителю Спиридону, несмотря на явленные им чудеса и свидетельства его прозорливости, так и не удалось обратить в христианство языческого жреца Олимпа. Тот, хотя и относился к святителю с почтением, все же не принял Христовой веры. И это не менее важный и красноречивый факт жизни святителя Спиридона, чем если бы он все-таки обратил идолослужителя.

Здесь, в решении свободной воли человека, в его личном выборе — краеугольный камень христианства. Никто и ничто не спасает автоматически. Даже в числе двенадцати ближайших учеников Христовых оказался предатель. У человека до последней минуты его жизни нет верных гарантий спасения. Пока не прервется его дыхание, с ним остается роковой вопрос его вольного произволения, возможность исповедовать Христа или отречься от Него. До самого смертного часа человеку не дано знать, примет ли его — такого, при всех его заслугах или вовсе без оных, — Христос. Единственное, что перекрывает этот страх быть отвергнутым, — это его любовь. Любовь ко Христу, которая «не перестает», которая «все покрывает» и которая верит в милосердие своего Любимого: «всему верит, всего надеется, все переносит».

Вечером мы отправились, по совету наших хозяев дома, к бухте неподалеку, в таверну «У Петерса». Столики стояли прямо на небольшом пирсе, так что нас с трех сторон окружало море, а вокруг плавали утки — они с жадностью хватали хлеб, который им бросали пирующие. За соседним столиком оказалась супружеская пара англичан. Англичане с тех времен, когда Корфу был их колонией, облюбовали остров для отдыха. Они приезжают и селятся здесь повсюду — английская речь куда громче звучит на Корфу, чем греческая. Они купаются в бассейнах, хотя иногда и в море, загорают на пляже (женщины порой «топлес»), сидят в тавернах, рулят по извилистым дорогам на арендованных машинах, вызывая законное раздражение водителей из других стран, ибо ездят они слишком медленно, — видимо, потому что им, помимо крутизны и «узины» здешних дорог, приходится приспосабливаться еще и к леворульному автомобилю, и движению, с их точки зрения, «по встречной».

Итак, англичанин с хитрым любопытством посмотрел на меня и вдруг воскликнул:

— Вы актриса? Я видел вас в кино.

— Нет, — сказала я.

— А похожи на актрису. Я сам работаю в кино. Пишу сценарии.

Так мы постепенно разговорились, сдвинули столики. Они представились: Джордж и Хэлен.

— Вон там, на горе, вилла Ротшильдов, а там — владельца фирмы «Феррари», — просвещал нас Джордж.

Впрочем, болтали о том, о сем, даже об английской литературе. Здесь ведь, на Корфу, родились знаменитые братья Дарреллы. Один — Джеральд

Даррелл — писал чудесные книги о всяких зверях — я зачитывалась ими с детства. А другой — тот, который появляется в этих книжках как зловредный и довольно‑таки противный брат Ларри, — стал даже лауреатом Нобелевской премии за свои постмодернистские романы. Дом, в котором они жили, целехонек — его недавно купила какая‑то украинка. Впрочем, она сама оказалась страстной почитательницей обоих братьев и охотно позволяет всем желающим взглянуть на их жилище.

Помянули в разговоре также Шекспира, Диккенса, Теккерея, Байрона. Потом разговор несколько увял и оживился лишь тогда, когда внезапно перескочил на «падение фунта», которое как раз в это время сотрясало всю Англию.

— Да, — сказал Джордж, — вся эта банковская система крайне ненадежна. Особенно когда в одном банке берешь кредит на покупку квартиры, а другие банки скупают у него риски и потом оказываются банкротами… О, у нас все живут в ужасном напряжении и недоверии: все боятся краха. Не знают, с какой стороны будет удар. Поэтому молодые люди не хотят вступать в брак.

Все эти драконовские брачные контракты, обязательства, а ведь неизвестно, что у тебя случится завтра: вдруг не возобновят контракт на работе или повысится процентная ставка по кредиту на квартиру… В умах — такая тихая паника. Но вот эта финансовая система, биржа — это все ведь так интересно. У нас был один знакомый маклер, который работал на бирже. Так он в какой‑то момент понял систему и безумно разбогател. Но это не принесло ему счастья. Жена его спилась и спалила одно из имений, битком набитое всякими ценностями — картинами, антиквариатом. Сын разбился на собственном самолете. А сам он, в конце концов, оставаясь все еще мультимиллионером, застрелился. Просто все ему стало неинтересно. Почему в литературе ничего нет об этой силе денег, об этом азарте игры?

— Почему это нет, — возразила я, — А Достоевский, которого тема денег очень волновала? А Бальзак?

— Да, да, но я имею в виду — сейчас, сейчас! Это будит такие страсти, шевеление таких подземных пластов в человеке!

— Ну, а вы сами почему не напишете? Вы же сценарист!

— Я пишу бытовые комедийные сериалы. Это очень хорошо идет. Всегда есть спрос. А трагедии, знаете ли, надо еще пристраивать, искать продюсеров. Словом, это просто не мой конек.

Поэт — декадент, автор «Запастерначья», с которым я познакомилась у моего будущего мужа, когда впервые так бесславно к нему пришла, выполнил свое обещанье и пригласил нас к себе на академическую дачу. Наш общий друг Андрей Витте, который тоже тогда писал стихи, специально для этой поездки угнал у своего отца «Волгу», и мы, почти как этакая золотая молодежь, покатили в Жуковку. Я расположилась на переднем сиденье рядом с водителем, а мой будущий муж сидел сзади. И поэтому я все время оборачивалась к нему, весело щебеча. Даже и не заметила, как, закинув ногу за ногу, острой коленкой уперлась в прикуриватель, и когда он в положенный срок стал выскакивать, чтобы дать огоньку, коленка моя преградила ему путь. И тогда он нерастраченным этим своим огнем что‑то внутри машины подпалил. Как только мы вырулили на Рублевку, из отверстия, предназначенного для радио, вдруг повалил черный дым, запахло паленым и Витте, ударив по тормозам, закричал:

— Вылезай! Ложись! Сейчас рванет!

Мы выскочили, отбежали и залегли по — пластунски прямо в сугроб у куста, прикрывая головы кистями рук.

Прошла минута, другая, потом еще. Машина все не взрывалась, и мы продолжали лежать. Наконец Андрюша не выдержал: он ринулся к ней, открыл капот и, сняв с себя куртку, принялся ею бить по дымящимся проводам. Мы кинулись за ним, тоже стащили с себя куртки, не исключая того, что ведь и сейчас может еще рвануть, но он сказал с облегчением:

— Погасил!

И мы поехали, чувствуя, как совместное лежание на голом снегу под кустом в ожидании взрыва, у смерти перед лицом, сблизило нас. И поэтому мы с особым воодушевлением пили у поэта — декадента превосходное красное вино, ели чернослив, начиненный миндалем и пышно покрытый взбитыми сливками, а баснословный Козин нам пел: «Только раз бывают в жизни встрэчи, только раз судьбою рвется нить…» И тут зашел на огонек обещанный нам сын уже тогда легендарного Сахарова Митенька. Не знаю, наверняка теперь это уже солидный господин и весьма недурен собой, но тогда это был пятнадцатилетний шкет с тонкой шейкой и худеньким личиком, сплошь покрытым красненькими подростковыми прыщиками. Он сразу решил вписаться в компанию взрослых девятнадцатилетних людей: опрокинул в себя полстакана виски, проигнорировав эстетскую черносливовую закуску, и пристроился возле меня, явно выказывая желание «приударить».

— Вы любите стрелять лис? — спросил он моего будущего мужа.

Тот усмехнулся.

И тогда Митенька, потирая руки и чуть — чуть побрызгивая слюной, сказал мне как бы невзначай:

— А я страсть как люблю пострелять лис для своих любовниц!

Этот Слава Л. в начале перестройки провернул хитроумнейшую финансовую операцию. Он обзвонил московских поэтов, причем не только тех, которые были на виду, но и таких, которые томились в тихой безвестности но литобъединениям, и предложил каждому бесплатно издать буклет с его стихами, причем вместе с переводами этих стихов на четыре европейских языка. Переводчики якобы были уже «заряжены», а серия запущена.

— Представляешь, какая это будет тебе реклама, — и не только здесь, у нас, но и в Европе, а хотя бы даже и в Америке? Поэзия без границ! Ну что, согласен? — спрашивал у каждого он.

Все, конечно, были согласны и кинулись нести ему свои стихи.

— Но только, — говорил он вдруг, словно вспомнив нечто незначительное, — тебе надо будет сделать портрет на обложку. Поскольку это серия, то он должен быть в общем ключе. Но ты не беспокойся, у меня есть специальный фотограф, он тебя сфотографирует как положено, и подретуширует,

и все будет о’кей. Только уж за это тебе придется заплатить. Но больше — ни копейки с тебя не возьмут.

И тут он называл сумму, весьма приличную по дореформенным временам: предположим, это было триста рублей.

— Чего так дорого? — вскидывались бедные поэты.

— Простота! Так это ж фотограф — художник! Для всеевропейского издания! А ты мелочишься. Ну и сиди себе в своем экономном бесславии!

И что? Наскребали поэты эти денежки, одалживали как миленькие, приносили ему в клювике. И я бы принесла, если бы не мой муж. Он тогда работал в «Огоньке», и у него рядом было фотографов пруд пруди, и все отменные.

— Да ладно, — сказал он мне, — позвони Славе, спроси точно, каким должен быть этот портрет, узнай все параметры, а тебе наши фотографы бесплатно все сделают.

Но Слава сказал:

— Нет. Тут у нас специальная технология, и чужие портреты нам не подойдут. Так что фотографируйся у нас. Неси триста рэ.

И вот тогда мой муж разгадал его авантюру.

— Посчитай, сколько поэтов в одной только Москве, и умножь это на триста — сколько денег получится? А Слава потом скажет: ну, ребята, провалилось, не удалось! Издательство отказалось вас выпускать в самый последний момент.

И действительно: Слава Л. вдруг куда‑то исчез. То сидел — сидел в кафе ЦДЛ, а то вдруг — нет его, как не бывало.

А через несколько лет, когда я была в гостях у Андрея Синявского, я вдруг увидела у него на секретере книгу стихов, выпущенную, кажется, в Мюнхене. На обложке красовалось: Святослав Л. Внутри была подпись, нечто такое: «Дорогому мученику совести Андрею Донатовичу от мученика совести Славы Л.»

— Откуда вы знаете этого мученика совести? — спросила я Синявского.

— Да я был в Германии, и ко мне на моем вечере подошел этот милый человек, который и подарил свою книгу. Он сказал, что тоже очень пострадал от советской власти, томился в неволе и еле ноги унес.

Я живо представила себе эти разъяренные толпы разочарованных поэтов, требующих у Славы свои буклеты на пяти языках, и подумала, что, действительно, он, наверное, испытал огромное облегчение, когда наконец сел в самолет, улетавший в прекрасный Мюнхен.

У святителя Спиридона было несколько историй, непосредственно связанных с деньгами. Однажды после сильного наводнения к нему пришел разорившийся крестьянин и поведал о своей беде: он пришел к знакомому состоятельному человеку и попросил его одолжить зерна для посевов, с тем что после урожая он вернет ему это зерно с лихвой. Но тот потребовал от него залог, которого у бедняка не было.

И тогда святитель Спиридон дал ему для залога дивное украшение — золотую змею. Перед такой ценностью владелец амбаров не смог устоять и наделил крестьянина зерном. Тот посеял его и вскоре получил небывалый урожай. Выручив за него немалые деньги, крестьянин на радостях поспешил к богатому землепашцу, чтобы вернуть долг. Но богачу уже так не хотелось расставаться с драгоценностью, что он слукавил: мол, не получал он никогда никакой золотой змеи, в глаза ее не видывал и потому возвращать ничего крестьянину не будет.

Крестьянин поведал эту историю святителю Спиридону, и святой уверил его, что плут вскоре будет наказан. Богач же тем временем решил полюбоваться столь ловко присвоенной драгоценностью и полез в сундук, где она хранилась. Каков же был его ужас, когда он обнаружил вместо золотого изваяния живую змею! Он захлопнул крышку сундука, отыскал крестьянина и, ссылаясь на то, что он только что вспомнил всю эту историю с залогом, предложил вернуть драгоценность в обмен на уплату долга.

Крестьянин принес деньги, а богач подвел его к сундуку и предложил забрать из него то, что там хранилось. Крестьянин отвалил крышку и вытащил оттуда сверкающую золотом литую змею.

Когда крестьянин вернул драгоценность святителю Спиридону, тот пригласил его пойти с ним на огород, где и положил на землю сокровище. После этого он воззвал к Господу с молитвой благодарения, и змея, сослужив свою службу в качестве золотого изделия, превратилась в живую скользкую тварь и тут же уползла по своим змеиным делам. И потрясенный крестьянин понял, что святитель Спиридон, который так хотел ему помочь и сам не имел ничего, что бы можно было отдать в качестве залога, умолил Господа превратить это пресмыкающееся в драгоценный предмет. Ибо «Господь творит все, что хочет, на небесех и на земли, на морях и во всех безднах» (Пс 134,6). Но каково же дерзновение святого, какова сила его молитвы!

Это ведь еще и притча об эфемерности стоимости земных вещей. Сколько стоит кусок хлеба во дни голода? Стакан воды в пустыне? Глоток воздуха в газовой камере? Да хотя бы и рукавицы во время лютого мороза? Сколько стоит зрение? Способность ходить? Говорить? Слух? Сон? Сколько стоит сделать так, чтобы тебя любили? Чтобы самому хоть кого‑то любить? И что можно купить на миллион фунтов умирающему? Что, какое благо могут дать деньги мультимиллионеру, которому так претит жить, что он предпочитает выстрелить себе в глаз? Не скользкую ли змею уползающую видит он перед тем, как направить дуло себе в зрачок?

В церковнославянском тексте Евангелия по сравнению с русским переводом стоит исключительно точный глагол «отщетить»: «Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душу свою отщетит?» (Мк 8, 36). И воистину: «Какой выкуп даст человек за душу свою?» (Мк 8, 37).

Это я к тому, что недавно слышала по радио дискуссию: все ли можно купить. И дискутирующие пришли к выводу, что купить можно все, дело лишь в цене. Интересно, как они собираются покупать себе ум или талант? И что это будут у них за купленные друзья, или купленная жена, или купленная мать?

Я знала один брак, заключенный по расчету, но там все очень плохо кончилось. Это красотка Нана, у которой была дочка — олигофрен, вышла замуж за грузинского миллионера. Он был старым, обрюзгшим и с большой бородавкой на лице, но главное — он был хам и плебей. Зато Нана поселилась в роскошной квартире в лучшем районе Тбилиси, получила возможность самой не зарабатывать на жизнь, а сидеть с больной дочкой и лечить ее у лучших врачей. Так она пожертвовала собой, потому что очень любила эту больную девочку. Но ее миллионер был так ей отвратителен, что она его отравила, подмешав в чачу какую‑то кислоту. Потом она подкупила в суде нужных людей, и то ли ее оправдали, то ли дело вовсе закрыли. А потом в Грузии началась война. В Тбилиси не работало отопление, и она разжигала камин. Искра упала на паркет, ночью он начал тлеть, потом загорелся дом, а Нана с дочкой не могли выскочить из него, потому что к железной двери нельзя было пробраться из‑за бушевавшего огня, а на окнах были решетки.

Но что касается браков по любви, то я знаю немало случаев среди моих знакомых, когда хотя бы один из будущих супругов получал внутреннее твердое удостоверение в том, что именно этот человек и будет делить с ним жизнь. Так было с моим другом, писателем С., когда он увидел Татьяну и сразу понял, что именно она — его жена. Так было и с женой моего брата: они вообще ходили в один детский сад и сиживали там рядом на горшках. Она уверяет, что уже тогда знала, что он — ее будущий муж. Так было с моими друзьями Петей и Соней — они учились в одном классе, а поженились только в двадцать три года: все это время Петя доказывал Соне, что она предназначена именно ему.

И все это не роковые романы, а браки, совершенные на небесах, любовь до гроба и после него. Просто любовь.

Никогда не догадаешься, кто кого полюбит, и никогда не добьешься любви, если уж не суждено.

Я помню, как моя подруга Любаня страстно влюбилась в молодого и неженатого прозаика П., с которым я была в добрых приятельских отношениях. И вот она все просила и умоляла меня как-нибудь поехать вместе к нему и завести общий разговор, чтобы уж она потом, завязав знакомство, имела возможность встретиться с ним самой. И так она на меня насела, что я согласилась, несмотря на то что мой муж очень меня ругал и даже называл это в сердцах «сводничеством». Но я понимала, что это никакое не сводничество: просто, когда человек влюблен, он трепещет. Он двух слов не может связать. А они вообще знакомы шапочно и помимо меня. Просто она не может с ним наладить чисто человеческий контакт. Ну, ведь я же сама тоже просила подружку в сходной ситуации пойти со мной…

В общем, узнала я, что он живет в Переделкине на чьей‑то писательской даче: зима, хозяева в Москве, а он вроде как сторожит. И что он болеет. И я сказала: я тебя, больного, навещу. Он сказал: давай. А я сказала: а я приеду с подружкой. Он сказал: хорошо.

Мы купили аспирина, парацетамола, все того же вина, фруктов и поехали к больному. А у него — котлеты, пюре, борщик, кисель, коньяк.

Пока он расставлял на столе тарелки, Любаня мне и говорит с подозрением:

— Кто‑то до нас здесь уже побывал! Чувствуется заинтересованная женская рука!

Села и съела все подчистую. Уничтожила чужие следы. А потом еще и коньяк принялась истреблять. Но поскольку она вообще‑то девушка была непьющая и добронравная, ее после такого преизобильного ужина, да еще и коньячка, да еще и с морозца, потянуло в сон. И когда молодой и подающий надежды прозаик П., которого мы с самого начала попросили почитать что‑нибудь «из новенького», принялся с воодушевлением декламировать свой рассказ, старательно интонируя, кое — где посмеиваясь, а порой даже и смахивая невольную слезу, Любаня стала клевать носом и держать двумя пальцами левый глаз, чтобы хоть он не закрылся совсем. Но ее героические усилия оказались тщетными: все ее силы оттянул на себя желудочно — пищеварительный тракт, и когда прозаик П. закончил читать с полным ощущением, что рассказ — удался, Любаня, откинув голову назад, сладко посапывала в своем кресле.

Ну и вот, ничего у них не получилось. Так что можно считать, что мы с ней просто прогулялись за город по русской зиме, хорошенько покушали, отогрелись в тепле, вздремнули и возвратились назад.

А ведь она такая миловидная, заботливая, у нее и квартира своя в Москве — уютная, благоустроенная, а у прозаика П. даже и прописки‑то не было. Она и в литературе толк понимала, и сама стихи пописывала, так что не стала бы его мещанством давить, и все у них могло бы быть так хорошо!

Но — не судьба!

Загрузка...