Любовь Медовар

Барабан

— Сосед наш в 57-м году, — начала шестидесятилетняя Катя, — уехал на целину и прижил там ребёнка. Прожил с той женщиной полтора года и затосковал по дому, да так, что стало невмоготу больше вдали от Москвы и близких. Обещал той женщине сперва устроиться в родном городе работать, а потом пригласить к себе жить с ребёнком — и уехал. Да в Москве встретил другую, с квартирой, и вскоре женился. А через полгода приезжает его целинная жена без всякого приглашения. Но с известием о смерти их девочки. Погоревали они все вместе. Поохали. Новую жену молодую заставили кое о чём призадуматься, и не стала она торопиться гнать из дому непрошеную гостью, а через несколько дней на цементном заводе, куда сосед мой устроился по приезде, во время смены его в «барабан» затянуло. 40 минут его мололо! Он кричал, а все стояли как околдованные. Кто-то из рабочих попытался отключить мотор. Да тот не отключается, что-то в моторе испортилось, да так, что остановить никто не может. Только через 40 минут приехал мастер с другого завода и остановил. Свой-то мастер несколько дней назад в отпуск уехал. Раздробило соседа так, что хоронить пришлось в наглухо закрытом гробу. На похоронах молодая жена плакала безутешно, а целинная женщина без слёз рядом стояла. А когда после поминок все гости и друзья по домам разошлись, то и эта вдова тоже чемодан собрала и уезжать приготовилась. А уходя сказала, что она его фотографию к их девочке в гроб положила с молитвой, чтобы их дочка его с собой увела. Говорят, всегда бывает страшная смерть, если фотокарточку положить в гроб к уже усопшему человеку с определённой молитвой. Конечно, вы можете спросить, что же за молитва должна быть, чтобы ТАКОМУ с человеком произойти!.. — Тут некогда яркие голубые глаза Кати даже сделались белыми на секунду, а голос дрогнул от негодования… — Этого я не знаю, — продолжала она, — знаю только, что и целинная женщина от своих молитв счастливее не стала.

Миссионеры

— У Зайца всё, конечно, кончилось истерикой. Всё ведь делает безрассудно, хотя, разумеется, из самых лучших побуждений. Но нельзя же вешать на себя и своих близких задачи непосильные! Вот и вы всегда помните: вера — это прежде всего рассудительность. Есть силы — копай глубоко, возводи фундамент. Нет сил — яички расписывай, букеты собирай. Поливай морковку на огороде. Захочет Господь — даст силы и на большее.

Мало того что у Зайки мать умерла. И ребёнка не с кем оставить, но явился теперь этот замечательный отец Дмитрий, у которого всегда для всех жаждущих Слова Божьего двери открыты и стол накрыт, и обхождение деликатное. А если кто издалека приехал — то ему и крыша над головой, и постель постелена. Но ведь всё это чьи-то руки должны делать! Тут Зоенька, конечно, всегда на своём месте! У неё всегда тысячи дел — стирать, варить, гладить, потчевать, чем бог послал… но ведь у неё дочка всё время болеет. Ей врачи требуются и мало ли чего ещё. А Зоя ни одному человеку «нет» сказать не умеет — вот и устает до истерики, а когда это с ней начинается, то я от неё одни жалобы слышу да слёзы, а там у Дмитрия или у себя дома — ей всем улыбаться надо и помогать. О. Дмитрий — не только духом, но и физически крепкий батя, огонь, воду и медные трубы прошедший. А уж если ты курицына дочь и все твои труды истериками да слезами кончаются, то смири себя, не хватайся за тысячи дел… А тут такое два года назад отмочила, что мы не знали, что с этим её очередным протеже делать и куда от него деваться. Тогда Зоя к родным в Казань на недельку отдохнуть поехала. А оттуда привозит нам в Москву подарок — молодого человека лет двадцати восьми — татарина Рустама. Оказывается, там в Казани она расписала ему московских христиан и христианство в самых хохломских тонах и привезла в Москву принимать православие к о. Дмитрию. Рустама окрестили. Москвичи — народ хлебосольный. Сегодня Рустам у одних обедает, завтра — у других ночует, а больше всего и чаще всего — у о. Дмитрия в храме: проповеди слушает, книжки религиозные читает, а работать пока нигде не работает, так как прописки нет. Пока у Дмитрия в храме Зойке на кухне помогает, и домой в Казань ему после Москвы уже неохота, а вот сопровождать Зайца в гости ко всем нам охота. И все его как своего везде принимают. Вот он и решил, что христианство — это сплошной праздник, и когда кто-то намекнул ему, что возиться с ним — радость не очень большая, он твёрдо сказал, что из Москвы не собирается и добьётся здесь и работы, и прописки, и при этом назанимал у всех нас, Зайкиных друзей, кучу денег. А вот отдавать их было действительно не из чего. Тут все как-то незаметно и постепенно отказали ему в содержании. Перестали его принимать у себя, наговорили ему массу неприятных вещей. Так что в один прекрасный день оказался он на вокзале и слонялся какое-то время по разным московским вокзалам, подрабатывая то грузчиком, то дворником, то носильщиком, а потом однажды пришёл ко мне. Мы долго с ним проговорили в тот день. Он умолял не обижаться на него. Попросил у меня денег на дорогу в Казань, обещав обязательно выслать по приезде. Я, конечно, не поверила, но заняла на следующий день для него эти деньги. Он пришёл за ними, благодарил за всё, поцеловал мне руку и исчез. Через несколько дней он появился снова, но весь грязный и оборванный и сказал, что передумал и остаётся в Москве.

— Но ведь вы мне обещали уехать!

— Вера Сергеевна! Я нашёл здесь работу и жильё и скоро смогу отдать вам долг. Только, умоляю, никому из «ваших» пока не рассказывайте и позвольте мне, пожалуйста, хотя бы изредка приходить к вам и говорить с вами. Не знаю почему, но все ваши знакомые за что-то не любят меня. Не пойму, что я им сделал.

— Хорошо, Рустам, ваш неотъезд останется нашей с вами тайной. Только вы дадите слово, что будете честно работать и постепенно заработаете себе комнату.

Он обещал. А ещё через несколько месяцев он пришёл ко мне аккуратно одетый, вымытый и посвежевший. За это время он успел жениться на вдовушке-москвичке с квартирой, прописаться. Сейчас аккуратно посещает православный храм рядом с домом, где и работает дворником. Тогда я спросила, как обстоит дело с уплатой долгов всем нашим с Зоей знакомым, которые так охотно давали ему в долг в первое время, когда он только появился у нас.

— Никак, — ответил Рустам. — Они помогли ближнему. Когда кому-то из них нужна будет моя помощь — я помогу им.

После этого разговора он приходил ко мне ещё несколько раз. Приносил цветы. Рассказывал о своей жизни здесь и о том, какая у него заботливая и любящая жена. Теперь приходит реже. Потому что мне всё труднее и труднее с каждым днём принимать гостей — все-таки 87 — это вам не 60 и даже не 78. Вот даже сегодня звонил перед вашим приходом и просил разрешения прийти, но я так плохо себя чувствую последнее время, что принять ещё одного гостя просто нет сил, — виновато улыбнулась она. — Да к тому же сейчас у меня бывает так много наших общих с ним знакомых, что, увидев его здесь, меня обвинят в том, что я покрываю должника. А я, если честно, считаю, что они полностью оплатили свою жажду приключений и гордыню миссионерства.

Дальше продолжать разговор Вере Сергеевне было трудно, как и сидеть. Извинившись, она прилегла на кушетку и показала мне рукой, что не может больше говорить и хочет побыть одна.

Ночная встреча

Что бы ни произошло — всё во благо. Смерть — так смерть… Надо научить себя не бояться ходить в этой кромешной темноте в одиночку. Теперь часто придется возвращаться с работы так поздно и…

Тихий свист — и смутное лицо подростка вынырнуло из тьмы, и следом — ещё два таких же призрачных лица по другую сторону тротуара. Внезапно вспыхнувший внутри сигнал опасности, неторопливо, словно включился тормозной аппарат, развернул её на сто восемьдесят градусов, и сильно притуплённый инстинкт вяло приказал: топай отсюда! Бежать она не смогла бы. Ноги почему-то отяжелели вдвое. Но резко ускорила шаг, налегая грудью на сильно уплотнившийся воздух. И с каждым шагом он всё продолжал сгущаться и засасывать. Снова тихий свист и приглушённые голоса на незнакомом языке — таджикском, казахском, азербайджанском? — она не могла различить, как неразличимы были в темноте их лица. Позади себя она слышала гулкие в ночной пустоте шаги одного из них. Неторопливые шаги. Господи! Ведь мне нужно бежать! Он спокойно взял её под руку, крепко прижав к себе. Её попытка высвободиться оказалась тщетной. Она ошиблась. Он уже не подросток. На нём форма солдата строительного батальона.

— Дай понесу, — потянулся он за продуктовой сумкой в её левой руке — той, которую он крепко прижал к себе.

— Не надо. Не надо. Спасибо, я сама, — заупрямилась она, быстро перехватив сумку правой, в которой тоже была такая же болоньевая сумка с редкими книгами — двумя романами Бёлля, данными ей на неделю.

— Дай понесу, — снова попытался отобрать у неё ношу и одновременно с удвоенной силой обхватывая женщину правой.

Снова вяло мелькнула и тотчас пропала мысль о бегстве. Привычка к сидячему образу жизни и неумеренному запойному чтению окончательно атрофировала у неё способность бегать, да и в юности она бегала плохо.

— Дай понесу, дай понесу, дай понесу, — заладил он, и она почему-то с не меньшей тупостью затвердила своё: сама, сама, сама, сама — уже плохо понимая, что и зачем произносят её губы. И почему ей никак не удаётся отцепить от себя его руки — ведь она на голову выше его и всегда считала себя сильной, а свои руки — цепкими руками неплохой пианистки. Но сейчас она бессмысленно цеплялась за сумки, а одеревеневшее и неожиданно оказавшееся пустым и лёгким тело через мгновение было развёрнуто и жёстко прижато поясницей к округлому выступу цоколя магазина «Свет».

— Пусти! Я закричу!

— Кричи. Сейчас поздно. Никто не подойдёт. Тут никого нет. — Он говорил тихо и уверенно, и в его интонациях были нотки нежности и торопливой мольбы. — Не бойся, я ничего плохого не сделаю. — Его губы жадно прильнули к шее женщины, обдав её зловонным запахом, правая рука ласковым удавом обнимала её плечи, левая задирала подол платья к лопаткам. Чёрную тишину прорезало слабое ворчанье автобусного мотора, и длинные жёлтые призраки-лучи целых две минуты горизонтально тянули к ней руки из-за угла дома-соучастника, где в десяти шагах от неё была автобусная остановка, но старый глухой мотор снова зафырчал на них и погнал впереди себя, подгоняя: «Не ваше дело, не ваше дело, не ва…» Это разозлило женщину, придало ей силы, она напряглась, вырвалась и почти побежала. Почти… через несколько шагов подвернулась нога, подвернулась почти на остановке. Ему даже не пришлось ускорить шаг, чтобы догнать её. И напрасно озиралась. Остановка была пуста, если не считать единственного фонаря на ней, да и тот почти издыхал, горел вполнакала. Непрозрачные ворота остановки, похожие на футбольные, мёртво смотрели на неё тусклыми бельмами пластмассовых клеток. Близкая опасность света вынудила ещё двоих людей свиты заботливо окружить вожака, прикрывая его и добычу с обоих флангов от возможных нежеланных свидетелей. Но свидетелей быть не могло, об этом пеклась пыльная удушливая ночь, стиснувшая страхом скулы женщины, запретившая ей крик, даже намёк на крик, сковавшая гибкое, мягкое, подвижное тело женщины почти каталептической праздностью, нелепым ожиданием помощи извне, преступным трансом перед вдвое превосходящей силой.

Снова торопливо булькающий мотор старого маленького автобуса. Она и не успела ничего придумать, чем ей привлечь к себе внимание, как очутилась позади остановочной пластмассовой коробки, так же тесно прижатая к деревянным доскам забора, как пять минут назад была притиснута к каменному цоколю магазина «Свет». С автобусной остановки не сбежал, а скорее скатился маленький человечек с апельсинообразной лысиной и, юркнув чуть не под колеса, через секунду вынырнул на противоположной стороне улицы. Автобус тут же тронулся с места; она успела разглядеть: в нём никого больше не оставалось, кроме шофера. Неизвестно откуда вдруг появилась счастливо воркующая пара — молодой бородатый человек и ведомая им под руку сладостно лепечущая подруга. Но если их окликнуть, молодой человек, даже если и уделит ей несколько минут и пригрозит обращением к их начальству хоть бы и завтра утром, — сегодня, сейчас никуда не согласится отойти от своей девушки. По всему видно, что они торопятся остаться вдвоём, а до её дома не меньше десяти минут ходу сквозь абсолютно непроницаемое сегодня пространство. К тому же ей в противоположную сторону. Даже если её преследователи окажутся восприимчивыми к угрозе наказания и постараются сейчас незаметно раствориться в темноте, якобы поддавшись страху, через несколько мнут они смогут беспрепятственно настичь её в любом участке глухой и уже полгода неосвещаемой в целях экономии улицы Алымова. Всё это было просчитано находящимся в панике сознанием в течение нескольких долей секунды, и ощущение неодолимого тупика снова сперва одеревянило тело, а потом сделало его восковым. В момент хищное чутьё уловило это, и вдруг, обхватив женщину, которая была и выше его, и шире в плечах, и крупнее всем торсом, легко приподнял её, как гипсовую статую, пересёк мостовую и стремительно поволок её в тот участок пространства, где в уродливом сочетании сплелись грязные обломки разбитого бетона, кирпича, засохшего цемента — все отходы недавнего ремонта школьного фасада напротив и остатки наполовину выкорчеванного несколько лет назад старого сада.

Теперь в ней проснулся крик, но сейчас уже был бесполезен, и грязные ветки бесплодной яблони хлестали её наотмашь по лицу за глухую бездарность этого запоздалого, никому не нужного крика. Разъярённая яблоня чуть не выколола ей правый глаз, расцарапала висок и верхнюю губу до крови.

— Пусти! — взвыла не своим голосом женщина, до которой наконец дошло, что именно с ней сейчас произойдет всё то, жуткие рассказы о чём она на протяжении двух последних лет слышала слишком часто. — Пусти! Тут камни, камни, — начала вырываться она, — скажите же ему! — уже совсем бессмысленно взмолилась она к его сообщникам, которые, вынырнув из тьмы, сейчас двигались вровень с вожаком, по обе стороны от него раздвигая грязные ветки. Один из них что-то сказал лидеру. Тот ответил с раздражением.

— Вот видите, — вежливо развел руками говоривший с вожаком, — …не бойтесь, мы ничего плохого вам не сделаем…

«Ударь же его… скорей… того, кто тащит тебя, как куль с добром… вывернись как-нибудь… носком или каблуком в низ живота — испытанный приём, еще девчонки в школе…» — отдавало приказы сознание…

«Не могу, не могу ударить… да и вырвавшись, не смогу побежать… ничего не вижу… куда ноги ставить… тут одни камни, кочки, кусты…»

Её мягко опрокинули на землю между корней грязной, наполовину засохшей яблони, которая, протянув ветки, не дала ей больно удариться затылком о свой окаменевший корень.


Яблоня. Подо мной — распростёртое тело молодой женщины с некрасиво расставленными, одеревеневшими ногами. Один из троих, каменея от нетерпения, неумелыми, грубыми прикосновениями нелюбви причиняет лежащему под ним, окоченевшему от равнодушия телу боль. Двое других торопливо снимают, уже сняли гимнастёрки и расстегивают брюки, ожидая своей очереди. Ему так ничего и не удалось — маленькому, мстительному маньяку со зловонным дыханием. Слишком много в нём злобы. Удалось только причинить женщине тупую боль в низу живота и слегка поранить нежные ткани.

— Хватит! Пусти! — не выдерживает больше она, вырываясь из зловонных объятий. Нехотя, но первый всё-таки отползает в сторону, и женщина начинает подниматься.

— Нет, подожди, куда ты? — снова опрокидывает её на спину второй, с нежным лицом подростка, и новые губы, уже не такие зловонные, и новое тело, но уже совсем не грубое и не стальное, как у первого, а жаркое и ласковое тело мальчишки, переполненное любовной влагой, нежно обволакивает её и властью минутной любви без примеси ненависти и мстительности через несколько минут достигает того, что оказалось невозможным злобному маленькому вонючке.

Всё. Теперь уже всё… нет, ты позабыла, что есть ещё третий. Ты так и не разглядела его лица, и сейчас тебе его не разглядеть. Оно слишком незначительное. В нём решительно нет ничего, за что могла бы зацепиться память. Он останется для тебя безликим тёмным механизмом, отбывающим всеобщую обязательную повинность насилия и другую — повинность мелкой рядовой твари, избравшей себе вождя и уже неспособной отступить от стереотипа поведения, навязываемого ему его избранником. И сейчас он заползает в оглушённое тело твоё мелким безликим гадом, холодным и липким, без вкуса и запаха, совершая ритуал, заданный лидером. Единственное, что ты ещё способна чувствовать, — это то, что и последний старается не причинить тебе боли, старается быть нежным…

Вернувшись домой, что будут они делать с этим сознанием совершённого насилия? Знают ли они, что теперь будет возвращаться к ним наплывами тревога, в самые неподходящие моменты, медленно сводя с ума и делая недостижимыми самые простые вещи, например, физическую близость с женщиной, хорошие отношения с отцом или собственным сыном.

А ты?… что будешь делать ты? Ничего, если они не заразят тебя какой-нибудь гадостью, а если заразят? Лучше об этом не думать…

И тот, кто тысячу раз выручал тебя, — твой ангел-хранитель, сегодня безнадёжно запутался в моих ветвях, и все святые, напрасно призываемые тобой, беспомощно толпились позади меня, с содроганием смотря на совершаемое над тобой, и на уста их была наложена невидимая печать, и молитвы их за тебя оставались безответны. Бедная моя! Видно, измучилась ожиданием Единственного твоего одинокая душа твоя, а здоровое и ласковое тело, обильное густой влагой жизни, изнемогло от жажды. НАСТОЯЩЕГО в объятиях призываемых тобой призраков. Вавилонской блудницей называла себя мысленно с тайной горечью, обнимая каждую ночь свои плечи, ожидая их прихода — симпатичных тебе мужчин, которых едва видела в дневной своей жизни и к которым не позволяла приближаться умная душа твоя, ненавидя самый воздух содомский. А в этот чернобыльский год твоего тридцатидвухлетия ты вдруг влюбилась без памяти со всей безоглядностью первой любви в женатого человека. И в безумном порыве отдала ему всё, чтобы через полгода ужаснуться самой себе и пустой беспечности друга, уже готового к новой измене. Быстро наскучили ему поздний жар твой и ненужные заботы твои, и снова нежно трогают по ночам твои плечи твои же ладони. И три месяца назад ушла в младенчество твоя мать, любящим сердцем почуяв окончательную безысходность одиночества твоего.

И хотя ни единого упрёка не вырвалось из её груди, но каждой клеточкой чувствовала всю чуждость тебе прелюбодейного шага твоего, всю боль и позор, придавившие тебя могильным камнем. И теперь, поднявшись с земли, твоего осквернённого ложа, ты побрела прочь от надругавшихся над телом твоим, а душу твою я сделала недосягаемой для мучителей твоих, спрятав её на верхушке ствола. Она вернётся к тебе, когда придёшь домой, где, измученная прежним страданием твоим и ничего никогда не узнающая о только что пережитом позоре и гибели, спит в этот грозный год твоя нежно любимая, уплывшая в младенчество мама.

Тебе всё время казалось, что всё это — не с тобой, а видишь в чьём-то чужом, странном сне… а ты сидишь где-то в ветвях этой самой наполовину мёртвой яблони и видишь все подробности, и запоминаешь все запахи… чувствуешь боль и торопливую ласку второго, земноводный холод третьего, но… как сквозь плёнку… стыда не испытываешь, и боль ушла… вот только запах… запах гниющих овощей от первого и сладковатый запах сухого дерьма от пересохлой, бесплодной земли под яблоней, где всё это…

А иногда… иногда от этого рождаются дети… Уроды? Калеки?… Исчадия ада?… Только вчера проповедовала стайке девятиклассниц, осуждала аборты, называла их убийством: объясняла, что уже в материнской утробе младенец наделяется душой, сознанием. А сегодня одна мысль о том, что вдруг пришлось бы родить, вызывает содрогание. «Мама, а кто мой отец?» — Насилие, сыночек, насилие…

«Господи! Не пошли мне этого младенца!» А всего несколько часов назад ты мысленно разговаривала с малышом, о котором мечтала столько лет.

Но скорее всего, ЭТО сделает тебя такой же сухой и бесплодной смоковницей, как та яблоня — единственная свидетельница твоего позора, некогда сама изнасилованная людьми и бульдозером.

А назавтра, в одиннадцать утра, она шла на работу мимо стадиона, у ограды которого вчера раздался тихий свист и за которой теперь взвод полуголых стройбатовцев тренировал праздные мускулы, пиная ногами кожаную голову мяча, нагнетая в тугие торсы энергию, которая послезавтра в слепом нетерпении бессмыслицы потребует себе выхода и найдёт его в новой жертве… И прошла мимо магазина «Свет» с надписью «Закрыто на учёт». Когда же шла мимо недавно заселённой девятиэтажной башни, чуть не на голову стала медленно осыпаться слишком наклонно поставленная стена. В нижнем этаже её был овощной магазин, из которого несло тухлым запахом гниющих овощей. И под ноги ей из подвала этого дома вдруг вырвалась громадная чёрная крыса, с кроваво-чёрными угольками пылающих безумием глазок, а рядом с ней, отстав на несколько крысиных шагов, летели две серые крысы поменьше. И, обдав её сладковатым запахом сухого дерьма, все трое, мелькнув, скатились в ров под толстую газовую трубу, обмотанную бризолом и которую неторопливо забрасывала сухой, каменистой землёй небольшая горстка молоденьких новобранцев строительного батальона.

Загрузка...