- Что ты делаешь?

- Уходи.

- Почему?

- Уйди, Сана.

- Почему?

- Уйдешь ты или нет!

- Почему?

Отматфеян навалился, он стал выталкивать Сану в проход без двери, но дверь не пускала.

- Скажи, почему? Ты меня любишь?

- Страшно!

- Тогда почему?

Есть и другие дети и другие жены, как и другие деньги, которых нет. Нельзя со всем этим жить, но надо хотя бы навещать раз в семьдесят шесть лет, как нас навещает комета Галлея, которая с нами развелась, у нас с ней разные фамилии и разная прописка, и мы живем в разных местах.

- Но ведь я тебя...

- А как я тебя!

- Даже если бы ты был мне собакой, я тебя...

- И я тебя!

- Даже если бы ты был мне...

- И я тебя!

Тогда их нужно убивать, других жен и мужей, нужно истреблять, раз мы не можем их навещать раз в семьдесят шесть лет, и, если они пойдут на нас войной, мы будем безжалостны.

- Ты ведь только меня?.. - спросил.

- Больше никого!

- И я только тебя.

- Я думала, что когда ты узнаешь, как я тебя, то ты уже не будешь меня так сильно, как я тебя.

- Еще больше!

Потому что нашим женам и мужьям только разреши сделать один шаг из нашего с ними прошлого в наше настоящее, как они тут как тут каждый день в нашем настоящем со своей яичницей, брюками, которые малы, дырками, театрами, праздниками, выходными днями и вечерами; все у них отнять! все жалко, все наше не дам, отдайте мои игрушки!

- А теперь уходи! - сказал.

- Почему?

- Не только из-за них, но даже из-за нас. Мы, конечно, друг друга... ты меня... и я тебя жутко! Но как только мы вместе, нас меньше, чем когда мы отдельно, и нас больше.

Когда мы вместе - нас один, а когда мы отдельно - нас два, даже четыре, потому что у тебя - нас двое и и у меня - нас двое.

- А на что я буду жить?

- Это другой разговор.

Всегда мужу есть на что жить, и даже остается для жены, которой всегда жить не на что.

- Пошел ты знаешь куда! Никуда отсюда не уйду.

- Тогда я сам уйду.

- Но ведь ты же меня...

- Я тебя так, как никого никогда. А если бы я тебя меньше...

- И куда же ты пойдешь жить?

- Тут рядом, в оперный театр.

Отматфеян не стал собирать чемодан, не выкорчевал ни одного пня, не взял с собой ни одного деревца. Он ей оставил все: кусты, листья, надписи на стенах, он не унес с собой ни одной канавки, он был благороден.

В Пушкинском музее идет выставка, на которую не попасть, потому что там маленький гардероб. Пальто приходит столько же, сколько людей, но люди вмещаются, а пальто - нет, значит, выставки нужно открывать только летом, когда люди приходят без пальто.

Чящяжышын выполз из своей комнаты на своих двоих, которые, может, были и не его.

- Чего это с ним? - спросил Чящяжышын Сану.

- С ним то, что не с тобой и не со мной, - ответила.

Отматфеян тот, кто один за всех, а мы не те, кто все за одного. Он тот, кто будет нас поить и кормить, а мы те, кто встанем из-за стола и скажем спасибо. Почему все именно так? Разве Отматфеян убил или украл или не почитал отца и мать? Тогда почему же Чящяжышын живет как птица небесная: не сеет, не жнет, а Отматфеян чем хуже? Но это он должен зарабатывать на жизнь - собирать с посетителей по тридцать копеек, а их сюда приходит даже меньше, чем в пушкинский музей пальто, потому что здесь нет гардероба.

Живем мы напротив друг друга. И будем так жить, пока дворец не достроят и оперный театр не развалится. Смотрим друг на друга через окно, разговариваем через дверь: "Я на все способна, я тебя так ненавижу, я ради этого все бросила, чтобы жить в этой дыре и встречаться - где? У тебя на бороде". - "А мне хорошо, да? Я месячного ребенка бросил, чтобы жить среди дерьма и костров, почему?" Потому что одному хуже, чем вдвоем, а вдвоем хуже некуда. Если есть такой человек, с которым можно жить вдвоем (Чящяжышын не считается), покажите мне его, приду и буду жить. Нет такого, значит, мы будем встречаться. И встречаться не будем. То есть мы не будем встречаться каждый день. Мы каждый у себя будем ходить из сортира в ванную, из ванной в сортир, чтобы мама не догадалась, чтобы друг не заметил. Мы будем себя доводить до того, что-каждый день будем доводить до того, чтобы в этот день уже ничего не было и не могло быть. Чтобы каждый день могло быть в другой день. И если в этот день я захочу больше, чем ты, ты будешь беспощаден ко мне, так же как и я буду беспощадна к тебе, если в этот день ты захочешь больше, чем я. Но если в этот день мы вместе захотим больше, чем мы, вместе взятые в отдельности, мы будем, как беспомощные сосиски, мы себе позволим друг друга и расплатимся за это на следующий день, когда каждый будет себе возвращать себя, мы оба победили, потому что оба проиграли, потому что победа равна проигрышу.

Были герои в мировой литературе, которые так сильно любили друг друга, что преодолевали препятствия, чтобы друг с другом быть. Препятствия такие: папа с мамой не велят, денег нет, жить негде. Все эти препятствия мы преодолели, и, хотя мама с папой так и не велят, денег так и нет и жить негде, мы все-таки живем и преодолеваем свои препятствия, чтобы друг с другом не быть. А ведь мы любим друг друга не меньше, чем Ромео и Джульетта, у них просто до этого не дошло, и у Отелло с Дездемоной до этого не дошло, хотя, если бы он ее не задушил, то, может быть, и дошло, и у Татьяны с Онегиным, может быть, дошло, если бы она изменила мужу, но она не изменила, но он ее задушил, но они отравились, а мы живы, и нам надо пить, есть, любить.

- Я живой человек, я тебя полюбила.

- Как меня можно любить, когда я живой человек? Живой человек, конечно, может любить, но не живого человека.

- А живого, да или нет?

- Да, если его нет.

Где его нет? Отматфеян "нет" в оперном театре, где поют птицы. Девочка не поет. Почему не мелодия, а крик? Будет петь, когда научится говорить. Значит, сначала слово, а потом мелодия, и птицы знают слова, и поэтому поют. Теперь понятно, почему в опере не разберешь слов, потому что и у птиц не разберешь слов.

Времени даже не хватит, чтобы оно могло остаться. Мы будем голодные и злые на то, что вокруг люди, которые все делают быстро и хорошо. Но все, что у них быстро и хорошо, оборачивается тем, что у нас медленно и плохо, а само собой это будет быстро и хорошо. Сана не будет быстро вскакивать, чтобы быстро девочку покормить и быстро ее гулять выкатить, чтобы быстро ее обратно прикатить и быстро покормить, и быстро спать уложить, чтобы она быстрее сидела, быстрее ходила, быстрее жила; нет, Сана будет в оперном театре валяться в постели с Отматфеяном, пока девочка кричит во дворце, и будет есть быстро и хорошо.

- Кто-то сюда идет, - сказала Сана.

- Кажется, моя жена, - ответил Отматфеян.

Оказывается, у него есть жена. По крайней мере, была. А Сана ничего не знала, нет, знала, но забыла. И он знал, но забыл. Но это всегда позразумевалось. Спрячешься в шкаф, когда она войдет, - сказал.

В шкафу уже сидит. Она же и сидит в шкафу, прячется от предыдущей жены, которая тоже там сидит и прячется от предыдущей, и каждая выскакивает и убивает последующую. Нет, Сана не будет прятаться в шкафу, она их всех сразу закроет в шкафу, чтобы они все сразу задохнулись, чтобы они передушили там друг друга, а потом задохнулись или сначала задохнулись, а потом передушили.

- Давай отсюда в окно, это точно она, - сказал.

Сейчас она будет здесь. Когда она будет здесь, Сана будет за окном, потому что когда в дверь входит каждая предыдущая жена, каждая последующая выходит через окно. Вошла. Вышла.

Деревья шумят. Они сами выросли, но так, как были задуманы: аллея, просека, одно дерево, ряд деревьев. В отличие от дворца, который тоже был задуман (фундамент, стены, арка, анфилады), но сам не вырос, но все-таки подрос: природа включилась в работу, разбросав на стенах "то березку, то рябину", она из новой вещи, в которой неловко показаться, сделала старую и любимую: протирки на коленках, мы будем частью природы, когда потихоньку будем ходить к солдатам и сажать кустики там, где они их вырвали. И ветер, и дождь будут ходить с нами: они будут бить стекла и заливать пол. Они будут нашими союзниками.

Мы каждый раз сегодня начнем с того, что завтра начнем работать. Чящяжышын пьет чай, даже нечем размешать: ложка в каше, а палец - в ж..., и стихи пишет. Поэтическая форма дана, чтобы лучше усвоить информацию: что жизнь - дар напрасный и случайный, что на свете счастья нет, а есть покой и воля, что были люди в наше время, что на берегу пустынных волн стоял он, дум великих полн, и чем лучше сказано о том, что было, тем значительнее становится то, что было, потому что слово больше события. Но у Чящяжышына нет события, равного слову, так же как и у слова нет события, равного Чящяжышыну. Чящяжышын знает слова, которыми можно есть, спать, умываться, но он не знает слов, которыми можно видеть и слышать: "Скажите, что я должен увидеть на этой картине?" - и" хотя Чящяжышын хочет писать стихи, стихи не хотят писать его. И они идут к другим: к Сане, но у нее "белье надо постирать и девочку уложить"; к Отматфеяну, но у него магазин скоро закроют и карандаш как раз сломался; к спящей красавице, чтобы выспаться к следующему разу.

Приятно, что у нас четыре времени года, а не два и не одно, как у некоторых, и приятно, чо они нам даются без усилий, потому что неохота солнце за руку водить, чтобы оно ниже зенита проходило, листья зауши тянуть, чтобы они из почек вылезли, - само как надо пройдет, сами вылезут. А мы будем любоваться. Потому что нельзя любить то, чего так сильно добиваешься, но солнце само встанет и само сядет, и не надо вставать в шесть часов утра, чтобы его поднять, а потом пилить в другой конец города, чтобы его посадить. Все нравится, все вещи сами по себе хороши: и то, что ты ко мне приедешь, и то, что я к тебе приеду, не нравится только порядок вещей: что тебя в это время дома не будет. И то, что зима сменит осень, только ее в это время не будет, потому что снега не будет и мороза, зато мороз будет летом, которое будет плохое, как осень, хорошая, как зима. Тогда надо договариваться, чтобы точно быть на месте: от и до. Чтобы точно осень была на месте: от и до. Ровно три месяца и не больше. А потом зима: чтобы ее не ждать и не звонить перед выходом, и не топтаться у двери, записку не писать тушью для ресниц: что, мол, была, когда тебя не было. А за ней лето: от и до; вчера вечером договорились, а утро оно тут как тут, прямо в постели, не раньше и не позже, а вовремя, как договорились, тоска. Одна тоска от такого порядка. Пусть лучше будет как есть, даже если и ничего нет: ты приедешь, а меня в это время не будет, хотя должна быть, весной, которой в это время не будет, должна быть. Тоже не нравится. "А чего ты, собственно, хочешь?" Порядка в беспорядке: случайно заехать, а ты как раз дома. Выглянуть летом из окна, а там как раз лето. Мало. Но здесь дело не в порядке, а в частоте: хочется так же, но чаще, значит, хочется так всегда: как раз заехать, а ты как раз дома, но это может быть только раз, а раз - не может быть всегда из-за несогласия порядка и частоты, поэтому выглянешь летом из окна, а там выходной день.

Когда увидимся? В любой день, но только не сегодня. Значит, завтра? Но когда завтра становится сегодня, оно переносится на завтра. Увидимся в воскресенье, которое за понедельник, в шесть часов, которые за девять, при дожде, который идет за снег, который обещали. Звонит телефон, который бы точно позвонил, если бы он был. Молчат.

- Мне кто-нибудь звонил? - спросила Сана Чящяжышына.

- Кто-то молчал.

Есть такая форма общения - молчание по телефону. Всегда знаешь, кто молчит кто. Промолчат целый день, а к вечеру придут. Нет, чтобы предупредить, то есть предупредить да. Пришел без звонка, Аввакум пришел. Чтобы сразу придти, увидеть, победить. Зачем ему предупреждать, он муж. А чего тут приходить, чего видеть, кого побеждать? Чящяжышьша? "Да, вот мы так живем, Чящяжышын - сосед, он в той комнате, а мы с девочкой - в той, а спящая красавица - в этой". - "А этот где?" - "А этот с нами не живет, он в оперном театре живет со своей женой, можешь посмотреть". - "Так ты для этого от меня ушла, чтобы от него уйти?" - "Для этого". - "Я тут наведу порядок". Муж - тот, кто придет и наведет порядок, чтобы по заведенному порядку жить, как надо, чтобы Венера не путалась на горизонте, а вращалась вместе с землей и с другими, как надо, муж - тот, кто будет есть суп, да, даже если его есть нет.

Чящяжышын отошел пока в сторону почитать, пока они разберутся. Чящяжышын Шекспира не читает и Байрона. Пушкин у нас прочитал и Шекспира, и Байрона. Но Чящяжышын и Пушкина не читает, он читает того писателя, который Пушкина прочитал, а значит, действуя по пути наименьшего сопротивления, Чящяжышын прочитал и Шекспира, и Байрона, и Пушкина.

- Уже крышу кладут, - сказал Аввакум Сане, - уже в том отсеке положили.

- Слышишь, - сказала Сана Чящяжышыну, - пора крышу ломать, уже в том отсеке положили.

- Слышу, - сказал Чящяжышын.

- Нужно сейчас идти, - сказал Аввакум.

- Сейчас пойдем, - ответила.

- Когда сейчас? - спросил Чящяжышын.

- Завтра сейчас, - разозлился Аввакум.

Когда спрашивают: "когда сейчас?" - о чем идет речь? Она идет всего-навсего о моменте, у которого есть свои предпосылки, который сбывается в тот момент, когда летом наступает лето и почти все блочные дома улетают вместе с тополиным пухом навсегда, до первого дождя, который быстро приводит в чувство, прибивает пух к земле, дома к фундаменту и делает из пуха сырой матрас, на котором еще сто лет можно так лежать и назначать свидание: "давай тогда завтра", - "уже сегодня было завтра", - "тогда когда?", когда сейчас этот пух, который вообще-то никто не любит, был таким необыкновенным, так сильно он был любим, был ужасно хорошим, прекрасно хорошим.

- А их там много? - спросила Сана.

- Кого?

- Солдат.

Их там много, солдат хватает, у них там теплушка и приходит подкрепление. Они каждый день, а не "завтра сейчас" ломают наше, чтобы построить свое. Но ведь Екатерина же сказала: "Не надо строить", по-русски же сказала, не надо класть крышу. А они строят и кладут. Но раз уж она Баженову не дала положить крышу, то какого, спрашивается, они-то? Чего они-то тут ползают, кто они-то такие, чтобы класть крышу? Только природа, только она способна доделать то, что не дали сделать человеку, то, что он хотел сделать, потому что бывает такой человек, который, например, способен построить город там, где природа не хотела, на болоте, например, а он захотел и построил, но природа на него не работает, дай ей время, и она опять сделает из его города свое болото, и мраморные кочки будут просто кочками; она на другого человека работает, на того, кто ее не насиловал, березки, за косички не выдирал, этот человек ей не помещал со своим дворцом, и природа работает на него, сама за него достроит, без солдат.

- Надо идти, - сказал Аввакум.

- Да ты, парень, не торопись. Кто нас в бой поведет? - сказал ему Чящяжышын.

- Что? - спросил Аввакум.

- Кто? - спросил Чящяжышын.

А правда, кто? Ясное дело, кто. Нас месячная стихия поведет, она из нас самая сильная. Если бы тебе нужно было в тридцать лет научиться голову держать, ты бы не научился, и на живот бы не научился переворачиваться, ни сидеть, ни ходить, не говоря о том, что говорить, да и не родился бы ты в тридцать лет, завалил бы ты это все дело с рождением, застрял бы где-нибудь в трубах, и привет. "Что значит "привет?" А то и значит, что девочка нас поведет в бой, как самая старшая, раз она позже всех, и выносливая, она из нас ближе всего стоит к природе, а Аввакум, например, стоит дальше, чем Сана, а Чящяжышын еще дальше.

- А может, вы пока на разведку, - сказала Сана, - а я пока с девочкой побуду?

- Это можно, - сказал Чящяжышын.

Разгуляется - не разгуляется? "Если не разгуляется, то тогда у меня на свидание час, а если у тебя полчаса, то тогда у меня пятнадцать минут, а если у тебя пятнадцать минут, то тогда у меня пять минут". - "За пять минут не успеем". - "Смотря что, а если у тебя тоже пять минут, то тогда пошел ты, знаешь куда!" - "Ну куда?" Разгулялась, значит - ни минуты. Из одной соски захлебывается, из другой устает сосать. Почему не делают нормальные, стандартные? И на улице разгулялось: солнце ест хорошо и не плачет, и не писает, это дождь пописает, а ветер подсушит, и не обязательно присутствие человека. "Лучше ты ко мне приходи, они ушли на разведку". - "Лучше ты ко мне, она ушла в магазин". - "И когда придет?" И когда давно один историк описывал одного императора, он описал коня как неотъемлемую часть туловища императора, даже глазки коня описал и хвост. И когда Сана пойдет к Отматфеяну, она пойдет с девочкой внутри как с неотъемлемой частью своего туловища, а поскольку девочка имеет снаружи: и кроватку, и ванну, и коляску, и весы, - Сана пойдет с кроваткой и коляской внутри, и с углом, где ее поставить, и с аллеей, где ее катать. Тяжело. "Мне тяжелее, лучше ко мне". Отматфеян придет налегке, он даже туловище с собой не возьмет, он его оставит своему коню. Он только возьмет быстро часть туловища, без чего нельзя обойтись. А когда вернется его жена из магазина, она найдет часть туловища Отматфеяна без одной части, а он сможет легко оправдаться, скажет, что отдал в хорошие руки, а сам пошел по делам. Да, в день свидания мы каждый раз откажемся от свидания раз и навсегда, чтобы это свидание бьыто в последний раз, а чтобы его уже никогда не могло быть завтра, у нас сегодня будет три сегодня сразу, и мы изведем друг друга так, как в последний раз; раз уж ничего больше не будет никогда, мы все скажем сразу друг другу и сделаем все сразу раз и навсегда, ведь это ты звонишь в дверь, когда ты сидишь напротив меня, ты ломишься и стучишь ботинками в дверь, чтобы меня проверить, где я, с кем я, ты сидишь напротив, и это ты звонишь условным звонком в дверь, чтобы я тебе не открыла, чтобы ты позвонил по телефону условным звонком, а не молчал три раза, а на четвертый сказал "але", это ты сидишь напротив меня и ломишься ко мне в дверь, чтобы я изобразила, что меня нет дома, когда я есть прямо перед тобой, и нечего мне звонить, когда ты сидишь напротив меня. И ты по дороге ко мне уже сделал то, что я сделала по дороге к тебе. И нам нечего делать вместе то, что мы сделали вместе, когда было отдельно, тогда зачем мы вместе сейчас? Чтобы убедиться в достоверности того, что мы существуем вместе, когда мы отдельно; нет! все, что было сказано выше, намного меньше того, что будет сказано ниже, потому что вместе нам в сто раз больше есть что делать друг с другом: нам, во-первых, есть что делать с каждым в отдельности, потом нам есть что делать с нами, взятыми нами вместе, отданными каждому из нас в отдельности. Мы вертимся, как белки в колесе, чтобы успеть все сразу, чтобы не обидеть каждого из нас и нас, вместе взятых. И вот именно потому, что нам так много есть что делать, когда мы вместе друг с другом, и так мало есть что делать, когда мы отдельно друг от друга, и, чтобы привести в равновесие два эти положения, мы так мало должны быть вместе друг с другом и так много должны быть отдельно друг от друга. А выйти из равновесия, это, значит, к большему добавить большее и к меньшему добавить меньшее. И чтобы нам опять вернуться в равновесие, нам нужно к малому, которое мы представляем из себя, когда мы отдельно друг от друга, добавить большее, то, что мы представляем из себя, когда мы вместе друг с другом, и, чтобы не выйти из равновесия, нам нельзя к большему, которое мы представляем из себя сегодня, когда мы вместе, добавить снова большее, которое мы представляли бы из себя завтра, если бы снова были вместе, нам только можно отнять от сегодняшнего большего самое меньшее, что будет у нас завтра, когда нас вместе не будет, чтобы сохранить равновесие.

Скоро они вернутся сюда, его жена вернется туда, и все так и будет туда-сюда, пока мы не покончим с этим раз и навсегда. Нужно девочку собирать, готовить к бою месячную стихию, собрать в дорогу ее крик, гром и молнию. Чящяжышыну нравится интерьер. Ему охота комнаты в порядок привести. Чтобы елки росли не как елки-палки, а чтобы, главное, ровно. Он хочет, чтобы то, что Екатерина не дала доделать Баженову, то, что природа за него доделала, чтобы он, Чящяжышын, за природу доделал. Не нравится ему, как кусты проросли, потому что неаккуратно - надо подстричь, и травку побрить, и березкам руки-ноги вправить, полить, почистить, кустики где примять, где выщипать, где надо, и тогда уже за это ровненькое и аккуратненькое с солдатами драться: чтобы березки ровно на стенах росли и чтобы между тремя березками ровно по пять цветочков, за это можно и побороться, а так за что? За то, что эти чахлые сосенки на полу вкривь и вкось, и кусты, кто в лес, кто по дрова, и никакая месячная стихия тут не нужна, ее, стихию, лучше в кроватку уложить, тут не дождем нужно бороться, а шлангом и лейкой, и ту крышу, которую солдаты уже положили, можно, конечно, сломать, но не дать стихии ее развалить, а аккуратно убрать и, если Сане так нравятся проросшие на стенах березки, посадить саженцы и они ровно вырастут. Стихия точно знает дождь и гром, для нее естественно точно знать, ее не одолевают сомнения, а такому большому, как Чящяжышын, надо быть дебилом, чтобы точно знать, что делать, не сомневаться и радоваться сделанному, но каким же надо быть Чящяжышыным, чтобы точно знать, что делать, не сомневаться и радоваться сделанному, и не быть при этом дебилом? Кто достоин уважения? Кто занимается своим делом и делает свое дело хорошо. Из нас всех только месячная стихия достойна уважения: она растет и растет хорошо. У нее растет зрение и слух, и вкус. "А вот ты можешь представить себе другие органы чувств, кроме тех, что у тебя есть?" Нет. И земля, на которую не направлены во все глаза - уши, глаза, язык, нюх, и есть мерзость запустения, и человек на земле необходим, потому что без него некому сказать, что на земле есть. И тот, кто отказывается глазеть по сторонам, навострять уши, вынюхивать, - ненормальный, потому что других органов у него нет! и пусть он располагает только тем, что у него есть, чтобы оценить то, что вокруг есть. А Отматфеян окопался в оперном театре, сидит там и собирает на жизнь по тридцать копеек и пишет стихи о том, как ему не дают делать то, что он все равно делать бы не стал, даже если бы и дали.

"Как хорошо выйти и посмотреть на солнце". Выходи и смотри, кто не дает? Он сам себе не дает. Он живет и растет так в своей дыре, как если бы человек на земле не подразумевался, и любая красота была бы не для красоты, и некому было бы сказать: "Как красиво"; он сам исключил себя. Под человеком он подразумевает себя, но под собой он не подразумевает того, кто может оценить. А эти ценители красоты живут во дворце, хотя дворец так построен, что человек в нем не подразумевается как таковой. Но Чящяжышын, как таковой, свою комнату побрил и подстриг, и шланг провел - поправил красоту, а Аввакум повесил на стенку картину, на которой красиво нарисована красота, которую он, как таковой, оценил, а Сана употребляет солнечный свет для загара и дождь для умывания, потому что она женщина как таковая и знает, что для чего растет и что для чего светит, и греет. И только месячная стихия знает свет как таковой, дождь как таковой, она от них растет, и от мороза и солнца она - день чудесный.

Уже идут или послышалось? "Ты меня любишь в этот момент?" - "Да". - Да или послышалось? А если бы ты сказал "нет", послышалось бы, что "да"? Все равно бы послышалось. Все равно что, послышалось бы что да. Все слова в этот момент равны в своем значении слову "да". Они теряют свою самостоятельность, у них появляется совершенно иная функция, вспомогательная, они становятся "бог в помощь вам". Они совершенно бессмысленны, если взять их отвлеченно, потому что они не имеют прежнего значения, они выступают только как утверждение и только. И белка, и ласточка, и зайчик, и... - это все "да". И ненавижу, и обожаю, и... - это все "да". И только когда ты Отвечаешь "да", кажется, что послышалось, потому что "да" стоит именно в своем значении и относится именно к своему моменту - режет слух. И ты спросишь меня: "Ты любишь меня в этот момент?" - и скажешь: "скажи "да". - "Нет", - скажу. - "Я знал, что да", - скажешь. - "Да", - скажу. - "Да или послышалось?" - "Послышалось".

Мы все вместе защищаем дворец, но у всех нас разные "потому что". Аввакум, потому что дворец лучше такой, как есть, чем хуже такой, как будет, лучше его законсервировать, закатать, а не пачкать цементом и противопожарными плакатами; Чящяжышын, потому что лучше такой, как будет у него, чем хуже такой, как будет у солдат, лучше с чистым воздухом над травкой на стенах, вымытых со стиральным порошком, а мы, потому что у нас лучше, чем есть, ничего лучшего не будет, потому что не будет никогда. Мы, конечно, не будем встречаться во дворце и нигде, но мы не будем встречаться с такой страстью каждый раз и по нескольку раз в день, и не потому что негде; раньше было негде, когда была квартира, которая была для этого не приспособлена, а сейчас тридцать комнат и все проходные. Можно начать сейчас, а кончить в двухтысячном году, когда Чящяжышын все кустики подровняет, когда пеленки просохнут ко второму пришествию, можно сидя, стоя, в любом месте, можно бегом или бегом на месте... пришли.

Аввакум, как только пришел с разведки, как к себе домой, сразу расселся, как у себя дома, а Чящяжышын тоже не у себя - все вместе, все в одной комнате - в проходной, где кроватка стоит, где стихия спит. Чящяжышын навел у себя порядок, на своей территории, и там лучше не ходить, не сидеть, грязь не носить, ноги вытирать, а здесь можно ноги не вытирать, тряпки нет, зато всегда яичница есть, которую всегда хочется есть.

- А мне не хочется, - сказала Сана, - больше двух яиц не усваивается.

- У меня три усваивается, - сказал Аввакум, - три раза в день.

У Чящяжышына суп усваивается, которого нет, который на стороне есть.

- Ну что? - спросила Сана.

- Сейчас поедим и будем наступать, - сказал Аввакум, - сегодня вечером, когда стемнеет, ночью, сейчас поздно темнеет.

Значит, утром, когда совсем стемнеет, пока не рассветет, сейчас рано светает.

- Ты прожуй, а потом говори, - сказала Сана.

Аввакум уже в завтрак все прожевал, поэтому в обед нечего говорить.

- Завтра будем наступать, - сказал Аввакум, - сразу после завтрака, чуть-чуть передохнем, чтобы не на полный желудок, чтобы усвоилось.

- У кого это полный желудок? - сказал Чящяжышын, - я считаю, что лучше сегодня, как только поедим, чтобы с полными силами, пока они есть, а не когда стемнеет, когда сил не будет.

- Так когда же? - не выдержала Сана.

- А тебе что, до смерти хочется? - спросил Чящяжышын.

- Мне вообще хочется, - ответила.

До смерти писателей, которые умирают не вообще, как все люди, а только в период между съездами, которые проводятся раз в пять лет, чтобы почтить их память между трех сосен.

- Сказал, что пойдем сегодня, - сказал Аввакум.

- Отматфеян тоже хотел, - сказал Чящяжышын, - я ему пойду скажу, чтобы у нас больше было сил, а то солдат больше.

Чящяжышын только за дверь, Аввакум сразу же с ножом к горлу:

- А правда же, там, где мы были, было хорошо?

- Где?

- Когда мы в летнем саду сидели.

- Когда?

- Там, где мы сидели, где плавали лебеди.

- Где?

- Когда еще все было хорошо, в первый день, когда мы приехали.

- Когда?

- Там, где ты сказал: "Хорошо, что мы здесь сейчас".

- Где?

- Когда у нас было по два пирожка и мы их ели на скамейке, а потом пошли.

- Когда?

- Там, где ты сказал: "Хорошо бы так было всегда".

- Когда где я сказала?

- Давай вернемся туда.

Да, чтобы в ящике жить, чтобы от мороза спрятаться, а летом стоять у всех на виду и улыбаться всем подряд, а к тебе будут экскурсию подводить: "Статуя Сладострастие. Аллегорическое изображение сладострастия в виде молодой улыбающейся женщины с куропаткой на груди и крокодилом у ног, неизвестный скульптор". Неизвестно кто, чтобы с тебя тряпкой пыль смахивали, а потом нос отбили, спасибо.

- Зато там мы были бы вместе, - сказал Аввакум.

Да, сначала вместе будем в ящике жить - зимой, а потом будем стоять в виде Сатурна и Вакханки - летом, пока нас в милицию не заберут - летом, тоже неизвестный скульптор.

А девочка все спит, как же мы ее назвали? И есть не просит, и не помнит, "где когда". И совсем нас не любит. Ей и папа - мама, и дядя - мама, и "мороз и солнце" - мама, и ей все равно, кому она "день чудесный". Как бы хотелось также. "Ты меня любишь?" - "Я тебя люблю". Три знака: я, тебя, люблю. Третий лишний. Как бы хотелось, как стихия: я люблю все равно в тебе что: ты мне папа и мама, и "мороз и солнце", а я тебе все равно "день чудесный", потому что "люблю" относится к "я" и не относится к "тебя". А что стихия? Спит. Проснется - увидит нас. А кто мы ей? Движущиеся предметы. У нас даже нет названия, как у всех остальных предметов. Просто движущиеся. И мама - движущийся предмет, и ветка. Так же заинтересуется мамой, как и веткой. Нас нельзя съесть. Можно потрогать. Имени нет. Когда появится имя, уже будем не мы. И мы, безымянные движущиеся предметы, даже не молоко и не кефирчик, слоняемся вокруг в настоящий момент. Как он невыносим и противен, он требует активности от нас, соучастия, мы должны помнить о том, что этот настоящий момент - настоящий. А мы хотим, чтобы этот настоящий момент быстрее в прошлое свалил, стараясь не иметь в виду, что слово "настоящий" вмещает в себя два значения одновременно: настоящий - в значении времени (напр.: в настоящую секунду) и настоящий в значении положительного качества (напр.: настоящий человек). И от такого настоящего-пренастоящего можно завыть, потому что оно наступает из будущего и не дает осмыслить себя в настоящем, а только когда становится прошлым. Это отвратительное "сейчас", к которому всегда сейчас не готов, к которому вчера был готов и завтра будешь готов, а сейчас голова грязная и болит, и штаны мятые. Нет, во что бы то ни стало справиться с настоящим моментом. Быстро под душ, штаны - под душ, запить таблетку пенталгина. Вот, это сейчас! Давайте же будем готовиться к нему в следующий раз еще на прошлой неделе, чтобы оно не заставало врасплох, чтобы как только идет настоящая, чтобы мы ее по-настоящему приняли со свежей головой, чтобы все запомнить: и где солнце стоит, и где за ним месяц стоит, и где за ним ты стоишь, вот эта настоящая секунда, как хороша! "продлись очарованье"! Но за ней опять настоящая, и опять настоящая! И если можно собрать силы и внимание для одной настоящей, то уже для следующей сил нет, следующая так и валит в прошлое мимо настоящего, что и требовалось доказать.

Но ведь бывает и "щастье", которое бывает только в настоящем времени "щас", в разговорной речи, когда совпадают транскрипции щастья-щас, и это счастье-счас останавливается прямо перед тобой, когда ты к нему не готовишься, за твоей спиной, чтобы не спугнуть своей воплощенностью, подставляя зрению и слуху все свое "щас", и ты видишь солнце, которое по-солнечному светит, и ветер по-ветренному дует, и человек по-человечески смотрит, и это есть то, как это называется: солнце, оно и есть солнце, ветер, он и есть ветер, человек, он и есть человек. А не так, как это называется, когда не "щас", когда одно, так себе воспоминание (поэтическое?): и солнце, как красна девица, прячется за стаю туч, которую гонит "ветер-ветер, ты могуч", и королевич Елисей скачет за своим "щастьем".

Чящяжышын съел на стороне суп, который Отматфеяну жена сварила, которым он с другом поделился, и пришел сказать, что "щас".

- Он тебя "щас" ждет, иди, - сказал Чящяжышын Сане.

- Когда? - переспросила.

- Щас.

В тысячу раз лучше то, что бывает "щас" пять минут, лучше того, что бывает завтра целую вечность. Лучше всего "щас" увидеться на пять минут, чем завтра на всю жизнь влюбиться и пожениться. Лучше всего то, что можно успеть сделать "щас" за пять минут, чем все остальное, что можно успеть завтра за всю жизнь.

- А как? - спросила Сана Чящяжышына.

- Сходи на пять минут, я тут как-нибудь.

Встретимся на пять минут, чтобы поговорить, о чем? "А правда, если бы мы жили на луне, мы бы, правда, жили вдвоем?" - "Правда". - "А правда, здесь нет и времени, и места?". - "Правда". - "Я вчера прочитала твои стихи, какие ты раньше писал, когда ты раньше был лучше и когда ты писал хуже. А теперь ты стал хуже и стал писать лучше". Был лучше кого, стал писать лучше кого? Ты сам и есть себе точка отсчета. Стал хуже себя. Стал писать лучше себя. Был лучше себя. Писал хуже себя. Получается, что в тебе (в себе) пишет художник, что в тебе (себе) есть, а лучшее не пишет. Худшее из чего сделано? Правда, из лучшего, и оно пишет хорошо, когда вранье сделано из правды, ненавижу и обожаю: это пишет хорошо, а когда худшее сделано из худшего: вранье из вранья, ненавижу, это пишет плохо.

На всякий случай Сана позвонила Отматфеяну:

- Ну что, лучше "щас" или завтра? - спросила.

- Щас, - ответил.

"Так быстро я не могу, так долго я не могу". - "Тогда приходи так, как звонишь".

Конечно, было хорошо, и жалко, что об этом почти ничего нельзя сказать: здесь не может быть точности, потому что не может быть сравнения; с чем можно сравнить "щас"? Только с "щас", а значит, сравнить нельзя. Хотя некоторые предметы западают, и даже не самые главные, почему носовый платок и муха запали, почему ускользнуло окно, а про слова которые ускользнули, и нечего говорить. И только потом все запавшие предметы, теперь воображаемые, соотносятся потом с такой точностью между собой как воображаемая линия: горизонт с воображаемой точкой - зенитом, воображаемой линией - экватором и с трудом воображаемыми параллелями и меридианами. И в их соотношениях не может быть никакой замены, они находятся в полной гармонии, и им хорошо. "Господи, на кого ты меня оставил?" - это был не риторический вопрос. "Любите ли вы украинскую ночь?" - это был риторический вопрос, он не требовал ответа. А предыдущий вопрос требовал - на людей. Он сына своего оставил на людей, и что тогда говорить про девушку, про маму его сына, которую он оставил на ее мужа, на отчима ее сына, он даже сам не повез ее в Египет, а только сказал Иосифу Иаковичу, чтобы он вез ее в Египет, и даже не сам сказал, а через святого духа. И если он так поступал со своими близкими людьми, то что говорить про совсем чужих ему людей. Хотя к чужим людям он иногда относился лучше чем к близким, и сами люди иногда к чужим относятся лучше чем к близким. Кончилось "щас". Началось завтра, за ним будущая жизнь, за ней вечная жизнь. Тогда захотелось завтра, за будущую и за вечную - сразу. "Давай за завтра". "Завтра будет за завтра". - "Давай "щас" за завтра, если завтра не будет". Невозможно наесться за будущую жизнь, возможно только "еще одну ложечку за папу и за маму". Сана вышла из себя. До нее не могло дойти, что "щас" не включает в себя завтра и через месяц, а до него это сразу дошло, и он был "щаслив", как все счастливые семьи, которые похожи друг на друга, а она была "нещаслива", как каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.

Присутствовать в трех местах одновременно, кроме того места, где ты и есть. Вычислить траекторию полета, увидеть комнату: стол, кровать, и все то же самое с обратной стороны окна. Воспользоваться всеми синонимами того слова, которым обозначается то, чем мы занимаемся в комнате, кроме единственного нужного слова, потому что его нет в природе, в словарном запасе, на устах. "Я - это то же самое, когда меня нет с тобой и когда я есть?" - "Ты - та же". "А то, что ты меня любишь, когда меня нет, точно так же, когда я есть, это правда?" - "Да". - "А я тебя, когда ты есть, больше, потому что ты, когда ты есть, лучше, чем когда тебя нет". - "А что ты интересно, делаешь со мной такое, чтобы я был хуже, когда меня нет?" - "Ты сам делаешь лучше то, что я делаю за тебя сама - хуже". - "Тогда я тебе запрещаю". - "А я буду. Потому что, если бы ты был лучше или даже то же самое, что ты есть, когда тебя со мной нет, то необязательно было бы стремиться к тебе, а так обязательно". "Тогда почему же я к тебе, а стремлюсь так же?" - "Чтобы убедиться, что я без тебя и с тобой - это то же самое". - "А ты, чтобы убедиться, что я - это разное?" - "Да". Где настоящий момент? В настоящий момент мы говорим о прошлом или о будущем моменте. Мы говорим: ты делал то-то и то-то, ты будешь делать, когда я уйду, то-то и то-то. Мы вместе машинально делаем то, что ты делал отдельно, пока меня ждал, что я делала отдельно. Настоящий момент мы волочим туда, где есть подробности прошлого, где нет ни одной детали настоящего. Мы хотим сделать, как в тот раз или как можно будет сделать в следующий раз. Мы говорим о том, что было, или о том, что будет, в упор не видя того, что есть. Настоящий момент приобретет ценность, только когда станет прошлым моментом. И ряд положений: снизу, сверху - с птичьего полета, доказывает, что нет сейчас, а есть то, что было, пока ты меня ждал, есть то, что будет, когда снова будешь ждать. Как простые исполнители доводим до точки опоры то, что витало, бестленность наделяем плотью. Но тогда настоящий момент - и есть одни разговоры о прошлом и будущем моменте в настоящий момент. Вот, ты есть. И лучше всего закрыть глаза, чтобы тебя не обнаружить, тебя, с твоими физическими данными, не обнаружить объект с твоей силой, запахом, теплом, чтобы обнаружить явное отсутствие тебя в природе, в углу, где ты стоишь, на рауте, на улице, в транспорте, и это под силу - отметить только контуры вместо объекта и силу вместо тела, не под силу вызвать тебя, когда тебя нет в комнате, со всей твоей материальностью, плотью, скотством, можно только вызвать твою силу, которую ты отпускаешь прогуляться, и воспользоваться ею, употребить ее для своих целей. И что же более реальное: сила, которая остается от тебя при твоем явном присутствии, или та же сила при твоем явном отсутствии? Одно и тоже.

Воспользоваться и тем, и другим по усмотрению. Ну, что, не страшно, да, показаться другому человеку, когда стоишь на ушах и он смотрит на тебя сверху, снизу, сбоку и видит тебя всю вдоль и поперек? Все предметы нужны, они работают на нас, извлекаем из них их сущность, оставляя другим их названия. Одни глаголы. Наслаждаемся их действием. Мы спим кровать. Мы сидим стул. Этого мало. Заставляем предметы быть не самими собой, отказываем им в их первоначальной сущности, они все по нашему усмотрению, а мы по чьему-то образу и подобию. Преодолеваем гору, оставляя за спиной шкаф. Мало. И заставляем предметы употреблять нас по их усмотрению: яблоко нас ест, стакан воды нас пьет, и мы унижаемся до самых последних вещей, чтобы ботинки нас ходили. Мы боимся действия, которое предметы оказывают на нас, они боятся этого каждый день. И что же за этим есть? Пустота - другое качество предмета: осадок от кофе, туман от дождя, да хотя бы душа от человека. Божественное явление: круговорот вещей в природе, сначала кожезаменитель, потом ботинки, потом след от ботинок, сначала облако, потом дождь, потом туман, сначала отец, потом сын, потом дух - одновременно, своя закономерность. Мы два голых человека, и у нас нет пола: то, что ты делаешь со мной, я могу сделать с тобой, то, что я делаю с тобой, ты можешь сделать со мной, мы утратили половые признаки, как только скинули одежду, как только одежда скинула нас. Остается прикрыться полотенцем, полотенцу остается прикрыться нами. У нас не только нет пола, у нас нет и собственного лица. Партнеры: ты - любой и я - любая, загоняем друг друга. Приятна эта безликость. Все индивидуальное стирается с каждым приливом, и остается только общее - в принципе человек, который отличается от в принципе кошки. Уже не отличается. Ты дрессированная кошка, на тебе трусы и блестящий похабный лифчик, в котором ты крутишься перед зрителем. Подстриженные ногти, которые отросли у бездомной сучки, которые подстригают у домашней. "А это у тебя что?" Это хобот и хвост. Еще панцирь, до черта копыт, жало, чтобы выпустить в тебя. А ты запьешь пивом. И только после того, как пиво тебя выпило, одежда надела на себя, мы приходим в себя, друг друга узнаем и отдаем себе отчет, что, слава богу, мы друг друга любим, я тебе - я, ты мне - ты, а не третий лишний. И мы ощупываем друг друга: хвоста нет, не прирос, хобот отвалился; слава богу, что на этот раз все обошлось, и мы - это просто ты и я. И после прилива тошноты и последнего допинга становится грустно от того, что непонятно, что же такое было сейчас, про что нельзя сказать, что это.

- Где Сана? - спросил Аввакум Чящяжышына, - девочка просыпается.

- Только "щас" здесь была, может, в той комнате.

Хорошо, когда тридцать комнат, когда из одной комнаты выйдешь и в другую войдешь, и потом еще в в сто комнат один раз войдешь, а не две комнаты, и сто раз из одной выйдешь, и сто раз в другую войдешь. Аввакум и так в сто комнат по сто раз вошел - и никого.

- Если ее здесь нет, я тебя убью, - сказал он Чящяжышыну.

- Кого?

- Ты понял, урод! Назад! Куда в угол пошел? Это тебе не Версаль, чтобы в каждом углу очко.

- Тогда я в общественный пойду.

- Нет. Будешь терпеть.

- Вредно.

- Будешь.

- Ты что, совсем дурачок? - сказал Чящяжышын, - дурачок какой-то.

- Ты ее любишь?

- Да кого?

- Ее.

- Если она - твоя, то нет, а если его - да.

- А если своя?

- Женщина не может быть своя. Да пусти ты меня!

- А если она мамина и папина? - не унимался Аввакум.

- Тогда я ее маму и папу должен любить.

- А если она - дитя природы?

- Природу я не люблю. Пусти же!

Смотря что ему важно, тебе, если один раз у них было, то это не важно, может, у Солнца тоже с Венерой один раз было, а оно все равно с Землей, потому что оно ее любит, а не ее, потому что Сана его любит, а не его, потому что она с ним, а не с ним, а у них просто так, и у Солнца с Венерой просто так.

А если она любит и того и того, и здесь и та, и туда и сюда, если она каждого по-своему. Убить - это "по-своему", только по щучьему хотению! Что же будет, если каждый объект любить по-своему, субъект, исходя из качества объекта, так истощить любовь, всем поровну; нет, все - одному, а другому ничего; только кто, тот один, которому все, и кто, тот другой, которому ничего? кто тот, не Байрон, а другой, которому все? Выходит, что опять Пушкин. Пушкину - все"

Аввакум был больше и лучше Чящяжышына, который был меньше и хуже. Девочка кричит, дочка, ее точно как-то зовут, будем наступать! У Аввакума руки связаны Чящяжышыном, а Чящяжышын связан по рукам и ногам Аввакумом.

- Через пять минут будем наступать.

- "Щас", через пять минут.

И тут "щас" вошла Сана через пять минут, которые потребовались, чтобы пять минут туда и пять обратно, и там пять минут, она никуда не выходила, она была в том конце дворца и, как только услышала крик, сразу прибежала, потому что она - мама, а мама всегда, как только услышит крик, сразу бежит, еще потому, что договорились; как только услышим крик, сразу наступаем, а как Аввакум ее звал, она не слышала, она там загорала в самой последней комнате, нет, не видела, как он туда заходил, нет, не в самой последней, а в проходной, которая чуть ближе сюда, которая оттуда чуть дальше - отмоталась!

Вот дистанция - она есть. Между рукой и ногой, между рукой и звездой. И рука учитывает расстояние, когда тянется к ноге, когда тянется к звезде. И рука успешно преодолевает колоссальное расстояние и спокойно дотягивается до ноги. Но хоть и звезда на таком же примерно расстоянии, как и нога, рука, видимо, не может нащупать ее. Ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Каждодневный опыт убеждает в том, что невозможно потрогать звезду так же, как ногу. Нет, месячная стихия не знает расстояния, не знает степени удаленности ноги и звезды, у нее нет опыта в видимо-невидимом. И она отпускает руку со скоростью света, которая гоняется за ногой, которая убегает со скоростью света.

Будем наступать со стороны восхода с солнцем, пока оно не закатилось, мы закатимся с ним - к ним, стрелять по солдатам из пальца; это на персидском ковре висит серебряный кинжал, а на ширпотребном тоже висит холодное оружие, рогатка.

Мы будем наступать без мамы, без одной на всех нашей мамочки, она далеко от нас, в двух шагах, дома, и не знает, чем мы здесь занимаемся, у нас только одна мама, она русский человек, потому что только русский человек может быть мамой, а папа не может быть нашей мамой, потому что он - турок, сегодня здесь, завтра там, а мама всегда на месте, всегда здесь, рядом, умеет ходить на работу и варить суп, и не так, как чья-нибудь жена, которая на колесах варит суп, одно колесо здесь, другое там, потому что эта жена не русский человек, а русский человек всегда без колес, всегда на ногах, на своих двоих, и не нужно изучать муху, изучать наследственность по мухе, что тебе перешло от нее, что мне перешло, маме от нее ничего не перешло; этих мух орда на потолке, только маме от них ничего не перешло; они устроили мышиную возню, из-за них так обидеть любимого, как только можно, расчленить его до мозга костей, посмотреть, что у него там внутри, есть ли что-нибудь от мухи, так нельзя, они размножаются прямо на глазах, раз в день, лежа на животе, они улетают, как только наступает утро, туда, где в это время наступает ночь. Спать. "Я хочу спать". Так мы никогда не сдвинемся с места: сейчас спать, потом есть - три раза в день и спать каждую ночь и полчаса днем, наступаем каждый день и не продвинулись ни на шаг, едим в час по чайной ложке - то мало, то сыты. Нет, а может, нам хорошо, раз мы каждый день так живем и ничего не меняем, нет, нам плохо, и мы все изменим в жизни, но только не сегодня; сегодня мы поужинаем и ляжем спать, потому что все детки спят, все кошечки и собачки, все verge-ики спят, ручки и ножки, и мы будем спать, спокойной ночи.

Завтра будет утро. Опять утро, каждый день новая жизнь раз в жизни. И живот болит. Наешься с вечера грязной вишни, а утром живот болит. Хотя бы через день утро, чтобы к следующему утру живот прошел, на что он нужен такой день с больным животом. Тогда нужно ехать на речку Лену, где утро через день, и писать оттуда письма любимой сюда, которые не доходят сюда, потому что в них много сказано и мало сделано, тогда посылать почтовые открытки, чтобы насладиться кондовым пейзажем, чтобы все сделать, как нарисовано, сделать по трафарету. Нет, ты у меня не поедешь на речку Лену, и никакого утра не будет, все, что будет вообще, будет сегодня, потому что завтра тоже будет сегодня.

Знаешь, как мне бы хотелось? Так, чтобы сказать и сразу же сделать, чтобы не было ни одного метра между словами и делом. Сказать "люблю", и если ты тоже скажешь "люблю", то сразу любить вовсю и не смотреть по сторонам, а если ты скажешь "нет", то сразу же умереть, и не от старости, не от желудка и печени, а от слова, "как громом пораженный", не в семьдесят лет, а тут же, на месте. Почему так нельзя? Почему в самом малом сразу, а в самом большом - через сто лет? Почему если купили билеты, то сразу едем, если готов обед - сразу едим, а если мы любим друг друга, то не сразу любим, а через сто лет. Почему доходит как до жирафа, не веришь ушам. Тогда зачем такие уши? И глаза! Когда видишь что-то хорошее, не веришь глазам, что-то средненькое всегда на виду. А ведь мы не жирафы, не динозавры, мы эволюционируем, мы современные обитатели, а все у нас устаревшее: и уши, и хвост; мы же прошли через рай и ад, через рай и ад, а все такие же толстокожие, еле поворачиваемся. Когда же будет все, как хочешь, "мама, когда я буду делать то, что хочу? когда вырасту?". Это совсем не детский вопрос. Он, конечно, детский в том смысле, в каком все подобные вопросы: "почему земля вертится? почему гром гремит?", - то есть такой вопрос, на который нет ответа, ответ можно ждать, как соловей лета, всю жизнь, всю зиму, пока подрастешь, пока вырастешь и умрешь.

Какое там ответное чувство! Его нет даже в поезде, когда билетов нет, а ехать надо, когда нас в своем поезде везут два таджика-проводника, а мы их за это угощаем своим вином, когда сразу становишься друзьями и в гости друг друга зовешь, когда один таджик все время молчит, а второй все время разговаривает. И тот, кто разговаривает, - он нам друг, а тот, кто молчит, - друг нашего друга. И зовешь сразу в гости, но адрес сразу не даешь, а только телефон, потому что все равно сначала надо позвонить. И наш друг, и его друг тоже нас в гости зовут, в свой город, и тоже адрес не дают, зачем? В их городе их все знают, прямо на перроне. И оказывается, когда все выпили и приехали, нужно заплатить шестьдесят рублей, и теперь наш друг молчит, а друг нашего друга говорит. И мы даем, сколько он говорит. И тогда наш друг дает нам чирик сдачи, настоящий друг, и мы выходим на перрон после бессонной ночи, после третьей, даже не плацкартной полки, где мы спали, обнявшись, как два чемодана, чтобы не упасть.

Красивая ночь. Звездам нет числа. Людям числа нет. Неохота вставать. Может и не вставать? может, лучше так и встречаться раз в сто лет? Потому что если чаще, то нужно решать, как жить дальше, а если так и оставить раз в сто лет, то можно не решать, а жить дальше.

- Вставайте! - Чящяжышын мерцает белыми трусами, как луна в кустах, ему-то что не спится? - Вставай, сказал он Сане, - девочка проснулась.

- Может, завтра, - сказала Сана, - она и завтра проснется.

Чящяжышын прав, завтра она уже будет сидеть, потом ползать и ходить. Завтра у кенгуру отвалится сумка, и из кенгуру произойдет обезьяна, из которой завтра произойдет человек в поисках сумки, по Дарвину. Значит, сейчас? Еле просыпаемся, поворачиваемся, никак не можем оторваться от кровати, велика, конечно, сила притяжения. Не оторваться даже на ракете, потому что нужно вложить в ракету все самое драгоценное, что есть на земле: золотые и платиновые коронки, алмазные перстеньки, нужно всю ее облизать и облить спиртом и вытереть бязевыми тряпочками. Своими силами преодолеваем силу притяжения, Аввакум не своими, прочистил горло спиртом, который остался после чистки ракеты. Хочется спать. Хорошо бы под душ. А вот он и душ. Как раз вовремя. Накрапывает, чтобы быстрее проснуться. Все сильнее и сильнее стучит по голове. Похоже, гроза. А ведь человек, промокаемый, не как белый котик, непромокаемый, и боится дождя. Чящяжышын как посмотрит, так сразу и скажет. Но слово дойдет до ушей через пять минут после взгляда, вместе с громом, который дойдет через пять минут до ушей после молнии. Духота, как в бане, где моются Коля и Вова, где звезды освещают им путь друг к другу.

- Где твой дружок? - сказал Аввакум Чящяжышыну, - ему особое приглашение?

Отматфеян явился без особого приглашения, сам. С носилками, в которых энтузиасты носят кирпичи по воскресеньям, помогают солдатам. Носилки пустые, энтузиасты спят дома, потому что будний день, будняя ночь. Спящую красавицу на носилки - и вперед. Капли блестят на лице, в точности - алмазы, никто их не ценит, они не драгоценность для людей, их не употребишь в строительстве, как алмазы, - только для красоты, еще большая драгоценность, если бы знать, как их обрабатывать, шлифовать, никто не знает.

- Ну что, взяли? - Чящяжышын и Аввакум взяли носилки со спящей красавицей, понесли.

Все блестит. Все самое недрагоценное. Спящая красавица вся блестит, не как под водой, где ничего не блестит, где вода не собирается на рыбьей чешуе в капли, чтобы блестеть. Капли дождя блестят в воздухе, пузырьки воздуха блестят в воде, всегда блестит что-то инородное в однородной среде. Вот это да! Вот это, конечно, да! Потому что если и это не да, то что тогда да? Да, мы заправимся от Гидры, которая каждый день ломается на горизонте, которую мы каждый день строим на горизонте, она вырабатывает энергию за счет впадения неба в море и моря в небо. А что, если обработаем и капли воды - алмазы редкими инструментами, пальцами, отшлифуем, извлечем пользу. Ведь правда, есть отношения между видимым и невидимым, а не только между видимым и видимым, а значит, вырабатывается и энергия за счет этих отношений, пусть невидимая, пусть в нее не верит тот, кто ее не видит, а мы верим в нее, во что нам еще верить, если не в нее? И мы будем жить за счет этой энергии: есть, строить, размножаться, и, только когда небо перестанет впадать в море, нам нечем будет заправиться до смерти, и сердце, которое не знаем, как называется, перестает делать ветер, воздух, накопленный в легких, лопнет над головой, мы, кажется, тогда вымрем, а не когда наше собственное сердце перестанет гонять кровь по рукам и ногам, мы умрем.

Месячная стихия плачет, и мы идем туда, куда она плачет, "я люблю, когда в доме есть дети и когда по ночам они плачут", это в стихах поэт любит, когда дети плачут, а наяву, кто же это любит? и чахоточную деву - тоже в стихах, другая реальность, а в реальности никто это не любит. Мы живем, где? Нельзя же дворец назвать нашим домом, но мы в нем живем, значит, он наш дом. Мы едим, что? Разве то, что мы едим, можно назвать едой? Но раз мы едим, значит, это еда. И плачем каждый день по сто раз. Тоже другая реальность. Странно, что на нас еще распространяются те же физические законы: земля нас притягивает, а мы ее отталкиваем, закон сохранения тоже срабатывает, и око за око, и зуб за зуб. Это все критики придумали символизм; когда поэт говорит, что это не символ, когда он плачет или смеется, это он правду говорит. И как раз наоборот, критик не говорит, что когда месячная стихия плачет - это символ, смеется - символ. А это, правда, символ. Нельзя же так страшно хотеть сидеть. Но если "сидеть" это не состояние, а символ, то можно. И пить, и есть - тоже символ. И плакать. Для стихии каждое положение - символ. Куда она такими глазами смотрит, что она там видит? Посмотришь тоже туда, а там ничего нет. Конечно, она старше нас. И когда другой поэт сказал, что каждый символист, хотя бы самый маленький, старше каждого реалиста, хотя бы самого большого, то это он про это сказал.

Мы идем. Впереди вагон с солдатами - наша цель. Неравные силы: сила ветра плюс сила дождя плюс... - за нас. Вагон дрожит от ветра, как осенний лист. Осенью жесткие листья, почти железные. Не будем зря проливать кровь. Комары высосут кровь, их тучи - комаров, над головой, ниже деревьев. А выше деревьев тучи. И море мух - вокруг вагона, не на горизонте, где море. Вот уже забегали. Солдаты бегают туда-сюда, как элементарные частицы в учебном фильме, хаос, одинаковые по величине и по форме, сталкиваются, делятся пополам - спасаются от дождя. Дождь лезет во все дыры в вагон, который вот-вот поплывет.

- Клади носилки, - скомандовал Чящяжышын, - с той стороны зайдем и подтолкнем. Вагон впадет в речку, которая впадет в море, впадет в Мировой океан. И так будет с каждым! да! каждый впадет в Мировой океан, кто посягнет на нашу жизнь, от которой остались рожки да ножки, за которые мы будем стоять насмерть.

- Толкай!

Аввакум подтолкнул. Тяжело.

- Надо раскачать.

Отматфеян тоже подналег. Без толку - вагон ни с места. Сана легла рядом с Отматфеяном на вагон, лежит вертикально, прямо на стене - неудобная поза, неподходящий момент. Самый подходящий: "сейчас", - "не сейчас". Чящяжышьш и Аввакум жмут с другой стороны. Лучше горизонтально. Лучше прямо лежать на сырой земле, чем криво на стене. Легли.

- Если ты еще раз захочешь, чтобы я еще раз ушла, хочешь, улечу? - сказала Сана Отматфеяну.

Чящяжышын вырос из-под земли:

- Вы тут будете вдувать, а мы там за вас отдуваться, а ну встали!

- Говори, - сказал Отматфеян Сане, - говори, что хотела сказать.

- Больше ничего, - сказала, - я уже сказала. Ты же не верил, что можно подзалететь по телефону, не веришь, что моту улететь.

- Я тебя не гоню, - сказал Отматфеян Сане.

- Хватит, вы! - прикрикнул Чящяжышын.

- Уйди, - сказал ему Отматфеян.

- Не будете толкать, нет? Тогда сейчас попрыгаете. - Чящяжышын вытащил плащ-палатку, с ног до головы обмерил взглядом Сану и Отматфеяна, про которых тоже можно было сказать папе Дездемоны, что они изображают животное с двумя спинами, но Чящяжышын папе не сказал, он сшил костюм белыми нитками и стал натягивать на две спины сразу: "И я убил на них свою жизнь! Эй, вы! Я ведь убил на вас свою жизнь! Я ведь тоже бы мог, я бы мог и сам жить! Я убил на них свою жизнь, я бы мог тоже любить!"

- Чего вы тут тянете? - Аввакум прибежал с той стороны вагона, - где они? - спросил он Чящяжышына.

- Вот, не видишь, - ответил Чящяжышын. Аввакум не видел.

- Где Сана? - спросил Аввакум.

- Да ну тебя, - сказал Чящяжышьш и пошел.

- Нет, ты мне ответишь, - Аввакум вцепился в него, и они покатились прямо к горизонту, который был недалеко, прямо за блочными домами среди магазинов, ты мне скажешь!

- Ну что тебе, - сказал Чящяжышын, - она тебя надула - ерунда, а я убил на них свою жизнь! Не захотели и пальцем пошевелить, им подавай "щас" напять минут, а не завтра - на всю жизнь, я видел любовь в чистом виде.

- Больше не увидишь, - сказал Аввакум. Он поднял с земли камень, который был твердым, как хлеб, которым не убьешь, был хлеб, разломился пополам, сухарь, съедобный, можно съесть, нельзя убить.

- Держи, - сказал Аввакум.

Чящяжышын взял сухарь.

- Пойми, приятель, - сказал Чящяжышын, - я ведь хотел по-хорошему.

Чящяжышын хотел в кружке, так в кружке, во дворце, так во дворце, но только чтобы нормально, чтобы ходили в баню по субботам, варили кашу, брили лбы.

- Кончай причитать, - сказал Аввакум, - не до тебя. Пойдем взглянем. Только взгляну на нее и сразу уйду.

Вот жизнь! А что еще жизнь такое, если не один только взгляд, вот именно, что жизнь равна одному взгляду. Мы взглянем на землю, куда нас занесло один раз, и уйдем насовсем. Откроешь глаза - раз, взглянешь - два и закроешь - три, вот и все, и это жизнь!

- Идешь? - спросил Аввакум.

- Пошли.

Дождь сделал свое мокрое дело и ушел на другую войну, не добрый, не злой, его не посадишь за решетку, на хлеб и воду, смоется, он, зверь, дождик, до смерти промочит, может убить, будет капать на мозги, пока не прикончит, тюк-тюк.

Пришли, и Аввакум взглянул - как все безмятежно: Сана сидит, Отматфеян сидит, коляска стоит.

- Что, прохлопали? - Чящяжышын показал на пустые носилки. Спящей красавицы не было, лежит куча известки, - прохлопали девушку?

Где она? У солдат, в логове, они будят ее поцелуем, кто первый, кто из них королевич Елисей?

- Ну я пошел, - сказал Аввакум.

- Стой, - сказал ему Отматфеян, - вытащим ее, потом иди.

- Хорошо! - Аввакум даже не посмотрел на него, - без меня вытащите.

- Я тебе ее не прощу! - сказал ему Отматфеян.

- Не надо, - Сана встала между ними.

- Отойди, - велел Отматфеян, - не мешай.

- Он еще и глуп вдобавок, - сказал Аввакум, - чего надулся?

- Сейчас ответишь мне, - Отматфеян тупо полез вперед, схватил Аввакума за ногу, не оторвалась, Аввакум дал ему в живот. "Хватит!" - Сана кинулась к Чящяжышыну. - "Помоги, ты!" - отлетела как пробка - "Не лезь!"

В двух шагах от нее выросла, как гриб после дождя, жена Отматфеяна, прямо под дождем, совершенно бледная. Поганка. Аввакум оседлал Отматфеяна, погнал его кнутом прямо к Сане: "Вот так въедешь". Отматфеян на полном скаку скинул Аввакума прямо на бледную поганку, сломалась ножка, раздавил ее, и Аввакум хрустнул, как снег под ногами, у Саны под ногами, вот это дизайн! У того, кто остался в живых, забрезжили синяки вместе с рассветом, забрезжил над дворцом, полная тишина.

Да, мы должны истреблять их, наших жен и мужей, раз мы не можем навещать их раз в семьдесят шесть лет, как Зевс Венеру при живой Гере, как Сатурн Венеру при живой бабе Гале. Девочка спит, стихия, пока плохо слышит, как мы говорим, пока слышит, как звезда с звездою говорит. А мы ходим по земле, как два лунохода, не по земле, незнакомая местность, ничего привычного. Хорошо бы прилечь - ведь должен быть передых между схватками, побольше набрать воздуху в легкие, без передыха. Нам в вагон, к солдатам - за девушкой, интересно - спит? Вот оно, сонное царство, все спят: и солдаты, и среди них нет того. "Осторожнее выноси". Чящяжышын взял спящую красавицу на руки и вынес ее из вагона вон, на воздух, где хорошо пахнет после землетрясения, небольшого, всего два балла: вырванные деревья, с корнем вырванные люстры в блочных домах, растрясенная роса, которой нет на листьях, так трясло всю ночь, дворец без крыши; плохо, что достроят, положат крышу, когда мы умрем, а пока не умрем не достроят, и другое все построят, что мы не хотим, поналепят домов, не дворцы, а цирк; уже немного осталось, какие-то миллионы лет, а потом жалко, но она все-таки отлетит, атмосфера, отвалит от земли вместе с ветром, с громом и молнией, с плохой погодой, не останется даже мысли; какая же она будет черствая земля тупая, совсем не пушистая, наверное, она потом рассыплется, когда совсем высохнет; вот и от нее ничего не останется, а не только от нас, ни слова, ничего. Идут первые минуты рассвета, первые из тех последних миллионов минут, которые понадобятся, чтобы атмосфера отошла насовсем, не как душа человека, которая отходит насовсем за минуту, как может, душа земли, вполне возможно, которая отходит целую вечность; нельзя наблюдать, можно знать, нет, зная, можно и понаблюдать прямо сейчас, похожая на туман, немного похожая на лунный свет, не скажешь, что отходит; потому что сам процесс (пока отходит душа), растянутый на миллионы лет, рассветов, даже красив, потом будет некрасиво, когда отойдет; и когда наша, человеческая, душа отойдет, тоже будет не красиво; хорошо, что это так быстро у нас, людей, а не так медленно, как у них, светил. На сегодня все, понаблюдали, что можно, что нет, еще не все: еще солнечные лучи, такие румяные, кровь с молоком, как пушкинские стихи, без всяких извращений; все, что от солнца, - это хорошо, не запрещено цензурой, все, что от луны, плохо, запрещено.

Чящяжышын положил спящую красавицу на берег, Сана подошла и поцеловала ее в щеку, потом Отматфеян поцеловал и Чящяжышын - последний, простились. Поцеловали не для того, чтобы она проснулась, чтобы еще крепче заснула. Даже пальцем не подтолкнули к воде. Вода сама слизнула ее, все поцелуи начисто смыло. Поплыла.

Вернулись на место схватки. Отматфеян подошел к своей жене, бывшей, час как бывшей: любила его так сильно, как он самого себя. Сана подползла к Аввакуму, лежит, как живой: "Когда тебе было плохо, ты хотел меня когда-нибудь убить?" - "Хотел". - "Чтобы стало еще хуже?" - "Чтобы стало лучше". - "А я тебя хотела иногда убить, когда мне было хорошо". - "Чтобы стало еще лучше?" "Чтобы стало хуже". Вот мы свободны, как птицы, лети, куда хочешь, а птицы, наоборот, не свободны, как птицы, все вместе - редкие птицы поодиночке. Потому что одна птица - это часть одной птицы, а один человек - не часть одного человека. Природа вся связана между собой, и береза - это часть пальмы, и только человек не только не часть пальмы, но даже не часть человека. Потому что все они - и птица, и пальма, и береза - стали тем, чем стали путем эволюции, и только человек никогда не превращался из обезьяны в человека, не модернизировался, не радиофицировался, потому что каждая зверюшка со временем становится лучше и лучше - совершенней, отбрасывая все ненужное, а человек все тащит с собой, весь гардероб, все жалко: и чешую, и хвост, и неправда, что динозавр - самый старый на земле, динозавр так помолодел за последние миллионы лет, а человек - нет, все такой же. Надо возвращаться домой - в унитаз, один потолок - по домам. "Иди, девочка, домой, иди к маме".

Период - великая вещь, не пустые семь лет, они кое-что значат для человека, эти же семь лет - пустой звук для земли, и уложиться в него - это не какой-нибудь там подвиг в жизни, наша каждодневная жизнь - самый большой подвиг в жизни; святое дело - период: всегда начинается с "любишь" и кончается "умрешь". Пока с зимы не начался этот период - кончится не вглубь, а ввысь, трехэтажный дворец, - языковой барьер был. Между нами. Я люблю в тебе не то, что есть, а то, что знаю, что есть. Желание больше чувства, слово больше желания, вибрация больше слова. "Что ты хотел сказать? То, что я поняла, или то, что ты не договорил, или то, что я подумал; ты хотел сказать то, что хотел сказать вчера, но что можно будет сказать и завтра" - все вранье! Чтобы преодолеть языковой барьер, нужно соврать, завраться; мы врем на одном и том же языке, говорим правду каждый на своем.

Преодолели: "ты сейчас меня да?" - "я тебя так да, как никого никогда. А ты меня да?" - "я тебя сто раз да, я тебя в сто раз больше да. А ведь раньше ты меня нет? - "не то, что нет. Ни да, ни нет", - "а я тебя нет. Я тебя так сильно тогда нет, а потом сразу - да". Стрекочем, как птицы, как дельфины, только любовники умеют так стрекотать - все, что сказано, то и правда.

III.

Про один полуостров, который сам о себе говорит: "я мал", дети знают, а про одного датчанина, который сам о себе говорит, что он несчастен, дети не знают, но некоторые взрослые знают, что это он самый несчастный на земле и для него могила в Англии, это он ляжет в пустой гроб в Англии, как самый несчастнейший на земле, потому что это он откажется от любого своего желания и будет пребывать в несчастье, и если ему дадут стакан вина, то он его сразу отдаст ангелу, и если ему каждый день ангел будет приносить, то он каждый день будет ему отдавать обратно, потому что он хочет хотеть выпить, а не хочет выпить. Пусть он благороден в своем несчастье, но он не бедненький. А самый бедненький - Вова, про которого не знают ни взрослые, ни дети, он не хочет хотеть, он хочет нажраться, чтобы больше никогда не хотеть, чтобы выблевать из себя желание раз и навсегда, он хочет так надраться, чтобы больше потом никогда.

Выблевать из себя природу, чтобы глаза на нее не смотрели, с небом, со звездами и со всеми потрохами, выблевать акт, прикончить его, расчленить, как кактус, и спустить в унитаз, раз в жизни наесться, чтобы никогда в жизни уже не хотеть. Жизни не хватит, чтобы что-то одно выблевать из себя. И датчанина, конечно, жалко, но Вову жальче, потому что у того хватит, чтобы отказаться хоть от одного желания, а у Вовы не хватит жизни, чтобы хоть одно желание удовлетворить. Что же делать с желанием, которое чем больше удовлетворяешь, тем больше оно растет? отказаться от него и быть несчастнейшим, но счастливым, или удовлетворить его и быть бедненьким? что делать с таким желанием, которое не при тебе, а ты при нем, и оно гоняет тебя из угла в угол, не то что покоя не дает, а минуты отдыха не дает. Так доиграться с телефоном, что схватить в час ночи трубку, нет, мозговую кость, съесть, как собака, сгрызть, несваренную с мясом, а только прокипяченную, сначала съесть, а потом сообразить, а не сначала сообразить, а потом съесть. Значит, надо так удовлетворить желание, чтобы оно вымерло, как морская корова, которой уже не осталось на земле, надо его истребить. А мы чем занимаемся? Как раз этим и занимаемся, только этим всю жизнь и больше ничем; нам должны поставить памятник, как разумному животному, которое само себя истребило, и пусть поставят при жизни, как животному, которое само себя достало, пусть сейчас уже делают проекты, а мы сами выберем, чтобы не поставили потом какую-нибудь дрянь из гипса, сколько нам лет? Нам четыреста лет со дня рождения Шекспира плюс восемьсот лет со дня основания Москвы плюс девятьсот лет со дня гибели Помпеи плюс сто лет со дня дуэли Пушкина, хорошо сохранились, не дашь и тридцати, живем только в юбилейный год.

Темно. Солнца нет, не то что вообще нет, точно знаем, что оно будет завтра, абсолютное знание, мы точно уверены в нем, в солнце, что оно встанет и нас поднимет, когда это будет называться утро, сейчас его нет, пока это называется ночь. Ничего не видно, даже друг друга, колышемся, но мы точно знаем, что это мы, ты и я, и где растет нога, и где растет голова, не вообще нога, не вообще голова, а твоя и моя, наша, абсолютное знание; живот и спина, направильные линии, углы, которые составляют многоугольник, мы лежим, не видя друг друга, но зная, где что лежит, и ужас, внушаемый незнакомым телом, не распространяется на нас, потому что есть абсолютное знание, пусть в малом, в кривизне рук, мы скоро уснем.

Солнце светит, да, светит - это состояние или ответ? дождь идет, да, идет - это состояние или ответ? человек любит, да, любит - это состояние или ответ? Идет и светит, и любит - это состояние, а не ответ. Это длится, пока длится, и длительность не знает утверждения, в длительности столько "да", сколько и "нет", она не может быть ни положительной, ни отрицательной, длительность, в ней нет знака плюс и минус, время имеет отношение к действию, но не к предмету (ни собственному, ни нарицательному), значит, к действиям человека, но не к человеку, а только к его действиям. Солнце светит, да, комнату, да, и мы увидим, где мы есть, да где мы разложимся, да, такое сложное соединение, человек, да, распадемся на элементарные компоненты, да не то что сопьемся, скуримся, высосем друг друга, да, а просто разложимся, более сложное станет более простым, спустимся, да, из царства АДAM в животное, растительное и самое элементарное царство, да, из всеобщего человека, составленного абстрактно из соединения всех людей - АДАМ, разложимся натри буквы, да, на алеф, далет, мем, на две буквы: А и Б, которые сидели на трубе, да.

Скоро покажется стул из элементарного царства при первых лучах солнца, только начнет светать, и он тут как тут во всей своей красоте, он дуб, чурбан, стул, что с ним можно сделать, сесть на него и только, но зато как на него иногда можно сесть! нет, он самый первый стул, только он и есть стул, это его имя - стул, его так зовут, а все остальные (стулья), которые тоже так называются, чурбаны и дубы; красавец, у него плохо держится спинка, совсем не держится, она не приспособлена, чтобы на нее так ложились, скоро приспособится, скоро стул перейдет из элементарного царства - в растительное: облетит краска и вырастет новая; перейдет в животное царство, на порядок выше: вырастет новая спинка; другом станет - перейдет в самое возвышенное человечье царство АДАМ, когда вырастет огурец в стуле. Не плачь, мы не зайчики и не белки и не прыгаем по скамейкам в парке, не шарим по карманам, прижимая лапки к груди: "господа, помилосердствуйте, двое маленьких детей, господа!", и не прячем орешки под листок, чтобы их нашла другая белка, у которой тоже двое маленьких детей, они живут при коммунизме; скоро начнет светать, хорошо бы не скоро, подождем с рассветом, а спящая красавица, она права, просыпается только раз в тысячу лет, живет только в настоящем времени "щас" и к следующему "щас" опять "румяна и бела", а мы истощены этими пустыми прорывами между щас и щас, что это за время такое, о котором даже нельзя сказать, было ли оно, это было число или день недели, или время суток, этой шлюхе жалко лишний раз проснуться, красавице, девушке, а нам не жалко, да, выбросить недели на съедение кому? Сатурну, чтобы он съел всех своих маленьких детей и выблевал их целыми и невредимыми, нет, мы разбудим ее поцелуем, сонную красавицу, мы вопьемся друг в друга, не в нее, взасос, проснется, никуда не денется, не плачь.

Вот он уже - рассвет, пошел, все, что видим, то и назовем по имени, и будем так звать до гроба: стол, стул, кровать, табуретка - каждый предмет в своем ареале, многоэтажный лес - шкаф, стакан, еще стакан, окно, а что это там на окне, что это за шутка, почему решетка? уж не тюрьма ли это, нет, красота, не Бастилия, не Бутырка, почему решетка? значит, тюрьма, пожизненное заключение, на государственном обеспечении, изолировали от общества, посадили на хлеб и воду, вынужденное сожительство, мы этого добивались - чтобы каждый день вместе, в четыре руки вставать, в два рта есть, вот она, тюрьма, солнце за решеткой, деревья за решеткой, небо тоже, значит, навсегда, мы обязаны быть друг с другом навсегда здесь, среди этих дров без названья, какой там шкаф или кровать - дрова, мы здесь будем есть еду - вместе, в сортир и в ванную вместе, пить - вместе, а на нас будут смотреть в дверной глазок, он повернут к лесу передом, а к нам задом, и на нас будут смотреть в дверной глазок из леса вестимо: и милиционер, и мужичок, с ноготок и просто так, кто ни посмотрит, тот и надзиратель. А может, мы добровольно здесь, за решеткой, на хлебе и воде, чтобы полчеловечества смотрело в глазок на то, как мужчина и женщина живут в четыре руки, интимная жизнь, нехорошо смотреть, а им хорошо - смотреть на нас: на актив и пассив, на абсолют и индивид, образ и отражение образа, плоть и волю, ну подавись, приходи и смотри в глазок, а Чящяжышын будет нам передачки носить в приемный день по воскресеньям, сетку с продуктами, а может, это и не тюрьма? Просто первый этаж, а на окнах решетка, чтобы воры не украли дрова, у которых есть названье: стул, диван, кровать, и нас заодно, у которых есть названье, может, это отдельная квартира на первом этаже, никто не хочет жить, которую не меняют по объявлению, а мы хотим - с ванной и туалетом, с горячей водой и газом, чтобы на нем готовить и поддерживать жизнь, но кто сказал, что квартира за решеткой - это не тюрьма, кто сказал, что тюрьма - это не отдельная квартира со всеми удобствами, а может, это они все за решеткой, чтобы к нам не приставали, мы от них отгородились, мы их посадили за решетку со всеми их троллейбусами и такси, с их солнцем, хорошей и плохой погодой, мы все их царство посадили за решетку, отгородились, и мы на свободе, разве нам мало пространства, иди, куда хочешь, за угол, ближайший поворот, там коридор, иди в ванную, это мы еще посмотрим, кто за решеткой.

Первая будет зима - за решеткой, каждая снежинка, кристалл, весна - каждая почка, листок за решеткой, а осенью - смерть за решеткой, пустота, воздух, капли дождя, которые не стоят на месте, как снежинки, как почки и листья, а прибывают и убывают, жизнь уйдет, как кровь, из носа, с соплями, а хорошо было жить по ту сторону решетки, ничего хорошего, последнего таксиста пригласить на вернисаж, выкурить с ним по сигаретке, красивое слово - вернисаж, это когда картины на стенах и синяк на бедре, здоровый укус эрдельтерьера, бородатого пса, он сойдет вместе со снегом, синяк, ничего не останется, а ты пока ревнуй на здоровье к милиционеру, к млечному пути, ты можешь подозревать, да, ты можешь ревновать к каждому телеграфному столбу, это твое право, но ты должен знать, это мое право, что ни с одним милиционером, проводником, ни с одним сперматозоидом из млечного пути, ни с кем не было ничего у меня после того, как было у меня - с тобой, только было с тобой и с ним, телеграфным столбом, если это был ты, телеграфный столб, с каждым телевизором, если это был ты, телевизор, а так больше ни с кем, скорей бы нас занесло снегом, присыпало, завалило, хорошая могилка, чистая, ничего не скажешь, хорошо там, есть что вспомнить в могиле под снегом, стучат. Кто там еще стучит, кому дверь не открыть?

Творец он и есть творец, он, глядя на нашу реальность создает свою реальность, совсем другую. Пусть природа на картинках только декорация или крестики и черточки, колечки и козявки, но творец так видит, и он так пишет. Но вот бог, он ведь тоже создал свою реальность: но, глядя на какую реальность, бог создал свою? какая реальность так его вдохновила, что он создал ту, какую мы видим через решетку, которую видели каждый день через окно? Хотя бы одним глазком взглянуть на ту реальность, которая так вдохновила бога, что он так и создал всю нашу реальность с травой и тучами. Что его вдохновило на тучу, что на траву? какое скопление вонючих газов вдохновило его на воздух, какое космическое стерильное дерьмо вдохновило его на землю? Никогда не узнаем, здесь не может быть абсолютного знания, только догадка, а как бы хотелось точно знать, стучат.

Ты лежишь. В тебе лежит сразу все ужасное и прекрасное - гадость и бриллиант, не горит синим пламенем зло отдельно, а красным - добро отдельно, горит одним пламенем и добро, и зло - вместе при свете ночника, он горит, и ты в прожекторе света повис (невесомый и воздушный шар), гиря в полкило веса тянет тебя вниз, ты не можешь улететь; колеблемся, как стихия, которая все время вибрирует, значит, растет, теряет одно качество и обретает новое, становится человеком, который уже никем не становится, венец творенья, а если какой-нибудь урод посадил нас за решетку и думает, что мы довибрируемся и станем одним человеком, так это он не дождется, не довибрируется, не станем, и размножаться не будем и разлагаться не будем, законсервируемся, да, будем жить только сегодня, "щас", а завтра не будем, а вчера не помним, только та минута, которая идет, она и есть наша, пусть хоть сто лет идет жизнь, пустая расчлененка на минуты "щастья", а памяти нет, воображения нет.

За тобой стоит целый лесопарк жизни, куда я ни шагу, где ты знаешь каждую елку и пень, а я не хочу знать ни пня, ни обрубка твоей жизни, вытрясти тебя из старой кожи, оболочки, "только змеи сбрасывают кожу", удав, подавись тем, что ты нажил: разрушенными нервными клетками, нерегенерирующей оболочкой, хватит трясти меня, ты вытряс из меня всю .душу, осталась только утренняя звезда, но ты, полегче, от меня осталось меня самой только самая первая жизнь, которая была с рождения, ничего не осталось, учи меня ходить, есть, пить, спать с самого начала и забирай в человека, ведь ты вполне пригодное чучело, удовлетворяющее пассив, сам ты пассив, на который натравили стотысячный актив, тебе не справиться с ним. Значит, остается текст, голый, ничем не прикрытый, после потопа ни капли не осталось, ни доски от ковчега, ни берцовой кости от Ноя, но остался текст, и от нас останется текст как доказательство того, что мы были, неполное доказательство, потому что когда дело касается текста, любое полное доказательство является несправедливым, а если оно справедливо, то оно неполное, доказано математически.

Эта другая реальность (текст), не вмещает в себя другую реальность (жизнь), даже если ее скрутить и вставить, а ведь ее жалко так скрутить и вставить, потому что эта жизнь наша и с нами, а текст - после нас. Эта наша жалкая реальность так и лезет из текста, выпирает своими бедными подробностями, понятными жизни, не понятными тексту. Текст, конечно, готов вместить в себя жизнь, но жизнь не готова уместиться в текст. Все, что так хорошо в жизни, так плохо в тексте, а все, что в жизни плохо, в тексте хорошо; с какой легкостью проглатывает этот динамичный текст, пока давишься этой динамичной жизнью, все идет в него самое отборное, еле выдавишь слезинку в текст после ночи слез, и слезинка покажется смешной, а ведь плакать - это не смешно, так он еще и материализуется, текст, у него есть рога и хвост, и он лезет копытами в жизнь, а это ему не шабаш, сердца у него нет, у него не болят поджелудочная железа и зуб, он крепкий орешек, текст, не простой механизм. А жизнь - неужели только механизм, ну механическим путем, ну произошла земля, сжалась, расширилась, раскалилась, охладилась, еще сто раз раскалится и охладится, что плохого? ну встретились, переженились, простой механизм, положительный цинизм, и никакой загадки, в самый раз и удавиться, вот тогда и падает с неба луна, когда никакой загадки, когда простой механизм, прямо лбом об Атлантиду, и въехала в Мировой океан - охладиться после дорожки, раз все равно никакой загадки, простой механизм, нет, мы растрясем друг друга, мы добьемся хотя бы от друг друга, кто мы есть кто, кто мы кому кто, кто нас сюда кто, куда мы потом кто куда, добьем друг друга, отравимся знанием, умрем от догадки, а хочется, чтобы было равновесие между знанием и догадкой, пусть догадка будет в малом, а знание в большом. Чего там гадать на кофейной гуще, "любишь" - "не любишь", можно не добиться от человека ответа: "да" или "не да". И это можно; Но как только слово сказано, да, и дело сделано, да, слово становится не ответом на вопрос, потому что у вопроса и ответа разные функции: у вопроса спрашивать, у ответа отвечать, и они никогда не пересекутся, ни в космосе, как две параллели, ни в парке. Любишь-да-дока-жи-да: ни нож, ни кровь, ни слезы - не доказательство; остается одно доказательство - слово, как самое неполное доказательство. И лучше всего догадка: что человек любит, да, земля, круглая и вертится, а ветер что делает? дует (слово такое есть), а он и в ус не дует.

Сами догадались, что за решеткой, без слесаря, который достучался, чтобы шею крану свернуть, выпустить всю горячую воду, пусть она растопит льды в Антарктиде, и мы поплывем, и холодную пусть выпустит, спустит ее, куда хочет, погубит, раз ее так много, что она не держится в кране, пусть она течет зря, какое изобилие по вине слесаря, ему наплевать, что кто-то сейчас гибнет в пустыне, он свернул шею, а кран пальцем не заткнешь. Никто не оплатит растрату воды, слесарь не выложит из своего кармана, не вставит струю в русло, как творец, он уже ушел. А пусть шумит. Кто следующий, электромонтер? чтобы обдать нас светом? Они достанут нас здесь за решеткой всеми доступными средствами, врубят свет в двести свечей, пустят на коротких и длинных волнах телерадиоинформацию, ее не разгонишь ветром, нельзя будет цыкнуть на телефон, который будет резвиться всю ночь, они сами включат в сеть свои вилки, а у нас нет ножа, хотят посмотреть, как мы погибнем от этого изобилия, вон, присосались к дверному глазку, кто следующий? А ведь можно не мучить ни светом, ни газом, ни противогазом, ведь все это в природе тихо было, пока эти колеса не изобрели. Сколько еще таких колес изобретут, какую информацию пустят по морским волнам, но звезды на дневном небе они еще не скоро увидят, не видать им, как своих собственных ушей, на дневном небе звезд.

Вот она, однородная среда, предел мечтаний, рай: для птиц - воздух, только полет, никакой тебе земли на горизонте, ни ветки; для рыб - вода, их рай, ни берега, ни дна вообще; лес - для зверей до горизонта, и все они гибнут каждый в своем раю: птица в воздухе без земли, рыба в воде без воздуха, зверь в лесу "без", только человек не гибнет в своей однородной среде, в однокомнатной квартире, самый выносливый, человек, бог его создал из себя самого, а себя самого бог из чего создал, высосал из пальца? То, что сначала зла не было в боге, это понятно, что оно появилось после него и рядом с ним, и, чтобы оно не гуляло само по себе, он взял его в себя, это понятно, а человеку уже сам дал и добро, и зло вместе, и хороший человек избавляется в себе от зла, а плохой от добра, а бог не избавляется от зла, он держит его при себе, потому что никто, кроме него, при себе его не удержит, а ведь это не ложка дегтя. Ты злишься, побелел, посинел от злобы, просветлел от доброты, а бог зимой и летом одним цветом, не зеленый, как елка, золотой, в этой каше наших слез и соплей. Он держит при себе зло, не как злющий козел держит концентрат зла, концентрат, способный растворить и козлов, и свиней в своей жиже, бережет его как зеницу ока, чтобы оно лучше было при нем, раз все равно оно есть. А мы что делаем с малой каплей зла? Вертим ее, чтобы она сверкала всеми цветами радуги, любуемся ею, носим в сердце, "я на тебя зла не держу", держишь, трехдневной выдержки зло, скоро заплесневеет.

Все не то, не так и не о том, может, нужно делать какие-то физические упражнения, зарядку по утрам, чтобы было так, так и о том, и одной капли зла много, потому что это не капля в море; конечно, сколько угодно могут тащить на себе и бог, и человек, если они сами взяли, хотя бы и зло, но если им дали, потащат ли? Если тебе дали, и ты тащишь, это подвиг, а если ты сам взял, то это твое дело. И люди каждый день со своей каплей зла идут на подвиг на трамвайную остановку по утрам, чтобы кому-нибудь ногу отдавить и попросить прощение, герои, все до одного, бог у нас не герой, взял за пазуху зло и тащит, это его дело.

Так попасться! Выбрать настоящее время по собственной воле, самим выбрать, предпочесть это настоящее - прошлой зиме и будущему лету, нет чтобы жить в воображении (были такие умницы). Нет ничего страшнее настоящего, если оно идет и идет, от него не спрячешься под одеяло, потому что оно и под одеялом, оно утром и на кухне, днем и на полу. И герои гибли от настоящего, гибли, когда оказывались вместе в настоящем времени, "щас", от невозможности каждую секунду жить. Пока они стремились друг к к другу из прошлого в настоящее, из будущего в настоящее, счастливцы, они не думали, в какую ловушку попадутся в настоящем, когда каждая минута без передыха будет посвящена вниманию друг к другу. И как только они оказывались вместе, бесчисленные герои, они гибли, как котята: и Онегин со своей Дездемоной, Отелло с Таней, Пушкин с Таней, их тысячи, не вынесших тяжесть настоящего, когда каждая секунда - это мороз по коже, а не "мороз и солнце". Оно, конечно, но кто настучал на нас, что нам подавай настоящее, вот оно вываливает на нас целый столп "единиц времени", где каждая единица имеет свое неповторимое ощущение, каждая съедает нас с жадностью, присущей только ей, и мы погибнем от него, оно испепелит, но мы протянем, сколько можем, в этом настоящем времени, "щас", не избавимся друг от друга ни ножом, ни словом; как он уязвим, настоящий момент, тончайшая пленка в один миллиметр, копнешь чуть глубже, там уже прошлый момент, чуть оторвешься, там уже будущий, страшно пошевелиться в настоящем моменте, и нечего ботинками стучать, нечего орать, чтобы оглушить настоящий момент, хрупкое создание; затормошили его до красноты, остается прикончить на месте; восхищает сдержанность настоящего момента, кто в него попадает, на того он и распространяется, а кто мимо идет, за тем он не побежит, мы попали в его фокус без глаз, без ушей, без каких надо органов, чтобы его воспринять, с недоразвитым зрением и слухом, пригодным для будущего и прошлого момента, для воображения, но не для настоящего момента, мечемся, сколько еще!

Остается, как спасение, программа, но любая программа исчерпывает любую программу, сводит к нулю, чтобы начать с нуля следующую программу при нуле градусов за окном, в размазанной под ногами водянистой жиже в один миллиметр зла, с подергивающейся пленкой настоящего, по которой легко бегают водомерки, скользя лапками по зеркалу пленки, отражающей сколько надо неба и берез, всего, что попадает в перспективу, в луч света, который падает на нее; перебирают лапками пленку воды букашки, сейчас де и умру, осуществив свой настоящий момент, они будут прикончены лучом света и не отразятся из прошлого - со дна лужи - на пленке воды, которая, как зеркало, отражает все, что сверху, не отражает ни малейшей подробности своей посеребренной стороной снизу, она превратится к утру в корку льда.

Мы лежим без сил, силы оставили нас здесь, в комнате, мы оставили силы там, за окном, среди людей и животных, домашних, которые приспособились к людям, быстро сориентировались, перешли на хлебные крошки и колбасу, голуби кланяются, как китайские болванчики, под ногами, скоро разучатся летать, и воробьи скоро разучатся воровать, привыкли на дармовщину, испортились, стали хуже по характеру, наглее и жирнее, и все, что будет приспосабливаться к человеку, будет наглее и жирнее: деревья, яблоки и реки; быстро природа сориентировалась и приспосабливается теперь не к дождю и к солнцу, а к человеку, к дерьму, которым он ее ублажает, к ножницам, которыми стрижет, и голуби, и воробьи, и липовые аллеи - все переориентировались на хлеб и воду, предатели; человек, конечно, нехороший, раз повел их за собой, сами они нехорошие, раз за ним пошли. Остались еще кое-какие дикари, которые не хотят размножаться в неволе и хлеб с руки не берут, вымирают себе преспокойно, и кто не приспособится к человеку, тот вымрет, именно к человеку, а не к солнцу и дождю, а кто не вымрет, тот приспособится. Легко сказать - приспособиться к человеку - к слесарю и милиционеру, тогда надо вымирать, уже сегодня начинать, пока таксисты развозят горох, а ветер давит на поясницу, которая будет неделю болеть, уже продавил. А нельзя так, чтобы и не вымирать, но и не размножаться в неволе? Пусть этот человек - кассир и билетер - думает, что уже вымерли, что уже приспособились, а мы, как пять лет назад, как стеклышки, чистые, только сил нет, чтобы собраться и встать с поля, где, как спички, рассыпаны руки и варежки.

Где Отматфеян? Он еле дышит, он вдохнул за папу, еще раз за маму, продышался, он полон сил; где его любимая? она полна сил, сверкает пятками, щебечет, расчесывает гриву, она еле дышит. Вполне можно повторить. Не в этой позе, а в другой, не с этой стороны, а с другой и не в этой последовательности, в переносном смысле, исключая сказанное, нарушая смысл, нет, но если за это сразу вышка, то не надо, не надо и все! нет, если за это сразу вышка, то все равно пусть будет со всеми вещественными доказательствами: тряпками и отпечатками пальцев, и следами на полу. Жизнь хлещет вовсю, повышается температура тела, меняется оскал рта и цвет глаз и цвет... конечно, за это вышка, а пытки - в сторону, потому что Отматфеян припер свою любимую к стенке, и она сейчас все выложит, что не хотела говорить, что скажет сейчас, все равно скажет, не сейчас, так через минуту, расколется, а он и уши развесил, а надзиратель слушает, да ест. О чем они говорят? Трудно уловить смысл. За этим смыслом стоит второй смысл, который доходит до нуля и меняет знак на противоположный: она начинает убеждать его в том, в чем он ее только что убеждал, она отрицает то, что утверждала минуту назад, он отрицает то, что утверждал, они говорят одновременно, и когда она голос, он - фон, и когда он голос, она - фон, а потом уже голос на голос и фон на фон, они сейчас состоят из ушей и звона в ушах, за пять минут любовь, а на нее годы уходят!

Где наш друг дорогой, которого никто не зовет, который всегда приходит не вовремя с сеткой продуктов по воскресеньям, где Чящяжышын? Вот он стоит, пальцем дверь толкнул, она и открылась, поставил в дверях сетку, набитую телятиной и помидорами, сетка на ногах не стоит, рухнула на месте, сетка-то пустая. "Поесть чего-нибудь дадите?" Это он у нас спрашивает, целый день в городе, хотя бы в магазин зашел, зачем ему в магазин, когда можно сразу - в холодильник. Новости с него так и сыпятся, как прошлогодний снег: "а вы не слышали?" - не слышали, "не смотрели?" - не смотрели, и "не ходили?" - не ходили. А он слышал, смотрел и ходил, и теперь рассказывает. Никто нас отсюда, точно, не выпустит за хорошее поведение, поэтому он предлагает побег. Он ради нас на все готов: решетку зубами перегрызет, с проводником договорится, принесет два плаща, чтобы мы дернули отсюда на все четыре стороны, разбрелись, как бараны, по семьям и учебным заведениям; не-а, не разбредемся, будем здесь вымирать. Он хочет как лучше, Чящяжышын, лучше бы в магазин сходил; он ради нас каждый день готов на подвиг, а мы его не ценим. А помолчать он не может? Нет, он еще не все ^сказал. Еще не сказал, что мы здесь прокиснем за решеткой, если не он, а побег нас спасет, и на воле мы расцветем, будем цвести, как он, а пока надо готовиться и не валяться по утрам в постели, а бегать в тюремном дворике, как у Ван Гога заключенные бегают друг за другом, прямо по периметру, полезно для здоровья. Теперь, кажется, все сказал и даже сказал, что ему больше нечего сказать. Ну, раз сказал, то пусть двигает отсюда, нет, он сел и ждет, что мы ему на это скажем. Нечего сказать. Раз нечего, тогда он еще забыл сказать, что если стрелять в нас будут из духового ружья под духовой оркестр, так он нас собой прикроет, он как ляжет на нас, так и встанет, ему пуля в одно ухо влетит, в другое вылетит, зато мы как ляжем, так уже не встанем, эта шальная пуля найдет нас под Чящяжышыным, целым и невредимым; это если будут стрелять, но, может, удастся и так, без одного выстрела, без шума и пыли, он все продумал, у него и деньги для нас есть, он нам ренту положит, у него только сейчас денег нет, и ему надо рубль взаймы дать. Рубль дать можно. И побег наш должен быть такой, во всей красе, а не какой-нибудь там, чтобы с этим побегом в историю войти. Побег наш должен быть изобретательным, но простым, в нем должен быть определенный риск, но все должно быть надежно, он должен быть зрелищным, но так, чтобы никто не видел. Он все уже придумал, Чящяжышын, нам только остается предложить свой план. Ну до каких пор друг наш будет приходить и вмешиваться в нашу жизнь, как в свою, жизнь! "Так вы что, против?" Нет, мы - за!

Тогда все в порядке, быстро выпьем по чашке огненного бульона, сожжем язык до костей и два часа подряд будем обсуждать, благо язык без костей, как будем действовать, как только Чящяжышын нам свистнет. Конечно, мы не против пожить в домике, который Чящяжышын для нас сколотит в глухом лесу, где не будет ни света, ни радио, ни волны, который мы сами для себя сколотим, и вокруг него сами сколотим глухой лес. А он не подумал, Чящяжышын, что в этот глухой лес, который мы с таким трудом для себя сколотим, сразу железную дорогу проложат. Он не подумал, что сразу же в наш глухой лес попрутся все сразу в резиновых сапогах и будут грязь месить вокруг нашего дома, похлюпают-похлюпают и асфальтовые дорожки раскатают. Об этом он не подумал. Думать надо. Нет, уж лучше мы здесь будем подходить к телефону и отвечать на письма, и убивать настоящее время за круглым столом. Одно смущает, что если это они все за решеткой, если относительно решетки они внутри со своими домами, телеграфными столбами и растительностью, а мы относительно решетки - снаружи, в своих апартаментах, среди стульев и тарелок, они выдержат? Они не захотят сюда к нам в комнату, на свободу, а вдруг захотят, будут грызть решетку с той стороны, со стороны улицы, пойдут все вместе на приступ, чтобы все, сколько есть миллионов голов, смогли уместиться у нас в комнате, на свободе, а ведь комната не резиновая; вопрос, кто за решеткой, если мы, то мы должны бежать, а они обороняться, голова кругом идет, а Чящяжышыну наша мысль понравилась, он только теперь не знает, с какой стороны ему рваться, с какой стороны решетку пилочкой подточить.

А кто такие "мы"? Это "я" плюс "они", прямая зависимость "я" от "они" и обратная зависимость "они" от "я", "мы" - это личное, которое распространяется на общее, а также общее, которое распространяется на личное, но это, точно, не Мы, Николай II, и нет никакой диктатуры "я" над "они", но и демократии тоже нет, есть определенное влияние автора на героев, оно не больше, чем влияние героев на автора; трудно разобраться в местоимениях, кто такие "они"? тоже не чужие люди, кто стоит за местоимением "он"? стоит Отматфеян, а за ним кто стоит? кто стоит за местоимением "она"? ясно, что не Эмма, хотя за ней стоит Флобер, потому что он сказал: "Эмма - это я", а "ты" кто такой? "ты" тоже входишь в "мы" или мы тебя не знаем. Вот "мы" уже и выпили по чашка бульона, а "они" вытерли со стола и посуду помыли. Мы сидим в доме, который построили они, местоимение на своем месте, потому что имени за ним нет. К какому стилю относится этот архитектурный ансамбль? не готика, даже не "кантри"? к крупнопанельному. Через стенку живут совсем другие люди, мы не хотим жить их жизнью, слышать, как они ругаются и плачут, и ходят в туалет, мы просыпаемся в шесть часов утра, когда они идут на работу, но ведь это же не мы идем на работу в шесть часов утра, и все время стучит лифт. Может его ласточки слепили, этот дом, поплевали и слепили для себя, и все остальные такие же дома тоже они слепили, а мы живем в ласточкином гнезде.

Чящяжышын сидит и смотрит на нас. Что он видит? Он не видит, что мы уже совсем дохленькие животные, которые так и не стали домашними, две черепахи из детского сада, из которых лучше сварить для детишек черепаховый суп, полезней и педагогичней, чем давать их детишкам в руки, чем целовать их в затылок и засовывать им в пасть карандаши. Он не видит, что мы должны так обращаться друг с другом в этих апартаментах, чтобы убить желание, любовь, наше желание друг друга, при условии, что мы обязаны все позволить друг другу и даже заглянуть в кромешную тьму, в глубь тебя (себя), потому что мы захотели, безусловно, знать, что такое есть желание помимо вибрации, температуры, допинга, мы захотели прикончить эту загадку, у которой тысячелетняя жизнь, мы, безусловно, взяли на себя чудовищный и неблагодарный труд за одну нашу недолгую жизнь разгадать долгую жизнь этой загадки-мутоты, у которой своя самостоятельная жизнь, которая втянула нас в свою жизнь, и мы хотим, разгадав, убить ее; нам за это никто не скажет спасибо, но пусть наша любовь умрет раньше нас, чтобы мы могли сказать, что умерло в нас; ошибка, пусть мы умрем раньше, чем она умрет в нас, и пусть эта любовь сама пусть скажет, что останется от нее без нас, где она еще найдет таких медведей и мух, которые спят, чтобы дольше жить, замедляя во время спячки все жизненные процессы, таких мошек-однодневок, которые ежесекундно вибрируют, ускоряя все жизненные процессы, чтобы быстрее умереть, которые, вяло посопротивлявшись, приклеились к ней, этой любви, и как она их накрыла! ошибка, пусть мы одновременно умрем с ней вместе, чтобы она, эта любовь, ничего так и не сказала, что останется от нее без нас, чтобы мы никому не сказали, что останется в нас без нее, это наша общая тайна и секрет, чтобы ничего живого не осталось ни от нее и не от нас, чтобы она убила нас своей любовью, но и сама убилась насмерть, чтобы ее духу, любви, в природе не было, так же как и нашему духу чтобы не было; мы будем последние, на кого она распространится, мы будем последние, кто распространится на нее.

Мы условились друг с другом, что будем говорить все, как есть, хотя в языке есть определенная условность. Нам жалко друг друга, но мы должны "делать любовь", чтобы знать, из чего она сделана, что она делает с нами. Мы любим друг друга как: собаку, картошку, маму, море, пиво, смазливую девицу, трусы, книжку, плейбоя, Тютчева. Этот неполный перечень дает возможность понять, что в этой области страсти нет границ, нет перехода из съедобного в несъедобное, из твердого в жидкое, из неодушевленного в съедобное, в маразм, у которого нет границ.

Все так и будет, если только люди из внешнего мира: герои, надзиратели и просто так, те, что обитают по ту сторону решетки, не разрушают нашу среду обитания, не нарушат экологическое равновесие в нашей среде, здесь, у нас в комнате, не убьют прежде нас свет, который нам светит, не убьют наше элементарное царство, куда входят стулья, шкафы и тарелки; они, эти люди, могут помешать нашему элементарному царству стать растительным: электрической лампочке - стать солнцем, ковру - газоном, шкафу - горой, войти воде - в русло, прежде чем она войдет в канализационные трубы, но если экологическое равновесие в нашей среде обитания будет сохранено и будет гармония между радио и утюгом, телевизором и телефоном, будет равновесие и между нами, представителями вылешего царства АДАМ, пока мы сами своими руками и ногами не нарушим равновесие.

Чящяжышын подкрепился. Он теперь будет веревку полдня добывать и пилочку, которую он к вечеру добудет, которую мы у себя сами к вечеру под кроватью найдем. Пора с ним прощаться. На сегодня мы уже все сказали, что можно сказать, а так можно и лишнего наговорить. И этот день прошел, единственный и неповторимый, единственный в своем роде, осталась только тень от этого дня, она ляжет на дорогу и встанет на дома, она будет везде, эта тень будет называться вечер, тень, колоссальная по размаху, начнет сгущаться через полчаса, хотя будет нарушена кое-какими бликами света, фонарями, рекламами, витринами магазинов, но главное, что часть земли, где мы находимся, будет через полчаса в кромешной тени.

Отработать сюжет, не бояться банальностей, не бояться чистоты образа, создать критическую ситуацию, учитывая все последствия, снизить образ, встать в шесть часов утра, как это делает "калмык и ныне дикий тунгус", выпивая стакан кефира, со свежими силами запечатлевая все как есть на пяти страницах, оставляя большие поля на полстраницы и не оставляя и тени того, что можно оставить, если не отработать, не создать, не встать и не выпить, а криво отстучать на машинке с опечатками и добить от руки каракулями; и в этих буквах, доведенных до неузнаваемости, в этой тусовке можно будет разглядеть первоначальные импульсы и детали, интонацию, которая скачет вверх и вниз, все, что было до слова, пока слово не было зафиксировано; загонять слово в угол, выжимать из него последние соки, лучше взять другое слово, которое стоит дальше от того предмета, который ему положено обозначать, и взять другой глагол, который стоит подальше от действия, которое он обозначает в обществе, на рауте, в местах общего пользования, в столовой и на вокзале, за дверью: куда его выставляют за плохое поведение. И этот набор слов будет бороться с чистотой русского языка, наступившая на улице тень (вечер) будет бороться на бумаге с вечером (тенью), пока земля сама не выйдет из тени, земля будет отталкиваться от спортсмена и прыгать на три метра в высоту, устанавливая новый мировой рекорд.

Чящяжышын будет нас поодиночке обрабатывать. Он еще не все выжал из ситуации, что можно выжать, он еще не выжал ревность из Отматфеяна, которую он по капле выжимает, которая сейчас брызнет. Она так сильно, ревность, по качеству отличается от любви, как видимость от знания. Она лезет в глаза, ревность, она так обрабатывает мозг, что знание отходит на второй план, отдавая предпочтение видимости. То, что Сана то садится, то встает рядом с Чящяжышыным, так же не точно, как и то, что солнце то встает над землей, то садится, как в тундре, не заходит за горизонт летом. Сана вообще не имеет Чящяжышына в виду ни зимой, ни летом, когда встает или садится, как и солнце по утрам и вечерам не имеет в виду землю, оно не встает и не садится - это одна видимость, то видит наблюдатель, который больше отдает предпочтение видимости, чем знанию, и наблюдатель думает: солнце садится и встает, это как раз и фиксируется в языке, и Отматфеян думает: "Сана садится и встает", а знание не фиксируется в языке: то, что земля, еле поворачиваясь, поворачивается задом к солнцу, опираясь на видимость, а не на знания, фиксируется в сознании. Если Сана еще раз сядет рядом с Чящяжышыным, то Отматфеян сядет в шкаф как наблюдатель и будет смотреть в замочную скважину, в телескоп, что будет дальше, когда она сядет. А что видно в замочную скважину, хотя бы и в телескоп? Не видно - "было" или "не было", потому что это бывает, значит, может быть, и какой толк знать, что земля - вокруг солнца, как видно, ведь видно! что это солнце - вокруг земли, значит, должно быть третье лицо, которое точно скажет, что нет, не было, кто это третье лицо? автор? но автор в этот момент ничего не видит, потому что его самого приперли к стенке по этому же самому поводу, и автор тоже ищет третье лицо, которое скажет, что нет, но и у автора этого третьего лица - нет. И делаются поспешные выводы, и видимость обрабатывает знание, и это фиксируется в языке, и поэтому каждое утро солнце "встает" и каждый вечер "садится", и каждое утро прощаются погрешности в языке и не прощаются погрешности в жизни.

Отматфеян сидит в шкафу, он добровольно заточил себя в этой махине, в горе, и гора не сдвинется за него, он наша последняя надежда, пусть он сидит пока, сидит и сидит, и есть не просит, потому что, как только он сдвинется с места, все сдвинется с места, и шкаф сдвинется с места. Отматфеян набросится на Сану - как она могла говорить с Чящяжышыным на том языке, на котором они говорят вдвоем по утрам и вечерам, а на каком же ей с Чящяжышыным говорить языке, на английском что ли? нет, правда, ведь за это убить можно, как же можно употреблять те же самые обороты и те же самые слова, ведь это же язык! а не общепит! Ревность беспредметна, но если этот предмет - человек, то можно растрясти человека от слепоты, потому что не знаешь, что за предмет ты трясешь, и добиваться, что такое человек, - методом исключения: человек не птица, да потому что не летает и яйца не кладет, и не медведь, потому что не сосет лапу, и не телефон-автомат, потому что у него трубка между ног не висит. А сама птица про себя птицу знает, кто она, "птица"? знает, куда ей лететь и что есть, у нее все на автомате, на полуавтомате, она не комплексует по утрам и не впадает в депрессуху, от того что ей надо работать. А человек, венец творенья, неправильно что венец, потому что каждое качество в человеке доведено не до совершенства, а до абсурда, он - тупик творенья, человек, причем тупик с самого начала. И может быть, отцы церкви (св. Августин и прочие) уже давно до этой мысли дошли, но мы до нее только что сами дошли, и, может, св. Августин и прочие исходили из неточности перевода слова "венец" с идиша на хинди, с саддукейского на слэнг, на мат, тогда конец творенья, если не сказать хуже, хуже всего, если "человек", "конец" и "венец" - это слова одного и того же порядка, синонимы, и вот этот человек, "ец" творенья, сидит кто в шкафу, кто под столом, кто за столом, пока животные кто икру мечет, кто яйца откладывает, кто живых детенышей рожает. А человек никогда икру не метал и яйца не откладывал, он сразу живых детенышей рожал, ему и не снилась такая эволюция, он и в подсознании икру не мечет, это птица в подсознании икру мечет, а через миллион лет она будет живых детенышей рожать, и она, птица, будет развиваться до бесконечности, сама, своим трудом, и никакого "венца" у птицы не будет, а человек сам ничего в себе не развил до совершенства, он только комплексует по поводу всего готовенького, за миллиарды лет даже прыгать как следует не научился в высоту, мировой рекорд три метра.

Сана должна накормить Отматфеяна, должна приготовить своему любимому то, что он любит, ведь мы изучаем то, что любят зайцы, синицы и рыбки, и если их не тем кормить, они помрут. И Отматфеян помрет, если его не тем кормить. Поэтому Сана должна проследить, какую пишу Отматфеян ест охотно, а к какой не притрагивается. Отматфеян лучше совсем ничего не будет есть, если Сана перепутает и будет кормить корову с утра до вечера яичницей с мясом. Сана должна выпустить Отматфеяна на лужайку, чтобы он там пасся среди расфасованых пучков зелени, среди пакетов с молоком, а Сана будет внимательно следить, какой пучок он жует охотнее всего; она не будет кормить его похлебкой из концентратов, чтобы из нормального экземпляра вырастить самый большой экземпляр, из нормального огурца самый большой огурец, пусть они сами, кто до этого додумался, едят свой комбикорм и увеличиваются в размерах. Как в лесу происходит естественный отбор (более сильный съедает более слабого), так и в магазине должен происходить естественный отбор, более сильный должен пастись в своей нише: среди кур и отбивных, а более слабый - в своей: среди кефира и яиц, и нечего всем вместе набрасываться на одну и ту же колбасу. Сана долго приглядывалась к Отматфеяну и заметила, что он не любит есть пищу в натуральном виде, как звери, ему нравится, чтобы еда подолгу готовилась, чтобы все варилось отдельно, потом все соединялось, потом все разъединялось, чтобы потом еще припорошить сверху все снежком, замаскировать усилия подливкой, а сверху украсить; волк так очень любит - украсить зайца морковкой и капустой, которую заяц специально для украшения с собой в зубах прихватил. Собственно, Отматфеян наслаждается не убитой курицей, а временем, убитым на приготовление этой убитой курицы. Эта убитая курица может воскреснуть за четыре часа, пока к ней готовишь соус монмаранси, пока выпариваешь из портвейна спирт и трезвый портвейн смешиваешь с вишней. А Чящяжышын совсем не убивает время на приготовление еды, у него даже остается лишнее время в консервной банке из-под лосося, из которой ему лень даже суп сварить, он любит все натуральное: виноград в косточках, картошку с "мундиром", колбасу с целлофаном. Чящяжышын злится на Отматфеяна на то, что Отматфеян любит рыбу в кляре, рыба сама в кляре не плавает, но рыба сама и в консервной банке не плавает. Просто Чящяжышын тратит деньги на консервную банку и получает в готовом виде время, которое он тратит на то, что убеждает Сану, что нельзя тратить столько времени на приготовление еды. А Сана что любит, самая кровожадная? Из детсадовских черепах - черепаховый суп; она это не любит, но ведь ест, ела запретный плод, который сладок, - яблоко, с пятиконечной звездой из зернышек в разрезе яблока, жаворонков, запеченных в тесте.

Отматфеян будет сидеть в шкафу, будет рыться в полезных ископаемых в недрах горы и в фирменных тряпках, у которых еще не оторваны ярлыки, он будет рыться и проморгает: села все-таки Сана рядом с Чящяжышыном или встала, потому что он сам, пока сидел в шкафу, сто раз сел рядом со студенткой и таджичкой, и прочими девушками, которых он пачками развозил по домам, он только не сел рядом со своей любимой, потому что она в это время подсела к одному поэту и трем грузинам, которые должны ее четвертовать, чтобы одновременно развести по домам.

Все равно мы не сможем уехать на Кавказ, пока Таня не изменит мужу и не уедет с Онегиным на Кавказ, все равно по времени сначала они должны уехать на Кавказ, а потом уже мы, все равно сначала должны воскреснуть Ромео и Джульетта и пожениться, и только после них мы сможем пожениться, все равно сначала Отелло должен набить морду обманщику и не поверить в измену, а потом уже мы должны не поверить в измену, но когда еще очередь дойдет до нас, если он еще и не собирается бить морду, они не собираются жениться, они не собираются ехать на Кавказ.

И если Отматфеян захочет писать стихи, то пусть он в прозрачную сонетную форму вставит какую-нибудь парашу, пусть форма не соответствует содержанию, пусть форма гладит по головке, а содержание режет слух. Может быть, хоть тогда от этой дисгармонии закружится голова, и мир бросит стоять на ушах, и все встанет на свое место, и любовь будет любовью, и не нужен будет дополнительный допинг, не нужен будет следующий вернисаж, и следующий синяк, чтобы под звуки марша объясняться в любви. Есть одна загадка: кто ее разгадает, того она и разбудит, а кто ее не разбудит, того она не разгадает. Она покоя не дает, эта загадка: как спящая красавица узнает, что ТОТ есть именно тот? что будет: у ТОГО? какое-то особенное дыхание или какой-то особенный запах, что будет такого особенного в эпителиях губ, что она проснется от его поцелуя? Она проснется от а поцелуя и тем самым она даст ЕМУ понять, что он именно тот, или он разбудит ее поцелуем и тем самым даст ЕЙ понять, что он именно тот. Есть ли здесь дистанция между проснется и разбудит, как между молнией и громом, светом и звуком, взглядом и словом. Что сначала - молния, свет и взгляд, а потом гром, звук и слово? или только в этой области - ответной страсти - бывает одновременность, когда молния равна грому, свет - звуку, взгляд - слову. И это не она проснется, и не он ее разбудит, потому что нет пассива и актива, нет разрыва между разными качествами: взглядом и словом, нет дистанции между образом и отражением образа. Тогда почему же есть дистанция между тем, что "ты сказал", и тем, что "я поняла", между тем, что "ты меня разбудил", и тем, что "я проснулась", и мы оба не выспались. Плохо быть человеком, когда у всех один и тот же запах, потому что все пользуются одним и тем же одеколоном, но тогда уж нужно быть человеком до конца и жить с человеком, а не с эрдельтерьером; как это называется, когда человек живет с собакой или с козой? скотоложеством? Это называется свинством, и надо выходить из "венца", из данного нам с рождения тупика, но у человека скорее вырастут колеса, чем крылья; надо, надо, но для этого сначала надо поесть. Как там курица, еще не воскресла?

- Иди есть, - Сана позвала Отматфеяна, и шкаф сдвинулся с места, гора пошла, поперла прямо в проем двери и размозжила косяк, она встала посреди кухни, гора, вывалила все свои полезные ископаемые на пол: галстуки и ботинки, эти удавки и колеса, пустив пыль в глаза с вершины, где вместо снега лежала пыль, полетели вместе с пылью мелкие предметы - камушки, дыроколы и карандаши. Надо остановиться, не надо доводить шкаф до того, чтобы из него брызнула лава, чтобы в этой лаве, как в янтаре, остались припечатанными к полу: ложки и стулья, мошки, люди и тарелки, а потом бы все сверху занесло пеплом, его хватит на целую Помпею в пепельнице, столько выкурить за день! Красивое украшение, комната, запечатанная в янтарь, а вон мы там сидим, с краешка; продеть ниточку и носить этот булыжник на груди.

- Все, давай прощаться, - сказал Отматфеян Чящяжышыну.

- Мы же не решили, - возразил Чящяжышын. У него есть время, чтобы возражать, он накопил его за всю жизнь в консервных банках и теперь просаживает здесь, на кухне.

- Остальное завтра. - Отматфеян не накопил время, он его давно просадил, хотя у него есть немного времени сейчас, но только так, чтобы сейчас посидеть, и он не собирается тратить на это время, чтобы с Чящяжышыным посидеть.

А Чящяжышын не хочет сейчас ехать, он хочет так посидеть, чтобы потом уже никуда не ехать, здесь где-нибудь и залечь, но здесь совсем нет места, и каждый метр расписан, и под кроватью нет места, и на стуле, а на раскладушке? Ее мы давно отпустили на заработки, тем более что курица сама себя съела, пока варилась. Чящяжышын обиделся. А может, мы тоже обиделись. Тогда нужно всем вместе обидеться на то, что зимой день короткий. Теперь Чящяжышын будет в дверной глазок смотреть, с той стороны, с лестницы, вместе с таксистом, со слесарем, они покурят на лестнице и посмотрят, им будет не скучно.

Загрузка...