Машка

Я читал студентам лекцию по проблемам конструирования думающих машин и неожиданно потерял сознание.

Врачам скорой помощи я доставил немало хлопот. Сознание вернулось только на следующий день — зыбкое сумеречное ощущение внешнего мира. Прошло порядочно времени, прежде чем я начал нормально соображать и вспомнил, что со мной произошло.

— Инсульт, — сказал профессор, — инсульт, молодой человек. Кровоизлияние в мозг. Будем считать, что вам здорово повезло. Могло окончиться гораздо хуже. Не пугаю, предупреждаю на будущее… Конечно, есть явления раннего склероза, но главная причина — перенапряжение нервной системы. Неаккуратно думаете. Да, да, молодой человек, неаккуратно! Перегружаетесь… Перегружать можно руки, ноги, словом — мышечную систему. А нервную — нужно упрашивать. Да, да! Вежливо упрашивать и прислушиваться, когда она отвечает: нет! А мы не слушаем… Голова, небось побаливала по утрам?

Профессору было, вероятно, за шестьдесят; но и мне было уже за тридцать, молодым человеком я себя никак не считал, и слова профессора показались мне обидными.

— Не помню, сказал я и отвернулся к стене.

Согласен, мое поведение можно назвать хамским, что там ни говори, а врачебное искусство профессора спасло мне жизнь. Но всем известно, что благодарность — крайне нестойкое качество человеческой натуры… разумеется, я говорю это не для оправдания.

Профессор был прав: уставал я в институте порядочно. Лекции стоили мне значительно большего труда, чем я вначале предполагал. И не только потому, что материал по основам машинной логики был нов и не было проверенной методики его преподавания. Это бы еще ничего.

Главная трудность появилась в другом.

Единственным учебным пособием для студентов по моей дисциплине оказалась книга Аркадия Ненашева — бывшего доцента Института Проблемной Физики. Я говорю; бывшего, потому что он уже там не работал, а перевелся в Институт нейрофизики. Мне рассказывали, что Ненашев вел весьма интересное исследование биотоков мозга. Ничего удивительного в том я не находил, хотя Ненашев был кибернетик — мозг тоже можно рассматривать как счетно-анализирующую машину, созданную с высокой степенью совершенства.

Мы с Ненашевым вместе закончили институт. Только я по окончании поехал в Камбоджу, на практическую работу, даже не совсем по специальности. Ненашев остался в аспирантуре. Когда я вернулся, он уже успел написать упомянутый учебник и защитить по нему диссертацию. Кибернетик он был способный, и учебник у него получился весьма солидный, доводы выглядели убедительно… если стать на позицию автора.

Декан института рекомендовал мне в лекциях придерживаться материала и тезисов данного учебника.

Вот с этим-то я согласиться не мог.

Чтобы быть верно понятым, мне придется рассказать о Ненашеве подробнее.

Друзьями мы не были: у Ненашева, насколько я знаю, вообще не имелось друзей, он был слишком рационален и расчетлив для этого. Волею случая я оказался его соседом в комнате институтского общежития. Поговорить он любил, слушать его было интересно. Вот только его принципы, вернее, полная беспринципность в науке часто меня возмущала, и тогда мы свирепо и запальчиво спорили,

Ненашев рассуждал примерно так:

— Не дело ученого решать моральные проблемы. Его не хватит на все. Его дело — поиск. Он ищет новое, делает открытие. А люди потом пусть сами разбираются: гуманно его открытие или нет. Это занятие философа или писателя.

Я возражал:

— Мы столько натворили на планете, и все с позиции науки и прогресса, что порой уже и сами недовольны результатами своей лихорадочной деятельности. Я не противник поиска, конечно, человек не может стоять на месте, он всегда идет вперед, ищет новое, повинуясь извечной потребности своего ума. Но современному человеку уже мало быть умным. Ему пора стать мудрым. Особенно, если он ученый и работает на переднем крае науки. Настоящий ученый сейчас обязан быть гуманистом.

— Никто пока не может объяснить, — толковал Ненашев, — в чем смысл существования человечества, этой мыслящей плесени на поверхности глиняного шарика, — он любил громкую фразу, — плесени, которая появилась неведомо когда и живет неизвестно для чего. Гуманитарные науки всегда оперируют здесь весьма условными неубедительными понятиями,

— Твоими словами, — возражал я, — можно оправдать ученых, которые в зарубежных лабораториях ищут новые вредоносные бактерии для войны, вместо того, чтобы уничтожать существующих.

— Что ж, — соглашался Ненашев, — вывести новую бактерию — это уже научный подвиг, если оставить в стороне моральные проблемы. Но ученый не виноват, что мир так неустроен и любое изобретение можно использовать и на благо и во вред.

— Но ученый обязан об этом помнить, — настаивал я. — Нельзя, чтобы его любознательность открыла ящик Пандоры. Когда народы мира составят дружную семью, всякое открытие будет только на благо. Пока мир напоминает бочку с порохом, ученый не должен изобретать спичку.

— А что он должен делать? — спрашивал Ненашев. — Работать дворником?

— Изобретать огнетушитель, — говорил я.

Если в спорах и рождается истина, то обычно ее никогда не замечают в азарте полемики. Разгорячившись, Ненашев начинал язвить, я — грубить. После этого мы не разговаривали по нескольку дней. Это явилось причиной нашего взаимного охлаждения, Ненашев стал мне совсем неприятен, вероятно, я ему тоже, и каждый из нас нашел себе другого соседа.

В своем учебнике по машинной логике Ненашев проводил ту же идею, если можно так сказать — «внеморальности» научного поиска. Я же считал, что есть задачи, решение которых нельзя доверять машине (а к слову сказать, и Ненашеву). Поэтому в своих лекциях я пытался внести поправки к материалу учебника. Кое у кого из членов Ученого Совета это вызвало недовольство: там были сторонники «ненашевской» теории. Да и студентам не очень нравились мои конспекты: им не хватало художественного блеска ненашевских заключений.

Но я не сдавался.

Днем читал лекции, ночами их готовил. На сон и отдых времени оставалось мало. Я стал принимать нейростимуляторы. Таким образом, уверенно двигался к своей катастрофе. Предугадать ее было нетрудно, стоило только немножко поразмыслить над тем, что же я делаю.

Глупо, конечно. Я читал лекции о том, как научить думать машину, и не сумел подумать о себе…


В больнице я пролежал четыре месяца. Точнее — сто двадцать два дня. Левая рука оказалась полупарализованной, потребовалось длительное лечение электротоками и массажем, пока она не начала как следует двигаться. Некоторая скованность в ней осталась.

Тем временем наступила весна.

На столике у моей кровати появились букетики полевых цветов. Цветы приносили студентки, нередко навещавшие меня; жена приносила обычно консервированные ягоды, ранние фрукты — витамины.

Когда я вошел в кабинет главного врача, профессор стоял возле открытого окна и с видимым удовольствием разглядывал старый тополь, раскинувший свои корявые ветви, покрытые молодыми, только что распустившимися листочками.

Профессор обернулся ко мне и кивнул за окно:

— Хорошо?

Он ожидал подтверждения. На мой взгляд, там было сыро, холодно — и только.

Я промолчал.

Профессор отошел от окна, предложил мне сесть и сел сам. Быстро перелистал историю болезни — возможно, мою, я не разглядел — и небрежно толкнул ее на угол стола.

— Мы решили вас выписать, — сказал он. — Хотя вы и не вполне здоровы, но наша помощь вам уже не нужна. Медицина, как говорят, исчерпала все возможности. Клиника сделала, что могла. Признайтесь, вам уже у нас надоело?

Я признался.

— Вот-вот. Я и сам вижу, что надоело. Конечно, вам нужно продолжать лечение, только не у нас. Вашей нервной системе требуются естественные стимуляторы. Мы вас выпишем, а вы уезжайте из города,

— В санаторий?

— Нет, санаторий я бы не советовал. Там слишком шумно. Много народа, общество, споры-разговоры, шахматы. Преферанс, чего доброго. Поезжайте в деревню. В любую деревню, лишь бы там было много солнца, воздуха и тишины. И никакой науки. Это самое главное. Умственная работа вам абсолютно противопоказана. Спиртные напитки для вас тоже яд, но рюмка водки вам повредит меньше, чем хорошая задача по математике. Запомните?

— Это надолго?

— Ну, полгода, год — в зависимости от того, как будет восстанавливаться ваша нервная система. Вы, кажется, были преподавателем?

— Да, был, — ответил я. — Кажется, был.

— Ну-ну! Не нужно так. Вы еще успеете стать профессором, воспитаете себе достойную смену… Все это у вас будет. Но будет потом. А пока: «цветы, любовь, деревня, праздность!., и far niente ваш закон…» — довольно бойко процитировал профессор. — Вы парное молоко пьете?

— Сроду не пил, — сказал я.

— Вот как?.. Но вы попробуйте, может, понравится. Для меня парное молоко лучше шампанского… А грибы собирать любите?

— Терпеть не могу.

— Весьма жаль. Такое хорошее занятие. Грузди — например. Груздь найти, знаете, не просто. Дедукция нужна, да! Идешь, смотришь: под сосной хвоя как будто ровная, только хвоинки чуть встопорщились, и уже чувствуешь: есть! Ковырнешь, а они гам… рядышком, желтоватые чуть, знаете, как старинная слоновая кость…

Я с трудом сдержал зевоту.

— Так… — оборвал профессор — Значит, мы вас выписываем. Вы телефон, на всякий случай, мне оставьте.

— Домашний?

— Конечно. Зачем мне служебный.

Я почувствовал какой-то подвох. Но, в конце концов, профессор мог найти номер телефона в справочнике.

За все время моей «взрослой» жизни я ни разу не отдыхал «на природе». Привык к услугам коммунального комфорта, и жизнь без ванной представлялась мне несчастьем. Поэтому, вопреки желанию профессора, я все же поехал бы отдыхать куда-нибудь в приморский городок. Снял бы комнату с видом на море. Конечно, с ванной и телевизором… Но я недооценивал профессора. Он позвонил моей жене.

Жена редко вмешивалась в мои дела. Но если вмешивалась, я подчинялся. Так было легче…


Поселок назывался не то Сосновка, не то Пихтовка, а может быть, Осиповка — ему одинаково подошло бы любое из этих названий. В лесной глуши, за полтысячи километров от города. Попасть туда можно было, только используя все виды транспорта, от самолета до попутной автомашины. Кто-то из знакомых моей общительной жены имел знакомых в этом поселке. Все остальное уже не составило проблемы.

В поселке находилось десятка три бревенчатых домиков плюс одна птицеферма, которая и оправдывала его существование на свете.

Понятно, ни ванн, ни унитазов в поселке в помине не было. Деревянная будочка во дворе напоминала фиговый листок… Водопровода тоже не было. Зато рекомендованное профессором имелось, на мой взгляд, даже с избытком.

Вот электричество было, высоковольтная линия проходила неподалеку от поселка.

Квадратную избу дощатая переборка делила пополам. В одной половине поместился я, в другой моя хозяйка — женщина средних лет и кубического телосложения. Имя у нее было длинное: Олимпиада Феоктистовна. Впрочем, она не возражала, когда ее называли просто Липой. Работала Липа на птицеферме и на своем огороде, занята была целыми днями, уходила, когда я спал, и возвращалась, когда я читал в постели перед сном. Был у нее муж — крупный, под стать ей, мужчина; не то егерь, не то лесник — он мне говорил, но я толком не понял, — словом, имел отношение и к лесу, и к охоте. Над их кроватью так и висела старая, очевидно, отслужившая двустволка, но сам ее хозяин жил где-то на кордоне и дома ночевал раз-два в неделю.

С утра я уходил в лес. Собирал на опушках землянику, если попадала, и тут же отправлял ее в рот. Когда не очень одолевали комары, усаживался на подходящий пенек и читал сколько мог.

В середине дня, накормив свою куриную семью, Липа забегала домой и кормила меня. Питались мы, в основном, «а-ля натюрель» — яйца, сметана, молоко, овощи с огорода, свежий мед — меня это вполне устраивало: следуя совету Остапа Бендера, я не делал из еды культа.

Духовную пищу, по мере надобности, я покупал в местном ларьке, где наряду с мылом, сахаром, спичками и прочими предметами бакалеи и ширпотреба имелись и книжки. Продавщица, кокетливая бойкая блондиночка — чуть потемнее платины и посветлее соломы, раз в неделю привозила из районного села периодическую литературу, какая попадалась ей под руку. Я читал все подряд… Продавщицу звали Санечка — меня никто с ней не знакомил, просто я слышал, что ее так зовут.

Так я и жил: без ванной, без свежих газет, даже без отрывного календаря, не зная, какое сегодня число и какой завтра день недели.

Могло ли мне прийти в голову, что именно здесь, в этом, обойденном стремительным бегом времени, поселке, где отроду ничего не случалось, да и не могло случиться, я стану свидетелем невероятной истории, точку в которой, по всем правилам чеховской драматургии, поставит старая двустволка лесника…


Как многие значительные события, все началось с мелкого случайного факта: нам почему-то не принесли молока.

Липа торопилась к своим курам и попросила меня самого сходить за молоком. Это недалеко, объяснила она, последняя изба по улице, а фамилия хозяина коровы — Ненашев. Липа подала мне алюминиевый бидончик; мне показалось, что она хотела что-то сказать, но не сказала и ушла. А я усмехнулся тому, что меня и здесь не оставляет фамилия, которой я был обязан в институте многими неприятностями.

Старый бревенчатый домишко стоял в стороне у поселка, у самого леса. Из-под позеленевшей дощатой крыши, как из-под нахлобученной шапки, выглядывали маленькие, словно прищуренные окошечки. Перед окошками буйно росла корявая растрепанная черемуха.

При некотором воображении можно было представить, что именно в таком домишке могла жить Баба Яга. Или Кащей Бессмертный. А может быть, и Соловей-разбойник. Хотя Кащей Бессмертный жил во дворце, а Соловей-разбойник в дупле старого дуба и, следовательно, был не сибирского происхождения.

Домишко принадлежал к миру легенд. Но и я, в свою очередь, был легендой для того мира. На мне костюм из синтетики, — Кащей Бессмертный не смог бы купить его ни за какие свои сокровища. Мой алюминиевый бидончик для Бабы Яги оказался бы большим чудом, нежели для меня ее летающая ступа. Я разглядывал домишко, который, казалось, не мог существовать в мире, где есть полупроводники, атомные станции, телевизоры, и ощущал какое-то непонятное беспокойство.

Алюминиевый бидончик в руках, наконец, вернул меня к ощущению реального — я же пришел за молоком. Я подошел к калитке, толкнул ее. Она не открылась.

Я постучал. Мне никто не ответил.

На калитке не было ни ручки, ни какого-либо затвора. Из дырочки в доске торчал засаленный кончик ремешка. Я потянул за него неуверенно. Что-то лязгнуло, калитка приоткрылась.

Я шагнул в ограду и остановился.

Под навесом возле крыльца, которое вело к дверям домика, стояла здоровенная корова, белая с рыжими пятнами. Пережевывая жвачку, она смотрела в мою сторону, наклонив вперед большие лирообразные рога.

Рога были отличные, с черными острыми концами. Я попятился за калитку.

Корова перестала жевать и миролюбиво качнула головой, как бы приглашая меня войти. Я никогда не имел дела с коровами; за последние двадцать лет встречался с ними только на экранах телевизора и кино. Однако некоторые сцены из жизни испанских тореро мне запомнились, правда, там действовали быки, а не коровы. Но кто их знает…

Подойти к крыльцу я не решился и сказал громко:

— Хозяева дома?

В доме было тихо. Корова странно замотала головой, как бы отгоняя мух.

— Есть кто-нибудь?

Корова опять покачала головой. Я пригляделся к пей.

— Значит, хозяина дома нет?

Корова утвердительно мыкнула коротко что-то вроде: «нну!».

Мне уже не трудно было вообразить, что она сказала «нет». Я хотел было спросить, где же ее хозяин, но тут до меня наконец дошло, что я веду себя по-идиотски.

— Так-так… — пробормотал я. — Значит, нет…

— Н-ну! Н-ну! — подтвердила корова.

Я выскользнул в ворота, захлопнул за собой калитку. Некоторое время отупело разглядывал кончик ремешка, торчавший из дырочки в доске. Потом машинально приподнял крышку бидончика, ожидая увидеть там молоко: окаянная корова вышибла меня из проторенной колеи реального восприятия окружающего. Мне захотелось открыть калитку и заглянуть в ограду.

Может быть, коровы там и не было?..

Тут я услышал тяжелые размеренные шаги. Они приблизились к калитке. Затем до меня донесся глубокий шумный вздох. Я переложил проволочную дужку бидона из одной руки в другую, достал платок и вытер вспотевшую ладонь.

И тут услышал свое имя.

Я вздрогнул.

Уставился на калитку. Повернулся резко… и уперся взглядом в Ненашева.

Пожалуй, было бы менее удивительным встретить здесь Кащея Бессмертного — о нем я хоть думал только что.

Я молча разглядывал Ненашева: зеленые насмешливые глаза, неправильный рот, нос чуть приплюснутый — в молодости Ненашев занимался боксом, спутать его лицо с другим было невозможно, оно запоминалось сразу и навечно.

Одет он был в вельветовый пиджак, мятые брюки. В руках держал сетку с двумя булками хлеба, черного ржаного хлеба из ларька.

— Ты что, ты меня не узнаешь? — спросил он.

Уверен, нам никогда не удастся так запрограммировать думающую машину, чтобы она сравнялась с человеческим мозгом по способности обобщать столько далеких по смыслу явлений и ассоциаций. Эта странная корова, присутствие Ненашева, его последнее увлечение нейрофизикой — все это мгновенно суммировалось в аналитической цени моего мозга. Догадка родилась, перевести ее в связную мысль было только вопросом времени…

— Аркадий? — сказал я.

Он опустил сетку с хлебом прямо на землю, обнял меня. Ответить ему тем же мне помешал бидон.

— Ты ко мне? — спросил Ненашев и увидел бидончик. — Заходил?

Сетка с хлебом лежала у его ног, я поднял ее.

— Хлеб бросил…

— Ничего, это Машке, — он взял у меня сетку, шагнул к воротам. — Проходи!

Корова встретила нас у калитки. Она подняла морду и улыбнулась Ненашеву. Именно улыбнулась — выражение ее глаз было таковым. И улыбка не показалась мне ни уродливой, ни карикатурной… Вспомните, как у Тургенева улыбаются собаки…

— Машка, — сказал Ненашев. — Познакомься. Это мой друг.

Машка взглянула на меня приветливо и сказала свое «Н-ну!», что могло означать: «Очень приятно, мы уже встречались!»

Ненашев так ее и понял.

— Вы уже разговаривали?

Я сделал неопределенный жест. Машка утвердительно качнула головой. Потом сильно раздула ноздри, втянула воздух и подвинулась к сумке с хлебом. Ненашев отломил горбушку, Машка ловко захватила ее языком и зажевала, причмокивая. Ненашев пошлепал ее… я не знаю, как это называется у коровы, у человека это щека. Потом он почесал у нее под челюстью. Машка перестала жевать, вытянула шею и блаженно зажмурилась.

— Любит, подлая!

Он легонько щелкнул Машку по носу и тут же вытер руку о штаны.

— Как она тебе нравится? — и добавил тихо: — Говори по-английски, она не поймет.

Я не знал, что ответить и по-английски. Я уже нашел словесное определение своей догадки, только не мог ему поверить. Машка перестала жевать, в ее глазах появилось выражение задумчивости, она переступила задними ногами…

— Машка!.. — выразительно произнес Ненашев.

Он усмехнулся. Машка зажмурилась — мне хочется сказать: сконфузилась — и побрела куда-то за загородку.

Ненашев поглядел на меня, расхохотался весело и похлопал по плечу.

— Догадываешься?.. Пойдем присядем на крыльце, расскажу.


Я вернулся от Ненашева поздно вечером.

Липе сказал, что молоко будем брать в другом месте. Конечно, я не объяснил причины, и мое решение могло показаться странным. Но Липа, вероятно, подумала, что я слишком хорошо отметил встречу с приятелем — в ее понятии странные поступки могли делать только пьяные люди, — она не стала меня расспрашивать.

Ночью я долго не мог уснуть. Лежал и думал о Машке, и о Ненашеве, и о его открытии, дьявольски остроумном… и опасном, как изобретение пороха.

Разумеется, мне было известно, как нейробиологи сумели проникнуть в тайны рождения эмоций. Электрические импульсы, точно нацеленные на определенные участки мозга, вызывали у подопытного животного ощущение радости, страха, наслаждения. Но все это были детские игрушки…

Ненашев научил корову думать и говорить.

…Свой аппарат он назвал «энцефалограф-дешифратор условных рефлексов» — название тоже весьма условное. Назначение аппарата было куда более сложным.

В нейробионике я разбирался весьма посредственно, поэтому попросил Ненашева придерживаться в своих объяснениях популярной формы изложения. Насколько я понял, главною деталью аппарата являлся приемник-генератор модулированных волн. Посредством его можно было не только записывать токи мозга, но и подать обратно в мозг соответствующим образом составленную энцефалограмму, и в сознании возникнут зрительный образ, стремление к действию или отвлеченная мысль.

Аппарат Ненашев построил еще в Институте нейробионики. Первые опыты проводил строго конспиративно.

Никто не ведал, чем он занимался за дверями своей лаборатории, всегда закрытыми на ключ.

Пробудить в мозгу животного способность связно оперировать условными понятиями — значило поставить это животное на ту же ступеньку, на которой стоит человек. Ненашев не зря опасался, что сотрудники института могут возбудить общественное мнение и ему, Ненашеву, запретят заниматься рискованными экспериментами над разумом.

Если бы это зависело от меня, я бы запретил…

— Поэтому я и забрался в такую глушь, — рассказывал Ненашев. — Числюсь ветеринаром — все же в медицинском институте работал — принимаю роды у коров, лечу кур на птицеферме. В свободное время занимаюсь научными исследованиями. Какими? Никто меня не спрашивает. А если и спросят, найду, что ответить.

Ненашев был откровенен. Он понимал, что я безопасный слушатель и не смогу ему помешать. Да и поздно было чему-либо мешать…

— Когда я сюда приехал, колхоз выделил мне корову. Для молока, разумеется. Но именно Машка подошла для опытов как нельзя более. У неё спокойный характер, отлично сбалансированная нервная система, не склонная к неврозам, хорошие тормоза. Это очень важно — хорошие тормоза, — у Машки могут возникнуть всяческие нежелательные эмоции.

Он так и назвал их: «нежелательные эмоции» — те чисто человеческие чувства отчаяния, безнадежности, которые неминуемо появятся у Машки, когда она начнет понимать, что она такое есть и что ее ждет в будущем. Примерно те же самые «эмоции» появились бы у Ненашева, если бы он каким-то злым чудом вдруг получил рога, копыта и хвост и, превратившись в корову, понял бы, что отныне его место в коровьем стаде, что хотя он продолжает думать как человек, но мир человеческих радостей для него потерян навсегда.

— Кроме всего, — продолжал Ненашев, — у Машки на рогах удобно крепился мой аппарат. По конструктивным особенностям он должен находиться непосредственно возле головы, игольчатые электроды вкалываются в кожу…

Здесь он опять забрался в дебри нейробионики. Я его не перебивал; не разбираясь в деталях, я все же понял основное.

Ненашеву удалось выделить и записать на своем дешифраторе элементарные биотоки, которые вызывают в Машкином мозгу элементарные образы. Пользуясь такими элементами, как азбукой, он остроумно составил целые фразы, записал их на микропленке и через передатчик дешифратора посылал Машке обратно в мозг.

— Ты представить себе не можешь, какая это оказалась нудная, кропотливая работа. День за днем я штурмовал Машкино сознание и не получал ответа. Казалось, я стучусь в дом, где никого нет и некому открыть мне дверь. Уже собирался все бросить к чертям собачьим, отдать Машку обратно в стадо…

Я подумал, как было бы хорошо для Машки вернуться в свой бездумный мир и безмятежно по вечерам пережевывать свою жвачку.

— Но трудно оказалось освоить только первую фразу. Потом процесс познания пошел лавинообразно. Память у Машки оказалась великолепной, она все запоминала с первого раза…

Машка вышла из-за перегородки и стояла в отдалении, прислушиваясь к нашему разговору. Кажется, ей очень хотелось подойти к нам, но она не решалась. Может быть, боялась нам помешать?

Ненашев наконец заметил ее и оборвал свои объяснения.

— Хватит теории! Машка, покажи сама, что ты можешь. Пригласи гостя к себе.

Машка радостно «нукнула», закивала головой и направилась к бревенчатому сарайчику под навесом рядом с крыльцом.

Перед дверями лежал щетинистый коврик. Прежде чем войти, Машка вытерла ноги, точнее говоря — копыта. Она вытирала их по очереди, все четыре копыта, и на это стоило посмотреть.

В сарайчике пахло травой и молоком. Было чисто, Машка выполняла основные правила гигиены, как это делает, скажем, собака. Возле дверей стояла простая сосновая табуретка, — вероятно, для Ненашева. В углу лежал соломенный плетеный матрас, на котором, должно быть, спала Машка. В решетчатых яслях лежала охапка травы.

В углу над яслями висел тихо бормочущий динамик. Я прислушался: передавали последние известия.

Ненашев опять ухмыльнулся.

— Машка слушает, — сказал он. — Очень любит. Особенно детские передачи. Более сложные вещи вызывают у нее много вопросов, и мне надоедает их разъяснять.

— Ты ее понимаешь?

— Конечно. Она умеет говорить.

Я уже перестал удивляться.

— Она весьма связно выражает простые мысли, — продолжал Ненашев. — Произносить слова не может, в русском языке слишком много согласных и шипящих. Легче было бы обучить ее не русскому, а скажем, полинезийскому языку — там почти одни гласные. Поэтому я пристроил к дешифратору специально сконструированный ларингофон.

На полке у входа — я ее не заметил вначале — стоял аппарат, очень похожий на переносный радиоприемник. Ненашев обхватил мощную шею Машки длинной дужкой ларингофона. Я невольно вздрогнул, когда услыхал монотонный «машинный» голос дешифратора:

— Здравствуйте! — Машка смотрела на меня. — Меня зовут Машка.

— Очень приятно, — сказал я.

— Как зовут вас? Я ответил.

— Почему я не видела вас раньше?

Я объяснил.

— Теперь вы будете к нам приходить?

Я сказал, что буду.

— Вы будете со мной разговаривать? Мне здесь так скучно…

— Машка! — перебил Ненашев. — Опять ты с жалобами. Расскажи, что ты сегодня слушала утром по радио?

— Я не хочу.

— Не капризничай…

— Мне надоело радио. Мне надоели детские передачи. Я хочу смотреть кино. Почему ты не пускаешь меня в клуб?

— Тебе нельзя в клуб, глупая.

— А я хочу…

Ненашев поморщился и выключил дешифратор.

Динамик замолк. Слышно было жалобное помыкивание Машки. Я уже не понимал, что она говорила. Она смотрела на Ненашева, должно быть, на что-то жаловалась, в ее глазах стояла человеческая тоска.

Я резко толкнул дверь и вышел в ограду.

Ненашев продолжал что-то выговаривать Машке, она только тихо помыкивала в ответ: н-ну!.. н-ну!.. Потом замолчала.

Бидон мой остался в сарайчике. Я не стал за ним возвращаться.

Я уже не смог бы пить Машкино молоко.

Бидон вынес Ненашев.

Мне хотелось увидеть на его лице хотя бы тень тех мыслей, которые волновали меня.

Ненашев поставил бидон на крыльцо.

— За молоком позже зайдешь. — сказал он. — Машка сегодня еще не доилась. Доярку выгнала, рогом ее ударила, подлая коровенка. Доярка, разумеется, ни о чем не догадывается, дешифратор при посторонних я не включаю.

— Чего же Машка ее выгнала?

— Говорит, что ей противно, когда ее доят. Видал такую дуру!.. Отойдем-ка в сторону, а то еще услышит… Обидчивая стала, просто до глупости. Я ей объясняю: хотя ты и думать научилась, а все же осталась коровой, какой была. И организм, говорю, у тебя работает по-коровьи: если доиться не будешь, то заболеешь. Мастит, говорю, будет. Воспаление молочной железы. Кое-как успокоил.

— Все-таки, успокоил.

— А что мне оставалось делать? Устал я с ней. Вот не думал, что у коровы вместе с разумом появится столько капризов всяких. Право, она была разумнее, когда у нее совсем ума не было.

— Что ты думаешь делать дальше? — спросил я.

— Кончать эту канитель. Повезу Машку в город. Как экспонат.

— Как экспонат?..

— Конечно. Представлю ученому совету по защите диссертаций. Доказательство моей работы. Я же всю современную нейрофизику двинул на полета лет вперед.

— Согласен.

— То-то вот… Да я Нобелевскую премию получу, вот увидишь.

— Весьма возможно, — опять согласился я. — Если повезет. Я бы лично тебе ее не дал.

— Ты же всегда был консерватором.

— А что будет с Машкой?

— Как что?

— Я спрашиваю: что будет с коровой, которая может думать как человек, но не имеет человеческих возможностей. Куда ты денешь Машку, когда получишь все свои премии и звания? Сдашь ее на мясокомбинат?

— Что ты, такую корову и на мясокомбинат!

Только Ненашев мог понять меня буквально.

— А все-таки?

— Ну… Я еще не думал. Отправлю ее в зоосад.

— В зоосад принимают только животных.

— Ах, ты опять про это.

— Да, опять про это.

— Тогда выстроим Машке отдельный павильон, она того заслуживает. Самая знаменитая корова в мире, подумай! Журналисты будут брать у нее интервью. Будут снимать в кино.

— А Машке это поправится?

— А чего ее спрашивать. Вот еще новости.

Мне вдруг захотелось ударить Ненашева. Ничего не говоря, не объясняя. Сильно ударить, чтобы ему стало больно… очень больно!.. Я заложил руки за спину, и поднял лицо к вечернему небу. Я не мог смотреть на Ненашева.

— Ты чего? — спросил он.

— Нет… я так, ничего… Я только хочу спросить: неужели ты до сих пор не понимаешь, что с желанием Машки нужно считаться, что она уже не корова.

— Опять!.. Тогда что же она такое? Человек?

— Не человек, но существо, наделенное разумом, поэтому и не животное, в прямом понимании слова. И не важно, что у нее рога и копыта и внешний облик так отличен от человеческого. У нее — разум! И по всем законам она требует к себе такого же отношения и внимания, как к человеку… Ты не боишься, что тебя можно отдать под суд?

Ненашев стал серьезным.

— Ну-ну! Не нужно так громко. — Он помолчал, поглядывая на меня исподлобья. — Знаешь, я, признаться, уже думал об этом. Ну, об юридической ответственности, что ли, говоря твоим языком. У меня есть документ, в котором подписью и печатью удостоверяется, что вместе с избой и надворными постройками, с усадьбой в пять сотых гектара мне принадлежит также корова белая, с рыжими пятнами, по кличке «Машка». По всем существующим законам я являюсь хозяином этой коровы и волен использовать ее, как мне заблагорассудится. Могу ее доить, могу заколоть на мясо. Тем более могу провести над ней опыты, во имя науки. Вот и вся моя юридическая ответственность. Я закона не нарушил, и судить меня не за что. Во всяком случае, пока не за что.

Ненашев, как это он делал и раньше, бил мои эмоции логикой, я, не находя нужных аргументов, как обычно начал злиться и, вероятно, наговорил бы грубостей… Меня остановило — выражаясь языком старинных романов — появление третьего, а если считать и Машку — четвертого лица. Калитка осторожно приоткрылась, и в ограду заглянула продавщица Санечка.

Она тоже вошла не сразу — Машкины рога произвели впечатление не только на меня.

— Входите, входите! — закричал Ненашев.

Обычно я видел Санечку в белом халате; сейчас на ней было платье на лямочках, модное, то есть похожее на ночную рубашку, светлые туфли на «гвоздиках»; право, она выглядела сейчас неплохо — рассуждая по-современному (мой вкус был всегда несколько консервативным, особенно в отношении женских нарядов: жена говорила, что я старомоден до неприличия).

На плече Санечки висела пластмассовая — тоже модная — сумка, размером с небольшой чемодан.

Ненашев собирался было меня представить, но Санечка сказала, что мы уже знакомы, и мне оставалось только подтвердить это. Затем она открыла сумку и вытащила из нее бумажный кулек.

— Ваше печенье, — сказала она Ненашеву. — Забыли у меня. Хлеб взяли, а печенье забыли.

— Ах, да! Вот растяпа! Право, не стоило беспокоиться.

— Какое же беспокойство, занесла по пути.

— Все равно, спасибо за заботу. Что бы я тут делал без вас?

Ненашев улыбался прозрачно. Я дожидался подходящего момента, чтобы уйти.

— Кому-то нужно о вас заботиться, — кокетничала Санечка. — Мужчина одинокий, занятый вечно, когда ему о себе подумать. Корова еще, возни сколько с ней: поить, кормить. Убирать опять же. Хорошо хоть доярку нашли. Не понимаю только, чего вы Машку дома держите?

— Куда же я ее?

— Выгоняли бы утром. Вместе со всеми коровами, в стадо.

— Отвыкла она у меня от коровьего общества.

— Привыкнет.

— Смотреть за ней нужно. Она у меня особенная.

— Ничего, пастух присмотрит. В стаде ей даже лучше будет.

— Чем же лучше?

— Так уж не понимаете… Теленочек у вас будет.

— Теленочек?.. — Ненашев вдруг перестал улыбаться. — Хм, теленочек…

Аналитическое устройство в голове Ненашева работало быстрее моего. Он посмотрел на меня задумчиво.

— А ведь это идея, — сказал он.

Я ничего не успел сказать.

— Н-ну! — услыхали мы рядом.

Машка выбралась из своего сарайчика — она сама могла открывать дверь. Вероятно, она слышала и поняла разговор и сейчас стояла перед нами, выставив вперед рога.

— Ах! — Санечка спряталась за Ненашева.

— Ты чего, Машка? — спросил Ненашев.

— Н-ну! — и Машка замотала головой.

— Не хочет идти в стадо, — улыбнулся Ненашев.

Даже если бы он говорил серьезно, Санечка все равно не догадалась бы ни о чем.

— Боюсь я ее, — сказала Санечка.

— Иди к себе Машка, — приказал Ненашев.

Он легонько шлепнул ее. Машка упрямо мотнула головой.

— Это что такое? Пошла прочь!

Он размахнулся и на этот раз ударил бы сильно, но я успел удержать его руку. Машка моргнула растерянно. Потом медленно повернулась, неуклюже, по-коровьи — заходя передними ногами и переступая задними — понуро побрела в свой сарайчик. В дверях оглянулась — она еще надеялась на сочувствие.

— Иди, иди! — крикнул Ненашев.

Дверь закрылась.

— Просто цирк какой-то! — сказала Санечка.

Ненашев вопросительно уставился на меня.

— Теленочек, а?

И он усмехнулся.

Я не принял его всерьез. Только потому, что смотрел на Машку другими глазами, нежели он. Это была моя ошибка.

Мне бы догадаться об этом…

Я не догадался. Я простился с Ненашевым и Санечкой и пошел домой. Бидон так и остался на крыльце…


Утром я проснулся с головной болью.

Я знал, что пройдет она не скоро, что нужно успокоиться, приглушить вчерашние впечатления. Целый день я бродил но лесу. Пробовал собирать грибы. Неожиданно это занятие мне понравилось: оно отвлекало от размышлений. Я набрал целую корзину. И, мне на удивление, все грибы оказались съедобными. Липа приготовила отменную солянку.

Вечером я спохватился, что мне нечего читать, и поспешил в ларек. Санечка уже собиралась уходить, но, заметив меня, любезно открыла двери и пригласила войти. На прилавке стояла сумка, битком набитая.

— У подруги день рождения, — объяснила Санечка.

Я пожелал Санечке и ее подруге хорошо провести время. Собрал все журналы, какие были, предложил помочь донести тяжелую сумку. Санечка отказалась от услуги, я не стал настаивать и отправился домой.

Липа ушла к соседке, я читал в постели до поздней ночи, потом погасил свет, пытался уснуть. Мне почти удалось, но тут пришла Липа, дверь скрипнула, и я опять принялся за чтение. Последние месяцы я приучил себя обходиться без снотворного, было досадно, что впечатления прошедшего дня — пусть даже необычные — так сразу выбили эту привычку. Принимать порошки не хотелось, оставалось одно средство: прогулка по сонной улице поселка, глубокое дыхание, свежий воздух и так далее.

Я откинул одеяло.

Здоровенная луна бесцеремонно уставилась на меля через окошко. В березовой роще за поселком — там сейчас, вероятно, было по-особенному светло — во всю мочь заливалась гармошка. Временами ей вторил девичий дискант, я слышал голос, но не разбирал слов.

Одевшись, я открыл дверь в комнату моей хозяйки. Липа, конечно, уже спала. Лунный свет голубым ковриком лежал возле ее кровати. Я прошел к дверям на цыпочках, хотя, вероятно, предосторожности были излишни, мимо спящей Липы можно было проехать на тяжелом танке.

На улице гармошку и частушки было слышно лучше.

Я иду, иду, иду,

Собаки лают на беду!..

Я пошел в сторону, противоположную той, куда звала гармошка.

Одинокая собака лениво тявкнула из темноты. Огни везде были погашены. Короткая улица поселка уперлась в лес. Под соснами притаилась неприятная ночная мгла. Я остановился на углу.

Домик Ненашева на противоположной стороне улицы был освещен луной и походил на старообрядческий скит.

Что там сейчас делает Машка?

Может быть, спит на своем соломенном матрасике. Или тоже мучится бессонницей, как я. И причин для этого у нее было несравнимо больше, чем у меня. Бедная Машка…

Знакомо звякнула щеколда. В проеме открывшейся калитки появилась женская фигура в светлом платье, послышался приглушенный смешок, и женщина побежала через улицу.

Я запоздало шагнул в тень — и не успел.

Женщина остановилась, разглядывая меня. Я узнал Санечку-продавщицу.

— Фу ты, господи… — сказала она. — Напугали как. Чего вы здесь бродите одни. Слышите, девки в роще поют, шли бы туда, что ли.

Я не нашелся, что ответить.

Санечка помолчала, усмехнулась и оставила меня одного.

Какое мне было дело до амурных похождений Ненашева!.. Я не спеша двинулся домой.

Гармошка ужо утихомирилась. В комнате лунный свет завладел постелью моей хозяйки. Я прошел в свою комнату, стащил ботинки и лег.

«Бедная Машка!» — подумал я, засыпая.


Утром, естественно, я встал поздно. Когда вышел из своей комнаты, Липа уже успела вернуться от своих кур.

Она приготовила мне завтрак, поставила на стол горячую яичницу, свежее масло, сама присела у печки, поглядывая на меня, как мне показалось, сочувственно.

— Чего вы ночью бродили? — вдруг спросила она. Вот тебе на!.. А я-то решил, что она ничего не слышала.

— Так, не спалось.

— Я уж подумала, может вас с похмелья мутит. Хотела рассола с погреба принести, да вспомнила, что вы соленое не любите. Вот молочко свежее, кушайте на здоровье.

Я взял стакан… и увидел на столе свой бидончик.

— Липа, вы были у Ненашева?

— А как же, была. Бидон-то мне нужен. Да вы не беспокойтесь, молоко я у соседки взяла. У нее корова хорошая. А от Машки я теперь и сама молоко в рот не возьму.

— Липа, что там случилось?

Оказывается, Ненашев выгнал Машку в стадо. Не буду повторять подробно рассказ Липы; одним словом, Машка свирепо встретила коровьего повелителя — племенного быка, а пастуха снесла с ног. Ее с трудом утихомирили прибежавшие на крик жители. Шею быку Машка все же успела пропороть — пришлось накладывать швы.

— Он у нас красавец, — рассказывала Липа. — Вы его видели?

— Кого?

— Да быка, опять же.

— Не видел.

— Породистый. На выставке премию получил.

Меня не интересовал бык, даже породистый. Я спросил про Машку.

— Ненашев обратно домой забрал. Пастух от нее отказался, говорит, сроду такой коровы не видел, как есть бешеная. На мясокомбинат, говорит, ее нужно свести, а то от ее молока и заболеть недолго. А жалко корову, молоко уж больно хорошее. Ночь в банке постоит — сливок вот столько…


Я уже подумывал послать телеграмму в Институт нейробионики, чтобы сюда в колхоз срочно выслали инспектора. Ненашева нужно лишить прав на Машку, запретить ему эксперименты над существом, обладающим разумом. И в то же время у меня не было уверенности, что прибывший инспектор не будет еще большим фанатиком от нейробионики. Тогда он останется глухим к моральной стороне вопроса, и я окажу Машке — а возможно и человечеству — плохую услугу.

Мне не хотелось опережать события.

Нужно вначале узнать: что собирается делать сам Ненашев…

Я застал его за завтраком.

На столе стояли шпроты, хорошая колбаса, сыр.

В литровой банке на столе было молоко. Машкино молоко!

Ненашев показался вначале несколько расстроенным, я уже было решил, что он отнесся сочувственно к такому активному протесту Машки… Что могло меня научить думать о нем так, как он того заслуживал?..

Ненашев пригласил к столу, я отказался. Подвинул стул к окну, задел случайно под столом пустую бутылку, она покатилась по полу. Я поставил ее обратно, к ножке стола.

Ненашев начал было рассказывать мне о событиях в колхозном стаде, я перебил его:

— Ты серьезно задумал это сделать?

— А что? — он даже удивился вопросу. Нужно же проверить, перейдут ли к теленку Машкины способности. Черт возьми! Ты понимаешь, как это должно быть интересно!

— А Машка?

— Что — Машка?

— Она согласна на такой эксперимент?

Ненашев взглянул на меня, промолчал и полез вилкой в банку со шпротами. Он не торопясь сделал бутерброд, откусил.

— С быком, конечно, я сам виноват, — он вытер губы полотенцем и потянулся за банкой с молоком. — Тут нужно делать по-другому.

— Как это — по-другому?

Ненашев отхлебнул из балки, на губе осталась белая полоска… хорошее молоко, жирное! Я отвернулся и начал смотреть за окно на улицу. На дороге копались куры. В тени под забором лежала свинья, толстое брюхо ее было измазано навозом… Что подразумевал Ненашев под словами: «по-другому»?

— Она еще натворила, — сказал Ненашев. — Санечку чуть на рога не подняла. Хорошо, та успела на крыльцо заскочить, а Машка на ступеньках запнулась. Вот тут я ее и отлупил.

— Как — отлупил?

— Очень просто, палкой. Черешком от лопаты. Здорово вздул… Подлая коровенка!..

Я снова стал смотреть на улицу… Почтового отделения в поселке нет, нужно ехать в село, за пятнадцать километров. Почтовыми делами ведает здесь та же Санечка, по совместительству. Значит, телеграмму в Институт придется посылать самому… Что еще придумал Ненашев? Что-то плохое, иначе бы он мне рассказал…

Стукнула калитка. Ненашев выглянул в окно.

— А, черт! — сказал он.

На крыльце послышалось шарканье подошв о половичок, затем в дверь протиснулся колхозный пастух — я часто встречал его с коровами — красноносый старичок в брезентовом дождевике.

— Что опять? — спросил Ненашев.

— Плохо, — ответил пастух. — Повязку с шеи сорвал, кровь идет.

— Ладно. Приду сейчас.

Пастух вышел.

Я поднялся со стула.

— Ты извини, — сказал Ненашев, — Видишь, какая карусель. А к тебе у меня просьба. Ежели пожелаешь, конечно. Я сегодня Машку накормить не успел. Аппетита у нее не было с утра. Может быть, пройдешься с ней в лесок, на травку. Тебе все равно где гулять, а ее одну я выпускать не решаюсь. Сейчас — тем более. К тебе она хорошо относится. Даже спрашивала. Вот только поговорить тебе с ней не удастся. Дешифратор не работает, батареи сели. Санечка обещала сегодня вечером свежие привезти. Да вы и без дешифратора друг друга поймете. Коровам, говорят, тоже свойственно сентиментальное восприятие мира. Родство душ, а?

Без иронии Ненашев не мог.

Он взял с вешалки халат, перекинул через плечо и вышел.

Это были его последние слова. Больше я его не слышал. И не видел. Точнее, увидел еще раз… но лучше было бы тогда на него не смотреть.

Машка находилась под домашним арестом: дверь сарайчика была заложена березовой палкой. Черешком от лопаты. Я выдернул его, прикинул на руке и отбросил прочь.

Очевидно, она уже давно стояла вот так, против дверей, в злом напряженном ожидании, уставив вперед рога. Увидев меня, она попыталась улыбнуться, у нее не получилось. Тогда, каким-то несвойственным коровам движением, Машка по-собачьи сунулась носом мне между боком и локтем руки и стояла так некоторое время, закрыв глаза. Она вымазала мне весь пиджак. Конечно, я сделал вид, что ничего не заметил.

— Пойдем гулять, Машка!

Она согласно мотнула головой.

Я предложил ей самой выбирать дорогу. Она не пошла через калитку, вероятно, не захотела показываться на улице, а направилась через огород, который выходил на опушку леса. Остановилась перед загородкой, оглянулась на меня. Я выдернул несколько жердей, Машка с трудом протиснулась, зацепилась за торчащий сучок, оставив на нем клочья шерсти, и направилась в лес.

Она шла напрямик, пересекая тропинки, через заросли молодых березок и елок с торчащими, как карандаши, верхушками. Миновала несколько полянок с хорошей — на мой взгляд — травой. Она не останавливалась, а только обернулась несколько раз на ходу, чтобы убедиться, что я от нее не отстаю.

Так мы прошагали километра два. Деревья расступились сразу, и мы оказались на берегу озера, с полкилометра диаметром и, видимо, глубокого, оно было темное посредине и прозрачное у берегов.

Машка спустилась к воде и начала пить.

Она пила долго, потом поднялась на берег, виновато посмотрела на меня и направилась за раскидистые кусты.

Я присел на старую обугленную корягу, видимо, заброшенную сюда весенним разливом. В прозрачной воде гуляли стайки мелких рыбешек; кажется их зовут гольянами — прожорливые, они выжили из озера карасей, съедая их икру; так мне рассказала Липа, когда я попросил ее достать рыбы к обеду.

Машка шумно дохнула у меня за спиной.

— Ты бы поела, Машка, — сказал я.

— Н-ну, — ответила Машка.

Плохо было без дешифратора. Хотя интонации Машкиного «нуканья» менялись, все равно я ничего понять не мог.

Разговора не получилось, но и молчать мне не хотелось тоже.

— Быка ты отделала, это я понимаю. А зачем ты на Санечку набросилась?

Выражение глаз у Машки стало знакомо недобрым.

— Н-ну! — сказала она.

И упрямо мотнула головой, как бы говоря, что не собирается ничего прощать. А мне не хотелось, чтобы Машка утвердилась в своем желании отомстить Санечке за ее так не вовремя поданный Ненашеву совет. Но что я мог ей сказать?

Я вздохнул. Оторвал от коряги кусочек коры, бросил его в воду. Гольяны брызгами кинулись в стороны, тут же вернулись и закружились вокруг коры, сверкая бронзовыми спинками.

Машка вдруг повернулась в сторону леса. Ее пушистые уши задвигались из стороны в сторону, как антенны локатора. Спустя некоторое время и я услышал шорох в лесной чаще. На опушке появилось десятка два коров.

Потом показался и знакомый пастух.

Коровы прошли к озеру пить. Пастух направился к нам.

Машка нервно запереступала ногами.

— Машка! — сказал я.

Она с шумом вздохнула, отошла в сторону, в кусты, сорвала веточку и зажевала, сердито потряхивая головой.

Пастух присел рядом со мной. Покосился на Машку. Она повернулась к нему задом. Мне захотелось, чтобы она отошла подальше, на всякий случай, но я не стал говорить с ней при пастухе.

— Пасете, значит? — спросил пастух.

Я поинтересовался, как здоровье быка. Пастух ответил, что быку плохо.

— Подохнуть, правда, не подохнет, только поболеет долго. Чуток ему жилу не перервала. Скажи на милость, какая окаянная коровенка.

Я взглянул в сторону Машки. Уши ее были развёрнуты в нашу сторону, разумеется, она слышала все, что мы говорили.

Надо было переменить тему, но я не мог сообразить, как это сделать.

— Ловко она его, — продолжал пастух, — я и глазом повести не успел. Я ее кнутом, а она на меня. Рога-то у нее он какие. Прижала меня возле поскотины. Хорошо, Митрохины на покос шли, видят — такое дело. Так, поверить, кое-как управились. Как есть бешеная. В район ее нужно отправить.

— Что ей делать в районе?

— А там сейчас выбраковка идет. На мясо, значит.

— На мясо?

Я перестал следить за Машкой.

— На мясо, — подтвердил пастух. — А чего ж, корова она сочная, опричь шкуры и требухи, центнера три будет…

Пастух говорил прямо, не выбирая выражений, и понять его было нетрудно. Машка поняла его тоже…

Я успел вскочить, кинулся навстречу Машке, но запнулся за колодину и упал. И это спасло пастуха. Машка, побоявшись на меня наступить, остановилась.

— Бегите! — крикнул я.

На счастье пастуха, до леса было близко, он нырнул в кусты, Машка запуталась в чаще и отстала. Тут я догнал ее и обхватил за шею.

Машка больно наступила мне копытом на ногу и остановилась.

Дыхание ее было обжигающе горячим, крутые бока тяжело раздувались и опадали, удары сердца гулко отдавались в моих руках.

— Машка, глупая… — говорил я, с трудом переводя дух. — Что ты делаешь, разве так можно?

Машка осторожно, но настойчиво высвободилась из моих рук. Постояла немного, опустив голову, потом пошла в лес, той же дорогой, которой мы пришли сюда. Она шла вначале медленно, потом все быстрее и быстрее, и не оборачивалась, очевидно, ей уже было все равно: иду я следом или нет.

Она шла напрямик, раздвигая кусты, и вышла точно к разобранной загородке. Опять пролезла через узкий проход среди жердей и опять оцарапалась о сучок. Возле крыльца остановилась, потянула носом и, убедившись, что Ненашева нет дома, толкнула рогами дверь своего сарайчика.

Она так и не оглянулась на меня.

Беготня и волнения дня не прошли даром, у меня опять разболелась голова. Я лег в постель.

Липа забеспокоилась, начала отпаивать меня чаем с малиной. Я не отказывался, чтобы не обижать ее — да и хуже от малины стать не могло, — но попутно проглотил несколько таблеток, прописанных мне специально для таких случаев.

Я лежал с закрытыми глазами, и головная боль накатывалась на меня волнами, как морской прибой.

Наконец — подействовала малина или порошки, а может, все прошло само по себе, — волны стали накатываться все реже и реже, и я уснул.

Меня разбудил густой мужской голос, я узнал его — к Липе приехал с кордона ее муж. Она что-то сказала ему, вероятно, про меня, так как он стал говорить шепотом. Но и шепот его пробивал тонкую перегородку насквозь, я слышал каждое его слово.

— А я тебе о чем толковал, — гудел он, стуча ложкой по тарелке, — ненашевская коровка давно у меня на примете. Сразу она мне не понравилась, не коровье у нее было поведение…

Наметанный на зверя глаз охотника-лесника раньше всех разглядел странности Машки. Возможно, он меньше других удивился бы, узнав всю, такую, необычную правду о причинах ее «не коровьего поведения».

Я услышал, как стукнули его сапоги, сброшенные возле кровати.

Потом все затихло.

Проснулся я, как будто меня кто-то толкнул.

Как обычно, в окно заглядывала луна, на полу лежал светлый лунный квадратик. Я уловил отдаленные тревожные голоса и глухой непонятный не то рев, не то крик. Он не походил ни на что, слышанное мною; спросонок я не мог сообразить, что это такое.

Хозяева мои тоже проснулись, хлопнула входная дверь. Наконец сонная заторможенность покинула мой мозг, и я тут же вскочил с постели.

Это же кричала Машка!

Я был в пижаме, мне оставалось только надеть ботинки.

Липа в одной рубашке стояла у окна, высунувшись в него по пояс. Лесника не было в комнате. Я выскочил на улицу и увидел его уже бегущего, со старой двустволкой в руках. «Зачем ему ружье?»— подумал я на бегу, потом опять услыхал дикий рев Машки и тяжелые глухие удары, как будто кто-то колотил по забору топором.

Лаяли собаки. Хлопали двери. На улицу выскакивали встревоженные полуодетые люди и бежали вслед за нами и впереди нас.

Окна ненашевского домишка были темны. Ворота дрожали под ударами.

Чья-то светлая фигура поднялась с земли, сделала несколько шатких шагов нам навстречу. Это была Санечка. Я подхватил ее на руки. Она отталкивала меня, показывала в сторону калитки, что-то пыталась сказать. Нервная спазма перехватила ей горло, она не могла произнести слова, а только беззвучно открывала и закрывала рот. Платье ее прилипало к моим рукам — это была кровь.

Я подумал, что это не ее кровь, иначе Санечка не смогла бы выбраться за ограду и захлопнуть калитку.

Машка перестала реветь. За оградой наступила тишина. Я решил, что все закончилось. Люди подошли к забору, кто-то осторожно заглянул в ограду.

О намерении Машки догадался тот же лесник.

— Отойди, Роман! — крикнул он кому-то. — Отойди от калитки, говорю!

Внезапно раздался грохот.

Должно быть, Машка ударила в калитку с разбега.

Обломки досок разлетелись в стороны. Люди кинулись врассыпную. Машка по инерции проскочила через пролом и остановилась на улице.

Освещенная луной, она стояла прямо перед нами, покачивая головой, ошеломленная силой удара. Один рог ее был сломан и висел, по белой морде тянулись темные полосы.

Санечка крикнула хрипло. Вырвалась из моих рук и упала на дорогу.

Машка двинулась на крик.

Я шагнул навстречу, убежденный, что она не бросится на меня. Лесник вскинул двустволку, и остановить его я не успел.

Одновременно с грохотом выстрела голова Машки резко дернулась вбок. Машка еще стояла, но все уже было кончено для нее. Вот колени ее дрогнули, подломились разом, и она рухнула на землю, почти коснувшись мордой моих ног.

Пыль тут же осела. Я наклонился. Глаза Машки медленно гасли.

— Н-н… — хотела она что-то сказать.

И не смогла.

Лесник стрелять умел. Так ведь я же говорил, кажется, что он работал егерем…

Ненашева подняли возле крыльца.

Он уже не дышал.

Как потом показала судебная экспертиза, рог Машки пробил грудную клетку и коснулся сердца. Вероятно, Ненашев даже и не успел понять, что умирает, и умер.

Его занесли в комнату, положили на лежанку, зажгли свет. Смотреть на его лицо было жутко. Кто-то накрыл его белым халатом. Люди приходили и уходили. Женщины, боясь войти в комнату, толпились на крыльце, заглядывая в дверь, ахали. Мой лесник-егерь взял на себя обязанности милиционера, выдворил всех из комнаты и прикрыл дверь.

Я остался.

У меня здесь были еще дела. Я осмотрел комнату, заглянул в шкаф, под кровать, но не увидел того, что искал. Тогда я вышел во двор.

Было светло от луны.

Я обшарил Машкин сарайчик, свет там почему-то не горел, потом вернулся в сени, обыскал все полки, но так ничего и не нашел…


Следователь и судебный медик прилетели на самолете, который сел прямо на луг за поселком.

Мой разговор со следователем был коротким. Дольше всех он расспрашивал Санечку, но разговор этот происходил у нее дома, без посторонних.

Тело Ненашева увезли в город на этом же самолете. Я случайно видел, как это произошло: его принесли к самолету на носилках. Самолет был маленький, четырехместный, и для носилок места не нашлось. Тогда все тот же мой лесник-егерь поднял тело Ненашева и усадил на свободное место, позади пилота, рядом с судебным медиком, который обхватил труп рукой. Так они и улетели.

Машку никто не пожелал разделывать на мясо. Ее закопали на опушке леса.

На другой день я поднялся раньше, чем обычно. Липы дома не было, мой завтрак стоял на столе, покрытый полотенцем; пока мне было не до него.

Я вышел на улицу.

На дверях продуктового ларька висел замок. Санечка все еще отлеживалась дома после нервного потрясения. Куры усердно разгребали пыль на том месте, где застрелили Машку.

Ставни ненашевского домика тоже были прикрыты. Выломанную калитку забили накрест досками, очевидно, чтобы во двор не бегали ребятишки.

Я обошел кругом и через разобранную загородку пробрался в огород. Когда-то мы здесь шли с Машкой, на мягкой земле еще остались глубокие следы ее копыт. По пустой ограде шныряли воробьи. Кровь на крыльце засохла, покрылась пылью и превратилась в грязное пятно.

Я открыл дверь в Машкин сарайчик и сразу понял, почему тогда ночью ничего не мог найти.

Каким-то образом Машка сумела сбросить дешифратор с полки. Потом она долго и яростно топтала его копытами. На дощатом полу поблескивали изуродованные детали дешифратора, черные капельки полупроводников обрывки проводов, конденсаторы. Алюминиевый корпус, сплющенный в лепешку, лежал в углу.

Я присел на табуретку.

Восстановить дешифратор было уже невозможно. Схемы Ненашев не сохранил, он говорил, что принцип дешифратора элементарно прост, все дело в методике его применения. В этом и заключалась вся идея открытия, которое Ненашев унес с собой.

Долго сидел я, смотрел на остатки дешифратора и думал. Разные мысли приходили мне в голову.

Я был благодарен Машке, что она избавила меня от тяжелой проблемы. Что стал бы я делать, если бы дешифратор оказался цел…

Я поднял в углу сплющенный корпус, вынес его в ограду и забросил на кучу навоза. Затем подмел веником разбросанные по полу детальки и выбросил их туда же.

Плотно прикрыл дверь сарайчика. И вышел из ограды тем же путем, которым вошел.

Липы все еще не было. Я сидел один за столом, есть мне не хотелось. Ничего мне не хотелось. Возбуждение прошло, тяжелая усталость наполняла меня как ртуть.

Отчаянно болела голова.

Я с трудом добрался до постели…

От автора

Я встретился с героем моей повести в больнице. Наши койки стояли рядом.

Его принесли как-то вечером. Он был очень плох. Вторичный инсульт оказался тяжелым, у него парализовало левую половицу тела. Но сознание его работало на удивление отчетливо.

Ему становилось то хуже, то лучше. В один из дней, когда ему стало полегче, мы разговорились. Он узнал, что я журналист, задумался. Потом вдруг рассказал мне эту историю. И взял с меня слово сохранить ее втайне, пока он жив. Он так и сказал: «Пока я жив!»

Это обещание я выполнил…

Загрузка...