Вот письмо Л. Долгих из Одессы, раскрывающее сам этот механизм:

"Я многие годы проработал в одесской таможне и хотел бы познакомить вас с методами вербовки.

Начиная с 1984 года все инспектора таможни, посещая - в составе комиссии по оформлению - иностранные суда, были обязаны писать рапорт на имя зам. нач. таможни по режиму (сотруднику КГБ), в котором указывать:

1. Кто из членов комиссии, куда и с кем из иностранцев перемещался по судну

2. Кто брал подарки и какие.

3. Кто вел "неслужебные" разговоры и на какие темы.

4. Кто что ел и пил.

Это нововведение ввел в таможне А. Никольский, затем продолжил его преемник Н. Пивень.

По-видимому, дела пошли так успешно, что вскоре А. Никольский получил направление на самую престижную в Одесском КГБ должность - пассажирским помощником на теплоход "Шота Руставели".

Дальше происходит следующее: инспектор настучал на врача, переводчика, ветеринара или на кого-нибудь другого. Того вызывают - или работа, или...

Кроме этого, КГБ может без объяснения лишить пропуска на иностранное судно.

В общем, либо тихая, хорошая работа с "презентовыми" сигаретами, напитками и т. д. - либо сексот на всю оставшуюся жизнь.

Теперь вопрос, к чему все это: ведь в составе комиссии два пограничника, то есть официальные представители КГБ. Для системы всеобщего доносительства? Нет.

КГБ через сексотов из числа сотрудников таможни начинает решать вопросы оформления в таможенном отношении лиц, весьма сомнительных с точки зрения законности перемещаемых ими вещей. Сами они таможенных атрибутов не имеют. Для меня лично нет до сих пор ответа на некоторые очень крупные контрабандные и прочие операции".

Это письмо вот еще почему привлекло меня. Я хорошо знаю Одессу и различные махинации, проводившиеся там в те годы, и потому убежден, что все это - правда: за мелким "стуком" могли последовать довольно крупные дела, прикрываемые местной номенклатурой, в том числе и из КГБ. Но больше того: слово "таможня" можно заменить названием организации, так или иначе соприкасавшейся с иностранцами. Не говорю уже о "валютных проститутках", которые (сколько я наслушался этих рассказов!), кроме информации, чаще всего не имеющей никакого отношения к проблемам государственной безопасности, передавали своим кураторам часть заработанных более-менее честным трудом денег.

Естественно, КГБ позволял своим агентам нарушать законы. Часто именно предоставление возможности оставаться безнаказанным становилось тем коротким поводком, на котором они держали их на привязи. Но случалось и так, что именно эта позиция: "работай, мы прикроем" - оказывалась впоследствии роковой для самих агентов.

Свидетельство тому - история агента Ю. М-на, которую он поведал мне, находясь в заключении. Письмо, как явствовало из приписки, было им направлено ко мне нелегально.

Вначале идет сюжет относительно для меня привычный:

"В 1982 году, после работы электрорадионавигатором на кораблях-шпионах, закодированных под научные суда, я был "удостоен чести" стать секретным агентом-информатором Мурманского обл. управления КГБ. В круг моих обязанностей входил сбор компромата как на отдельных граждан СССР (под девизом "Каждому советскому человеку - достойное досье"), так и на целые коллективы, для чего меня, например, в 1983 году внедряли на три месяца под видом младшего научного сотрудника в Мурманский филиал Ленинградского НИИ морского флота. Полученную информацию на работников этого института я передавал начальнику отдела кадров Б-ву или его помощнику - лейтенанту С-ву в одном из конспиративных номеров гостиницы "Полярные зори".

Занимался я сбором компромата и на оперсостав Первомайского РОВД г. Мурманска, в результате чего некоторых из них уволили из органов МВД.

Если же тот или иной "объект" не шел на личный контакт со мной, то мне предписывалось "близкое знакомство" с его женой... Так, например, было в истории с одним из офицеров ИТУ-МВД, когда я втайне записывал на японский магнитофон постельные откровения его жены: мол, муж - негодяй, наркоман и пр.

Если же компромата не удавалось получить и таким образом, то против неугодных контрразведке лиц фабриковались уголовные дела... В 1982 г. я принимал непосредственное участие в одном из таких дел, когда абсолютно невиновного человека - мать двоих детей - осудили на полтора года на основании моих заведомо ложных показаний, сфабрикованных КГБ (явку с повинной о даче ложных показаний я написал еще в 1989 году, но либо ее не отправили по назначению, либо прокуратура посчитала, что сначала нужно реабилитировать жертвы НКВД, а уже потом, очевидно, через очередные 50 лет жертвы КГБ).

Участвовал я и в слежке за иностранными моряками, за установлением их связей с гражданами СССР и в других антиконституционных деяниях..."

Но как выяснилось, не для того, чтобы покаяться в этих своих грехах М-н направил мне эту свою исповедь. Дальше он переходит ко второй части своей истории - к тому, что он называет "личным поиском":

"В 1984 году, находясь в г. Риге, я внедрился в группу валютных фарцовщиков, но во время контакта они обнаружили у меня удостоверение сотрудника КГБ. Имея своих людей в органах милиции, они тут же заявили, будто я, используя удостоверение, конфисковывал у них импортные вещи".

М-на взяли под стражу. От показаний он отказался, настаивая на встрече с работниками КГБ (как он утверждает, "в соответствии с инструкцией на случай подобных ситуаций"):

"Надо сказать, что тогда у милиции с госбезопасностью были сложные отношения, и только после 22 суток голодовки мне удалось встретиться с представителем КГБ ЛССР. Капитан (фамилию не помню - латышская) посетовал на то, что слишком поздно я связался с ними - уголовное дело уже возбуждено, но обещал помочь и поставить в известность своих мурманских коллег. При этом он предложил мне молчать о принадлежности к КГБ, т. к. это, по его мнению, грозило неприятностями моим шефам. После беседы с ним я начал давать показания, суть которых сводилась к тому, что я подделал изъятое у меня при аресте удостоверение, но никаких вещей, естественно, не конфисковывал".

Незадолго до окончания следствия его ночью привезли в КГБ Латвии и сказали, что если на суде он будет придерживаться прежних показаний, то ему дадут полтора года. Он согласился. Так и произошло. В мае 1985-го его осудили на полтора года, и уже в 1986 году он был освобожден, получив думаю, не без помощи КГБ - компенсацию за "незаконный арест и задержание" в 500 рублей...

По словам М-на, после освобождения он отказался сотрудничать с Комитетом, что стоило ему нового срока - уже на 11 лет. На этот раз по обвинению в ограблении сберкассы. Сам М-н это обвинение не признает, считая, что его специально подставил КГБ...

Хотя я не очень-то верю в его невиновность. Как и в бескорыстность его "личного поиска", заставившего его внедриться в среду фарцовщиков. Как милиция, так и КГБ сквозь пальцы смотрели на неблаговидные - мягко сказано проступки своей агентуры, зная, что каждый подобный проступок является еще одной ниточкой, которой, как в кукольном театре, можно управлять своим сексотом. Но не было большей радости - что у тех, что у других, - чем подловить на преступлении агентов друг друга. Особенно в конце семидесятых начале восьмидесятых, времени непримиримой борьбы МВД с КГБ, Щелокова с Андроповым.

Каждый из тех, кто решил доверить мне историю собственного падения (да, падения, что уж там выбирать слова?), тем не менее пытался найти для себя слова оправдания. Да что, разве это нельзя понять?

Это уже на закате жизни, чувствуя приближение последнего дыхания, вздохнет пенсионерка Чернышева из Днепропетровска: "Сейчас, на последней ступени жизни, вспоминаю весну 35-го и насмешливого профессора, который у себя на квартире, в своем застолье, сказал: "Хайль, Гитлер!"... Поднял бокал и рассмеялся. Я донесла. И кто-то еще. Вспоминаю это, как в тяжелом сне. Права? Не права? Несу покаяние..."

Или покается - с поклоном до земли в пояс, как В. В. Ширмахер из Саратова: "Вот только теперь, спустя более чем тридцать лет, я смогу обо всем этом сказать и попросить прощения у тех друзей и знакомых, на которых я доносил и которые, возможно, имели в жизни неприятности из-за меня. Вы, которые не сделали мне ничего плохого, простите меня, уже не студента, а пенсионера".

Но, повторяю, это уже когда? Тогда, когда последний зимний холод обожжет твое сердце. Но в юности, молодости, даже в зрелости, когда кажется, кажется, кажется - что нет, еще не вечер, еще есть шанс, есть много шансов, чтобы переиграть собственную жизнь и что еще зацветут вокруг тебя и в самом тебе цветы мая! - естественно желание найти объективные мотивы, оправдывающие собственные поступки, которые заставляли покрываться краской стыда.

Какие только оправдания не находили себе написавшие мне стукачи, сексоты уже нашего поколения! От фрейдистских, как у Андрея из Львова, который написал: "У меня очень мягкий характер, я слабовольный, и многие этим пользовались. И то, что я являюсь секретным агентом - придает мне силы жить. Мне уже за 30, карьеру я не сделал, и мое сотрудничество с КГБ поднимает мой авторитет в собственных глазах", - до джеймсбондовских, как у "битломана и диссидента" (его собственная характеристика) Валентина из Москвы, который согласился стать агентом с целью, "используя полученную от них информацию", уехать на Запад, "чтобы потом разоблачать стиль и методы их работы".

Но какие бы ответы на эти "почему?" ни находил я в исповедях агентов КГБ - объяснение того, что миллионы и миллионы людей перешагивали эту черту, можно найти и еще в одном.

История, которую я хочу рассказать сейчас, думаю, окажется понятной многим, кто еще не позабыл, как жили, какими нравственными законами руководствовались еще совсем недавно многие наши соотечественники.

Это, можно сказать, филологическая история. О богатом и могучем русском языке. И о его многочисленных оттенках. И о том, как разными словами разные люди писали письма в одно и то же учреждение - КГБ. Жил-был поэт...

Нет, даже не так. Жил-был в Казани обыкновенный инженер, который писал стихи, - Леонид Андреевич Васильев.

Однажды он написал стихотворение, посвященное третьей годовщине со дня ссылки в Горький Андрея Сахарова.

О подлое племя... О мерзкие души:

Откуда вы взялись? Кто вас породил?

Кто вверил вам в руки судьбы людские.

И с черным несчастьем нас породнил?

так начиналось это стихотворение. А заканчивалось следующими строками:

Стонут стены тюремные серые;

Стонет ржавый колючий запрет;

И содрогнется дом сумасшедших,

Отвергая партийный ваш бред...

Стихи больше плохие, чем хорошие, - из тех, которые любой литконсультант скорее всего бросит в корзину или - в лучшем случае посоветует неумелому автору учиться у Пушкина и Маяковского.

Но шел 1983 год.

Когда я начал собирать свидетельства стукачей и о стукачах, то я получил письмо и от Васильева:

"Я был осужден в декабре 1983 года на два года колонии общего режима. Освобожден в декабре 1985-го. Статья 190 "прим", расшифровывать, думаю, нет надобности. Вина - солидарность с А. Д. Сахаровым, с польской "Солидарностью", а также рукопись будущей книги "Где зарыта собака, или Кляуза на "Солнце" и на всю "Солнечную систему". Мне - 54 года, работаю главным специалистом в проектном институте.

У меня есть фотокопии около 50 доносов, касающихся моего "дела": из Казани, Москвы, Ленинграда, Горького. Авторы доносов - студенты, доценты, профессора, членкоры и др. Ксерокопии некоторых посылаю Вам".

И дальше в конверте - пачка ксерокопий доносов, которые подчеркивают безграничные возможности русского языка.

Итак...

"В Комитет государственной безопасности ТАССР от секретаря партийной организации конструкторско-инженерного бюро Казанского филиала АН СССР Ирины Дмитриевны Голубевой.

8 февраля 1983 года в 10 часов утра мне был передан сотрудником нашей лаборатории тов. Юрием Александровичем Гариковым документ идейно вредного содержания за подписью Льва Волжского.

Данный документ прилагаю".

***

"В Комитет государственной безопасности ТАССР от гр. Мосуновой Г. М., раб. на полиграфическом комбинате имени К. Якуба юристом.

25 февраля 1983 г. примерно в 15 часов на полу в коридоре 3-го этажа здания Дома печати я обнаружила сложенную вчетверо бумагу с машинописным текстом. Ознакомившись с документом, я поняла, что он носит антисоветский характер, в связи с чем обратилась в органы госбезопасности".

***

"Комитет государственной безопасности СССР.

Направляем полученное редакцией газеты "Известия" в марте 1983 г. письмо Родригеса И. Р. из г. Кишинева, исполненное на машинке, в копии.

Текст письма начинается словами "Ко дню третьей годовщины бессрочной ссылки в г. Горький действительного члена Академии наук СССР профессора Андрея Дмитриевича Сахарова - ума, чести и совести народа российского".

Заканчивается письмо фразой "Андрей Дмитриевич Сахаров арестован 22 января 1980 г. в 15 часов дня".

С. Иванова, зав. группой анализа и информации отдела писем газеты "Известия".

***

"В Комитет государственной безопасности Татарской АССР. При этом направляем письмо политически не выдержанного содержания, поступившее в Институт в марте 1983 года - от гражданина Конотопа П. П. для сведения.

Я. Г. Абдулин, директор Института языка, литературы и истории им. Галимджана Ибрагимова, профессор".

***

"Комитет государственной безопасности ТАССР. При этом направляется поступивший в президиум Казанского филиала АН СССР на имя Пудовика А. Н. отпечатанный на машинке враждебный документ, начинающийся словами:

"Ко дню третьей годовщины..." Приложение: документ на 2 листах.

Зам. председателя президиума Казанского филиала АН СССР Р. Г. Каримов".

***

"Комитет государственной безопасности Татарской АССР.

Направляю на Ваше решение письмо клеветнического характера, отпечатанное на машинке на 2 листах с подписью "Лев Волжанский".

Письмо было обнаружено 14 марта между 17 и 18 часами на лестнице, ведущей на кафедру микробиологии, ассистентом кафедры Офицеровым Евгением Николаевичем и передано мне через секретаря партбюро биофака Котова Ю. С. 15 марта 1983 года.

Приглашенный для уточнения обстоятельств обнаружения письма Офицеров Е. Н. сообщил, что письмо он прочитал, но кроме Котова Ю. С. никому о нем не говорил.

Начальник отдела кадров В. М. Дука".

***

"В КГБ ТАССР.

Партком КГУ направляет вам документ негативного содержания, найденный студентами физфака Мирзакраевым и Саляновым 12 марта в 14. 00 на площадке второго этажа между 2-й и 3-й физ. аудиториями главного здания.

Секретарь парткома Р. Г. Кашафутдинов".

***

"В КГБ ТАССР от профессора Казанского авиационного института А. Ф. Богоявленского.

При этом направляю на Ваше рассмотрение анонимное письмо, полученное мною в конце марта 1983 года".

***

"В КГБ ТАССР от Бушканца Ефима Григорьевича ЗАЯВЛЕНИЕ

14 марта 1983 года в семь часов вечера моя дочь, студентка ТГУ, возвратившись домой, принесла конверт с письмом на двух машинописных листах. Текст начинается словами "К третьей годовщине..." и заканчивается датой "2 января 1980 года в 15 часов дня". Конверты раздавались неизвестным лицом в университете...

Ознакомившись с письмом, которое носит антисоветский характер, я пошел в КГБ и передал его дежурному 14 марта в 19 часов с минутами".

***

"В КГБ ТАССР от доцента Казанского инженерно-строительного института Ерупова Бориса Григорьевича.

ОБЪЯСНЕНИЕ

Мною получено анонимное письмо на служебный адрес. Время получения письма 23. 03. 83. В тот же день письмо передано мной (в 15. - в 15...) в партком КИСИ т. Сучкову Б. Н. Почерк на конверте мне незнаком. Незнаком и шрифт машинки, которым выполнено письмо. Среди моих знакомых нет людей, имеющих машинки с таким шрифтом.

Письмо передано по официальным каналам и предположительно через канцелярию КИСИ. О письме мне сообщил доцент Назаришин М. Д.".

***

"Председателю КГБ ТАССР т. Галиеву И. Х. от Линдеглер-Липсцера Игоря Германовича, заведующего музеем Театра имени В. И. Качалова, члена КПСС с 1944 года, заслуженного работника культуры ТАССР.

ЗАЯВЛЕНИЕ

22 марта 1983 года на мое имя в театр поступило анонимное письмо от неизвестного мне человека. Письмо явно антисоветского характера, что возмутило меня как гражданина СССР, члена Коммунистической партии.

По моему мнению, письмо это написано злостным отщепенцем, возможно, ведущим подпольную антисоветскую работу по дискредитации советского строя и партии Ленина.

Подобное письмо получено мною впервые в жизни. Кто может быть его автором, не предполагаю, так как среди людей, с которыми мне приходится встречаться по роду работы и личных дел, людей с подобными взглядами и настроениями я не встречал.

Анонимное письмо прилагается".

И таких писем - пятьдесят. Ровно столько, сколько раз Леонид Андреевич Васильев, обыкновенный инженер из Казани, оставлял свою рукопись в коридорах научных и учебных институтов, на лестничных площадках домов, посылал в редакции газет и в президиум академий, передавал в руки людей, которые, казалось ему, готовы были услышать его. Ровно столько раз это его стихотворение, подписанное различными псевдонимами, оказывалось в одной папке. В его уголовном деле, которое в конце концов привело его на два года в лагерь. Это была не бомба, не призыв к свержению строя и к убийству руководителей государства. Просто - стихи. И те, кто, казалось ему, должны были услышать его, те, кого он считал российскими интеллигентами, не раздумывая пересылали их в КГБ. Хотя в душе многие, наверное, были согласны с рукописью его сочинения.

Для судебного решения было необходимо провести судебно-научную экспертизу.

30 января 1984 года за подписью еще трех представителей трех интеллигентных профессий - кандидатов философских наук В. В. Королевым, В. К. Лебедевым, М. Д. Щелкуновым - эта экспертиза была сделана:

"По идейно-теоретическому и политическому содержанию рукопись открыто направлена против идеологии и практики коммунизма и представляет собой пропаганду злобного антисоветизма...

... Советский общественный строй изображается автором как тоталитарно-деспотическая диктатура во главе с КПСС, осуществляющей социальное, духовное и физическое насилие над народом с целью преследования своих собственных, сугубо бюрократических интересов...

... Откровенным антисоветизмом отличается авторская оценка государственного строя СССР...

... Огульной критике подвергаются все формы политической жизни, права и свободы советских граждан. Одновременно с клеветническими измышлениями по поводу государственного строя автор злобно высмеивает принципы социалистической демократии, советскую форму народовластия, избирательную систему, народных депутатов. Грубо фальсифицируется внешняя и внутренняя политика СССР..."

Ну и так далее.

И - выводы, которые стали основанием для суда отправить Леонида Андреевича Васильева в лагерь:

"На основании тщательного анализа рукописи пришли к следующему заключению:

1. Идейная направленность рукописи имеет ярко выраженный антисоветский, антикоммунистический характер.

2. Вся рукопись по своему идейному содержанию является произведением, порочащим советский общественный и государственный строй и построенным на заведомо ложных клеветнических измышлениях".

То есть именно то, что и должно было соответствовать знаменитой 190 "прим".

Когда же все это было-то?

Да только что. На нашей памяти. Ближайшей памяти.

Почему же кому-то еще все хочется, хочется, хочется вернуться туда?..

Помню, получив все эти документы, я позвонил Леониду Андреевичу, чтобы узнать, да как же оказались у него в руках все эти доносы?

После освобождения я пришел в суд и попросил показать мое уголовное дело. Там где-то посовещались - и дали. И я стал все эти письма перефотографировать.

Тайно, что ли? - помню, предположил я.

Да нет, открыто... Они же не дорожат своими людьми, - услышал я в ответ.

Пытаясь в этой главе найти ответ, почему же, почему с такой легкостью люди соглашались пойти на службу к НИМ, я искал самые различные объяснения.

Может быть, в истории Васильева заключен еще один ответ на эти "почему?". Да потому! Потому, что так было принято. Так было - нормально, естественно, как нормально и естественно плясать на свадьбах и плакать на похоронах.

Так жили. Так, казалось тогда, и надо было жить.

Человек определяет течение времени? Или время - жизнь человека?..

Но все-таки... Но все-таки...

"Надо... Надо... Надо..."

"Не могу... Не могу... Не могу..."

Нет, не надо говорить о том, что выбор этот легкий, и потому естественен для человека. Ох, если бы было все так, какой бы простой и красивой оказалась наша жизнь! Но это - когда не столкнешься, когда не прижмет, когда не припечатают к стенке...

Я не говорю о том, что сегодня этот выбор совсем уж безболезненный. Но тогда, в эпоху откровенной доносительской идеологии?

Только можно представить, как приходилось человеку.

Потому я жадно ловил в историях, которые прочитал или услышал (особенно из того времени), как все-таки удавалось не сломаться, выдержать, выжить.

Доктор технических наук, профессор заочного политеха Герман Устинович Шпиро позвонил, а потом пришел в редакцию.

- Я родился в 1913 году, то есть, как вы догадываетесь, человек уже немолодой. Рос в более или менее благополучной семье... Один мой дядя жил в Омске - его арестовали, и он исчез. Следом, в 1936 году, арестовали, уже в Москве, еще одного дядю. И через месяцев семь мне позвонили...

- Оттуда?

- Да, с Лубянки... Сказали, что задерживают жену дяди, мою тетю, и попросили, чтобы я принял их детей на воспитание. Мальчику было лет десять, а девочке - года четыре. Я приехал, написал расписку и забрал детей... Я их воспитал. Мальчик стал известным искусствоведом. Рудницкий... Слышали такую фамилию?

- Кажется, слышал...

- Да, так вот...

- Ну а что случилось с вами?

- Для этого я пришел к вам, чтобы рассказать, как же было тогда...

Этот рассказ Германа Устиновича до сих пор хранится у меня на диктофонной кассете.

"У меня все было более или менее в порядке, хотя в течение десятков лет в шкафу хранились запакованные теплые вещи, на случай ареста. Я хорошо понимал, что у нас в стране происходит, и потому был очень осторожен во всех разговорах... Так все шло тихо-мирно до 1940 года. А где-то осенью 40-го - я тогда работал инженером в "Метропроекте" - мне позвонили, и я услышал:

Герман Устинович, моя фамилия Петров... Я приехал с Севера... В журнале мне попалась ваша статья по расчету шахт, и мне очень бы хотелось с вами встретиться.

Я предложил ему приехать ко мне на работу. Он ответил, что лучше встретиться у него в гостинице, так как он очень плохо знает Москву. Не мог бы я приехать к нему?

Я согласился и после работы отправился в "Балчуг".

Повторяю, жизнь научила меня осторожности, и потому у администратора я уточнил, на самом ли деле в 525-м номере проживает Петров? Мне подтвердили: да, проживает. Я поднялся.

Петров оказался приятным человеком лет сорока. Он сказал, что занимается проблемами прочности шахт там у них на Севере и потому хотел бы со мной проконсультироваться... Мы поговорили немного об этом, а потом он начал говорить совсем о другом:

Вы знаете, как у нас шло раскулачивание? Сотни стариков, женщин, детей умирали от голода...

Я насторожился, ответил что-то вроде того, думали ли эти кулаки о своих батраках...

Говорил, скрепя сердцем, так как отлично обо всем знал, но понимал, что отвечать должен именно так.

Потом он сказал: как можно строить метро в Ленинграде, когда каждый знает, что там валуны.

Строительство ленинградского метро тогда почему-то держалось в секрете, и я насторожился... Были и другие такие же вопросы.

Когда он позвонил и заказал обед в номер, то принесли поднос, где было накрыто на двоих, хотя он и не сказал, что в номере было двое.

Мы расстались, и я пообещал Петрову принести расчеты, которые он попросил сделать...

Снова мы встретились через два дня, и он мне заплатил за расчеты триста рублей - большие по тем временам деньги, но, в принципе, заслуженные: расчетчиком, повторяю, я был очень квалифицированным. Я написал расписку в получении денег...

Петров, помню, пригласил меня в ресторан - я категорически отказался, сказав, что не любитель ходить по ресторанам. И мы распрощались.

Прошло три дня. Ко мне подходит начальник отдела кадров и говорит, что меня срочно вызывают в управление Метростроя. Срочно, немедленно... Вышел на улицу, оглянулся - и увидел, что начальник отдела кадров стоит на пороге и смотрит мне вслед...

Рабочий день в Метрострое уже заканчивался.

На лестнице меня ждали двое. Показали удостоверения и провели в какую-то комнатку на третьем этаже.

- Знаете этого человека? - показывают мне фотографию Петрова. "Знаю..." - "Кто это?" - "Он представился Петровым. Сказал, что с Севера. Несколько дней назад я консультировал его". А они мне: "Вы знали, что он французский шпион?" "Откуда?.." - удивился я. "Так вот, - объяснили мне, он - шпион. Мы его задержали. Он дал показания, что получил от вас ряд ценных сведений, в частности о том, что в Ленинграде строится метро, и что он приезжал в Москву для того, чтобы наладить с вами связь. А ваш адрес дал ему ваш дядя, который недавно приезжал в СССР". Я рассказал, как мы встретились, но сказал, что я ничего не говорил о метро, так как сам не знал, строится ли оно в Ленинграде или нет. А они: "И все-таки вы виноваты перед нашей страной". Я ответил, как тогда было положено, что понимаю свою вину и постараюсь ее искупить честным трудом. Но они мне: этого мало, надо, чтобы я на них работал. "Если это так надо, то добивайтесь моего перевода к вам", - ответил я. "Нет, - ответили они и откровенно заявили: - Вы должны работать на нас секретно". Я ответил категоричным отказом... Они: "Подумайте. Вы же знаете, что мы можем сделать с вами все что угодно...". "Знаю", - вздохнул я.

Мне предложили написать объяснение, заперли в комнате и ушли.

Я остался один. О чем я тогда думал? Да о том, что если не дам согласие работать на них, то скорее всего меня арестуют. А если дам? Если все-таки заставят, то в тот же вечер повешусь...

Через час они возвратились: "Ну?" Я снова повторил свой категорический отказ. Они опять заявили, что могут сделать со мной все что угодно, и добавили, что "граница на замке" и что я никуда не денусь... Потом меня заставили написать расписку о неразглашении. И - отпустили.

На улице я очутился уже в четыре утра. Вышел на Красную площадь... Пусто, темно... Километров десять я прошел пешком, пока, наконец, не открылось метро...

Я понимал, что это - провокация. Начал вспоминать и вспомнил.

За несколько недель до встречи с Петровым меня вызвали в отдел кадров, там сидел какой-то военный, который стал расспрашивать, чем я конкретно занимаюсь, сколько зарабатываю...

В то время у себя в институте я был на виду, и вот почему. Я зарабатывал раза в три больше, чем другие проектировщики. Может быть, потому что был самым квалифицированным...

И тут он говорит мне, что им очень нужны квалифицированные люди: "Как вы посмотрите на то, что мы дадим вам работу с повышением?"

Я отказался, сославшись на то, что занимаюсь еще и научной работой, которая отнимает много времени. У меня опубликовано довольно много статей. Потом он меня вдруг спросил, есть ли у меня родственники за границей?

А они у меня были - и дядя в Польше, и дядя во Франции. Тот, что из Польши, даже приезжал ко мне в гости.

Военный рассказал, как на меня вышел - прочитал мою статью в журнале, позвонил в наш отдел кадров и спросил, как найти автора. И тут-то он прокололся: статья была ошибочно подписана не "Шпиро", а "Шаиро", человека же с такой фамилией у нас не было...

Через несколько дней мне снова позвонили с Лубянки, сказали, что на меня заказан пропуск. Я, конечно, испугался: поехал к брату и оставил у него все свои записные книжки.

В кабинете, куда я поднялся, меня ждал хмурый человек, который тут же с порога спросил, какой дядя ко мне приезжал, из Польши или из Франции? Ответил, что из Польши. Он помолчал и спросил, есть ли у меня к ним какие-либо просьбы? Я набрался смелости и сказал: "Не подсылайте ко мне никого больше и больше, если можно, меня не беспокойте..." Он бросил хмуро: "А уж это зависит от того, понадобитесь ли вы нам или нет".

Надо ли говорить о том, каким счастливым я вышел на улицу...

Снова я увиделся с НИМИ только после войны, в 1946-м.

Звонок из отдела кадров: "Вам надо срочно явиться в военкомат". "Ладно, приду..." Буквально через две минуты снова звонок: "Вы еще не ушли? Быстрее, быстрее... Там ждут".

Я удивился. Возле военкомата меня ждал человек. Показал удостоверение... Меня снова привели на Лубянку.

Человек представился, что его фамилия Чулков и он уполномоченный НКВД по нашему НИИ. Он достал какую-то папку и начал листать, время от времени задавая вопросы, от которых мне становилось страшно.

Откуда вы знаете о расстреле поляков в Катыни? Отвечаю, что узнал об этом из наших газет.

Но вы сказали, что знали об этом раньше?

Я почувствовал, как на голове начали шевелиться волосы. Дело в том, что у меня была одна знакомая, которая работала в ТАСС и должна была слушать немецкие передачи. И она мне рассказала о катыньской истории за день до того, как советская версия появилась в газетах... Когда в тот день я пришел на работу, то спросил одного своего коллегу, слышал ли он о расстреле в катыньском лесу?

И я понял, как этот факт попал в мое досье.

Потом Чулков достал еще одну бумажку: "Вот вы как-то сказали, что в стране было проведено две переписи населения, потому что по первой выходило в стране слишком много неграмотных и верующих".

Еще вопрос: "Вы знаете такого Маханека?" - "Знаю... Есть у нас такой начальник лаборатории..." - "К нему надо подойти и задать один вопрос..." Я ответил, что не только не буду задавать ему вопросы, а вообще не буду с ним разговаривать и даже здороваться...

Понимал, что встал на край пропасти, но другого выхода я для себя не видел.

Дальше он снова начал говорить, что я - болтун. Согласен, отвечаю, постараюсь исправиться. Он снова: "Вы должны на нас работать". - "Нет". "Посидите подумайте..."

Он запер меня в комнате. Возвратился через час: "Ну что, подумали?" "Да... Не буду у вас работать..." - "Тогда пойдемте".

Меня привели в другой кабинет. Другой чекист, видимо, начальник Чулкова, спросил его: "Ну что?" - "Он категорически отказывается..." "Идите, вы знаете, что с ним делать..."

Меня вновь заставили написать расписку о неразглашении...

Это было мое последнее в жизни свидание с НИМИ.

Я даже сам не знаю, как меня пронесло тогда мимо них..."

Вот таков был рассказ Германа Устиновича Шпиро, слово в слово оставшийся на моем диктофоне.

Но было еще кое-что, не вошедшее в диктофонную запись.

Когда мы уже прощались, он сказал мне:

- На всякий случай - вот мой адрес... Знаю, о чем вы пишете... Они этого не очень любят. У меня вы всегда будете себя чувствовать в безопасности...

О, Господи!

Какое счастье все-таки мне подвалило в жизни!

Когда довольно часто мне задают вопрос, не страшно ли мне от того, что и о чем я пишу, я обычно отмахиваюсь: "Да ладно, ладно... Такие вопросы для студента-первокурсника журфака, романтизирующего нашу странную профессию". Но вспоминая всякие приключения, связанные с напечатанными статьями и, куда чаще, с теми, над которыми еще работал, думаю о людях, которые подставляли плечо в довольно сложных и даже иногда рискованных ситуациях. О тех, кто давал ночлег в чужом городе, чтобы не засвечиваться перед местным начальством, кто перевозил мне документы, рискуя нарваться на неминуемые неприятности, кто страховал при встречах со всякими сомнительными типами и кто проводил вместе ночь с "Калашниковым" в руках (и такое тоже случалось).

Я особенно уже ничего не боюсь в жизни. По крайней мере того, что может случиться со мной самим (близкие, родные - это особый страх, который не может не присутствовать в нормальном человеческом существе). Но хорошо понимаю и честно в этом признаюсь, что не боюсь не из-за врожденного бесстрашия (чушь все это и ерунда!). Знаю, знаю и счастлив от этого знания: не один я, нет! Не говорю о друзьях, которые всегда приходят на помощь в самых немыслимых жизненных ситуациях. Просто - о людях, о народе, о человечестве, которое куда больше приспособлено для того, чтобы спасти ближнего, чем для того, чтобы ближнего предать.

Странно, что именно об этом думаю, когда снова, снова, снова пытаюсь понять суть и сущность тех, для кого предательство стало профессиональным ремеслом, то ли по собственной воле, то ли по стечению обстоятельств.

Да нет ничего в этом странного. Нет!

"Какой повод я дал ИМ для этого?" "За какие провинности или заслуги выбрали именно меня?" "Может морда у меня похожа на сексотскую?" "С самого начала, как только прозвучало это предложение, я почувствовал себя растерянным и униженным. Как же так? Меня? Это было настолько мерзко, что хотелось в кровь разбить кулаки об стенку" - выискиваю эти строчки в письмах.

Пытаюсь понять, что же такое с нами было вчера.

Осталось ли сегодня?

Возвратимся ли к этому завтра? Возвращаемся? Никуда не уходили?

... Как мы и договаривались, агент "Пушкин" появился в редакции спустя два дня. Пришел и замечательный московский доктор - Виктор Давыдович Тополянский. Я ушел из комнаты, оставив их один на один. Вернулся через час. "Пушкина" уже не было.

Ну что? Что с ним?

Да не я ему нужен - больница нужна. Психиатрическая, - ответил Виктор Давыдович. - Все, что он тебе рассказал, правда. Кроме одного: потом он заболел. Мозг не выдержал всего того, что с ним произошло. Как говорили когда-то раньше - сошел с ума. Хочешь, могу тебе объяснить подробно симптомы. Но ты, наверное, все равно не поймешь.

Трудно все-таки бывает жить. Трудно и больно.

ГОЛОСА ИЗ ХОРА

М. П., Новосибирская область, 1942 год

"Шла война. Немцы подходили к Москве... Я учительствовала в одном из районов Новосибирской области. Муж был на фронте, а дома - две маленькие дочурки и старая мама.

Не то в конце 1941-го, не то в начале 1942-го привезли к нам немцев из Поволжья. Надо отдать должное людям - встретили их по-человечески. Никаких оскорблений, никаких выкриков. Поделились с ними картошкой, овощами. Расселили по домам. И обратили внимание - они быстро привели свои жилища в божеский вид: окошки заблестели чистотой, во дворах соринки не увидишь. Обратили внимание, что овощи у них начали созревать раньше всех, умели работать люди.

К нам в школу была назначена учительницей Элеонора Генриховна. Моя старшая дочь училась у нее в классе, и мы очень быстро с ней сдружились. Мне было тогда около 30 лет, ей около 40. Она была одинокой: дети ее, сын и дочь, были в лагере под Новосибирском, работали там на заводе, а мужа расстреляли за "шпионаж"...

Она с большим достоинством несла свой крест... Все длинные осенние и зимние вечера мы проводили вместе. Она была удивительно умной, милой и интеллигентной женщиной.

Мы пили морковный чай, пекли картошку, благо все это было в достатке, и говорили, говорили, говорили. О жизни, о поэзии, об архитектуре.

Но однажды меня вызвали в райком партии, якобы прочитать лекцию на партактиве. Я удивилась, так как была беспартийной и никогда в партию не стремилась - ненавидела ложь, которой была проникнута вся "авангардная". В райкоме партии мне указали на дверь второго секретаря. Я вошла. Там сидел начальник районного управления НКВД. Он мне предложил сесть и сказал:

"Вы дружите с полуфашисткой! И обязаны извлечь пользу из этой дружбы..."

Я ошарашенно открыла рот... А он: "Не надо пугаться. И отказываться вам с вашим положением нельзя..."

О, положение свое я знала. Дочь расстрелянного "врага народа", сестра томившегося в ГУЛАГе брата, "японского шпиона".

"Что вы должны делать... - продолжал начальник. - Вам надо влезть к ней в душу и всеми силами добиться, чтобы она открыла вам все карты своей вражеской деятельности".

Господи, какой "вражеской деятельностью" она могла заниматься, если единственным "промышленным предприятием" в нашем районе была общественная баня?

Почти год моя деятельность в качестве Маты Хари не приносила НКВД никакой радости.

И вдруг - засветилась...

В канун Нового года меня откомандировали в Новосибирск выбить гостинцы школьникам для новогодней елки. Я сказала об этом Элеоноре Генриховне. Она даже поднялась со стула: "Умоляю... Отвезите посылку моим детям" (езды от Новосибирска до лагеря, где они томились, было всего-навсего двадцать минут).

Я согласилась, но о посылке - я понимала - должна была доложить НКВД. Мне приказали: в канун отъезда, в полночь, я должна отнести посылку на проверку в НКВД.

Ночь, к моей радости, была темной. Когда заснули не только люди, но и собаки, я, как шпионский резидент, подняла воротник пальто и отправилась в НКВД.

Там посылку вскрыли и все высыпали на стол (шторы при этом они наглухо задвинули). В посылке были: килограмма три сырой картошки, мешочек с черными сухарями, штопаное-перештопаное чистое белье, две пары теплых носков и... мешочек с сахаром.

Сахара было грамм 350-400 - не больше.

Чекисты перебрали всю картошку, перенюхали сухари, прощупали все швы в мешочках и приказали посылку зашить.

А мешочек с сахаром протянули мне.

Я в ужасе отшатнулась: "Зачем?! Мне не надо..."

Они хохотнули: "Тогда сахар отдадим в детский дом", - хотя в нашем районе не было никакого детского дома.

Я вся похолодела и взмолилась: "Верните сахар! Ведь Элеонора Генриховна подумает, что я его присвоила..."

- Фашистам сахар не положен, - отрезал начальник.

- Тогда я скажу ей, что посылку вскрыли вы...

- Что? - заорал начальник и выразительно крутанул пальцем около виска. - Чокнутая, что ли?!

...Лагерь я нашла быстро. Часовой очень благожелательно поговорил со мной, послал в барак солдата, и вскоре к проходной вышла красивая молодая немка. Она сказала, что дети Элеоноры Генриховны на работе, но она передаст им посылку. И назвала свою фамилию. А часовой добавил: "Без сомнения отдаст... Они точно по адресу передают..."

Элеонора Генриховна была очень огорчена, что я не повидала ее детей...

А недели через две после моего возвращения она, встретив меня, сказала: "Больше, пожалуйста, ко мне не заходите..."

Так, по милости этих подонков из НКВД, я в ее глазах оказалась воровкой.

И только сегодня, когда мне уже 78 лет, я рассказываю о том, как гнусно поступили со мной чекисты, которых я люто ненавижу за гибель всех моих родных, за мой позор, за мой страх перед этой страшной организацией.

Адрес на конверте. Не за себя боюсь. За детей, внуков, правнуков".

Лидия БОРОДИНА Москва, 40 - 50-е годы.

"Шла война. В Куйбышев тогда был эвакуирован дипломатический корпус и ряд корреспондентов зарубежной прессы. Меня взяли на работу в кассу приема иностранных телеграмм при Центральном телеграфе: телеграфу нужны были люди, знающие язык, я только что закончила институт иностранных языков.

Однажды какая-то женщина - она оказалась курьером норвежского посольства - вместе с очередной телеграммой подала мне листок бумаги и попросила:

- Переведите мне, милочка, это письмо нашему послу. А я вам билетики в Большой принесу (театр тоже был в Куйбышеве).

Письмо было отвратительно лакейским по содержанию. Она-де впервые в жизни видит людей, которые относятся к ней по-человечески, впервые досыта поела, посол вот недавно котлетами угостил - одним словом, что-то в этом роде.

Сейчас я думаю, что отнесла это письмо в 1-й отдел только потому, что была в это время секретарем комитета ВЛКСМ. Совсем недавно погибла Зоя Космодемьянская, мы все искали любую возможность быть полезным фронту, а тут вдруг такое холуйское письмо.

В 1-м отделе мне сказали: переведите и отдайте. Перевела и отдала. (Спустя два-три года увидела эту самую женщину в Москве, в той же должности, в том же посольстве).

Не знаю, сколько моих заявлений лежало в военкомате, чтобы взяли на фронт, но однажды - я была дома после дежурства - подошла машина, мне дали повестку, и я поехала в полной уверенности, что еду в военкомат, счастливая, что наконец-то поверили (а я ведь дочь "врага народа"), что я скоро пойду на фронт. Но военкомат мы почему-то проехали. Тогда я спросила:

- А куда же мы едем? Я вернусь домой?

- Это от вас будет зависеть, - ответили мне, и тогда я все поняла.

Повезли на улицу Степана Разина, там НКВД. Посадили в кабинете, где была застекленная дверь в соседнюю комнату, стекло прикрыто занавеской. Сидела долго. Нервно позевывала.

Потом пригласили войти. Сначала все по форме. А дальше по нарастающей: "Что же это, Лидия Петровна, вы так компрометируете звание жены советского командира? Ведете себя плохо, как вы представляете себе вашу дальнейшую жизнь?.."

Я ничего не понимаю. А следователь смотрит на меня прямо-таки с гневным упреком и вдруг говорит:

- Мы вам не верим. А если хотите, чтобы поверили, помогайте нам.

Как это?

А так: мы вам скажем, что нам интересно знать. Я в то время была очень вежливой девицей:

- Извините меня, пожалуйста, но я не могу. Я ведь еще учусь в студии, пишу стихи, и это мне совсем не подходит. Конечно, если как та тетка, с котлетами, то я приду и расскажу, потому что она действительно позорит нас перед иностранцами, а так, как вам нужно, - не могу.

Отпустили: "Идите и поразмышляйте о вашем поведении".

(Я, естественно, не думала тогда, что то письмо было провокацией, проверкой меня на патриотизм, но вот почему-то понесла его все-таки в 1-й отдел. А если б оно было искренним выражением благодарности и ту женщину тогда же и арестовали бы... Хотела ли я этого? Упаси бог! Но я это сделала. И сейчас меня в этом моем поступке только то и оправдывает, что она была провокатором).

А потом наступил 1943 год.

У меня перемены. Я еду в Москву. Пропуск получен. У меня фанерный чемодан, на крышке которого еще маминой рукой переписаны мои детские вещи, и... часы. Большие настенные часы с мелодичным звоном.

Сразу все получилось не так, как мыслилось. Жила в чужой семье на положении не то домработницы, не то будущей невестки. Об учебе речи не шло.

А на Кузнецком мосту была странная для тех лет газета. Она называлась "Британский союзник", и у нее было два редактора: советский и английский. Выходила она на русском языке.

Однажды я там проходила и увидела вывеску. Поднялась на второй этаж. Навстречу вышел длинный джентльмен, которого я на хорошем английском спросила, не нужны ли им переводчики.

Кажется, уже через неделю я была сотрудником этой газеты и получила жилье в гостинице "Метрополь", которое оплачивала редакция. Ужасно гордилась. Зарплата - две тысячи в месяц.

Вот тогда-то и позвонила мне какая-то женщина и предложила встретиться возле Моссовета. Она была в синем пальто с серым каракулевым воротником, лет сорока, с миловидным лицом. Наверное, на третьем вопросе, на который я, как и на первые два, получила совершенно невразумительный ответ, я все поняла. И когда она привела меня в чью-то пустую квартиру на улице Горького (теперь-то я знаю, почему эта квартира была пустая), села за стол и приготовилась говорить, то первые слова, которые я сказала, были:

- А я уже догадалась, кто вы. И я согласна.

Да, вот так и было. И слова-то еще не было сказано, а я такая умница-разумница - прямо так и заявила: я согласна. И расписалась о неразглашении тайны. Ст. 121 УК РСФСР.

Что же я делала, выполняя функции секретного сотрудника НКВД? Какие важные сведения могла передать органам двадцатитрехлетняя особа, работавшая в окружении иностранцев?

Что могли делать все эти Джоны, Тэды, Вилли? Им тоже всем по 20 с небольшим, они солдаты в американском или английском атташатах. У каждого есть своя "ханичка" (милая), и интерес тут вполне определенный. Я не была исключением. За мной ухаживали, приглашали на "парти" и говорили о разном. О нашей свободе тоже, и всегда с насмешкой.

Донесения мои были всегда однотипны: "он сказал", "я сказала". Причем, как правило, он говорил то, что хотел, про наши порядки, а я выдавала патриотическую тираду, что и фиксировалось в моем донесении.

Иногда, откровенно посмеиваясь, какой-нибудь Стив или Фрэнк спрашивал: "Лидия, а как вам нравится вести двойную жизнь?" Я становилась в позу оскорбленной невинности, а они говорили слова, соответствующие нашим "а нам до лампочки". Конечно, им было до лампочки, они были из другого мира. И они знали, что после первой, даже случайной встречи с иностранцем девчонку немедленно приглашали в НКВД, а она на другой же день с ужасом рассказывала своему "ханичку", что с ней произошло, и либо переставала с ним встречаться (но все равно получала срок: с нами сидела одна девушка за единственный визит с иностранцем в ресторан), либо шла на риск, а может быть, принимала те же условия, которыми связали меня.

Ох, как же быстро я поняла, в какую клоаку столкнула меня моя коммунистическая бдительность! Меня превратили в марионетку с ниткой на шее: иди туда, не ходи сюда, с этим не встречайся, а с тем - иди на все условия. А мне как раз не нравился тот, с кем "на все условия", и хотелось видеть того, с кем "нельзя".

Отсутствие русских друзей, боязнь старых знакомых поддерживать со мной добрые отношения - это мучило меня. "Двойная жизнь" была нелегким делом. Хотя никто из иностранцев, естественно, не делился со мной "диверсионными намерениями" и планами "стратегических операций", все равно внутри у меня всегда было противное чувство: каждый свой шаг я контролировала в своих донесениях, а к тому же должна была запоминать все то, что говорили в тех компаниях, где я бывала.

И однажды, больше не выдержав, я написала в органы письмо. Длинное, не очень связное, нотам была просьба: "Если надо, арестуйте меня на год, но уберите из этого мира. Я больше не могу так жить, когда мне не верят ни свои, ни чужие".

Что мне ответили - не помню. Скорее всего - ничего. Но первыми словами следователя; когда меня утром 19 сентября 1947 года привели на Лубянку, были: "Ну вот, Лидия Петровна, мы выполнили вашу просьбу. Вы просили арестовать вас, правда, просили на год, но уж сколько пробудете - не обессудьте..."

И в лагере обо мне не забыли. Не помню, какой это был пятидесятый - не то первый, не то второй, может быть, это еще был 49-й, кажется, осень. Откуда-то прибыл новый опер и вызвал по очереди "смотреть фотографии". Мне тоже показал несколько штук, а потом попросил: напишите, пожалуйста, вашу биографию, укажите, с какого времени поддерживаете с нами связь, и добавьте: "желание сотрудничать с органами НКВД у меня сохранилось..."

... Оглядываясь сегодня назад, я вижу перед собой разного возраста мужчин, у которых я была на связи. Иногда совсем молодых, иногда таких, кому я годилась в дочери. Разве они не понимали, в какое дурацкое положение ставила их верховная власть, заставляя держать в секретной службе таких, с позволения сказать, сотрудниц, как я, и сотни подобных мне девчонок, жаждавших веселья, любви, замужества? Кого интересовали откровения удалых шоферов, щеголявших перед русскими девочками "Кэмэлом" и "Лаки страйком"? Как они могли, эти взрослые люди, сидевшие в своих кабинетах под портретами Сталина и Берии, всерьез вести игру в разведработу с такими, как я? Кому были нужны мои "оперативные" донесения о свидании с Тэдом на пикнике в Серебряном бору?

Теперь остается сказать, зачем я все это написала. Если кто-нибудь скажет, что это смелый поступок, я признаюсь: ничего подобного. Я по-прежнему всего боюсь. С трепетом вскрываю каждое казенное письмо. Не люблю, когда молчат в трубку, потому что думаю, что это ОНИ, хотя и понимаю, что и время совсем другое, да и интереса я ни для кого давно не представляю.

Если же кто-нибудь захочет бросить мне в лицо презрительное слово "сексот", я отвечу: не стала бы я писать всего этого, будь я хотя бы перед одним человеком виновата в его аресте. Совесть моя чиста.

О другом я думаю. Почему я была такая в свои молодые годы? И ответ нахожу в силе, во всесилии слова. Разве же я не знала про 37-й год? Это я-то, увидевшая своего отца, изувеченного побоями через три месяца после ареста? Я ли не знала, что всех, поголовно всех кавэжэдевцев арестовали в 36-м и 37-м, а потом провели "второй набор" в 47-м? Разве я не видела колючую проволоку в районе строительства Куйбышевской ГЭС? Почему же я и тысячи таких, как я, восторженно внимали слову? Значит, оно было сильнее истины? (Таких, как ребята из "Черных камней" Жигулина, было не так уж и много.)

Выходит, слово может ослепить, затмить разум, убить. Я повторяю это как банальный трюизм, и я не скажу ничего нового, утверждая, что слово может и вдохновить на подвиг, творчество, милосердие.

И вот я думаю: если оставить слову только две категории - доброту и мудрость и сделать его сегодня таким же всесильным, каким оно было в годы сталинского террора, но только теперь со знаком плюс, то через двадцать лет не будет в России людей, которым станет стыдно смотреть друг другу в глаза.

А сейчас говорится так много слов! В разные стороны тянут наше несчастное общество политические лебеди, раки, щуки, а возле МГУ стоит юноша, на спине которого написано: "Не верю никому".

Мне хочется сказать этому мальчику: "Милый, я тоже верила себе, я была уверена в своей правоте, и что получилось..."*

Неверие - не выход. Выход в ясном разумении, что есть добро и что есть зло. Если тебе скажут: "Бей женщину" - ты же поймешь, что это зло? Если тебе будут говорить, что ты самый умный, потому что ты - русский (грузин, армянин, еврей и т. д.), ты же поймешь, что это зло?

Ты должен найти свою веру. И защищать ее словом, которое будет мудрым и добрым. Вот для тебя-то, кому жить в третьем тысячелетии, я написала это письмо".

----------------------

*Примечание:

Л. Бородина имеет в виду Андрея из Львова, чье письмо я опубликовал в "Литгазете":

"Я агент КГБ с 1984 года и горжусь этим. Нет, я не отъявленный сталинист" не фанатик-коммунист из сторонников Нины Андреевой или Лигачева. Я реально смотрю на вещи и знаю, что коммунизм это утопия, а у КПСС нет никакого будущего.

У меня очень мягкий характер, я слабовольный, и многие этим пользуются. И то, что являюсь агентом КГБ, придает мне силы жить. Мне уже за 30, карьеру я не сделал, и мое сотрудничество с КГБ поднимает мой авторитет в моих же собственных глазах. Пошел я на сотрудничество с КГБ совершенно добровольно, и ваши статейки не убеждают в ошибочности моего выбора.

Деньги я от них брал и брать буду. Мои друзья догадываются, что я связан с КГБ, и мне даже приятно, что они меня побаиваются. Современная жизнь - сложная штука. Надо постоянно держать ухо востро, а сотрудничество с КГБ научило меня осторожности, конспирации. Я люблю свою страну и, сотрудничая с КГБ, я защищаю ее. Призывы ликвидировать КГБ я считаю аморальными. Сейчас не модно цитировать Ленина, но я приведу его слова: "Любая власть только тогда что-то значит, когда она умеет себя защищать". КГБ стоит на страже безопасности страны. Может быть, не всегда его методы законны и моральны, но я не думаю, что методы других разведок и контрразведок - ангельские. При любой власти секретные сотрудники нужны. Нет ни одной страны в мире, где бы службы безопасности не пользовались услугами секретных агентов.

По понятным причинам пишу, изменив почерк, и подписываюсь не своим именем".

Владимир НОВОСЕЛОВ, кинорежиссер Свердловск. Конец сороковых.

"С войны в родной Свердловск я вернулся в сорок седьмом молодым человеком, заметным, статным, но ужасно робким (я и сам это знал) и застенчивым, как красна девица. Вернулся, отработав два года в советских загранучреждениях в Австрии. И потому, когда появился на танцах в Горном институте, одетый в смокинг с атласными отворотами, благоухая заморскими духами, то... сами понимаете. Внимание к моей экзотической персоне привлекали, наверное, не только пылкие взоры худосочных от военной голодухи девушек. Вскоре прозвенел первый звонок.

В нашем ЖАКТе (жилищное акционерное кооперативное товарищество), сколько себя помнил, бессменно работал участковым милиционером Константин Павлович Демин. Мы, дворовая шантрапа, звали его Копалычем. Исключительной порядочности и доброты человек этот многих из нас уберег от кривой дорожки, и, став теми, кто мы есть, не раз, встречаясь позже, мы вспоминали Копалыча добрым словом.

Так вот, однажды, когда я колол дрова, готовясь к зиме, подсел ко мне Копалыч, вытер взмокшую лысину внушительных размеров платком и завел такой разговор. Ты, дескать, Володя, - фронтовик, комсомолец и, без сомнения, патриот Родины. А я, старый, получил задание, которое можешь выполнить только ты. Кто дал такое задание - и не спрашивай, не имею права.

Таинственность его слов интриговала, а чистосердечное признание внушало доверие. Так или иначе - то ли от врожденной робости, то ли из доверия к нему, но я согласился помочь исстрадавшемуся от нравственных мук человеку, годившемуся мне в отцы.

А суть дела сводилась к следующему. До войны в одной группе со мною в машиностроительном техникуме при Уралмаше учился Коля Плясунов. Он, как и я, ушел добровольцем на фронт и где-то осенью сорок третьего исчез, стал числиться пропавшим без вести. А тут совсем недавно его, якобы, видели живым и здоровым на Украине, но под другой фамилией, что сразу же навело на подозрение. Мне необходимо было навестить его мать и деликатно выспросить, не поддерживает ли она с ним связи, а еще лучше - выведать адресок.

Встреча состоялась. Я сознательно пошел на такой шаг хотя бы из желания узнать правду о своем товарище, но вел себя настолько неуклюже, что мать Коли тут же замкнулась, и потому пришлось несолоно хлебавши ретироваться.

Той же осенью сорок седьмого по справке об окончании двух курсов техникума меня без экзаменов (была такая льгота у фронтовиков) зачислили в университет на отделение журналистики. Акцентирую на этом внимание намеренно, так как в недалеком будущем сей факт сыграет немаловажную роль в моей судьбе.

На нас, фронтовиков, только что окончившие школу ребята смотрели с немым обожанием. Потому, наверное, охотно и искренне выдвигали на большинство постов в студенческом самоуправлении. Мне пришлось стать членом комитета ВЛКСМ и редактором сатирической газеты "Наш крокодил". Широкая популярность газеты отсвечивала и на нас, ее издателей, а популярность в те времена была вещь весьма опасная, в чем вскоре мне довелось убедиться.

После второго курса, в разгар переводных экзаменов, ничего не подозревающего меня вызывают в отдел кадров. По миллион раз тиражированному сценарию, инспектор представила мне миловидного человека в штатском, перед которым лежало мое личное дело, и тихо испарилась. Охваченный внезапным страхом, я не расслышал его фамилии, только понял, ОТКУДА он. Сославшись на неудобство беседы в этом помещении, он пригласил меня в стоявшую у подъезда черную "эмку", и мы поехали на Ленина, 17. Для свердловчан этот комплекс зданий на углу Ленина - Вайнера все равно что Лубянка для всех нас. У него своя страшная, кровавая история.

Память мгновенно высветила случай из детства. Шел косивший людей незабываемый тридцать седьмой. Однажды мы с мамой проходили мимо этого мрачного здания, где в зарешеченных подвалах даже днем горел электрический свет. Часовые, прогуливаясь вдоль стен, поторапливали прохожих: задерживаться категорически запрещалось. Люди с оглядкой, шепотом рассказывали, что здесь приводят в исполнение приговоры троек и особых совещаний. (Что это так, свидетельствую: показывали опустившегося "орангутанга", который шатался по злачным местам, клянча на кружку пива. Я сам слышал его хвастливые заявления о том, как он "дырявил головы врагам народа". Потом он бесследно исчез, или замерз по пьяни, или свои же кокнули за длинный язык.)

Возле одной из решеток к моим ногам упал комок хлебного мякиша с клочком бумаги. Не успел я протянуть руку, как огромной силы удар ниже спины швырнул меня на проезжую часть. Беззвучно плача, мама зажала платком мой кровоточащий нос и в ужасе оттянула меня в сторону. Когда я оглянулся, часовой, тыча штыком внутрь решетки, орал: "Вражины сраные, пули на вас жалко! Вешать вас надо бы..."

Это все я помнил с детства. А сейчас сопровождавший (или конвоирующий?) меня человек передал другому, который назвался Новиковым. Он долго расспрашивал об учебе, делах на курсе, о товарищах, делая особый акцент на активистах. Потом внезапно, в лоб:

- А знаете, нам нужна ваша помощь.

- Какая помощь?

- Не догадываетесь? - пристально-пристально посмотрел он на меня и продолжил: - У вас столько друзей, вы в гуще стольких событий. - Его голос звучал вкрадчиво и любезно. - Нужно понаблюдать за некоторыми студентами. Например, за Очеретиным. Нам известно, что он пишет повесть и хочет назвать ее "Я - твой, Родина". Только Вадим не так уж любит-то ее, Родину. Это нам тоже известно. И потом его родители... Шанхай все-таки... Или вот Рутминский. Скрывал, что он из княжеского рода, ну и пришлось изолировать... А сколько еще таких...

Я был потрясен, потрясен подобной наглой ложью. Вадька Очеретин израненный десантник танковой бригады, участник освобождения Праги! А Виктор?!

- Как же это еврей Рутминский попал в русские князья?

- Не будем дискутировать, - мягко оборвал он. - Ваша задача...

- Шпионить?

- Наблюдать, слушать и...

- Доносить?

- Информировать... - что-то дьявольское было в его ухмылке.

- Ну нет! - Я, кажется, впервые в жизни преодолел собственную робость. - Я не способен на такое, не обучен. Новиков устало вздохнул:

- Что ж, иного ответа я не ожидал. Хотя, признаться, рассчитывал на то, что сын старого большевика, участника революции будет более лояльным к Советской власти. Ваш пропуск! - уже зло бросил он. - Можете идти! И помните: о нашей встрече никому ни звука!

Я уходил, а мне летели в спину слова-выстрелы. В следующий раз меня выдернули уже из дома. Раненько поутру. Все тот же Новиков начал с места в карьер:

- Надеюсь, вы передумали?

- Напрасно надеялись. Ответ будет тот же. - Дерзя, я еще не представлял всех последствий своего отказа.

- Ну-ну... - Откровенная издевка лучилась на его лице. - И вас, стало быть, ни капли не волнует свое будущее? Нет? В таком случае я сейчас живописую его вам. На днях вас исключат из комсомола и, соответственно, с позором вытряхнут из университета. Вас никуда не примут на работу, разве что дворником на говнозавод. О журналистике забудьте. Ну так как, будем сотрудничать?

- Это почему же исключат? - ошалело промямлил я. - За что?

- А за то! Человека, поступившего в вуз по фальшивым документам, надо не просто гнать в шею, а отдавать под суд! Статейку-то, будь-будь, подберем. Любуйтесь...

Он придвинул ко мне мое личное дело студента УрГу. Вместо серенькой с чернильным угловым штампом справки из техникума красовался гербовый аттестат об окончании средней школы. И даже в перечне прилагаемых документов вроде бы моей рукой было вписано подтверждение этому.

- Но это же подлог, липа! - срываюсь на крик.

- Подлог? А кто тебе, щенку, поверит? Иди! Иди и оправдывайся на комсомольском собрании...

Я брел бесконечными коридорами управления нашей безопасности абсолютно раздавленный случившимся и не стану лукавить - была, была такая мыслишка броситься назад, сказать, что передумал, что погорячился. Я же понимал, что эти люди слов на ветер не бросают. Но не повернул, возможно, из-за своей нерешительности, а может, вспомнил мамин девиз: "Все, что ни делается, - к лучшему".

Через неделю был вывешен приказ ректора о моем отчислении из университета "по... состоянию здоровья". Никого не удивило, что инвалид войны не выдержал напряженного учебного процесса, голодухи и сошел с дистанции. Памятуя о подписке о неразглашении, даже друзьям я не рассказал всей правды.

В первые, самые трудные дни на помощь пришел все тот же Копалыч. Выслушав меня, он почесал свою лысину, буркнул что-что вроде "прорвемся" и ушел. А еще через семь месяцев, летом пятидесятого, я с отличным аттестатом отправился в Москву поступать в институт внешней торговли, благо имел при себе рекомендации влиятельных людей, с кем работал в Австрии.

После первого экзамена состоялся, как под копирку, разговор в отделе кадров. Мне передали привет от капитана Новикова и задали все тот же вопрос... О моей поездке в столицу, кроме мамы, знал только один человек. Он и сейчас, как ни в чем не бывало, при встрече раскланивается со мною.

Отказались принимать меня и в мой родной университет, мотивируя тем, что учебный год уже начался и курсы укомплектованы полностью. Причина - не придерешься. И только категорическое вмешательство министра высшего образования СССР Кафтанова решило дело. Не стесняясь моего присутствия, этот добродушный человек-гора гневно отчитывал по телефону ректора за волокиту и неуважение к правам фронтовиков. Министр-то ведь не знал истинную причину моих бед.

А эпилог этой грустной истории таков. Через десяток лет уже корреспондентом центрального радиовещания по Уралу я должен был как то срочно прибыть в редакцию, в Москву. Билетов в столицу, как всегда, не было, и кассир посоветовала обратиться к начальнику агентства. Открываю дверь и вижу - в летной форме сидит ОН. Новиков, конечно же, узнал меня тоже. И такая злоба вдруг вспыхнула во мне, что я, хлопнув дверью, выскочил из этого кабинета.

Но кем он был, этот капитан Новиков? Лишь маленьким, ничтожным винтиком в страшной машине уничтожения и подавления людей".

В. ХАСКИН, пенсионер Харьков. Шестидесятые годы

Моя история, пожалуй, действительно слишком мелка, чтобы рассказ о ней назвать исповедью. Вероятно, она похожа на тысячи других. И все же...

Она была бы скорее комичной, если бы не свидетельствовала о поразительной всепролазности наших спецслужб и не оставляла желания избавиться от неприятного осадка на душе: никакое шпионство не бывает невинным.

Лето 1966 года. Столица Украины готовится к XIII Всемирному конгрессу птицеводов. Предстоит грандиозное мероприятие: тысяча иностранных участников, сотни докладов, международная выставка птиц и птицеводческого оборудования, обширная культурная программа...

Готовится к конгрессу и украинский НИИ птицеводства, в Борках под Харьковым. Я здесь работаю - заведую биохимической лабораторией.

У нас напряженная суета: спешно заканчивается отделка нового здания института, асфальтируются дороги, наводится блеск в только что построенных новых лабораторных помещениях: ведь после официальной программы конгресса к нам должны приехать иностранные коллеги. У нас множество забот, но главная хорошо подготовиться к научному докладу на конгрессе.

В один из этих хлопотных дней меня вызвали в отдел кадров. Кадровичка представила меня сидевшему в кабинете незнакомцу и быстро вышла.

Тот по-хозяйски запер дверь на ключ, назвал себя (имени не помню, но скорее всего оно было ненастоящим, потому буду называть его К. В.) и попросил меня рассказать о себе. Я, конечно, сразу же догадался, что имею дело с товарищем из "органов", хотя раньше Бог миловал от встречи с ними. Но и он, видимо, уловив мою настороженность, снял забрало и сразу же перешел к делу. Деталей беседы не помню, но суть ее состояла в следующем.

В числе участников и гостей конгресса ожидается появление агентов иностранных разведок (что им делать на конгрессе по птицеводству? - помню, поразился я). И потому для полного их выявления КГБ нуждается в помощи наших подлинных участников. Особенно беспокоит чекистов делегация Израиля, в которой могут быть не только профессиональные разведчики, но и люди, специально подготовленные к активной сионистской пропаганде. Именно эти "объекты" входят в сферу интересов КГБ.

Он спросил, не соглашусь ли я сотрудничать и помочь чекистам в Киеве во время конгресса. Здесь же последовало заверение в добровольности моего решения и обоснования в выборе именно моей персоны: делегат, да еще докладчик, да еще чуть ли не единственный еврей среди советских участников. Мне, по его словам, будет легко познакомиться с предполагаемыми объектами (при этом с умеренной деликатностью была отмечена моя характерная внешность, но высказано сожаление по поводу незнания мною "еврейского языка").

Я прекрасно знал тогда цену "добровольности", но не был напуган (в голове быстро прикинул способы убедить его в полной моей непригодности к выполнению таких заданий, но не нашел ни одного стоящего). Меня не задел и национальный привкус предложения, так как долгое время я был вполне благополучен в этом отношении и не имел такой обостренной чувствительности к проблеме "пятой графы", как многие мои соплеменники. Я не был заражен шовинизмом и не верил в опасность сионизма для нашей страны (напомню, что описываемые события происходили за несколько месяцев до шестидневной войны, когда у нас еще сохранялись государственные отношения с Израилем, а эмиграция советских евреев была еще далека от последующего политического драматизма). Тем более мною двигали и соображения патриотического долга, хотя сделанное мне предложение подразумевало это, как и мою полную благонадежность.

Короче, я согласился...

Очень стыдно сейчас признаваться в этом, но перевесило и почти мальчишеское легкомыслие (это в 37-то лет!): мне стало очень интересно, как все это делается, тем более что я с недоверием, почти с иронией отнесся к возможности масштабного проникновения шпионов посредством птицеводства. Киевский конгресс и так ненадолго вырывал меня из довольно тупой провинциальной повседневности, а теперь еще и добавлялось таинственное приключение. К тому же я почему-то был уверен, что этот эпизод не будет иметь продолжения, что вербовка для длительного сотрудничества исключена (так оно впоследствии и оказалось).

А эпизод свелся вот к чему.

К. В. велел мне через день приехать в Харьков и во столько-то часов позвонить по телефону, который он мне оставил.

Я приехал, позвонил. Незнакомый голос назначил мне встречу через час у одного ориентира за парком. Это было малолюдное место. Валерий Сергеевич (так он назвал себя - для меня он B. C.) прибыл без опоздания. У нас началась спокойная и совершенно нейтральная беседа обо всякой всячине. Скорее всего это было обыкновенное прощупывание. Через несколько дней беседа повторилась, но содержание ее я тоже не помню. За день до отъезда в Киев на конгресс во время короткой встречи B. C. сказал, что найдет меня в Киеве и тогда даст уже конкретное задание. "Самому же, - добавил он, - знакомство со мной не поддерживать и не узнавать, если вы меня случайно встретите на конгрессе".

Дальше - приезд в Киев, регистрация, размещение в гостинице, встречи с коллегами, открытие, банкет, заседания, доклады, включая и мой, выставки, концерты - словом, обычный многолюдный и веселый бедлам хорошо организованного большого съезда. Новым для меня было только присутствие множества иностранцев и тревожное ожидание "задания". Вся атмосфера конгресса и общение с коллегами были настолько доброжелательными и праздничными, что в какой-то момент я остро пожалел о своем согласии.

На третий день я издали увидел B.C. со значком участника конгресса на лацкане пиджака - в перерыве заседания, на котором я делал доклад. Но только за три дня до окончания он позвонил мне в гостиницу и назначил встречу, на которой я и получил свое "задание". Мне предстояло познакомиться с одним из членов израильской делегации, который собирался после окончания конгресса поехать в Харьков (для иностранных участников предусматривался ряд туристических маршрутов). У меня была простая и естественная легенда: мне поручено пригласить его в украинский институт птицеводства, сопровождать его и опекать как коллеге - представителю гостеприимных хозяев. Надо было как можно больше находиться с ним вместе, отмечая все его контакты и предметы интересов. Имя моего "подопечного" (на этот раз оно было настоящим) - Хаим Канцеленбоген. Возраст около семидесяти (недурно для шпиона). Давний эмигрант, он должен говорить по-русски, хотя на конгрессе больше говорил по-английски. Сотрудник израильского департамента земледелия.

Тоска меня взяла ото всей этой информации и от этого задания, но отступать уже было поздно.

В сущности, я все сделал "по инструкции". Легко с ним познакомился, пригласил к себе в институт (и он с благодарностью принял приглашение), предложил свои услуги гида (что было принято более сдержанно), два дня старался с ним как можно чаще встречаться в Киеве. Затем встретил его уже в Харькове, на вокзале, помог устроиться в гостиницу, гулял с ним по городу, сопровождал в Борки, пригласил к себе домой, познакомил с семьей, накормил домашним обедом, проводил и с искренней сердечностью - и с облегчением попрощался.

Увы, для моих "хозяев" ничего интересного не было. И это не только мое сегодняшнее злорадство.

Ведь такое знакомство и общение могли произойти и без участия КГБ, без шпионства и постоянной задней мысли от боязни быть искусственно назойливым.

Чем больше я наблюдал этого спокойного интеллигентного старика, его сдержанные манеры, его неторопливую и точную, но с заметным акцентом речь, его естественную реакцию на новые для него черты нашей жизни, тем больше я досадовал и на себя, и на захомутавших меня разведчиков.

В беседах с Канцеленбогеном я узнал, что к птицеводству он имел весьма отдаленное отношение, а являлся экспертом по вопросам экономики земледелия. Узнал, что он родом из Харькова и эмигрировал с родными еще в 1912 году после еврейских погромов, что ни разу с тех пор не был в России и что он переехал в Израиль из США только в 1950 году.

Вечером 23 августа мы были с ним на праздничной площади Дзержинского в Харькове - в этот день харьковчане отмечали 23-ю годовщину освобождения города от гитлеровцев, - и в отсветах фейерверка я увидел слезы на глазах у старика. Спустя несколько минут он рассказал, что накануне побывал на той улице и в том дворе, где прошло его детство (я потом ходил туда; удивительно, но старый дом действительно сохранился), и что после этого "уже со вчерашнего дня ноет сердце". Он произнес это на иврите...

Я понял, что он просто решил побывать в конце жизни на родине и что вряд ли другие цели были для него важны. Да и были ли они?

В конце концов, самый большой "криминал", который был мною зафиксирован - это его вопрос, обращенный к моей матери: не хочет ли она ступить на землю предков? Да еще маленькая шестиконечная звезда, подаренная моей десятилетней дочке.

Может быть, в архиве "большого дома" на Совнаркомовской в Харькове сохранился мой "отчет" вместе с подпиской о неразглашении. Там есть все это.

Простите, простите меня ради бога".

"ФРИЦ ПАУЛЮС" (псевдоним) Аральск, Казахстан. 1964 год

"Был расцвет волюнтаризма. Хрущевское целинно-кукурузное политбюро, чуть не приведшее страну к атомной катастрофе, выходило на свой последний виток власти, а в его утробе уже шевелилось, готовилось к появлению на свет и к первому властному крику стопроцентно партократное политбюро периода застоя.

А простые советские люди, несмотря на это, жили, кормили себя и огромный командно-административный аппарат, работали до изнеможения и становились сексотами КГБ, а чаще жертвами доносов этих сексотов.

Попался в поле зрения КГБ и я и до сих пор не знаю, кому этим обязан. Может быть, "подвело", что вел тогда очень активную общественную деятельность? Брался за все, что мне предлагали: читал лекции на родительских собраниях, выступал с беседами в залах кинотеатров перед сеансами, вел курсы подготовки учителей немецкого языка и т. д.

У меня все получалось, и меня все знали, приглашая постоянно как хорошего специалиста по немецкому языку. Жил легко и весело, моими любимыми занятиями в свободное время были фотография, чтение и рыбалка.

Так было до тех пор, пока меня не пригласили сотрудничать с КГБ. Как это произошло?

Поздним вечером после педсовета в школе я, как всегда, спешил домой. Обычно я ходил пешком, но тут решил поехать на автобусе. Не успел выйти, как меня окликнули по имени-отчеству и настойчиво попросили пойти домой пешком. Мне это не понравилось, не понравился и колючий взгляд товарища, который меня остановил. Мог бы мне сказать об этом, когда я стоял на остановке. Я, повинуясь ему, вышел на следующей остановке. Когда мы остались одни, он представился. Из его документа, который сверкнул на слабо освещенной остановке как падающая звезда, я, конечно, ничего не понял, но фамилию схватил, так как у меня в классе был очень трудный ученик с такой же фамилией. Почему-то решил, что этот товарищ из милиции, и тут же сказал, что не хочу иметь отношений с милицией в личном плане. Шли мы домой, как я обычно хожу, очень быстро, расстались на углу проспекта, но новую встречу он успел мне назначить: пединститут, первый этаж, кабинет секретаря парторганизации.

Ночь прошла сравнительно спокойно, так как до меня толком не дошла вся опасность нависшей надо мной беды, но все-таки долго не мог уснуть. Жаль, думал я, нет рядом со мной отца, прошедшего десять лет сталинских лагерей... Лежал, глядел в потолок низенькой комнатки, которую мы снимали за 200 рублей. Что нужно от меня этому типу?

На другой день ровно в 10 утра я дернул ручку двери указанной мне комнаты, вошел, удостоился рукопожатия и приглашения сесть за большой письменный стол напротив хозяина кабинета, предусмотрительно закрывшего за мной дверь на ключ. Меня это, конечно, сразу же насторожило. И насторожило другое: а не вмонтирован ли в этот стол магнитофон? И потому я сел у входа, на крайний - в длинном вдоль стены ряду - стул. Никакие уговоры хозяина кабинета пересесть ближе не помогли. Усилила мое волнение и моя биография, тщательно выученная и до мелочи рассказанная мне моим собеседником, "забывшим" только, что мой отец отсидел 10 лет в лагерях, а я сам, как сын "врага народа", отбыл на спецпоселение. Для моего собеседника эти два факта были из разряда невыгодных, но разве каторга и рабство забываются? Когда же я сам напомнил их, он сделал вид, что не знает об этом, но его тут же выдала заученная фраза: "Сын за отца не отвечает, тем более что ваш отец реабилитирован".

Этот момент в нашей беседе был решающим - дальше я уже ничему не верил: ни квартире, которая мне светит, согласись я сотрудничать с КГБ, ни продвижению по службе, ни повышению воинского звания (тогда я был лейтенантом запаса), ни ожидающим меня привилегиям - ничему! А когда "товарищ" изложил суть моего первого "задания", я чуть ли вообще не сорвался. Оказывается, мне поручалось войти в доверие к учителю немецкого языка А. Штыреву (он закончил Ленинградский институт иностранных языков и работал на кафедре немецкого языка местного пединститута). В доверие и не нужно было входить: я и так хорошо знал его, и мы часто встречались. Я его уважал за человечность, неординарность мышления, за безупречное знание языков и, главное, за умение его свободно болтать со мной на родном для меня немецком языке...

Но "товарищ", как ни в чем не бывало, начал уточнять суть "задания": в разговорах со Штыревым мне нужно было наводить его на желаемые для КГБ темы, располагать его к откровенности, а затем письменно сообщать о чем говорилось в органы.

Я встал и потребовал открыть дверь и выпустить меня, сказав, что считаю такое "доверие" оскорбительным для себя и унижающим мое достоинство и как человека, и как учителя. И закончил я словами: "Для того чтобы стать сексотом, не стоило учиться 15 лет! Это может делать каждый дурак! В детдоме это делали подонки, их избивали за это до полусмерти. Выпустите меня, или я начну кричать".

Он пытался успокоить меня, посоветовал подумать и через день-другой позвонить ему. И в заключение обязал меня никому об этой встрече не говорить, даже жене. И пригрозил, что все равно не оставит меня в покое. Уже выпуская меня, сказал, что если я проболтаюсь, то мне будет очень плохо.

И это была единственная и чистая правда из всего, что он мне рассказывал. Это я знал точно и очень давно из скупых рассказов отца, на воспоминания о которых против моей воли ушла вся следующая ночь.

Да, всю ночь, потому что воспоминания прошлого окутали меня.

1937 год. Маленький, щуплый, с испитым лицом работник НКВД сидит за сельсоветовским столом, а в конце стола примостился отец. Он работал завучем в школе, и энкавэдешник добивался согласия отца на сотрудничество...

Я там, конечно, не присутствовал, но из рассказов отца мог восстановить любую самую маленькую подробность.

Страсти тогда накалились до того, что отец, выскочив на улицу, чуть не сбил торчавшего на крыльце председателя сельсовета.

Все это отец рассказал своему брату дяде Карлу - главному бухгалтеру колхоза и его жене тете Марии, передовой трактористке МТС. Дядя Карл сказал, что и ему предлагали - тот же тип - стать сексотом. Тетя Мария посоветовала поколотить этого негодяя и отвадить его от поселка. Братья молчали... "Когда у вас следующее свидание?.." - спросила тетя Мария. "В клубе... Послезавтра..." - ответил отец.

Задание, которое НКВД пытался дать моему отцу и его брату, заключалось в том, чтобы "вывести на чистую воду" председателя колхоза и директора школы, которые якобы занимались вредительством и антисоветской пропагандой.

До начала следующей встречи тетя Мария и ее напарница, такая же отчаянная женщина, спрятались в клубе, бывшей сельской церкви. Они вооружились монтировками и бутылками с керосином. И когда беседа была в самом разгаре, женщины - рослые и сильные, в комбинезонах, с монтировками и бутылками в руках - появились в комнате, в которой сидели отец и энкавэдешник. Отца выгнали, а ему сказали: "Слушай, выродок! Мы были за стенкой и все слышали. Если ты еще раз придешь к братьям Паулюс, то мы тебе этими монтировками раскроим череп, обольем тебя керосином, сожжем и запашем".

После этого они взяли побледневшего и дурно пахнущего энкавэдешника за руки и за ноги, вытащили на крыльцо и выкинули во двор.

Мое "ночное кино" кончилось... По рассказам отца знаю, что энкавэдешник в селе больше не появлялся. Но братья Паулюс позже, во время войны, в трудармии все-таки попали под жернова НКВД. Дядя Карл превратился в лагерную пыль, а отец каким-то чудом выжил...

К утру у меня созрело одно-единственное решение - отказаться. Но учителя Штырева я стал если не избегать, то, по возможности, обходить стороной. И странно, он, который раньше души во мне не чаял, болтал со мной по-немецки о самом разном, тоже как-то потускнел. Иногда мне даже казалось, что он знает о моем задании и боится меня. А потом его вообще перевели в сельскую школу, и встречаться мы стали очень редко.

Время шло, КГБ оставил меня в покое, по крайней мере мне стало так казаться. И все начало забываться. Но когда мы с женой как-то вечером, гуляя с детьми, присели отдохнуть на скамейке, я неожиданно сделал открытие: в том же скверике напротив нас уселись и тут же ушли двое мужчин в штатском. Одним из них был мой "старый друг". Жена знала об этой истории, и я незаметно обратил ее внимание на уходящих. И она тут же почти вслух выпалила: "Так я его знаю! Этот тип несколько раз приставал ко мне, когда я поздно возвращалась домой. Вот наглец!"

Года три назад мы как-то повстречались со Штыревым, разговорились и, опьяненные гласностью и духом перестройки, "раскололись" и выдали друг другу "государственную тайну". Выслушав мою исповедь, коллега рассмеялся и сообщил мне, что в то же самое время тот же гэбешник пытался завербовать и его. Он должен был собрать материалы... на меня.

Стало тихо, как в космосе. Потом мы обнялись как братья...

Скольких радостей и простых человеческих волнений лишил нас этот советский инквизитор!

Александр Иванович Штырев был уже тяжело болен, ушел на шестидесятирублевую пенсию, стал верующим. Мы сели на скамейке и долго-долго беседовали. Нам теперь нечего было бояться. По крайней мере ему (я их еще побаиваюсь).

- За что вас преследовали? - наконец спросил меня мой коллега.

Я молчал. Я до сих пор не знаю, за что. Может быть, за отца? Александр Иванович долго молчал, а потом спросил: "А знаете, за что меня?"

Оказывается, что когда он еще был студентом, то попал в сочувствующие "венгерскому путчу". И оттуда, из Ленинграда, из его юности потянулась за ним эта нить. И он всю жизнь боялся, что эта нить перехватит его и задушит.

Кто и чем измерит, сколько крови испортила, пронзила все его существо эта проклятая нить? А ведь сколько людей в стране были на нее нанизаны! Сколько пылких мечтателей, фантазеров, талантов и будущих светил заглохли как сухофрукты, пронизанные этой нитью! Скольких людей уничтожил и придавил страх перед драконом!"

А. ГОЛОВИН, актер Москва. Шестидесятые годы.

"Слово "осведомитель" я впервые услышал в пятилетнем возрасте в день, когда из Ленинграда прибыл гроб с телом Кирова. Сказанное моей матерью, оно относилось к нашему дворнику Хомутову. Он был окружен ореолом таинственности и даже зависти, и я замечал, как при встрече с ним жильцы почтительно здоровались и справлялись о здоровье. В тот день Хомутов тщательно запер ворота, выходящие на площадь трех вокзалов, куда выносили гроб с телом убитого Кирова. Было запрещено выходить на балконы и открывать окна.

Но тогда я, конечно, не мог предположить, что через два с небольшим десятка лет сам окажусь в дьявольском капкане осведомительства и буду шутить с горькой усмешкой, что достиг "Хомутовского уровня".

Я был актером МХАТа с 1955 по 1960 год. Однако путь мой к заветным подмосткам был далеко не легким. По окончании в 1951 году студии имени В. И. Немировича-Данченко меня рекомендовали во МХАТ. Но в результате проверки моих анкетных данных соответствующим отделом ГБ мне было отказано. "Видишь, какая всешки неприятность получилась со МХАТом, - директор студии В. 3. Радомыслинский произносил "всешки". - Почему же ты скрыл от нас при поступлении в студию, что у тебя арестована мать?" - "Так вы бы меня не приняли", - отвечал я. Директор студии задумчиво промолчал, потом утвердительно кивнул: "Всешки ты прав... Не приняли бы..."

Теперь же диплом с отличием об окончании студии МХАТа, подписанный О. Л. Книппер-Чеховой, лежал у меня в кармане, и мне было море по колено.

" Я вас обманул не только в этом, - признался я. - У меня еще и аттестат об окончании десятилетки был липовым". "Это мы знали", - сказал директор.

Пожалуй, я поступил правильно, что и при поступлении в студию, и при приеме в комсомол скрыл арест матери. Мой однокурсник Ланговой кому-то проболтался, что отец был репрессирован. Его отчислили после первого курса за профнепригодность. Понятен и случай со мной. МХАТ был "режимным" театром, и присутствие там, где бывает правительство и сам Сталин, сына "врага народа" было, естественно, нежелательным.

Мою мать арестовали летом 1947 года, когда я сдавал экзамены за девятый класс. Влепили ей 13 лет лагерей. Необычный срок, не правда ли? Дали-то ей 10 по 58-й, но добавили за "нападение" на следователя. Фамилия его была Каптиков. Она швырнула ему в физиономию чернильницу - так возмутили ложь и несправедливость обвинения.

Вскоре после ареста матери "случайно" я познакомился с очень милой молодой женщиной. Звали ее Лиля Садовская. Стали встречаться. Но я молчал об аресте матери, так как был убежден, что это - ошибка. В чем она, простая медсестра, могла быть виноватой? Разве что рассказала анекдот? Затем мне стало известно, что эта милая женщина встречается с моими товарищами по 9-му классу и интересуется моими настроениями. А еще позже я узнал, что Лиля лейтенант госбезопасности. В школе уже знали, что я сын арестантки, и я решил не возвращаться туда. Выдержал экзамены в школу-студию МХАТ и достал липовый аттестат зрелости. Спустя год - летом 1948-го, добившись свидания с матерью, я пробыл сутки на территории лагеря в домике для свидания в далекой Ухте, в ОЛП 13. "Я виновата, и больше ты меня ни о чем не спрашивай", отрезала мать. Тогда я не понимал, что своей умышленной ложью она как бы берегла меня - сдержала от взрыва возмущения, от хлопот по ее освобождению. При моей вспыльчивости и прямоте я мог бы угодить вслед за ней.

Конечно, мне было обидно, что не взяли во МХАТ, но вмешался Его Величество Случай, и в день рождения Сталина, 21 декабря 1951 года, я вышел на сцену Московского драматического театра им. К. С. Станиславского в премьерном спектакле "Юность вождя" в роли молодого Сталина. Хвалебные рецензии захлестнули столичную прессу. Появилась надежда как-то облегчить судьбу матери. Но спектакль просуществовал недолго. Сталин умер. Расстреляли Берию. Мать после девяти с половиной лет заключения освободили. "Ваша мама скоро будет с вами", - прощебетал по телефону женский голос из прокуратуры. Но это оказалось ложью. После досрочного освобождения ей приписали "минус сто", и она была вынуждена снять угол в Можайске: власти делали все, чтобы уменьшить поток бывших зеков в столицу. "Согласится ли чукча жить в Узбекистане? Я москвич и хочу вернуться на свою жилплощадь", - заявил на приеме у Полянского бывший зек Пельтцер, брат известной актрисы. "У нас страна большая. Выбирайте любой город". И Пельтцер осел в Челябинске.

Мне все же удалось добиться возвращения матери в Москву после того, как Верховный суд СССР выдал ей справку, что постановление Особого совещания отменено и дело производством прекращено в связи с недоказанностью обвинения.

К этому времени много в театре было сыграно немало различных образов начиная с Грибоедова и кончая Треплевым, и меня снова пригласили во МХАТ. "Роль Сталина невелика, но очень значительна, - внушал мне автор "Кремлевских курантов" Николай Погодин. - Сталин неотъемлемая часть нашей истории. Он появляется в момент кульминации пьесы. Всем ходом спектакля готовится его появление. Поэтому разговор с инженером Забелиным очень важен".

МХАТ готовил "Кремлевские куранты" к XX съезду КПСС. Однако мое ощущение образа Сталина к этому времени было уже иным. Я задумал показать затаившегося кровавого тирана, хотя и скрывавшего, пока жив Ленин, свое подлинное лицо. Б. Н. Ливанов, игравший инженера Забелина, понял мой замысел и сам обыгрывал мое появление: цепенел, глаза наполнялись скрытым ужасом, он растерянно отводил и прятал свой взгляд.

Умерший вождь пока еще покоился рядом с Лениным в Мавзолее, и зритель мое появление на сцене встречал аплодисментами.

Близился спектакль, на который должен был приехать Хрущев. Неожиданно меня вызвал директор МХАТа Д. В. Солодовников:

"В следующем спектакле роли Сталина не будет", - сказал он. "Как не будет?" - удивился я. "Не будет совсем", - сказал директор. "Что, я плохо играю?" - "Нет, все гораздо сложнее, дело, по-видимому, совсем в другом", уклончиво ответил директор.

Так Сталин исчез из спектакля навсегда, а вместо него возник эксперт Глаголев, произносивший почти тот же текст.

А вскоре стало известно, что на закрытом заседании XX съезда Хрущев разоблачил и осудил культ личности Сталина. "Не того вождя сыграл, - шутил Ливанов. - Ничего, тебе всего четверть века - у тебя все еще впереди".

В эти дни как-то вечером раздался телефонный звонок. Вкрадчивый голос попросил о встрече: "Это крайне необходимо... Лучше всего где-нибудь в безлюдном месте, ну хотя бы в одной из комнат Колонного зала. Днем там обычно пусто. Близким о моем звонке говорить не надо..."

"Левый" концерт хотят предложить? А может, съемки в кино?" - размышлял я.

Таинственность. Загадка. Интересно. На следующий день, отыскав указанный номер комнаты, я постучал. Тишина. Открыл дверь. Никого. Я вошел, сел на стул, огляделся. Минуты через три вошел человек и кивнул мне, как старому знакомому. Я же видел его впервые. Низкорослый. Короткие ножки. Круглое одутловатое лицо. Пристальные свиные глазки. "Здравствуйте" полуженским голосом произнес он, снимая темную шляпу и плащ. Завязался разговор о театре, о моей работе... "Вы должны нам помочь", - более определенно произнес незнакомец и положил передо мной удостоверение майора госбезопасности. "Александр Тимофеевич Буланов", прочитал я. "Нам очень нужна ваша помощь. Надо посмотреть...

Сведения самые незначительные... Что в театре..."

"Что в театре? - облегченно вздохнул я, - это пожалуйста... В театре у нас..."

"Не сейчас, - улыбнулся и жестом остановил меня майор. - Как-нибудь в другой раз. Я вам позвоню..."

"Но у меня концерты, радио..." - пробормотал я, считая, что мы больше не встретимся...

"Это не займет у вас много времени. О нашей встрече никому не рассказывайте, даже матери..."

Через неделю состоялась новая встреча, там же. А затем - на конспиративной квартире на Пушкинской площади, в доме, где сейчас редакция "Московских новостей". В театре же по предложению секретаря партбюро МХАТа меня неожиданно избрали секретарем комсомольской организации.

Майор Буланов, несмотря на хрущевскую оттепель, обладал хваткой сталинских времен: "Все остается по-старому... Надо посмотреть... Мы должны знать все. Про всех..."

Мне уже была дана кличка, которой я должен был подписывать свои доносы. Стало ясно, что прежняя система сохранялась, и это рождало во мне страх и чувство бессилия. Что я мог? Плюнуть в лицо майору и крикнуть: "Ваше ведомство искалечило жизнь моей семье! Сделало инвалидом мою мать! И за это я должен вам служить?!" Или: "Ваши предшественники в год "великого перелома" на 9 месяцев "по ошибке" бросили в тюрьму моего деда. Кто-то донес, что видел его до революции в форме жандармского офицера, а инженеры-путейцы носили фуражку с кокардой и шинели с лычками. И он, получив двустороннее воспаление легких, скончался. И за это я должен любить вас?!"

Но я ничего этого не крикнул. Испугался. Актера МХАТа Н. И. Дорохина вербовали еще во время войны и уговаривали стать осведомителем. Он отказался. Но это Дорохин, известный киноактер, заслуженный артист РСФСР. А кто я? Песчинка, на которую дунут, и никто не заметит ее исчезновения.

"Пора бы в партию, - доброжелательно улыбался парторг МХАТа Сапетов. Рекомендации дадут, я уже говорил с товарищами". Но я уклонялся, ссылаясь, что "еще не дорос".

В перерывах репетиции "Беспокойной старости", где я играл Бочарова, ко мне стал подходить актер Коркин (фамилия изменена), интересовался моей жизнью, предлагал вместе, ни с того ни с сего, писать пьесу. Выглядело это грубо и примитивно, и я сразу же понял, что это работа майора Буланова, нужны были сведения обо мне.

В процессе наших встреч майор расширял задачи, которые ставила передо мной госбезопасность в отношении деятелей театра: пролезть в мозги, знать настроения и мысли. "Дай список всех твоих друзей и знакомых", - требовал майор. "Всех студийцев разметало по городам, - уклонялся я от ответа, - а новых друзей у меня нет". "Присмотрись к артисту Касперовичу. Надо посмотреть... Он крутится возле иностранцев. Напиши на него характеристику", - потребовал он первый письменный документ.

Я понимал, что, оказавшись в дьявольском капкане, становлюсь нитью огромной паутины, которая опутала все наше искусство, все наше общество, всю нашу страну, всю нашу жизнь. Меня уже не просили - от меня требовали "работы" и сам майор Буланов, и те невидимые, кто стоял за ним. И у меня созрело единственно возможное тогда решение.

В столовой, которая размещалась раньше под студией МХАТа, к моему столику подсел Олег Ефремов - в то время актер Центрального детского театра. Я был двумя курсами младше и видел все его студийные работы. Показывал ему своего "Челкаша". Ефремов тогда задумывал создать свой театр: "Директор студии дает большой зал. Будем репетировать ночами. Хочу начать с пьесы Розова "Вечно живые". Соглашайся..."

Я тяжело вздохнул. Ефремов ждал ответа, а во мне бродил страх. Создать вместе молодежный театр - не об этом ли я мечтал еще в юности? Но проклятая паутина потянется за мной и туда, и в любой другой театр. Нет, нет, они меня не оставят в покое.

"Прости, Олег, я по ночам репетировать не могу - здоровье не позволяет", - отказался я. И мы расстались.

А вскоре я подал заявление об уходе из МХАТа и покинул театр навсегда. Год был без работы, перебивался случайными заработками, но сеть дьявольской паутины удалось оборвать.

Многие удивлялись, почему я, столь удачно начавший жизнь в театре, ушел. Но что я мог им ответить?

Впрочем, обо мне не забыли. Когда я работал в Москонцерте, возникли трудности при оформлении гастролей за границей. Оказывается, "вычислили", что я могу стать невозвращенцем. А как же иначе? Мать несправедливо отсидела 9 лет, я сам уволился из театра и уклонился от связей с органами. Что, мол, у него на душе? Должен сбежать... Тогда уже появились невозвращенцы, и госбезопасность бросилась на поиски потенциальных предателей родины. "Смотрите, если сбежит! На вашу ответственность!" - предупредил КГБ тех, кто меня посылал. Об этом я узнал, вернувшись из поездки.

Бдительное око КГБ я ощущал постоянно: и в прослушивании телефона, а иногда и в слежке - искали связь с диссидентами, и в отказе от турпоездки на Запад.

В то время в Москонцерте во всю действовал загранотдел - фактически филиал КГБ. Периодически меняющиеся начальники этого отдела были работниками КГБ, вышедшими на пенсию. Ими и партбюро создавались выездные комиссии из своих людей. Особенно их заботил моральный облик артиста. Но сами начальники были вымогателями, взяточниками, а некоторые, продолжая традиции Берии, использовали служебные кабинеты для обслуживания собственной плоти.

Неутверждение характеристики вызывало тяжелые душевные и нервные травмы, смертные случаи. Сердечный приступ перенес и я, когда мне отказали в поездке в США по приглашению от частного лица. А оправдание было одно: такая система, такое время. Ложь, одним словом.

Большинство, пусть молча, отвергало такую форму существования. Люди навсегда уходили из Москонцерта, уезжали из страны. Эти же холуйски прислуживали в надежде извлечь выгоду для себя. И извлекали.

Так кто же виновен в отравлении нравственной экологии страны? В изломанных людских судьбах?

Оказавшиеся в дьявольском капкане сексоты, осведомители, стукачи или же те, кто породил их?"

Б. КРИВОПАЛОВ, журналист Новокузнецк. Восьмидесятые годы.

"Впервые с НИМИ я встретился, когда по молодости лет, еще граничащей с мальчишеством, работал официантом в кафе провинциального городка. Тогда, по неопытности, влип в какую-то до сих пор непонятную мне историю, связанную с доверчивыми поляками, которые оказались чисто по-русски споенными и ограбленными двумя прохиндеями.

В тот вечер эта интернациональная компания гуляла у нас в кафе, и я их обслуживал. Потом что-то с ними случилось, и в кафе объявились через несколько дней два субчика в официальных сюртуках и в присутствии администратора начали задавать мне вопросы. Затем последовала серия перекрестных допросов, правда, уже в милиции. Ну а после у меня дома раздался телефонный звонок, и предельно вежливый мужской голос, - и не без дружеских ноток, вполне миролюбиво, а главное, интригующе - предложил встретиться. "Ну ты, конечно, понял, откуда я", - поведал незнакомец.

Я действительно понял. Мне было чертовски интересно, мальчишеское любопытство действовало на меня очень сильно. Я настоял встретиться у меня на квартире, он согласился. Перед назначенным часом я предупредил родителей о визите секретного гостя и, одержимый шпиономанией, а также для пущей важности спрятал под кресло диктофон. Именно так писалось в шпионских романах.

Моя вербовка проходила долго и нудно. Виталий, как я по-домашнему называл его, просвещал меня о деятельности разведки и контрразведки в других странах, сыпал иностранными именами прославленных разведчиков. А я, развесив уши, внимал словам майора КГБ и запивал всю эту галиматью сухим вином, которое в то время являлось обычным делом в дружеских компаниях.

Недолго думая, вернее, не очень-то задумываясь ни о своей будущей роли, ни о самой организации, коей являлся КГБ, я дал свое согласие на сотрудничество. Шел 1980 год, страна еще держалась в пике застоя, а мы двадцатилетние и тщеславные юнцы - с завистью взирали на проносящиеся мимо черные "волги" партийно-государственной номенклатуры, на уютные особнячки госбезопасности в таких городах, как наш. Иметь отношение к структурам власти было престижно, к секретным - к тому же еще и романтично.

Через неделю мой новый знакомый объявился вновь, поправив меня, правда, что зовут его не Виталий, а Виталий Альбертович, пододвинув меня тем самым к более серьезным отношениям. Он позвонил и предложил встретиться. Предупредил, что будет не один. Сказал, чтобы я ждал в фойе гостиницы "Новокузнецкая" (гостиница называлась по названию города, в котором все это и происходило) и следом за ним, соблюдая дистанцию и конспирацию, поднялся на этаж.

В точно назначенное время я был в гостинице, выполнил все установки шефа и вошел в гостиничный номер. Это был номер люкс. Майор представил мне своего компаньона. Фамилию я не запомнил, да и вряд ли была названа истинная - они это делали редко. Документа он не показал, обмолвившись лишь, что возглавляет какой-то важный отдел в КГБ, в котором работает Виталий Альбертович.

- Какие-нибудь просьбы ко мне есть?

- Есть, - обрадовано заявил я, предвкушая лавину привилегий. - Хочу работать в ресторане "Новокузнецкий".

Шеф отдела многозначительно глянул на Виталия Альбертовича, и тот быстро удалился в спальню, где, по всей видимости, находился телефон. Через две минуты он вернулся и сообщил, что меня дожидается директор гостиничного ресторана (этажом ниже). На этом встреча закончилась, и в тот же день я получил согласие директора самого престижного ресторана города принять меня.

Постепенно работа на КГБ становилась мне в тягость, хотя и не очень-то докучала. Денег за такую деятельность мне не платили. С майором госбезопасности мы встречались регулярно в номерах гостиниц. Он потихоньку натаскивал меня на доносную деятельность, подбрасывал какие-то наводящие факты и вопросы об окружающих меня людях, попутно выспрашивая все, что я мог о них знать. Но я не знал ничего его интересующего, потому что не видел в них ни иностранных шпионов, ни ярых ниспровергателей устоев социализма, отщепенцев или диссидентов. Это были самые обычные люди с типично социалистическими запросами в жизни и вполне коммунистическими убеждениями. Чувствуя, что я бесполезен шефу, я старался изо всех сил. Я умудрялся даже звонить ему домой ночью, когда заканчивал работать ресторан и местные шлюхи разбредались по номерам. В таких случаях Виталий Альбертович деликатно выспрашивал меня и сонным голосом говорил "спасибо"...

Он был почти таким же, как остальные: нашпигованный идеологами правящей партии, подтрунивающий над престарелым и впадавшим в маразм генсеком, любил вкусно поесть и хорошенько выпить. Просто ему повезло, он сумел забиться под сень КГБ и обрел все жизненные блага, которых явно не хватало на всех. Фанатом-большевиком он не был, как, впрочем, и иная номенклатура власть имущих.

Почему-то я постоянно нарушал конспирацию. Идя в гостиницу на встречу, обязательно останавливался, чтобы поздороваться с каждым знакомым, раскланивался с горничными на этажах. Виталий Альбертович не раз делал мне замечания, но я не принимал его правил игры. Я играл в собственные игрушки, но причислял себя к таинственной организации. Я был неисправим.

В тот год я поступил в Новокузнецкий пединститут, оставил ресторан. И Виталий Альбертович с величайшим удовольствием, как я понял, "передал" меня другому опекуну (по их терминологии - куратору), курирующему многочисленное студенчество и в особенности мой факультет иностранных языков. Такое внимание КГБ к студентам иняза объяснялось очень просто: мы имели информацию из-за "бугра", вернее, имели возможность понимать иностранные языки, и потому нуждались в особой опеке.

Со своим новым куратором, майором Евгением Владимировичем Филимоновым, я встречался уже в другой гостинице. Он оказался еще более скучным типом, басней из опыта мировых разведок не знал, ходил мрачный и нагонял на меня тоску, постоянно требуя информации. Но о тех студентах и преподавателях, с которыми я дружил, я не считал нужным его информировать, а о других - мне было просто недосуг докапываться.

Правда, я и сам был не вполне благонадежным. Каникулы я предпочитал проводить в столице или в Прибалтике, откуда возвращался со свободолюбимыми мыслями, заражал ими других, вечно скандалил с деканом - ИХ ставленником. Он, в свою очередь, называл меня "аполитичной личностью" - это было для декана самым большим ругательством. В аполитизме он обвинял каждого, кто не признавал марксизм-ленинизм и при возможности старался слинять с лекций, а также тех, кто без замирания взирал на многочисленные и неуклюжие портреты Ленина. Трижды меня пытались отчислить из института, но я всегда спасался за могучей спиной КГБ, за что им огромное спасибо, - в те годы каждый приспосабливался, как мог. И на третьем курсе я со своей подружкой умудрился сорвать комсомольскую встречу с французской безработной молодежью, от тоски путешествующей по странам социализма и приехавшей в наш город. Рассерженные комсомольские функционеры отправили в деканат озлобленную депешу о моем непатриотическом поведении, но ИМ удалось меня спасти. Я еще оставался их человеком.

Мне, порою, кажется, что я умудрился дойти до госэкзаменов в те зверские времена, да еще и диплом получить только из-за того, что всему белому свету (новокузнецкому) было известно о моих контактах с КГБ. Но, по-моему, эта организация тоже вздохнула свободно, когда я, окончив вуз, перебрался в Ленинград.

Напоследок Филимоновым было заявлено, что, как только я устроюсь, я должен прислать ему открытку со своим адресом. Текст может быть любым, самым невинным (например, поздравление с первым днем осени или с несуществующим днем рождения), главное - адрес.

В Ленинграде ОНИ меня вновь разыскали, и мы повели долгий и никчемный разговор о том, чем я могу быть полезным КГБ. Я работал в знаменитой "Астории" официантом, но ИМ требовалась информация о молодежных течениях, воззрениях, помыслах. Видимо, среди обслуги именитых иностранцев у НИХ был переизбыток кадров, а вот молодежь приходилось опекать, и очень сильно. Шел уже 1986 год, страна потихоньку сбрасывала с себя ложь и лицемерие, и ИМ был резон бояться отрезвления молодежи от профанации коммунизма. Расстались мы весьма прохладно.

А позже я был призван в армию и по телефону сообщил своему шефу, что искать меня надо в Главном штабе Сухопутных войск, в политуправлении. Он, в свою очередь, пообещал передать меня "новому опекуну", теперь уже в Москве. Но за все полтора года мною так никто и не поинтересовался. Видимо, я им надоел основательно.

Со временем моя связь с КГБ как-то забылась. Волна налетевшей гласности заставила меня многое пересмотреть как в истории страны, так и по отношению к этой некогда по-юношески обожествляемой организации. Моя причастность к КГБ стала каким-то страшным сном, полузабытым и полусерьезным. Но одно не давало покоя - расписка о сотрудничестве.

Зная коварный характер Комитета, порою становилось страшно. Где и, главное, когда и для чего они могут использовать против меня собственное слово и мою личную подпись. Юридически неискушенный, я и сейчас не могу представить меру ответственности за оглашение этой связи, которую считаю порочной.

И последнее. Доверчивому читателю несерьезный тон повествования может показаться очередной шуткой или формой беззаботности. Нет, это, конечно, не так. Взрослея, я многое понял и многое ощутил. И главное, я понял, что сотрудничество с Комитетом - это моя боль, мой позор и, как ни странно, совесть. Единственное, чем сам себя успокаиваю, - это то, что своей былой деятельностью я был бесполезен для КГБ".

Алексей ЛУКЬЯНОВ Москва. Восьмидесятые.

"Сам я осведомителем не был, но предательство, считаю, совершил. Но все по порядку.

Ко времени поступления на журфак МГУ я не знал, кто такие чекисты. Служил в армии - работал в клубе. Однажды в библиотеку пришел незнакомый капитан. Назвался сотрудником особого отдела. Предложил помогать ему. У нас была драка на межнациональной почве - спросил, что я о ней знаю. Это был далекий сейчас 1974 год. Я почувствовал в его предложении, несмотря на благость намерения, что-то противоречащее морали. О драке я знал только то, что знали все. Но отдал ему книгу Брежнева, в которой фотография генсека была наклеена вверх ногами. Во все последующие встречи старался заговаривать ему зубы. Скоро он отстал от меня, но я тогда понял, что людей из КГБ можно встретить где угодно.

Потом я вернулся домой. Стал студентом. Первые беззаботные дни в университете. Разговоры о Комитете происходили между нами очень часто. Кто-то сказал о повышенной слышимости в аудиториях, а вскоре меня дома ждал неожиданный визит.

У нашего очень демократического семейства (отец - шофер, мать медсестра) имелся дальний родственник - полковник КГБ. Иногда он навещал нас. В тот раз я поговорил с ним вообще-то ни о чем, по-моему, о каком-то фильме. После его ухода подвыпивший отец сказал мне, что, по словам этого родственника, на факультете журналистики есть специальные розетки. Я сразу догадался, о чем он. Подслушивающее устройство состоит из микрофона, элемента питания и антенны. И удобнее всего для устройства "жучка" розетки. Нет, неспроста сказал о розетках дальний родственник.

Потом присмотрелся - розеток было понатыкано на самом деле немало. О том, что подслушивают, многие знали. Острили, поминали какого-то Петровича. Очень скоро я понял, кто это, - сотрудник КГБ на факультете журналистики, который сидел на первом этаже, под парадной лестницей, дверь в дверь напротив медпункта.

Это открытие меня почему-то ужаснуло. А еще больше то, что студенты были развращены не только знаниями о "жучках" и тем, что считали их присутствие на факультете нормой, но и прямым пособничеством органам.

Подслушивающие устройства не должны были работать вхолостую. Чтобы узнать мнение студента по тому или иному вопросу, надо было его спросить. Вот некоторые и задавали наводящие вопросы вблизи "жучков". И ответ уходил прямо в эфир.

С Петровичем были связаны многие преподаватели. Помню В. Ш. Я ходил на занятия в его экспериментальную группу, на которых он просил нас вести дневники. Сказал примерно так: "Пишите свободно, раскованно, искренне. Помните, что каждый человек - мир непостижимых проблем". И носил стопки дневников в комнатку под лестницей.

Но что я все о других да о других... Пора и о себе. У меня был друг Боря, с которым я познакомился еще до армии. Он был хиппи, его не раз сажали в психушку. Он сильно интересовался литературой, что нас и сблизило. Я понял, что за Борей следят, и знал, почему. У Бори была знакомая, которая ему помогала делать ксероксы с Набокова и Солженицына. В самой радиофицированной аудитории я с приятелем разговорился о Боре. Сказал и о ксероксах, хотя никто не тянул меня за язык. Приятель неожиданно попросил повторить мой рассказ. Я догадался, зачем, но повторил. Почему? Да просто испугался. И когда вышел из аудитории, то понял, что совершил предательство. Боре я больше не звонил и не встречался - было стыдно. Стукачом я не был просто лозинкой под колесами".

Н. Н., диссидент Москва. Восьмидесятые.

"Я решил написать вам. Хотя и считаю, что работа секретных служб - не забава для журналиста. Поэтому и не открою своего имени. Но в прошлом надо разобраться. Будем разбираться вместе, если хотите.

Прежде всего отмечу три момента, которые ослабят ваш интерес ко мне, и один момент, который его усилит. Мой случай не типичен для практики КГБ. Исповедуясь, я не собираюсь каяться. Я вновь поступил бы так же (одна моя техническая ошибка не в счет). Я прекратил свою связь с КГБ еще до перестройки. А вот что усилит Ваш интерес: я работал против диссидентов мировой известности. Это не считая многих других. Одиннадцать человек из них были арестованы.

Теперь история моей деятельности. В 14 лет я уже имел осознанные политические убеждения. Какие - писать не буду, чтобы не вызвать априорное отношение к ним и предрасположности, обусловленной Вашими политическими пристрастиями. И постарайтесь не гадать о моих убеждениях. Скажу только, что был противником брежневского режима, считая его преступным. Никто не читал комсомольских пропагандистских брошюр, а мне они были очень интересны, я сравнивал то, что там было написано, с тем, что видел в жизни. Однако, кроме комсомола, не было больше поля для активности.

Параллельно я занимался общественными науками. Что, собственно, и помогло КГБ выйти на меня. Однажды задумал провести социологическое исследование методом включенного наблюдения. Результаты мне показались интересными. Я поделился ими в комитете комсомола и предложил выступить на научно-практической конференции. Меня возмущало, что профессора, читавшие доклады о борьбе идей, понятия не имеют о жизненных реалиях. Комсомольские функционеры ответили мне, что фактов, о которых я хочу сообщить, в советском обществе нет и быть не может. Но когда я вышел из комнаты, комсомольцы набрали номер известного телефона.

Вскоре мне позвонили, представились и пригласили в номер одной из гостиниц. Там меня встретил начальник отдела КГБ, его заместитель и один сотрудник. Мои социологические изыскания их очень заинтересовали. Они предложили встречаться регулярно, и я согласился. "Нажима обстоятельств" или давления не было. Была оказана определенная помощь в решении некоторых моих проблем, но не более. Они действительно пытались помочь мне, но у них не получилось. Однако наше сотрудничество продолжалось. Мне выплачивалась небольшая сумма денег, которая уходила на транспортные и командировочные расходы. Так что ни принуждения, ни корысти в моем случае не было. По инструкции, действующей в КГБ, сотрудничество может быть только добровольным. Мне все же известно, что добровольность трактуется крайне расширительно и порой граничит с шантажом.

По правилам, я мог встречаться только с тремя сотрудниками КГБ: начальником отдела, его заместителем и офицером, находящимся со мной на связи. Но бывают перемещения кадров. В общей сложности я контактировал с пятнадцатью сотрудниками, наблюдая их работу, и потому могу судить о ней. Звания у них были - от лейтенанта, стажера Высшей школы КГБ, до генерала. Служебный уровень - от районного управления до центрального аппарата. Кстати, мне известно, что центральный аппарат причастен ко всем делам, выходящим за пределы одного региона. Все пятнадцать сотрудников были с высшим образованием, но интеллигентными из них были только двое.

Почему я согласился на сотрудничество? Работа эта нелегкая и непростая. Тем более что мое отношение к власти было негативным. Но дело в том, что мое отношение к тем, против кого я работал, было тоже негативным. Политическая истина конкретна, а политические силы, участвующие в борьбе, многообразны. Соглашаясь с одним политическим течением в оппозиции, можно решительно сопротивляться другому. Политических союзников выбирают не по моральным критериям, а по их силе. Это и освобождает от верности им. Так, сотрудничая с КГБ, я организовал втайне от Комитета несколько передач по западному радио, очень нужных мне передач. Моя задача состояла в том, чтобы расшевелить застой политической жизни. А сделать это можно было только нажимая на все клавиши - и черные, и белые. Рассчитывать на революцию снизу не приходилось. Мало у кого была возможность и выступать в печати. Надо было раскачивать власть, надо было воздействовать на зарождающиеся структуры оппозиции, изменять их в нужную, с моей точки зрения, сторону, нужно было рассчитывать на будущее. Мой способ для этого - фильтрация секретной информации для КГБ.

Загрузка...