Дорога в длинный день

Глава первая

1

Дерябин старательно прикрыл дверь, прошел к столу. Но опустился не в кресло, а на диван, масляно поблескивающий желтой кожей. Пружины были твердые, и он подумал, что, должно быть, долго сидеть на таком диване мучительно. Он всегда удивлялся, почему те, кто часто бывал у него, избегали садиться на диван, предпочитали стулья. А новички садились, и диван их выталкивал. Все долгие заседания они боролись с ним. Теперь ему было понятно, отчего они ерзали и ежились. А он думал, его слова доходят до глубин сердечных, заставляют беспокоиться.

Сам он первый раз сел на этот желтый диван, придвинутый к глухой стене, до этого как-то не приходилось, и теперь испытывал чувство, похожее на удивление. «Не верю в ведьм, не верю в чертей, — пробормотал он, — но могу поверить в злые диваны».

Отсюда кабинет выглядел непривычно, казался не таким большим. Другое дело от стола, когда сидишь лицом к двери.

От стола удобно было наблюдать за посетителями. Многие входили самоуверенно, но, пока шли по длинной ковровой дорожке, робели, начинали спотыкаться. И тогда он, шумно отодвинув кресло, вставал, встречал с радушно протянутыми руками. Все его движения были отработаны до точности, и это действовало. Любили ли его, он не знал, да и не задумывался: может быть, его уважали, если не сказать — побаивались.

Вспоминая сейчас об этих точно рассчитанных движениях при входе посетителя, он усмехнулся: «Позер! Старался произвести впечатление».

Так уж у него было с детства. Правда, это раньше называлось бахвальством. Одно время он старался следить за собой, старался сдерживаться, но потом забылся…

В открытое окно с тихой зеленой улицы доносился слабый запах распустившихся лип. Дерябин потер лоб, резко, до красноты. «Когда-то вот так же пахло липами», — сказал он себе и почувствовал легкую тревогу. Что-то неясное, смутное промелькнуло в памяти. Липы напоминали женщину, вину перед ней… Он потряс головой, стараясь, как всегда, избавиться от воспоминаний, которые тревожили его: он вообще многое хотел бы выбросить из своей жизни.

Двойная тяжелая дверь бесшумно приоткрылась, заглянула Люся. Высоко взбитые волосы прикрыты тонким, просвечивающим шарфом, полные губы подкрашены.

— Аркадий Николаевич, я еще понадоблюсь?

Люся уже знает все. Скоро ей придется заботиться о привычках другого.

Полчаса назад, когда он увидел, как вслед за Трофимом Ивановичем все подняли руки, его захлестнула обида, горькая, недоуменная. Было бы не так тяжело, если бы это были чужие люди, а не те, с которыми он так долго работал.

— Пожалуй, нет, не понадобишься, — вяло ответил он.

— Вам вызвать машину?

Видимо, Люся удивлялась, почему он сидит не за столом, а на диване, с натугой упираясь ногами в ковровую дорожку. Она смотрела не мигая.

— Не надо, — выдавил он, — ты иди. Я посижу немного и тоже пойду.

Он видел многих, кого снимали с работы. Чаще на их лицах было ожесточение. Со стороны это было хорошо заметно. А он в те минуты не владел собой и не знает, как выглядел. Какая-то навязчивая мысль преследовала его; совсем она была не к месту, и он еще подивился на себя: «А что, если бы он по-прежнему оставался на заводе? Кем бы он был сейчас? И кем бы был Трофим Иванович, воспротивься он переводу на партийную работу?» Вот что ему думалось в то время, когда решалась его судьба. Трофим Иванович еще в институте проявлял недюжинные инженерные задатки. После учебы не захотел сразу стать начальником смены: работал на станке, затем — мастером; потом началась головокружительная карьера: полгода не прошло — главный технолог завода; успевал еще заниматься научной работой. И вдруг — перевод. «Конечно, и тут нужны его способности, но кем бы он мог быть, оставаясь на заводе?»

«Какая чертовщина лезет в голову! Кем был? Кем Трофим Иванович мог быть? Главным инженером, директором, могли перевести в министерство…»

Дерябин последний раз в своем кабинете. Люся еще продолжала стоять в дверях. На пухлом личике участие, желание чем-то помочь. А может, просто так кажется, обычная секретарская предупредительность.

— Не погулять ли нам нынешним вечерком? — внезапно раздражаясь, спросил он тоном завзятого греховодника и засмеялся, противно так засмеялся.

Люся растерянно взметнула крашеные бровки, густо покраснела.

— Пошутил я, извини, — поспешил успокоить он, устыдившись своей выходки. Люся всегда была скромна, толково справлялась со своими обязанностями, не следовало обижать ее.

— До свидания, Аркадий Николаевич. — Девушка все еще не могла перебороть смущения: давно сложившееся впечатление о нем начинало рушиться.

— Иди. Спасибо тебе за все.

Люся ушла, еще раз бросив подозрительный взгляд.

Задумавшись, он тронул подбородок и удивился его колючести. От кого-то он слыхал, что в жару волосы растут быстрее. Ему сегодня было жарко.

О том, что решение подготовлено, он догадался с утра.

Дерябин любил пройтись перед работой по набережной: бодрило на весь день.

Как всегда, вышел рано. Воздух еще не успел пропитаться дневными зловониями города, а близость реки делала его влажным, с запахом тины. Дышалось легко, и чувствовал себя Аркадий Николаевич отлично. Он не думал о предстоящих делах, не думал о чем-то другом, просто шел и наслаждался. Приятно было ступать по мокрому от поливки асфальту и разглядывать ровные, подстриженные кусты, на листьях которых блестели чистые капельки воды. Внизу, у пристани, стоял белый туристский теплоход, пришедший, очевидно, только что: с него на берег валили толпы неугомонных пассажиров, ярко одетых; сбивались в группы возле экскурсоводов.

Минуя туристов, Дерябин нос к носу столкнулся со своим сослуживцем Строкопытовым. Всегда радушный, лоснящийся от уважительности, тут Строкопытов сухо кивнул и быстро прошел.

Аркадий Николаевич растерялся. Внезапная перемена в Строкопытове насторожила его, заставила искать причину. За собой он знал, что в последнее время стал каким-то раздражительным и раздражал, пусть невольно, других; на совещании мог подкинуть едкую реплику — и не всегда к месту, — не считаясь с положением человека, мог оборвать кого-то; то вдруг стал защищать управляющего трестом, которому давали головомойку: бетонные панели ухлопал на дорогу к объектам, чтобы скрыть их брак, — панели выпускал завод трестовского подчинения. «Какого дьявола мне нужно было вмешиваться, тем более, никаких дружеских чувств к управляющему не испытывал?» Но об этом он подумал сейчас, а тогда пошел всем наперекор и был удовлетворен собой.

Вскоре после этого Трофим Иванович пробовал расспросить его, что с ним происходит, может, в семье неладно, может, отдохнуть следует. От отдыха Дерябин отказался, ничего вразумительного о том, что с ним происходит, тоже не сказал. А на него начали коситься: заноситься, дескать, стал. Но он особенно не заботился об этом, он поступает так, как подсказывает совесть. Так ему казалось. И вот эта встреча со Строкопытовым… Строкопытов всегда был завистником, завидовал всем, в том числе и ему, хотя, в сущности, что такое зам по культуре, как Дерябин называл себя сам…

Да, был еще один злосчастный случай, вызвавший склоку в НИИ.

Там умер начальник отдела Беляков, его Дерябин хорошо знал. Рассказал об этом секретарь парторганизации института Викентий Поплавский, старый знакомый семьи Дерябиных. Он зашел с человеком, при появлении которого Дерябин внутренне напрягся. И еле сумел сдержаться, только сжимал и разжимал кулаки, когда Поплавский кивнул на приведенного человека и сказал, что вот его в институте прочат на место Белякова. И сам Поплавский и тот человек были ему неприятны.

Дерябин, проводив посетителей, немедля позвонил в институт, всего-то сказал: «Неужели не могли подыскать более подходящего человека?» И в голову не могло прийти, что этот звонок вызовет такой переполох.

Опять была беседа с Трофимом Ивановичем, и тот держался на редкость сухо.

На работе в этот день он отметил повышенный интерес к себе. Были те, кто молчаливо сочувствовал, были внешне безразличные, но с таящейся вредненькой усмешкой на глазах, были просто любопытствующие.

Ко времени обсуждения он устал от напряжения, от необходимости притворяться веселым, спокойным.

У него была подготовлена оправдательная речь. Ведь ничего сверхнеобычного он не допустил. Для него не было сомнения: коллектив института ошибся — уж он-то знал этого человека, — вот он и позвонил, посоветовал исправить ошибку. Может, резко, грубо вмешался, но поступил правильно.

Об этом он и хотел говорить в оправдание. Смущало только: придется рассказывать о том человеке, и причина может показаться неубедительной.

Так он хотел говорить. Но в последние минуты почувствовал настрой собравшихся и решил — что бы ни сказал, его сейчас не поймут; отделался обычными в таких случаях словами; да, понимает, да, виноват.

— Что ж, — заключил Трофим Иванович, — сказать вам, видно, больше нечего. — И все же чего-то ждал от Дерябина, не было уверенности, что все выяснено, все понятно…

В вестибюле у столика с телефоном стоял дежурный Клюкин. Он всегда напоминал Дерябину того знаменитого человека, который не пустил в Кремль Владимира Ильича без пропуска. Одно время ввели за правило показывать дежурным пропуска. Дерябин показывал Клюкину удостоверение по нескольку раз на день. Злился и показывал. Взбешенный, однажды, вместо того чтобы дать пропуск, с усердием пожал протянутую руку дежурного. Потряхивая слипшимися пальцами, Клюкин невозмутимо сказал: «Этого мало».

Сейчас дежурный козырнул, почтительно вытянулся. «Для тебя я еще фигура, — усмехнулся Дерябин. — Как будешь провожать завтра, когда узнаешь…»

На улице прошел теплый весенний дождь. Темнели под ногами лужи. Дерябин шел и с наслаждением вдыхал сырой воздух.

2

Дерябин позвонил. Было очень поздно. Татьяна смотрела на его мокрые волосы, плащ, с которого стекала вода. На улице опять шел дождь.

— Что случилось, Аркадий? — пропуская его в дверь, встревоженно спросила она. — Тебе плохо? Как ты оказался здесь?

Татьяна жила на окраине города, в фабричном поселке.

— Почему? — вымученно улыбнулся он. — Никогда не чувствовал себя так хорошо. Можно у тебя переночевать?

Сестра, близоруко сощурившись, разглядывала его.

— Ты поссорился с Ириной?

— Н-нет… — Он удивился, почему ей это пришло в голову. — Просто забрел в ваши края. Я ведь здесь рос… И трамваи уже не ходят. Я — на кушетке.

— Да пожалуйста. Сейчас уложу.

Татьяна отошла к шкафу, стала доставать белье. Дерябин смотрел на ее поседевшие волосы, на мелкие морщинки за ушами. Почему-то подумал: «Когда у женщины морщинки за ушами, это старость. Я на семь лет младше… Что ж, значит, и я? Нет, я пока ничего не чувствую. Просто у Татьяны не сложилась жизнь».

— Все-таки что с тобой? На тебе лица нет.

— Так уж и лица нет, — смущенно хмыкнул он. — Не придумывай. Просто меня выгнали с работы.

— Что ты, Аркадий? Как же так?

Ее испуг вызвал у Дерябина улыбку. На самом деле ему было тоскливо. Тот, из института, Викентий Поплавский — ее бывший муж. Он устроил в институте свару и сам ходил с жалобой к Трофиму Ивановичу. Об этом Дерябин узнал во время обсуждения. Только Поплавский и виноват в том, что произошло. Памятливый, он долго ждал расплаты и, воспользовавшись случаем, отплатил полной мерой. А в кабинете у Дерябина сидел тихо. Сидел на диване, и диван выталкивал его. Как все глупо вышло!

Татьяна подала полотенце.

— Вытри голову. Ты насквозь промок.

— Ничего, дождь освежает.

— Да… — Она была огорчена, жалела.

— А у тебя уютно. Что-то новое в комнате? Никак не пойму.

— Ремонт сделала. Новые обои. Да ты уж бывал после, неужели не замечал? Кстати, когда тебе было замечать, все второпях…

— Забегал наскоком, — согласился он. — А ты и совсем не заявлялась.

— Ты знаешь почему.

— У Ирины скверный характер. Это у нее семейное. Вся семья — нелюдимы.

— Она будет волноваться.

— Какая беда. Пусть немного…

— Погасишь свет. Костюм повесь на стуле, завтра отглажу.

— Ты с утра на работу?

— Да.

Сестра работала в конторе текстильного комбината. Ему всегда казалось, что она могла делать большее, и все хотел подыскать ей другое место. И не успел. За повседневными заботами себя не помнил, не только ли что. Но, как уже не раз за этот день, усмехнулся невесело: «Все ищу оправданий. Себя не помнил? Помнил, и сейчас помню».

— Может, не пойдешь завтра? Поболтаем немного. Я у тебя отдыхаю душой.

— Спасибо. Но надо идти. — Пошутила, помедлив: — А то и меня выгонят.

До него не сразу дошла шутка, удивленно сказал:

— Ну уж, выгонят! Позвоню…

И поежился от ее взгляда, понял, что ляпнул глупость.

— Тебе очень плохо? — снова участливо спросила она.

— Спи. Встаешь рано.

Татьяна легла, затихла, а к нему сон не шел.

— Рассказала бы, как хоть живешь?

— Ничего особенного, чтобы рассказывать. Работа и книги — вся моя жизнь. Видишь, сколько у меня книг, — указала она на полки вдоль стены. В ее голосе слышалась горделивость.

— Неужели вы ни разу не встречались с ним… Поплавским?

Татьяна долго молчала. Потом сказала с тоской:

— Зачем, когда исправить было нельзя? Мудрый наш отец советовал тогда заболеть или уехать на время, пока все утрясется с Викентием. Верил в него, верил, что ничего за ним нет. Послушай я отца, все было бы иначе. А я ведь тогда была активисткой, с собрания — на собрание, поручения. А тут такое с мужем! Вот и решилась. Своим умом хотела жить.

— Ты его любила, и он мог простить, понять наконец. Ты же была еще зеленой девчонкой. И такое время! Нет, видно, был в нем изъян, настоящий человек распорядился бы умнее, не поступил так.

— Молчи, Аркадий. Он мог бы простить, я себе не прощала.

— Ну, это излишняя строгость, упрямство. Поплавский был у меня на днях. Смешно, но из-за него-то, собственно, я и остался не у дел. Использовал мою промашку — и к Трофиму Ивановичу. Пользуется влиянием.

— Да так ли это? — усомнилась Татьяна. — На него непохоже такое…

— С тех самых пор у него к нам лютая ненависть…

Сестра промолчала, но чувствовалось, что не согласна с ним. Он достал сигарету, спросил:

— Курить у тебя можно?

— Кури. Открой окно.

Дерябин долго возился с набухшими рамами. Дождь все моросил. Пахло липами. Он опять почувствовал легкую тревогу, обозлился на себя за способность вспоминать неприятное.

— Машенька Костерина… давно не видела ее?

— Почему? Работаем в одном отделе. — Татьяна вдруг засмеялась. — Все скучные отчеты с ваших совещаний мне известны: прибежит и — на ухо: «Аркаша выступал, гляди». А Аркаша… — Татьяна помолчала, не сразу решаясь сказать то, что давно думала о нем и Маше, чудесной девушке, которая так его любила и которую он оттолкнул. — Аркаша в небесах.

— Не все получается, как хочется, — недовольно сказал Дерябин.

— Брось, Аркадий! Ты не хотел. Ты тянулся вверх и соответственно подбирал жену.

— И это говорит сестра, — упрекнул он.

— Я никогда не одобряла твой выбор.

— Просто тебе казалось, что Машенька — лучший вариант.

— Вариант! — По голосу он понял едкую усмешку сестры.

— Довольно, — раздраженно сказал он. — Не хватает еще, чтобы мы поссорились.

— Спокойной ночи, — пожелала Татьяна.

3

Утром в квартире Александра Васильевича Шарова раздался телефонный звонок.

— Это квартира?

— Вы не ошиблись, — охотно откликнулся хозяин. — Между прочим, впервые за утро, до этого все ошибались.

Александр Васильевич любил покричать и пошутить, если удавалось.

— Сашенька, как я рада тебя слышать. Это Татьяна Дерябина. Помнишь?

С высоты своего роста Шаров скосил глаза на телефон, удивился:

— Татьяна Николаевна! Вот никогда бы не подумал!

— Да, — со вздохом произнесла Татьяна. — Мы как-то потеряли друг друга из виду. Родители наши жили дружнее.

— Это, наверно, потому, что в деревне их дома стояли рядом.

— Возможно…

— И еще, наши родители были добрее к людям.

После некоторого молчания Татьяна спросила сдавленно:

— Ты хочешь меня обидеть?

— Да нет, что вы! — Шаров устыдился за сорвавшиеся слова. — Татьяна Николаевна, сказал не подумавши.

— Ну извини, не поняла. Как и раньше бывало, не понимала: всерьез ты или шутишь.

— Я человек серьезный, — поспешил заверить Шаров.

— Сашенька, вчера ко мне пришел Аркадий. Ему очень плохо.

— Заболел?

— Если бы так! Что-то у него произошло на работе.

— Печально. Впрочем, у многих что-то происходит на работе. Вы и позвонили, чтобы сообщить мне об этом?

— Я хотела просить тебя, чтобы ты повидался с ним. Он у меня. Никогда бы не решилась, но ему очень плохо. Поверь, я-то уж его знаю.

Шаров выглянул в проем коридора, где стоял у столика с телефоном. Его пятилетняя дочка Наташа сидела на коврике посреди комнаты и потчевала кукол воображаемым обедом. Подумал о ней, но сказал другое:

— Не знаю, Татьяна Николаевна, стоит ли мне ехать. Вы знаете, что с вашим братом, мы не так близки, особенно последнее время.

— Кто с ним был близок последнее время! И все-таки, Сашенька, сделай это, я боюсь за него. А с тобой он оттает.

Шаров понял, что надо ехать. Опять обернулся, озабоченно прикидывая, как быть с дочкой. Забыв про кукол, она теперь пытливо смотрела на него. Она хорошо знала, чем оканчиваются для нее долгие телефонные разговоры.

— Хорошо, съезжу, — неуверенно пообещал Шаров, — хотя и не представляю, какая в том польза.

— Я очень благодарна тебе.

Треск разбитой чашки заставил Шарова вздрогнуть, красные черепки подкатились ему под ноги. Наташка терла кулачками глаза, готовилась зареветь.

— У тебя слышен какой-то шум, — обеспокоенно сказала Татьяна.

— Да что! — отмахнулся Шаров. — Дочка разбила чашку из своего кукольного сервиза.

— Посочувствуй за меня.

— Не стоит! — Шаров сердито разглядывал дочку. — Наташка сделала это нарочно, услышав, что я должен уйти, и протестует. Она всегда так протестует.

— Сколько же у нее осталось чашек?

— Из второго сервиза, вы хотите спросить? Из второго сервиза у нее осталось две чашки.

— Неправда! Все неправда, — звонко выкрикнула Наташка. — Две и одна с трещинкой.

— Дочка поправляет меня: две и одна с трещинкой.

— Бедная, — сказала Татьяна. — Ты прости, я не знала, что ей так часто приходится протестовать. Саша, уж если так, не с кем ее оставить, тогда…

— Пустяки, — успокоил ее Шаров.

Он положил трубку и сел на пол рядом с дочкой, заискивающе улыбнулся.

— Не хочу одна, — сказала она торопливо.

— Наташенька, — ласково сказал Шаров. — Много людей испытывает одиночество. И сами люди не всегда в этом повинны. А ты вовсе не одна. У тебя есть любимая кукла Катя.

— Она не живая, — возразила девочка.

— Будто я живой! — Шаров задохнулся в притворном гневе. — Я рохля! Не мог отказаться и теперь должен ехать к человеку, который…

— Ты живой, — оборвала его дочка.

— Спасибо, добрая душа. — Шаров потрепал ее светлые кудряшки, сказал с чувством: — Ты моя радость! Ты просто прелесть! Я съезжу к дяде и быстро вернусь.

Снова зазвонил телефон, и снова из трубки послышалось:

— Это квартира Шаровых?

— Вы не ошиблись, между прочим, впервые за утро.

— Здравствуй, Саша. Это Клава Копылева.

— A-а, маленькая женщина, — бодро приветствовал Шаров. — Жму твою мужественную руку. Что ты хотела мне сообщить?

— Есть интересное письмо. Что-то произошло в НИИ… Редактор хочет, чтобы ты взглянул и сказал, сможешь ли сделать статью.

— Добро! Кроме пользы, которую надеюсь принести, я еще и подработаю. Свободному художнику не мешает. Ты согласна?

— Разумеется. Приезжай немедленно!

Настроеиие Шарова сразу упало.

— Клавочка, столь спешно никак не могу. Ты же знаешь, я кормящий папа.

— Забавно! — Голос у Клавы стал металлическим. — Насколько я знаю, твоей Наташке пять лет.

— Это что-нибудь меняет?

— Еще бы! Часок может посидеть и одна.

— У тебя светлая голова, Клава. Сам я до этого не додумался. Я заеду сегодня.

— Только, Саша, побыстрее. Жду! А сейчас у меня рвет трубку Матвей Серебряков, ему поговорить надо с тобой.

— Надо ли? — Шаров недолюбливал заведующего отделом информации. Конечно, у него припасена какая-то новость, он будет сообщать ее и опасливо оглядываться. Руку подает здороваться — и то оглядывается: не усмотрели бы в том недозволенное.

— Шаров, привет, — пробасил в трубке густой голос. — Ты ничего не слыхал?

— О, господи! — тяжко застонал Шаров, благоразумно зажав ладонью трубку.

— Точно, ничего не слыхал?

Матвей ко всему доверчив, как ребенок: верит самым несуразным сплетням; этим часто пользуются други и недруги.

— Как не слыхать! — Шаров, измученный частыми звонками, решил поизмываться над беднягой. — Удивительное на этом свете рядом. Летом — и снег… да еще зеленый. Там такая паника поднялась! Шутка ли, слой чуть не в метр, и зеленый.

— Где? — Голос у Матвея тяжелый, с присвистом.

— Да тебе что, неизвестно? — удивился Шаров. — А я-то думал… У Завражья. Через час специальный самолет с синоптиками вылетает.

— Сам придумал? — Слышно, как Матвей трудно дышит. Сколько раз его обманывали, но он неисправим, не научен. — Скажи, что сам?

— Ну, знаешь! За кого ты принимаешь меня? Только что с аэродрома звонили.

— Поистине дела, — хрипит Матвей. Ему уже хочется звонить на аэродром, уточнять подробности.

— Да, — спохватился Матвей, — встретил случайно Люсю, секретаршу Дерябина, вот уж новость так новость. Дерябина с работы того… сняли.

— Разве? — Шарову хочется узнать, за какую провинность сняли Аркадия Николаевича. — Причина-то какая?

— Вот то-то меня и мучает. Кого ни спрошу — не знают. Но дело-то не в этом: вчера, как ушел с работы, так и пропал.

— То есть как «пропал»?

— Так вот и пропал. Никто не может понять, где он. Жена звонила — переполох… Как думаешь, куда он мог деться?

Сказать Матвею, что Дерябин у сестры, Александр Васильевич не решился: никто его на это не уполномочивал.

— Обнаружится, конечно, не спичка, — продолжал между тем Матвей. — Утопленники и те всплывают.

— Ты что хочешь сказать? — злея, спросил Шаров.

— Ничего не хочу сказать, но человека-то нету.

— Трепло несчастное, — объявил Шаров. Уж если Матвея бить, так прямо с ног, мелкими ударами его не проймешь. И, кажется, удалось. Матвей обдумывал: обидеться или нет?

— Послушай, Шаров, — вдруг снова заговорил он. — Дерябин и ты всегда друг к другу тянулись. Может, он у тебя? А?

Его снедало любопытство, это даже чувствовалось через трубку. И Шаров решил поддразнить Матвея:

— Нет, он не у меня, но я, примерно, знаю, где он. — И положил трубку. Подождал, станет ли Матвей еще раз набирать номер, — видно, не решился.

Шаров опять подошел к дочке.

— Жил-был король…

Наташка обрадованно сверкнула глазенками: сейчас они вдвоем будут составлять сказку. Кто откажется составлять с папой сказку!

— И жила-была королева! — подхватила она. — Король пошел на работу, королева — на базар за картошкой.

— Гм-м… — Продолжение сказки озадачило Шарова. Сурово посмотрел на свое чадо. — Такого не бывает.

— А я хочу, чтобы так было. — Она хитро поглядывает на отца, ждет. И он вынужден согласиться: сердиться ему невыгодно.

— Пусть, — махнув рукой, говорит он, — пусть твоя королева ходит за картошкой, мне-то что…

Он старается казаться недовольным, отводит глаза. Дочка в восторге — победила папу.

— Наташенька, — говорит он, — теперь я поеду на работу, как тот король.

— Ты к дяде, — поправляет она.

— Дядя — тоже моя работа.

Дочка задумывается над сказанным. И снова звонит телефон.

— Проклятье! — рычит Шаров. Он рывком снимает трубку и орет: — Да!

Сначала на том конце провода напряженное молчание, потом женский голос робко спросил:

— Александр Васильевич, голубчик, ты почему такой злой?

Александр Васильевич поперхнулся от неожиданности.

— Ольга Андреевна, простите, нечаянно. Было много звонков.

— Случается. — В трубке послышался легкий смешок. — Не с одним тобой такое. Александр Васильевич, голубчик, оказывается, ты знаешь, где Дерябин. Мы тут расстроены, не знаем, на что подумать, а тебе известно, и ты молчишь. Не хочешь открыть, где он, тогда передай: пусть срочно домой явится. Ночь не был, жене разное в голову приходит. Подумать только, скрыться, никому не сказав, где и что… Как на него похоже…

— Вы не допускаете, что он может переживать случившееся?

— Переживай, да не так, — твердо сказала Ольга Андреевна. — Кстати, голубчик, что это за зеленый снег ты выдумал? Никакого снега в нашей области не выпадало.

— И… и это вам Матвей рассказывал?

— Да. Я по отделам, у того, другого… таращат глаза — никто ничего не знает.

— Ольга Андреевна, не смею советовать, но все же Матвея вы не слушайте, похоже, он сплетник, ни за понюшку табаку подведет вас. Вы поняли?

— Сашенька, голубчик, как не понять. Когда ты побываешь у Дерябина, сразу позвони мне. А снегу не было, это я точно узнала.

4

Как-то Шарову, уже взрослому, довелось побывать в родном селе. Вернее, села, какое осталось в памяти, не было, он приехал на то место, где оно было; поразился — не серые камни-голыши, что со скрежетом вываливались из-под плуга, — крошка красного кирпича усеяла поле. Он чуть не ревел, когда шел по полосе, как он считал, удобренной его родным очагом. Он нашел место своего дома и остановился в растерянности: в детстве дом казался таким огромным, с пятью окнами, со светлым чердаком с отцовскими книгами, — тут выходило, что большим он быть не мог. На задворках стоял клеверный сарай. С Аркашкой Дерябиным они ставили у ворот капканы на зайцев. Пробирались до сарая на лыжах. А остатки его, оказывается, находятся в полуста шагах от дома. Все сместилось, все оказалось в уменьшенном виде. Даже ручей, заросший по берегам осинником. Мать другой раз будит: «Пока печь топится, сбегай-ка, принеси грибков». Далеко казался этот ручей. Ан нет, под самым селом. И дома стояли тесно друг к другу. Вот это темное пятно — здесь был дом Шаровых, а это — Дерябиных. Сразу же за домами шло поле, потом — лес. Напротив высилась на горе церковь с проржавленными куполами, в которых гнездились галки. Церковь была окружена черемухой и сиренью. Заросли кустов спускались к реке, зараставшей летом осокой.

Шаров запомнил летний, очень теплый день. Все — стар и млад — собрались у церкви. Стояла подвода, нагруженная мотками толстых веревок.

Распоряжался Николай Дерябин, сельский активист, рослый, чернобородый мужик с вьющимися, как у цыгана, кудрями. Его старший сын Панька, забравшись на крышу церкви, привязывал концы веревок к куполам. Мужики тянули…

Купола с грохотом катились вниз по склону к реке. Из них вылетали оглушенные галки. Старухи, стоявшие в стороне, крестились и пророчили всякие беды на головы безбожников.

Бед, больших и малых, в первые годы жизни колхоза было в достатке.

Весной вместе с лошадью провалился под лед председатель колхоза Василий Шаров. До дому добрался сам, но слег в горячке, больше не поднялся…

С отцом у Шарова связано единственное воспоминание. Он сидит на печи, мать у кровати больного. Бессвязные слова отца тревожат. Чтобы лучше разглядеть, что происходит внизу в передней комнате, он просовывает голову между верхом перегородки и потолком. Теперь ему все видно. У матери вздрагивают плечи, подолом передника она утирает глаза. Мальчик жалеет ее, ему хочется бежать к ней, он старается высвободить голову, но она обратно не проходит, мешают уши. От страха и боли он ревет на весь дом.

После смерти отца в доме стало пусто, и вскоре мать отдала его под контору колхоза. Жить они стали в маленькой спаленке, соединенной с кухней.

Теперь в доме стало не протолкаться: толпились люди, густой табачный чад драл горло. Тишина наступала только поздним вечером.

Дольше всех задерживался счетовод Балакирев, человек городской: он приехал к сестре в голодный год и прижился. У Балакирева были жесткие рыжие усы и громовой бас. Он любил петь. Мать занимается своими делами, а он поет ей.

Его песни не были похожи на те, что пели в деревне. Он называл их ариями. Когда Шаров подрос и впервые услышал по радио о композиторе Балакиреве, он счел, что речь идет о том самом счетоводе с громовым басом.

К работе Балакирев относился легко: мог уйти на целый день на реку, в лес, мог валяться в постели и на все вопросы отвечать: «Занят-с». Под стать ему была и его старшая сестра Анфиса.

Делают ли прополку льна, подбирают ли за лошадью картофель, всё она далеко в хвосте. Налегая на плуг, пройдет мимо Николай Дерябин, усмешливо заметит:

— Глянь-ко, Фиса, на козе твою работу поверять едут.

Сухопарая, высокая тетя Фиса распрямит спину, беспокойно оглянется.

— И де, Николаха?

После поймет, что обманута, плюнет с досады, крикнет хохочущему мужику:

— Чтоб пузо те разорвало, охальнику!

Пророчество старух, налагавших всяческие кары на безбожников, продолжало сбываться. В престольный праздник, ильин день, подвыпившие мужики сидели на кладбищенском бугре возле черемух. Шастала тут же молодня. Панька Дерябин висел на корявом дряхлом дереве, обламывал ветки, бросал вниз. Ягоды на черемухе крупные, как вишня, иссиня-черные. Панька был щедр и бесстрашен. Мужики подзадоривали: Панька бледнел и не сдавался, лез выше, а верхушка дерева раскачивалась. Потом раздался треск…

Панька лег спиной на старую могильную ограду. Какая поднялась суматоха! То ли эта людская суматоха передалась лошадям, что стояли в конюшне, то ли кто нарочно настегал их и выпустил, — лошади носились по деревне, поднимая густую пыль, ни одну долго не могли поймать, чтобы запрячь в дрожки, отвезти Паньку в больницу — семь километров надо было везти до больницы.

Но вот поймали крупного мерина, прозванного мужиками Чемберленом, уложили Паньку. На полдороге к больнице он скончался.

Беда не ходит одна. Осенней ночью с колхозного амбара был сорван замок. В амбаре были мешки с мукой, накануне привезенные с мельницы: ее должны были делить на трудодни. Мучная пыль задворками явственно тянулась к дому Дерябиных.

В этот день в колхозной конторе было много крику. Постановили сделать у Дерябиных обыск. Впереди комиссии, колюче выставив рыжие усы, вышагивал счетовод Балакирев.

Николай Дерябин сник после гибели сына, с мужиками не ладил, считал их убийцами, и тем больше восстановил их против себя. Он покорно отдался на волю комиссии. Тех, кто был совестливее, кто виновато топтался у крыльца, даже подбадривал: «Ищите, ищите, обязаны…» Жена его, тетя Дуся, тихо плакала. Обозленно смотрела на мужиков Татьяна — ей было тогда шестнадцать лет, и она понимала, какой позор свалился на семью. Маленький Аркашка носился по двору, старался ничего не пропустить: лез за мужиками на сеновал, спускался в подполье. Ему все казалось интересным, и он не догадывался, почему у отца дрожат руки, когда он свертывает цигарку, почему прячет глаза.

Обыск ничего не дал, но многие думали о Дерябиных плохое: откуда же взялась мучная тропка на их задворках! Больше других кипятился Балакирев. От его громового баса звенели стекла в конторском доме. Он требовал вызвать милицию, арестовать преступника.

Из спаленки вышла мать Шарова. Она строго посмотрела на распалившихся мужиков, и они притихли.

— Или совсем ополоумели? — сказала она. — Малому дитю понятно: кому-то выгодно ославить Николая. Вы осатанели, ослепли от злости. А ты, Митрофан Сергеевич, — обратилась она к счетоводу, — ты еще умным человеком считаешься…

Балакирев раскраснелся, заерзал на стуле, зашевелились жесткие рыжие усы.

— Конечно, — пробормотал он, — могло быть и так.

В деревне уважали Катерину Шарову за прямоту. Ее внезапное заступничество успокоило мужиков. А спустя неделю милиция нашла настоящих воров — ими оказались братья Воробины из соседней деревни.

Николай Дерябин с тех пор всех сторонился. Зимой стало известно, что он продает дом и уезжает в город.

Катерина Шарова помогала их сборам, была сердита. И, когда вечером задержавшийся по обыкновению Балакирев запел одну из своих арий, она остановилась перед ним и устало сказала:

— Шел бы ты, Митрофан Сергеевич, на улицу. Ведь оглушил совсем.

Счетовод побледнел, губы под рыжими усами дрогнули. Уже от порога он сказал уязвленно:

— Ах, Катерина Ивановна, как вы жестоки. Извиняйте за беспокойство.

День, в который уезжали Дерябины, был пасмурным, с резким ветром. Аркашка, в каком-то большом не по росту, рыжем от старости полушубке, в валенках с рваными голенищами, тоскливо оглядывался. Ах, как славно жилось здесь! Летом — река, зимой — коньки, лыжи. Коньки и лыжи делали сами. Для коньков строгали прямоугольную деревянную чурку, вместо полоза прилаживали проволоку. Еще как каталось по гладкому льду на этих самоделках! Для лыж брали тонкие гладкие доски, распаривали их в кипятке и выгибали. На таких лыжах с любой кручи катались — в снег не вопьются.

— Ты их береги, — сказал Аркашка, передавая Шарову свои лыжи. — Мы, может, еще вернемся. Вон мамка ревет, как дурная. Батьку лает: на погибель везешь. Батька уговаривает, а сам тоже не очень-то хочет, упрямый: раз решил — надо. Мамка его переговорит.

Едва ли Аркашка и сам верил, что вернутся: дом-то уже продали.

— Из города я тебе напишу, — хмуро пообещал он.

Письмо пришло примерно через год, и не от Аркашки.

Писала тетя Дуся, советовала продать корову и дом и тоже приезжать.

Катерина Шарова так и сделала. В городе на вырученные от продажи дома деньги она купила мазанку в том самом поселке, где жили Дерябины. Поселок называли «Шанхаем». Это один из тех поселков, которые, как грибы, росли вокруг города, без плана, без разрешения.

Николай Дерябин работал на железной дороге. Татьяна закончила десятилетку и поступила в институт.

Сашу Шарова зачислили в тот класс, в котором был Аркадий. В первый день после уроков одноклассники окружили Сашу. Рослый и нахальный Сенька Крепов засучил рукава и предложил драться. Саша отказался. Тогда Крепов заявил, что драться все-таки придется, таков порядок приобщения новичка к классу.

Саша растерянно оглядывался на Аркадия: только он мог защитить его.

— Пусть новичок подберет любого по силам, — сказал Аркадий. — Пусть вон с Кобзиком дерется.

Мальчишка, названный Кобзиком, с очень нежным лицом, худенький, сглотнул слюну, спрятался за спины одноклассников: драться ему не хотелось.

Аркадий быстро освоился на новом месте, ничем не отличался от городских ребят, и когда Сенька Крепов, его товарищи, возмущенно загалдели: Дерябин действует не по правилу — остановил их:

— Это не правило. Шаров только из деревни, всего боится. Пусть сам выбирает. — И с этими словами вытащил из-за спин готового зареветь Кобзика.

— Нечестно так, — неуверенно сказал Крепов.

— Справедливо, — отрезал Аркадий.

Одноклассники были не согласны. Умный Аркашка рассудил: пойти наперекор — сделать вред себе, своей репутации. И он заявил, что с новичком будет драться сам.

Шаров с трудом понимал их перебранку и опешил, когда Дерябин ударил его.

После Аркашка уверял:

— Знаешь, они избили бы тебя сильнее. Хорошо, я оказался рядом. Так что будь доволен.

Шаров не был доволен, но справедливость его слов признал. И опять дивился и завидовал, как быстро Аркадий привык к городу.

В семье Дерябиных все ладилось: дядя Коля работал на железной дороге, тетя Дуся была дома по хозяйству, Татьяна училась хорошо.

В институте Татьяна познакомилась с аспирантом Поплавским. Круглолицый, с глазами навыкате, такого красавцем не назовешь. Но это для всех. Для Татьяны он был красивым и умным. Поплавский был из семьи обрусевших поляков.

Преподаватели тоже отличали Викентия Поплавского, прочили большое будущее, в институте он был на виду. Но быть на виду — неизбежно вызывать зависть других, подлых.

Свадьбу играли веселую. Были друзья из института, были знакомые с поселка. Татьяна, чернобровая, с тяжелыми косами за спиной, цветущая молодостью и счастьем, горделиво сидела за украшенным столом. Жених только оттенял ее красоту.

Аркашке жених явно не нравился. Он уже слышал, что Поплавский будет жить у них, и не понимал, зачем пускать в дом чужого человека; сердился на отца, мать, которые старались выполнить каждое желание этого пришельца.

В институте Поплавский часто задерживался до темноты, Татьяна его ждала, приходили они вместе. Аркашка зло фыркал, завидев, как они возвращаются под руку, довольные друг другом. В мазанке сделали перегородку, молодые стали жить там, где до появления Поплавского стояла Аркашкина кровать: Аркашке дядя Коля устроил полати.

Будь Поплавский повнимательнее к мальчику, наверно, сумел бы переломить отчуждение, но тот полностью был занят своей наукой и свалившимся на него счастьем. Аркашку просто не замечал.

Однажды Татьяна пришла раньше обычного, одна, зареванная. Что-то шепнула отцу. Тот побледнел, велел Аркашке сматываться на улицу, а когда мальчишка замешкался, пригрозил ремнем.

Татьяна сказала, что Викентия внезапно арестовали, за что — никто толком не знает. В институте все переполошились, ее уже вызывали в комитет комсомола, и нашлись люди, которые советуют не закрывать себе дорогу, публично отказаться от мужа. Дядя Коля уговаривал ее не спешить, подождать хотя бы, пока все не прояснится, как мог, успокаивал. Он сам поехал узнать о судьбе зятя. Возвратился расстроенный, но Татьяне сказал:

— Не торопись, дочка, сколько бывало — разберутся и выпустят. Надо обождать. Поезжай-ка куда-нибудь на время. Хотя бы в нашу деревню. В институте твое отсутствие я сам улажу.

Татьяна не знала, как поступить. На днях будет собрание, кое-кто уже намекнул: ее молчание будет грозить отчислением из института. Подруги отшатнулись от нее.

— Ко псу под хвост таких подруг! — рассердился дядя Коля. — Подруги! Это не подруги, коль, чуть беда, шарахаются в сторону. Торопыжки!

Видя, что не убедил Татьяну, она колеблется, сказал тогда в сердцах:

— Можешь поступать, как знаешь. Но домой после не являйся.

— Да что ты говоришь-то такое, — пыталась утихомирить его тетя Дуся. — Дочку выгнать?

Аркашка, вертевшийся тут, вдруг объявил отцу:

— Раз так, выгоняй и меня.

Старший Дерябин глянул на него, лобастого, набычившегося, и дал волю гневу: зажал мальчишку меж ног, хлестал ремнем и приговаривал:

— Не суди о том, в чем не смыслишь.

Предупреждение было проговорено с расчетом на будущее. Запомнить бы его младшему Дерябину, но он жестоко обиделся на отца за порку. И, когда Татьяна не вернулась домой, сбежал от родителей и Аркашка.

Два дня пропадал на вокзале, потом, голодный, чумазый, заявился к Шаровым. Катерина Шарова накормила его, умыла и уложила спать, сама пошла к Дерябиным.

Аркашка вернулся домой. Вспоминая о своей боли и позоре, он рассудил, что во всем виноват Викентий Поплавский, еще больше возненавидел его и радовался, что с ним случилась такая беда.

Как-то вскоре после этого Саша Шаров был у Аркадия — они безуспешно старались наладить старый приемник. В дверь раздался нетерпеливый стук. Вошел Поплавский. Широкое бледное лицо его заросло щетиной, костюм помят. Он нерешительно переминался с ноги на ногу.

— Тани нет? — хрипло спросил он.

Аркадий враждебно разглядывал его. Разве мог он подумать, что Поплавского так скоро отпустят, что арестовали его за то, что кто-то написал на него донос, будто в институте он создал враждебную организацию, что в органах во всем разобрались, извинились и отпустили. Появление Татьяниного мужа никак не укладывалось в Аркашкиной голове. Может, от растерянности, а верней всего — от беспощадной мальчишеской злости, которую он хранил в себе, Аркашка грубо, со злорадством сказал:

— Нету для вас Тани, и не ищите ее.

Поплавский поежился, словно у него саднило шею. Смотрел на подростка с грустной внимательностью, очевидно, считал, что Аркашка говорит не от себя, передает слова взрослых. Он ничего больше не сказал, повернулся и вышел, забыв закрыть за собой дверь.

Когда Поплавский появился в институте, Татьяна бросила учебу, поступила на текстильный комбинат. Поладить они уже не смогли и расстались.

Глава вторая

1

Дом Татьяны Дерябиной — в поселке Текстильщиков. Он деревянный, двухэтажный, со сквозными коридорами. Шаров помнил: Татьянина дверь вторая от лестничной площадки, обитая синей материей. Так ничего и не изменилось с тех пор, как он бывал здесь: те же громоздкие лари у стен под всякую рухлядь, которая не нужна и выбрасывать жалко, тот же кислый запах пеленок и стираного белья. Помедлив, он позвонил.

Дерябин открыл не сразу. Стоял в дверях и разглядывал Шарова. Наверно, он только что из постели — взлохмачен, крупное лицо с желтизной, на голые плечи наброшен пиджак.

— Заходи, — сказал он, не выразив ни малейшего радушия, ни удивления; добавил потом ворчливо, по-своему догадавшись, почему Шаров здесь: — Сестрица моя всегда заботилась о других, забывая малость: заботиться о себе. Сочувствовать пришел?

Шаров несколько растерялся от такого приема, с кривой ухмылкой сказал:

— Придумалось тебе. В голову не приходило, чтобы сочувствовать.

— Да! — Дерябин неуклюже прыгал на одной ноге, стараясь надеть на весу ботинок. В то же время пристально смотрел на Шарова, прищурившись, собрав морщинки у глаз. — Тогда рассказывай.

Шаров прошел к столу, стоявшему посередине комнаты, покрытому серебристой льняной скатертью, сел, огляделся. Резкими для глаз казались золотистые обои, к тому же слепил свет, отраженный от свежепокрашенного пола: сидел, думал, что сказать, и не находил слов.

— Ты любопытный, — говорил Дерябин, тем же способом, подпрыгивая, он надевал второй ботинок. Сесть на стул и спокойно обуться он не догадывался.

— В чем же мое любопытство?

— В чем? Он спрашивает! Стоило Таньке позвонить — несется. Интервью будешь брать? Бери.

— Пошел ты! — уязвленный Шаров вскочил, направился к двери. — Я у тебя и в лучшие-то времена интервью не брал. Тошно было.

— Стой! Вот порох. — Дерябин загородил дорогу, вдруг улыбнулся и стал тем Аркашкой, который так знаком был Шарову. — Сиди. Обидчив больно.

Он тоже подсел к столу, внимательно и добродушно вгляделся в Шарова.

— Старина, старина, изменились-то как! Седеешь… Так о чем будем говорить?

— Если бы я знал! — Шаров был искренен: он не знал, о чем говорить с Дерябиным.

— Тогда зачем ты пришел? — с недоумением спросил Дерябин. — Сочувствовать не хочешь, говорить о чем — не знаешь.

— Татьяна Николаевна просила, не мог отказать.

— Верно, верно, — произнес Дерябин, на миг задумавшись. — Перед женщинами ты всегда пасовал. И все-таки неужели не испытываешь от встречи никакого чувства? Хотя бы злости?

— Нет, злости не испытываю. Наоборот, пока добирался к тебе, кое-что промелькнуло в памяти. Может, издалека так кажется, стерлось многое — доброе шевельнулось.

— Было доброе, — поддержал Дерябин. — Последнее время все чаще завод вспоминается. Хорошо! Помнишь Мишку Соломина, из цеха которого выкинули? Не забыл его?

— Вспоминаю, по-моему, в научно-исследовательском институте работает.

— Как же, ученый! — Лицо Дерябина стало злым. — Прочили вместо Белякова в руководители. Встречался, наверно? Умнейший дядька был. Ну, а я восстал. Хоть и имею к этому косвенное отношение, но уважением пользуюсь. Увидел этого Мишку, и все всплыло: завод, и каким путем он в наш цех пришел, для чего. Взорвался: ни за что не допущу, чтобы Мишка Соломин вверх лез, людьми распоряжался… Но, видно, гнев в таких делах не помощник. По-другому надо было.

— В самом деле, чего уж так? — Возбуждение, с каким говорил Дерябин, удивило Шарова. — Времени-то сколько прошло! От того Соломина, поди, только оболочка осталась. Люди меняются…

— Меняются! — усмехнулся Дерябин. — А я так скажу: уж если в человеке что заложено, оно и остается. Не успевает меняться, конец приходит. Амба!

— Решительно ты, да… И окружение не влияет?

— На внешнее поведение — да, на нутро — нет. Условия заставляют иногда вести себя так или иначе, а уж что тебе от матушки-природы дано — не вытравишь. Другое дело, не каждый знает, что ему дано, жизнь кончается, начинает стонать: ах! ох! не так жил, все наперекосяк шло! Ты-то, допустим, счастливец, у тебя все ясно, знаешь, что можно делать, что нельзя. Счастливец ты, братец Саша, ой, какой счастливец!

— Откуда тебе знать?

— Знаю.

— Ну, отсутствием самоуверенности ты никогда не страдал. — Шаров пытливо всмотрелся в темные глаза Дерябина. — Скажи, неужели Мишкино дело — причина, что тебя освободили?

— Не будем об этом. — Дерябин невольно поморщился. — Все в прошлом, что-то было и раньше, не только это. Наверно, было.

Он ушел за перегородку, где у Татьяны было устроено нечто вроде кухоньки, зазвенел там крышками кастрюль, искал еду. Шаров рассеянно разглядывал комнату. На стене у кровати висела в рамке пожелтевшая фотография. Тетя Дуся Дерябина и Катерина Шарова стояли на крыльце, скрестив на груди руки. У их ног примостились Татьяна и Шаров с Аркашкой. Татьяна в легком безрукавом платье, они в майках, в заплатанных штанах, босые. Карточка была сделана незадолго до отъезда Дерябиных в город.

— Напрасно тревожишь себя, — с иронией заметил Дерябин, появляясь из-за перегородки и наблюдая за Шаровым. — Все отошло… Вчера я появился здесь и теперь словно живу в ином, новом мире. Никаких воспоминаний, все забыл. Хорошо! Рвется человек к власти, добивается наград, а потом… хватит кондрашка — и нет его. Зачем, спрашивается, мельтешил, орал, подавлял инаких. Неужели суть жизни, такой короткой, в этом? — Заметил недоуменный взгляд Шарова и оборвал себя. — Все ерунда. Да. У тебя есть деньги? У меня, как назло, ничего не оказалось. И у Татьяны не было. Принесет вечером.

Шаров подал бумажник. Дерябин деловито вычистил его, небрежно бросил на стол.

— Посиди, я недолго.

— Жене позвони, — напомнил Шаров.

— Это еще зачем? Что тебе пришло?

— Полагаю, беспокоится.

— Ты что, адвокатом у нее?

— Матвей Серебряков, из редакции, решил — утопился ты. По всему городу раззвонит. Подумай-ка.

— Невероятно! Почему ему вздумалось?

— Не был дома, жена в панике — нетрудно и такое подумать. Ольга Андреевна ради всего на свете наказывала разыскать тебя.

— И эта ввязалась, — презрительно фыркнул Дерябин, — хотя чего уж там…

2

Выпускников ремесленного училища «первого военного набора» направляли на заводы. Им предстояло делать танки, пушки, снаряды, все то, что называлось оборонной продукцией. Шаров и Дерябин попросились вместе на один завод, в один цех.

Чахоточный, длиннолицый и невозможно скучный от своих болезней начальник инструментального цеха понизил им разряд.

— Не учили вас, а мучили, — хладнокровно объяснил он свое решение. — Какая уж учеба.

Выпуск был ускоренным. В ремесленном, куда они поступили с началом войны, их научили стучать молотком по зубилу, правильно держать напильник, а потом группа уже выполняла военный заказ — изготавливали взрыватели для мин. Учили инструментальному делу мало, начальник был прав. Шарова не очень затронуло: не в том суть — третий или четвертый разряд, важно, что делать. Аркадий был уязвлен.

— С таким разрядом мне будут давать самую грубую работу, давать и приговаривать: гордись. Пусть сперва испытает, узнает, что можем, потом своевольничает.

И скучный начальник инструментального подловил Аркадия на простой детали: дал на «притирку» стальные кубики с мелкой насечкой, велел подправить насечку. Больше ничего не сказал, не объяснил, как подправить; самолюбивый Дерябин расспрашивать не стал. На чугунной плите, смазанной грубой пастой, притер кубики, поверхность сделал ровную, зато насечка пострадала.

Начальник цеха, принимая работу, злорадно сказал:

— Я же говорил: не учили вас, а мучили.

Дерябин после этого невзлюбил начальника, невзлюбил и цех.

Летом сорок третьего город часто бомбили. В начале июня ночью десятки немецких самолетов выбросили на парашютах осветительные ракеты, стало светло, как днем. Самолеты сквозь огонь зениток пробивались к железнодорожному мосту через Волгу и к заводским районам.

Во время налета Шаров был на крыше своего дома и видел, как в стороне их завода полыхнуло пламя.

Бомбы разметали корпус, что выходил фасадом на шоссе. В нем стояли дорогие автоматические прессы.

Несколько дней разбирали битый кирпич, вручную, на катках, выволакивали тяжелые станки из-под развалин.

Аркадий не отходил от мастера, руководившего работами, следил за каждым его движением, за каждой командой. Мастер нервничал, кричал на людей, которые, как ему казалось, неосторожно обращаются с оборудованием, боялся, чтобы чего не сломали. Незаметно стал покрикивать на рабочих и Дерябин — мужикам в голову не приходило, что он никакого отношения к станкам не имеет.

Когда автоматы установили в другом помещении, Аркадий стал подолгу пропадать там. Однажды возбужденно сказал Шарову:

— Знаешь, что я сделал? — И, видя, что Шаров не пытается напрячься, чтобы отгадать, поспешил договорить: — Оформил переводку в новый цех. И тебя. Наладчиками. У них с людьми туго, так что с радостью. Подучимся, обещали организовать вторую смену. Во!

— В новый цех я переходить не собираюсь, — недовольно сказал Шаров, обиженный тем, что Аркадий распорядился за него.

Дерябина не смутил отказ, для него чужого мнения не существовало. И странно, Шаров подчинился, оправдывал себя: не из-за Аркадия, самому любопытно поработать на станках; на деле он весь был во власти Дерябина: было в Аркадии что-то такое, что заставляло подчиняться.

Новая работа захватила с первых дней. Было интересно узнавать капризы умных машин, потакать этим капризам. На вертушке рулон стальной ленты, зажимы втягивают ее в пасть станка, надо следить, чтобы лента подавалась ровно, чтобы острым был режущий инструмент.

Месяца три чувствовали себя учениками, потом в самом деле организовали вторую смену, молодежную, старшим поставили Аркадия Дерябина. По существу, на нем лежали обязанности сменного мастера, но мастером не утвердили — Аркадию было всего шестнадцать с немногим.

В первой смене за каждым наладчиком были закреплены два-три станка, каждый работал на свой страх и риск. Въедливый Дерябин заметил: кто-то быстро и хорошо выполняет одну операцию, кто-то — другую; предложил работать на станках сообща. Попробовали — и получилось: один затачивает инструмент, другой собирает «узлы», третий делает их замену на станках. Выработка в молодежной смене сказочно подскочила.

На заводское комсомольское собрание пришел секретарь горкома, только что демобилизованный по ранению младший лейтенант, очень худой, с впалыми щеками. Он часто кашлял, подносил платок ко рту и виновато моргал, как бы извиняясь за свой недуг. Смысл его речи был: завод должен выпускать как можно больше продукции, так диктует жизнь военного времени.

Собрание проходило в столовой. Аркадий сидел непривычно нервный, с красными пятнами на лице. Шаров не знал, что еще до собрания его просили выступить, Аркадий почему-то не сказал об этом, может, думал, вдруг по какой-то причине выступить не дадут, к чему заранее распространяться?

Когда его вызвали, он сорвался с места и почти вприскочку покатил к трибуне. Это после он научился говорить складно, любовно поглаживать ладонями трибуну. А здесь ему впервые пришлось выступать на собрании, и он сначала путался, проглатывал второпях слова, часто заносил руку, чтобы поправить и так хорошо приглаженные волосы.

Но ребята не переживали за него, они кипели возмущением. От их имени он хвастался: «Стали первыми и будем первыми!» Болезненный секретарь горкома комсомола одобрительно кивал, улыбался и подносил платок ко рту.

Аркадий не мог не заметить отчуждение, с каким его встретили товарищи по смене.

— Надо понимать, какое время, — с неутихшим возбуждением обрушился на ребят. — Я должен был сказать.

Никто с ним не спорил, наверно, так и надо было говорить. Но почему утайкой от них и с такой похвальбой? Выходило, речь шла не столько о деле, сколько о том, чтобы самому покрасоваться. Им было неловко, они отводили глаза и помалкивали.

Потом-то Шаров понял: зря промолчали. Проще простого: зарвался человек, ты его ближний, толкни его под зад, укажи, в чем он не прав. Сами растим пустобрехов: один, поумнее и хитрее, промолчит или еще слово одобряющее обронит с целью посмотреть, что из человека дальше попрет; другой угодливо крутится возле, поет в уши хвалу — это те, кто хочет покровителя иметь; третий — его вообще ничто не трогает.

Конечно, не думали они тогда так, просто растерялись от неожиданности, подобно тому, как совестливый человек теряется перед явным нахальством, — и все же зря ничего не сказали Аркадию.

Ребята по-прежнему работали хорошо, их хвалили, о них писали в газете, больше о старшем, о Дерябине. Он стал заметен. На комсомольской конференции его ввели в состав горкома.

Теперь Дерябина часто вызывали на совещания, после которых он возвращался радостно-возбужденный, рвался к работе, стараясь наверстать упущенное. С некоторой виноватостью спрашивал:

— Как вы тут без меня?

— Да как, — отвечали ему, — работаем, тебя вспоминаем.

Чуя насмешку, Аркадий дулся, но все оставалось без изменений.

С начала сорок четвертого стали задерживать на заводе тех, кому подходило время идти в армию. В войне наступил перелом, чувствовалось, дело шло к концу.

Аркадию Дерябину полагалось призываться весной, но его не тревожили. Вот тогда-то и появился в цехе крупный чернявый парень Мишка Соломин. Он как-то быстро перезнакомился со всеми, к работе особой охоты не имел. Раз после наладки станков сидели, отдыхали. Мишка разоткровенничался:

— Везет же мне. Совсем случайно узнал о вашем заводе. Прокантуюсь, пока война, а там… — Мишка мечтательно поднял глаза, щелкнул пальцами.

Было неприятно смотреть в его нахальное лицо, почему-то сразу бросились в глаза смачные толстые губы, которые он часто облизывал, рыхлый подбородок с ямкой посередине.

Гнетущее молчание, наступившее после его слов, удивило Мишку, он ничего не понял.

— Вы чего? — С улыбкой спросил он.

— Ну вот что, — с угрозой, но стараясь сдерживаться, сказал Аркадий. — Сгинь, или мы тебя вынесем отсюда.

Но Соломин не сгинул, и непохоже было, что испугался.

— Будто сам не потому здесь, — осклабясь, сказал он Аркадию. — Твой-то год уже на фронте.

То, что Мишка сравнил его с собой, усмотрел в нем какую-то нечестность, сразило Дерябина. Он беспомощно оглянулся на ребят. Внутренне он протестовал: ведь начал работать с четырнадцати лет, выполнял в ремесленном военные заказы, здесь, на заводе, по двенадцать часов в смену, без выходных, никогда не помышлял об ином, лишь бы делать все с полной отдачей, и, раз ему дали отсрочку, значит, так нужно, значит, сейчас он здесь нужней. Но в то же время выходило, что Мишка прав: он находился в более выгодных условиях, чем его сверстники, попавшие в пекло войны.

Чернявого Мишку Соломина изгнали из молодежной смены, просили начальство вообще уволить, но его перевели в другой цех: у Мишки нашлись заступники. Вместе с тем ребята лишились и своего старшего. Через неделю Дерябин прощался с ними. Как он договорился с директором и военкоматом, не распространялся. Прощаться пришел уже без шевелюры — у него оказалась круглая, как шар, голова, отливающая синевой.

Вскоре на завод пришло письмо, в котором Аркадий сообщал, что зачислен в артиллерийскую часть. И после этого замолчал.

А воина уже шла на территории врага. Однажды Шаров проснулся от восторженного крика, разносившегося по коридору их большого дома. Войне конец! Он перевернулся через голову и свалился с кровати на пол. И, хотя было очень рано, помчался на завод.

В столовой было полно народу. На противнях лежали куски хлеба, жареные котлеты. Стояли большие эмалированные чайники с разведенным спиртом. Люди кричали, пели, целовались.

Мишка Соломин цепко схватил Шарова за плечи, жарко дышал в лицо, орал:

— Кончено! Дождались!

Шаров брезгливо стряхнул его руки.

3

Дерябин вернулся из магазина оживленный, будто даже помолодевший. Поставил сумку на стол. Вынул мясо в слюдяном пакете, банку рыбных консервов и хлеб — сразу две буханки.

— Не мало? — с иронией спросил Шаров.

— Что? — всполошился Дерябин.

— Хлеба, говорю, не мало ли?

— Как раз, — с веселой беспечностью отозвался тот. — Подал по рассеянности две монетки, попросил хлеба, вот и вручили две, отказаться бы, да посовестился. А до этого меня обругали. Возле магазина длинные столики с навесом, вроде рынка. Продают красный лук. Я, грешный, люблю красный лук, он сочный, сладкий. Но тут такая дороготня, а лук мелкий-мелкий, как бобы. Я возмутился…

— Тю, дурень, — хохотнул Шаров, — будто и не в деревне родился. Это же сеянец, а он всегда дороже.

— Какое мне дело, сеянец, — отмахнулся Дерябин. — Показалось дорого, и все. А деревня… я, брат, уж и забыл, что из деревни, давно было… Жаль, Татьяны нет, придется просить Ефимовну, соседку. Услужливая старуха.

— Ты позвонил жене?

— И не думал. Позвони, так сейчас же прибежит. А я никого сегодня не хочу видеть. Взбунтовался! Устроим себе выходной, потом Татьяна придет.

Он стал вынимать мясо из пакета, пересохшая обертка звенела, как жесть. На лице блуждала беспечная улыбка. Шаров не очень лестно подумал о Татьяне, которая всполошила его: ни в чьем участии Дерябин не нуждался. «Видно, в самом деле не переживает, — подумал он, приглядываясь к Дерябину, — не может же так искусно играть. Надоела руководящая работа? Едва ли, он так любит быть на виду. Неисповедимы пути господни, темна людская душа».

— Все-таки надо было сообщить жене.

— Плевал я на твое «надо». — Положил мясо на сковородку и вышел из комнаты. Не возвращался он долго, и Шаров уже хотел идти искать.

Дверь широко распахнулась.

— Входи, Ефимовна, — бодро сказал Дерябин, пропуская вперед низкорослую старуху в мятом халате. Она несла накрытую тарелкой сковородку. В комнате остро запахло лавровым листом.

Поставив сковородку на стол, старуха жеманно поклонилась. Запавшие острые глазки быстро ощупали Шарова.

— Знаешь, кто это? — сказал ей Дерябин. — Писатель. Он мне показывал письма, которые ему присылают читатели. Хорошие письма… Но почему-то пишут больше солдаты и молоденькие девицы. Для меня это загадка.

Сообщение его никакого впечатления на старуху не произвело. Она охотно села рядом с Дерябиным, взяла стопку, которую тот протянул ей, не морщась, лихо опрокинула в полный крепких зубов рот. Только глаза пошире открылись.

— Сильна, — сказал Дерябин, то ли о Ефимовне, то ли о водке.

Проглотив кусок мяса, старуха отложила вилку, всем видом показывая, что знает, с кем сидит, как себя надо вести при этом. Теперь глаза ее масляно поблескивали.


— Уж видала людей на своем веку, — вдруг сладко запела она, — а такого умницу, такого красавца встречаю впервые. Радость глядеть-то на тебя, Аркадий Николаевич.

Дерябин откинулся на спинку стула, ухмылялся, и было непонятно, или ему нравится лесть старухи, или давал возможность Шарову понаблюдать за ней.

— Истинная радость, — не утерпев, поддакнул Шаров.

Дерябин покосился на него и словно очнулся.

— Ты это брось, Ефимовна, — запоздало возразил он. — Ты лучше взгляни на его рожу, — указал он на Шарова. — Сдается, таит он что-то на меня плохое. Вот только что таит?

— Аюшки, Аркадий Николаевич, — подхватила Ефимовна. — Кажется тебе, не иначе. Разве решится кто плохое-то тебе сделать. Другой и рад бы, ан не осилит, пощелкает зубами, с тем и спокоится. Ты у нас…

— Постой, Ефимовна, побереги красноречие, — оборвал ее Дерябин, опасаясь, что она опять начнет распространяться о его уме и красоте. Давай-ка лучше выпьем еще по одной. Как говорится: за себя!

Старуха так же храбро опрокинула и вторую стопку. Дерябин завистливо крякнул.

— А ты что жеманничаешь? — спросил он Шарова.

— Успею.

— Ефимовна, он остерегается, — пожаловался Дерябин.

— Кого здесь остерегаться, не на службе, — мудро заметила старуха. — Вот если к нему на работу идешь, тогда остерегайся. Аркадий-та Николаевич в отца, строга-ай.

— Тебя, Ефимовна, все что-то не туда заносит, — раздосадованно упрекнул Дерябин. — Расскажи лучше, как тут люди живут. Вон и писателю интересно.

— Хорошо живут, — сладко облизнув губы, сказала Ефимовна. — Уж что хорошо, то хорошо, ничего более не скажешь.

— Врешь, поди. — Дерябин рассмеялся. Ему подумалось, как бы Ефимовна запела, узнай, что его освободили от должности. — Ты ведь хитрая, — добавил он.

— Что уж мне с тобой хитрить, Аркадий Николаевич. Привычки такой не имею. Потом сам посуди: если мы таким, как ты, врать будем, хорошего мало получится.

Дерябин взглянул на Шарова. Тот играл вилкой и посмеивался. Не обычное добродушие в светлых глазах увидел он, а ехидный огонек.

— Ефимовна, а ведь меня с работы погнали, — неожиданно сказал Дерябин.

— Да полно шутить-то, — отмахнулась старуха. — Кто это тебя может погнать, когда ты сам всему голова?

— Вот, не верит, — растерянно произнес Дерябин. И опять приступил к ней: — И надо мной начальства много. Прогнали, не обманываю тебя. Вон хоть его спроси.

— Зря насмехаешься над старухой, — обидчиво заявила Ефимовна. — Уж если на то пошло, не снимают вас, не гонят, а ставят туда, где вы снова на виду. И зря ты об этом, не хочу слушать. Вот что сестрицу свою не забываешь, не гнушаешься заходить сюда, уважаю тебя за это еще больше. Действительно, доброму человеку бог счастья не дает. Так все одна и мается. Сватался было вдовец — начисто отказала. Гонору, видишь ли, у него много оказалось, условия начал ставить. А и она не промах: то же и ему…

— Опять ты, Ефимовна, что-то не то говоришь, — недовольно заметил Дерябин. — Ты лучше о себе. О себе-то всегда складнее получается.

— Да куда как складно, — охотно согласилась старуха. — Только слушать меня интерес малый. Я лучше помолчу.

— Ну, молчи.

На этот раз Ефимовна обиделась окончательно. Всплеснув руками, поднялась из-за стола.

— У меня там кастрюля на огне. Память-то отшибло у старой.

Она ушла, поднялся и Шаров.

— Ты куда? — испугался Дерябин. — Не отпущу. Переночуем здесь, а утром махнем в деревню? А? Давно не был?

— Был…

— А я вот так ни разу и не был. В другие места то и дело, а в родное село не удосужился. Сегодня упомянул ты — и захотелось.

Шаров даже подумать не мог, что Дерябин не знает, как выглядит теперь село, что от него осталось. Удивился желанию, но ответил:

— Прекрасно. Утром встретимся и поедем.

— Тебе неприятно со мной? — в голосе Дерябина прозвучала обида.

Шаров смягчился, да и интересно было побыть с нынешним Дерябиным.

— Хорошо, только позвоню домашним.

— Не обманывай.

— Не в тебя.

— Когда я тебя обманул?

— Мало ли за все-то время было: и по-крупному, и по-малому.

— По-крупному это не обман, это по работе не понимали друг друга. А в мелочах не помню. Все-таки возвращайся. Жду.

— Пойдем вместе.

— Не хочу.

— Тогда я сам позвоню Ирине.

— Не смей этого делать. Заявится и все испортит.

— Она должна знать, где ты.

— Узнает! Что касается меня, она все знает.

Однако уйти Шарову не удалось. В дверях он столкнулся с Татьяной, почему-то изобразившей на лице удивление. Сзади нее, потупившись, стояла Маша Костерина.

4

Ах, какие славные были первые мирные дни! Все житейские неурядицы казались такими несущественными, так безоблачно было на душе. И все время хотелось поделиться с кем-то своей радостью. Именно в это время Шаров стал подозревать, что книги пишут живые люди, именующие себя писателями. И что удивительно, наверно, кого-нибудь из них он даже встречал на улице или в трамвае, встречал и проходил мимо.

Когда две толстые тетради стихов потребовали, чтобы кто-то их прочитал, он набрался храбрости и пошел на литературное собрание. О таких собраниях каждую среду в отделе объявлений сообщала городская газета.

За столом в большой и невзрачной, обшарпанной комнате с серым от копоти потолком сидел человек лет сорока, светловолосый, с высоким, сдавленным с боков лбом. На стульях лицом к нему расположились в разных позах участники собрания. Были тут глубокие старики с палочками и совсем юные парни и девушки, но больше всего демобилизованных, недавно вернувшихся с войны и не успевших еще сменить гимнастерки на штатские костюмы. Ни на одном лице Шаров не заметил особой печати — сидели обыкновенные люди. И это открытие успокоило его.

К столу пригласили молодого человека с буйной шапкой рыжих волос. Он угрожающе тряхнул своей гривой и начал читать стихи.

Шаров наслаждался: стихи казались звонкими и складными.

Но то, что произошло дальше, повергло его в смятение. Один за другим поднимались присутствующие и обрушивались на стихотворца. Его складные стихи, оказывается, никому не понравились, они, видите ли, без своеобразия.

Шаров бросил свои тетради в печку. Он не знал, есть ли в его стихах «своеобразие», но, что они менее складны, сомневаться не приходилось.

Но прошло несколько дней, и он почувствовал, как не хватает ему своих тетрадей. В одну из бессонных ночей он понял, что ему надо писать так, как пишут все серьезные книги, — прозой. Он сел за стол и очень легко сочинил рассказ. Писал о своей работе, о людях, которых знал: об Аркадии, Мишке Соломине, который уже уволился с завода.

К следующему собранию он подготовил два рассказа.

Только перед концом собрания отважился положить тетради на стол светловолосому председателю с высоким и узким лбом.

Он готовил себя ко всему, и все-таки, когда ему показали газету, где в отделе объявлений сообщалось о литературном собрании и называлась его фамилия, ему вдруг стало трудно дышать от волнения, предчувствие неотвратимого и страшного охватило его. Оставшиеся до собрания дни ходил как во сне. Казалось, о том же самом мог и должен был писать по-другому.

На обсуждение пришел заранее. Его рассказы, перепечатанные на машинке, были разложены на столе.

Когда все собрались, его усадили рядом с председателем и заставили читать. Почему-то он сразу обратил внимание на человека с хищным горбатым носом и большими залысинами на крупной голове. Шаров смутно почувствовал в нем врага.

Боясь поднять глаза, он читал. Его все время жгла неотвязная мысль: рассказы слишком длинны. Когда он перевернул последнюю страницу, председатель объявил перерыв. Все курили в узком коридоре с гнилым полом. Шаров не выходил из-за стола. Он с тревогой следил за человеком с залысинами, который, возвращаясь после перерыва, плотоядно улыбался и потирал руки.

Сначала говорил пожилой литератор, седовласый, с кустистыми бровями. Видимо, это был мягкий, деликатный человек. Убитый вид автора причинял ему страдание. Он сказал, что в рассказах видится завод, такой, каким он его представлял, видятся люди. Конечно, рассказы несовершенные, но завод и люди — неплохо для начинающего.

А Шаров продолжал смотреть на человека с залысинами. Едва пожилой литератор сел, этот человек поднялся и как бы с грустью объявил, что он удивляется выступлению предыдущего оратора. Голос его постепенно креп и стал совсем громким, когда он сказал, что он в рассказах вместо завода видит пустырь; святая наивность — тот, кто пытается высмотреть на пустыре людей. Нет завода, нет людей, и автору лучше совсем бросить писать.

После выступали другие, но Шаров почти не слушал, уткнулся взглядом в стол да так и сидел. Наконец председатель объявил, что вроде все высказались, пора расходиться. Расчищая себе дорогу локтями, Шаров бросился к двери. Уже на выходе кто-то цепко сжал его плечо. Он затравленно оглянулся и застыл от удивления и радости. Стоял смуглолицый, возмужавший Аркадий Дерябин.

В тот вечер они гуляли по улицам, которые после долгой военной маскировки сейчас светились огнями, казались непривычно нарядными. Снова серые здания окрашивались в радостные тона. О войне Аркадий рассказывал неохотно. День Победы был для него не 9 мая, а числа 17, в Чехословакии, где они выбивали остатки немецких войск. Был ли ранен? Пустяки, легкая контузия.

Когда он вернулся, отца и матери не застал. Татьяну стеснять не хотел, сперва ютился на частной квартире, теперь дали комнатку. Взяли на работу в горком комсомола, работает и учится в институте.

— Вот и хорошо, — обрадовался за друга Шаров. — Я очень рад тебе.

— Ты, вижу, тоже времени даром не терял. Встретил в газете твою фамилию и не поверил. Все-таки решил сходить. Извини, что к шапочному разбору попал.

Шаров густо покраснел, чувствовал он себя прескверно.

— По глупости все, — пробормотал он, — просто так…

— Ну не говори, — не согласился Аркадий. — Продолжай в том же духе. Будешь первым писателем из нашей деревни.

— Во-во, первым писателем деревни, — горько усмехнулся Шаров.

Теперь он стал часто слышать о Дерябине. Иначе быть не могло, где бы Аркадий ни находился, все вокруг него вертелось, будоражилось, он не терпел застойной жизни. Побыть вместе им не удавалось, Дерябин, видно, был постоянно занят, Шарову потом тоже стало недосуг, он теперь учился в вечерней школе.

Поступил он в школу после того, как встретил неожиданно на улице пожилого литератора, который так тепло говорил о его рассказах. Шаров поклонился и хотел пройти мимо, но литератор остановил его.

— Что вы, милейший, не показываетесь? — строго спросил он.

— Зачем? — удивился Шаров.

Литератор досадливо крякнул, сказал:

— Это вас напугал Кравцов. Да! Такой человек — напугает. А вы не обращайте внимания. Поняли вы меня?

На морщинистом лице была строгость, а глаза под кустистыми бровями смотрели ласково и с любопытством.

— Без выкриков у нас ни одного собрания не бывает, — продолжал он. — Да и скучно было бы… Кстати, какое у вас образование?

Шаров сказал.

— У вас всего шесть классов? — Литератор не смог скрыть и удивления, и сожаления. — Ай-я-яй! Так вы приходите, приносите рассказы.

— Может быть…

— Никаких «может быть». Надо уметь говорить определенно. Так у вас всего шесть классов?

Шаров шел домой, а в ушах звенело: «Ай-я-яй!» Осенью он отнес документы в вечернюю школу.

Злополучное обсуждение рассказов не забывалось. По соседству, в одном коридоре, жила семья Костериных. Глава семьи — горький пьяница. Зарплата у него уходила на выпивку. Он был по-своему бережлив: денег ему всегда хватало до следующей получки. Жена и дочь Маша мучились, мало того, что он не давал им ни копейки, еще и устраивал скандалы. Маша училась вместе с Шаровым. Была она красавицей — небольшого росточка, тоненькая, светловолосая, когда улыбалась, появлялись очаровательные ямочки на нежных щеках. Шаров тайком вздыхал по ней. «Ну кто полюбит такого?» Он еще был в том возрасте, когда считают, что любят за красоту. А какая у него красота? Брови бесцветные, выгоревшие, широкий нос, выпирающие скулы, худющий, вымахнувший в последние годы с коломенскую версту — ни дать ни взять мать-природа топором его вырубала, и то не очень острым.

Как-то после очередного скандала Маша вбежала к Шарову, ткнулась лицом в стену и заплакала. Следом в комнату ворвался ее отец. Озлившись, Шаров вышвырнул его за порог.

С тех пор Костерин, возвращаясь домой навеселе, подходил к двери Шаровых и зычно кричал:

— Литератор, выходи!

Он был щупл и труслив. Шаров выходил, и сосед убегал, выкрикивая жалобно: «Милиция! На помощь! Караул!»

На следующий день все повторялось:

— Литератор, выходи!

Когда начались экзамены, добрых полкласса собиралось у Шарова. Готовились вместе.

Как-то в самый разгар занятий пришел Дерябин. «Оказался поблизости и заглянул», — объяснил он. Сообразив, что пришел не вовремя, успокаивающе кивнул Шарову, взял с полки книгу и сел в угол. Делал вид, что занят чтением, на самом деле приглядывался к собравшимся; дольше, чем на других, задерживал взгляд на светловолосой Маше Костериной, она сидела рядом с Шаровым. Девушка тоже заинтересованно посматривала на гостя. Дерябин тихо засмеялся, когда она невпопад ответила что-то Шарову.

— Ворон ловишь, — недовольно заметил тот.

Маша вспыхнула румянцем и опять украдкой взглянула на Дерябина. Взгляд ее не укрылся от Шарова, он потускнел, стал рассеян. Занятия расклеились.

Решили все вместе пойти в кино. Едва ли случайно Аркадий и Маша оказались на соседних стульях. Перед концом фильма они сбежали из зала.

Все следующие дни Маша избегала Шарова, если случайно сталкивались, виновато улыбалась и спешила уйти. Шаров не находил покоя.

Раз Шарова позвали в контору начальника цеха к телефону. Звонил Дерябин.

— Слушай, — весело сказал он, — а ведь я тогда заходил к тебе не попусту.

— Да, конечно, — мрачно согласился Шаров. Он не без основания подумал, что Дерябин хвастается знакомством с Машей, своим успехом, и поразился его жестокости: что бы там ни было, но их многое связывает: некрасивое злорадство.

Дерябин смеялся в трубку:

— Да не о том я… Мы тут затеваем грандиозное дело, и я решил, что ты можешь нам помочь. Не придешь ли после смены ко мне на работу?

— Это так обязательно? — Шарову и хотелось встретиться с ним, и боялся, что не сдержится.

— Тебе будет интересно, — загадочно пообещал Дерябин.

После работы Шаров пошел к нему.

Во всю длину помещения были сдвинуты столы, и на них — печенье в вазах, конфеты, фруктовая вода. За столами плотно сидели девушки, все в одинаковых темно-синих халатах с кружевной оторочкой. Было видно, что попали они в непривычную для себя обстановку, шептались, пересмеивались — изо всех сих старались казаться нескованными.

Это была комсомольско-молодежная смена со швейной фабрики. Случилось так, что в их смене надолго заболел мастер. Девушки поочередно стали выполнять его обязанности, причем это не мешало их основной работе. Им предлагали нового мастера, но они уважали своего, знали, что ему будет неприятно, если его место, хотя бы на время, займет другой, и отказались.

Сейчас, уплетая конфеты и печенье, они весело, с шутками отвечали на вопросы, которыми их засыпали комсомольские работники. Сами девушки никакого значения своему поступку не придавали, но к ним проявили интерес, и это им нравилось.

— Сможешь ли о них написать? Но так, чтобы было хорошо, по-человечески? — спросил Дерябин после, как отпустил девчат.

— Попробую. — Шарову было лестно, и в то же время он не был уверен, что у него получится что-то толковое.

Он побывал на швейной фабрике и написал о девушках. Показал Дерябину.

— Это то, что нужно, — одобрил тот. — Я передам в газету.

Шаров даже обрадовался посредничеству, это избавляло его от посещения редакции, идти в которую он робел.

Спустя несколько дней в утреннюю смену его вызвал начальник цеха. В конторке было людно: собрались мастера и бригадиры, работники технического отдела. Все они рассматривали Шарова с веселым любопытством. Сухощавый, с бескровным лицом начальник цеха приподнял газету, лежавшую перед ним на столе, спросил:

— Откуда у тебя, Шаров, такая свирепость? За что ты их под корень? Мы, дураки, бьемся, как бы поднять роль мастера на производстве, а ты их под корень…


Шаров взял газету — и строчки запрыгали перед глазами. Крупным шрифтом рассказывалось о новом почине на швейной фабрике, где стали работать без мастеров. Его очерк служил иллюстрацией того, как комсомольско-молодежная смена управляется без мастера.

— Что ж, — продолжал между тем начальник цеха, — решили мы: завтра примешь смену, а потом передашь… кому бы там… — Он оглядел собравшихся, словно спрашивал их совета. — Да вот хоть Петьке Коробову.

Хохот прошел по конторке: Петька Коробов считался в цехе самым никчемным работником.

С пылающим лицом Шаров выскочил из конторки.

С Дерябиным у них состоялся такой разговор:

— Твое начинание наперекор всему! — кричал взбешенный Шаров.

— Именно наперекор, — с удовлетворением, что его понимают, отвечал Дерябин. — Наперекор устаревшему понятию о рабочем человеке. Нынешний рабочий настолько грамотен, что в любом случае может подменить мастера. Как солдат на фронте: когда требовалось, он заменял командира.

— Это когда требовалось. Тут-то зачем? Не о деле ты пекся, когда придумывал его, тебе важно выскочить, быть на виду.

— Если ты так думаешь — на здоровье, — сухо сказал Дерябин. — Оспаривать тебя не буду.

— Почему ты обманул меня? Мне и в голову не приходило, что присутствую при зарождении нового почина.

— Зря не приходило. Для чего мы и девчат собирали. Так что какой обман?

— По твоей милости я завтра принимаю смену, а потом передаю ее Петьке Коробову.

— Почему именно Петьке? — удивился Дерябин, знавший этого парня еще по прежней работе на заводе.

— Да потому, что он настолько грамотен, что в любом случае может заменить мастера.

Дерябин как-то по-петушиному склонил голову набок и задумался. Упоминание о Коробове дало толчок мысли, более трезвой. Но все же сказал:

— Любое ценное начинание можно высмеять, было бы желание.

5

Шаров тогда учился в институте в другом городе, приехал на каникулы. Поздно вечером сошел с трамвая и направился по пустынной улице к своему дому. Кто-то догонял его. Чувствуя, что идут именно за ним, он остановился, стал ждать.

Парень, хрупкий на вид, как-то не по-мужски красивый, смотрел на него, улыбался.

— Не узнаете?

— Да нет, — протяжно ответил Шаров, смутно догадываясь, что где-то видел это лицо с нежным румянцем.

— Костя Богданов, — застенчиво назвался тот.

— Кобзик!

— Он самый. Запомнил, как в школе дразнили. Дурацкие прозвища — дело нехитрое, всем прилепляли.

— У меня не было, — уверенно сказал Шаров.

— Скажи! Меня, что ли, Шариком-Бобиком окликали?

— Ты куда как повзрослел, Кобзик.

— Вверх-то тянусь, да что толку. Быть бы пошире. — Он повел узкими плечами. — Неожиданная встреча, неправда ли?

— Еще бы! Никогда не догадывался, что ты здесь живешь.

— Я не здесь, — замялся Костя. — Просто…

— Понятно. Девушку провожал?

— Не совсем, чтобы провожал, — поведал он с горечью. — В институте с ней вместе, в Ленинградском горном мы оба, заканчиваем. Там все хорошо, а приехала на каникулы, повадился к ней… Морочит голову. Вот хожу возле дома и зайти не могу, чую, сидит у нее.

— Неотразимый парень? — полюбопытствовал Шаров, стараясь вызвать в себе сочувствие к горю школьного товарища. Сочувствия не было, рассудил только: «И девушки уходят, и от девушек уходят, никому не удается избежать этого».

— Да так… — Костя мямлил, не договаривал. — Может, сходим, Сашок? — вдруг попросил он. — Сейчас должен выйти. Я тебя увидел, с трамвая ты сходил, подумал — не откажешься.

— Да я-то тут при чем, чудак человек?

— С ним надо поговорить. Должен понять. Нам и распределение обещали вместе. Совесть-то должна быть!

— Мда… — Шаров окинул жалкую фигуру Кости и опять ни капли не выдавил сочувствия к нему. — Пойми, наивный ты человек, где любовь, какая уж тут совесть перед ближним. Чем ты ее вернешь, если разлюбила?

— Да не разлюбила, он крутит ей голову. Пойдем, Сашок, а?

Шаров по своему мягкосердечию сдался. Слегка подтрунил над Костей:

— Ладно, поговорим пойдем, если только встретим.

— А почему ты не уверен? — с испугом спросил Костя.

— Вдруг останется ночевать.

— Нет, — решительно отверг его предположение Костя, — до этого не дошло.

Но сомнение было заронено, и Костя притих, задумался. Они подошли к большому с серым цоколем дому с освещенным подъездом, встали под деревом. Порывами налетал резкий ветер.

— Кто у нее родители? — спросил Шаров. Он все еще злился на себя, на свою мягкотелость. Если девушка принимает на дому другого парня, значит, тот ей больше по душе. Косте надо драться за свою любовь или смириться. Самому надо. Постороннее вмешательство никому не помогало.

— В том-то и штука, — потерянно говорил Богданов. — Родители у нее известные, уважаемые в городе. А я кто? Ее мамаша видеть меня не может.

— Плохи твои дела.

Костя удрученно затих.

— Важно сейчас, во время каникул, оторвать ее от влияния мамаши, после проще будет, — сказал он потом, но в голосе не было надежды.

Стояли долго. Но вот хлопнула пружиной дверь подъезда. Вышел плотный человек в плаще и шляпе.

— Он, — обессиленно прошептал Костя.

Человек поднял воротник, поглубже надвинул шляпу и неспешной походкой зашагал по асфальтовой дорожке навстречу им. Шаров пристально вглядывался, недоумевал.

— Так это же Дерябин! — в крайнем удивлении сказал он.

— Дерябин, — как эхо ответил Костя. — Потому я тебя и просил. — Ходит к ней с первого дня, как приехали на каникулы. Подумал, по-товарищески скажешь ему.

Дерябин поравнялся, хотел пройти мимо, но узнал Шарова, протянул руку.

— Вот уж не предполагаешь, где кого встретишь, — сказал он. — Чего ты здесь?

— Тебя ждем. — «Выходит, правильно говорили, что с Машей Костериной у них разрыв. Теперь к другому боку». Ненавидел сейчас Шаров этого человека, которому все достается без труда.

А Дерябин будто только сейчас заметил Костю Богданова, сказал с яростью:

— Ты-то чего здесь отираешься? Шла бы спать, девочка.

— Это Кобзик, — пояснил Шаров.

— Знаю, что Кобзик, — презрительно отозвался Дерябин. — Ко всему еще и вздыхатель. Проходу Ирине не дает.

— Может, ты не даешь? — вступился за Костю Шаров. Потаенно усмехнулся: — Повадился один деятель отбивать девушек. Поколотить хотели…

Дерябин весело хмыкнул, явно, что думал он сейчас о чем-то другом, видно, неприятном.

— Поколотить не штука, — вяло сказал он. — Только пустое это занятие и небезопасное. Допустим, меня, так я человек на виду, за меня и влететь может. Шальные мысли тебе лезут в голову, студент. Пойдем, чего стоять? Заглянем ко мне, там, если хочешь, и поцапаемся.

Но прежде поплелся Костя, сгорбившийся, жалкий, никакой надежды у него не оставалось. Дерябин проводил его ненавистным взглядом.

— И уродится же на свет такая размазня!

— Не всем быть героями на первых ролях, — неприязненно откликнулся Шаров. — Да и откуда тебе знать, что ему дано? Может статься, крупнейшим инженером будет. Распределяют их, рассказывал…

— Знаю. — Дерябин нервно передернулся. — Вбил в башку ехать вместе с Ириной, мутит девку. Не на того напал. — Потом смущенно и коротко хохотнул: — А я ведь женюсь, братец Саша.

Дерябин жил на втором этаже в небольшом доме, что стоял в глубине двора. Единственное окно в комнате выходило на крышу пристройки. В комнате выгоревшие обои, кое-где отставшие, не прибрано, неуютно. Шаров растерянно озирался. Уж он-то думал, Дерябин живет куда как хорошо.

— Я дома почти не бываю, ночами только, и то не всегда, — стал объяснять Аркадий, заметив, какое неприятное впечатление произвело на гостя его жилище. Толкнул ногой табуретку к столу. — Садись. Хочешь, будем водку пить и жалобиться. Настроение почему-то скверное. А от невесты иду.

— С Машей окончательно?

Дерябин вскинулся, сказал со злом:

— Окончательно — не окончательно, какое это имеет теперь значение. Было и быльем поросло. Что тебе пришло в голову?

— Говорят, вышла замуж за офицера и твоего ребенка растит.

— «Говорят. Моего», — передразнил Дерябин. — Ты не больно-то слушай, что говорят. Сам доходи до всего.

— Трудно мне дойти до того, что у вас произошло.

— А я не только об этом.

6

Маша заливалась смехом, когда выбежали из кинотеатра. Ее радовало, что они так удачно обманули своих товарищей, — никто не заметил их исчезновения. Свежее лицо, стройная фигура, беспечная радость обращали на себя внимание прохожих; не один, наверно, подумал: «Какая славная девушка!»

Они шли по улице, когда вдруг внезапно с подкравшейся тучи брызнул веселый дождь. Пока добежали до укрытия, промокли.

— Это первое наказание, которое послал на нас неумолимый Саша Шаров. — И она опять залилась веселым смехом. — Они уже сели за уроки…

— Ты его давно знаешь? — спросил Дерябин.

— Что ж не знать, мы соседи.

— Обидится Саша. — Нет, Дерябин не испытывал угрызений совести, просто отметил, как себя должен чувствовать Шаров.

— Пусть, — легко сказала Маша.

Они стояли под навесом крыльца. Косой дождь звучно бил по асфальту, не закрытое тучей солнце сверкало в рассыпающихся брызгах.

— Куда мы направимся?

— Все равно…

Дерябин прикинул: времени только за полдень, в кино они были, можно прокатиться на лодке, но Маша в легком платье, да и то уже промокшем. Что придумать еще?

— Ну, куда тебе хочется?

— Все равно. Куда поведете.

Дерябин вгляделся в ее лицо: в глазах лукавство и даже какой-то вызов, губы открыты в улыбке.

— А если я тебя домой приглашу. Пойдешь?

— Не знаю…


…Она прошлась по комнате, потом заглянула в окно на крышу пристройки. Дерябин рылся в тумбочке в поисках хоть чего-нибудь съестного.

— А отсюда убегать можно.

— От кого убегать? — не понял он.

— Ну, если кто постучит, а у вас гость, и тому, кто постучит, не надо видеть гостя.

— Некому стучать, — успокоил Дерябин.

— Не может быть, чтобы у такого, как вы, не было никого. — И опять в ее озорных глазах он прочел вызов.

Он провожал ее поздним вечером. Она была ошеломлена случившимся, да и он чувствовал себя не лучше. Проводив, долго не мог заснуть. Дерябин не принадлежал к людям, которые легко сближаются и легко расстаются: понимал, что принял на себя ответственность за судьбу этой доверчивой и, как начал подозревать, недалекой девушки.

Раз он сидел за столом, нужно было для работы подготовить срочную справку. Маша опустилась на пол, положив голову на его колени. Он ласково потрепал ее волосы, спросил:

— Чего ты?

— Раньше были рабыни, — протяжно сказала Маша, заглядывая ему в лицо, — я бы хотела быть твоей рабыней.

Аркадий смутился.

— Что уж ты так?

— А что, нельзя?

Сразу он не нашелся, что ответить. Потом уж только сказал:

— Гордость-то у женщины должна быть. Как же так?

— А я не хочу иметь гордость. Но ты не беспокойся, как только замечу, что начинаю надоедать, я уйду.

Ему приятна была ее преданность, и в то же время он не знал, как себя с ней вести, о чем говорить. Однажды он выходил с работы и увидел ее у подъезда. Он удивленно спросил:

— Маша, ты почему здесь?

— Мне было скучно, и я пришла встретить.

— Не делай больше этого никогда. Слышишь?

— Не буду. Я не знала, что ты рассердишься.

Он только развел руками — безропотность ее убивала.

Понадобилось уехать в срочную недельную командировку, предупредить Машу не успел. Вернулся — соседка с ехидной улыбкой поведала:

— Долго не были, долго. Краля ваша совсем извелась. С восьми до полдесятого каждый день на лавочке перед подъездом. Часы можно проверять.

Соседка не врала. Кипя от злости, он втащил Машу в комнату. Впервые повысил голос:

— В командировке был, пойми ты, дуреха! И себя изводишь, и людей смешишь. Удивительное существо!

— Ты нарочно уехал, от меня, — рыдая говорила она. — Сказал бы сразу…

Аркадий был потрясен.

— Маша, что ты говоришь? Как тебе могло прийти такое в голову? Хочешь или не хочешь — завтра идем в загс.

— Нет!

— Почему? Ну, почему?

— Не знаю… В загс я не пойду.

Как нарочно, в последующие дни работы было невпроворот, уходил рано, приходил затемно, были опять командировки. Теперь он, наверно, обрадовался бы, скажи соседка, что к нему приходила «краля». В то же время он отчетливо понимал, что в нем больше говорит совесть, а не тоска по любимому человеку. И хотел видеть Машу, и чувствовал облегчение, когда был один, когда можно было перед сном раскрыть книжку, обдумать весь завтрашний день.

С месяц не видел ее. Но, в конце концов, нельзя же быть таким безжалостным. В выходной день пошел к ней домой. Дверь открыла худая, с изможденным лицом женщина, долго разглядывала Дерябина. Это была Машина мать.

— Нет ее. Уехала.

— Куда?

— И матери не все знают о своих дочерях. — Она пошла в комнату, не закрыв дверь и не приглашая Дерябина. Вынесла конверт. — Говорила, что придет человек, по обличью-то, как описала, вроде вы. Вот, возьмите.

«Аркаша, милый, не проклинай. Встретила человека, он хороший. Дни, что у нас были, самые светлые, такими я их буду помнить всегда. Не ищи! Маша».

Он все принял за правду. Задело, что она так легко отказалась от него. Теперь-то он не очень уверен, что так оно и было. И до этого доходили слухи, будто Маша придумала себе жениха, чтобы спастись от пересудов. Но одно дело слухи, другое, что она сама написала ему.

Глава третья

1

Шаров посторонился от двери, пропуская вперед Татьяну и Машу. Маша неуверенно переступила порог, быстро и настороженно огляделась. Все той же чистой голубизны глаза, но лицо поблекло, усталое. Кос нет, короткая мальчишеская стрижка. Пышная, домашней вязки кофточка скрадывала заострившиеся плечи. И близкое, и что-то незнакомое показалось в ней Шарову. Она подала руку, и он ощутил шершавость тонких пальцев. Словно догадавшись, о чем он подумал, Маша села, спрятала руки в коленях.

— В присутствии тебя он по-прежнему краснеет, не разучился, — сказал Дерябин, скрывая под этими словами свое замешательство, вызванное ее неожиданным приходом.

— За тебя краснею, — огрызнулся Шаров, чувствуя, что говорит глупо, и уже в самом деле краснея.

— Не совестно вам, — укорила Татьяна, выглядывая из своей кухоньки, где приготавливала закуску. — Нашли время ссориться.

— Разве мы ссоримся, — с некоторым смущением проговорил Шаров. — Мы шутим.

— Вот именно, — поддержал Дерябин. — Как пришел ко мне утром, все и шутим. Не думал, что Александр Васильевич такой шутник.

— Мне Таня сегодня говорит: Аркадий пришел, может, будет и Саша. Так обрадовалась, захотелось вас повидать, — робко вставила Маша. — Я так давно вас не видела.

Шаров с тоской, украдкой наблюдал за нею. Когда-то он мечтал о ней, а она потянулась к другому, и этот другой сделал ее несчастной. «Несчастной! Да полно, так ли? — вдруг возразил он себе. — Вон вся светится радостью, увидев Дерябина. Счастлив, несчастлив — понятия относительные».

Татьяна пригласила за стол. Шаров подметил, как она ловко и будто случайно усадила Машу рядом с Аркадием. Неприязненно взглянул на Татьяну, стараясь угадать, для чего ей нужно это сводничество, ведь не подумаешь, что она всерьез после стольких лет хочет помирить их? Дерябину же вроде и невдомек старания сестры, не замечает он и быстрых Машенькиных взглядов.

Непринужденного разговора не получалось. А тут еще в дверь постучали, и вошел высокий худощавый юноша с темным пушком на верхней губе, длинноволосый, по моде. Не ожидая увидеть здесь мужчин, он на какой-то миг растерялся. Неловко, боком подошел к Маше и передал ей ключ.

— Поздно придешь? — тихо спросила она.

Юноша пожал плечами. И Шаров, и Дерябин напряженно смотрели на пего.

— Садись, Игореша, поешь, — пригласила Татьяна.

— Некогда, тетя Тань. Ребята ждут.

Дерябин жадно приглядывался к нему. У парня было смуглое лицо, крупный нос, резкий изгиб ярко-красных губ, по-детски оттопыренные уши. Парень смело встретил его взгляд, на улыбку Дерябина и не подумал откликнуться.

— Какой уже взрослый, — сказал Дерябин, когда дверь за Игорем закрылась.

— Времени-то сколько прошло, — вся вспыхнув, произнесла Маша.

— Ты живешь с мужем?

Опережая Татьяну, по резкому движению бровей которой было видно, что она хочет что-то сказать, Маша торопливо, не глядя ни на кого, ответила:

— Был муж, да сплыл, и не знаю, в каких краях искать его. — Смущенно и в то же время с вызовом повернулась к нему. — Не поможете ли?

Дерябин невесело усмехнулся. Как и всегда, при воспоминании о неприятном в своей жизни он почувствовал легкую тревогу. И, стараясь приглушить ее, поспешил перевести разговор на другое:

— Разреши нам сегодня ночевать здесь? — попросил он сестру.

— Ночуйте, — сказала Татьяна. — Я к Маше уйду.

2

С третьего курса Шаров перевелся на заочное отделение. Дерябин уже работал на новой должности, замом по культуре, как он себя называл.

— К Аркадию Николаевичу нельзя, — сказала Люся. — У него идет совещание.

Шаров сел на стул возле окна, принялся терпеливо ждать. Люся стучала на машинке.

Она была еще очень молода, и ей нравилось производить впечатление занятого человека. А отсюда и сосредоточенные морщинки на гладком лбу, и желание погасить любопытство, вызванное появлением нового человека.

— Сегодня весь день сердитый, — словно невзначай обронила она, кивнув на дверь кабинета.

— Не имеет никакого значения, — беззаботно объявил Шаров. — Все бывают сердитыми, а потом отходят. С сердитыми-то еще и говорить интереснее.

Девушка недоверчиво глянула на него и почему-то после этого еще больше построжела. Розовые ноготки быстро замелькали по клавишам машинки.

— Когда человек сердит, он правду-матку режет, — продолжал развивать начатую мысль Шаров. — Слова у него вылетают необдуманные, от сердца.

Девушка посмотрела на него внимательнее.

— А как ваша фамилия? — спросила она.

Шаров назвался. Его намерение было простое: скрасить томительность ожидания пустячным разговором.

— Что же вы сразу не сказали, — упрекнула Люся. — Проходите, Аркадий Николаевич ждет вас.

Дерябин сидел в глубине кабинета за широким столом. Сбоку возле стены был другой стол, продолговатый. Десятка два стульев приткнуты к нему. В креслах перед дерябинским столом сидели два товарища, их Шаров не знал.

Дерябин попрощался с ними, пошел навстречу замешкавшемуся Шарову, скептически осмотрел потертый костюм вошедшего.

— Не выдержал институтской жизни? Сбежал?

— Без оглядки, — подтвердил Шаров. — Сдал экзамены за первый семестр и посреди года перебежал на заочное. Семнадцатилетним парнишкой, сразу после школы, куда бы ни шло, все впитываешь, все берешь на веру. А когда под тридцать, трудно воспринимать безропотно, что тебе говорят на лекциях, появляется желание уточнять, возражать. Школа жизни, брат, имеет не только плюсы, но и минусы.

В темных глазах Дерябина заблестели веселые искорки. Шаров продолжал:

— В нашей группе учится парень. Имеет скверную привычку при разговоре похлопывать по животу собеседника, как при считалке: «Аты, баты, шли солдаты…» Раз — себе, раз — в живот собеседнику. Преподаватели с ужасом убегают от него: в перерыве отдохнуть бы, а он припрет к стене и давай выпытывать, развивать свою мысль, не забывая похлопывать по животу. Я не хотел уподобиться этому студенту, вот и сбежал. — И, уже перейдя на серьезный тон, спросил: — Зачем я тебе понадобился?

— Не хочешь съездить в район?

У Шарова было свободное время, на работу еще не устроился.

— Охотно. Только что я должен делать?

— Видишь, большая группа городских работников едет в сельские районы. Подготовлен материал для бесед, для разговора с людьми. Попутно еще кое-какие вопросы. Мой подшефный — Марьинский район… район, как знаешь, не из легких, удаленный. Поедешь в моей бригаде. Будем район вытягивать в передовые. Надо!

Дерябин разрубил ладонью воздух, не оставив никакого сомнения в решительности своих намерений.

В Марьино выехали на следующий день. Переночевали в доме приезжих, а утром Дерябин объяснил, кому в какой колхоз следует отправляться. Шарову выпал «Красный холм», в тридцати километрах от районного центра.

Ему запрягли лошадь, старую и смирную. Пока конюх готовил упряжь, укладывал в возок сено, Шаров молил судьбу, чтобы ничего в дороге не случилось. Родился он в деревне, а с лошадью никогда не обращался.

Дорога шла больше лесом. Иногда еловые лапы нависали прямо над головой, с них сыпался серебристый иней. Только скрип полозьев нарушал тишину. Шаров полулежал в легком возке, наполовину зарывшись в сено, пытался представить, как должен вести себя уполномоченный, в роли которого он направлялся в колхоз.

В село приехал в сумерки. Оставил лошадь у конторы и пошел к председателю. Иван Еремеевич Аникин был из местных. Из тех скудных сведений, что Шаров успел добыть в райисполкоме, он знал, что колхоз считается средним, наибольший прибыток дает ему хорошо оборудованная лесопильная мастерская. Многие поля заболочены.

Аникину было за пятьдесят, но выглядел он моложе, был сухощав, крепок, взгляд маленьких глаз сметлив, хитроват. Встретил председатель Шарова почти радушно.

— Зазяб? — участливо спросил он, видя, что приезжий ожесточенно растирает покрасневшие руки. Аникин ждал, что представитель будет из тех, кто сразу начинает распекать, указывать, — в те годы такое считалось нормой. Мальчишеский вид Шарова настроил его на веселый лад. — Может, сразу на печку, а с утра за дела?

— Дел больших нет, — сказал Шаров, — доставая из кармана листок, который вручил ему Дерябин перед отъездом. «Смотри, — напутствовал он, — это повышенный план, который должен быть принят на общем собрании. Чтобы все было в соответствии с указанными цифрами, они выполнимы. Больше могут, меньше нельзя».

Иван Еремеевич мельком взглянул на листок. Потом снял очки со сломанной оправой и устало поморгал.

— Опоздали маленько. Повышенный план мы приняли. Третьего дня были собрания по всем бригадам.

Неприятный холодок пробежал у Шарова по спине: «Больше могут, меньше нельзя».

— И в соответствии? — спросил он, указывая на листок.

— У нас народ понимающий.

По тому, как сказал председатель, Шарову стало понятно, что соответствия нет.

— Сейчас будете знакомиться или отдыхать пойдем? — опять спросил Аникин.

— Давайте сейчас, — Шаров решил быть непреклонным.

Цифры, конечно, не сходились ни по мясу, ни по молоку. И совсем Шаров приуныл, когда увидел запланированную урожайность зерновых.

— Нам, на наших-то полях, овощи выращивать бы, да девать куда? От города далеко, дороги плохие, — как бы между прочим заметил председатель. Он, воздев на лоб очки, щелкал костяшками счетов.

— Что же будем делать? — растерянно спросил Шаров, который понимал, что настаивать на увеличении плана после того, как собрания прошли, было нелепо. Бригады называли цифры, исходя из возможностей. Понимал он также и то, что, если еще и есть резервы, ему их не найти, заставить под нажимом подправить план, что он мог бы, — просто совесть не позволяла.

— Что будем делать? — переспросил председатель. — А вот заверим вашу бумажку, везите ее, докладывайте.

— Как так? — не понял Шаров.

— А вот так. — Аникин уже уверился, что Шаров не представляет никакой угрозы. — План мы взяли по своим силам, подробный, обоснованный. Посылать пока его не будем, едва ли кто согласится с нами. Вы уедете, другой прибудет. Поэтому мы не спорим, мы смиряемся, учитываем замечания. Конечно, в ходе работы будем смотреть и, что найдем, воспользуемся…

Шаров все-таки недопонимал председателя.

— А потом? Как вы выйдете из положения, когда все узнается?

— Потом? Будет «потом» — найдем, что и сказать.

— Но меня-то вы в какое положение ставите?

— А ни в какое! Совесть ваша чиста. Печать-то поставлю я, моя и ответственность. Но, если вы не согласны, докладывайте, как есть.

— Неужели ничего изменить не можете? Какие-то резервы для себя оставили? Не может того быть, чтобы с полным напряжением составлен ваш план.

— Какие там резервы!

Шаров подавленно замолчал. Не получалось из него уполномоченного.

— Бумажка для вас будет подготовлена к утру. И езжайте спокойно, — отеческим тоном заключил Аникин.

— Досадно, что не побывал на собраниях, опоздал, — словно самому себе раздумчиво говорил Шаров. — А у меня и материал для беседы есть.

— Какой материал? — живо откликнулся Аникин.

Шаров распахнул пальто, где во внутреннем кармане, скрученные трубочкой, лежали отпечатанные на машинке листки.

Аникин потянулся к страницам, тщательно разгладил их и стал читать.

— Это хорошее дело, — одобрил он. — Не устали, так сегодня же и съездим в Михеевскую бригаду. У нас люди любят такие беседы… А я как раз туда собираюсь.

Михеевская бригада, как сказал председатель, была за семью болотами. Ехали в председательском возке — по унылой равнине с чахлыми кустиками, угадывались из-под снега моховые кочки. Дорога была сильно переметена, лошадь то и дело проваливалась. Часа через полтора впереди замерцали огни. Аникин подбодрил лошадь. Показались дома с приплюснутыми под толстым слоем снега крышами — пять домов по одному порядку и два чуть в стороне. На задворках чернел бревенчатый скотный двор.

Остановились у крайнего дома. Через темные холодные сени прошли в избу. В избе было парно, полутемно от тусклой лампочки под потолком. В переднем углу на лавке сидели одетые в ватники женщины; двое мужчин— ближе к порогу, на корточках, курили. Председателя поджидали.

Не часто приходилось Шарову беседовать с людьми. Но здесь под рукой был материал, он уверенно, даже с каким-то несвойственным ему подъемом, рассказывал об итогах прошедшего года, какие изменения в сельском хозяйстве предполагаются, сколько средств, техники будет выделено. Слушали его с подчеркнутым вниманием.

Довольный, что говорил удачно, он умолк, ожидая вопросов. Одна из женщин сказала Аникину:

— Стога-то за рекой надо бы перевозить. Снегу все валит и валит. Скоро совсем не подступишься.

— Сделаем, — сказал председатель.

И сразу все заговорили о неотложных делах, все-таки не часто наведывался председатель в эту отдаленную бригаду. Шаров сидел красный, не знал, куда глаза деть.

Ехали обратно, и он задал Аникину мучивший его вопрос:

— Иван Еремеевич, плохо я говорил?

— Это почему? — удивился тот.

— Никакого следа. Сразу заговорили о другом.

— Так ведь бабы, что с них возьмешь, — невнятно ответил Аникин.

Сразу по приезде Шаров отдал Дерябину заверенную бумажку с цифрами.

— Считай, ничего не сделал. Не умею, да и к моему приезду собрания уже прошли.

— Как ничего не сделал? Ты что? А это? — Он ткнул в печать и подпись Аникина.

— А это, чтобы отвязаться. План у них другой.

— Это мы еще посмотрим, как отвязаться. Подпись есть, заставим. Не я буду, а район в передовые выйдет. Нет, это замечательно! А то другие возвращаются, докладывают черт-те что… Он ничего мужик, этот Аникин?

— Наверно, ничего.

— Молодец, Сашок, не зря на тебя надеялся.

Шаров недоуменно смотрел на оживленного Дерябина, который расхаживал по комнате, выделенной ему на время работы, потирал руки.

— Не я буду, а район в передовые выйдет, — опять повторил он.

Утром следующего дня Шаров увидел Аникина в Марьине. Встретились в столовой.

— Какими судьбами? — обрадовался Шаров встрече.

— Вызвали на совещание. Вчера звонок был.

Пошли вместе. В просторном зале уже толпился народ, хотя совещание было назначено на двенадцать.

К ним подошел Дерябин. Размашисто хлопнул по руке Аникина.

— Подготовил выступление, Иван Еремеевич?

— Нет, не получилось…

— Ну, это вы бросьте. Пойдемте со мной.

В пустом кабинете Дерябин усадил председателя за стол, подал бумагу, карандаш.

— Обдумывайте. Ваше выступление будет первым.

— Да о чем говорить-то? — непонимающе спросил Аникин.

— О делах, Иван Еремеевич, о делах. Дела ведь у вас не так плохи, а? Пишите.

— Не умею я выступать на больших собраниях, — сказал Аникин. — Да и остерегаюсь. Чем выше трибуна, тем больше глупости из меня прет.

— На похвалу напрашиваетесь, Иван Еремеевич?

Аникин удрученно вздохнул.

— Не знаю, что писать. Увольте.

Дерябин нервно взглянул на часы, покачал головой. Потом отобрал у председателя бумагу и стал писать. Аникин, сидя рядом, безучастно смотрел в окно, за которым ветер гнал сухой снег.

— Вот с этого и начинайте, а там добавите от себя. Главное — начать, — торопливо проговорил Дерябин, отдавая листки. Аникин не глядя сунул их в карман.

Совещание открыл небольшим докладом высокий мужчина с орденскими ленточками на пиджаке. Шаров с беспокойством поглядывал на Аникина, сидевшего в третьем ряду вместе с бритоголовым человеком, тоже, видимо, председателем. Когда Аникина назвали, он не спеша направился к трибуне. Медленно вытащил из кармана листки, долго расправлял их огрубевшими пальцами, потом с тщательностью нацепил очки со сломанной оправой и стал читать. Должно быть, почерк Дерябина был неразборчив, председатель делал длинные паузы, говорил, как камни ворочал. Его плохо слушали.

— Еремеич, поторопись.

Аникин поднял взгляд на крикнувшего и снова невозмутимо уткнулся в бумаги. Потом вздохнул и проговорил:

— Не пойму, что тут и написано.

— Да ты что, пьяный, что ли, писал?! — крикнули из зала.

— Да разве это я писал? — включился Аникин в игру. — Вот! — и указала на Дерябина.

В зале задвигались, послышались приглушенные смешки. А Аникин собрал бумажки и положил перед багровым от злости Дерябиным на стол.

— С чужого голоса куковать не могу. Не приучен. Не получается, — сказал он и пошел в зал.

Дерябин проводил его тяжелым взглядом.

В перерыве Шаров подошел к Аникину.

— Зачем вам это нужно было? Дерябин не из тех, кто прощает. Уж лучше бы поступить, как все: спорить, ругаться, а не заверять бумажку. Дельнее было бы…

— Не знаю, что дельнее, — возразил председатель. — Теперь меня одного будут трепать, о других забудут. Чуете разницу?

В голосе его Шарову послышались хвастливые нотки: я, мол, понимаю, что приношу себя в жертву, но делаю это ради спокойствия колхозников. «Новоявленный Аника-воин», — подумал Шаров.

Примерно года через два по делам газеты Шаров опять был в Марьине. На автобусной остановке неожиданно столкнулся с Аникиным. Одет тот был в добротное пальто, меховая шапка спускалась на глаза, белые чесанки — все на нем новое, все с иголочки. И это новое, еще не обмявшееся одеяние никак не вязалось с обликом прежнего председателя.

— Здесь, в райцентре, обретаюсь, — сообщил Аникин, предупреждая вопрос. — На льнозаводе…

Рассказ его не удивил Шарова, не зря он говорил, что Дерябин не из тех, кто прощает.

Тогда после совещания Дерябин еще на несколько дней остался в Марьине, ездил по колхозам, побывал в том числе и в «Красном холме». Остался крайне недоволен тамошними порядками: механизмы бездействуют, на скотных дворах грязь, вместо дисциплины — подобие ее. Сумел убедить общее собрание колхозников, чтобы оно проголосовало за нового председателя, присланного из Марьина.

Новому на первом году работы не повезло. Лето выдалось дождливое, сухих кормов заготовили мало. Зимой, чтобы избежать падежа, поголовье скота резко сократили. План по мясу был перевыполнен. За это колхозу вручили переходящее знамя. Нового председателя стали ставить в пример.

Шаров решил проверить, все ли так, как рассказывал Аникин. В результате у него оказался обстоятельный материал, не очень лестно характеризующий руководителей района. Так как начало ошибки исходило от Дерябина, Шаров и явился к нему.

Выслушав его, Аркадий Николаевич потемнел лицом.

— Желание твое понятно, — сухо заметил он. — Вертелось колесо в одну сторону, ты его хочешь раскрутить в обратную: нового председателя погнать, тем, кто его поощряет, дать накачку, Дерябина, который снисходительно относится к безобразиям в подшефном районе, ткнуть в грязь носом. А как быть, если колхозу уже вручено знамя, если по его примеру в других хозяйствах изыскивают резервы и находят? — Видя, что Шаров горит нетерпением возражать, смягчил тон, договорил: — Вмешиваться, конечно, надо, но осторожно и постепенно, чтобы не отбить у других охоту к поиску.

Шаров не согласился с ним. Как это «осторожно и постепенно»? Если это ошибка, ее надо честно и немедленно признать, ведь все равно потом о ней узнают. Узнают — и начнет расти неверие во что-то большое, важное.

— Ты можешь уйти, — выговаривал он Дерябину, — на твое место придет другой, — лучше или хуже, что даже не столь важно. А неверие так просто не уходит.

— Не наводи тень на плетень, — резко сказал Дерябин. — Легче со стороны оценивать работу других: это сделано правильно, это неправильно. Легко и безопасно, тут уж тебе ни на что не укажут. А Ты вот залезь в шкуру тех, кто делает, поймешь — они работают так, как от них требуется. А вообще, у меня давно зуб горит на вас, газетчиков. Напрошусь как-нибудь к вам на собрание.

Вскоре такой случай представился: утверждали редакционный план на второй квартал, Дерябин пришел представителем. Разбор сводного плана делал редактор газеты Поликарпов. Присутствие Дерябина смущало его.

Дерябин выступал последний. Зачем-то подошел к окну, встал вполоборота к журналистам. По тому, как стал говорить, видно было, что выводы он сделал заранее и доклад Поликарпова только утвердил его в своем мнении.

— Пропаганда передового опыта поставлена в газете из рук вон плохо, — заключил он. — И такой результат не столько от неумения, сколько от нежелания вдумываться, искать. Скольжение по поверхности, прикрытое броскостью фраз… Оспаривайте, если не согласны.

Оспаривать никто не решился, все сидели, опустив головы.

— Легко походя указывать на недостатки, которые всегда на виду, — продолжал Дерябин. — Неизмеримо труднее в повседневном отыскать крупицы нового, неизмеримо труднее, потому что тут надо хорошо знать то, о чем собрался писать. Не преувеличу, газета увлекается выискиванием недостатков, для некоторых журналистов это даже стало самоцелью. Возьмите статью из колхоза «Возрождение»…

Шаров мельком глянул на сидевшую рядом с Поликарповым рослую, с могучими плечами Клаву Копылеву, которую в редакции в шутку звали «маленькой женщиной». Речь шла о ее статье. Клава сидела не шелохнувшись, только полные руки ее безжалостно терзали приготовленный для записи блокнот.

— Вместо того чтобы кропотливо разобраться в делах артели, автор остановил внимание на одном неприятном факте. И сделал вывод: все плохо… Допустим, я стою у стены и рассматриваю чернильное пятно, — Дерябин пристально посмотрел на пятнышко на стене, колупнул его пальцем. — Так вот, — встрепенувшись, закончил он, — возьми я и напиши, что стены у вас заляпаны чернильными пятнами. Вроде бы и правильно. А отойду немного — совсем другая картина: пятнышка-то почти и не видно…

— Аркадий Николаевич, — дрожащим от негодования голосом сказала Клава. — А вы отойдите еще дальше — вообще ничего не увидите.

Дерябин побагровел, глаза стали злыми. Но нашел в себе силы сдержаться. Ровным голосом договорил:

— Во всех сферах деятельности наши люди проявляют инициативу. И мы обязаны поддерживать эту инициативу, рассказывать о ней в газете.

Шарову часто потом приходилось слышать о Дерябине, но они уже больше не встречались. Дерябин работал и не позволял себе усомниться в правильности того, что делает и как делает.

3

Шаров высыпал медяшки на полочку перед телефонным аппаратом. На стене карандашом было написано: «Васенька, я тебя люблю, и мне страшно».

Он поцокал языком и сочувственно вздохнул: «Вот она, современная любовь. Бедная, как же ты влюбилась в человека, которого боишься? Или женат твой Васенька? Не повезло тебе».

Потом прочитал еще раз и подбодрил:

— Крепись, такая любовь дается не каждому.

Он опустил монетку и набрал номер. Рычажок тотчас же щелкнул.

— Это ты, маленькая женщина?

— Конечно! Я тебя слушаю, Сашенька.

— Клава, прости, что не приехал. Давай перенесем мое появление на завтра. Я с этим письмом живо разделаюсь. Так и можешь сказать редактору.

— Саша, ты знаешь, я всегда рада тебя видеть. Но редактор уже считает, что хода письму давать не следует. В институте все утряслось и так…

— Ты ему не говорила, что у него семь пятниц на неделе?

— Я оставила такую возможность тебе. Мне не хочется вылетать с работы.

— Да, конечно. Тогда передай ему мою глубочайшую признательность.

— Это можно.

— Клава, знаешь, что мне теперь часто приходит в голову?

— Скажи.

— Тогда на реке, в тот солнечный чудный день, я был наивен и глуп.

— Что с тобой тогда было?

— Видишь ли, выражение «носить жену на руках» тогда я еще воспринимал буквально. Ты мне показалась тяжелой ношей. Я спасовал.

— Спасибо, дорогой. Ты в самом деле отличался наивностью. Но это было так давно, и потому я не сержусь.

Шаров опустил еще монету. Долгие протяжные гудки были ему ответом. Но он отличался терпеливостью, а терпеливость вознаграждается.

— Добрый день, Ирина Георгиевна. Шаров вас беспокоит,

— Какой Шаров? — не очень приветливо спросили его.

— Александром Васильевичем, помнится, величали.

— Ах, это вы…

— Я хотел сказать, что с Аркадием Николаевичем ничего не случилось.

— По-вашему, ничего не случилось? Спасибо.

— Я не об этом… — Он усмехнулся, вспомнив, что и прежде, когда приходилось разговаривать, они с трудом понимали друг друга. — Ирина Георгиевна, я хотел сказать, что он жив-здоров. С ним ничего не случилось в физическом смысле, что ли… Ясно я выражаюсь?

— Мне все ясно. Он всегда думал только о себе. И поделом ему, он своего достукался. Я даже рада, что его сняли…

— Ирина Георгиевна, — вмешался Шаров, — таких людей, как Аркадий Николаевич, переводят на другую работу, а не снимают. Об этом даже Ефимовна знает.

— Какая еще Ефимовна?

— Наша приятельница, старушка.

— Вы дело-то будете говорить?

— А я все сказал.

— Он даже не поинтересовался, как я тут… Он никогда не заботился…

«Понимаю Дерябина, отчего он не пошел домой, — подумал Шаров, отстраняя от уха звенящую трубку и осторожно укладывая ее на аппарат. — Она устроила бы ему сущий ад». И рассерженно проворчал, обращаясь к той, что оставила надпись: «Васенька, я тебя люблю…»:

— Ты думала, любовь — цветочки, семейная жизнь — рай? Как бы не так.

Он взял еще монетку, полюбовался на нее, но набрать домашний телефон медлил.


Знаю сам я пороки свои. — Что мне делать?

Я в греховном погряз бытии. — Что мне делать?

Пусть я буду прощен, но куда же я скроюсь

От стыда за поступки мои. — Что мне делать?


— Это квартира Шаровых? — как можно ласковее спросил он.

— Вы не ошиблись, — прозвенел тоненький голосок. — Между прочим, впервые за утро. До этого все ошибались.

— Наташка, — мягко укорил Шаров. — Какое же утро?

— Это ты, папа?

— Эге. Кто же еще!

— Тогда: жил-был король! — крикнула Наташка.

— И жила-была королева, — продолжал Шаров. — Королева ходила на работу, а король — на базар за картошкой.

— Не так, — запротестовала девочка.

— Почему, Наташенька? Бывают и отклонения… Эй, куда ты пропала?

— Это ты?

Вопрос был поставлен ребром, не будешь отпираться.

— Я, родная моя, я, — виновато отозвался Шаров.

— Как же так получается. Ребенок целый день один, голодный, а ты гуляешь?

— Я, видишь, не то что гуляю, я в некотором смысле на работе.

— Замолчи! С тех пор как ты ушел из газеты, ты только бездельничаешь.

— А кто же за меня пишет книги? — обиделся Шаров. — Ты сама не знаешь, что говоришь.

— Почему Наташку не накормил? Оставил голодную?

— И опять зря говоришь, будто Наташка голодная. Я ей оставил сыр. Покупал сто граммов превосходного сыру. Вполне питательно.

— Беспечный дикарь! Возвращайся немедленно домой.

— Видишь ли, я не могу, — заупрямился Шаров.

— Это еще почему?

— Я тебе после объясню, ты не беспокойся.

— Скажи на милость! Он целыми днями не бывает дома и говорит: «Не беспокойся». Тиран! Слышишь, сейчас же заявляйся! Бросай бродяжничать, ты не мальчик!

— Я понимаю, я не мальчик, — тоскливо сказал Шаров, — но я не могу.

— О господи! И почему я вышла за тебя замуж?

— Вот этого я не знаю.

— Зато я знаю. Я тебя представляла нормальным человеком.

Для нее все его друзья-литераторы и он сам — ненормальные. А он когда-то считал писателей полубогами. Вот что значит трезво смотреть на жизнь.

Трубка стала издавать короткие гудки. Он положил ее и опять взглянул на надпись: «Васенька, я тебя люблю, и мне страшно».

— Ничего, — успокоил Шаров напуганную влюбленную. — Не страшись. Ты еще свое возьмешь. Не было бы страшно твоему Васеньке.

Глава четвертая

1

Вторую ночь в доме Татьяны Дерябин провел неспокойно. Шаров уже похрапывал на диване, уютно скрючившись на правом боку, а ему то было неловко лежать, то душно, хотя в распахнутое с вечера окно подувал ветерок. Мысль постоянно возвращалась к тому, почему вслед за Трофимом Ивановичем все так дружно подняли руки? Давил авторитет Трофима Ивановича? Нет, не то, Дерябин помнил бурные обсуждения, когда Трофим Иванович оставался в меньшинстве, соглашался с большинством. «Каким-то путем я восстановил всех против себя». Последнее время у него было состояние, когда он все видел, подмечал, не стеснялся подсказывать, поправлять. Опыт давал ему возможность поступать так. Но люди равного с тобой положения не любят указок…

Дерябин проснулся, как от толчка. За окном уже светло, но солнца нет, пасмурно. Он повернул голову — Шаров сидел на диване в трусах и майке, смотрел на него.

— Скрежетал зубами, мычал. Я уж и не знал, на что подумать. Кошмарный сон?


Дерябин отмолчался. Если бы он и стал рассказывать свой сон, едва ли Шаров понял его.

Вот его сон.

Собирались в деревню. Дерябин уже был наготове, а Шаров куда-то исчез. И почудилось: появился — и рост не тот, и годами старше; Дерябин пристальней всмотрелся и видит — это не Шаров, а Трофим Иванович. И уже с ним он должен ехать в деревню. Ждут машины, а ее что-то нет. Тогда они заходят в будку, вроде заводской проходной. За деревянным барьером сидит в сером тонком костюме Строкопытов. Как он сюда попал? «А, это ты, Трофим Иванович, — небрежно сказал Строкопытов. — Машины все в разгоне». И смеется. Дерябин задохнулся в гневе: как он ведет себя, этот жалкий завистник и проныра! Трофим Иванович и старше, и во всем выше его. «Есть одна, — продолжает Строкопытов, — но она предназначена Михаилу Борисовичу Соломину, он должен ехать в министерство завязывать знакомства». Взбешенный грубым нахальством Строкопытова, Дерябин рвется к машине, но строгий предупреждающий взгляд Трофима Ивановича останавливает его. Трофим Иванович неуверенно улыбается Строкопытову, кивает: «Я подожду!» Тут уж Дерябин ничего не понимает, скрипит зубами от бессилия…

— А погода решила не баловать, того гляди, дождь хлынет, — безучастно говорит Шаров, и по его тону понятно, что ему никуда не хочется ехать, затею Дерябина он не одобряет. — Слушай, попросил бы машину. Позвони — вышлют.

Дерябин с ненавистью вскинул взгляд на него.

— Не вышлют, — резко сказал. — Поедем на автобусе.

— Добро, — покорно согласился Шаров, удивляясь внезапной ярости Дерябина. — Поедем демократическим способом. Тогда надо поторапливаться.

2

Дерябин сидел на чугунной решетке, которая ограждала сквер с чахлыми деревьями. Перед ним стояла цыганка с ребенком на руках.

— Скажу твое имя…

— И я скажу, — бодро подключился Шаров, подходя к ним с автобусными билетами.

Цыганка мельком оглядела его, не нашла ничего интересного и опять подступилась к Дерябину.

— Есть злодейка, которая сделает тебя несчастным на двенадцать лет, — таинственно и уверенно сообщила она.

— Ты собиралась сказать имя, — напомнил ей Дерябин.

— Скажу. Возьми пять копеек и заверни в бумажный рубль, лучше трешку — темнее цветом. Убери в карман и не смотри два дня. И ты увидишь — пятачок покраснеет, увидишь, что я не вру.

— Дай рубль, — попросил Дерябин у Шарова.

— Нашел простака, — отказал Шаров. — У тебя есть, ты и дай.

— Какой красивый и жадный, — упрекнула цыганка. — Женщины любить не будут.

— Уже не любят.

Все-таки достал рубль, устыдился. Дерябин стал заворачивать в него пятачок. Цыганка с интересом следила за его движениями.

— Не так, — нетерпеливо сказала она. Отобрала рубль и ловко, одной рукой, завернула монету. Дерябин потянулся было за рублем, но она отстранилась.

— Не спеши. Отнесешь на кладбище, положишь под камень и увидишь, что будет.

Дерябина не интересовало, что будет на кладбище, его интересовал рубль.

— У тебя будет пятеро детей.

— Этого еще не хватало, — буркнул Дерябин и опять потянулся за деньгами. А цыганка подула на кулак и разжала его. На ладошке ничего не было.

Исчезновение денег обескуражило Дерябина. Он все время настороженно следил за ее рукой и готов был поклясться, что рубль не перекочевал ни в другую руку, ни в широкий рукав немыслимого одеяния цыганки.

— Имя-то скажи, — попросил он, тепля в душе надежду хоть на какую-то справедливость.

— Возьми пятачок, заверни в трешку, — темное цветом…

— Вот работает! — восхитился Дерябин, которому ничего не оставалось, как показать Шарову, что он не удручен обманом. У цыганки сразу спало напряжение, она широко улыбнулась и даже показалась красивой.

Они садились в автобус, когда опять услышали:

— Через два дня покраснеет…

К их удивлению, это была другая цыганка. Видимо, все они работали по одной схеме.

В автобус столько набилось народу, что ни передние, ни задние двери уже не закрывались. Дерябин и Шаров оказались в самой середке, сжатые со всех сторон. Но они были довольны: в тесноте, да скоро поедут, не как другие, что заглядывают с улицы в окна.

Из кабины шофера раздалось:

— Кто взял билеты на восемь часов, всем выйти. Наш автобус идет рейсом семь тридцать.

— Эва! Хватился. Времени-то уже девятый!

— Я вас предупредил.

Оплошавшие — десятка полтора, — чертыхаясь, стали пробираться к выходу. Шаров вопросительно посмотрел на Дерябина: у них были билеты на восемь часов. Тот показал на часы. Было четверть девятого.

— Почему мы должны выходить? — сказал Дерябин, и в глазах его появился стальной блеск, так хорошо знакомый Шарову. — Мы и так опоздали на пятнадцать минут. Когда-то придет тот автобус.

Шаров согласился: они купили билеты на восемь часов, и их обязаны отправить в это время. А на каком автобусе — безразлично, все они из одного парка.

В общем, когда автобус вывернул со стоянки на широкую асфальтовую дорогу и пошел, набирая скорость, угрызений совести они не испытывали.

Проехали мост через Волгу, дорога пошла вдоль левого берега, мимо деревянных домишек. Пригород.

В автобусе все разобрались по своим местам, стало спокойно и тихо. Дерябин развернул газету, которую купил на стоянке, уткнулся в нее. Шаров рассеянно приглядывался к пассажирам, слушал, что говорят.

Более словоохотливым оказался пожилой железнодорожник с рыхлым лицом, скрипучим голосом говорил соседке:

— Они ведь как, всегда чего-то хотят. Требуют и требуют, пока не доведут мужика до петли.

Сидел он плотно, удобно на заднем сиденье, в светлых, еще зорких глазах проглядывало самодовольство. Не очень верилось, что с него можно что-то стребовать.

— Есть такие павы, — поддержала его соседка. Набитую доверху кошелку она бережно держала на коленях. — Им на все наплевать, лишь бы свое удовольствие справить. Двадцать лет с мужем живем, ничего от меня плохого не видел.

Она победно огляделась. Встретившись с ней взглядом, Шаров почему-то почувствовал себя виноватым.

— Много от того зависит, какой попадется муж.

Это сказала усталая женщина в белом платке, завязанном у подбородка. К ней сочувственно стали приглядываться.

— Да уж я на своего не жалуюсь, — объявила женщина с кошелкой.

Глухи были к общему разговору двое парней — один в берете и в рабочей спецовке, другой ростом повыше, в клетчатой рубахе и парусиновых брюках, на ногах сандалии. Оба цепко держались за поручни, но это не мешало им пошатываться и толкать Дерябина, близко стоявшего к ним. При каждом толчке Дерябин поднимал взгляд от газеты, но пока молчал.

Тем временем по проходу от передней площадки продвигалась, проверяя билеты, кондукторша, миловидная крепышка, румяная, с серьгами в ушах. Взглянув на билеты, которые ей подал Шаров, она вдруг застыла от неожиданности, милая улыбка моментально слетела с ее лица. Дотянувшись до черной кнопки над окном, она деловито нажала на нее. Автобус остановился, задняя дверка с треском распахнулась.

Пригород уже кончился, с обеих сторон дороги тянулись борозды картофельного поля.

— Выходите!

Еще не веря в серьезность ее намерений, Шаров улыбнулся и, как беспонятливому ребенку, ласково сказал:

— Куда же мы пойдем? Поле… И у нас билеты.

— Выходите! — с угрозой повторила кондукторша. Трудно было поверить, что в таком безобидном с виду существе хранится столько ярости.

— Послушайте, — терпеливо обратился к ней Дерябин. — На наших билетах отъезд в восемь. Мы выехали позднее восьми. Так в чем дело? Мы не обязаны опаздывать из-за неразберихи в вашем хозяйстве. Закрывайте дверь, и поехали. А в том, что произошло, почему вы опоздали, будем разбираться позднее.

Говорил он спокойно, но чувствовалось — весь кипел. Его слова произвели впечатление на пассажиров.

— Пусть едут, — раздались голоса. — Билеты на той же автостанции куплены.

— Не нарочно они. Ошиблись…

— Значит, вы заступаетесь? — почти радостно спросила миловидная кондукторша. — Прекрасно! Будем ждать. — И она села на свое место.

Теперь в игру были втянуты все пассажиры: или быть добренькими и стоять посреди дороги, или…

Первыми не выдержали парни, что возле Дерябина держались цепко за поручни и пошатывались.

— Вылезайте, раз не те билеты. Киснуть из-за вас? — сказал тот, что был в клетчатой рубахе.

— Не понимает, — оскалился другой, в спецовке, кивнув на Дерябина. — А еще в шляпе.

— Нынче народ нахрапистый, все толчком, все тычком, — поддержал железнодорожник с рыхлым лицом и зоркими глазами.

— И не говорите, — поддакнула женщина с кошелкой.

— Вы подумали бы, куда мы пойдем, — обратился к ним Шаров. — Никакой автобус не возьмет нас на дороге.

— А вы бы думали, когда садились.

Дерябин слушал, слушал да и плюхнулся на сиденье между железнодорожником и женщиной в плаще, вынудив их подвинуться. Всем видом говорил, что никакие силы не выдворят его отсюда.

— На первой же остановке мы пересядем в свой автобус, — сказал Шаров непреклонной кондукторше. Он все еще искал примирения.

— Никуда отсюда не пойдем, — властно отрезал Дерябин.

Парень в берете и рабочей спецовке восторженно хмыкнул:

— Во дает! Ну, шляпа! — Повел осоловелым взглядом по лицам пассажиров и вдруг неожиданно обозлился: — Видали, не подступись к нему! В шляпе… Мне Конституцией труд записан, а он в шляпе… Наполеон тоже был в шляпе, а чего добился?

Уважая его внезапно нахлынувшую пьяную злость, все молчаливо согласились: плохо кончил Наполеон, хотя и был в шляпе.

Стоянка затягивалась. Пассажиры вопрошающе смотрели на кондукторшу, нервничали. Она, избегая их укоряющих взглядов, отвернулась к окну.

— Вон идет ваш автобус, — вдруг сказала она.

Пассажиры оживились, прильнули к окнам. На полной скорости, сверкая свежей краской, словно умытый, приближался автобус. Когда он стал делать обгон и кабины сравнялись, шоферы о чем-то переговорили друг с другом. Новенький автобус встал впереди и открыл двери.

— Переходите, — миролюбиво сказала кондукторша и кивнула, звякнув серьгами, на обогнавший автобус.

Путешественники, сохраняя достоинство, вышли. Но, едва они ступили на землю, двери у обоих автобусов захлопнулись, обе машины помчались по дороге.

3

Когда обалдение прошло, они огляделись. Поле с той и другой стороны замыкалось невысоким кустарником. До города было километров восемь, возвращаться бессмысленно. Ближе впереди находилось большое старинное село с чайной. Едва появилась способность к рассуждению, решили идти вперед: может, удастся сесть на попутную машину, если нет, наверняка они сделают это у чайной. Там всегда стоит много машин.

Хотя и было тепло, даже парно, после вчерашнего обильного дождя, Дерябин поднял воротник плаща и шел нахохлившись. Шаров пытался дать оценку происшедшему.

— Разбойники, — ворчал он, впрочем беззлобно: вся эта история его позабавила. — Настоящие разбойники на дорогах. Мы считаем бюрократами тех, кто сидит за столом, в канцелярии, а они вот где… на дорогах. Каждая мелкая сошка при своих служебных обязанностях пытается проявлять власть: хочу казню, хочу — милую. Здесь, на своем месте, я властелин… Впрочем, твоя житейская неприспособленность подвела нас, — заключил он, обращаясь к Дерябину.

Он даже и сам себя не понимал — почему, но ему все утро хотелось злить, подначивать Аркадия Николаевича. На самом деле все объяснялось просто: они приедут в свое село, которого уже нет, сохранилось только кладбище, там он ничего не испытает, кроме тоскливого чувства о безвозвратном хорошем, добром времени, давным-давно ушедшем. Мучило его то, что он из любопытства, «что будет», не сказал Дерябину, что села нету, у Дерябина была хлопотливая работа, и он в самом деле не мог знать, что села нету, а вот он, Шаров, с какой-то подленькой мыслью умолчал об этом, хотел видеть растерянность человека. Дерябин, конечно, будет растерян, увидев вместо села распаханное поле. И вот это подлое, что в нем оказалось, с самого утра неотступно преследовало его и, как это обычно бывает с людьми, раздражение на себя он переносил на другого.

— Что это такое — житейская неприспособленность? — заинтересовался Дерябин.

— А как же! Ты ужо отвык от того, как живут простые смертные, и на каждом шагу попадаешь впросак, ловкость, с какою провела тебя цыганка, вызывает восхищение. И здесь. После объявления все смертные вышли из автобуса, потому как знали, чем это для них может кончиться. А ты допустить не мог, не предполагал даже, что и с тобой решатся поступить скверно. В автобусе ты был простым пассажиром, а не Дерябиным, но тебе это и в голову не пришло. И вел ты себя как Дерябин, заносчиво, не допускал возражений, ни на минуту не забывал о своем «я»… Вот тебя и выгнали. В этом и есть твоя житейская неприспособленность.

— Понимаю, куда твои стрелы направлены. Ты предлагаешь быть круглым, как мячик. Ты ведь мудрая осторожность, и еще гордишься этим: вот, мол, какой я земной, в облака не взлетаю. И в этом случае: решили ехать — надо было ехать. И не ты — так бы и ехали. А ты так себе, Александр Васильевич… — Дерябину не хотелось ссориться, говорить о чем-то серьезном, и он шутливо закончил: — Когда-то я думал, что из тебя выйдет что-нибудь путное, да не вышло, Александр Васильевич. Не знаю, почему твои книжки читают, почему они нравятся.

— Вот как! — оскорбился Шаров. — Все перевернул с ног на голову, опять во всем прав. Ты неисправим, Дерябин. Что касается книжек, их читают потому, что я стараюсь показывать, где добро, где зло. Людям это очень важно знать.

— Очень им это нужно знать, — с едкой ухмылкой сказал Дерябин. — «Двадцать лет со своим мужем живу, ничего плохого от меня не видел», — передразнил он пассажирку автобуса. — Многие ли дальше собственного носа смотрят! Уж это я могу сказать на опыте своей работы.

По дороге проносились машины, но никто из шоферов не думал остановиться. День все не разгуливался, земля была мокрая, осклизлая, поле уже кончилось, по обеим сторонам шел кустарник, который так и тянулся до самого села.

Дерябин сердито сопел, вышагивая впереди. А Шаров заговорил:

— Помнишь, на совещании ты ругал газетчиков, у которых будто бы нет общего взгляда на жизнь, одни частности. И ты показал на стену, там было пятно. Я-то хорошо помню. Ты показал на пятно, вот, мол, вблизи каким большим оно кажется, а отойдешь подальше — картина меняется. И тогда Клава Копылева крикнула тебе: «Товарищ Дерябин, ты отойди еще дальше — совсем ничего не увидишь!»

— Копылева называла меня на «вы».

— Неважно. Важно то, что ты отходил, не замечал, как меняется жизнь, не поспевал за нею, пожалуй, и не хотел поспевать. Ты подминал людей, не считался с их мнением, и лез вверх. Многим казалось, что в тебе клокочет буйная, неуемная сила, что ты способнее других. Со временем, с возрастом, энергия твоя поубавилась, отношение к тебе стало другое, более трезвое.

Шарова нельзя назвать ни злым врагом, ни близким другом, но это был человек, с которым Аркадий Николаевич был связан долгим знакомством. В общении с Шаровым он лучше узнавал себя: тот всегда говорил напрямую, не щадя самолюбия; Аркадий Николаевич взрывался и, как ни странно, совестился. Еще сопляками были, решили под задор, кто дольше проплывет под водой. Как хотелось тогда Аркашке быть первым. Не вышло! Чуть не плача от злости, объявил вдруг: «А я камушек до неба доброшу». Посмеялись, не поверили. Он выбрал голыш, рассчитал так, что камень упадет за липой с густой кроной, никто его не заметит. А камень ударился в ствол и нахально соскользнул на вытоптанную траву под деревом. С тех пор по случаю и без случая стали называть Аркашку бахвалом. А первым так назвал его Сашка Шаров.

Аркадий Николаевич всегда был уверен в себе, и потому, что бы ни задумал, все у него получалось. Но, когда сталкивался с Шаровым, радостное возбуждение, удовлетворение сделанным, проходило. Как злой демон был он для него, без которого не обойтись и который мешает, будоражит совесть.

— Ты должен был изучать настроение людей и делать выводы, — продолжал Шаров, шлепая по грязной обочине дороги сзади Дерябина. — А что делал ты? Продолжал навязывать им свое драгоценное понимание, свое настроение, свои желания, не спрашивая, как они к этому относятся. Ты занимался всем: культурой, архитектурой — всем, всем, выказывал себя знатоком всего, забыв только об одной простой истине, что твоя обязанность сводилась к воспитанию людей, поддержке их веры в лучшее будущее. Помнишь Марьино? План-то, конечно, закон для каждого колхозника, выполнять его надо безоговорочно. Только зачем же решать, какое поле надо засеять в пятницу, какое в субботу? Специалистов превращал в бородатых дошкольников. И те молчали, уважая не тебя, а твою должность.

— Всё? — зло спросил Дерябин.

— Нет еще. Уж если мы начали совершать дорогу в длинный день воспоминаний, то вызови-ка в памяти, как ты организовывал почин девушек. Ты не посчитался с ними, не посчитался и с моим именем…

— Это тебе так казалось.

— Конечно, казалось. До сих пор кажется. За что ты помог снять председателя Аникина? Снимали-то его под видом благородной цели, ради подъема хозяйства, на самом деле он тебе наступил на мозоль — ты не стерпел. И с тобой решили не ссориться, приняли подсказку. И этот несчастный Соломин… Ну, в такой семье был воспитан, ладно, но времени-то сколько прошло! Я и сам, случись встреча, не подам ему руки. Только… человек стал научным работником, пользуется доверием. Ты все это отбросил, ты помнил только тот день, когда столкнулся с ним в цехе. Ты ведь памятливый.

— Всё? — опять спросил Дерябин. На него напала апатия, не хотелось защищать себя, возражать.

Они шли около часу. Все тот же кустарник по краям, все та же чавкающая грязь под ногами.

— Чертова дорога, когда кончится, — сказал Шаров.

Дерябин молчал, грузно шагал впереди, глядел под ноги.

— С некоторого времени я стал подальше держаться от тебя, — говорил Шаров. — И сейчас меня не интересует, на чем ты споткнулся. Я предполагал, что ты когда-то споткнешься. Соломин и Викентий Поплавский явились последней каплей в твоей затянувшейся эпопее. Не думай только, будто говорю все это, воспользовавшись твоей бедой. Просто раньше невозможно было тебе ничего сказать, не слушал.

— О какой беде ты говоришь? — Дерябин повернул к нему потное лицо, — кроме усталости, ничего оно не выражало.

Шаров с сомнением посмотрел на него.

Потом до самого села не проронили ни слова.

Возле чайной, новенького каменного здания с большими, без переплетов, окнами, стояли два самосвала, груженные щебенкой. Направлялись они в сторону города. Сзади них приютился на обочине разбитый, забрызганный грязью легковой «газик» с выгоревшим брезентовым верхом. Шофера в машине не было. Подумав, что он, должно быть, обедает, вошли в чайную.

За одним из столиков, у окна, сидели трое — плотный мужчина с коротко стриженными волосами, в белом халате, и двое в засаленных куртках, в кирзовых сапогах. В другом углу обедал парень лет двадцати трех, с топким нервным лицом. Дерябин подсел к нему, решив, что это шофер «газика», Шаров прошел к буфетной стойке.

Те трое негромко переругивались.

— Разница в том и есть, — разъяснял человеку в белом халате один из них. — Если я по пути прихвачу пассажира, то возьму с него меньше, чем в автобусе. А тебе дадут двадцать килограммов мяса на сто порций, ты пять украдешь, а оставшиеся разделишь опять же на сто порций и цену возьмешь полную.

— Сильно кроет, — одобрительно заметил парень, подмигивая Дерябину. — Шоферская бражка, палец в рот не клади.

— Ты куда направляешься? — спросил Дерябин.

Парень оценивающе оглядел его и сообщил:

Никуда. Обедать приехал.

— Может, подбросишь нас?

— Что ж не подбросить, — легко согласился парень. — Были бы тити-мити.

— Деньги, что ли?

— Можно и деньги, можно и тити-мити. Не все одно?

— Я ведь не сказал, — спохватился Дерябин. — Далеко ехать, пожалуй, с ночлегом.

— Какая разница. Были бы тити-мити.

Дерябин подозрительно оглядел его: не дурачок ли какой. Но лицо у парня было умное, глаза с хитрецой.

— Просит тити-мити, — сказал он подошедшему с подносом Шарову.

— Сколько? — деловито осведомился тот.

Дерябин невесело усмехнулся: может, и в самом деле он страдает житейской неприспособленностью. Шаров с первого слова понял, чего добивается шофер, а он выспрашивал, соображал и все равно не был уверен, что тити-мити — те же деньги.

— Дороже, чем на такси, не возьму, — сказал шофер.

Шаров даже поперхнулся.

— Да ты не парень, а золото, — похвалил он. — Звать-то тебя как?

— Я это не люблю: смешочки и разное там… — предупредил парень. — Не хотите ехать — не надо, другие найдутся.

— Хорошо, хорошо, — остановил его Дерябин. — Хотим ехать. Спросили имя, а ты вскинулся.

— Зовусь я Васей, — смягченно сообщил шофер.

Как только подошли к машине, Дерябин привычно распахнул переднюю дверку, грузно взобрался на сиденье, которое крякнуло под ним. Шаров устроился сзади.

— Трогай, Вася, — ласково сказал Шаров. — Нам еще ехать и ехать.

Вася тронул. Газик сорвался с места и задребезжал, запрыгал пол под ногами. Стрелка спидометра полезла к восьмидесяти.

— Кому принадлежит этот прекрасный автомобиль? — спросил Шаров.

— Председателю, — коротко ответил Вася.

Шаров все приглядывался к нему, потом спросил:

— Ты, Вася, случаем, не городской? Манеры у тебя какие-то… вроде как изысканные.

— В точку! — возвестил Вася. — Все бегут из деревни, а я вот сюда. И неплохо устроился. А то на стройке, в ночь за полночь… — Он безнадежно махнул рукой. — Тут и почет, и свобода. Жить можно.

— Устроился, значит?

— А что? Для того и на свет появляемся. Все устраиваются.

— Люби себя, и ты войдешь в царство благополучия!

Вася подозрительно покосился на Шарова. Но, так как слова не были прямо обращены к нему, решил не обижаться.

Мелькали придорожные столбы. Стеной стоял по бокам могучий, напоенный влагой лес. Изредка попадались мостики через ручьи, вспухшие от прошедших дождей.

— Анекдотик бы, а? — просительно сказал Вася. — Люблю, когда в дороге анекдоты.

Вел Вася машину с небрежным изяществом, которое появляется у шоферов, когда они уже не новички, но еще и не мастера своего дела. Тут еще чих разобрал его: Вася закрывал лицо руками, оставляя руль.

— Чего расчихался? — подозрительно спросил Дерябин, прижимаясь к дверке, чтобы как можно дальше быть от шофера.

— От здоровья, — ответил Вася.

— Какое уж здоровье! Дать таблетку?

— Зачем? Чих всегда от здоровья. Бабушка у меня была, каждый день чихала. А перестала чихать — и умерла.

При следующем чихе Дерябин опасливо покосился на него: на крутом повороте Вася не сбавил скорости, тупорылый «газик» натужно заскрипел, норовя завалиться набок.

— Двое купили автомобиль, — начал рассказывать Вася. — Поехали и радуются. Не заметили, как темно стало. Начали их встречные машины слепить фарами, слепят, просто спасу нет, хоть останавливайся. Наша бражка такая: робеет встречный, так я его еще больше прижму. Остановились, думают, что делать. Один и сообразил. «Давай, — говорит, — левую фару вынем, привяжу я ее на палку и выставлю из окна. Во какие у нас будут габариты!» Сказано — сделано. Едут. Им навстречу и вывернул рейсовый. Там тоже двое: шофер и сменщик. Осатанели они сначала, никак не поймут, что за машина идет на них. Тормозят, присматриваются. Потом сменщик и говорит: «Дуй посередине, это два велосипедиста». Смешно?

— Смешно, — машинально ответил Дерябин. Он пытался распутать цепочку последних дней. Он собирался уже уходить домой, убирал со стола бумаги, когда появились те двое… Сухо поклонился. Что вздумалось Викентию Поплавскому объясняться? Сказал, что они не шли непосредственно к нему, но, раз уж здесь, рядом, считает своим долгом… Говорил мягко, с долей подобострастия. Сокрушался по поводу внезапной смерти талантливого Белякова, поведал, что еще на работе Беляков почувствовал себя плохо. От скорой помощи отказался, попросил проводить домой и в подъезде, поднимаясь по лестнице, упал. Врачи к нему не успели.

Хоронили Белякова скромно, на кладбище не все и ездили. Старые уходят, молодые занимают их место. Об этом и говорили на следующий день в институте. Выбор пал на Михаила Борисовича Соломина, вон он, пожалуйста, знакомьтесь. Ему быть начальником отдела.

Конечно, от Викентия Вацлавовича Поплавского не ускользнуло, как, здороваясь с ними, Дерябин побагровел, не ускользнуло и то, что на протяжении всего разговора Дерябин сидел к ним вполоборота, с затаенной усмешкой. Застенчивый до крайности, Викентий Вацлавович принял всю неприязнь на себя, ерзал на жестком диване, моргал. К концу разговора он почувствовал себя совсем разбитым.

А Дерябин рассеянно катал карандаш по зеркальной поверхности стола. Искоса он взглядывал на молчаливого, преисполненного важности Михаила Борисовича Соломина. Он пополнел, этот Мишка Соломин, под глазами обрисовываются мешки, говорящие, что сему мужу не чужды бывают и земные радости. Дерябин наливается гневом. Вскочить бы сейчас, закричать в бешенстве и вытолкать за дверь, как когда-то на заводе вытолкали из цеха: «Пока война, отсижусь здесь…» — назойливо стучат в ушах слова прежнего Мишки. Дерябин почти не понимает, что говорит ему Поплавский, он занят одной мыслью: «Человек с такой закваской не может измениться к лучшему». Только как объяснить Поплавскому: времени-то сколько прошло? Окажешься смешным, не больше.

— Вам работать, вам и решать, — холодно сказал он Поплавскому. — Я-то тут никакой роли не играю.

С тем и разошлись. Викентию Вацлавовичу и в голову не приходило, что причина отчужденности, с какою встретил их Дерябин, кроется вовсе не в нем, а в человеке, которого он как секретарь парторганизации привел знакомить с вышестоящими руководителями. Знай он истинную подоплеку, может, все и пошло бы по-другому, тем более что и у него не было особых симпатий к Соломину, он даже сейчас и не припомнил бы, кто первый назвал эту кандидатуру.

Худо ли, хорошо ли, но он считал: с Соломиным дело решенное. Однако, возвратившись в институт, он узнал от директора, что на место начальника отдела, по всей вероятности, придется рекомендовать другого человека.

Викентий Вацлавович изумился:

— Пожалуйста, объясните, что все это значит?

Директор отводил глаза, что-то недоговаривал. Это был старый, умудренный жизнью человек. Когда-то бросался он в драку с поднятым забралом, но те времена безвозвратно прошли, сейчас ему больше всего хотелось, чтобы все вопросы решались тихим, мирным путем. Но, если они так не решались, он считал нужным, опять-таки тихо и мирно, отступить.

— Требую собрать ученый совет. Немедленно! — выкрикнул Поплавский сорвавшимся на визг голосом. — А вы, Борис Викторович, если вы честный человек, вы доложите все, что произошло.

Директор впервые видел добрейшего Викентия Вацлавовича в таком возбужденном состоянии, боясь за него, стал уговаривать не горячиться, что в конце концов все обойдется, все станет на свое место.

— Нет и нет, — стоял на своем Поплавский. — Я требую собрания.

На собрании директор заявил, что руководители института посоветовались и решили в интересах дела предложить на освободившееся место другую кандидатуру, это, кстати, согласовано с соответствующей организацией.

Поплавский тут же спросил:

— Борис Викторович, с кем вы советовались? Члены партийного бюро удивлены вашими словами.

Оправдываясь, Борис Викторович сбился, никак не мог подобрать убедительных слов. А его продолжали допрашивать:

— Из сказанного явствует, соответствующая организация против кандидатуры Соломина. Объясните, какие на то причины?

У Бориса Викторовича была привычка смотреть на несогласного долгим, укоряющим взглядом. Что он сделал и на этот раз. Но спрашивающий выдержал пытку, не мигнул даже. Был это не кто иной, как сам кандидат, Михаил Борисович Соломин. Честнейшие, с печалью глаза его повергли в смятение директора.

— Никаких особых причин нет, — промямлил он.

— Выходит, кандидатура Соломина не снята? Есть два кандидата? — спрашивали из зала.

— Борис Викторович, вы упоминаете соответствующую организацию. Где же решение?

— Решения нет, нам советуют, — произнес вконец растерявшийся директор.

— Кто советует?

— Я разговаривал с товарищем Дерябиным.

— Товарищ Дерябин еще не организация, — резонно заметили ему. — Будет правильно, если мы сейчас проведем голосование.

В общей запальчивости так и сделали, проголосовали за Соломина. Что было удивительно в этой процедуре — личность кандидата как-то отошла на второй план, защищали не его, а право на свое независимое суждение. Теперь отступать было некуда, ждали, как будут развиваться события.

На следующий день сотрудников стали приглашать по одному к Борису Викторовичу. Он не был изобретательным, каждому говорил одно и то же:

— Дело, голубчик, страдает от всей этой смуты. Нам ли заниматься подобными дрязгами? Бог с ним, с Соломиным, найдется и ему что-нибудь. Отступить надо.

В ответ сотрудники написали письма в разные инстанции, в которых, между прочим, резко осуждалось непринципиальное поведение директора института.

4

— А еще вот какая история…

Вася не сбавлял скорости и не закрывал рта. Он не заботился, слушают ли его.

— После трудов праведных надо ведь по капельке… Припасем, что надо и — прямо в гараже. Дверь не всегда закрыта. Зачем? Работа кончилась. И вот залетел к нам соседский, Марьи Шумилиной, петух: «Ко-ко-ко». Дескать, примите в компанию. А нам что. Хлеба накрошили, облили водкой и: «цып-цып…» Всё склевал. Наутро, смотрим, пришел похмеляться. Ах ты, думаем, такой-сякой. Ладно, петух деловой. Еще ему… Так и повадился каждый день. И думаешь что, наклюется, а после кур идет гонять. Только перья по шумилинскому двору летят. На все сто был петух, до животиков хохотали. А хозяйка не поняла. Зарубила петуха.

…Трофим Иванович выложил перед Дерябиным письма сотрудников института — в них возмущение за непрошеное вмешательство и давление. «Порядка там нет, в институте. Я же этого человека, кого они хотели поставить на место Белякова, знаю», — вырвалось у Дерябина. Трофим Иванович внимательно глянул на него, жесткая складка прочертила лоб. «Надо навести порядок. И хорошо, что вы знаете, с чего начать». Сказано было так, что у Дерябина будто что оборвалось внутри. «Не понимаю», — проговорил он. «А вы подумайте, торопить не будем».

Тогда он никак не мог уяснить смысл этого разговора. А сейчас, оказавшись не у дел, все стало ясно. Трофим Иванович уже принял решение, и говорил он, что Дерябину предстоит работа в институте.

Кажется странным, но сейчас, смирившись с неизбежным, Аркадий Николаевич не чувствовал разочарования, не было у него и тоски по прежней работе. У каждого человека время от времени наступает такое состояние, когда он начинает задумываться, так ли я живу, то ли делаю. Это естественное состояние, и счастлив тот, кто, переболев, нравственно поднимается на новую ступень. Раздумывая обо всем происшедшем, Аркадий Николаевич с удовлетворением думал, что он еще полон жизни, что впереди его ждет много интересного.

— Значит, зарубили петуха? — сонно спросил Шаров, приглядываясь, где едут. Вася выруливал на площадь районного центра.

— Зарубили. — Шофер тряхнул густой шевелюрой и бодро добавил: — Ничего, на наш век петухов хватит. Нового готовим.

Возле белокаменных старинных торговых рядов на стоянке приткнулось несколько машин и автобус. Вася притормозил.

— До чего кстати, — удивился Шаров, разглядывая автобус. — А ведь это тот самый, из которого нас выгнали.

И Дерябин, и он торопливо вышли из машины, надеясь как-то заявить о своих правах, но еще не зная, как заявить. Правда, им и шагу не пришлось сделать: шофер автобуса открыл дверцу и поспешил навстречу. Было ему под сорок, пряди слипшихся темных волос спадали на морщинистый лоб, серые глаза воспалены.

— Товарищ Дерябин, вы уж меня простите, — покаянно заговорил он. — Ну, не видел! Маруська спорит, подумал, обычные безбилетники… После только сказали, что были вы… Узнали вас…

В другое время Дерябину польстило бы: как же, даже узнают в автобусе, в другое время он снисходительно выслушал бы покаяние, как давно привык выслушивать провинившихся работников, сейчас все это мало интересовало его, что-то в нем надломилось, он Дерябин, но нет в нем прежнего Дерябина. Стоял с каменным лицом, и его неприступность еще больше пугала шофера:

— Черт знает, как произошло! Поверьте, такое со мной впервые. И все это кондукторша Маруська, не любят у нас ее. — Шофер повернулся в сторону автобуса, где была та самая злосчастная Маруська, желваки ходили на его скулах. Должно, будет Маруське на орехи.

— Ерунда какая-то, — брезгливо проговорил Дерябин, открыл дверку и сел в машину. — Трогай, Вася, — сказал он словами Шарова.

Тот пожал плечами, явно не одобряя строгость своего пассажира. Из обрывочного разговора он начинал понимать, что Дерябин — какой-то начальник, шофер автобуса провинился перед ним.

Газик неуверенно стал выворачивать на дорогу. А когда отъехали от площади, Вася спросил Дерябина:

— Зачем вы с ним так? — в нем говорила шоферская солидарность.

— Правильно, что так, — ответил за Дерябина Шаров. — Нашкодил, ну и умей хоть держаться. Унижаться-то чего?

— Чего? — переспросил Вася, удивляясь непонятливости пассажиров. — Да знаете, о чем он сейчас думает? Вот нажалуетесь вы управляющему, и выкинут его с работы вон. А у него приличный заработок, а дома семья, детки… Иди потом устраивайся, ищи… Придраться всегда найдется к чему, когда хотят выгнать. По нужде лебезил, вот чего!

— Первое умное слово от тебя услышал, Вася! — торжественно объявил Шаров. — Вот так, унижаясь и лебезя, мы и плодим непререкаемую боярскую спесь некоторых.

— При чем тут боярская спесь? — обиженно спросил Вася. — Я правильно сказал. И не очень-то…

— Не ершись, Вася, — миролюбиво сказал Дерябин. — Давай дальше, нам еще ехать и ехать.

— Мне что, — без желания отозвался Вася. — Были бы тити-мити.

5

— Это квартира Шаровых?

— Вы не ошиблись. Между прочим, впервые за утро.

— Приветствую тебя, Сашенька. Это Клава Копылева.

— Здравствуй, маленькая женщина. Почему-то я ожидал, что ты мне позвонишь. Опять что-нибудь в институте, и редактор просит, чтобы я посмотрел и сказал, могу ли по письму сделать статью?

— И да и нет. Статья уже написана и завтра идет в номер. Она об институте.

— Кто же тот несчастный, что отбивает хлеб у бедного литератора? Я вызову его на дуэль и убью.

— Статья написана Дерябиным, директором НИИ. Это что-нибудь тебе говорит?

— Ой, Клава! Ну, знаешь, я был наивен и глуп…

— Сашенька, я тебе уже говорила, что то было давно, и я не сержусь.

— Ах да, ты об этом… Спасибо, что позвонила. Я обязательно прочту его статью.

— Понимаешь, мне показалось, что он уже влез в дела института. Он принес статью сам, и редактор распорядился сразу же дать в номер.

— Он всегда отличался оперативностью. И в этом его самая сильная сторона.

— Кому больше знать, мне или тебе, какая у него оперативность. Слава богу, почти десять лет, как я под его началом.

— Это ты о редакторе?

— О ком же еще! Не такой-то он решительный, как ты думаешь.

В тот день, когда ездили в деревню, Дерябин удивил Шарова своей кротостью, задумчивостью; Дерябин совсем сник, увидев ровное поле с крошками красного кирпича; помял щепотку земли в руке и тут же заторопился обратно, в пути то и дело подгонял Васю, создавалось впечатление, будто ему предстоит сделать что-то важное, не терпящее отлагательства, и он спешит скорей сделать это. Наверняка он уже тогда думал о будущей новой работе. «Что же есть человек? Вот знаю его с детства, знаю, сколько плохого он делал, но делал искренне, он так понимал жизнь. И он не отталкивает, меня тянет к нему, мне с ним интересно. Значит, в нем больше хорошего. Нет же на свете просто плохих людей и просто хороших…»

— Клава, мы сегодня что-то неважно понимаем друг друга. Не перенести ли нам разговор на завтра, когда я прочту статью?

— В чем же дело! Ты знаешь, Сашенька, твоя воля надо мной неограниченна. Давай перенесем разговор на завтра.

1981

Загрузка...