Нарбикова Валерия Рановесие света дневных и ночных звезд

Валерия Нарбикова

РАВНОВЕСИЕ СВЕТА ДНЕВНЫХ И НОЧНЫХ ЗВЕЗД

I.

Ей хотелось известно что, известно с кем. Но "известно кто" не звонил, зато звонил неизвестно кто. На улице тоже было неизвестно что. Вчера обещали, и шло то, что обещали. Снега не было ни в одном глазу, зато был разбойник в Аравии, был разбойник Варавий, был разбойник Вараввии, был разбойник Варавва. И остальные люди убивали приспособленных, чтобы самим как-то приспособиться (птицы и звери с самого начала приспособлены, люди с самого начала не приспособлены). Звери родятся в шапке и в пальто, в домике с ванной и туалетом, а человек всю жизнь добывает себе шапку и пальто и домик с ванной и туалетом.

Для любви нужно было соблюсти триединство: единство места, времени и действия - так рекомендовал Буало в своей ложноклассицистической поэтике. И он был не прав. Времени все равно никогда нет. Места тоже нет ("Моя квартира для этого дела не приспособлена", ветка приспособлена! но мы не птицы). Остается единство действия ("Если ты сегодня сможешь, то я, может быть, смогу". "Может быть или точно?" - "Может быть, точно". - "Если может быть, тогда лучше завтра". - "А завтра я, может быть, не смогу"). Пренебречь единством места, пренебречь единством времени, соблюсти хотя бы одно единство действия, так по крайней мере учил Аристотель в своей "Поэтике". И он был прав. Ну, соблюли. Ну, вышло. "А теперь мне уже пора". - "И мне уже пора". - "Как же грустно". "А ты своими словами помолись". - "Отче наш... дорогой папа, будь здоров как на небе, так и на земле. Дай хлебушка поесть и прости, если что не так. И не ломай кайф, а все остальное лажа. Аминь".

Подъехала скорая помощь и, оказав помощь, уехала. Она набралась духу и набрала номер... кончилась пластинка. Поставила сначала и добрала номер. Нужно было сказать как ни в чем не бывало. А что, интересно, обозначает "ни в чем не бывало"? На стене висела табличка - перечеркнутая сигарета, что обозначало "не курить". Все равно курили. Упадок эмблематических картин: квадратный лабиринтик в круге - альфабетический символ Четырех Святынь, выходящий изо рта Создателя; обрубок на двух ножках - мужской туалет. Она сказала: "Привет". Он сказал: "Ну, привет". Она сказала: "как дела?" Он сказал: "Ничего, а твои?" И после того, как тетка в метро обложила: "Это антисанитарно носить собачью шапку, это нарушение закона, вы поощряете спекулянтов, собака агонизировала сорок минут!" - "Что же мне теперь отпустить ее на волю, беги, шапка, тяв-тяв, знаю, шапка по кличке Дружок", - она сказала: "Тоже ничего".

Орфографически он был армянином, его фамилия была Отматфеян. "Неужели земля вертится вокруг солнца?" - "Со страшной силой!" Земля вертелась вокруг солнца, а люди на этот счет изобрели романтизм, реализм, сентиментализм, хотя это был совсем другой "изм" - механизм. А что в этом плохого? Любовь - тоже своего рода "изм", но она же и любовь, потому что можно сравнить: с тобой вот так! А с другим так себе. А может, у солнца с землей тоже любовь, тоже не простой механизм, не пригрело ведь оно Юпитер или какую-нибудь там Венеру. И ощутили движение в буквальном смысле. Двигалась луна вокруг земли, земля вокруг солнца, солнце двигалось само по себе. Ничего не получалось. У моря тоже ничего не получалось, волн не было, потому что полнолуния тоже не было полнолуние стимул. "Ты меня любишь?" - "Жутко!" Он заревел, она заревела, хлопнувшись рядом с ним. Мамочка! Не выгоняй из дома Сану, если она порвет пальтишко и колготки и получит двойку. Не плачь сама и не вытирай лицо полотенцем для ног, потому что у тебя рано умерла своя мамочка, Саночкина бабушка. Это хорошо, что всех Саночек не могут выгнать из дома, что бы они ни натворили, потому что они маленькие, как звездочки, детки. А взрослые чем хуже? Но их могут. И взрослых Александр выставляют из дома с книжками, картинками, драконами, фаянсами. Мамочка! А если взрослая Александра такая же Саночка и не виновата, что выросла? И нйчные гулянки - это двойки и рваное пальтишко.

"Ну что же ты со мной делаешь? То, что ты со мной делаешь, об этом мама знает?" - "Знает, знает". - "И царь Николай знает? и царица Александра знает?" - "Все, все знают". - "И с ними ты это же делаешь? - "Садись на меня и айда!". Она скакала на нем так весело, как "мороз и солнце день чудесный". Они ускакали далеко, там даже не было одежды, зато додумывалась заветная мысль Карлейля об одежде: что если сапоги и пальтишко - это человечья одежда, человек это сам придумал, на это способен, то моря, небо и горы - это божья одежда, это бог сам придумал, он на это способен. Отматфеян надел на себя куст. Сана надела чулки для разврата. Божьи чулки были прозрачные - ручейки. Пересохли божьи, порвались человечьи. Прикрыл чресла листиком, листик - первые трусы.

Рядом валялась околевшая пальма, но ее некому было воспеть, потому что ее поэт умер. А так бы поэт написал, вот, мол, пальма, ты оторвалась от своих родных сестер, и тебя занесло в далекий холодный край, и теперь ты одна лежишь на чужбине. Вместо того умершего поэта был другой, живой, но он был хуже. За его текстом чувствовался подтекст того. Нет, не какой-нибудь там второй смысл, а в буквальном смысле под текст, то есть то, что находится под текстом, а под этим новым текстом находился совершенно определенный текст того умершего поэта. Он заплакал. Хотел выпить сразу, но пропустил, но потом все-таки пропустил. Больше всего было жалко пальму, потом поэта, который ее больше никогда не опишет, потом голую Сану, не прикрытую березкой. - "Дай я повешусь", - сказал. - "Погоди, еще вот это, а потом вместе повесимся". Всплывали афоризмы: для того чтобы тебе жить с ней вместе, тебе нужно жить от нее отдельно; встретить новый год с новой женой, а старый новый год со старой женой. Она уже два часа тряслась на нем, и никуда не уехали: та же пальма, тот же шкаф... Она свалилась. Сначала ему показалось, что она убилась насмерть, потому что ведь она свалилась с него, стало быть, туда, где ничего не было. Он посмотрел вниз: она шевелилась, была жива. У нее были руки в крови. Она поплевала на пальцы и отерла. Он поцеловал ее ручку. "Глупый", - сказала, это не опасно". Когда "это не опасно", то не опасно, скоро будет "не опасно", не-надо, когда "опасно". Теперь ей хотелось играть. Сказала, что это похоже на пушку: вот ствол, вот колесики. Ему не хотелось играть, он попал прямо в лицо и умер. Он точно знал, что умер, и точно знал, что слышит ее голос: "Прямо в лицо, ну ты даешь!"

На стенках висели фотографии поэтов и их возлюбленных. Возлюбленным было хорошо: их глаза, рот, имя не столько принадлежали им самим, сколько были предметом любви их поэтов. Ясно, что Юрочка Юркун не простое имя, а золотое, то есть поэтическое, и принадлежит своему поэту, так же как пальма принадлежит своему. И получалось, что у каждого творца есть свой ребеночек, которого творец сильнее всего любит. И только последнего творца никто не любит как своего ребеночка. Саночкина мама любит Саночку как своего ребеночка, Саночкина бабушка, которая умерла, любит Саночкину маму как своего ребеночка, бог любит своего сына как своего ребеночка, а кто же любит бога как своего ребеночка? И получалось, что бога больше всего жалко, потому что его никто не любит как своего ребеночка; не то, что у него умерли папа с мамой, а то что у него их в принципе не было. А устроено все было очень красиво: если это небо, так на нем обязательно луна со звёздами, если море, то волны с птицами, если лес, то там своё, горы - там своё, река - своё. Как же это бог всё красиво придумал и деткам отдал. А детки все растащили: гора - моя, море - мое, лес - мой. Только небо и было общим - луна со звездами, потому что слабо было захапать луну-то со звездами, но уже были перспективы: возить на грузовиках железо с луны. И то, что было создано им, ну тем, кого никто не может любить как своего ребеночка, было несомненно. Это было красиво и надежно: горы не падают, моря не выливаются, реки - тоже. А все, созданное человеком, тоже было, конечно, занятно: машинки: пароходики, самолеты, но ясно, что человек ободрал творца. "Ну, кончай капать!" - с этими словами Отматфеян проснулся и понял, что обратился во сне к капели. И капель ему не ответила.

Соблюдались пропорций, подмеченные еще Обри Бердслеем: чем меньше, тем больше. Чем на земле хуже, тем на том свете лучше. Тише едешь - дальше будешь.

Сана спала так, как ее научили в детском саду: положив руки под щеку. Потом чистить зубы (тоже научили), потом завтракать. Довольно бессмысленная процедура: чистить зубы, когда нечем позавтракать.

Солнце скрылось за тучку. Тучкой Отматфеяна было одеяло, и он под ним скрылся. Сразу потемнело. И может, кто-нибудь сказал: "Давай позвоним Отматфеяну", а кто-нибудь сказал: "Да ну его". Сана проснулась внезапно. Тоже накрылась тучкой. Совсем стемнело. И он спросил: "Будем вставать или ты хочешь?" - "Уж было два раза". - "Что за арифметика, и почему два? - "Один раз в уме".

Большая Медведица была сейчас скрыта, и многим чуть-чуть, Тютчеву в том числе, было жалко, что на дневном небе не видны звезды. А если бы были видны, то грусть от созерцания этих звезд была бы равна грусти post coitum. Трудно было убедить Сану, что именно такое сочетание звезд называется Большой Медведицей. "Почему это их нужно считать Большой Медведицей, а в том углу разве не такие же? Я тебе эту Большую Медведицу найду в любом месте". Не было под рукой и водопада, модели, воплощающей Святую Троицу. Вот водопад целиком, и он знаменует бога, да и есть бог-отец; вот сила падения воды, она знаменует бога-сына, да и есть бог-сын; 'вот сама вода и знаменует святой дух, да и есть она святой дух. Была другая модель - человек. Не такая наглядная, поэтому не такая совершенная. Отматфеян обнял модель, которая была сутью бога и знаменовала его. Сана ответила ему на объятье, которое само по себе было сладким. Он положил ей руку на грудь, под ней билось сердце, которое было сутью бога-сына и знаменовало его. Сердце посылало во все уголки тела кровь, которая была сутью святого духа и знаменовала его.

- Ты правда меня любишь? - спросил он.

- Я тебя правда сильно люблю.

- Скажи тогда, что это значит?

- Я хочу, чтобы ты был девочкой, а я была лисенком, или чтобы я была девочкой, а ты был лисенком. Но только так, чтобы кто-то из нас обязательно был девочкой, а кто-то лисенком. Но больше всего я хочу, чтобы я была сначала лисенком, а ты был девочкой.

- Я плохой любовник, я слаб для этого дела. Сердце не выдержит. Его хватит, чтобы обслужить ноги, руки, голову, а на этот орган его не хватит... поцелуй меня, - попросил он, - а лучше, знаешь что, поцелуй. Она приподнялась, у него было личико сморщенное и дряблое, она прикоснулась и поцеловала так, как целуют в щеку.

- Господи, - сказал он, - ну поцелуй же!

Тогда она расправила личико и присосалась к "потусторонней" не в смысле "неземной". Она до половины всунула язык в его салиттер и возила им, может, час, времени хватило, чтобы изъездить у всей дягилевской труппы. Это было не игольное ушко, через которое сто раз пролезал и верблюд, и ублюдок, благо они одного корня - "блуд". Он стал с ней делать то же самое. И никак не могли наговориться про то-то и то-то, про то, как здесь и как здесь, про то, что здесь больше, чем там, а там совсем другое и не такое, как тогда, потому что в тот раз было немножко больно, что люблю сто раз, только пусть будет сию же минуту, тогда пусть наоборот, потому что так не получится.

Природа распространялась выше, ниже и дальше, как и в тот раз, как и в следующий раз, не лучше, не зеленее, с птичками точно такими же, как воробьи, но только крашеными ("Кто это, интересно, красит воробьев?"), с облаками, с новыми ветками метро, с самой новой, построенной по канонам ортодоксального православия: от Нагорной до Чертаново. "Ты встаешь?" - "Да. А ты что, хочешь есть?" - "Да". - "Если сметаны нет, то можно салат с разбавителем" - "Ты пишешь на подсолнечном масле? В магазинах разбавителя нет?" - "Да".

На земле все было устроено так грустно из-за повреждения плоти: на земле была природа, каламбур, то что присутствовало при родах, в отличие от небесного салиттера земля была, как бы немножко "того", как бы "тронута". Небесные деревья, моря и горы, состоявшие из света и тени, были с самого начала здоровые, а земные с самого начала были бедненькие. Они были красивые и замечательные, но они были грустные. "Земное поле" было повреждено, это и был Люцифер. И в том месте (когда он свалил с престола) образовалась земля, не самосветлый шар, грязь, которая переходила в эстетическую категорию, когда была возлюблена кем-нибудь с такой силой, так сладко и яростно была любима, что больше не могла оставаться грязью, а становилась самой золотой и красивой чистотой. Когда Сана засовывала язык в салиттер Отматфеяна, Сана и Отматфеян становились частью небесного салиттера, и в этом месте земная поврежденная плоть, прекрасная и ужасная, была прекрасней салиттера, который имеет только одно качество - прекрасное. Это получалось за счет ужасного качества, которое тоже становилось прекрасным, когда имело силы преодолеть ужасное. "Тронутая" земная плоть становилась вдвойне прекрасной.

Получалось, что люди с самого утра занимаются "глупостями". А чем же им еще заниматься, если у них только один орган, которым они могут поймать кайф. С помощью "совершенного" зрения даже не видно звезд на дневном небе, с помощью совершенного слухового аппарата слышны, конечно, слышны... Но зато с помощью другого аппарата, заменяющего в определенный момент и уши, и глаза, и язык, слышно даже то, что не слышно, видно даже то, что не видно. Стоило бы человеку пораньше и получше развить зрение и слух, и тогда бы он видел глазами и не только звезды на дневном небе, и слышал бы ушами. А так он слышит и видит "глупостями", изучает литературу "глупостей", так называемую светскую, а Якоб Бёме якобы и не Бёме.

Виолетта пела про то, как она жутко любит Альфреда. Потом запел Альфред тоже про то, как он ее любит.

- Выключи, - попросила Сана.

- Немного осталось, сейчас она уже умрет.

Из-за дождевых туч не видно было ни рая, ни ада, "Не рассчитывай на справедливость", - сказала. - "В смысле?" - "В смысле, что будешь в аду". - "Я и не рассчитываю вроде бы, там всё будет то же самое, только не непосредственно". - В смысле?" - "Ну вот, например, если представить, что человек живет и ведет дневник, в который подробно записывает все, что с ним происходит, то вот ту вечную жизнь можно сравнить не с самой жизнью, а с чтением этого дневника, ну, ты поняла?" - "У тебя получается, что литература нам дана как намек на загробную жизнь". - "А на земле вообще полно намеков на нее". - "Ну дождик-то будет идти снизу вверх".

Раз написано у античных писателей, что были боги, герои и люди, значит, так и было. Они были голые и красивые. Человек мог поправить свою жизнь, переспав с героем или с богиней. Потом ему сказали, что не надо так делать, что боги сами по себе, а люди сами по себе, и герои вымерли (как и змеи-горынычи вымерли, один такой змей-горыныч искушал-искушал, а из-за него всех остальных превратили просто в змей). Потом человеку сказали, что "вааще-то" бог один и с ним нельзя глупостями заниматься, как с теми, с языческими. Человеку дали доспехи и мантии, чтобы он хорошенько прикрылся. А вот потом уже ему сказали, что бога "вааще" нет, и опять человека раздели. Ему стало холодно и стыдно. А ему стали говорить "ты". Кто же голому станет говорить "вы"? "Эй ты, подвинься, эй ты, поди сюда". Тогда он стал до потери сознания приставать к своему соседу: "Ты кто такой?" - "А ты кто такой?" - "А кто ты такой, чтобы я тебе сказал, кто я такой?" - "Ну, я, допустим, кто надо!" Только кому надо? Виолетта кашляла и не умирала. Она на самом деле кашляла. Из-за нее не слышно было, как поют птицы за окном, только видно было, что они разевают рты.

- Когда же она, наконец, умрет! - не выдержала Сана. Проигрыватель отключился, птицы прорезались, умерла.

Пора разбегаться. Утро.

- Девушка, вам не пора?

- А поди ты к черту!

- Больше никогда не будем.

- Это почему же?

- Рисунок очень меняется.

- Ты меня не любишь?

- Нет. Как можно утром кого-нибудь любить.

- А ночью?

- А ночью надо спать.

- Ты меня ненавидишь?

- Себя.

- Что же будем делать?

- Возвращайся к мужу, а я еще посплю.

Оделась.

- Может мне переспать с твоим дружком и прекратим все это?

- Перестань, мне правда нехорошо.

- Пить меньше надо.

Кошка убежала с заезжим офицером и понесла от него, котят утопил, конечно, офицер.

- Телефон, - сказала, - не будешь подходить? Междугородный.

- Телефон! Да, мам, да, еще сплю. Как ты себя чувствуешь? Я? Хорошо. Нет, не скучаю. Все, мам, нормально. Здоров. Хорошо. Тепло. Получил. Напишу. Неделю назад получил. Конечно, напишу. Ладно, мам, схожу. Ты тоже. Я тебя тоже.

- Дай мне трусы!

- Где?

- В шкафу.

- В шкафу грязные.

- Дай грязные.

Муравьев-Апостол. Муравьев был Муравьевым, апостол - апостолом. В натуральную величину человек был всегда только относительно самого себя. Во всех остальных случаях он был в масштабе: вот тако-о-й или вот такусенький. Сана отваливала на такси, и Отматфеян относительно нее был сейчас вот такусенький.

Дома был Аввакум. Открыл дверь. Он был в свитере и трусах. "Тебе что, холодно?" - "Жарко". - "Ты почему без штанов, тебе что, жарко?" - "Холодно". Дай что-нибудь поесть". "Может, тебе еще и выпить дать!"

До каких же пор будет грустно! до каких пор будет торчать из кустов алюминиевая ж... - с изнанки планетарий! Сколько еще болтаться между домом и домом, между гостями и гостями, между папой и мамой, между папой и папой, между непапой и непапой!

Было, когда меня не было, сколько раз, подолгу было, и когда это было, было хорошо или было все равно, но могло быть и чаще, или больше не хотелось, больше не было возможности, где же это было, с кем было, это было по-другому или было похоже, это было хуже, это было не так, а потом, когда уже это было у нас, тогда у вас это было, значит, это было параллельно, это было, потому что у нас что-то было не так, это было, потому что было, и это было чаще, чем у нас, это было столько же, это было так же, это было там же, а туда было, а когда было, было больно, ничего не было! Врешь, что ничего не было, и до этого и после было, значит, это было всегда.

Вползла кошка. Тоже встречать. Она пахла, как детская шубка. Облизала палец и удрала.

- Что ты злишься, может, я на вокзале была.

- А может и нет.

- Я билеты покупала.

- Купила?

- Нет, но вот нужно будет сегодня туда подъехать, для того чтобы завтра уже уехать, нужно купить заранее...

- Я не спал всю ночь.

- Я тоже.

- И с кем же ты не спала?

- Я же говорю, что была на вокзале.

- Это ты мне говоришь?

Этот город, из-за которого она ездила как бы на вокзал, хотелось послать, начиная с вокзала, а нет, так с тамбура: "СПИЧКИ И ОКУРКИ ... ПУ...КАТЬ В ПЕПЕЛЬНИЦУ". Человека, его заложившего, наложившего на болоте, хотелось пришить. Мало ли что тебе хотелось бы, он наложил, а ты живи. Ну, запечатлели его профиль под хвостом у лошади на мосту, мало! Он его, видите ли, заложил. Жить в болоте с искусственным отоплением, с электричеством, с мраморными кочками, с гранитной трясиной. Дворцы, речки, кваканье лягушек в памятнике девятнадцатого века, охраняется государством, и в каждом доме кто-то жил, кто-то сосал. Неделями город был серым, может, раз в месяц и высовывалась луна со звездами, мол, все нормально, я тут. Разливухи были понатьпсаны на проспектах, параллельных главному проспекту, туалеты соответственно на улицах, перпендикулярных этим проспектам, упражнялся в геометрии кумир на косточках. А что ты злишься? выпей лучше сто грамм коньяку. Ах, как красив летом Летний сад, но красив он так же и зимой, когда играет в ящик, а не прекрасен ли он осенью! Сейчас меня вырвет. "Засунь два пальца, не можешь? Дай я тебе засуну". - "Тебе лишь бы засунуть".

Поезд для мистики отправляется в полночь. Как жалко, что мы не живем в рыцарские времена: весь состав перебили бы рыцари, предпочитающие соколиную охоту собачьей, а так трястись восемь часов. "Трясись шесть". - "Шесть дороже".

Но ведь есть и Лисий нос в отличие от модернового болота. С заложенным носом двигаться по заливу среди капустных листьев. Почему так много? так это же со всего залива. Прибивает. И оставлять под кустиком пустую пивную бутылку. Можно сесть на табуретку, брошенную кем-то для чего-то. Можно набросить поверх пальто подстилку, которую не употребили. Можно смотреть на складки, лежащие на полотнах шестнадцатого века, лежащие в двадцатом веке сами по себе. Нельзя. Немного холодно. Невольно напрашиваются параллели. Было два короля: один Солнце, другой просто Петр. Оба заложили на болоте. Первый - дворец, второй тоже красивый. Все, что заложил первый, провалилось в болото вместе с реальной головой его внука. А на болоте второго был произведен некий косметический ремонт, включая вымахавшие блочные и кирпичные, в кирпичном лучше, в блочном дальше; конечно же, и вывески "блюдаизяиц", и трамваи, и моторы. Катера горят, вода в речках стоит. Не надо сидеть так долго на табуретке, можно простудиться. А вот и закат. Какой же он молодец, этот закат. Ходит ненужный паровозик-кукушка. Ку-ку - поднимет бетонную плиту и оттащит ее на десять метров. Постоит. Опять ку-ку - и отвезет на прежнее место. Работает.

Но ведь приятно сойти с поезда, заехать к подружке, лечь на чистое белье и спать день, два, три, неделю, через неделю уже на грязном. "И все это будет на самое деле?" - "Все было, есть и будет на самом-самом деле".

Ехать не хотелось. В середине дня наполз туман. Вещи собирали в буквальном смысле в тумане. "Это мы возьмем, а это мы уже взяли, а это наденем на себя". - "Так мы поедем дневным или ночным?"

По сидячему вагону можно было судить, что еще день. Орало радио. Сзади сидели тетка и работяга.

- Можно сделать немного потише?

- И так тихо.

Тетка была жесткой и вареной. Работяга под радио тут же заснул. Это были тоже люди, их было жалко, но легче было удавиться, чем любить их как самого себя. Они были нормальные. "Я тоже нормальная". - "Но ты же не слушаешь радио". - "Слушаю, когда выключаю". - "А они слушают, когда включают". Это, кажется, Попов изобрел радио? Теперь мы имеем возможность через каждые десять минут слушать, какая погода в столице. Звучит легкая музыка, от которой не легче. Радио, конечно, изобрели в мирных целях.

- Слушайте, уменьшите звук!

- Дома будете командовать, весь вагон слушает.

- Нет, молодой человек прав (реплика вымершей гувернантки), нам тоже мешает.

- А остальным не мешает, не хотите - не слушайте (канцелярский работник).

- А я вырублю его, старая сука!

Давай к оружию! Чемоданы на баррикады. Заходим с тыла (со стороны трех богатырей, репродукция картины Васнецова). Тетку убрали первой, теперь она была жесткой, вареной и дохлой. Вооружайся кто чем может, все в ход: бутылки и перочинные ножи. "Вскрой мужика!" - "Чем, приятель?" - "Консервным ножом". "Режь провод!" - "Нечем мне". - "Облей спиртом из фляги (которую делают за поллитра спирта). Поджигай!" Горим. Готово. Трупы в сортир. Сколько их? Пять рыл. У кого есть живые цветы, возложите их на могилу погибших. Туалет в вагоне закрыт, пользуйтесь туалетом в вагоне-ресторане.

Смеркается. Человек все уменьшается в размерах и живет соответственно своему весу. Бог его создал подобным себе и дал ему бессмертие. Человек не понял. Он уменьшил его и дал ему жизни шестьсот лет и росту десять метров, человек не понял. Он дал ему жизни семьдесят лет в среднем и росту метр семьдесят в среднем. Можно уменьшить и до сантиметра и жизнь сократить соответственно. Сравнять с землей. Мерзость в святых местах и запустение. Едем в сидячке в вечную жизнь. Скорей бы приехать, а кто нас там ждет, интересно знать? По крайней мере, когда мы родились, нас ждали мама и папа. А там кто? Чего мы так торопимся? Полночь. Не перейти ли в СВ, то есть С + Аввакумом + Вакуумом.

Вагон наполовину пустой, переполнен тамбур, где окурки "пукать". Два нижних места. За окном много огней. Только что выиграли войну. Любить как самого себя и употреблять как самого себя. Положим, жизнь произошла из семени. Она была сосредоточена в канавах, просто разлита по земле и кустам. Это были люди и звери в жидком виде. Они развивались. "Куда их выкинуть?" - "Выкини за окно, пусть погибнут". Жизнь сосредоточилась на дне. Ее было слишком много, ее было не жалко выкинуть за окно. - "Не хочешь от меня ребеночка?" - "Пойди проветрись".

Рыжий гнусавый проводник, исповедовавший иудаизм, тоже хотел. Он не верил в Христа. Он верил только в то, что поезд отправится во столько-то и прибудет во столько-то и на этом можно подзаработать сколько-то, Харон. Он жил соответственно своему вкусу. Он скоро умрет. У него дохлый член, им можно только подтирать сопли.

Ночь как ночь, и очевидно, что все было светом и тенью, и все будет светом и тенью, и только временно находится в фальшивых отношениях: дерева к железу, поезда к грузовику, мужчины к женщине. Аввакум постоял-постоял у окошка, да и забрел не в то купе. Он расположился как у себя дома. Под простыней кто-то спал. Он приоткрыл простынь и не узнал Сану, потому что это была не Сана. Это была тоже красавица, но она спала; разумеется, это была спящая красавица. Она не спала, как у Пушкина, в хрустальном гробу, она спала на нижней полке, но это дела не меняло. Аввакум отогнал стаи туч. Разбудить поцелуем? Не поцеловал, потому что все равно бы не разбудил, потому что был не тем. А того не было уже целую вечность. Подстрижена под мальчика, лежит на штампованном белье. Черти ходят в туалет, на некоторых военная форма. Имя им - легион. Спящая красавица была сделана из сна и красоты в отличие от человека, который был сделан из жизни и смерти: она не говорит глупости, потому что в принципе не говорит, следовательно, и голос ее не может быть неприятным; у нее закрыты глаза, и взгляд ее не может быть неприятным; гримаски ее тоже не могут быть неприятными, потому что лицо ее не шелохнется. Все, что от человека, не может испортить ее.

Вокзал, как и договорились, в тумане. Ничего такое дешевое еще не ходит раннее утро. Вот и приехали. Есть хлеб и два яйца. Можно съесть. На горизонте маячат финны, напоминают финскую колбасу. Колбасы нет.

- Пойдем прямо?

- Можно и прямо.

Пробуждаются пьяные, стряхивают последние обороты, идут прямо. Конфисковали поместья, предоставив любому возможность поработать на овощной базе. Лев Толстой был бы первым энтузиастом. Ни прямо ничего хорошего, ни налево ничего хорошего, ни направо ничего хорошего, уже пришли. На одном яйце и хлебе дождались, когда что-нибудь зашевелится. Самой ранней пташкой оказался троллейбус. Там мощно толкались, видимо, были с утра не на одном хлебе и яйце. Предстояло снять квартиру: лучше всего отдельную и в центре, тихую и чистую, удобную и недорогую, короче, лучше всего, чтобы она была здоровой и богатой, чем бедной и больной. Сана осталась с вещами на скамейке, Аввакум пошел рыскать. В зоне ходили мужики и подбирали по двадцать копеек: "Сколько я уже здесь живу и ни разу не видел, как разводят мосты". - "Сегодня увидишь, только сначала пойдем в магазин". Мужики пошли в магазин смотреть, как разводят мосты. Аввакум подошел сзади, обвешанный пивными бутылками.

- Ты что, во-о-о!

- Это же чешское.

- Да куда мы его денем?

- Да выпьем.

Место было вполне комфортабельное: напротив туалет, много воробьев "чирик-чирик", они все о червонцах, стаканы были с собой, правда, приходилось делать поправку, учитывая уровень горнизонта - в одном все время было чуть меньше.

Аввакум культивировал щетину третьего дня, что ему, впрочем, шло. После третьей бутылки он стал наглядно объяснять на бутылках их новое местожительство. "Вот так идет улица, - он ровно выстроил пустые бутылки, потом поворот, там я как раз купил на улице, потом сквер (его он обозначил ногой), потом опять поворот и там дом" (на его плане он был выражен еще полной сеткой с бутылками).

- Отдельная? - спросила Сана.

- Двухкомнатная. Во второй комнате старик со старушкой. А когда они будут жить у дочери, мы будем жить одни.

- А когда они будут жить у дочери?

Подошедшему мужику они сказали, что времени час, что бутылки можно взять, что нет, не нужны.

Было грустно, как в сарае, в котором было грустно у моря, где на берегу материализовалось счастье в виде камушков с дырочкой насквозь. Камушков было так много, потому что людей было мало: люди зимой работают, а летом отдыхают, а те, кто не работают, отдыхают и зимой, и летом то есть те, кто воруют и не сидят в тюрьме, называются работают, а те, кто сидят, просто воруют). Море было захламлено холмами.

В сарай их привел парнишка-повар, с которым они не знали как расплатиться, но он уладил этот вопрос сам, украв у них банку шпрот. Содержимое холмов составляли средневековые кости и античные обломки, можно и наоборот: средневековые обломки и античные кости.

Мраморная колонна, просматривающийся отовсюду общественный туалет, средневековый храм; ночью у храма горел фонарь, ветер гонял лампочку, скрипели доски забора. Нужно было затаиться в сарае и переждать, пока менты сделают обход. Повар сказал, что свет в сарае зажигать нельзя, потому что засекут. С собой был кипятильник, в сарае была розетка, можно было вскипятить чай. Вода не торопилась вскипать, а они торопились выпить, выпили просто горячую воду. От холода и горячей воды тут же захотелось писать. Вышли, пописали, замерзли, легли каждый на свою скамейку. Было жутко холодно. Прижались друг к другу шубами

- холодно. Сделали из одной шубы матрас, из другой одеяло, на минуту стало красиво: тени деревьев заключались в тени оконных рам, получались серии гравюр в духе Милиоти, а не просто каляки-маляки. Потом опять стало холодно, холод отбил всякий интерес к Милиоти. Хотелось без конца пить горячую воду, а потом писать.

Сетка опустела, залупил дождь. Тетка с пальцем в гипсе, бабки у подъезда, отличающиеся от проституток у подъезда только галошами и платками. Император, обвешанный рулонами туалетной бумаги вместо лавровых венков. Маша со своим мужем Иосифом Иаковичем и с новорожденным ребенком, над которым стоит новорожденная звезда, берут такси и оформляют визу, чтобы ехать в Египет. В ясельках избивают детишек. Все одни и те же люди, которые не могут разрешить одну и ту же пропорцию, потому что все хотят одного и того же: чтобы на одного человека приходилось как можно больше квадратных метров, а на один квадратный метр как можно меньше людей.

- Пошли, - сказал Аввакум.

- Пошли.

Какая мерзость. Общественные туалеты на улице и в подъезде, помойки на улице и в подъезде, которые грамотно оформлены, конечно, гением, составившим подробное описание мусора: объедки и открытки, газеты и очистки, окурки и девочкины трусы.

- Ты сам у меня своровал трусы!

- Какие?

- Какие купил. А потом спрятал в книжном шкафу, я видела.

- Глупости.

Чистенькой, подаренной подшивке "Описание мусора" Аввакум придал завершенность, убив ею несколько мух и оставив на обложке отпечатки их внутренностей, и для окончательной завершенности перепачкав в побелке. "Это же подарок концептуалиста!" - возмутилась она тогда. - "Так я только для большей концептуальности".

Погода называлась "из Петербурга в Москву": снежинки, групповушки облаков, сногсшибательный ветер. Слияние стихов и прозы, как слияние города и деревни. "Но этого не должно быть!" Свое непосредственное возмущение Аввакум подкрепил сложным рассуждением и даже цитатами из Поля Валери, касающимися поэзии и прозы. Правда, он никак не мог дословно вспомнить одно его изречение, именно о разделении поэзии и прозы; разгорячившись, он передал смысл этого изречения английской поговоркой: "Мухи отдельно, котлеты отдельно".

Скульптурообразно сидит мужик. Если его раздеть, он будет в точности роденовский Бальзак.

- Неприятно за того Бальзака: стоит там голый и мокнет.

- А из чего он там мокнет?

- Из бронзы.

Девочки обсуждают, кто в чем будет:

- Ты в чем будешь?

- А ты в чем будешь?

- А что будешь-то?

- Водку пить.

- Так бы и спрашивала, в чем будешь водку пить.

Чья-то красивая жена вышла на улицу, чтобы унизиться, а потом послать. Вот и допер смысл песенки про шарик, что мышка бежала, яичко хвостиком смахнула, оно упало и разбилось. Старик плачет-плачет, старуха плачет-плачет, девочка плачет, замужняя женщина плачет, а шарик вернулся, а он голубой, гомосек, теперь летает в садике у Большого театра или в Катькином садике. Но молитва это факт литературы или нет? Нет, только да или нет!

Их "дом" состоял из Дома культуры и просто дома. Дом культуры занимал два нижних этажа, остальные четыре занимал дом.

Комната была похуже тамбура, где окурки "пукать". Вместо огнетушителя фотографии на стенах, грязненькие занавесочки, какие-то половички, розовые обои. Старуха сразу же сказала все, что нельзя делать за неслыханную цену. Проводник берет за место на полу столько же, сколько за СВ. "Почему так дорого?" - "За спальный вагон". - "Но место так дорого?" - "За спальный вагон". - "Но место ведь на полу". - "На полу в спальном вагоне". Харон. А это - сводня, баба Яга. "Паспорта мне ваши не нужны, я и не спрашиваю их". Из ванной вышел старик. Он подошел к Яге, он стучал протезом прямо по мозгам. "Вот, просются пустить, - доложила Яга. - не знаю, кто они". - "Это моя жена, - разнервничался вдруг Аввакумов, - я же вам показывал паспорт". - "Паспорта мне ваши не нужны, хотите живите, если нравится. За неделю вперед уплотите и живите себе". Аввакум отдал старухе полтинник, и они остались с Саной в комнате. "Влипли мы", - сказала она.

"Старик со старушкой" урыли их за час, потому что получалось, что можно ходить только в туалет, да и то нельзя спускать, а надо сливать из ковшичка. "Что это, удобрение, что ли?"

- Ну чай-то можно? - робко спросила Сана Аввакума.

- На кухне нельзя, но ведь у нас есть кипятильник, и мы будем чай потихоньку.

Они сидели на кровати и грызли по очереди яблоко. "Ты его обслюнявил, я его не буду". Вокруг были фотографии каких-то солдат, старух в платках, теток и детей. Инвалид стучал в коридоре протезом, несло кислятиной.

- Давай уйдем, - сказала Сана.

- Уже скоро ночь.

- Ну и что.

- Куда?

- Все равно, только не здесь.

- Ложись, мы же здесь будем только ночевать, а так будем уходить.

- Ну давай уйдем!

- У нас денег нет.

- А мы отнимем наши деньги и убежим.

- Будет то же самое.

- Но ведь правда это ужасно?

- Правда.

- Ты спишь?

- Сплю.

- Зачем мы сюда приехали?

- Ты захотела.

- А зачем я захотела?

- Не знаю. Ты ушла ночью и поехала на вокзал, чтобы купить билеты, чтобы уехать...

Харон, Яга, инвалид - имя им легион - такси, пиво - это и есть растянувшаяся до безобразия минута прощания с Отматфеяном. Вся безобразная сторона разлуки: "Девушка, вам не пора?" - "А поди ты к черту!" материализовалась, воплотившись в сидячий вагон, в орущее радио, в сортир с покойниками. Можно ли так жутко друг друга обожать? Значит, нужно обожать и все, что материализовалось в виде разлуки, как-то: старика со старушкой, клопов, "ты спишь? кажется, здесь клопы". - "..." - "что значит какие? меня укусил!", фотографии на стенах, Лисий нос или, как его, Носий лис, запах в туалете, все-все это дерьмо...

Между кроватями был проход, как в поезде, но не было тряски. Тряска была в поезде, на котором удирал Отматфеян под предлогом обмена опытом среди самодеятельных театров. Купе было на двоих, хотя лучше бы на троих, втроем было бы легче и со спектаклем и вообще. Сели друг против друга. "Другом" Отматфеяна был Чящяжышын. Он подсуетился: достал колбасу, хлеб, бутылку вина и водку. Чящяжышын резал, Отматфеян наливал. Они выпили, и Чящяжышин сказал:

- Слушай, не хочешь заработать две с половиной тыщи?

- Не хочу, - Отматфеян вытащил изо рта прозрачную полиэтиленовую ленточку, - колбасу не почистили...

- Почему не хочешь?

- Сил нет.

- А ничего от тебя такого и не требуется. Ты только должен заплатить в сберегательную кассу десять рублей, послать их по тому адресу, который я тебе скажу, отдать мне квитанцию и найти еще двух человек, которые тоже заплатят по десять рублей и уже тебе отдадут квитанции.

- Я что-то про это слышал. Наливай.

- И все! - Чящяжышын поднял свой стакан и бутылку. - дальше ты запасаешься терпением и ждешь. А через полтора месяца получаешь две с половиной тыщи.

- Здорово придумано! - Отматфеян взял у него бутылку и сам налил. - На меня будут работать двести пятьдесят человек, скидываться по червонцу, только тогда две с половиной тыщи.

- Совершенно верно, сначала ты обеспечиваешь цепочку, потом цепочка обеспечивает тебя. Все честно!

- Погоди ты, где играют, в городе, в стране?

- Какая тебе разница, в городе, в стране, - Чящяжышын даже перестал пить.

- Разница есть. Если в городе, детишек, старушек не считаем, играет, допустим, три миллиона, - Отматфеян отставил стакан, взял карандаш и кусок бумаги, - из трех миллионов выигрывает только каждый двухсот пятидесятый...

- Ну что за математика, все построено на честности.

- Здесь честность построена на математике: из двухсот пятидесяти честных выигрывает только один честный, а из трех миллионов честных выигрывает "X" честных, - Отматфеян увлеченно считал, - "X" равен двенадцати тысячам счастливцев.

- Ты посчитал?

- Вот, посмотри, - Отматфеян показал бумажку.

- Так это потрясающе, - просто затрясся Чящяжышын, - двенадцать тысяч счастливцев!

- И два миллиона с остальными тыщами несчастных дураков, - Отматфеян очистил и съел кусок колбасы. Чящяжышын совсем не ел.

- Так ты не хочешь быть счастливцем или не хочешь остаться в дураках?

- Ты что, серьезно?

- Отвечай, я тебя спрашиваю! Ты почему ограничился городом? Игра должна охватить страну, земной шар!

- Да хоть вселенную, процент выигрыша постоянный - 0,4. - Отматфеян пододвинул Чящяжышыну бумажку, но тот и не смотрел.

- Отвечай, ты почему считаешь, что я вру? - он налил себе вина и хлопнул один.

- А тут еще теория относительности, - спокойно допивал свое Отматфеян, кто-то заболел и не оплатил, кто-то родил и не оплатил.

- Это исключено! Твоя теория относительности возможна только при демократии, понял, а при диктатуре никакой относительности быть не может!

- Ты что орешь? - Отматфеян, наконец, посмотрел на него в упор: прозрачные волосики прилипли к щекам, щеки разрумянились, с усов капало красное вино.

- Ты понял, - орал Чящяжышын, - сказано, значит, надо заплатить и передать следующим двум, и они должны заплатить и предъявить квитанции!

- Да пошел ты, - ему стало то ли противно, то ли он писать захотел.

Сортир был заперт. Он подождал, никто не выходил. Он подергал, никто не ответил.

- Есть кто-нибудь?

Ему никто не ответил. Он дернул сильно. Открыл - там писали трупы. То есть там были трупы. Они торчали во все стороны, как цветы из ночного горшка. Отматфеян поднапрягся и пошел вон оттуда в другой конец коридора. По пути он завернул в купе. Чящяжышын спал уже под простыней. Бутылки были убраны. Он поправил ему простынь на лице, но под простыней был не он, там была девушка, она спала. Он закрыл дверь в купе и сел на койку. Девушка была подстрижена под мальчика, она ровно дышала. Он погладил по липу. Не шелохнулась. Он стащил с нее простынь. На ней были трусы и лифчик телесного цвета. Это его смутило. Как купальник. Как-то было тесно на полке. Он уперся коленкой о полку. Отматфеян протрезвел. Ему больше не хотелось, никакого кайфа. Красавица спала! Чящяжышын распространяет индульгенции в один червонец, миллионы орут с квитанциями в руках, счастливчики проматывают две с половиной тыщи, поезд трясется за тыщи км от дома, Сана где-то с кем-то (с мужем?).

Он вернулся к себе в купе. Чящяжышьш не спал. Он допивал.

- Послушай, - сказал Отматфеян, - что бы ты сделал, если бы очутился вдвоем со спящей красавицей? - Мимо промазал.

Утром без туалета, без чая вымелись из вагона, отдав проводнику на чай. На улице было хорошо, и Чящяжышын ласково поинтересовался:

- Куда пойдем?

- Устраиваться.

- Ты договорился?

- Звонил.

- И договорился?

- Дозвонился.

- Понятно, на банкетке будем спать.

Обоим хотелось одного и того же - поправить здоровье. Самым доступным был кефир. Зашли в молочный магазин, но и доступного не было. Было все равно, что про них плохо думают, что им для поправки здоровья. Зато во втором магазине, когда покупали кефир, они сами про всех плохо думали, что им тоже для поправки здоровья. Чтобы окончательно поправить здоровье, поехали к морю. Станцию свою, от которой ближе всего, проехали, вышли на следующей и поэтому пришлось через лес.

Море было в кустах. Немного выпуклое по сравнению с землей, но по сравнению с небом, конечно, нет. Оно было под градусом (?), над ним поднимался пар, значит, оно было теплее воздуха и пустое, недоступное в том смысле, что по нему нельзя было пройтись. И кромка воды, собственно, там, где море начиналось, граница притягивала жутко, по непреодолимости она была выше Китайской стены. Конечно, можно было перешагнуть и окунуться, но в том-то и дело, что окунуться было нельзя. Плавали щепки и резинки, плавали листья и матрасы, губернаторы и фрейлины, Пушкин, Тютчев и прочая, и прочая. Последняя четверть была на исходе, близилось новолуние со своими кустами, дохлыми следами на снегу, со всем гардеробом. А черт хорошо владеет стихосложением, сечет в силлаботонике, стишки любит писать. Читать не любит. А черт, он кто такой? Военный, что ли, или таксист?

- Погуляли? - спросил Чящяжышын.

- Давай до мыса.

Воздух кусался. Вода, поднимающаяся в виде пара, запросто преодолевала Китайскую стену, но до кустов не доходила, нечего ей там было делать, там были свои батареи воздуха. Шла дожде?- снего?- пролитная война между берегом и воздухом с одной стороны, между паром и морем с другой. Отматфеян и Чящяжышын не были целью противников, их нельзя было ни убить, ни ранить, в этом смысле они были бессмертны. До трофеев противников - дождя или снега - было еще далеко. Сражение для людей называлось "хорошей погодкой".

- Пошли обратно.

- А сколько сейчас? - спросил Отматфеян.

- Пора уже.

Птицы совсем не пели. И почти не летали. Точки в небе, конечно, можно было принять за птиц, но птиц нельзя было принять за точки. А ветер был. Он раскачивал деревья, воздух и воду. Он был силой, остальное было цветом. Серое на сером, черное на черном, белое на белом. Кое-какие лужи были под стеклом; в бесподобном порядке там лежали: крестик, лист, бумажка, палка; лист, бумажка, крестик, палка. Хотя две-три витрины все-таки были разрушены, и вот там-то капустный лист с презервативом. Ни в кустах, ни на берегу совсем не было признаков неба, которое было тенью моря, кроме тени, которая была морем неба, так теней не было. Чящяжышын и Отматфеян не отбрасывали тени, и тени не отбрасывали Чящяжышына и Отматфеяна. Ни деревья, ни кусты тоже не. Хотя было светло. Но свет - это не признак света, а тень - это признак света. И было холодно. А холод - это признак того, что пора.

- Ехать пора, - сказал Чящяжышын.

- А сколько сейчас?

- А столько, что будем не на банкетке спать, как ты говоришь, а на улице, я думаю.

- Светло еще.

- Тебе светло, а мне холодно.

- Сейчас поедем.

Ветер, он же сила, шевелил кусты, и это был свой звук; ветер шевелил воду, и это был свой звук. Ветер шевелил воздух, и это был свой звук. Общий ветер состоял из всех этих слагаемых, к которым прибавлялся еще искусственный ветер, он же механическая сила или механический ветер, гораздо меньший по силе, в основном в двигателях электричек, реже - самолетов и машин.

Море осталось в кустах. Дальше было неинтересно.

- Мандарин хочешь?

- Давай, - Отматфеян взял и положил в карман.

- Почему не ешь?

- Какой-то он несъедобный, зеленый.

- Зачем тогда взял?

- Потом съем.

Море переходило в: свеженасаженный лесок, заасфальтированную трясину. Чящяжышын и Отматфеян стояли на кочке и ждали электричку. На каком-то пролете ее засосало. Долго не было. Другие курили, инвалид тыкал вокруг себя тростью, проверяя, не засосет ли рядом. Подошла - не засосало- Люди попрыгали с кочки в вагон. В тамбуре было грязно, лягушки тоже ехали. Выпрыгивали. Выпрыгивали на своих кочках, каждый под свой листик, под свой кустик - домой. Сосало под ложечкой. А чтобы совсем не засосало, оставалось пойти в столовую. На конечной кочке все вышли. В первой попавшейся столовой, как в стойле, ели стоя. Щи или солянку? картошку или макароны? Чящяжышын явно брезговал (стоит по горло в трясине и брезгует есть жирной ложкой). Брезговал, но ел. Отматфеян не брезговал, но ел как-то плохо. Сначала солянка была слишком горячей, и он поэтому не ел, пропустил момент, она остыла, и он поэтому не ел. Чящяжышын следом за солянкой навернул и картошку с котлетой.

- Солянку тоже в карман положишь? - спросил он Отматфеяна.

- Сейчас съем.

Отматфеян заел мандарином то, что съел, и, с трудом перескакивая с кочки на кочку, они добрались до Дома культуры.

Улица была искусно приподнята над уровнем моря. Расфасованная клюква росла в целлофановых пакетах, на веревках росли сушеные грибы, березки, полянки с табачными киосками - все это было. Под каждый кустик, под елку были проведены водопровод, канализация, телефон, свет. Все в полном порядке - жить можно.

В Доме культуры были кружки, в кружках были дети. Когда дети пойдут домой спать, Чящяжышын и Отматфеян будут в кружке спать. Они нашли театральный кружок; там не было детей, была баба Яга, она же, если надо, уборщица, она же, если надо, сторож. Чящяжышыну было больше всех надо. "А лучше, чем на банкетке в вестибюле". Кресло под голову. Если стулья сдвинуть, то будет кровать, если в два ряда сдвинуть, двухспальная кровать, а если стулья со столом сдвинуть, двухэтажная кровать, а если столы сдвинуть... "А раскладушки нет?" На раскладушке она сама. Яга отдала им ключ, убралась кое-как и убралась. Все остальное они должны были сами. Отматфеян нашел под кустом электрический чайник, воткнул его и сел ждать.

На болоте темнело. На освещенных кочках стояли люди и ждали автобус. Одноместные, двухместные, трехместные кусты, трехэтажные деревья, десятиэтажные деревья с лифтом - везде люди. Смотрят телевизор, готовят обед.

- Ну ты и дозвонился! Укрываться чем будем?

- Что? - переспросил Отматфеян.

- Надо было у старухи чего-нибудь попросить.

- Как ты думаешь, почему здесь так плотно?

- Что плотно? - не понял Чящяжышын.

- На одну кочку по двести человек.

- А, так место хорошее, все хотят.

- Чего хорошего? Климат отвратительный, море холодное, ветер, лягушки. Вот ты будешь на столе спать. А если бы мы куда-нибудь еще поехали, нам бы дали двухместный номер, ты бы на кровати спал.

- Чего там делать, где-нибудь еще? - обиделся Чящяжышын.

- Правильно, самые естественные для жизни места бросить и не жить там, а жить в самых неестественных, на болоте, например. Откуда чего убудет, там это же и прибудет. Сколько на место потрачено энергии, столько оно энергии и будет излучать. То есть оно становится не просто дырой, а энергетической дырой.

- Да, мы с тобой сюда заправиться приехали.

Чящяжышын со знанием дела принялся устраивать себе постель: "Если ты себе второе кресло не возьмешь, то я себе его под ноги. А стулья тебе не нужны? Ты на одном сидишь". Он подбирал ветки, листья, все, что посуше, помягче.

- А сам на чем будешь, на голом столе спать?

- Что ты хочешь? - спросил Отматфеян.

- На чем ты спать будешь?

- Устраивайся, как тебе нравится, - ответил Отматфеян.

Чящяжышын полез в шкаф. Фартуки и юбки, мундир - на пуговицах плохо спать. От кота в сапогах - сапоги ("Тебе дать сапог под голову?"), снегурочкина шубка. Костюмы были хорошие и плохие: то есть мягкие и теплые; жесткие и холодные.

- Там еще такое барахло есть? - спросил Отматфеян.

- Марля, - ответил Чящяясышын.

Всходила луна. Поблескивал гранит и мрамор, и асфальт - да, а побелка нет.

- Чего там? - спросил Чящяясышын из "постели".

- Просто смотрю.

- И чего видишь?

Заасфальтированные каналы блестели, как на самом деле каналы. По ним катили на тачках, у кого были, а у кого не было - на автобусах. Шел дождь. Он был длиной по пять, по десять метров в каждой струе, а под фонарями меньше.

- Там луна, - сказал Отматфеян.

- Сокровище.

- А между прочим, она - сокровище.

- Что, луна? - сказал Чящяжьгшын.

- Давай, расширяй свою кровать и спать ляжем.

Они укрылись с головой чем надо, чтобы сокровище не било в глаза.

- Все равно отношения возможны только половые. Из двух всегда кто-то мужчина, а кто-то женщина.

- Я, конечно, женщина, - пошутил Чящяжьппын.

- Кроме шуток.

- Ну а если мужчина и женщина?

- Женщина не обязательно в своем качестве, она вполне может быть в качестве мужчины, а мужчина в качестве женщины. Руку убери!

- Куда я ее, тебе в штаны уберу?

За окном была бесполая луна, и кончал бесполый дождь. Он мог кончить в любую секунду, но ему было приятно "не". Это Отматфеяну было приятно, что дождь "не", потому что он не спал, а Чящяжышыну было все равно, потому что он уже. Потом дождь кончил, звезды стали уже, а может, это уже из них шел дождь. Одновременно. Дождь был "он" для удобства людей, и звезда была "она" для их удобства, не своего, и солнце "оно" для ..., а там у них были свои отношения. Дождь менял свой пол на другой в другом языке, и солнце меняло свой пол в другом языке; луна, она же месяц, меняла пол в одном и том же языке. Переход пола. Язык являлся как бы материализацией перехода пола. Человеческие отношения выявляли пол, переход пола, и это проявлялось в языке. Но когда сам язык указывал на пол стихий, сил, светил, их отношения вытекали из языка. Ветер гонял стаи туч. Звезда говорила со звездой. Русское гермафродитное солнце надолго засело за русским андрогинным морем.

Было темно. Вставать не хотелось, но хотелось есть.

- Мы сегодня есть пойдем? - спросила Сана Аввакума.

- А ты хочешь?

- Мне хочется.

Они вышли от "старика со старушкой". Мимо сквера, мимо остановки, мимо магазина, мимо. Они шли в... "В" - было тепло и даже чисто. Столики стояли без. Официанта долго не было.

- Ты что будешь? - спросил Аввакум.

Они заказали себе обед и на десерт заказали ужин. Видимо, был рыбный день, и в проигрывателе гоняли "рыбу", на которую никто еще не написал стихов. Когда напишут, это что будет - мясо? Ни рыба, ни мясо. Надоело. Они вышли с животами, полными чем?

- Пошли к морю.

- Туда? - спросила Сана.

- Вниз, - сказал Аввакум.

Вышли не с той стороны моря, а с обратной. Они шли на шум. Но это был не шум моря. Речка впадала в море, море на линии горизонта впадало в небо, или небо на линии горизонта впадало в море, можно и так. На речке построили Гидру. Гидроэлектростанция шумела. Не построили ведь на линии горизонта гидру. Сколько бы тогда энергии вырабатывалось от впадения неба в море или моря в небо; эта гидра, может, и подавала бы электрический свет на звезды, на луну, еще куда? на солнце? Гидра на речке подавала электрический свет в табачные ларьки, под елки, под кусты - то есть в дома. Искусственный водопад был ужасно красивым. Он был по образу и подобию: как бассейн - озеро, как водохранилище море, как трамплин - гора, как зоопарк - звери, как зеленые насаждения - лес, как человек - Он. Все языческие боги, ясно, что не боги, а люди с гипертрофированными человеческими качествами метались вокруг. Не запросто, но можно развить какое-нибудь одно человеческое качество до аномалии, и это будет языческий бог. Это будет бог силы, или бог ума, или бог хитрости, или бог мудрости, или... Они все вместе были вокруг, и все вместе они не составляли бога, потому что бог был не только человек. Обозначим его местоимением Он. Он включал в себя прочая и прочая: "оно" было почти без волн и без птиц, но по "нему" шла лунная дорожка, по "ней" плыло несколько кораблей, над "ним" было "оно" все в звездах и с двумя хвостами от самолетов и без облаков, с луной, которая передвигалась по "нему", отбрасывая тень на "него", а "его" не было, "оно" уже зашло, "оно" будет завтра, хотя зимой "оно" встаёт поздно.

Петр, материализовавшийся в виде модернизированного болота-города, стоял. Он грозил шведам и финнам, головастикам и пиявкам, морю и речкам. Бог явил святую троицу в образе водопада, человек ободрал творца. Он с-копировал, с-онанировал водопад. Он построил гидру. Гидра-электростанция была моделью человека и знаменовала его. Вот гидра целиком, и знаменует она человека, да и есть она человек. Вот падающая вода, и знаменует она человеческую плоть, да и есть она плоть. Вот исходящий от силы падающей воды свет, и знаменует он человеческий дух, да и есть он дух - электрический свет.

Людей почти не было, потому что не было ни солнца, ни пива. Выполз один мужик, он шел навстречу и раскачивался, но не от ветра, а от пива, которое было, когда было солнце. Он поравнялся с Саной и Аввакумом и негромко сказал "Твою мать". Это не относилось ни к матери Саны, ни к матери Аввакума, ни к какой-нибудь будущей мамаше, это относилось только к той девушке, которую отметил бог, несмотря на то, что у нее был муж Иосиф Иакович. Мужик сказал это про божью матерь, и его не поразило громом, потому что, может, сначала и было слово, и слово было все, но потом слово стало не все. Сначала было слово "море", и оно материализовалось в море, и слово "гора", и оно - в гору, и "дерево", и оно - в дерево, и "солнце", и оно - в солнце. Не предмет порождал слово, а слово порождало предмет. И предмет оказался больше слова. Море больше "моря", дерево больше "дерева". Словом можно было трахнуть, оно было духом, от него можно было зачать, а сейчас кто может зачать по телефону?

В деревянные формы заливали жидкий цемент, выращивали кубы и пирамиды. Все ново-и-новоиспеченные, они лежали на берегу. Это был искусственный рельеф вместо природных скал и камней. Некоторые кубы, может, прошлогодние, может, позапрошло- уже обросли мхом и имели естественный вид. Линия берега была аккуратно разложена на кубики неким кубистом, но не Браком и не Пикассо, потому что это было не на картинке. Стая птиц летела так, что в перспективе казалась одной птицей. "Не споткнись", - сказал Аввакум. Сана споткнулась о тень. Ветер шевелил пустые пюпитры, похожие на пюпитры, они же тенты летом, ветер - это что такое? И даже то, что у человека называется сердцем и распространяет по всему телу дух, или силу, этот дух, или сила, называется ветром над морем, над асфальтом, домами, например, над парком, похожий на человеческий дух внутри. Но как называется сердце, которое его делает, неизвестно.

Ветер гнал домой. "Полегче нельзя?" - сказал Аввакум ветру, но кто же его послушал. Ветер дул в спину сильно. Попалась деревяшка и еще одна деревяшка сиденье от стула. На ней нельзя было сидеть, но можно было написать картину. Сана подобрала. "Зачем?" - "Напишу". - "Куда денешь?" - "Повешу". - "Брось".

В комнате алкаша пусто. Нет ничего, что можно разбить, что разбить жалко. Все небьющееся. Каждый предмет выдерживает падение, значит, находится в состоянии невесомости. Алкаш отталкивается от земли с той же силой, с какой земля отталкивается от него, невесомость - способ. Каждый предмет способен тут же заменить другой предмет - падаешь на стол, тогда стол - диван, ешь на диване, диван - стол, выходишь через окно, окно - дверь.

В антикварной комнате каждый предмет бьющийся, все жалко, негде ходить. Стул восемнадцатого века, на нем плохо сидеть, на нем в восемнадцатом веке хорошо было сидеть. Но он и не для сиденья. Из чайника нельзя пить, он тоже восемнадцатого века, треснул; люстра прошлого века, она плохо светит и совсем не греет; часы тоже прошлого, они не ходят, но других нет. Стул не для того, чтобы на нем сидеть, чайник не для того, чтобы из него пить, часы не для того, чтобы показывать время. И от предметов отходит душа, еще не отошла. Скорее, отходит сам предмет, и остается только название предмета, то есть слово, то есть дух. Стоит слово "стул", слово "чайник". Так же отойдет и море, как предмет, как стул, на котором сидят, и останется слово "море", и гора отойдет, как чайник, треснет; в конце будет слово, как и в начале было слово, и слово было все.

Бабкина комната не то что была бедная и грязная. Грязь, конечно, не переходила в эстетическую категорию. Бедность была пороком. Ее так же не получалось любить, как не получалось любить ближнего как самого себя.

Ветер продувал насквозь. Сквозь человека, как сквозь куст; он был внутри и снаружи, был везде. Но в объеме своем куст и состоял из ветра и веток: ветки замыкали определенный объем ветра, и по природе своей ветер естественно входил в природу куста. Ветер неестественно входил в природу человека, там для него не было места, он там был лишним, там был свой ветер, который гонял кровь. А уличный ветер накладывался на внутренний ветер, и это не нравилось, было холодно.

Они дошли до Яги, была уже ночь. Зачем? Потому что они там жили. Позвонили - никого. Зачем кто-то на ночь глядя прется через весь город? А затем, что он там живет. Инвалид должен быть дома. Хочется спать. Почему не открывает? Никого. Аввакум ударил в дверь ногой. Никого нет. Он должен быть дома. "А может, он думал, что мы внутри, ушел, а мы снаружи. А может, он думал, что мы снаружи, нарочно ушел. А может, он внутри?" Аввакум еще раз ударил. Никого. На этот стук приоткрыла дверь соседка, которая хорошая, которая водит в баню чью-то девочку, когда ее мама болеет, а не наоборот плохая, которая водит в баню чью-то маму, когда ее девочка болеет. Соседка не стала орать. "Вам кого?" - "Извините нас, у нас нет ключа, а мы здесь снимаем". Сказала, что старик, наверное, к дочери поехал, а старуха внизу сторожит: "Это как спуститесь, так обойти с этой стороны дом, и вход как раз под этим подъездом".

Они спустились, обошли и нашли вход. Позвонили - никого. Стукнули - нет никого. "Дура, - сказал Аввакум, - сводня". - "Ты постучи", - сказала Сана. Он по башке стукнул дверь, и еще раз.

- Слышишь, стучат, - сказал Чящяжышын.

- Не сюда.

- К нам стучат, во входную дверь. Аввакум зачем-то позвонил условным звонком. Потом надавил на кнопку и держал так больше минуты, а потом еще больше.

- Слышишь?

- Теперь слышу, - сказал Отматфеян, - звонят.

- Пойти посмотреть, что ли?

- А куда старуха-то делась?

Чящяжышын встал и пошел посмотреть. Как раз Аввакум еще раз стукнул. Чящяжышын открыл. Сана с Аввакумом увидели вместо старухи Чящяжышына.

Он сказал им, что он не сторож, а старухи-сторожа нет; они сказали, что снимают у старухи, а ее дома нет.

- Постойте здесь, - сказал Чящяжышын, - я сейчас приду.

Он вернулся в комнату к Отматфеяну.

- Там какая-то девица со своим приятелем, чего-то я ничего не понял, какой-то ключ им надо у старухи взять, старухи нет.

- Так гони их, - сказал Отматфеян.

- Нет, они вроде у нее снимают, а ее дома нет.

- Ну и что?

- Откуда я знаю, пойди сам и посмотри.

Отматфеян вышел. То, что он увидел, было не то, что он вышел. И то, что он вышел, было не то, что он увидел. Это было сразу то, что он вышел и увидел. Впотьмах. Он сразу узнал, ну и что, впотьмах.

- Здрасьте, - сказала Сана.

- Кого вам? - спросил Отматфеян.

- Вы сторож? - спросил Аввакум.

- Сторожа нет, что еще? - сказал Отматфеян.

- Больше ничего, - сказала Сана.

- Ничего, так ничего, - ответил Отматфеян.

- Пойдем, - сказала Сана Аввакуму, - "два педераста, не видишь", - "а что же ты, блядь, по ночам ходишь!" - сказал Отматфеян.

Он сказал это громко, но на самом деле он это сказал про себя, потому что про педерастов Сана тоже сказала про себя, но он это слышал, но она это слышала.

- Извините тогда, - сказал Аввакум.

- Да ничего, - сказал Отматфеян, - вы жене знали. Ушли.

- Опять к морю! - сказала Сана.

- Мы же к морю приехали.

Они пришли туда, куда приехали. "И зачем мы сюда приехали?" - "Смотреть". - "Сам смотри". Аввакум смотрел. То, на что он смотрел, было больше слышно, чем видно. Море было для ушей, невыносимое для глаз. Зима - это когда солнце дальше. Тогда и люди дальше от того места, от которого солнце дальше. Тогда в метро все время лето, в час пик - разгар.

Никто не купался. В воде не было социальных различий. Даже по плавкам определить было нельзя, потому что они тоже в воде, их не было в воде. Полное социальное равенство. Республики смешались на пляже. Ссорились, кто лучше: грузины или армяне, Москва или Ленинград, мясо или капуста, душа или тело: "А я считаю, что Ленинград ближе к Москве, чем Москва к Ленинграду". - "А я считаю, Москва ближе к Ленинграду. От Москвы до Ленинграда ближе, чем от Ленинграда до Москвы, и лучше". - "В смысле "лучше"?" - "А от Ленинграда до Москвы - хуже". Хуже в смысле дальше, лучше в смысле дешевле, интеллигентнее в смысле чище. Без смысла.

Над морем не было "ни та-та, ни печали", была пушкинская прозрачность, барковская энергичность, хотя и прозрачность тоже была барковская, "та-та" в данном случае не плохое слово, а только синоним веселья: над морем было ни весело, ни грустно. Посредине черного юмора маркиза и светлого юмора Баркова была пословица, в которой каждый зверь после этого дела печален. Но над морем не было и пословицы. Орудия труда с первобытно-общинного строя (а был ли такой? это когда все были родственники, когда милиционер был всем родственником?) совершенствовались, и главное орудие, которым делают то-то и то-то и деток, тоже модернизировалось: электрифицировалось, радиофицировалось.

- Мне надо, - сказала Сана.

- Садись здесь.

- Неудобно, могут увидеть.

Она отошла подальше в сторону, чтобы сделать то, что ей надо - смыться. Море смыло. "У тараканов есть крылышки". - "Зачем они им, они же бегают", - "А когда на земле нечего будет есть, они улетят". - "К звездам, что ли?" Выскочила из кустов. Смылась. "Ну почему Екатерина любила, когда ее в этот момент обзывали?" - "Ты ведь тоже любишь?" Аввакум, как котят, утопил Екатерину и Александру. "Я хочу, чтобы ты переспал с проституткой, я хочу, чтобы рассказал мне грязную историю". - "Не надо, у тебя потом будет сердце болеть". - "Рассказывай сию же минуту, а то я тебя убью!" Убила - смылась. "А это правда, что всегда, когда месяц, то всегда рядом с ним звезда? А потом она откалывается от него".

Она была перед дверью как раз тогда...

- Опять звонят, - сказал Чящяжышын.

- Лежи, я открою.

Отматфеян открыл. Он ничего не спросил. Она ничего не спросила. Он ответил: "Я не один". - "Я тоже не одна". Он сам себе ответил: "Слушай, это не гостиница. Куда я тебя, на стол положу?" - "На подоконник!"

Они разговаривали отвратительно. Но "отвратительно" - это обстоятельство образа действия, это зависело от обстоятельства. Само по себе действие было сладким, значит, оно было качественным прилагательным, потому что могло быть еще слаще. Они действовали точно по грамматике Ломоносова: имя, глагол, междометие; имя для названия вещей, глагол для названия деяний, междометие для краткого изъявления движения духа. Спали стоя, как некоторые животные, как многие, в стойле; стояли в раздевалке: вешалки для пальто, ящики для сапог. Мокрая дубленка на крючке. "Сапоги тоже снять?" Половая тряпка и ведро, банкетка. "Во что ты превращаешь любовь!" Динозавры тряслись, когда земля тоже тряслась, извергались вместе с вулканами, которые извергались, - эпически трахались.

- Ты зачем за мной приехала?

- Наоборот я от тебя уехала, я еще вчера сюда приехала.

- Уехала от меня именно туда, куда я от тебя уехал.

- А ты тоже от меня уехал?

Почему это у символистов если солнце, то стеклянное, а небо огненное: а у реалистов солнце протухшее, а моря как будто вообще в природе нет; а у романтиков одно море, над которым все время ветер свищет?

Выбирать не приходилось: железные сучки, полянка за решеткой. Вытирайте ноги, вчера мыли в лесу. Батарея заменяет и горячую ванную и одеяло, у сентименталистов все должно бы происходить у батареи.

- А что это еще за история с ключами? Где ты остановилась?

- Правда наверху. Мы приехали вчера и сняли там комнату.

Ветер раскачивал железные крючки на вешалках в роще, электрическое солнце "стеклянное" и грело, и светило. В батареях текли ручейки, полянка, выложенная кафелем, была сухой и чистой; небо было в облаках, из одного желтого облака капало, под ним стояло ведро. Сана наследила, и тропинка вела к окну.

- Как ты ко мне удрала?

- Пошла в туалет и смылась.

- Врешь все!

Потом на горизонте появилась светлая полоска от всходящего, надо полагать, как солнце, Чящяжышына, но тут же исчезла, Чящяжышын только выглянул, даже не сделав круг, - у него не было предлога всходить. А у солнца, как у Чящяжышына, не было предлога не всходить - и наступило утро со своей колбасой и яйцами всмятку, с зубной пастой и пятаком на метро, с шарфом, нужно, чтобы прошло три поколения, чтобы нормально научились завязывать шарф. "Ну хочешь, я сделаю крут, посмотрю, как он там, и под каким-нибудь нормальным предлогом вернусь?" Дождя под нормальным предлогом не было: ветер разогнал тучи и ту желтую.

- Уже поздно, иди.

- То есть уже рано. Не пойду никуда.

- Ну иди, Сана.

- Нет.

- Пойдешь.

- Нет.

- Я тебя утоплю в батарее!

Повеситься на вешалке - крючков полно. Как мы разговариваем, на каком-то тарабарском языке: ну что, ну как дела, ничего, как ни в чем ни бывало. Внутренности троллейбусов - на поп-арт, пианино - на поп-арт. "А может, у меня хэппенинг и я хочу переспать с тобой в раздевалке?" Евангелие - описание первого хэппенинга, нет, второго; первый хэппенинг был потоп.

- Ты чего добиваешься? Чтобы я здесь повесился, в раздевалке?

- Я сейчас уйду.

Вешалки, которые можно было использовать как деревья, так и использовали.

- Давай погуляем, - предложила.

- Где, среди вешалок?

- Среди деревьев.

Крючки зашелестели, но не зацвели. "Сядь!" Она села и выслушала, что она его не любит, никого не любит. "А что, разве любишь?" Сказала "да". - "Это из другой области".

В этой области мерзость запустения, и не потому, что пустой холодильник (нечего поесть) и даже нет кровати и стола, а потому, что можно плюнуть, написать, ударить и подставить другую щеку не из смирения, а от восторга: чтобы унизиться, а потом послать. Ей нет оправдания и прощения, этой области, хотя, если правда, что когда "горяч или холоден" - это хорошо, а когда "тепл" - плохо, есть оправдание, но, наверное, это неправда. Каждый сам за себя, сам по себе, без жалости к друг дружке, а на остальное наплевать: "вынь, да положь", и никто не пожалеет, потому что нет ни мамы, ни Ванечки. Что с ней делать, с этой "мерзостью запустения", когда в остальные дни, когда ешь манную кашку и выкуриваешь всего три сигареты в день, что делать с этой периферией, нет, с этой столицей, когда в остальные дни (когда ешь манную кашку) ты ее имеешь в виду, а два раза в месяц она становится реальностью. А куда денешься от реальности? И вот тогда тебя топят в батарее и вешают в раздевалке. А где эта область территориально находится? Не на северном полюсе, что холоден, и не на южном, что горяч. О! если бы она была на северном или на южном, а она может быть даже в ванной или на кухне, или в подъезде. Никто ее не ищет, она сама находит, и ей надо давать. Нельзя ей пренебречь, тогда она начинает прогрессировать в своей настойчивости, и лучше всего ей сразу дать.

- Я мертвый человек.

- Это первоклассно - с мертвым!

Первое, второе, третье; на второе бифштекс, на третье - компот; первое таинство - рождение, второе - смерть, адюльтер - компот. Это даже не адюльтер - "пур адюльт" - для взрослых: это когда гостиница, пароход и чулки, и духи, двухспальная кровать, а здесь: если два стола составить, будет двухспальная кровать, даже и такой нет; ведро, лужа, раздевалка, это для кого?

- для деток; так детки играют в дочки-матери. Вот здесь у нас в раздевалке дом, вот тут на банкетке мы будем спать, на первое - кулич из песка, на второе - вода из лужи. И что-то начинает происходить в природе, если телефон и телеграф - это часть природы; не северное сияние, конечно, не землетрясение, как у динозавров, а свое: какие-то непонятные звонки по телефону, условные, под стать условиям, звонки в дверь, кто-то звонит и убегает, анонимные письма с расчлененкой, с неба (с пятого этажа?) падают яйца и разбиваются у ног. Этому есть объяснение? Нет: Так же как нет и грому, и северному сиянию. А ветер точно происходит от солнца, потому что сердце, которое его делает, точно, так называется. Научное открытие.

- А так тебе нравится? Так тебе не нравится.

- Нравится.

- Я думала, тебе так не нравится.

- По всякому нравится.

- Я думала тебе нравится только так.

- Все нравится.

- Тебе не нравится.

- Нравится.

Спасаться от мороза, как от страсти, от которой спасаться, как от мороза. Едино. В раздевалке ударил мороз. Он из этой области. Язык было больно отдирать от железяки. Это еще детское правило: не надо лизать железные качели. "Не надо, так больно". - "Но жутко приятно". На языке осталась кровь: кожа прилипла к ж..., которая стала железной от мороза. "Дай язык" - "Немного отошло? еще больно?" - "Очень больно".

Когда человек удаляется, он становится птицей, когда птица удаляется, она становится звездой, а так это совершенно одинаковые величины: человек, птица и звезда. Звезда для того такая большая, чтобы человеку было видно, какая она маленькая, чтобы птице было видно, какой человек маленький. В раздевалке это трудно было доказать. Отматфеян от банкетки удалялся к вешалке и не становился птицей, от вешалки удалялся к окну и не становился звездой: не те масштабы. "Зачем ты ко мне приехала?" - "Я к морю приехала". - "Иди тогда к морю, раз ты к морю приехала!" Отматфеян был не морем. И не потому, что в нем нельзя было утопиться, а потому, что над морем не было "ни та-та, ни печали", а над ним было. "Сейчас старуха придет, куда я тебя дену!" Неправильный обмен веществ: жутко неправильно менялись мясо и картошка, соленое и сладкое, булочная и аэродром.

Все всегда можно объяснить. Почему человек не помнит то время, когда он был звездой? это звезда помнит. Потому что он был в другом качестве, в качестве звезды. Как же много человек заботится об уюте и чистоте в своей комнате: чтобы были новые обои, чтобы был отциклеван паркет. Обои, это что в природе? покров на листьях. Об этом ветер заботится и дождь. Человек заботится о своей одежде (о пальто и сапогах), а бог о своей (о море и горе), и бог не имеет отношения к тому, что в магазинах нет пальто. Гора - это тот же шарф в комнате. И если шкаф не идет к человеку, то человек идет к шкафу.

- Миленькая моя, иди Христа ради, звездочка моя.

- Нет.

- Уйди, ведьма, ты от меня, пошла вон, сука!

Сейчас будет гроза. Электрические разряды от соприкосновения железных крючков. Гром от вышеживущих соседей. Прижались.

- Деточка моя, любовь, родненькая, чего хочешь?

- Давай поженимся.

- Где поженимся? Тут в раздевалке, да? На банкетке, да? За решеткой среди крючков. Давай. Давай поженимся, пока старуха не пришла. Обвенчаемся, да? О ведро не споткнись. Чящяжышын!

Отматфеян разорался на весь вестибюль. Чящяжышын появился в перспективе таким дохленьким солнышком. Но он все всходил-всходил и засветил. Он притормозил у раздевалки. "Чего орешь?" - "Иди сюда, друг. Сейчас нас обвенчаешь. Давай сюда вставай". Отматфеян открыл ему дверь в раздевалку. Чящяжышын подошел к окну. И общее солнце, и он, Чящяжышын, солнце, в частности, ярко светили. "Говори". - "Чего говорить?" - не понял Чящяжышин. "Говори, что венчаются раб божий и раба божья, говори..." - "Ну, венчаются". "Дальше говори". - Как вас зовут?" - "Сана". - "Александра ее зовут". - "Раба божья Александра рабу божьему..." - Чящяжышын сказал. - "Молодец". "Целуйтесь теперь". Отматфеян поцеловал Сану в щеку один раз. И потом еще два раза. И она трижды его поцеловала. "Теперь чего делать?" - спросил Чящяжышын. - "Теперь тут стой, на стреме. Старуха придет, дашь знать, а мы пошли".

Они шли по коридору одним человеком: он был силой, остальное, она, было цветом. Они дошли до театрального кружка. Там уже было постелено. Не сразу легли. Сана сказала, что ей кажется, что она как бы последний человек, который родился, то есть тех, кто младше ее, она уже не видит; видит, конечно, на улице детей, девочек и мальчиков, но они кажутся ей старше, они как бы тетеньки и дяденьки, то есть позднее ее уже никто не рождался. "Это ты правду говоришь?" Отматфеян так спросил, потому что считал, что он как бы первый человек, самый первобытный, что старше его никого нет; есть, конечно, старички и старушки, но они как раз детки; что перед ним как бы никто не рождался, только после него. После этого они легли: самое молодое и самое старое вместе, самое младшее и самое старшее - вместе. О чем говорить?

Он спросил, что она думает про дождь, который начался, потому что Чящяжышын зашел за тучку. Она сказала. Она спросила, что он думает про стаю птиц. Он сказал. Сана сказала, что думает по-другому, что птица в стае - это часть одной птицы, что только все вместе они и есть одна птица. Он хотел сказать еще про птиц, но подумал, что ей будет не интересно. Не сказал. Она хотела сказать еще про птиц, но подумала, что ему будет не интересно. Не сказала.

И все в одной комнате, все вместе: хорошенькие ученицы, разведенные жены, художники на горшках. А звезда - эвфемизм; неприлично употреблять это слово после месяца в гинекологическом отделении: "ну ты, звезда, куда кладешь! ну и звезда же ты!" А как же тогда читать стихи: "и звезда с звездою говорит", или "одной звезды я повторяю имя"? Женщины вяжут, столько-то петель плюс столько-то петель, накид, потом две вместе. Как много ты связала, было столько, а теперь уже столько; а можно сказать и так: было утро, а теперь уже вечер; если все это распустить - опять будет утро.

Когда люди друг друга еще плохо знают, они как будто и не храпят, и не блюют, и даже в туалет не ходят, а делают только все самое хорошее. Отматфеян блеванул. Определенная степень близости. Это было еще вчерашнее, которое не усвоилось сегодня. "И ты хочешь сказать, что тебе со мной хорошо?" Сказала "да". Ведь произносят в винном магазине католическую молитву в день полножопия, когда стая голубей сверкает в небе, когда полутаксист, полуфраер вместо центра везет в Филевский парк со своим предложением, а у другого Харона в машине сломанное и потому лежачее сидение; после часовой тряски ломит спину. Все равно.

И когда девочки в провинциальном магазине покупают куртки, которые потом оказываются спецодеждой продавцов ("а ты что, не знала, что в таких продавцы ходят? - откуда я знаю, в чем они ходят"). Куда эту куртку деть, ею можно только вытирать кисточки. Ведь кисточки тоже надо чем-то вытирать. За три рубля. Как ужасно то, что это есть. Рядом с генеральской дачей, еще через одну дачу ("а вы дачу не сдаете? - об этом надо было думать зимой"). Под зонтиком распить четвертинку не потому, что хочется выпить, а для здоровья, чтобы не простудиться. Все плохо. Хорошо только то, что линия реки - не линия, и леса не линия, и шоссейной дороги. Но часть леса, реки и шоссейная дорога образуют свою линию из-за наползшего тумана, он и есть безусловная линия. И туман образует рельеф, который исчезает, как только туман исчезнет. И не надо запоминать: по рельефу не узнаешь эту местность в следующий раз - скрыты ориентиры и приметы: ларек, дом, поворот. Этой местности не будет, она есть только один раз - сейчас, и, значит, ее нет. Условность рельефа - реки, леса и шоссейной дороги - вполне реальна. Лее и автобусная остановка отлетают вместе с туманом, и вместо них остается ничего, которое будет, когда нас здесь не будет, и не будет ничего: ни окурков, ни апельсин, ни сигарет.

- Ты любишь меня?

- Одна девушка, которую я люблю. Я ее когда-нибудь соблазню.

- Девушка?

- Она - красавица, ты тоже - красавица, она - спящая красавица.

- У тебя с ней было?

- У меня со всеми было.

- С ней было?

- С ней - никогда, потому что спит. И пускай себе спит, а я не буду ее будить, я не тот человек. Я тебя буду будить.

- Ты меня ненавидишь.

- Я тебя все делаю сразу.

Они делали все сразу, но этого было мало, поэтому он употреблял все, что напоминало, и это было фокусом, они больше занимались Саной, ему тоже хотелось, чтобы им, она стала делать, когда он сказал, что и когда она довела, то сказала: "выстрел за мной", потому что имела в виду Пушкина.

Она наглядно стала показывать ему, что они вдвоем - один человек, а не два, а как? В четыре руки. Извлекали звуки. Он согласился. Удовольствие заключается в тебе самом, и нужно его добыть. Подстегивали себя.

Постель, покрытая целлофаном, чтобы человек не зачерствел. "Хватит качаться на качелях". - "Ты качаешься, а меня тошнит". - "Где жить?" "Негде". - "Но ведь можно вернуться туда, где ты раньше жил?" - "Туда возврата нет".

Здесь. В Доме культуры. Кружки упразднить, старуху рассчитать. Нет, старухе платить жалованье и держать в качестве консьержки - в качестве дуры: будет докладывать, кто пришел, всех распугает. При чем здесь старуха? В кружках устроить больницу, и это жизнь! Когда лежишь на сохранении в палате вместе с шестью девицами или через стенку в палате "на чистку" еще с шестью девицами, не отличишь, только эти хотят выкинуть то, кого те хотят сохранить, стоит мат. И там, и там смотрят телевизор и не понимают, что происходит. Спрашивают: "Куда он пошел? а почему он плачет? а почему он смеется?" - "Если родится ребенок, то мы получим двухкомнатную квартиру, а если двойня, то трехкомнатную", арифметическая прогрессия, жалко, что не геометрическая. В утробе темно, тогда почему же дети там не плачут, а в темной комнате плачут, значит, в утробе светло, как в светлой комнате, где дети не плачут; надо вставить фотоэлемент, если засветится, то, действительно, светло, а если "не", то нет. Вот это новая жизнь? А ты что предлагаешь? Нужно нормально. А нормально, это как? Ходить на работу и есть суп? Не умеем ходить на работу, не умеем есть суп. "Как же ты здесь у меня поселилась?" Чтобы никто ни у кого не поселился, надо снять с производства двухспальные кровати и выпускать только односпальные. Люблю. Надо вымыть окна, придут гости. Зачем мыть? Они придут, когдабудет темно. Чтобы не было видно грязных стекол, чтобы не было видно грязного пола. Давай поспим. Змеи отрыгивают. Спорим, у змей есть задний проход, у всех есть два отверстия: через одно входит, через другое выходит. У тебя их больше. Я говорю, минимум - два. У них есть анальное отверстие, даже у мух есть анальное отверстие. Спи.

Сана смотрела в окно, и там все было старое, все старше ее, ничего моложе: престарелые воробьи; моложавые вороны, но все равно, конечно, старухи; пятидесятилетние голуби; саврасовских юных грачей не было и в помине (а вообще-то они есть в России или это его алгокольный мираж?); заборы на костылях; облака столетней давности; вся природа была старше ее, и даже дети, часть природы, девочки, как толстые мамаши, катили перед собой коляски, малыши деловито и пенсионно сидели в песочнице. Отматфеян смотрел в окно, и там все было молодое, все моложе его: месячные голубки, юные старушки, резвый ветерок, подростки и кустарники, новенькие грузовики и всякая юная всячина.

Жизнь за окном и в комнате состояла из деталей "для прозы" и "для стихов". Больше всего деталей было для стихов. Хотелось все сразу. Наплевать на рифмы. Смысл заключался в том, что все-таки сначала дождь, а потом стишок про дождь, что сначала потоп, а потом про это стишок, и никогда наоборот. И никогда в жизни поэт не мог остановить дождь, а ветер мог. И слава богу, что молитва это не факт литературы, потому что молитва - это не факт литературы, потому что молитва вроде бы способна, если она из уст... Если будешь хорошо писать стихи, то будешь хорошим поэтом, если не будешь делать гадости, то будешь хорошим человеком, а что значит - хорошо помолиться? Это значит, что молитва будет услышана. А хорошо, это как? Уже сто раз - и ни фига. Значит, плохо. Недостаточно хорошо. А если самый лучший язык - а самый лучший, конечно, итальянский, если на нем петь, - то дойдет до сердца, то на каком, спрашивается, языке молиться, чтобы дошло до Его сердца? Где такой язык и кто его знает? Будем долбить по самоучителю, распространять на ксероксе, выучим своими силами и вместе помолимся, интересно, услышит? "И смысла нет в мольбе". Это в стихах смысла нет в мольбе. Тогда хотя бы оперу послушать.

Отматфеян успел накрыть Сану барахлом - Чящяжышын даже не постучал: "Подъем. Старуха пришла".

Он зашел по-соседски. Кто такой сосед? Не надо прикладывать дополнительных усилий, чтобы видеть соседа. Он всегда тут как тут. Не надо переться через весь город, чтобы сказать ему "привет". А сноха, кто такая? Этимология приводит нас к слову "сношаться". Слова одного корня. Со снохой сношается отец сына. Они одного корня. Всего-навсего "х" меняется на "ш", как в словах ветхий - обветшалый, смех - смешливый, как грех - грешный, как тихо - тишайший, царь еще такой был. Михаил Алексеевич, при котором не было войны. И в литературе "х" меняется на "ш", есть поэты одного корня: Роденбах - наш Анненский, Андре Жид - наш Георгий Иванов, Анна де Ноай - наша Цветаева. И в пригороде "х" меняется на "ш", явления одного корня: дождь меняется на снег, месяц - на луну, гора - на шкаф.

Устроили из Дома культуры коммуналку. Они продолжали лежать на двухспальном столе, вдаваясь в подробности "когда пришла?" и "что сказала?" и "теперь она что?". "Поставь чайник". Чящяжышын налил и воткнул. Как дальше жить? Выгрести все бутылки, под оперу "Риголетто" вытащить пробки: "веревка оборвалась", - "а ты нежнее тяни" - и двинуть в магазин сдавать. Смешно. Лечить у девочек придатки. Все простужены и больны после первого аборта в шестнадцать лет. Чисто советский орган. И соцсистема была предусмотрена творцом. Придатки - то, что дается в придачу: к цейлонскому чаю дают тефтели в томате. Придатки - в придачу известно к чему. Что же теперь делать? Прикуриваем от свечки, а в море гибнут матросы. Так можно извести весь морской флот. Как дальше жить? Остается только одно - пойти погулять. Как же это другие так ловко живут и почти совсем не гуляют?

- Давай попьем чаю и погуляем.

- Кровать застели.

Вышли. Хорошо гулять втроем. Всегда, когда не о чем говорить вдвоем, всегда есть о чем поговорить втроем. Поменьше пауз. Сана взяла Чящяжышына под руку. Отматфеян не отбил ей руку, как Венере, как отбил ей, может. Вулкан, ее муж, за то, что она тоже взяла одного под руку. Отматфеян был не язычник. Он сказал: "Пошли по той дороге". - "Она же узкая", - сказала Сана. - "Ничего, пройдем". Они пошли гуськом: впереди Сана с целой рукой, потом Чящяжышын, потом он. Вышли к пирамиде из гальки. Стали на нее подниматься, чтобы лучше было видно, что где плывет, чтобы быть поближе к небу, у которого отрезали детородный орган и выкинули его в море, у которого каждую минуту отрезают и каждую минуту выкидывают. А где у неба детородный орган, в каком месте? Скорее всего - на горизонте, там где небо соприкасается с морем. Воображаемая линия, горизонт, она же - уд, все, что за ней, не видно, а все, что перед ней, видно. Уд то поднимался, то опускался, в зависимости от того, как они поднимались на пирамиду.

- Дай сигаретку, - сказала Сана Чящяжышыну.

Как-то быстро они перешли на "ты". "Солдаты, на вас смотрит вечность с высоты этих пирамид!" Галька осыпалась. Тогда для чего нужны были эти пирамиды, если не для вечности? Для строительства. Их не специально строили, их раз-два и насыпали. Грязные и кривые - некрасивые. Шел дождик, и сильнее всего он шел на вершине пирамиды, потому что она была ближе к небу.

Съехали к морю. Что-то подплывало. Площадь соприкосновения неба с морем была все больше и больше за счет дождевых линий по сто метров в длину. Линия горизонта из горизонтальной линии перешла в вертикальную плоскость, которая двигалась на людей, двигая что-то, что плыло по воде к берегу. Сила падения неба в море обладала такой мощностью, при которой вырабатывался свет, независимо от солнца, потому что солнца не было видно, а все равно было светло. Гидра, построенная на горизонте (на месте впадения неба в море), как раз и подавала этот свет, она же и шумела. К берегу уже подплывало то, про что можно было сказать, что это. Это было того же порядка, что из пены морской, из раковины - вышла. Она не вышла. Спящая красавица продолжала лежать на деревянном лежаке - его почти прибило к берегу. Те же трусы, тот же лифчик телесного цвета. Та же короткая стрижка. Чящяжышын подтянул лежак и потрогал спящую красавицу. Не шелохнулась. Целоваться не хотелось.

- Целоваться будешь? - спросил его Отматфеян. - Пошли отсюда или целуй.

Красавица спокойно дышала. Она была теплее воздуха, над ней поднимался пар.

- И не разбудил? ни фига? - спросил Чящяжышын.

Сана смотрела на девушку, которая была сделана из сна и красоты, а Сана была из чего? Из завтрака и грусти, и пятьсот раз из поцелуев не с теми, от которых просыпалась сто раз, все равно из злости.

- Возьмем ее с собой, - сказала она им. - А знаешь что, ты поцелуй ее на всякий случай, - сказала она Чящяжышыну, - может, она проснется.

Он поцеловал. Но это был не тот случай, она не проснулась.

- Ты сначала посади ее, а потом поднимай, - сказал ему Отматфеян.

Теперь спящая красавица лежала вертикально, как горизонт (то есть стояла), который стоял всегда, когда шел дождь.

Повели.

- А ты лежак возьми, - сказал Чящяжышын Отматфеяну, - я, может, на нем спать буду. Мне спать не на чем.

Важны были соотношения видимого и невидимого, невидимого и невидимого, видимо-невидимого, что ее не видел тот, кто ее не видел: милиционер, который видит нарушения, происходящие среди машин и пешеходов, профессиональное зрение: разделение всего человечества не на бедных и богатых, не на слабых и сильных, а на водителей и пешеходов. Нарушение не было им замечено. Оно происходило не на дороге, а в природе: он не видел, что неправильно перешла Млечный путь одна звезда (это луна видела) и перешла дорогу спящая красавица, она перешла ее, как звезда. По дневному небу шли звезды, милиционер их не видел, не переживал, что они закрыты светом, который вырабатывает Гидра, построенная на горизонте, на уде Цела, и от силы впадения неба в море зависит сила света, и день то ярче, то темнее - это Тютчев видел и переживал за милиционера.

Пришли в кружок, как к себе домой. Мимо консьержки, мимо дуры. Не заметила. Хочется есть. Плитку можно купить. Можно взять напрокат. А пока можно чай.

Чящяжышын смотрел на Сану не просто так. Он смотрел на нее так, как Андрей Белый на жену Блока, как Дантес на жену Пушкина, как Александр на жену Наполеона. Конечно, Андрей Белый любил не жену Блока, а самого Блока, и Дантес любил Пушкина и скрывал, а не скрывал, что любит жену Пушкина, и Александр любил Наполеона в сто раз больше, чем его жену. Чящяжышын любил Отматфеяна, но это был не дягилевский случай. В данном случае Сана была телом (в космическом смысле), через которое можно вступить в связь с душой (имеется в виду душа Отматфеяна). Просто так ограничиться душой Отматфеяна (не в космическом смысле) его мало занимало. Поэтому для Чящяжышына Сана была идеальной длиной, шириной и объемом, она была для него идеальной высотой и весом - он мог бы с ней спокойно, потому что она была для него блуждающим телом (не в смысле блуда), связующим его и Отматфеяна. Вот так он на нее смотрел.

- Звонят, - сказал Чящяжышын.

- Без нас откроют, - сказал Отматфеян, - можно подумать, что ночь!

Сколько времени? Всегда сначала двенадцать часов дня, а потом сразу четыре. А часа, двух, трех как будто вообще не бывает. Зато час ночи бывает, десять вечера бывает, но редко, а шесть, семь, восемь вечера - вот это никогда не бывает.

- Старуха опять ушла. Она же у нас работает!

- А ты ей платишь за то, что она у нас работает? - разозлился Отматфеян на Чящяжышына.

- Она же сама не знает, что у нас, думает, что у них.

- Поэтому и ушла. Иди сам открывай.

- Не надо открывать, - прервала их Сана, - это он звонит.

Старуха куда смылась? К дочери. Значит, на шабаш. Аввакум давил на звонок, и это был конец мая, завтра первый день лета, все цветет, по газонам не ходить, цветы не рвать! Спесьяль. "Что такое спесьяль?" - "На арго - это проститутка специально для извращений". - "А что такое извращение? Между Сциллой и Харибдой?" - "Нет, правда?" - "Все - извращение!" Бросил звонить.

Аввакум вернулся к себе в комнату. Под полом, под землей ходили. Он слышал. Гад морских подземный ход. И она среди них. Инвалид стучал по коридору протезом. Аввакум распахнул дверь. Перед ним стоял - в трусах, на копытцах, а рожки где? Сбрил. Черт был обратно пропорционален инвалиду - в самых невыгодных местах фокусировались лучи. В татуировке на груди была нарушена перспектива: изображенная на ней дама сердца была сердцем черта, но тогда у него не было сердца. Аввакум подошел вплотную. Черт был выпукло-вогнутым, он был негром и белым. Негр - это вогнутый белый, белый - это выпуклый негр (Пушкин - это вогнутый Байрон, Байрон - это выпуклый Пушкин). Аввакум подхватил его, как пушинку, и хлопнул об пол - сразу дырка. Оба провалились. Прямо в кружок. Черт выпал белым и испарился негром. Аввакум встал. Эти готовились пить чай. Сана подошла, как спесьяль. Как еще она могла подойти? Молчит. "А тебе хотелось меня когда-нибудь побить?" - "Очень хотелось иногда". - "Тебе хотелось ударить или отшлепать?" - "Все вместе". - "А шлепать - это ведь смешно?" - "Очень смешно". - "А ударить не смешно". Сейчас не хотелось ничего. Почему-то он сказал: "Я уезжаю домой", но не сказал: "А ты?"

- А мои вещи? - спросила она.

- Там, - показал Аввакум в дырку на потолке.

- Ты еще туда вернешься?

- Да, - ответил.

- Выкинь их тогда сюда.

Ушел. Зачем он заходил? То есть зачем он проваливался? За чем? За ней. Значит, когда они здесь спали, она уже не любила, или, когда ехали, уже не любила, или уже там не любила, нет, там любила, или никогда не любила, но говорила, но делала, значит, любила, не значит, а этого любит? - домой.

Аввакум стал выкидывать в дырку ее вещи: юбку - поймала, штаны - поймала, туфли - подобрала, сумка, резиновая шапочка, чтобы принимать душ, - поймала, платье. Все.

Грустно. А небо без солнца и совсем негрустное. Звезды и луна для веселья, чтобы людям было весело. Это не весело. А чтобы еще веселее было и луна, и звезды двигаются. Но не веселее. Грустное зрелище это небо. Аввакум вышел из логова и пошел, но не за луной. Зачем за ней ходить? Это луна пошла за ним. И останавливалась, когда он останавливался, и шла опять, когда он шел. Луна шла на вокзал. Она остановилась в окне, а потом стала трястись в поезде. Она тряслась, как дура. Тряслась сама по себе. Аввакум смотрел на нее, и ему не было до нее никакого дела. От нее слипались глаза. Она - для сна. Заснул.

Кошка окотилась. От кого у нее котята, если не было кота? От святого духа. Глазки еще не прорезались. Аввакум прорезал им глазки и утопил. А кошку накормил. Кошка облизала шерсть и блеванула. Он подтер за ней. И вынес за ней горшок. Она мяукнула, он с ней поговорил, она с ним поговорила. Она бы не утопила его деток, потому что была даже меньше ребеночка. Он опять накормил ее и опять вынес за ней горшок.

"И это жизнь?" - Отматфеян тряс Сану. Он тряс ее, как грушу. "Это жизнь!" - "Не тряси ты меня так". - "Ты этого хотела!" Музыка для фона, картина для пятна. Черная дыра наверху, в которую выбрасывают вещи, которые будут завтра носить. Из дыры тянет щами и вонью. "Я не думала, что так бывает". Отматфеян тряс ее, и тряслись трамваи, потому что уже было шесть утра, и первые люди тряслись от холода, потому что им надо было на работу. Потом все утряслось. "Ладно, что будем делать?" - "Дальше жить". Стоят люди за бессмертием - в очереди за сапогами, стоят те, у которых есть время, стоят, чтобы его не было, а бессмертные не стоят, потому что у них нет времени. Где взять столько сапог для смертных, чтобы они стали бессмертными. Почему так все? Так как-то все. "Пушкин" - вводное слово, равнозначное "кстати", предлог для любого разговора; правды нет, "правда" тоже вводное слово, правда, это сомнительно.

Нужно зарабатывать деньги, хотя лучше бы получать наследство от богатых родственников, которые умирают и которых не жалко. А те, которых жалко, пусть лучше будут бедными и не умирают, а если умирают, то пусть лучше будут богатыми. "Денег у нас нет, блевать нам нечем". Жалко молоденькие растения, которые гибнут в городе без воздуха и человека, до которых богy нет дела, а есть дело только для всех людей вместе, а есть дело до человека, жалко, что для бога нет человека как единицы, а есть неделимое человечество с сердцем, мозгом и какашкой. У папы гараж возле церкви, и папа ставит богу свечку за спасение машины, в коридор выходят два туалета и несет мочой, сначала уплатить в кассу два пятьдесят, потом сдать баночку с мочой и получить номерок, а за результатом придти завтра, итальянский язык считать оперным, запретить на нем разговаривать и запретить исполнять оперы на других языках, итальянским считать только город Милан, а все остальные города раздать нищим, народным художником считать того, на которого народ стоит, запретить неаккуратненькую живопись, потому, что в природе все аккуратненько: солнце аккуратненькое, луна аккуратненькая, море аккуратненькое, а вот море как раз неаккуратненькое, суп из счастья цыпленка вкуснее всего с грибами, на свете счастья нет, но покой и воля, нетрудно провести туалет прямо в комнату, если ты находишься в сельской местности: пробей дырку в стене, просунь в нее шланг и вставь в него воронку (туалет приспособлен исключительно для мужчин), регулярное промывание шланга гарантирует отсутствие запаха.

Нет ничего для жизни, ни денег, ни кровати, а есть все для смерти: новый костюм, живые цветы. Наплевать на условия. Можно приспособиться и к жизни в лесу, и в горах, и к жизни в кружке: ассимилироваться с местной дичью, рельефом, природными условиями. "Я хочу вместе с тобой делать все: пить, есть, спать, мыться". Мыться тоже негде. Остается вместе делать ничего.

Слова очень приблизительно выражают мысли, еще приблизительное они выражают чувства. Плохие слова представляют собой сгустки энергии, поэтому, когда в хороших словах кончается энергетический запас, плохое слово может обозначать любой предмет или любое действие.

Отматфеян не сказал Чящяжышыну "уйди", потому что тот бы не понял. Он сказал ему одно плохое слово, которое Чящяжышын сразу понял и вышел в коридор. Зимой больше живешь вечером, а летом больше - днем.

Зимой преобладают два цвета: белый и черный. Летом преобладает зеленый там, где есть деревья, а там, где их нет, лета нет. Человек говорит: "Если сбудется то-то и то-то, то бог есть, а если не сбудется, то бога нет". И зря он так говорит, потому что бог не в курсе человеческих дел. Человек со своими делами (полюбит - не полюбит, выздоровеет - не выздоровеет, напечатют - не напечатают) ему на фиг не нужен. Бога интересует в человеке то, что в нем есть от человека. Человек видит в боге себя, бог видит в человеке себя - отсюда все недоразумения.

"И тебе здесь нравится?" - "Нравится". - "И то, что не выспалась, нравится?" - "Нравится". - "Что же тут может нравиться?" Кружок художественного слова - закрыт, ИЗО кружок - закрыт (нарисовать елку так, чтобы она была, как настоящая. Как у Шишкина, что ли? Так бы и говорили: нарисовать елку, как у Шишкина. А при чем здесь настоящая?). Мы выпали из настоящей жизни, которая вполне, если делать то-то и то-то: бриться, мыться, обедать, ходить на работу. Чтобы все было по-настоящему: солнце встало - и ты вставай, листочки умываются - и ты намыливайся, птичка за кормом полетела - и ты в магазин дуй, живи по Шишкину. А у нас пусть все будет плохо: утро сломано, день сломан. В конечном итоге, жилая комната - место, где ты умрешь, и тогда из этой жилой комнаты душа вылетит в нежилую комнату. "Я страдаю только от болезни близких". - "Болезнь близких, триппер, что ли?" Не надо над этим смеяться. Надо. Если над этим не смеяться, то все так и будет тянуться по тысяче лет туда-сюда. И маркиз де Сад может вызвать сочувствие, если учесть, что он жил-то всего одну секунду, которая вместила в себя N-ное количество дней, если иметь в виду обед как показатель настоящего, прошедшего и будущего времени (вчера на обед, сегодня на обед, завтра на обед), но если не иметь в виду, обед, то "120 дней Содома" сворачиваются до секунды, и соответственно все дела с бардаком объясняются просто: не одному маркизу приходят в голову во время "спуска" все эти насилования, испражнения, подвязки, чулки, и все сочинения маркиза, засунутые в анус, чтобы легче было вынести из тюрьмы, подробное описание этой секунды, которая не является единицей времени (настоящего, прошедшего и будущего), а является единицей времени, которого нет. Для времени, которого нет, нет и обозначения в европейском языке, приспособленного больше для выражения обеденного и послеобеденного времени, но есть такое обозначение в одном хорошем языке, о котором языковеды ничего не хотят говорить.

Пора идти в магазин.

- Сходите вдвоем, - сказал Отматфеян.

- С тобой, - сказала Сана.

- С ним, - ответил Отматфеян.

Вышли. Они шли по земле, которая была философским камнем, первоначальная материя которого была не известна, зато были известны прочие, вторичные, компоненты: нефть, золото, дерьмо. Светились витрины магазинов: "Детское питание", в котором была колбаса, "Диета", в котором была колбаса, "Колбасы", в котором была колбаса, как навязчивая идея, как дождь, который лил, как из ведра. Спрятались в подъезд.

- Уехал твой приятель? - спросил Чящяжышьш.

- Он - мой муж.

- Твой муж?

- Вчера уехал.

Чящяжышын взял Сану за руку, и Сана не убрала руку, потому что в батарее текла холодная вода, а в Чящяжышыне - теплая. Поцеловались. Гадость. Может стошнить. Но ведь не стошнило! Еще раз. И опять не.

Дождь кончился - хватит. Почему бы сразу не спрятаться в магазине, в очереди за колбасой, за сыром, за яйцами? "Нам только сыр". - "В общую очередь!" Теперь хлеб.

Как раз Отматфеян заварил чай, когда они вошли. Дырка на потолке была черной, как черная дыра. Неприятно было на нее смотреть - уставились друг на друга. После чая Отматфеян достал вино, и они выпили по чуть-чуть. А через час начуть-чукались. Чящяжышын не стоял на ногах, он упал возле стола, ему было плохо, как будто Отматфеяну было хорошо. Впали в спятьчку.

Было совсем темно, ничего не горело. Гидра, построенная на горизонте, сломалась. Уда, то есть горизонта, больше не было, он был там, где было .светло, где была гидра, которая подавала свет. "Ты хочешь?" - спросила Сана. - "Больше жизни", - ответил Отматфеян. - "Но по телефону не бывает" "Оказывается бывает". - "Когда?" - "Еще тогда, когда у нас с тобой было только по телефону". - "Конечно, люблю".

Прорвало. Из батарей, из унитаза хлынула вода и стала заливать кружок. На улице все подавно залило. Чящяжышьш умылся грязной водой, чтобы протрезветь. Все тонуло и вязло. А лежак со спящей красавицей не тонул - уцепились за него все втроем. Канализационная вода поднялась до потолка, и черная дыра втянула лежак с людьми, как воронка. В этот момент раздался крик новорожденного. "Что надо делать?" Какая дикость! В Англии даже полицейский умеет принимать роды. Мысленно разделить пуповину на три равные части, затем через равные промежутки зажать в двух местах стерильным предметом. Вся грязь осталась внизу - в кружке; здесь все было стерильно: деревья, птицы, ботинки, ветки, пальцы, все можно зажать любым предметом.

II.

Месячная стихия, которая гуляет в коляске, как король, который гуляет в любую погоду. Между стерильным желудком и сердцем, ноготками царапая легкие; между стерильным забором и шоссе, белками, которых кормить, и четырьмя снегирями - зимними птицами, которые прилетают весной, потому что весной стоит зима. Стихия умеет спать, сосать, орать, и в том, как она это делает, чувствуется ум - она умна: ест хорошо, спит крепко, орет по существу, клизму терпит, чтобы освободить стерильный желудок. Стихия умеет - дождь, снег, ветер, мороз, и в том, как она делает дождь, сменяемый "под голубыми небесами, великолепными коврами" - снегом, а затем "грозой в начале мая", чувствуется ум. "Она видит?" - "Да как сказать". - "Слышит?" - "Очень плохо". - "Она улыбается?" - "Нет, это обычное подергивание мускул". Но если она "не", "не" и "не", то тогда она что?

Это кто такой отпочковался вместе с кроваткой, ванночкой, коляской, через год - вместе с санками, потом вместе с велосипедом, вместе с двухкомнатной квартирой и автомобилем? Она орет, и мы делаем то, что она "орет", она спит и дает нам спать; "ну почему я не жена Пушкина? О, если бы я была женой Пушкина, у меня было бы пятеро? детей, но зато были бы няня и кормилица"; не нужно вырабатывать молоко, не нужно каждое утро столовую ложку меда, запить кипяченой водой, сто грамм грецких орехов (хотя бы пятьдесят), поллитра чая с молоком. Не пить кофе, не есть апельсины, не есть шоколадные конфеты, не пить, не курить, "не" еще что-то. Но если бы я была женой Пушкина, я бы точно осталась вдовой, потому что он умер не от простуды, а от другого". Как и Николай II умер не от простуды и Петр III, и Павел, и Александр II умерли не от простуды; а Петр I умер от простуды, две Екатерины и Елизавета умерли от простуды, Александра умерла не от простуды, четыре великих княжны умерли не от простуды, Саврасов умер в больнице для бедных.

До каких пор дети плачут? До трех месяцев? До года? Плачут, потому что ничего еще не понимают. А потом уже до тридцати лет плачут, потому что все уже понимают. Где это мы? Не слабо, такое путешествие из Петербурга в Москву? Вместо кружка - дворец (разрушенный). А может, мы вещи? Нас принесли, положили, и мы живем, и нечего трепыхаться! Стихия выгоняет из комнаты в кухню, из кухни - на балкон, из дома, поглощая собой каждый дециметр. А где здесь комната? где кухня? кто сказал, что это дом? Стены кончаются чем? Ничем. По периметру растут деревья, травка зеленеет. В торце (там, где кончается анфилада смежных комнат) лежит куча, а на стене надпись: "Здесь были армяне, осен, 1985", армяне - добавление излишнее, а "осен" здесь хороша. Кучи можно убрать, стены почистить, крышу положить. Но тогда придется вырубить деревья: сосенки, березки, елочки - все, что выросло с тех пор, как Баженов не положил крышу. Екатерина не дала ему положить крышу и умерла от простуды, а он умер от горя, от того, что она не дала ему положить крышу. Теперь во дворце пьют, блюют, жгут и одновременно реставрируют. Рота солдат. Хотят отреставрировать за счет солдат, на халяву, хорошо, если не хватит средств. Тогда вместо паркета останутся кустики, канавки - пересеченная местность, вместо крыши низкое небо, потому что "осен". "Баженов - наш знаменитый архитектор. По его проекту построен еще Пашков дом в Москве". Улица Баженова, Суворовский бульвар, Суворов - наш знаменитый полководец, Пушкинская площадь - Пушкин, это наше все, как сказал Негоголь - наш знаменитый писатель, Гоголевский бульвар.

"Она вопит, и все равно, как я ее люблю!" - "Когда она спит". - "Ты бы хотела чтобы дети спали круглосуточно, чтобы они спали до двадцати лет, а потом сразу женились. Никогда не думала, что кому-то может надуть в уши. Ведь не думала, что тебе может надуть или ему". Конечно, уши имеют смысл, если хоть один человек думает, что в них может надуть. И ноги имеют смысл, потому что их можно сломать, и голова, голову можно разбить. Экскурсия придет и уйдет, посмотрит на нас, на дворец - и по домам, а мы здесь останемся жить. "Ты, чудовище, куда ты меня привел! Даже нет крыши над головой. Где я буду ребенка купать? Куда я его дену?" - "Отдай маме". - "И себя я отдам маме, а мама себя кому отдаст? Даже нет горячей воды!" В чем смысл жизни и загадка мироздания? В холодной и горячей воде, в канализации, в паровом отоплении. Мебели тоже нет, мебель признак хорошего и дурного вкуса. Комната без признаков жизни. "Замолчи, я тебя привел во дворец". - "Как я тебя ненавижу! Разве так можно! Что даже можно зачать по телефону!" Куда деваются те души, которые десять часов живут под капельницей и не дотягивают до детского корпуса? недоношенные и умершие в трубах? А саддукеи говорят, что сперма одушевленная, а раввин Мойи говорит, что эмбрион одушевленный, а Платон говорит, что душа живет в мозге, а Филон говорит, что души - животные воздуха, а стоики говорят, что душа живет в сердце, а Плотин говорит, что мясо не надо есть, а мама говорит, что мороженое мясо можно есть, потому, что оно и не мясо.

С милым и в шалаше рай. "Шалаш" был заложен Баженовым в 17... году по приказу Екатерины, которая хотела свой "шалаш", как Петродворец, а Петр хотел свой "шалаш", как Версаль, а Баженов не хотел, "как Версаль", и поэтому мы живем без крыши. Принесем с помойки стул, диван, которые потом будут музейными экспонатами, щетки, тазики, все, что нужно для жизни.

Как девочку назовем? можно Анной, уже была - Австрийская; Еленой? тоже была; Екатерина? Александра? Таня? тогда Ларина; Наташа - Ростова или Гончарова; Аделаида Иванна - колода карт. Все уже были, имен нет, назвать никак нельзя. Назовем ласточка или солнышко. Ласточка Ивановна, Солнышко Ивановне - "ты готов усыновить всю природу!". Зачем дети нужны? Чтобы их сфотографировать. "Ты вот так ее подержи и туда встань, хороший кадр. Теперь я подержу и туда встану, а ты сюда нажми". Передам, как обезьянку в Сочи: "улыбочку! готово". Кричит. Почему она кричит? Кто же спорит, там было хорошо, в утробе, на всем готовом, в магазин не надо ходить, хочешь ногой в печень дашь, хочешь в звезду, "а во лбу звезда горит, а в носу сопля блестит", и не надо строить космический корабль, чтобы долететь до звезды - все под рукой. А вот не пролезет верблюд в игольное ушко! Надо сначала разрезать иголку, а потом зашить: три шва снять через пять дней, а остальные рассосутся сами. И что хорошего после того, как пролезешь: ори, чтобы покормили, чтобы вовремя сменили, не можешь выразить мысли: последовательно, лаконично, поэтично, можешь только громче и тише, мысль - в силе голоса.

До того, как сначала было слово, сначала было междометие - "краткое изъявление движений духа". Что она сказала? Она сказала "уа". Интонация крика, по ней мы судим о состоянии стихии. И погода - показатель природы, и характер - показатель человека; человек с плохой погодой, встал не с той ноги, от него сильно дует, он качается, он - обильные осадки и ниже ноля; стихия с хорошим характером: она ласково светит, без заморозков, при умеренных порывах. Стихия дает нам делать только самое необходимое, и не больше; мы делаем то, что может уложиться в крик. Не делаем больше или меньше крика, а делаем ровно крик.

...пока стоит тишина, и стоит, пока слышно, как кто-то живет в парке, судя по шороху - заяц, который летит от птицы, которая скачет за ним, и полевая мышь, которую ест бездомная собака, мышь, которая уже стала собакой, потому что та ее съела, следовательно, время идет.

Все комнаты проходные, а Чящяжышын выбрал себе похуже, самую последнюю, в торце, самую грязную, ту, где "осен", а когда она стала самой чистой, когда он пол заасфальтировал и посеял газон, и крыша у него "протекает" точно по сводке погоды, ему, конечно, не охота оттуда выметаться. "Ты что, так и будешь через нас ходить, это тебе что, проходной двор?" Это ему проходной двор. Живем у всех на виду, любой может придти и посмотреть, как спим, как едим. Спинка стула, одна спинка, стула нет. Едим из тарелки без дна. И все равно каждый предмет стоит миллион, музейный экспонат, потому что "это я сидел на этом стуле и сломал его, это я спал на этой кровати и помял ее, это я пил из этой чашки и разбил ее", все равно потом соберут, починят и склеят, и поставят под стекло на витрину, и за осмотр будут брать с посетителей по тридцать копеек, а с учащихся по десять, а солдатам бесплатно, а солдаты и не пойдут смотреть, потому что бесплатно они и сейчас, пока реставрируют, не смотрят, как мы едим, как спим. Кроватку поставим у окна, со стеклами всегда чистыми, потому что их нет. А на табуретку поставим весы, чтобы поела и взвесить, пописала и взвесить. Прибавляет в весе. Земля при рождении потеряла в весе и никак не может добрать; сначала ее вроде бы хорошо кормили, а теперь она не доедает: жертвенных младенцев выхаживают в вакууме, а жертвенных барашков самим не хватает, поэтому Земля голову держит плохо: но на животе лежит, на бок сама переворачивается. Растет не по дням, а по часам, девочка растет, ее Таней зовут.

- Ну что уставился? - Отматфеян это сказал посетителю. Тот зашел в комнату и встал, как пень.

- Осматриваю.

- Тридцать копеек давай. За осмотр платить полагается.

- Так недействующий.

Ошибся посетитель. Действующий. "Видишь, кроватка стоит, девушка спит на лежаке, эта девушка всегда и везде спит, она, так сказать, спящая красавица". Ушел и тридцать копеек не дал, ему самому надо. А нам не надо. На нас просто так можно придти и посмотреть, вся жизнь на виду. Могут оштрафовать за акт при скоплении народа, а народ не оштрафуют за то, что он скопился как раз в том месте, где производят акт. Девочка кричит, ее Аней зовут; заткнуть уши вороньим криком, жалко, что тут не поют соловьи. Народу, как грязи, как говорит наш общий друг. Если с каждого собрать по тридцать копеек, то можно пообедать, а если каждый день собирать, то каждый день можно обедать, а если есть не хочется, то можно откладывать. Но есть каждый день хочется, поэтому откладывать нечего, и тридцать копеек никто не дает, поэтому есть нечего. Питаемся святым духом. А девочка все равно прибавляет в весе, ее Катей зовут, за счет нашего веса, который убывает. Живем при таком строе, при котором все хорошо: идет радиоактивный дождь, а все хорошо; птички над нами пролетят, над Финляндией помрут, а все хорошо; помидоры соберут, привезут и выбросят, и хлеб выбросят, и картошку, а колбасу не выбросят, потому что ее даже не привезут. Все, что само растет хорошо, то выбрасываем, а все что самим надо делать, делаем плохо, зато все у нас хорошо. Сидим на шее. Погибали люди, у которых жена была б..., а не научный работник. У Пушкина была б..., у Блока б..., а у Достоевского - научный работник и у Толстого - научный работник. Как будем вести хозяйство, какую рыбу будем ловить, в какой реке? Нельзя строить жизнь, исходя из того, что "увидимся на той неделе на пять минут". Это на той неделе пяти минут было мало, а так целые недели некуда девать. О чем люди друг с другом говорят? Об общих знакомых, об ужине, о кино, о книжках - редко, о солнце - никогда, если оно не "погода". Общих знакомых нет, ужина - нет, кино - нет, солнца - нет. Что нас связывает? Одно дело, "это дело", которое мы никак не можем довести до конца. Как же все светит, греет, зеленеет, когда мы к "этому делу" стремимся, когда дверь закрыта и телефон не отвечает, и есть дела, которые на "это дело" не оставляют времени. Тогда пусть "этим делом" природа займется, доделает за нас то, что мы сами не можем доделать. Ведь выросли на стенах дворца кустики и березки, и стало лучше, так пусть "это дело" солнышко пригреет, дождик его польет, где гром, где молния, а мы будем только подставлять, где руки, где голову, где что надо и даже будем разговаривать: "А теперь тебе плохо, ты бы хотел, чтобы я ушла?" - "Почему?" "После того, как дело сделано?" - "Почему?" - "Вылечу в одну секунду!" - вот когда нужны крылья, чтобы уже на лестнице в подъезде приземлиться, и там одеться, и там же перышки расправить.

"Я тебя выставлю отсюда с ребенком, с кроваткой и весами, ты у меня будешь жить одна, чтобы духу тут твоего не было, в оперном театре, будешь стучать в дверь, которой нет, разобьешь стекло, которого нет, и я тебя впущу, я тебе ничего не разрешу, я тебе не разрешу все, посажу тебя к себе на шею, ты будешь у меня сидеть до пятидесяти лет, пока девочка не подрастет, ее Машей зовут, потом ты пересядешь к ней, она будет переводчицей, переводы, это что? источник дохода? Вот для чего развалилась Вавилонская башня, чтобы переводить стихи по пятьдесят строчек в день, по полтиннику за строчку - с узбекского на русский, с грузинского на русский, а ты у меня будешь заниматься "этим делом" и никаким другим делом ты у меня заниматься не будешь, ты у меня пойдешь отсюда по такой красивой улице, как в Англии, но только грязной, а навстречу тебе собака плохой породы, но главное, чтобы "она человек была хороший". Отматфеян затряс дерево, и сухие пеленки попадали, а мокрые застряли. Он переложил девочку из кроватки коляску и выкатил ее вон.

Загрузка...