К Преображению Рафаэля

Вы, наверное, уже догадались, что человек столь проницательный, как Рафаэль, за время двухлетнего общения с Гитой должен был наконец-то увидеть ее изъяны, вот только не могу Вам точно сказать, когда это произошло. Я и сам узнал об этом случайно во время визита, который нанес нам знаменитый художник Фра Бартоломео из Флоренции. Когда Рафаэль жил во Флоренции, он был очень дружен с Бартоломео. Рафаэль учился у него колориту, Бартоломео у Рафаэля — перспективе, которая тогда для многих была своего рода тайной. В мрачном настроении, которое было свойственно Бартоломео, он почувствовал непреодолимое влечение повидать своего друга, и Рафаэль предложил ему пожить у него. Оба казались очень радостными и помолодевшими благодаря долгожданной встрече, и Рафаэль сокрушался только о том, что чрезмерное количество работ не оставляло ему много времени, чтобы полностью посвятить себя радости общения с другом. Тот пытался вновь заняться живописью, после того как долгое время он от нее отрекался, из-за чувства, что она греховна. Но напрасно Рафаэль считал грехи Бартоломео выдумкой. В этом он совсем не знал своего друга, иначе не поселил бы его у Гиты. Я в первый же вечер заметил, что она восприняла Бартоломео как свою собственность и приняла его соответственно. Она сразу же поняла, что тот был словно составлен из двух совершенно различных частей: из головы святого и тела Бахуса. Чересчур крепкое телосложение не гармонировало с бледностью его впалых щек, и поэтому его строгие речи ее вовсе не отпугнули. Она попросила фра стать ее духовником, сославшись на то, что прежний священник оглох настолько, что даже покаяние принимал за рассказ о добрых делах. Так наш брат Бартоломео на следующее утро был назначен отцом-исповедником, а вечером он должен был играть жреца на жертвоприношении, который они организовали в честь обнаруженной Рафаэлем статуи Юпитера. Джулио внушил доброму Бартоломео, что это святой, поэтому его не мучили угрызения совести, когда они забили молодого бычка перед его изображением и поджарили себе на ужин лучшие кусочки на жертвенном огне. Аретино пел при этом песни, в которых наш брат, так как греческий и латынь остались для него чужими, не понимал ни слова. Однако я узнал от Джулио, что в них шутливо воспевался триумф старой веры, которая завоевала столь набожного черного монаха. Рафаэль неожиданно присоединился к празднеству, он непривычно рано ушел от кардинала Биббиены из-за поручения к Бартоломео: тот должен был выполнить на заказ две картины. Он посмеялся над странными церемониями, спросил, что это означает. И когда Бартоломео представил ему Юпитера как святого, он ответил: «Хоть он и не святой, но сама идея хороша. Кто способен оценить такие идеи, может набожно почитать его наравне с другими, эти изображения — тела, не обремененные уродством, и они тоскуют по душе, не обремененной грехом, я еще покажу миру, как можно взглянуть на эти старые образы, ведь они — часть его, и без ложного стыда приукрашают славу церкви». Бартоломео ничего не понял из этого, зато сказал, что ему не терпится начать работу над новыми картинами, заказанными кардиналом.

Спустя какое-то время Рафаэль поделился со мной своими сомнениями: он не знал, что и думать о друге Бартоломео, который в своих картинах, несмотря на все прилагаемые усилия, не выказал никакого прогресса. Наверное, ему мешали ежедневные покаяния, бичевания и коленопреклонения, к которым фра относился слишком серьезно. Рафаэль все чаще предлагал Бартоломео написать картину вместе с ним, но тогда Бартоломео бросался ему на шею и говорил, что не заслуживает такой милости. Бартоломео то предлагал ему совершить обряд обручения с Гитой, то настаивал на том, чтобы он ее покинул, после того как ему рассказали об Андреа дель Сарто, как тот доверил деньги, которые дал ему король Франции на покупку картин, своей расточительной жене, и из-за этого потерял свою добрую славу. Рафаэль тоже привел несколько примеров проклятой супружеской жизни: он рассказал историю доброго немецкого мастера Дюрера, который чуть богу душу не отдал из-за того, что жадная жена все время подгоняла его в работе; вспомнил, как назойливая жена превратила нашего церемониймейстера Париса де Грассиса во всеобщее посмешище, мешая ему проводить торжества. Тогда я заверил его, что Гита великодушно отказывалась от всех брачных предложений. «Возможно, — продолжил он, обращаясь ко мне, — сегодня мы убедимся, прав ли Джулио в своих догадках по поводу фра. Я не останусь сегодня, как сначала говорил, на вилле, я хочу тайно вернуться в город вместе с тобой. Не будем терять времени!»

Рафаэль был совершенно чужд тайной слежке, и, предчувствуя, чем закончится этот поздний путь, я последовал за ним, когда стемнело, в дом, который устроил он для себя и Гиты. В комнате Бартоломео горела лампа, и два силуэта, словно тени, двигались вверх и вниз. «Уже время для сна, — вздохнул Рафаэль, — неподходящее время для исповеди, теперь я готов поверить, что и Бартель знает, где можно всласть полакомиться. Но даже если я должен спать в эту ночь на гравии, я не хочу ему мешать. Это вознаграждение после стольких ударов бича, он долго испытывал жажду, пусть хоть раз напьется допьяна, возможно, это первые для него часы блаженства, ведь я наслаждался многим. Уверен, что его картины теперь пойдут на лад».

Зная его пылкую страсть к Гите, я удивился этому безразличию, казалось, он не замечает, что происходит нечто из ряда вон выходящее, он был спокоен и уговорил уличного музыканта одолжить ему цитру за пару монет. «Никто из вас прежде не слышал моего пения, — сказал он, — и я ни на что не претендую, просто спою для вас что-нибудь». Едва он взял несколько аккордов на цитре, оба силуэта подошли к окну, доверчиво скрестили руки и поцеловались. Мы узнали обоих, и Рафаэль запел:

Я кинжалом трону струны —

Голос мой пропитан ядом.

Но не грома грозным шумом,

Не вулкана жарким чадом —

Пусть любовью эти звуки

Успокоят гнев и муку.

Одари благим забвеньем,

Тех, кто полон наслажденьем.

В этом сладостном обмане

Благороднее пусть станет

Тот, кому прощенья счастье

Выше ревности и страсти.

Казалось, они были так поглощены друг другом, что не слышали слов, прозвучавших внизу, и лишь знакомый мотив, на который пел Рафаэль, растревожил их чувства, а он продолжал:

Что не выразить словами,

За меня расскажет песня,

Пылок жар ее лобзаний,

Но она не любит сердцем,

Простодушна, словно дети,

Все слова ее — на ветер.

Красота на трон вступает

И сбирает дар любви.

В восхищенье расцветает —

Увядает взаперти.

Красотой нельзя владеть —

Можно лишь ей гимны петь!

После этих или подобных слов — а я вас уверяю, что в таких вещах я не отличаюсь точностью, но охотно вспоминаю обо всем так, как мне больше нравится, — он вернул цитру незнакомцу, а тот спросил его, не нужен ли ему хороший клинок, если да, то он рад услужить. Рафаэль с удивлением посмотрел на него, и узнал своего мастера по фехтованию — он его как-то рисовал. Этот смелый человек — звали его Нантормо — воспользовался доверием, которое ранее связывало его с Рафаэлем, чтобы разъяснить ему, что тот подарил свою склонность недостойной особе, вместе с тем он спросил, не видел ли он племянницу кардинала Биббиены, которую тот не прочь с ним обвенчать. Рафаэль уверил его, что знает о легкомысленности Гиты и рад был бы познакомиться с племянницей кардинала Биббиены, поскольку никогда не упускает подобных случаев, но та, по словам кардинала, согласилась на встречу с ним только при условии, что он откажется от других женщин. В этом требовании заключалось нечто невозможное для него: отдать все, что связывало его с миром, за нечто неопределенное, незнакомое. Мастер фехтования высказал мнение, что, возможно, племянница кардинала не так уж ему незнакома, как он думает, может, он помнит ее — ведь он же приходил в тот монастырь, который недавно открылся. Рафаэль спросил его, смеясь, уж не принимает ли тот его за подкидыша, которого нужно принести в дар Богородице без младенца. «Разве Вы никогда не были в этой церкви, — спросил мастер фехтования, — а вот многие ваши картины там выставлены». «Мои? — спросил Рафаэль, — первый раз об этом слышу». Фехтовальщик заверил, что эти картины именно его кисти, и извинился, что не сможет его сопровождать, поскольку ранним утром он должен был вернуть кардиналу Биббиене лошака, которого его преосвященство предоставил ему на время для верховой езды. На этом он откланялся, и Рафаэль сказал мне, скорее в рассеянности, чем в ожидании необыкновенной находки: «Пойдем-ка в монастырскую церковь, она, кажется, открыта, странно, что она так близко от нас, а мы там еще ни разу не были». На самом деле ничего странного в этом не было, так как Рафаэль был слишком занят, а я слишком ленив, чтобы обходить все окрестные церкви. Маленькая церковка была еще открыта, возможно, для того, чтобы украсить новой картиной алтарь боковой капеллы.

Рафаэль взглянул при свете свечей на картину, которая висела наверху, и с удивлением спросил меня, не он ли это нарисовал. «Возможно, — дерзко ответил я, — но наверняка прежде, чем я к вам поступил». «Если бы это нарисовал я… — вздохнул Рафаэль. — Я хочу познакомиться с мастером; скорее всего, эскизы к этим картинам я посылал в Нидерланды, чтобы по ним изготовили гобелены, но это не моя работа». Теперь я рассмотрел картины внимательнее и обнаружил большую серьезность, но меньшую живость лиц, нежели это было свойственно Рафаэлю. На центральной картине я увидел Христа, в образе садовника представшего перед Магдаленой. Он — поправший смерть, она — отринувшая грех. Он светлый и прозрачный, почти лишенный плоти, как больной, исцелившийся, выздоравливающий от страшного недуга, после тяжелой болезни, она, напротив, впитала в себя всю животворящую силу земли, но и тот и другая словно цветы спасенного мира.

По обе стороны картины было изображено вифлеемское избиение младенцев, но ужас смертного насилия был побежден утешением, исходящим от центральной картины. «Если бы у Луиджи еще были его глаза, — сказал Рафаэль, — я бы подумал, что он так разыграл меня — шутка ли, превзойти меня в моих собственных картинах». Я спросил одного из рабочих о художнике. Он ответил, что художница, жившая в монастыре, нарисовала эти и прочие картины. В это время Рафаэль подошел к главному алтарю, где я и нашел его коленопреклоненным. Не поднимая глаз, он указал мне на алтарь — и я увидел мраморную статую в голубой одежде, которая показалась мне совершенной, но не произвела сильного впечатления. Рафаэль, молча поднялся, схватил меня за руку, прижал ее к сердцу и повел меня к большому фонтану, где освежился глотком воды из пригоршни. Я попросил его быть любезным и объяснить мне, что все это значит. «Все, что я пережил в юности, — воскликнул он возвышенным тоном, — снова ожило в моей душе! И это должно быть совпадение, что именно сегодня эта статуя предстала пред моим взором в образе Небесной царицы, которой в Урбино я надел кольцо на палец! И этот палец, кажется, предупреждал меня не откладывать более мое главное произведение, «Преображение», которое кардинал Медичи заказал мне уже давно, а я все не решался его начать. Неизвестный художник пробудил во мне духовные силы и желание создать нечто подобное!»

С этими словами он сел на край колодца и водил в задумчивости своим посохом по освещенной луной водной поверхности. «Мне сопутствует удача! — сказал он спустя некоторое время, полный воодушевления. — Я вновь вижу голубой воздух с легким золотистым облачным покровом, как однажды это было над домом возлюбленной, мне явился Господь с Моисеем и Илией, а внизу для нас был открыт весь земной мир, который поднимется по бесчисленным ступеням в вере и сомнении». Я упал ему в ноги и попросил, чтобы он сам выполнил эту работу, его ученики не смогли бы схватить это настроение, они бы разрушили столь глубокомысленное произведение буйством красок. Он погладил меня по волосам и сказал, что так и будет, если проклятая слава даст ему хоть немного времени, но он не мог отказывать просьбам людей, которые льстили ему, он брал слишком много заказов, и самая сложная работа на первых порах, в пылу воодушевления, казалась ему безделицей. «Возможно, будет время, — прибавил он, — когда я смогу рисовать одну картину за несколько недель, как Леонардо да Винчи, только если со мной не случится того же, что и с Луиджи, который из-за неверности своей подруги выплакал себе глаза! Пойдем к нему, я должен рассказать ему о моем Преображении, он видит все с такой живостью, что любое упущение сразу же заметит». «Но ведь сейчас ночь», — возразил я. «Он не знает этого в своей слепоте, — продолжил Рафаэль, — и запретил всем говорить о пути солнца и времени суток, он спит, когда его принуждает к этому утомление, и то лишь несколько часов».

Я предложил Рафаэлю отдохнуть, но он и слышать об этом не хотел. И мы поспешили вверх по маленькой улочке к Луиджи — у него была квартира в доме с садом. Он узнал наши голоса при первом же оклике, открыл нам двери нажатием пружины и поприветствовал нас в комнате, не вставая с места. «Добро пожаловать! — воскликнул он. — Одинокий кое-что затеял: он лепит из глины лица, которые он желал бы видеть рядом, вы найдете Рафаэля и мастера Пьетро такими, какими они были прежде». Рафаэль с удивлением осмотрел свое юношеское изображение и сказал: «У юности и красоты есть только один недостаток: они проходят». Луиджи продолжил: «Это были счастливые времена; тогда люди гадали, что из меня получится, а когда я ощупываю твое лицо, Рафаэль, я думаю, что в тебе еще много талантов осталось нераскрыто».

О, если знал бы человек,

Какой ему предписан век,

Не стал бы смерти он бояться,

Ведь жить — блуждать и заблуждаться.

Жить — значит, время тратить зря,

За это рок благодаря.

Судьба над нами вновь вершит

Расправу, жизнь — лишь смерть души.

О, если знал бы человек,

Куда привел его наш век,

Он убежал бы за моря,

В иные, теплые края.

Здесь — в пятнах и луна и солнце,

И человек вот-вот споткнется,

Ведь мир, где множество углов,

Опасен для слепых глупцов.

Тем временем Луиджи положил свои руки на лицо Рафаэля и сказал ему, что тот, кажется, нездоров — видно, снова переусердствовал. Рафаэль подтвердил это и рассказал ему о своем замысле Преображения. Луиджи весь обратился в слух — казалось, он все видит своим внутренним взором; слепой поделился своими мыслями, даже сделал несколько набросков на доске и, наконец, сказал, что это трудная задача. От этой работы его отвлекли две женщины — они робко позвали его и попросили целебное средство для больного. Рафаэль спросил его, не принял ли он духовный сан и не о соборовании ли идет речь. «Недаром, — ответил Луиджи, — в юности меня называли гением. С тех пор как из-за плохого врача я лишился глаз, я принялся за изучение медицины и теперь хорошо разбираюсь во врачебном искусстве, насколько позволяет острота моих прочих чувств». И он стал искать лекарство. В это время Рафаэль спросил его, не слышал ли он об одаренной художнице, которая жила среди милостивых сестер. «Уж не племянница ли кардинала Биббиены?»-поинтересовался Луиджи, и Рафаэль в смущении замолчал.

После того я пошел с Рафаэлем на виллу, где мы прохрапели целый день, утомленные после ночного бдения. В полдень нас разбудил кардинал Биббиена, потом он заперся с Рафаэлем. После его ухода Рафаэль рассказал мне, что Бартоломео из-за угрызений совести додумался исповедаться кардиналу в блаженстве, которое он испытал этой ночью, и по его совету покинул Рим. Потом он в нерешительности добавил, что кардинал и от него добился обещания покинуть Гиту, в тот момент ему легко было сказать это, а сейчас кажется невозможным, он жив ее хлебом, он работает ради ее похвалы, без ее благодарности он стал бы посмешищем для мира, погрузился бы в ничегонеделание и начал бы презирать самого себя. «Пусть Микеланджело утверждает, — сказал он, — что искусство — его возлюбленная и ему не нужна никакая другая — ведь к сивиллам и пророкам не нужно залезать в окно, — но тот, кто желает раскрыть величайшую тайну мира, не может от этого мира отгородиться; настоящему художнику недостаточно одной анатомии, он должен стремиться постичь гармонию души и тела, чтобы вдохнуть жизнь в мертвое полотно. И даже если опасность велика и лишь немногим удается без вреда для того и другого достигнуть цели, я не могу иначе, с тех пор как Бенедетта потеряна для меня. Гита все-таки лучше, чем прочие, которых я знал, и если я опьянен дурманом, то развеять его может лишь тот, кто его навел. Она отдалась мне не ради тщеславия или денег, ей незнакома пустая тоска и недовольство, ее бытие есть наслаждение, и только полнота ее любви вынуждает ее к расточительности. Она дарит наслаждение и другим — но ведь я могу уделять ей так мало времени! Она не вмешивается в мое искусство, но умеет вдохновить меня, она заслоняет от меня заботы будней, она не стремится управлять мной, и я не нуждаюсь в том, чтобы властвовать над ней. Она то мое тело, то моя душа. Но она никогда не будет сразу и тем и другим. Она — земля, которая меня носит, с Бенедеттой я мог бы только летать, но кто не знает, что нельзя летать вечно».

С разинутым ртом я слушал это излияние сердца, я удивлялся, так как теперь мне стало понятно, что ее неверность давно не была секретом для него. Теперь он стал более искренним со мной и советовался, как мириться с маленькими слабостями Гиты и уберечь ее от себя самой. Я должен был тайно смешивать вино с водой, чтобы она не злоупотребляла им, или, как он выразился, чтобы вино не вредило ее здоровью, и не держать дома много бутылок. Настольную игру я должен был прятать от нее — ведь подмастерья только вытягивали из нее деньги, еще я не должен был впредь впускать женщин, которые одалживали ей что-либо под залог. Наконец он попросил меня сыграть роль ее возлюбленного, так как после той ночи он опасался серьезных внушений от кардинала. Я пообещал выполнить его поручения и разложить свои граверные доски между комнатами Рафаэля и Гиты.

Гита, которая боялась более серьезного наказания за свое прегрешение, после того как кардинал пригрозил ей цепями и веревками, безропотно приняла это маленькое изменение домашнего распорядка, поскольку знала, что может вертеть мной, как ей угодно.

В это время Рафаэль закончил эскиз к «Преображению». Был вечер, и по небу пронеслась бродячая звезда. Он воскликнул, что тогда, когда он видел Бенедетту в последний раз, пролетала похожая комета. Я сразу же использовал это для изящной выдумки и громко спел:

Звезду вновь я вижу,

В ночной глубине.

Она с вышины

Стремится ко мне.

Зловещих знамений

Бояться не стоит:

Народ ждет сражений —

Я жажду покоя.

Другие ждут новых,

Опасных времен,

Звезда лет прошедших

Пусть светит в мой дом!

Ему понравилась эта выдумка, а в таком настроении он охотно думал о новых работах. Он вспомнил, что монахи из Пьяченцы заказали ему нарисовать Мадонну с ребенком в божественном явлении святому Сиксту и святой Варваре. Как было заведено, я положил перед ним чертежную доску, подточил мелок сангины и гладко зачесал его непослушные волосы, подобные вихрям косматой звезды, чтобы на его лбу можно было видеть божественный огонь, сравнимый с огнями святого Эльма на мачте во время бушующего шторма. Когда он задерживался за работой дольше обычного, я музицировал в соседней комнате и приносил воду со льдом и фруктовым соком, чтобы он освежился. Тогда он спрашивал у меня, видно по своей доброте, совета, утверждая, что я вижу лучше, чем профессиональный художник, поскольку я не был связан школами и методами. Если я качал головой, он какой-то миг смотрел на меня очень зло и говорил, что на меня невозможно угодить, как бы он ни изнурял себя работой и, наконец, он и сам знает толк в своем деле. Но потом он признавал, что я, возможно, прав, и, так как речь обычно шла лишь о незначительной детали, он пробовал нарисовать позу или одежду прямо с меня, а я уже настолько привык к этому, что мог быстро снять свою одежду или переодеться, будто хотел прибавить к комедии «Каландрия» косого кардинала Биббиены еще одно скучное действие. Что мне рассказать Вам об этой проклятой комедийной истории, наш Рафаэль унижался до того, чтобы делать эскизы декораций и костюмов, поскольку ученые утверждали, что это была первая правильная, настоящая и стройная комедия. Я упоминаю об этом только для того, чтобы сказать, как Рафаэль отдавался всему, и продолжаю рассказывать о том, как создавались крупные работы. Когда я не мог быть натурщиком — Вы знаете, что я достаточно плотного сложения и едва ли гожусь в Аполлоны или в святые, — тогда я должен был подобрать ему кого-нибудь из моей семьи, а мои драгоценные родственнички предпочитали праздность работе и представляли большую ценность, чем закрепленный проволокой скелет, который изготовил для себя Микеланджело. Рафаэль говорил тогда в большом удивлении: «Даже если этот висельник уже трижды побывал на галерах, не погас в нем отблеск божественного огня, праведник не представляет себе, как много можно увидеть в лице самого страшного грешника, а художник обладает способностью различать истинную сущность человека, которая отражается в его внешности, и те страшные следы, которые оставили на его лице блуждания вдали от путей господних». Так я нашел для него моделей Варвары и святого Сикста для работы над картиной, которую заказали в Пьяченце, и рассчитался несколькими пригоршнями каштанов и монетами с моим старым дедушкой и невесткой, когда спросил, должен ли я впустить модель для Богородицы. «Не нужно, — сказал он с несвойственной ему проникновенностью, — прекрасное побеждает просто красивое, и с тех пор как я увидел мраморную статую и явно представил себе, как Пречистая из своего небесного владения с любовью взирает на мир, я не могу думать ни о какой другой модели для святого образа. Никогда Бенедетта не была величественнее, чем в то далекое утро, в своем утреннем одеянии она не шла, а парила, и божественная гармония ее тела превосходила земные представления о прекрасном». «Неужели, — с удивлением спросил я, — она была так же совершенна, как ее образ, который вы нарисовали на доске?» Рафаэль подпер рукой подбородок, посмотрел в пространство и воскликнул: «О да, именно так она выглядела бы сейчас. Если бы она только жила!» «О, если бы я мог вернуть ее вам, — воскликнул я, — я бы отправился за ней к самой смерти!». Рафаэль вскочил и с мрачным видом стал ходить туда-сюда. Потом он сказал: «Когда-то, пока меня охраняла ее близость, и я был добрым ангелом, но сейчас я не смог бы вынести ее живого присутствия. Только воспоминания, только воссозданный образ по силам мне. Со мной происходит то же, что и со многими из тех, кто любуется картинами, а доведись им пережить чудесные события, которые на этих картинах изображены, они, слабые, бежали бы прочь, они отвернулись бы, как тот на моем Преображении. Лик Бенедетты действительно прекрасен, он задумчив и полон чувственности — простит меня Господь, если я кощунствую, мне кажется, даже Бог не смог бы устоять перед мольбой этих кротких глаз, я уверен, она — истинная заступница наша. Но если бы я должен был рисовать только Пресвятую Деву, я не выдержал бы. Поэтому иногда меня радуют порочные, безбожные рисунки, ибо они освежают меня. Мой отец в его олимпийском спокойствии мог работать в одном направлении, я должен был следовать его примеру, чтобы достичь той вершины, которая доступна только чистому душой человеку. Но я поддался дьявольскому искушению: я хотел писать то как один художник, то как другой, и чувствовал, что легко могу подражать чужой манере. Так я потерял что-то свое, стал не совсем Рафаэлем: только одну руку я протягивал своему ангелу-хранителю, а другую я протягивал какому-нибудь нечестивцу. А теперь слишком поздно!» Я обнял его колени, я умолял его отринуть это грустное настроение, которое, в конце концов, должно было его раздавить. Даже для святого, говорил я, в нем самом еще достаточно материала, у него еще есть время вернуться на перекресток, где расходятся пути. «Я привык к хлебу, — ответил он, — к хлебу Гиты, это отвращает меня от хлеба жизни, я следую за ней, как рыба на крючке. Я хочу терпеть боль и страсть, но мир не должен догадаться об этом по моим работам, я хочу отдать ему все, что во мне осталось хорошего».

После таких речей я был просто потрясен тем, что в заново обустроенной спальне, куда я как мнимый поклонник Гиты переселился теперь с моим граверным прессом, появлялось все больше непристойных картин, изображавших языческих богов, и эти картины неумолимо указывали на кисть Рафаэля, хоть он и не уставал повторять, что рисовала их «обезьяна». Еще более удивляло меня то, что картины рисовались ночью, но не было слышно ни единого шороха. Хотя с ранней юности мой сон был здоровым, но в то же время очень чутким. Я знавал воров, которые могли погрузить в сон сторожевых собак своим дыханием, и тогда у меня закралось подозрение, что со мной происходит нечто подобное. Еще одно обстоятельство насторожило меня. Никто, кроме меня, не умел открывать подвал и чулан — замки были с очень хитрым секретом, — и все же по ночам эти замки открывались и закрывались, а по утрам я недосчитывался вин и яств. Однажды я решил выяснить, что происходит на самом деле, но как только Гита с двумя старухами уселась прясть в соседней комнате (так объясняла она свое бодрствование) — я заснул, несмотря на твердое намерение не спать. Возможно, каждый раз случалось нечто подобное, и мне не было позволено приподнять эту завесу тайны. Но однажды ночью мне пришла на помощь слепота Луиджи. Он взялся доставить Рафаэлю через одного больного немецкого мастера подарок от знаменитого Альбрехта Дюрера — автопортрет в цвете на пергаменте на фоне Нюрнберга. Луиджи не знал, день сейчас или ночь, и, поскольку двери дома Рафаэля были открыты — Гита выскользнула через них к любовнику, он поднялся по лестнице, по которой забирался и я во сне с ключами от погреба. Он доверительно прикоснулся ко мне и этим разбудил, я подумал, когда проснулся, что повредился в уме, и напрасно пытался рассудком понять, как я дошел до такого состояния. Он не мог понять моего удивления и спросил, где Рафаэль, который должен был объяснить ему эту странность. Так он прошел — без моей помощи — в комнату, ранее отведенную под спальню, где обезьяна тренировалась в живописном искусстве, а теперь там была моя постель. С удивлением я увидел, что Рафаэль лежит на моей постели в красном халате, а обезьяна в платье пекаря, вся измазанная в муке, усердно рисует под светом яркой лампы, засучив рукава. В соседней комнате я увидел рядом с веретеном, оставленным Гитой, замешенное тесто, которое быстро подходило. Я остановил Луиджи, чтобы он не наделал шуму. Казалось, Рафаэль с закрытыми глазами видит все, что делает обезьяноподобное существо, и он командовал, как полководец. «На правой ноге, — кричал он, — добавь белого, и больше красного в тени!» Автомат исполнял все очень точно, и что-то от Рафаэля было в его кисти. Я прошептал об этом Луиджи на ухо, и когда он услышал о веретене в соседней комнате, он заверил меня, что разобрался во всем, и сразу попросил меня только порвать нить на веретене. Стоило мне сделать это, и так называемая обезьяна бросила палитру и муштабель и в ужасе юркнула в свой уголок, а Рафаэль даже не пошевелился. Луиджи подошел к нему и поздоровался с ним, сказав что-то вроде «Утренний час дарит золотом нас» — так они приветствовали друг друга в молодости. Рафаэль проснулся, обрадовался его приходу — ведь он редко нас навещал, и пожаловался, что его замучил кошмар, будто он преподает целой стае обезьян, которые выдают себя за его учеников. Луиджи сказал, что это могло быть и явью, и объяснил, что Дюрер передал ему автопортрет через одного больного немецкого мастера, который называл себя Бебе и был родом из Нюрнберга — он был племянником знаменитого художника. «Ach, mein Bruder!» — воскликнула так называемая обезьяна в углу. Страдание вырвало из груди «немого» эти немецкие слова, смысл которых понял только я один, поскольку я почти выучил этот тяжелый язык благодаря занятиям с двумя учениками Маркантонио. «Ты умеешь говорить, — сказал я ему по-немецки, — сейчас же признавайся, кто ты!» Я вытащил его наружу и подвел к столу, на котором лежал развернутый изящный акварельный портрет Дюрера на фоне Нюрнберга. Когда он увидел этот рисунок, из его глаз градом полились слезы, он судорожно ухватился за Рафаэля и стал так же ужасающе разговорчив, как прежде был молчалив. Вам будет достаточно одного отрывка, в котором он рассказал обо всех своих жизненных невзгодах. «Бебе, — рассказывал он, — зовут моего брата, Бебе звали моего отца, Бебе зовут меня. Мы все пекари по рождению и только через нашего дядю по материнской линии, через великого Дюрера, мы приобщились к ремеслу художника. Посмотрите, вот на картине дом, где я родился, высокая труба выходит из пекарни. Мой отец и моя мать крепкого телосложения, таким стал бы и я, если бы по недосмотру меня не положили бы в печь вместо колыбели. Из-за этого я вырос маленьким и несколько невзрачным, хотя дух мой всегда стремился к великому. Красота Гиты сделала меня ее пленником — я познакомился с ней, когда приехал в Италию для изучения живописи, восхищенный этюдами Рафаэля, которые я видел у мастера Дюрера. Как художник я нашел у нее скромный прием, но зато как пекарь, когда я показал ей искусство моего отца по части сладкой выпечки, вызвал всеобщие аплодисменты. Из-за этого она решила выйти за меня замуж, но при условии, что я буду жить в ее доме не как супруг, но как немой слуга и помощник, и не стану вмешиваться в ее образ жизни. Бедному плохо испеченному Бебе и это было за счастье — ведь без посторонней помощи, при своем телосложении и редкой неспособности к итальянскому он вряд ли смог бы добиться успеха в Италии. Но мало того: благодаря связи Гиты с Рафаэлем мне посчастливилось учиться у него и рисовать вместе с ним. Об одном я молю вас теперь, не мешайте бедному Бебе в его счастье, не выдавайте Гите, что он проболтался, защитите его, если она узнает об этом благодаря своему искусству».

Едва он закончил свой рассказ, как в комнату вошла Гита, которая представления не имела о происходящем, очень нарядная, но с растрепанными локонами и усталыми глазами. Только на один миг она, казалось, застыла в изумлении, а потом расхохоталась. Рафаэль сразу засмеялся вместе с ней, казалось, при ее виде он забыл весь свой гнев, к тому же он надел свои очки, чтобы лучше ее видеть. Луиджи не смог сдержать своих упреков из-за волшебного веретена, которые сделали меня и Рафаэля лунатиками, и из-за того, что она обращалась со своим супругом и покровителем как с домашней обезьянкой. Гита угрожающе ответила: «Он проболтался, и между нами все кончено! Я только по доброте своей так долго терпела рядом с собой такое невыносимое существо». Бебе хотел сначала показать свой гнев, но в комическом прыжке бросился ей на шею и поклялся, что не может расстаться с ней, даже если бы она заставила его играть роль более неприятного животного. Луиджи стало ясно, что Рафаэль ничего не сделает для своего спасения, и он ушел, в надежде, что это сможет повлиять на Рафаэля — но тот, кажется, вовсе и не заметил ухода друга. При таких обстоятельствах я счел нелишним на всякий случай заключить мир с привлекательной колдуньей и спросил, не желает ли она освежиться после такой беспокойной ночи. Когда она приветливо кивнула мне головой, я расстелил скатерть на портрете Дюрера и принес то, что оставил, когда мне помешали в моем гипнотическом блуждании, — несколько бутылок, перепелиный паштет и варенье. Рафаэль наполнил стаканы, провозгласил тост за таинство любви, а Гита спела своим глубоким и приятным голосом песню примерно такого содержания:

Вы, кого я целовала,

Вдруг грозите мне судом,

Будто вас околдовала,

Завлекла обманом в дом?

Вы меня нарисовали,

Сделав образ мой святым,

И мою любовь узнали —

Расплатиться чем иным?

Ворожить и мне позвольте,

Хватит колдовства на всех!

Опьяненные любовью,

Не бранили вы мой грех.

Так прославьте это благо:

Тайну красоты храня,

Ваши кисти, ваши шпаги

Пусть послужат для меня!

Вы меня казнить готовы

Или в море утопить?

Вам, похитившим мой облик,

В пустоте меня винить?

Разорвать вы нить решили,

Что пряла я по ночам.

Если вы вдруг разлюбили,

Я-то чем виновна вам?

Ведьма женщина любая,

С нежностью вершим обряд,

Чудеса вам открываем,

Вы боитесь: это яд.

Позабыты поцелуи,

И уста у вас — что лед,

Где Амура лишь зову я,

Там мерещится вам черт!

Бебе и Рафаэль одновременно попросили прощения, меня же охватил ужас, поскольку в некоторые моменты мне казалось, что Гита на моих глазах превращается в черного козла, а Рафаэль ласкал ее и Бебе был на коленях у ее ног. Меня отправили прочь.

Утром все выглядело так, как будто ночью ровным счетом ничего не произошло, все шло своим привычным ходом. Я заметил, что Рафаэль полностью отдался работе, чтобы забыть об этих событиях. Но Луиджи не успокоился на этом — он рассказал обо всем кардиналу Биббиене. Тот попросил передать, что захворал, поэтому не мог бы Рафаэль принести «Мадонну со святым Сикстом» к нему домой и закончить ее там. Рафаэль должен был выполнить эту просьбу и прокричал картине с незнакомым мне доселе отвращением: «О, Савонарола, как часто я надсмехался над тобой, что ты довел флорентийцев своей обличительной речью до того, что они сожгли лучшие картины на кострах на рыночной площади! Если бы я мог разжечь такой огонь изо всех моих греховных произведений, который смог бы очистить меня и мир! Но они уже не принадлежат мне, и всем прилежанием я не смог бы так много заработать, чтобы выкупить их и уничтожить. Но и тогда, эту, единственную, я уберег бы от огня!»

Рафаэль приходил домой по вечерам бледный и измученный, и я ужаснулся тому, что его волосы, которые я обычно расчесывал по вечерам, перед тем как надеть шелковую шапочку, — его прекрасные темные волосы стали наполовину седыми. Он сказал мне тихим голосом: «У меня два сына, ты только подумай, какое счастье. Я нарисовал их сегодня, не зная об этом». Я сразу подумал, наверное, из-за седых волос и детей, о зловещем предсказании, задрожал, но постарался скрыть это. Он продолжил: «Ты удивлен! Да, это прелестные мальчики, ты можешь увидеть их на картине с Мадонной и святым Сикстом, внизу, там, где меня раздражало пустое пространство, там стоят они, облокотившись, и смотрят вверх, милые дети с яркими крыльями. Я увидел их перед картиной, они обращались к моей Деве как к своей матери и точно так же облокотились на стул. Я не знал их, но они вписывались в картину, принадлежали ей, должны были быть на ней, я нарисовал их на одном дыхании. Когда нижняя часть картины была готова, вошел кардинал, казалось, он был смущен, и отослал детей. Потом он спросил, хотел бы я, чтобы это были мои дети. Я ответил, что это сделало бы меня счастливым. Он посерьезнел, повернул меня в другую сторону и проговорил: «Это и есть твои дети. Прими их из руки, которая их оберегала». Я посмотрел туда, и как явление там стоит та, с которой я нарисовал Небесную царицу, живая женщина рядом с образом, а на ее пальце поблескивает то самое судьбоносное кольцо, которое Бенедетта получила от статуи. Она подводит ко мне детей, она показывает мне кольцо; это Бенедетта! — я едва могу рассказывать об этом, так сильно бьется мое сердце. Кардинал напоминает мне, что я обещал жениться на его племяннице, оказывается, что Бенедетта и есть его племянница! Что ж, — говорю я ей, — раз у нее мое кольцо, она может взять и мою руку. Она просит меня не торопиться, она навеки связана со мной кольцом и мыслями, но сомневается, могу ли я теперь быть связан с нею. От нее я узнал, что это дети Гиты: и одна старая женщина положила их в руки Богородицы без младенца — дядя Биббиена привез эту статую из Урбино в Рим, когда еще не был кардиналом, и ее поставили в новой церкви милосердных сестер. Оказалось, что это была та же самая статуя, которая одарила Бенедетту кольцом, набожные люди украсили ее, а Бенедетта — посвященную ей церковь, она рисовала картины на мои сюжеты». — «Удивительно, — сказал я Рафаэлю, — а мы совсем забыли эту мраморную статую и все эти образы!». «Я не забыл, — возразил Рафаэль, — ибо я видел, как она рисовала тарелки, подражая мне, но я боялся признаться самому себе, что это она. А теперь в один миг все встало на свои места, и недоставало только ее согласия обручиться со мной, хотя дядя заметил, что только из-за склонности, которую она питала ко мне, она не приняла постриг. Он напомнил ей о том, как она заботилась о моем доме, словно ангел-хранитель, каждый день молилась за меня и плакала. Но она оставалась непоколебимой в своем намерении разорвать путы греха, которые связывали меня с безбожной, считая это своим единственным долгом. Благодаря тому, что я услышал и узнал, была разорвана завеса, я понял, что хлеб порчи удерживал меня от хлеба милости, и без сознания упал я к ногам Бенедетты. На меня опустился долгий тяжелый сон. Я видел во сне себя супругом Бенедетты, божественно-чистая стояла она рядом со мной, и это было для меня чистилищем. Она была вознесена над земными желаниями, она возвышалась надо мной, как снежная гора, никакой вымысел не мог приблизиться к ее величию, искусство исчезало со всеми его соблазнами, добро и зло были для меня одинаково далеки. Меня охватила тоска по греху, мне невыносимо хотелось заполнить пережитую пустоту, мне снилось, что я бросаюсь в Тибр — и я проснулся. Я понял, что провел в этом состоянии всего пару часов, а казалось, что прошли многие годы. Поддерживающие лекарства Луиджи вернули меня к жизни, но я тянулся сильнее, чем когда-либо, к еще более живительным поцелуям Гиты, я боялся, что эта власть исчезнет только вместе с жизнью!» В этот момент Гита из соседней комнаты робко позвала Рафаэля по имени. Я опасался, что она подслушивала нас, но не сомневался, что Рафаэль не обратит теперь никакого внимания на ее зов. Но казалось, при звуке ее голоса все добрые его намерения исчезли. Он сказал, что должен посмотреть, почему она зовет его с таким страхом, но я задержал его. Она позвала в другой и в третий раз. Он хотел вырваться, но я был сильнее. Он послал меня ко всем чертям и сказал, в соседней комнате могло что-то случиться. Тогда я вспомнил крестное знамение и заговор, которые применял мой кузен, капуцин. Черт явно понимал эти загадочные слова лучше, чем я, Рафаэль сдался и остался. Но черт хотел мне помешать. Он поднял ураган на улице и бросил в оконные стекла дождь. Он вышел из Тибра в облике высокого седого человека, укутанного в водяной смерч, показывая небу красный язык пламени, и проскользнул маленькой летучей мышью в разбитое окно. Я боялся этого существа, меня трясло, но я собрал все свое мужество и крепко пригвоздил его ножом к двери и окунул в сосуд с масляным лаком, от чего тот испустил дух. Я и сейчас могу показать Вам его как доказательство моей правдивости — я победил черта и прогнал его из мира, ведь о нем с тех пор и говорят гораздо меньше. И пусть господа естествоиспытатели будут утверждать, что это была обычная летучая мышь, каких не счесть, я знаю то, что я знаю, и как она превращалась на моих глазах!

Во время моей битвы с чертом вошла Бенедетта с Луиджи и духовником. Я сразу узнал ее по картине, передал ей почтенного мастера и продолжил свой крестовый поход против дьявола.

Духовник должен был по просьбе Рафаэля, который чувствовал себя очень слабым, посмотреть, где Гита. Выяснилось, что ее едва не убил разгневанный Бебе, которого она в наказание за его болтливость хотела запереть в печи. Ему удалось убежать через окно, прихватив с собой большую папку с рисунками Рафаэля, которые потом я видел в Германии, купленными за большие деньги. Луиджи тем временем влил Рафаэлю укрепляющего лекарства, а Бенедетта на коленях молилась за него. Что было дальше, я не могу рассказать, поскольку духовник, который с большим удивлением отметил мою храбрость в сражении с чертом, доверил мне Гиту, с тем чтобы я незамедлительно доставил ее к милостивым сестрам, чтобы они исцелили ее израненное тело и больную душу. Но когда я вернулся, то застал Луиджи у постели Рафаэля в яростном споре с мастером Галеном, лейб-врачом папы, которого тот послал для спасения Рафаэля, не подозревая, что этим обрекает его на погибель. Я слыхал, что Гален принадлежит к врачам, которые сначала пробуют одно, а потом прямо противоположное. Он похвалил укрепляющее лекарство Луиджи, но прописал кровопускание и расслабляющие средства. Луиджи хотел остановить его, но Гален вспылил из-за того, что Луиджи не отвечает той же вежливостью, которую он сам выказал по отношению к его предписаниям. Бенедетта была погружена в глубокие раздумья о глупости людей, которые так много заботятся о здоровье тела, а здоровью души едва ли уделяют внимание. Рафаэль попросил Луиджи доверять ученому Галену, как себе самому. Хотя Луиджи и не успокоился, что мог он, бедный слепец, противопоставить Галену, который думал, что видит, доверие высокопоставленных лиц к нему сделало его почти равным им. Луиджи только ощупал голову Рафаэля и сказал: «Я хочу сохранить ее, когда все ее разрушают». Он ушел, ведомый своей верной собакой, и сразу же принялся за работу, и изображение, созданное им, вернее всего передает черты Рафаэля, каким он был в последние дни.

Вопреки заверениям Галена у Рафаэля с каждым часом поднималась температура. Однажды ему показалось, что он выздоравливает, и он вернулся к Преображению, но силы скоро покинули его. Он еще раз приказал протянуть ему зеркало и удивился своим седым волосам, показал на детей, которые его окружали, и тогда вспомнил о предсказательнице. Потом, казалось, он потерял представление о том, что его окружает, из его речей мы поняли, что он духовно присутствует при страданиях Господних в Иерусалиме. Он описывал то, о чем говорится в Библии, и то, что могло бы быть в ней, и его рассказ был настолько убедительным, что мы прониклись его верой. Наконец, Рафаэлю привиделось, что и он испытывает крестные муки, ибо затмил славу всех художников, что были до него. А когда стемнело, он услышал утешающие слова Господа, что и в раю они будут вместе.

Так умер Рафаэль, на 37 году своей жизни, в 1520 г. от Р.Х., в тот самый день, в который он появился на свет: в Страстную пятницу. Вы были на похоронах и видели «Преображение» — последнюю работу покойного. Рим вымер на несколько часов, чтобы присягнуть мертвому в своей печали, а люди искусства совершали паломничества к его могиле, как грешники к могилам святых, чтобы его творческая сила снизошла на них. Но только Бенедетта в одиночестве монастыря достигла того, что было недоступным для прочих в суетном мире, — на нее перешло вдохновение Рафаэля, и святые картины, созданные ею, продаются теперь как его работы.

Я был хорошо обеспечен согласно последней воле Рафаэля, так как он завещал мне большую часть медных гравюр, которые были его собственностью, хотя вырезал их Маркантонио. Я путешествую по разным краям, продаю эстампы и распространяю славу Рафаэля. Что мог лучшего я сделать на земле? Это приносит мне пользу, ему честь, и, кроме того, все мои рассказы — чистейшая правда.

После моего повествования о жизни Рафаэля Вам будет что рассказать о художнике в кругу знатоков — то-то они удивятся тем тайнам, которые стали Вам известны. А теперь я перехожу к тому, чтобы в нескольких мазках показать вам, что в жизни и великолепных работах мастера достойно похвалы, а что — упрека.

(А наш рассказ на этом прерывается, ибо подобных отзывов — более чем достаточно.)

Перевод Марины Куличихиной

Загрузка...