Алексей Абрамович Коркищенко Рассказы

Похождения деда Хоботьки

Нутро деда Хоботьки

Над небольшой саманной хатой деда Хоботьки день и ночь шумит высокий тополь. Он очень стар. Ствол его потемнел, кора покрылась глубокими морщинами.

Стар тополь, а не ровесник хозяину. Посадил его дед, когда был еще мальчишкой. Но бодр еще дед Хоботька, пышна его рыжая борода, глаза ясны, шаг легок и скор. И если дед никогда не расстается с вишневой палкой, так то — давняя привычка пастуха.

Хата деда — на краю хутора. Из-за плетня виднеются старое, вмазанное в трубу ведро без дна да гребень камышовой крыши, заросшей зеленым мхом. И не плетень высок — низка хата. Она вросла в землю, стены наклонились внутрь.

Бежит мимо хаты тихая речка Кагальничка, шумит камыш, квакают лягушки. В густом саду деда поют иволги и щеглы, а у самых окон, в камыше, все теплое время года голосисто кричат серые, с коричневой грудкой птички-камышанки: «Карась-карась, линь-линь! Скребу-скребу, ем-ем!»

Здесь хорошо бывать летом — бабка Дашка угостит жареными карасями и медом, уложит отдохнуть, постлав старую шубу на прохладном земляном полу, и, пока не уснешь, будет, пользуясь отсутствием деда, добродушно перебирать его косточки за неугомонность, за неуживчивый характер. Потом, перекрестившись, расскажет о «паразитах-куркулях», которые «за колхоз» стреляли в деда из обреза, и покажет, куда пули попали: «вот тут» — выше сердца, под ключицу, и «вот тут» — в бедро…

Я неплохо знаю деда. И хорошо помню его глаза. Они смотрят из-под подстриженных ершистых бровей пристально, вдумчиво, с легкой насмешкой, и выражение их таково, будто дед знает о вас нечто очень важное, но пока не говорит, ждет, чтобы вы сами покопались в своей душе (чего вы такого натворили?).

Благодаря «нутру» — как отзывалась о характере деда бабка Дашка — за время жизни в колхозе он перепробовал многие специальности, потрудился почти на всех колхозных работах; во всем был он, да и сейчас остался въедливым, вечно беспокойным, сующим свой нос в любую замеченную им дырку, откуда текло колхозное добро на ветер или кому-нибудь в карман.

Никто из хуторян не сомневался в том, что дед Хоботька — человек отважный. Рубцы ножевых ран и пулевые метки на его теле — своеобразная летопись стычек с врагами родного колхоза. Но бывали в жизни его и такие схватки, которые не оставляли следов надолго. Зато запоминались навсегда. Одна из подобных историй произошла с ним не так давно, когда он работал сторожем на дальнем степном таборе[1].

* * *

Носить голову на больной шее очень трудно, особенно если совершенно нельзя вертеть ею, что вовсе немыслимо для человека темпераментного, каким был и остается дед Хоботька.

Обычно он рассказывает об этой трижды неладной болезни с веселой ухмылкой, ничем не намекая на то, что все могло бы окончиться для него гораздо печальнее. И, надо полагать, тогда ему было не до улыбок.

Темными осенними ночами, когда дует холодный ветер, табор полон степных звуков. Шелестят камышовые навесы, под которыми лежат горы пшеницы и подсолнечника, раскатисто грохочет жесть на крышах амбаров. Ветер надоедливо свистит и сердито треплет бороду. Темнота кругом — хоть глаз выколи. Тревожно в такие ночи бывает на душе у деда Хоботьки.

…Дед Хоботька ходит с ружьем вокруг табора и беспокойно оглядывается. Кто-то нагло, вот уже который раз за этот месяц, приезжает воровать зерно и ускользает незамеченным. Оставляя подводу вдали от табора, вор мешками носил пшеницу из разных ворохов. Зоркий и смелый, он следил за сторожем и, пока тот был в одном краю, греб зерно с другого. К утру дед обнаружил воронки выгребенного в ворохах зерна, каждый раз страшно ругался, дрожа от ярости, и грозился беспощадно покарать вора своими руками.

«Кто же он, этот вор? — думал дед и перебирал в памяти наиболее подозрительных хуторян: — Степан Карпушин? Нет, он человек хоть и забурунный, а колхозного добра не тронет. Разве — Иван Квитка? Э-э нет, жинка Ивана в хату с ворованным не пустит, а то еще и в правление прибежит, заявит. Настю я знаю. Справедливая молодайка. А Тымош Курганный?! Душа из него вон, пьянчуга несчастный, лодырь! Хватка у него куркульская: все к себе тянет. Горючевозом в тракторный отряд устроился… А-а, так вот почему мне как-то послышалось: бочка звенит… Едет, значит, будто бы к трактору с горючим и… А я, дурак, и байдуже![2]»

Дед, пораженный догадкой, присел под ворохом. Достав кисет, он оторвал листок газеты и вдруг замер. Где-то в стороне от дороги послышался скрип подводы. Клочок бумаги выскользнул из рук деда и улетел прочь. Ветер донес тихое чмоканье: кто-то понукал лошадей.

— Ах ты ж… — яростно шепчет дед Хоботька. — Опять приехал, чтоб тебя мать забыла!

Отвернув воротник полушубка, он слушает напряженно и жадно. Наконец ему удается определить направление, откуда доносятся звуки. Взяв двустволку наперевес, дед молча бросился в темноту.

Он догнал воз, когда тот, оставив табор далеко позади, выезжал со стерни на дорогу. Стараясь не шуметь, дед Хоботька забрался в небольшие ясли, прикрепленные за керосиновой бочкой.

Отдышавшись, он приставил приклад к плечу и крикнул глухо:

— Стой, ворюга!

Расплывчатая тень резво скрылась за белеющими мешками, раздались хлесткие удары кнута, торопливое понукание, лошади рванулись вперед.

Дед спустил курок — бухнуло, как из пушки. Желтое пламя ударило вверх, осветив на мгновение бочку, мешки и широкую спину вора, заметавшегося на передке. Засвистел кнут — лошади понеслись вскачь. Еле удерживаясь в подпрыгивающем ящике, Хоботька крикнул что было силы:

— Стой, кажу!

Но тот, слыша голос за спиной, а не догадываясь с перепугу, что дед сидит в ящике, знай нахлестывал лошадей.

— Давай, дурак, гони! — шептал дед, обняв бочку и стуча зубами от тряски и боязни быть выброшенным на крепко укатанную дорогу.

Когда подвода, гремя бочкой, пронеслась через балку и лошади пошли шагом, с трудом взбираясь на подъем, Хоботька приподнялся в ящике.

— Повертай обратно, Тымош Курганный, сукин ты сын! — крикнул он. — Никуда ты от меня теперь не уйдешь, проклятый!

Лошади тотчас остановились. Вор слетел с подводы, и не успел дед Хоботька мигнуть, как был сброшен на землю.

— Выпотрошу, старый грак! — жарко выдохнул Курганный, упираясь коленом в живот деда.

— Здорово дневал, Тымош? — игриво спросил дед. — Да не дави, а то… — И закричал, тщетно пытаясь освободиться: — Не дави, гад, не дави!..

— Задушу! — яростно шипел вор, сжимая ему горло. — Я тебя, как ту блоху…

— Я керосином захлюпался… — тяжело прохрипел дед, чувствуя жар в голове. — Все догадаются, кто меня…

Руки крепче сдавили шею деда, в позвонке хрустнуло, затем пальцы помедлили, ослабли и, наконец, разжались.

В затуманенное сознание Хоботьки вдруг проникло хихиканье вора:

— Хи-хи, дедусь! Я пошутковал, ей-богу, пошутковал! Дай, думаю, наберу в мешки и поеду, а сам вижу: дедусь сел в ящик! Хитрый, старенький! Хи-хи-хи!..

Дед лежал у обочины дороги. Сознание прояснялось медленно. Ветер гнул к земле и рвал над его головой сухие бодылки травы, прокатился мимо скачущий куст перекати-поля. Незаметно посветлело вокруг. Сквозь черные тучи пробилась низкая луна и, осветив хищное, как у филина, лицо Курганного, снова поползла над степью.

Хихиканье Курганного озлобило деда, и эта злость развеяла туман в голове. Перевернувшись вниз лицом, он поднялся, опираясь о землю руками. Его резко качнуло, он схватился за борт ящика и закашлялся долгим сухим кашлем.

Курганный стоял все в той же позе — на коленях.

— Ка-хи, ка-хи, дедусь! — бормотал он униженно. — Шутковал я, Филимон Захарович, накажи меня бог…

Хотелось деду Хоботьке выругаться во весь голос, дать выход гневу — и не смог, согнулся от резкой боли в гортани. Откашлявшись, он подобрал ружье с дороги и прошептал хрипло и яростно:

— До господа бога добрался? Повертай обратно! — И полез опять в ящик. Курганный молча занял место на передке.

А потом на таборе в темноте каялся он перед Хоботькой, сулил тысячи, плакал, просил прощения, молил не выдавать.

— Кормилась коза чужими садами, отдувалась своими боками! — хрипло шептал дед. — Не такое у меня нутро, чтобы прощать паразитам. Хуторян на суде попросишь, может, смилуются… Распрягай лошадей, мешки пускай лежат, где лежат! Чтоб тебя разорвало на части!..

И еще страшнее ругался дед, считая мешки с пшеницей и подсолнечником. Их было восемь.

Пообещав Курганному всадить в него дробь из обоих стволов, дед Хоботька закрыл его в амбаре на замок. Сам же долго еще боролся с головокружением и усталостью, пил воду, превозмогая боль в горле. Потом закурил. Это немного помогло, хотя шея совсем одеревенела и не слушалась.

Ветер по-прежнему гулял по табору, тряс камышовые навесы, нес через кучи зерна круглые кусты перекати-поля. Но к привычным голосам степи в эту ночь примешивались новые звуки — жалобные, ноющие:

— Отпусти, дедусь, душу грешную на покаяние. Шутковал я, убей меня господь-бог!

Придерживая голову левой рукой, дед Хоботька правой крутил кукиш и тыкал им в сторону амбара, где находится Курганный.

— На-ка, выкуси! — горячо шептал он и осторожно притрагивался к шее. — Шутковал, говоришь? Бандюга, свернул вязы человеку и еще надсмехаешься! Солнце взойдет, я покажу тебя хуторянам, как того волка в клетке. Ишь ты, шутковал… Шутковал волк с конем да в лапах зубы унес…

Чрезвычайное происшествие

Недавно дед Хоботька снова влип в историю. И влип так крепко, что только случай спас его от суда.

Все началось с обстоятельства очень загадочного и странного — с пропажи Музуля Юхима Петровича.

Музуль несколько лет председательствовал в хуторе Вербном. После укрупнения колхоза его оставили временным бригадиром.

И остался Музуль в своем хуторе, в новом кирпичном доме с двумя жестяными петухами на крыше.

Перед исчезновением он заметно поправился. Это отметил не только счетовод Зиновий Кириллович Выпрыжкин, старый соратник Музуля, но и дед Хоботька.

— Лучше черт, чем временный бригадир! — сказал однажды дед, так как знал: если поправляется временный бригадир, то начинает таять бригадное добро.

Дед Хоботька был прав. Как только принял Музуль бригадирские дела, усиленно стал испаряться мед, потерялись двадцать пять поросят, сплыл камыш, хотя и наводнения не было, усохло две тонны «белого налива»… Короче говоря, все, что только могло испаряться, усыхать, сплывать, при Музуле-бригадире стало активно испаряться, усыхать и сплывать.

Счетовод Зиновий Кириллович в раздумье крутил прокуренные усы. Все у него находило оправдание — не подкопаешься: бумажки, подписанные Музулем, подшиты; усушку, утруску и так далее узаконили «мы, нижеподписавшиеся».

А вот как быть с пропажей самого бригадира? Как сформулировать это явление, Выпрыжкин не знал. Не мог придумать, к какому же разряду узаконенных потерь отнести исчезновение Музуля: утек ли он, усох или вообще испарился?

— Остатки же должны быть, остатки! Всегда от чего-нибудь что-нибудь остается, — говорил себе Выпрыжкин. Кто-кто, а Зиновий Кириллович разбирался в законах химии и физики, действующих в закромах кладовой.

Два дня в бригадной конторе говорили тихо и ходили на цыпочках, словно там лежал покойник. Полногрудая, белолицая жена Юхима Петровича все время судорожно всхлипывала и порывалась причитать. Выпрыжкин, еле сдерживая рыдания, уговаривал ее:

— Ради бога, надейтесь и уповайте! Найдется он, не иголка же пропала…

На третий день, когда окончательно выяснилось, что Музуль именно пропал, а не спит где-нибудь, Выпрыжкин дрожащим голосом доложил председателю Лобовскому о случившемся.

Тот вначале принялся пропесочивать ни в чем не повинного счетовода: «Что?! Опозорились на всю область!.. Все было так хорошо… Колхоз первым в районе закончил заготовку кормов… Найти Музуля, из-под земли достать!» Потом спохватился и принял срочные меры: послал на место происшествия работников милиции и следователя с ищейкой.

Услышала Пелагея Ивановна о следователе с ищейкой и заголосила:

— Ой, Юшенька, да на кого же ты меня…

Колхозники шумно обсуждали событие. Некоторые жалели Музуля, нашлись и такие, кто шутил и даже зловеще посмеивался. Однако, когда прибыла грузовая машина с представителями милиции и прокуратуры, все почувствовали, что дело принимает крутой оборот, и притихли.

— Кто последним видел пропавшего? — с ходу спросил следователь у Выпрыжкина.

— Члены совета бригады видели… Во вторник вечером, — ответил счетовод, зачем-то выворачивая карманы брюк, — обсуждали вопрос о засорении шерсти овец репяхами. Как ушел он с заседания, так и пропал.

— Странно, очень странно! — с чувством сказал следователь. Он тщательно обследовал стол и кабинет Музуля и, не найдя каких-либо предсмертных записок, пустил ищейку.

Собака бодро пошла от крыльца конторы через пыльную улицу прямехонько к чайной. Мальчишки бежали вслед, в калитках запестрели женские платки.

— Заходите, товарищ Алеев! — пригласил следователя заведующий чайной. — Ах, какое дело, господи! Впервые в истории коллективной нашей. — И, не дожидаясь вопросов, продолжал: — Да-да, были они у нас! Приходили устамшие-устамшие, хоть причешись…

— Кто — они? — строго спросил Алеев и, не поймав взгляда воровских глаз, еще строже сказал: — Говорите только правду. За дачу ложных показаний… Ясно?

— Ясно! Как божий день, ясно!.. У меня же детки маленькие… Они — это он, Юхим Петрович, царство ему небесное! Золотой души был покойник. Выручал меня. — И, предугадывая следующие вопросы Алеева, дополнил торопливо: — Они были одни. В десять часов ушли… В состоянии среднем…

— Как то есть — в среднем?

— В среднем — значится, качамшись, но держамшись. А куда ушли, о том не ведаю, товарищ Алеев, хоть причешись!

Потыкавшись во все углы чайной, ищейка потянула хозяина на улицу.

— Ладно. Я с вами еще поговорю, — сказал Алеев, метнув сердитый взгляд на голую, в цыплячьем пуху голову заведующего чайной: «Я тебя причешу, чертова балаболка! Определенно замешан в мокром деле».

Собака вывела следователя за станицу, на выгон, вышла на дорогу и дальше не пошла, как ни мяли ей нос запасными сапогами Музуля. Она кружилась за своим хвостом, нюхала пыль, чихала и снова кружилась: следы кончались на дороге.

— Странно, очень странно! — третий раз сказал Алеев и посмотрел в небо.

Дальнейшие розыски ни к чему не привели. Работники милиции сбились с ног. Искали следы убийства, но не находили. Позвонили в соседние районы, сообщили приметы Музуля — всё зря. Обшарили пруды и колодцы — напрасно. Юхим Петрович будто в воду канул.

Кладовщик Раздрокин, застенчивый здоровяк, ходил за следователем до тех пор, пока его настойчивое присутствие не показалось тому подозрительным.

— Кто вы такой? — спросил Алеев. (Они находились в кабинете Музуля, с ними — бухгалтер и один милиционер). Раздрокин задрожал.

— Я клад-кладовщик, я… — ответил он, заикаясь. — Зиновий Кириллович, подтверди!.. Дозвольте сказать… Хоботьку надо допросить. Сумной он человек. Надысь матюкался с Юхимом Петровичем, насварялся[3], а сейчас ходит с фонарем…

— Как то есть — с фонарем? — насторожился Алеев. — Точнее выражайте мысль.

— Под глазом у него темно-синее с прозеленью и красноватинкой…

— Ясно. Ругались о чем?

— Недослышал я… В кладовой был…

— Доставить сюда Хоботьку! — приказал Алеев.

Выпрыжкин и милиционер ринулись к двери. Через минуту «Москвич» покинул двор и спустя четверть часа вернулся с заподозренным.

Вытолкнутый на середину комнаты, дед Хоботька одернул отбеленную солнцем гимнастерку, потоптался на месте (будто собирался пуститься в пляс) и сказал Алееву:

— Андрюха, убегут мои Чепки, бычата!.. Поломают ярмо. Кат их забери, — дед покосился в сторону бухгалтера и милиционера, — суконные дети, сняли меня с ходки на дороге… Телятам воду вез…

Следователь рассердился:

— Гражданин Хоботька, отвечайте на вопросы и не валяйте дурака. Ясно? Вечером в день пропажи товарища Музуля вами в магазине сельпо была куплена поллитровая бутылка водки стоимостью двадцать девять рублей тридцать копеек. Зачем?

— Хе! — ухмыльнулся дед Хоботька. — Ты, Андрюха, как та кума — кот украл рыбку, а она: «Вась, Вась, а где карась?»

«Скользкий тип», — подумал Алеев. Вслух он сказал:

— Гражданин, в тот же день вы нанесли товарищу Музулю оскорбление словами. Объясните.

— Брехун был покойный Юхим, очковтиратель, я ж его давно знаю. Царство ему небесное, — дед дурашливо перекрестился. — Звонит он в правление, кричит на всю бригаду: «План заготовки кормов выполнен досрочно! Силосные ямы забиты на все сто процентов!» Я был недалече, услышал да к нему: «Ты что, говорю, Юхим, тень на плетень наводишь, обманываешь власть советскую? Ты, говорю, Юхим, сельскохозяйственный вредитель. Ты, говорю, Юхим…»

— Хватит, — остановил его Алеев и усмехнулся иронически: «Стреляный воробей, разбирается в мякине…» — Синяк где получили?

— Это Чепка раздает, бык… Рогом… Сено возил я из Темного яра, — ответил дед, и следователь ясно услышал, как задрожал его голос.

— Бык, говорите? — глубокомысленно проговорил он. — Темное дело, дед Хоботька, темное дело! Проверим. Выясним. Пока можете идти.

К концу дня молва о приезде двух милиционеров и следователя с ищейкой дошла и до механизаторов, находившихся на далеких полевых станах.

Механик Максим Данилович Григораш, который был секретарем бригадной партийной организации, рассердился, что редко с ним бывало, и послал рассыльного с приказом собрать вечером партийную группу и актив бригады на совещание.

Пришел на совещание и дед Хоботька. По старой привычке он уселся около печки. Здесь он мог незаметно курить.

— Опять коники выкидывает наш Музуль! — сказал Григораш с обидой. — Какая же это голова бригады, если она пьяная… Что обещал нам Музуль, когда его ставили бригадиром? «Подниму хозяйство, внедрю передовые методы…» А что мы имеем на сегодня? Запустение в хозяйстве. Сколько можно с ним панькаться? Выговор он уже имеет по партийной линии? Имеет…

— Горбатого могила исправит, это верно, — прервал Григораша дед Хоботька. — Ты расскажи, Максим, сколько раз Музуль очки втирал колхозникам и правлению… И не пропал он, а, наверное, у кумы в станице празднует.

— Что верно, то верно, — поддержал деда кузнец Лоенко. — Музуль много наводил туману, первенство хотел по колхозу занять.

— Первенство? — спросил Григораш. — Наше хозяйство далеко отстало от других бригад колхоза — по всем отраслям. Надо подтянуться! А Музуля надо убрать. Как будто у нас в бригаде нет толковых хозяйственных людей… Взять, к примеру, ветеринара Кузьму Свиридовича Кавуна. Ему только дай простор — он наведет порядок. Давайте поставим его бригадиром. Уверен, правление колхоза утвердит его кандидатуру.

Так и было решено, как предложил Григораш.

Дед Хоботька сказал про себя:

— Одобряю. Подходящий человек.

После совещания дед подошел к новому бригадиру.

— Я знал твоего батька, — сказал он проникновенно, — вместе колхоз стягивали… Душевный человек был и отчаянный… Ты тоже вроде такой, бачу я…

— А вы не хвалите меня заранее, — сказал Кавун.

— Эге, сынок! — ответил дед Хоботька. — Это я попервах, для зарядки, а потом я с тобой поскубаюсь не раз.

…Ранним утром на следующий день, когда дед Хоботька сбрасывал с возилки пахучие доски у стен недостроенной овцефермы и на его лице играла дьявольская улыбка, вдруг увидел он около себя Алеева, приехавшего на «Победе» вместе с Лобовским и Кавуном, новым бригадиром. Дед застыл на возилке с доской в руках, подумав тоскливо: «Надоел. Прицепился, хоть полу отрежь».

— Имею ордер на ваш арест, — сказал Алеев торжественно.

— Ишь ты! Подозреваешь, значит? Стало быть, прощайте, православные, не поминайте лихом…

И тут неожиданно откуда-то из-под земли глухо и тягуче раздалось хватающее за душу:

— Люди добры-е-е, спаси-и-те!..

Все оставили свои дела и насторожились, напряженно вслушиваясь.

— А ведь это из силосной ямы, — тихо произнес Кузьма Свиридович Кавун. — Ямы-то пустые.

Удивленный Лобовский не успел возразить: все бросились за овчарню к ямам. Дед Хоботька, не мешкая, отцепил зачем-то вожжи и рысью пустился туда же.

Сгрудившись у края отвесной пятиметровой ямы, все разом заглянули вниз и отшатнулись от неожиданности: там на клочке сена лежал Музуль, заросший, похудевший (Выпрыжкин сказал бы «усохший»), но живой-живехонький. «Усохший» Музуль лежал неподвижно и тянул нудно, надоедливо и, кажется, совершенно равнодушно:

— Люди добрые, спа-си-и-те-е…

Около него лежали куски хлеба, помидоры, разбитый арбуз и белоголовая бутылка.

— Вот так штука! — воскликнул Хоботька, первым придя в себя. — Прячется, как собака от мух, а ему царство небесное поют. Держи вожжи, Юхим! А то сегодня гуляшки, завтра гуляшки, как бы не остался без рубашки. Андрюха, иди на помощь!

Объединенными усилиями бывшего бригадира извлекли из силосной ямы и поставили пред очи председателя колхоза.

— Это вы!.. — горько произнес Лобовский. — Что же это вы, понимаешь ли?.. Анекдот, ЧП на всю черноземную полосу сотворил. Прославился, пропал!.. В яму силосную свалился… А доложил! Я телеграммы в три адреса еще три дня назад дал о стопроцентном выполнении плана заготовки силоса. Ты преступление совершил, понимаешь ли, введя меня в заблуждение! Товарищ Алеев, зафиксируй.

— Как вы попали в яму? — спросил Алеев.

— Оступился я, — осторожно ответил Музуль и так яростно блеснул белками глаз на деда Хоботьку, что тот зябко повел плечами.

— Выясним. Проверим, — сказал Алеев, неизвестно почему пожимая руку деду. — Дед Хоботька, вы свободны. А с вами еще встретимся, гражданин Музуль. Прятаться в силосную яму от государственной ответственности — здорово, не ожидал от вас.

Считая свое положение в колхозе незыблемым или, может быть, ничего не поняв из происходившего, Музуль крикнул своему бывшему шоферу:

— Машину ко мне!

— Как бы не так! — озорно сказал Хоботька, подмигнув другим. — Машина уже не ваша, гражданин, а наша. Хошь на возилку?

— Опять ты суешься со своей возилкой! — гневно вскричал Музуль, подступая к деду Хоботьке со сжатыми кулаками. — Я тебя вон из колхоза!.. — Но вдруг остановился, обвел все вокруг взглядом, увидел Кавуна, Лобовского, собравшихся возле овчарни колхозников и оборвал речь, будто язык прикусил.

«Почему он так сказал? — подумали все. — Значит, Хоботька еще как-то совался к нему с возилкой?» Думали-гадали, но так и не дознались, каким образом Музуль оказался в силосной яме. Об этом молчал сам Музуль, молчал и дед Хоботька.

Стена

Дед Хоботька появился на МТФ в огромном картузе, искусно сшитом бабкой Дашкой из старого пиджака. В нем дед был похож на иностранца — так утверждали хуторяне. Картуз надежно защищал Хоботьку от солнца — в этом заключалось главное его преимущество, и этого было достаточно, чтобы носить самодельный головной убор с достоинством.

Должность на ферме дед имел неопределенную: обучал молодых волов искусству ходьбы в ярме, возил молоко на сливной пункт, снабжал животноводов свежей ключевой водой. И еще он делал все, что ему сверх того поручали.

Первые дни дед Хоботька присматривался к людям, к делам их, изучал порядки на МТФ (заведующего фермой Платона Перетятько он не изучал — и так знал хорошо), а потом провел беседу с доярками и телятницами.

…Произошло это после обеда. Платон Перетятько спал в тени телятника на куче перепревшего навоза; девушки, перемыв бидоны и выстирав ветошь, вели беседы и рукодельничали.

В комнатах дежурки было неуютно. На стенах висели почерневшие, засиженные мухами плакаты, над задымленной печью качались черные нити паутины.

Дед Хоботька, сняв картуз и пригладив остатки рыжих волос, присел к девушкам на завалинку.

— Девчата, а девчата, — сказал он проникновенно, — а если парубки на ферму забегут, стыдно, небось, нам будет, а? Причепурить бы тут, побелить бы, а котел перенести на кабицу. Как вы думаете, девчата?

— Мы бы, дедушка, хоть сейчас, с удовольствием, да как же без указаний? — отвечают девушки наперебой. — Платон сказал: «Инициатива — дело хорошее, но зачем тогда я на ферме?»

— На что вам указания? Девчата вы хорошие, сами хозяйнуйте! Коль плохо сделано — сделайте лучше, по-людски, без всяких указаний, на биса они вам нужны! Я, девчата, кабицу подправлю, котел перенесем. Глина — рядом, вода — в бочке… Начнем, девчата? Мастерок я прихватил с собой, мел и щетки есть… А, девчата?

Девушки переглянулись, перемигнулись, отложили в сторону кружева и платочки и взялись за щетки.

Необычные звуки и жаркое солнце, заглянувшее за глухой угол телятника, разбудили Платона Перетятько. Помятый и красный, он вышел из-за телятника и остановился посреди двора в тупом недоумении. В «дежурке» звонко смеялись и пели девчата; все забрызганные мелом, они носились по двору с ведрами и щетками. Около куста бузины, напевая «Ой да ты, калинушка…», ловко орудовал мастерком дед Хоботька, перекладывая кабицу.

— Что-о тако-е? — рассерженно сказал Перетятько и, выпятив живот, пошел к деду. — Разве я тебе давал указание ремонтировать печку?

— А зачем, милок, указание? — ласково ответил дед. — Мы сами с усами.

Платон Перетятько еще пуще рассердился:

— Кто тут заведующий: ты, дед Хоботька, или я — Платон Перетятько?

— Ты, Платон Перетятько, ты! — не теряя доброго настроения, отвечал дед.

— Так, стало быть, авторитет мой не подрывай!

— Зачем же мне подрываться под твой авторитет? Я, милый, не хорек! Ты человек занятой, разве упомнишь насчет всего распорядиться? Вон там, где ты спал, видел я, стена опузатела и трещины пошли по углам. Перекладывать ее надо, пока не упала.

Перетятько достает папиросу и досадливо хмурится. Прикурив, он долго смотрит на Хоботьку, затем одергивает серую измятую рубашку под ремешком и нетерпеливо топчется на месте.

— Ну и что с того, что опузатела! — раздраженно отвечает он минут через десять. — Она уже два года такая. У Акульчихи видел?.. Хата двадцать лет стоит пузатая с четырех сторон, и ничего — стоит… И вообще, дед Хоботька, не лезь, куда тебя не просят!

Прилепив последний комок глины к трубе, Хоботька старательно разглаживает его. Печь готова, но настроение явно испортилось.

— Громом бы тебя напугало, — бурчит он. — Ты ему сам-сем, а он тебе: сам съем. Гуртом надо думать…

— Без тебя думают, говорю тебе, дед Хоботька. Я думаю, председатель приезжал — тоже думал… Начальство — выше, начальству видней… Выстоит стена… У Акульчихи двадцать лет как опузатела хата…

— Эх-хе-хе! — тяжело вздыхает дед. — Чужой дурак — смех, свой дурак — грех!

— Не ругайся, дед Хоботька! — говорит Платон. — Я сюда для руководства поставлен! Ты подсобное лицо на ферме, а я заведующий! Инициатива — дело хорошее, но зачем тогда здесь я — Платон Перетятько?

— Плети плетень… — дед сплевывает и, на ходу свертывая цигарку, идет в тень дежурки перекурить.

Кисет у него кожаный, с круглым дном, а табак зверский. Говорят, что мухи, попадая в синее облако его цигарки, мгновенно падают на землю.

— Говорю тебе, не нужно перекладывать стену, — умиротворяюще молвит Платон, подходя к дежурке, и присаживается рядом с Хоботькой на землю. — Выстоит… Саманная стена, она, брат, стоит, пока не упадет…

Как только присел Платон Перетятько, навалилась на него сладкая дрема, обвила страстно, придавила, согнула; ноги-руки налились истомной тяжестью — не пошевелить; тают кости, тело слабнет, теряя опору… Из раскрытого рта выпадает желтый огрызок папиросы.

Дрожит марево над горизонтом. Далеко-далеко, оторванный от земли, плывет по неподвижному воздуху длинный поезд. Душно, жарко. Утомительно стрекочут кузнечики, воробьи купаются в луже под бочкой. Платон спит, свесив голову на грудь. Дед Хоботька сидит молча, курит. Рядом лежит новый картуз из старого пиджака. На глянцевой розовой лысине, окаймленной рыжим пухом, скопились росинки пота.

Девушки вдруг запевают в дежурке:

Ой ты, зима морозная!..

Песня рвется из выбеленных комнат в открытые двери, звучная, задорная. Платон Перетятько перепуганно вздрагивает и просыпается на миг. Моргнув бессмысленными, покрасневшими от сна глазами, протягивает ноги и сам вытягивается у стены.

— Очнись, Платон! — толкает его Хоботька. — Съедят тебя мухи.

Тот ворчит, что-то бормочет.

Взяв кнут в руки, дед стоит некоторое время в раздумье около Перетятько. Ему хочется отстегать его, но, преодолевая это желание, дед уходит к своим бочкам.

Каждый день тащил упрямый Хоботька заведующего за телятник, к стене, и кричал:

— Смотри, Платон, она еще больше опузатела, а трещины дошли до фундамента! Давай перекладывать! У пруда замес сделаем, самана наробим! Девчата согласны, я говорил с ними.

Девушки сбегались на крик, поддерживали деда; но Платон был упрям и строптив, точь-в-точь молодой бык Чепка.

Лицо его наливалось кровью, он свирепел:

— Вы думаете, я глупее вас?! Сам знаю, что мне делать. Не суйте своего носа в чужой огород! — И, сжимая кулаки, кричал на деда Хоботьку: — А ты, старый, не покушайся на мой авторитет! Не то худо будет!

Целый месяц осаждал въедливый дед Платона Перетятько — и зря.

И однажды на МТФ случилось необычайное Происшествие.

В тот злосчастный день дед Хоботька и Перетятько сидели в тени телятника под пузатой стеной и снова — в который раз! — судили, как долго еще будет стоять она, эта стена.

— Завалится стена, Платон, — убеждал дед, еле сдерживаясь, чтобы не разругаться. — Смотри, щели-то как расширились! Хоть бы подпоры поставить, а то и до худа не далеко, еще придавит какую скотиняку.

— Ты здесь кто? — усовещивал деда Платон. — А-а… Видишь! А я — кто? Заведующий. Я смотрю куда? На стену. Стена какая? Стена пузатая. Я даю указание перекладывать ее? Не даю. Почему? Потому, что она еще до страшного суда выстоит… В общем, это не твое дело… Получил указание — работай, не получил — спи… — Перетятько потягивается на мягкой навозной трухе, подгребает на ощупь под голову пять-шесть сухих кизяков и блаженно закрывает глаза. — Ты, дед, не беспокойся, — говорит он заплетающимся языком. — У Акульчихи двад-с-с… двад-с-с… дв… ф… ф… хр… хр…

Когда Хоботька обернулся к вдруг умолкнувшему Платону Перетятько, тот уже крепко спал.

— Ах ты, елки-палки-моталки! — изумился дед и, крепко почесав затылок, пошел в телятник выяснить, как прочно держится опузатевшая стена.

С великой тщательностью исследуя трещину в углу, дед Хоботька нечаянно коснулся стены плечом и, к неописуемому ужасу своему, услышал вдруг, что где-то под крышей в разных местах громко затрещало, заскрипело, застонало. На глазах у оторопевшего деда стена чуточку отошла, затем просвет увеличился, в сарай хлынул солнечный свет, в трещину он увидел небо и траву — и пошла-пошла валиться стена от угла к углу, выгибаясь и распрямляя «пузо».

— Тикайте! — крикнул дед телятницам, чистившим сарай, и бросился с небывалой прытью вон: спасать спавшего под стеной заведующего фермой.

Поздно! Дед — на порог, а правый край стены уже лег, прикрыв Платона Перетятько. И тотчас упала вся стена, от угла до угла, охнув, ухнув и подняв тучу кизячной трухи и мусора…

…— Вытащили мы его, бедолагу, — рассказывал после дед Хоботька, — а он бледный и молчит. Помяло малость. Мы его водой, а он говорит: «Ты, Хоботька, стену толкнул, на мою жизнь покушался». Вот ты дело какое!.. То говорил — на авторитет мой покушаешься, теперь — на жизнь… Бригадир сказал мне: «Командуй пока», а указаний никаких не дал. А мы замес готовим, саман делать будем… А Перетятько что? Перетятько отлежится, мужик он крепкий. Да и наука будет впредь: не спи под пузатой стеной…

Необыкновенная охота

Заночевал я как-то на дальнем степном таборе. Не хотелось домой: устал за день, и вечер был такой хороший! Да и не представлял я себе лучшего отдыха, чем сон под звездным небом на копне душистого сена. Со мной остались учетчик полеводческой бригады Григорий Данилович Григораш, заядлый охотник на хомяков, и новый зоотехник бригады Иван Пантелеевич Алексеенко, тонкий знаток природы и страстный любитель всего необычайного. С вечера начались охотничьи разговоры да так и затянулись далеко за полночь. Рассказы были один интересней другого. Когда охотничья тема, казалось, уже иссякла, Иван Пантелеевич проговорил:

— Эту историю я уже рассказывал одним серьезным людям. И что бы вы думали? Они посмеялись, приняв ее за небылицу.

Иван Пантелеевич нервно закурил, и мы почувствовали, как велика его обида на тех, кто усомнился в правдивости рассказанной им истории.

— Я сам охотник и очень уважаю деда Хоботьку за его сообразительность и сметку, — продолжал он, жадно затягиваясь пахучим папиросным дымом. — Вы можете думать все, что вам угодно, но, если хотите слушать, пожалуйста, воздержитесь от реплик.

Григораш и я молча приняли его условие и удобнее расположились на копне, заинтересованные длинным вступлением Ивана Пантелеевича.

— То, что я увидел случайно, — начал он, — было настолько удивительно, что я отказался верить своим глазам. Дед Хоботька ставил в пруду капканы! Где вы видели подобное?!

…Я шел пешком на дальнюю МТФ и, когда увидел эту чудасию, побежал что было силы к пруду.

Увлеченный странным занятием, дед Хоботька вздрогнул от моего «Здорово дневали», капкан щелкнул и ударил его по пальцам. Дед разгневался.

— Ах, чтоб тебя! — вскричал он. — Что же ты, суконный сын, мозоль тебе на ногу, людей пугаешь?

Дед замешкался, видно, раздумывал, продолжать ли при мне. Потом он взвел капкан и осторожно опустил на дно. На язычке капкана извивался толстый жирный червяк, привязанный ниткой. Хоботька вогнал в грунт колышек и замаскировал в иле проволоку, соединившую колышек с капканом. После всех этих действий он воткнул у колышка камышинку с метелкой и что-то бросил в воду из кармана.

Синий пруд, сухие полынные косогоры, освещенные неярким осенним солнцем, и в пруду дед Хоботька с капканом в руках — все выглядело крайне необычно и загадочно, будто я попал за тридевять земель, в страну, где живут одни чудаки. Я подумал было, что лукавый охотник, заметив меня издали, решил просто подурачить, ставя капканы в пруду.

И, потеряв всякую надежду разобраться в происходящем, я закурил, надеясь, что папироса поможет мне осмыслить манипуляции деда Хоботьки. Он же в это время, сердито косясь в мою сторону, взял на берегу последний капкан, колышек, камышинку и пошел в воду. Я посчитал камышинки. Их было пятнадцать. Пятнадцать капканов в пруду!

Окончив работу, дед Хоботька надел телогрейку и подошел ко мне.

Я предложил ему папиросу.

— Куда шел? — спросил дед.

— На МТФ.

— Не спешишь?

— Нет-нет! — ответил я.

— Тогда пойдем в лесополосу, — предложил он.

Мы укрылись среди деревьев и кустов так, чтобы пруд был на виду.

— Холодная вода? — спросил я, желая завязать разговор.

Дед Хоботька язвительно хмыкнул и ответил, игриво поводя подстриженными бровями:

— Как кипяток.

Тогда, считая, что настало время начать расспросы, я проговорил неуверенно:

— Ну, крупные карпы попадаются в капкан?

Дед только улыбнулся.

— Зачем же тогда ставил капканы в пруду? — спрашиваю его напрямик.

— Подождешь — увидишь, — ответил он сдержанно.

Я перебрал в памяти все известные, даже самые фантастические способы охоты деда Хоботьки на зверей, птиц и рыб, но к этому случаю ни один из них не подходил.

Почти час мы лежали, перебрасываясь ничего не значащими словами. И когда дед Хоботька стал уже нервничать, с голубой вышины донесся вдруг звук, от которого он встрепенулся и преобразился в мгновение ока.

— Слышишь? — спросил дед трагическим шепотом, подняв согнутый палец к небу.

— Что? Трубный глас архангела Гавриила? — пошутил я. — Не слышу.

Он досадливо отмахнулся и зашарил глазами по небу:

— Слушай…

Я услышал: это кричали казарки. И тотчас увидел их.

— Ну и что с этого? — спрашиваю. — Ружья-то нет!

— Эх ты, елки-палки-моталки, нет у тебя соображения! Они сейчас в пруд…

И, как будто в подтверждение его слов, стая сделала круг над прудом и распалась на синей воде беспорядочными бело-серыми комками.

Взволнованный Хоботька поднялся на ноги и принял позу бегуна на старте.

Гуси в пруду плескались, хлопали крыльями, ныряли. Нырнет гусь: кверху лапы и хвост — ищет корм.

И вдруг — это было действительно вдруг — на пруду забушевала белая буря: захлопали крылья, полетели перья, засверкали фонтаны брызг. Все смешалось. Казарки подняли отчаянный крик и шум. Я увидел, как притаившаяся за пригорком лисица не помня себя от страха метнулась в чащобу терновника — не вышла охота на гусей.

Но вот среди обезумевшей стаи прозвучал могучий клич вожака и отдался эхом в лесополосе… В один миг казарки поднялись в воздух и, подбадриваемые призывным криком, выстроились в треугольник. Встревоженно вскрикивая и выравнивая строй, они потянулись на юг, подальше от западни.

В пруду остались три гуся. Четвертый бился на берегу с капканом на голове. Он вырвал колышек и теперь, полузадушенный, стегал крыльями по земле.

Дед Хоботька рванулся к пруду, на бегу вынимая мешки из карманов телогрейки и отворачивая голенища сапог. Никогда раньше я не видел, чтобы так бегали старики…

Вот зачем он ставил капканы в пруду. Мудрая голова! Кто бы мог подумать! И я поверил всему, даже заведомо фантастическому и нелепому, что слышал о Хоботьке, поверил всем самым сногсшибательным историям, какие знал о нем. Все было удивительно просто и единственно в своем роде. Ловить казарок капканами, а зайцев на лук я уже считал обычным делом…

Иван Пантелеевич умолк и снова закурил. Пламя спички дрожало в его руке. Мне хотелось слышать некоторые пояснения, но я помалкивал. Григораш промычал задумчивое «м-м-м».

— Что? Что? — тотчас откликнулся зоотехник. — Не верите? Сомневаетесь?

— Да нет, думаю я, — ответил Григорий Данилович врастяжку. — Думаю, Иван Пантелеевич. Интересно все это… И сообразил же Хоботька, а! Действительно, расскажешь — не поверят.

Я верю в правдивость слов Ивана Пантелеевича и без боязни прослыть чудаком всем подряд рассказываю об этом замечательном охотничьем похождении деда Хоботьки. Вы сомневаетесь в достоверности этой истории? Справьтесь у зоотехника Ивана Пантелеевича Алексеенко.

Заячьи слезы

Не раз Андрюшке приходилось слышать об охотничьих похождениях своего соседа деда Хоботьки. Охотился дед без ружья и отзывался об оружии непочтительно: «Что ружье? Чепуха… На сорок метров бах — и мимо! Надо головой стрелять». Капканы, сетка да свистун-манок — вот и все его охотничьи принадлежности. Андрюшка видел их собственными глазами. Даже как-то держал в руках дедов манок.

Но хотя дед Хоботька и охотился без ружья, он был самым знаменитым охотником в районе. Уж очень необычно он ловил зверей. Странные приемы охоты и создали деду славу человека с чудинкой.

Как бы там ни было, в достоверность охотничьих похождений знаменитого соседа Андрюшка верил.

Однажды зимой он подсмотрел из-за плетня, как сосед шел на охоту. В мешке, который дед Хоботька держал под рукой, кудахтала курица.

Мела поземка, мороз стоял крепкий. Дед не торопясь шел за бугор. Очень хотелось Андрюшке побежать вслед за ним, да побоялся. Он жадно следил за охотником, пока тот не скрылся за бугром, и потом долго ожидал его во дворе. Даже не заходил в дом обогреться: боялся прозевать возвращение деда. Окоченевший, с синими губами, не откликаясь на зов матери, он пританцовывал у куреня и все смотрел и смотрел на бугор.

Часа через два дед Хоботька вернулся. Колхозники зашли к нему во двор посмотреть, что он поймал. Тут и Андрюшка увидел: вынул дед из мешка за шиворот живую матерую лисицу и тут же вернул бабке несколько помятую и ощипанную, но бодрую курицу.

Когда хуторяне спросили, как исхитрился он добыть этакого зверя, дед Хоботька хмыкнул и ответил равнодушно, как будто в мире не существовало иных способов добывать лисиц:

— А за шиворот.

Ни слова больше от него не добились.

Вот с тех пор и решил Андрей во что бы то ни стало подружиться со знаменитым дедом, чтобы самому научиться охотиться без ружья. Ведь ему, маленькому, все равно никто не даст ружья.

Однако с дедом Хоботькой не так уж легко завести дружбу. И пришлось Андрюшке идти на всякие хитрые уловки. Узнав случайно, что дед любит есть дрожжи, Андрюшка, чтобы снискать его расположение, съел целую палочку этого лакомства у него на глазах.

Летом Андрюшка сблизился с дедом Хоботькой, помогал ему возить на быках воду в летний лагерь для коров, ловил с ним хорьков. Андрюшка полюбил деда, а дед — Андрюшку, однако знаменитый Андрюшкин сосед был скромным и не любил распространяться о своих охотничьих успехах.

Но как-то осенью посчастливилось Андрюшке услышать от деда Хоботьки две охотничьи истории.

Это произошло после того, как он поймал на огороде дедова подсвинка, убежавшего из свинарника. Подсвинок был не в меру проворным и быстрым, и Андрюшка здорово намучился, пока водворил его на место.

За это дед дал ему два огромных пряника, изготовленных бабкой Дашкой по собственному рецепту.

И тут Андрюшка пристал к деду:

— Расскажи, дедушка, расскажи, как курицей поймал лису.

— Курицей? — переспросил дед. — Что-то не припомню…

— Да, да, — горячо подтверждал Андрюшка. — Я видел! Курицу в мешок посадили — и за бугор… А оттуда принесли живую лису.

— Вот так дело! — сказал дед Хоботька. — Неужто я курицей лису ловил?!

— Ловили, ловили! — воскликнул Андрюшка. — Я сам видел. Расскажи, дедушка, ну расскажи!..

Дед задумчиво потеребил рыжую с проседью бороду, загадочно улыбнулся и поманил Андрюшку пальцем.

— Пойдем, — тихо шепнул он и двинулся за сарай. — Расскажу, только про то никому ни гу-гу, добре?

— Добре, — так же тихо ответил Андрюшка.

Они уселись за сараем на мягкой опавшей листве. Закурив, дед внимательно оглядел Андрюшку глубокими голубыми глазами, будто раздумывал: доверять или не доверять ему тайну. Дед курил трубку, дым путался в бороде и усах, вился двойной струйкой из большого пористого носа. В саду было тихо. Изредка с деревьев слетал желтый лист и, падая, рвал белую паутину, опутавшую все вокруг. Издали доносилось негромкое гудение тракторов.

— Ну, уж коль так пришлось, слушай, Андрей, — сказал дед. — Но только — никому…

— Добре, добре, — нетерпеливо заверил Андрюшка.

— Лиса, она, хлопче, любит чебрец, — начал дед Хоботька свой рассказ. — Травка такая в степи по ярам растет, пахучая… Пахнет сладко, да-а…

Еду как-то я бычатами, Чепками, под вечер с фермы, глядь, а там, где дорога к Федькиному яру сворачивает, красный цветок в будяках расцвел. Такой высокий, пышный… Вот ты, думаю, чудо: сюда ехал — не было его, обратно еду — есть. Говорю Чепкам: «Стойте, Чепки, схожу посмотрю». Чепки у меня понимающие бычата… Иду тихо, а цветок качается. Присмотрелся, а это лисий хвост торчмя торчит. Интерес забрал меня: что она тут делает, лиса? Гляжу, а она стоит, хвост вверх и нюхает чебрец. Подошел ближе — не слышит меня: нюх чебрец забрал. Я ее за хвост — цоп! Она как вскинется — и вырвалась!.. Что ж, говорю, беги, сейчас мне твоя шкура не нужна, а зимой поймаю. Глаза у нее синие, как у тебя…

Черноглазый скуластый Андрюшка явно доволен этим сравнением. На лице деда ни ехидства, ни иронии. Черты лица хранят строгую серьезность.

— Значит, не поймали, — сожалеюще сказал Андрюшка.

— Ничего не значит, — сердясь ответил дед. — Я ее зимой словил.

— Ту самую, с синими глазами? Вот здорово! — ожил Андрюшка.

— Без ошибки — ту самую. Я их, шельм, всех в лицо знаю.

Андрюшка, живо представив себе десяток острых лисьих морд, усомнился:

— У них у всех морды одинаковые.

Возражение Андрюшки на минуту обескуражило деда. Вскинув брови, он настороженно покосился на мальца и ответил строго:

— Ну, ты это, Андрей, брось… Одинаковые… Молодо-зелено — рассуждает. У каждой лисы, как у людей, свое нутро, понял? — И, привалившись к стене сарая, продолжал: — Может, еще скажешь, что лиса кур не ловит?.. Куры для нее, ну что для тебя конфетки… Ну, так вот. Дала мне, значит, Андреевна курицу болтливую, ту самую, что четыре дня квохтала, а на пятый неслась. Посадил я ее в мешок, взял шпагат, достал чебреца с чердака — с лета насушили про запас — и за бугор отправился. Там скирда стояла около терновника. Видел?.. Яму в скирде вырыл, разбросал вокруг чебрец, чтоб лиса мой дух не учуяла, и залез в яму. Закрылся соломой, а сам, стало быть, держу курицу на привязи. Шпагат соломкой притрусил, чтоб лиса не видела…

Из-за угла неожиданно показалась бабка Дарья. Она взялась за бока и воскликнула:

— Филимон! Чтоб тебя намочило! Ты чего тут робишь с дитем? Басни тачаешь? А я шукаю его…

Дед сделал вид, будто с интересом рассматривает стену сарая.

— Ты чего на стенку уставился? Обратно придумал что-нибудь?

Дед Хоботька ответил спокойно:

— Погодь, Андреевна, не шуми. Мы тут с Андреем придумываем, как лучше подпоры поставить к стенке… Вот тут, мабуть, и вот тут, да, Андрейка? — дед хитро подмигнул ему.

Андрей сразу же сообразил, в чем дело, показал на угол:

— И там надо, дедушка.

Андреевна забеспокоилась:

— Да зачем же подпоры?! Стенка-то не хилится?

— Э-э, — ответил дед, — сегодня не хилится, а завтра возьмет да и завалится. Надо всегда зараньше думать.

— Ой, Филимон! Лукавый ты человек, а не обманешь меня!.. Забалакал дитя, аж посоловело, бедное, от твоих сказок, выдумщик!.. А ты не слушай его, Андрейка, а то он тебе такого расскажет, ночью приснится — испугаешься… Забавно старому тешить дитя побрехушками.

— Вот видишь, Андрей, какая у меня бабка, — сказал дед и укоризненно покачал головой. — Не сбивай, Андреевна, парня с панталыку! Ничего я ему не рассказываю…

Дед Хоботька вдруг сморщил нос, понюхал воздух и сказал Андрюшке:

— Слышишь, Андрей, молоко у кого-то подгорело.

Мальчик не слышал никаких запахов, но поддакнул:

— Да, дедушка, здорово пахнет.

Бабку Дарью словно ветром сдуло. Она побежала проверить крынки с молоком на печке.

— Так на чем я остановился, Андрей? — спросил дед Хоботька.

— Вы в солому спрятались, а курицу на шпагате держали…

— Вот-вот… Курица только из мешка — и пошла строчить: «Куд-куд-куда!» Ходит, гребется, как дома. И орет, как оглашенная. А лиса — что? Она, шельма, тут как тут. Высунулась из терновника, водит носом, радуется: хороша, мол, курочка-дурочка!.. Курица знает свое: «Ко-ко-ко, куда-куда!» Ей хоть бы хны. Я подергал за веревочку: попрыгай, мол, покажись куме Патрикеевне… Э-э, хлопче, как лиса плясала! Туда-сюда, верть-круть, вприсядку вокруг курицы, кружком за своим хвостом… С радости, стало быть. Разохотилась она и не чует меня: чебрец пахнет, ей нюх забивает. Совсем охмелела — и как прыгнет на птицу, а я ее за веревочку — к себе! Лиса как взметнется сызнова на курицу и с нею прямо ко мне в яму — прыг! А я ее цоп за шиворот — да в мешок!

— Вот здорово! — крикнул Андрюшка и вскинул руку наотлет, будто схватил что-то и держал его, трепыхающееся и зубастое.

Дед Хоботька притворно покашлял и отвернулся.

— Дедушка Хоботька, возьми меня на охоту! — попросил Андрюшка. — Я со своей курицей… Ладно? Ну, дедушка…

Дед улыбнулся и, пряча улыбку, озабоченно подергал усы:

— Вишь ты, какое дело, Андрей. Теперь лиса уже не та — не ловится она на курицу. Когда я эту поймал за шиворот, другие из терновника видели. Знают, стало быть, занозы, что к чему. Надо другое придумать.

— Эх! — вздохнул Андрюшка. — Жалко!

— Вот зайцев ловить проще, — сказал дед, лукаво косясь из-под ершистых бровей.

— За шиворот?

— Зачем — за шиворот? Заяц сам в мешок прыгает.

— Да ну! — не поверил Андрюшка. Он этого никак не мог представить.

— Говорю тебе, стало быть, слушай.

— Зайцы тоже чебрец нюхали? — деловито спросил Андрюшка.

Он уже чувствовал себя человеком опытным, разбирающимся.

— Зайцу чебрец ни к чему, — степенно ответил дед. — Я зайца ловил на лук…

— На лук?! — ахнул Андрюшка. — Вот это здорово!.. Расскажи, дедушка, ну расскажи…

— Поздно уже, Андрей.

— Ну, дедушка…

— Я сказал, что отрезал. В другой раз.

— Трудно ждать, дедушка! — взволновался Андрюшка.

Дед Хоботька засмеялся:

— А ты, Андрей, задумайся, как лисиц по-новому ловить, — сказал он, — и не заметишь, как дождешься.

— Добре, дедушка, — Андрюшка поднялся и, крепко задумавшись, пошел домой, спотыкаясь на каждой кочке.

Всю неделю до воскресенья Андрюшка не знал покоя. Он приходил из школы, старательно готовил уроки (дед сказал, что не расскажет ни одной истории, если он получит хоть одну тройку), а потом бежал к плетню и высматривал деда. Его не было видно. Бабка Дашка всякий раз отвечала, что Хоботька на работе и вернется поздно вечером.

В воскресенье после обеда Андрюшка наконец увидел деда. Тот сосредоточенно тесал кол на пню и что-то напевал.

— Здорово ночевали, дедушка! — уважительно, как здоровались старики, поприветствовал его из-за плетня Андрюшка.

— Благодарствую, Андрей Иванович, благодарствую! — ответил дед Хоботька, ухмыльнувшись. — Заходи в гости.

Не успел дед оглянуться, как Андрюшка уже стоял перед ним.

— Через плетень? — с укоризной спросил дед Хоботька.

— Через плетень, — ответил Андрюшка, — так быстрей.

— Ишь ты! Не будь тороплив — будь памятлив, — сказал дед, продолжая работать. — Порешал задачи?

— Порешал, дедушка.

— Трудная наука?

— Ох, и трудная! Мы уже деление начали.

— Де-ле-ни-е?! — поразился дед. — Вот, значит, как! Что ж, деление, брат, штука важная. Без него в жизни и ни туды и ни сюды.

Дед затесал кол и прислонил к сараю.

— Ну, придумал, как поймать лису?

— Нет, дедушка, — горестно ответил Андрюшка и потупился, — думал, думал, а не надумал… Зайцы мешали…

— Зайцы? — удивился дед, — Какие зайцы?

— Да те, что вы на лук ловили. Разгадывал, как вы их поймали, а не разгадал… Замучился с ними, с зайцами.

— Эге, Андрей, — сказал дед, смеясь. — Зря ты гадал! Это трудней, чем деление. Догадка, хлопче, ума стоит… Садись, Андрей, в ногах правды нет. — Дед кивнул ему на скамеечку, а сам сел на пень и достал кисет.

Сгорая от нетерпения, Андрюшка сидел как на иголках.

— Ну, дедушка, рассказывайте, — попросил он.

Дед щурил глаза — то ли от солнца, то ли от улыбки — и сосредоточенно крутил цигарку. Во дворе было тихо и тепло. Под плетнем, на солнечной стороне, греблись куры.

— Сейчас, Андрей, сейчас, — сказал дед и, прикурив цигарку, начал рассказ: — Как-то вижу я: чистит моя Андреевна лук и плачет. Спрашиваю: «Чего ты, бабка, нюнькаешь?» — «Лук, — отвечает, — ноне злой удался». Я возьми да очисти одну луковицу и сам заплакал. Слеза бежит и бежит. Накинул полушубок и во двор вышел — глаза просвежить. Пока стоял на морозе, слезы на усах примерзли… Да-а… Задумался я: «А что, если заяц начнет плакать? У него вокруг глаз шерсть…»

Зима тогда, Андрей, жесткая стояла. Птица не выходила из сарая, а у коровы было воспаление легких. Снегу упало много. Все позасыпало с верхом: сады, озимку, лесополосы, все кусточки. Нечего, стало быть, кушать зайцам. Морозы крепкие, наст прочный, а у зайца копыт же нету — нечем разбить… Думал-думал я — да за мешок и на чердак. Нагреб луку с полмешка и — в двери, а бабка меня за полы. «Ты куда? — спрашивает. — На базар? Пока дойдешь до станции Каялы, тебя морозом заколодит!» — «Нет, — отвечаю, — не на базар я, а по зайцы». — «Ты с ума сошел!» — кричит она и не пускает. «Пусти, — говорю, — а то буря будет». Отпустила. Ушел я за второй бугор и там, где было над засыпанной лесополосой много заячьих следов, рассыпал лук дорожкой метров на тридцать. Вернулся домой, залез на печку отогреваться. Лежу и думаю: заяц не то чтоб лук, а все будет грызть с голоду. Голодного зайца шуба не греет. А лук — что? Лук — растение. Съедобное, значит, для них. Когда нечего есть, и жук в поле мясо. Так ведь, Андрей?

— Так, так! — зачарованно поддакнул Андрей.

— В тот год много зайцев развелось у нас. Пять гектаров молодого сада испортили, вредные звери… Во-от… Часа через два, стало быть, собрался я. Взял мешки, саночки и — айда за второй бугор. Подкрался, из-за сугроба глянул — елки-палки-моталки! — грызут зайцы лук! Штук сто их собралось. Грызут и плачут! Лук-то злой. Плачут, а слезы тут же намерзают на шерсти вокруг глаз, на ресницах. А мороз так жмет, аж синяя дымка висит над сугробами… Схрумает какой косоглазый луковицу, наощупок лапками найдет другую и снова хрустит, наедается… Есть-то ведь больше нечего. Голод — не тетка, пирожка не подсунет. Так ведь?

— Так, так! — поддакивает Андрюшка, боясь пропустить хотя бы одно слово деда.

«Ну, — говорю, — хватит полдневать! Прыгайте в мешок!» Заяц — зверь чуткий! Чует он, что иду, а не видит, с какой стороны к нему подбираюсь. Темнота у него перед глазами: ледышки мутные закрыли их. Скакнет он туда, сюда, с перепугу кувыркнется через сугроб, а я ему тут как раз и подставляю мешок. Он туда — прыг! Забьется в уголок и молчит. Другой ждет, пока за уши его не возьму. А какой задаст лататы, летит, как полоумный, километра два-три по кругу и опять — на то самое место, где лук ел, а я ему как раз там и подставлю мешок…

Ну ты, Андрей, сам знаешь, когда человек заблудится в темноте или в непогоду — он тоже по кругу бродит. Ходит-ходит и опять приходит на то место, откуда вышел. А почему? А потому, что у человека, как и у зайца, сердце вот тут, на левой стороне, и оно — тяжелое, а легкое — справа, оно легкое, и вот отчего человека и зайца на левую сторону заносит, когда он идет или бежит. А в потемках не видно, куда заносит, вот с перепугу потому-то и бегает человек или заяц по кругу…

— А что дальше было? — нетерпеливо спросил Андрей.

— Ну, что… Одни зайцы догадались — то, видно, были самые мудрые зайцы, — посдирали мутные ледышки с глаз лапками и убежали… Тридцать два зайца поймал я! Еле на саночках довез… А ты говоришь: «Да ну»… Вот тебе и «Да ну»!

— О-о! — застонал от восторга Андрюшка. — Вот это да! Вот это здорово!.. А что было дальше… с зайцами?

— Все было. — Старик усмехнулся. — Привез я зайцев домой, выпустил в бабкину кухню — тепло там, печка топится. Ледышки растаяли, зайцы все стали видеть. Увидели капусту под лавкой, набросились на нее — и нас не постеснялись, — мигом схрумали, морковку в углу увидали — полопали! Хотели и бураки поесть, да тут бабка моя взбунтовалась: «Филимон, куда хочешь девай эту голодную ораву — я овощей мало на зиму припасла!»

Ну, что мне было делать!

— Так вы бы мне сказали, у нас в погребе много бураков! — с укором сказал Андрюшка.

— Кто ж его знал, — ответил дед Хоботька и вдруг спросил: — Ты, Андрей, в цирке был?

— Был! Мы всем классом ездили в цирк.

— А видал, как там зайцы на барабанах барабанят?

— Видал, видал!

— Так то были мои зайцы. Я их в цирк отвез.

— О-о, а я не знал! Умные зайцы были, очень здорово барабанили! — Андрюшка с минуту сидел, задумчиво глядя в щербатый рот деда Хоботьки, потом спросил с надеждой: — Дедушка, вы и этой зимой будете ловить зайцев на лук?

Дед Хоботька сокрушенно покачал головой:

— Нет, Андрей, нельзя больше ловить зайцев на лук.

— Почему? — выдохнул Андрей.

— Зайцы, которые убежали, небось, рассказали другим про лук, а? И теперь они его есть не будут… Как ты думаешь?.. Вишь, какая закавыка! Надо придумать что-нибудь другое. Понял?

— А вы придумайте, дедушка, — Андрей с мольбой смотрел на деда Хоботьку.

— Давай-ка так, Андрей. Я себе буду думать, а ты себе. Вот и придумаем что-нибудь хитрое гуртом. Добре?

— Добре! — радостно ответил Андрей.

— Теперь айда по домам — солнце к вечеру…

— А про то, как казарок в пруду капканами ловили?! Ну, дедушка…

В это время до них донесся звонкий женский голос:

— А-а-ндре-ей!

— Э-э, видишь, зовут! В другой раз! Задачи-то, небось, не все порешал, а? Беги, Андрей, а то мать будет мылить тебя на суху руку. Прощевай. Если получишь хоть одну тройку, и во двор ко мне не заявляйся… Понял?

— Понял, — ответил Андрюшка и с большой неохотой пошел домой. Необычайные охотничьи похождения деда Хоботьки всколыхнули его фантазию, и вот теперь он изобретает в свободное от уроков время свои собственные способы охоты на лисиц и зайцев — охоты без ружья, по методу знаменитого охотника деда Хоботьки.

Андрюшка считает себя учеником деда Хоботьки, и теперь в хуторской школе часто слышат от него такие слова:

— Что ружье?! Чепуха… На сорок метров бах — и мимо! Надо головой стрелять.

Доброе начало

Хуторяне говорят, что Иван Егорович, заведующий клубом, нарочно вкопал пенек у афишного столба, чтобы, споткнувшись о него, прохожие обращали внимание на объявление.

Наверно, правду говорили хуторяне. Дед Хоботька, занятый своими мыслями, шел мимо клуба и так крепко ударился о пенек, что чуть было не упал. Ругая Ивана Егоровича неделикатными словами, вроде «суконный сын», «хай тебе грец», он поднял голову и прочитал: «Сегодня в восемь часов вечера в клубе состоится лекция «Алкоголизм и борьба с ним». После — концерт».

Дед Хоботька достал кисет и, закурив, посмотрел по сторонам. Хуторская улица была пустынной. Не с кем было переговорить.

— Вишь ты, какое дело! — сказал он задумчиво. — Месяц назад приезжал лектор — боролся с алкоголизмом — и ноне приезжает. А что толку-то?.. Пенек приспособил, умник, а не придумает что-нибудь против пьяниц!

Дед Хоботька потоптался перед афишей, сказал еще раз: «Вишь ты, какое дело» и пошел прочь, покачивая головой.

Лекция с концертом в хуторе Вербном — обычное явление. Полюбили хуторяне такие вечера и приходили в клуб все: от мала до велика.

И на этот раз зал был битком набит. В течение часа слушали лектора внимательно и равнодушно. Дед Хоботька вел себя неспокойно: ерзал в кресле и сердил соседей.

— Будут вопросы? — спросил Иван Егорович.

С минуту в зале стояла тишина, потом кресла заскрипели, раздались голоса:

— Все ясно!

— Мы понимающие.

— Начинай концерт!

Сказав про себя: «Наука учит только умного», дед поднялся, одернул пиджак и с ласковой ехидцей спросил:

— Я вот, граждане, узнать желаю, что делать будут с нашими местными алкоголиками, с этими самыми самоубийцами, как сказал доктор. Меры к ним какие судебные принимать будут аль начнут выселять из хутора?

В зале засмеялись:

— Придумает же — выселять!

— Тихо, Хоботька дело говорит.

Иван Егорович вышел из-за стола.

— Вопрос по существу, — сказал он довольно. — Я отвечу на него.

— Не разводи антимонию, Иван Егорович. Начинай концерт! — пробасил Платон Перетятько.

— Ты, милок, потерпи. Твоя судьба решаться будет, — сказал ехидно дед. Он, блестя лысиной под ярким электрическим светом, стоя ожидал ответа.

— Сядьте, — сказал Иван Егорович, и все поняли, что заведующий клубом рассчитывает говорить не меньше лектора.

— Конечно, товарищи, — начал он, — если дело до этого дойдет, то пьяниц и судить будут, и выселять. Однако прежде надо испытать на них одно суровое оружие — общественное мнение.

Иван Егорович грозно нахмурился, показывая, каким должно быть это мнение.

— Пьющие люди, как ни странно, — наши люди. — Он говорил, расхаживая по сцене: три шага налево, три направо. — Да, товарищи, это так. Но они попали под сквознячок чуждой идеологии… Простудились, так сказать…

— Ха-ха-ха! Верно сказал Иван, Егорович! — захохотал игриво настроенный кладовщик Раздрокин. — Простудишься, а потом болеешь на похмелье… Гы-гы-гык! — оборвал он смех, крепко поддетый под ребро локтем раздосадованной жены, Явдохи Петровны.

Иван Егорович сердито взглянул на Раздрокина и самоотверженно продолжал развивать свою мысль:

— …И их надо парить в бане общественного мнения до тех пор, пока не выпарится вся эта идеологическая простуда… этот пережиток проклятого прошлого. Вот так надо парить!

— У нас есть запарник! Возите алкоголиков к нам. Мы из них всю нечисть выпарим! — крикнули из ряда, где сидели доярки.

— Своего заведующего попарьте! — предложила тетя Мотя, птичница.

Бритый прямой затылок Платона Перетятько вмиг налился кровью и вспотел. Повернулся Платон через ряд к тете Моте, покосился из-под нависших век:

— Расщебеталась!

— А что, заело?

— Ум-на-я… У кур набралась?

— У-у, буйвол, отвернись!

Громовито прокатился над головами звучный бас вспыльчивой Явдохи Петровны:

— Палкой бы их, пьянчуг кислых, стыд потеряли.

Неуклюжий верзила Раздрокин сгорбился и, косясь на двери, пробормотал:

— Нарочно заманила в клуб, чертова баба!

Зал закипел, как чугунок с картошкой. Громко спорили у самой сцены:

— Ну, прямо как та резачка: че-че-че!.. И чем тебя точили, что ты такая гострая?! Ох, и баба же!..

— Нальется, как пузырек, вместо того чтоб жене на юбку-кофту набрать, идет, как паршивая овца мекает: «Име-е-ел бы я златые горы…» Да такой пьянчуга не то чтоб горы — хребты золотые пропьет…

— Отстань! Мужа своего учи… Нашлась агитаторша!

Страсти разгорались.

— Запретили бы водку!

— Нельзя — лекарство.

— …На похмелье.

— Выселить их к бисовой матери!

— Проголосуем! Кто за…

Иван Егорович сначала слушал споры, с упоением, потом рассердился. Закричал, заикаясь:

— Вид-дите! Слыш-шите, что творится в з-зале? А поч-чему? Почему, спрашиваю?

Притихли. Он стал говорить медленнее:

— Потому, что некоторые слушают лекции, а не воспринимают. До них не доходит. Сознание затемнено алкоголем…

Завклубом в упор смотрел на Раздрокина, который сидел в первом ряду. У того было такое состояние, будто вот-вот обрушится потолок на голову или крикнет Иван Егорович, указав на него: «Вот он, хватайте его, жулика!» Потом ни с того ни с сего в желудке у него застрекотало; Раздрокин боязливо дернулся и, скособочившись, кротко посмотрел на заведующего клубом.

Тот коротким взмахом руки сопровождал каждое свое слово:

— Мы, наше общество, колхозные люди и интеллигенция, не должны относиться терпимо к пьянству некоторых членов колхоза. Борьба за чистоту коммунистической морали и нравственности, борьба за здоровый быт — есть важная, основная часть общей борьбы за построение коммунизма! Товарищи, да время-то какое золотое наступило! Мы, колхозники, стали хозяевами прекрасной техники. Мы, хлеборобы, крылья получили. Это так. И наряду с этим — проявления пьянства в нашей среде. Хватит! Мы должны покончить с ним раз и навсегда! Так я говорю?

— Так! — от дружного выдоха колхозников, казалось, замигали лампочки.

— Есть еще вопросы? — спросил Иван Егорович, не ожидая, когда уляжется волнение. — Прошу на трибуну.

В зале настороженно притихли. Никто не поднимал руки. И неожиданно снова встал дед Хоботька.

— Граждане! — сказал он возбужденно. — Не надо больше спрашивать! Мы задаем вопросы тридцать годов подряд, а пользы нема. Была у деда докука до внука… Иван Егорович, ставь на повестку дня собрание против алкоголизма!.. Президиум законный избрать, за стол посадить… честь по чести. Я предлагаю тебя, бригадира Кавуна и Мотрю-птичницу… Объявляю голосование!

Зал загудел, как разбуженный улей:

— Какое собрание?!

— Что он еще придумал?

— Тише, тише, дело нужное!

Иван Егорович на минутку опешил, но, быстро оценив мысль деда, прокричал, покрывая шум:

— Кто за предложение деда Хоботьки, прошу голосовать!

Руки подняли почти все. Бригадир, недоуменно разводя руками, стал пробираться к сцене; за ним пошла всегда уверенная в себе тетя Мотя.

Дед Хоботька, разглаживая бороду, двинулся следом.

Сергей Куродумов, парень-забияка, лихой тракторист, схватил его за полу пиджака:

— А мы тебя не выбирали в президиум! Самозванцев нам не надо…

Старик ударил его по руке.

— Отцепись, шалопутный! Я сейчас про тебя собранию расскажу.

Он вышел на сцену, погладил лысину и бросил в зал:

— Граждане, лектор и завклубом не задевали наших хуторян. А я задену… Кузьма, записывай в протокол, — обратился он к бригадиру. — Вы думаете, я не пью? Вы думаете, я цаца какая, что и в рот не беру?! Беру — перед обедом. На работе — на сторожевании или около бычат — того у меня не бывает! Упаси боже! Никто меня выпитым не видел, даже жена…

Опять в зале плещет прибойная волна голосов и смеха:

— А кума видела?

— Хитришь, дед Хоботька!

— Граждане, не волнуйтесь! Я дальше скажу… Платон Батькович запивает? Запивает, страдалец, тянет собственную самогонку… Я как-то спрашиваю его: «Пьешь, — говорю, — Платон, бедняга?» — «Ги, — отвечает, — и курица пьет…»

Собрание грохнуло таким ядреным смехом, что загудели струнные инструменты в комнате кружковой работы.

Борода деда Хоботьки вдруг яростно задрожала.

— А чему ты смеешься, Илларион Матвеевич? — обратился он к фуражиру Кузину, сидевшему недалеко от сцены. — Не смейся, братку чужой сестрице: своя в девицах… Ты расскажи, как тебя бугай на рога взял, когда ты на ферму выпитый пришел!.. Что молчишь?!

Илларион Матвеевич опустил голову и что-то спешно забормотал себе под нос, словно творил заклинания от злого языка и глаза.

— Он, граждане, чуть не утонул по пьяной причине в силосной яме после дождя, — продолжал обличать его дед Хоботька. — А прошлой ночью допился до чертиков и поднял тарарам в хуторе… У кого он утей потоптал?

— У меня, — смущенно отозвалась бабка Свиридониха. — Шесть утей как не бывало.

— Вот вам уже хулиганство. До ручки дожил Илларион Матвеевич на старости лет! Можно пришить ему статью у-ге-ка, — дед Хоботька скрестил пальцы, — и до свиданья, граждане хуторяне!..

На этот раз смеялся даже всегда сдержанный бригадир. Большой и могучий, он весь трясся, держась за стол, словно боялся упасть со стула. Стол возбужденно подрагивал и стучал ножками, на нем опасно закачался графин с водой. Тетя Мотя, закрываясь уголком платка, придержала его.

— Мы, граждане, пришли сюда не хихишки справлять, — обиделся дед. — Тут дело сурьезное… Невинно вино — виновато пьянство… Старики помнят, жил тут такой Конобеев. Он от водки сгорел. У него дети были все испорченные: сын — блажной, дочка — дурочка. И ты, Серега, не смейся, тут научно доказано!.. Наследство… Ты, молодой, это запомни, а то я не раз видел, как тебя расстилало стежкой по дорожке… Из чайной выходишь и домой про запас берешь той самой, что под плетень кладет…

— Да он уже закаялся с тех пор, как трактор в яму свалил, — крикнул кто-то из последних рядов.

— Зарекся да закаялся от воскресенья до поднесенья. Угробил, суконный сын, технику. Насчитать бы тебе грошей, чтоб лет на десять хватило платить, — сказал дед Хоботька.

— Ему насчитали — шесть тысяч. Платит, — услышал он, сходя со сцены.

— Продолжим, товарищи! — предложил Иван Егорович. — Прошу.

Дед Хоботька после выступления сидел в толпе неприметно. Он даже пытался подремать. Но когда тетя Мотя попросила слова, он встрепенулся, пригладил усы и пробубнил одобрительно:

— Вишь ты, какое дело! Мотря — баба боевая!

Птичница поднялась из-за стола.

— Я, может, плохо говорю, — начала она, — но скажу прямо! У нас пьянство допускается потому, что мы смотрим в зубы пьянчужкам. А их надо бить по зубам, как сегодня дед Хоботька бил. Посмотрите, какой красный Платон Перетятько! И ему, бессовестному Платону, стыдно перед народом! Когда Платон три дня без просыпу пьянствовал на пасху, десять телят замокло в открытом базу…

— Тю, отчепись! — огрызнулся Платон, и тут же пожалел, что подал голос.

Женщины навалились на него:

— А ты не тюкай, бесстыжая рожа!

— Слушай, не кобенись!

— Верно говорит Матрена.

— …куры болели, зря ходила за рыбьим жиром — кладовщик Раздрокин целую неделю у тещи праздновал. Штрафовать надо на трудодни алкоголиков несчастных!..

— Правильно!

— Нехай почухаются!

— Наш бригадир хоть бы хны. Надо прикрутить гайку… Чуешь, Кузьма Свиридович?

— Чую, чую, Матрена, — отозвался бригадир.

— И вообще, — добавила она, — Раздрокина надо вытурить из кладовой. И Платона Перетятько! Ставлю на голосование.

И села за стол.

Дело принимало крутой оборот. Даже дед Хоботька в затруднении покрутил головой.

Пригнувшись к столу, Кузьма Свиридович сказал с укоризной:

— Ну, ты это, Матрена, зря. Узелок завязала — до утра не развяжем.

Тетя Мотя вспыхнула:

— Дружков жалеешь? Развяжем! Видишь, сколько женщин в зале?

Тот скривился, как от горького:

— Ладно, ладно, Матрена. Успокойся. Тебя только зацепи… Иван Егорович, давай закруг… — и не договорил.

Словно плотину прорвало половодье — дружно зашумели женщины:

— Не крути хвостом, Кузьма Свиридович!

— Выгнать обоих к такой-то…

— Тише, тише, говорю!

Бригадир поднялся, пожал широкими плечами, сказал весомо:

— Нельзя, товарищи. Не имеем права. Это функции правления: снимать, назначать…

Его слова вызвали бурю в зале:

— Как так — нельзя?!

— А собрание колхозников — это тебе что?

— Что же это такое, Кузьма?! — сказал, поднимаясь, механик бригады, секретарь партийной организации Максим Данилович Григораш. Все притихли. — Куда ты хочешь повернуть собрание? Про функции не упоминай, не наводи тень на плетень. Собрание колхозников — сила и власть. Понял? Люди перестали терпеть пьяниц — вот что самое главное. Надо кончать со старинкой. Понял?.. Да что там говорить, объявляй голосование, Иван Егорович!

Тетя Мотя, вызывающе глядя в зал, сказала:

— Кто честный, тот проголосует.

Заведующий клубом поднял руку:

— Поступило предложение: освободить Раздрокина от кладовой и Перетятько — от фермы. Других предложений не поступило.

— Есть предложение! — крикнул кузнец Лоенко. — Раздрокина поставить молотобойцем.

— Верно! — подтвердили в зале. — Хороший будет молотобоец!

— Тише, голосуем. — Иван Егорович успокаивающе помахал руками. — Кто за — прошу…

Руки сидящих потянулись вверх. Кузьма Свиридович медлил. Поднять или не поднять руку? Все глаза — на него. Ничего нельзя было поделать со своей совестью на виду у всей бригады. Поднял и вздохнул облегченно. Подумал: «Хватит нянчиться с перетятьками! Ну их к чертям собачьим!»

Тетя Мотя подмигнула ему:

— А ты говорил — узелок… Подумаешь — беда! Развязали…

— Будут еще выступления? — спросил Иван Егорович.

Явдоха Петровна крикнула, будто в большой барабан ударила:

— Не будут! Не бу-удут!

Всем все было ясно. Концерт перенесли на следующий день.

Собрание кончилось, но в зале и на улице еще группировались колхозники. Слышался оживленный разговор:

— Дал чесу дед Хоботька!

— Выселить, говорит, геть из хутора алкоголиков — и все тут! Взбаламутил народ, теперь хоть из хаты не выходи…

— Доброе начало полдела откачало. Так и выведем пьянчуг в своей бригаде.

Светила полная луна, сверкал иней под ногами. Девушки, взявшись под руки, уносили песню в край хутора, к речке Кагальничке.

Дед Хоботька не спеша следовал за песней, улыбался в усы и удовлетворенно говорил:

— Вишь ты, как дело обернулось! Взялись хуторяне за пьяниц! Круто берут. Молодцы!.. А все-таки Мотря — баба боевая!

Себя дед Хоботька считал совершенно непричастным к тому, что произошло в клубе после лекции «Алкоголизм и борьба с ним».

1958

Загрузка...