«Национализация» истории в Украине. Краткий экскурс

Сам процесс «национализации» истории/историографии в Украине в конце 1980 — начале 1990-х годов развивался с событийной точки зрения по сценарию, в принципе, достаточно сходному с такими же процессами в других постсоветских республиках [38]. Первоначально в фокусе внимания ученых оказались «белые пятна» истории, которые поначалу в основном обнаруживались в советском периоде. Ревизия советской версии истории этого периода стала одновременно основой его отрицания. Разумеется, речь шла о преступлениях сталинизма, репрессированных или запрещенных персонажах, национальных трагедиях (Быковня в Украине, репрессии против интеллигенции в обеих республиках, уничтожение крестьянства, голод 1932—1933 гг. и т. п.).

Именно отношение к советскому (коммунистическому) историческому наследию стало отправной точкой для пересмотра всей остальной истории. «Советский», моноидеологичный вариант советской истории не оставлял места для иных версий относительно недавнего прошлого, поэтому его ревизия неизбежно вела к поиску альтернатив. Конструирование «более полной» версии советской истории (без «белых пятен») неизбежно вело к выстраиванию новой, «более полной» схемы «своей» истории в целом. Логика создания цельной версии национальной истории подталкивала к расширению ревизии, выходу за рамки критики собственно советского периода, уходу «в глубь веков». Практически речь шла о замещении «советского» варианта истории «национальным».

Реверсивная история развивалась согласно собственной нехитрой логике: после выборочного пересмотра советского периода (в стиле Нюрнбергского трибунала) обратились к опыту национальной государственности периода после окончания Первой мировой войны. В Украине главными адресатами стали история Центральной Рады и Украинской Народной Республики, Западно-Украинской Народной республики и Гетманской державы (1918—1920).

Как и в случае с обращением к периоду сталинизма, мотивы целиком укладывались в схему «инструментализации истории»: политическая подоплека обращения к истории кратковременной «национальной» государственности была очевидной. Была даже предпринята попытка установить символическую связь между современной государственностью и упомянутыми историческими эпизодами. В Украине первый президент Л. Кравчук, ранее сделавший весьма удачную карьеру в коммунистическом истеблишменте, в 1993 г. принял от представителя «правительства Украинской Народной Республики в экзиле» и по совместительству главы Организации украинских националистов М. Плавьюка сохраненные с 1920-х годов символы государственности. Некоторые историки даже заговорили о преемственности УНР и современного украинского государства. В Украине была легитимирована государственная символика, использовавшаяся в 1918—1920 гг. [39]

Далее предметом особого внимания историков — творцов национальной мифологии [40] стал период позднего Средневековья и раннемодерной истории, представлявший исключительные возможности для формирования образа «исторической» нации со своим «золотым веком». «Золотым веком» украинской истории стала казацкая эпоха включительно с Гетманщиной. Поход под лозунгом «Вперед — в прошлое!» вполне естественным для рефлективной истории образом продолжился обращением к теме раннефеодальной государственности и этногенеза с уходом в древнюю, долетописную историю. В Украине в качестве образца ранней государственности «национализировали» Киевскую Русь. От нее пошли в глубь веков и добрались до ранних племенных форм общественной организации на «своих» территориях, представляемых как место автохтонного присутствия на протяжении столетий и тысячелетий. Результатом стало формирование «полной», или «полноценной», схемы национальной истории — тянущейся из глубины веков до «торжества исторической справедливости» — создания независимого государства [41].

В самых общих, так сказать, «родовых» чертах базовый современный нарратив «национализированной» истории сложился (а точнее, был возрожден) и в Украине в первой половине 1990-х годов. Его становление/возрождение было хоть и триумфальным, но далеко не бесконфликтным.

С конца 1980-х годов «национальная» (или национализированная) версия отечественной истории заняла доминирующее положение в общественном дискурсе, подмяв под себя «советскую» модель, которой держалась правящая партия [42], а в начале 1990-х она стала неотъемлемой частью официальной модели украинской истории и даже элементом государственной «нациоформирующей» идеологии. Она стала центральной в историческом образовании и в научных разработках, она пользовалась моральной и материальной поддержкой государства и государственной бюрократии.

Во время одного из официальных мероприятий 1993 г. президент Украины Л. Кравчук высказал сожаление по поводу того, что у «украинского народа нет своей истории». В ответ в Национальной Академии наук Украины немедленно появился проект создания 15-томной истории украинского народа. Концептуальная суть проекта была изложена в отдельной брошюре сотрудника Института истории Украины Национальной Академии наук Украины Р. Симоненко: «Восстановление в правах именно национальной истории, восстановление ее как прошлого украинского этноса на собственной автохтонной территории. Речь идет об украинской истории как самобытном непрерывном процессе, главным объектом которого является украинский народ — от самых его первоисточников и до современной суверенной государственности» [43]. В том же году состоялась довольно курьезная попытка введения в высших учебных заведениях курса украинской политологии, или научного национализма [44].

Политические и общественные группы, отстаивающие «советскую» версию украинской истории (коммунисты, ветераны Советской армии, часть региональной государственной бюрократии), с начала 1990-х утратили влияние на «политику истории» и образовательную политику, что не мешало им весьма активно противостоять «национализации» истории в публичном дискурсе, но не в реальной политике. Заметим, что в 1990-х обращение к истории в государственной политике было скорее данью конкретной политической конъюнктуре. С одной стороны, инсталляция канонической версии национализированной истории в учебные курсы школ и вузов должна была обеспечить процесс гражданского воспитания новых граждан новой страны. С другой — обращение высших институтов государственной власти к историческим символам и коммеморативным практикам осуществлялось достаточно формально — ровно настолько, насколько этого требовал момент. При этом носители высшей государственной власти (прежде всего президентской) всячески избегали радикальных заявлений, за исключением тех случаев, когда обращение к истории было необходимо или для собственной легитимации (например, опровержения тезиса о том, что нынешняя власть в лице ее носителей является правопреемницей преступной коммунистической номенклатуры), или для идеологической дискредитации политических оппонентов (в данном случае коммунистов, назначенных на роль «официальной оппозиции»). Исторические дебаты не имели большого общественного резонанса как в силу отсутствия системной политики истории [45], так и в силу других, более насущных проблем (масштабного социально-экономического кризиса).

В 2000-х годах, особенно после «оранжевой революции», ситуация изменилась. Президентская власть перешла к активной политике истории и политике памяти. Отчасти это было связано с личностью президента В. Ющенко и присутствием в его окружении идеологически активной части украинской диаспоры и радикально настроенных представителей национал-демократической интеллигенции, недовольных положением титульной нации и обеспечением ее культурных прав в независимой Украине. И сам президент, и упомянутая часть его окружения были уверены в том, что отсутствие национально ориентированной системной гуманитарной политики является источником морального упадка украинского общества и отсутствия морального и политического единства. Отчасти активное обращение к проблемам культуры вообще, а истории в частности было продиктовано желанием организовать моральное и политическое давление на политических оппонентов: вряд ли можно считать случайностью активную апелляцию к проблемам исторической памяти и активизацию общественных дискуссий по этим вопросам именно в моменты обострения внутриполитического кризиса.

Фактически с середины 2005 г. наблюдались все более системные и целенаправленные (но далеко не всегда продуманные) действия президентской власти в области политики истории и памяти. В основу была положена стратегия [46] этносимволизма, характерная для стандартного культурнического национализма и романтизма так называемых неисторических (безгосударственных) народов образца XIX столетия. Здесь главным элементом было воссоздание или усиление мифа об исключительности исторического пути своей нации с особым упором на ее героизм и страдания. Для этого были выбраны два наиболее знаковых исторических явления — Украинская Повстанческая Армия (УПА) как пример героических страниц истории и Голодомор как пример исключительной по масштабам национальной трагедии. Поскольку оба явления преподносились в крайне эксклюзивной форме — как предмет исключительно украинской этнической истории (УПА — борьба украинцев за независимость, Голодомор как геноцид против украинской нации/народа) [47], они вызвали не только довольно острые общественные и политические дискуссии, которые вышли на уровень международных и межгосударственных отношений, но и контрдействия оппонентов.

Если в 1990-х в дискуссиях и спровоцированных ими общественных и политических акциях главным оппонентом власти были левые, то в 2000-х политическая и социальная база оппонентов исторической политики расширилась. К коммунистам, которые традиционно противостояли «национализации» истории, и их сторонникам из числа советско-ностальгической части общества присоединились политические силы, представлявшие восток и юго-восток страны. В 2006—2008 гг. в ходе острого политического противостояния, вызванного переделом власти между президентом и его сторонниками в парламенте, с одной стороны, и партией крупного капитала (Партия регионов), представляющей упомянутые выше регионы,— с другой, вопросы исторической политики вполне ожидаемо оказались в числе наиболее актуальных. Политизация истории достигла уровня, сравнимого с периодом конца 1980 — начала 1990-х годов, когда дискуссии по вопросам пересмотра истории напрямую увязывались с борьбой за власть. При этом обе стороны использовали спорные вопросы истории для политической и моральной дискредитации оппонентов и для давления на них по проблемам, весьма далеким от истории, но вполне ощутимо связанным с дележом власти.

В 2005 г. в связи с юбилеем окончания Второй мировой войны разгорелась дискуссия по поводу оценки этого периода украинской истории в учебниках. Дискуссия, начатая организациями ветеранов Великой Отечественной войны, была подхвачена некоторыми «говорящими головами» Партии регионов, выступавшими, как и ветераны, против неадекватного, по их мнению, освещения роли ОУН — УПА в учебниках и против замещения термина «Великая Отечественная война» более широким понятием «Вторая мировая». Советско-ностальгическую часть общества раздражала и смена концепции воюющих сторон: в официальной версии истории Второй мировой Украина представала как жертва схватки двух тоталитарных режимов. И если для ветеранов это в какой-то мере был вопрос морального приоритета и невозможности преодоления идеологических стереотипов, то для левых партий и их союзников из Партии регионов речь шла о презентации действующей власти (президентской и правительства) как националистов, перекраивающих историю и разделяющих страну. Дискуссии не ограничились традиционными воззваниями и требованиями к власти поменять «неправильные» учебники на «правильные» — дошло и до физических столкновений на центральных площадях столицы страны [48]. В том же 2005 г. вспыхнул скандал, связанный с публикацией нового учебника по истории Украины для 5-го класса: в одном из учебников, допущенных Министерством образования и науки к использованию в школах, был раздел, посвященный «оранжевой революции», выдержанный в самых апологетических тонах.

В последующие годы тенденция к обострению противостояния по вопросам политики истории, которое стало частью более широкой политической борьбы, заметно усилилась. Проиллюстрировать эту тенденцию можно на примере Голодомора, который усилиями власти превратился в специфическую форму культурной реальности, в значимый символ национальной исторической мифологии и в то же время — в предмет крайне противоречивых политических спекуляций и жарких общественных дискуссий.

Президент В. Ющенко предпринял ряд шагов, нарушивших негласный и довольно шаткий консенсус в этой сфере, сложившийся во времена Л. Кучмы. По его инициативе развернулась беспрецедентная идеологическая и политическая кампания по превращению голода 1932—1933 гг. в центральный мобилизующий символ национальной украинской истории — символ крупнейшей гуманитарной катастрофы ХХ в., превосходящей своими масштабами холокост и другие примеры геноцида.

Перечислим основные составляющие этой кампании.

1. Создание национальной Книги памяти. Во всех областях Украины, пострадавших от голода, под эгидой областных и районных государственных администраций были созданы координационные группы по сбору сведений о пострадавших и умерших от голода 1932—1933 гг. Эти своего рода штабы координировали деятельность сотен местных групп, выполнявших сбор сведений на местах — прежде всего в селах. В местные группы входили учителя, студенты, ученики школ, библиотекари, музейные работники, краеведы, заведующие клубами и т. д.

2. Проведение массовых коммеморативных акций («Зажги свечу», «Негасимая свеча» и т. п. [49], проведение траурных митингов и концертов, организация конкурсов изобразительных и литературных работ, конкурсов ученических сочинений, возложение венков и снопов, проведение уроков памяти в школах; создание мест памяти (выставок в музеях, школах и библиотеках, установка крестов, памятных знаков и курганов скорби, посадка калиновых гаев, создание мемориальных комплексов [50]).

3. Юридическая легитимация Голодомора путем принятия законов, характеризующих его как геноцид и запрещающих какие-либо другие публичные толкования этой трагедии [51].

4. Поощрение публикаций научных исследований по тематике голода 1932—1933 гг. через систему государственных грантов издательствам.

5. Кампания за признание голода 1932—1933 гг. на международном уровне — парламентами других стран и международными организациями.

В. Ющенко лично возглавил международный комитет по организации чествования 75-й годовщины голода 1932—1933 гг., в который вошли представители крупнейших общественных организаций украинской диаспоры (обычно подобные органы возглавлял вице-премьер правительства по гуманитарным вопросам). Под его патронатом развернулась международная кампания «Украина помнит, мир признает». Почти во всех своих «бенефисных» выступлениях 2005 г. на международном уровне (Конгресс США, Европарламент и т. п.) он обязательно упоминал голод 1932—1933 гг., а в 2006—2008 гг., встречаясь с руководителями наиболее влиятельных международных организаций, обращался к ним с просьбой о содействии интернационализации знаний о голоде 1932—1933 гг. [52]

Действия В. Ющенко по «усугублению» национальной истории спровоцировали не только весьма бурную реакцию и протесты уже упомянутых политических сил, но и контрдействия со стороны российского высшего политического руководства, которое к этому времени также активизировалось в области политики истории и памяти и отстаивало свою версию истории, основанную на неоимперских амбициях и глорификации советского прошлого. Для российского высшего руководства голод 1932—1933 гг. представлялся трагедией общесоюзного масштаба, при этом национальная специфика событий этого времени в Украине отрицалась в силу очевидных причин — в этом случае появлялась конкретная жертва «Москвы» со всеми нежелательными морально-политическими последствиями для последней.

В свою очередь, глава украинского государства явно настаивал на том, что голод 1932—1933 гг. был Голодомором — актом геноцида, направленным против украинского народа. Обмен нотами между министерствами иностранных дел, заявления политиков в парламентах обеих стран и даже акты вандализма [53], совершенные при попустительстве властей, превратились в 2005—2007 гг. в рутинную процедуру. Беспрецедентными стали действия России, направленные на блокирование усилий украинской дипломатии по признанию Голодомора актом геноцида против украинцев на уровне международных организаций (Европарламента, ЮНЕСКО, ООН). Пиковым моментом конфликта можно считать отказ Президента РФ Д. Медведева посетить официальную церемонию, посвященную 75-й годовщине голода 1932—1933 гг. Отказ был сделан не по дипломатическим каналам, а как показательная акция — 14 ноября 2008 г. Д. Медведев отправил В. Ющенко открытое послание.

Спор между российским и украинским высшим государственным руководством по поводу репрезентации Голодомора был не единственной конфликтной зоной, возникшей в начале 2000-х в сфере исторической политики. Не меньшие страсти вызвали действия В. Ющенко и его сторонников в парламенте, направленные на уравнение в правах ветеранов УПА с ветеранами Великой Отечественной войны, и сопутствующие действия власти по превращению ОУН и УПА в часть позитивной национальной мифологии. Особое недовольство, сопровождаемое публичными критическими высказываниями первых лиц РФ, было спровоцировано решением В. Ющенко посмертно присвоить главнокомандующему УПА Р. Шухевичу звание Героя Украины [54]. Эта проблема поднималась Россией на самом высшем уровне, вплоть до «проталкивания» резолюции, осуждающей возвеличивание тех, кто сотрудничал с нацистами, в ООН в ноябре 2008 г. [55] В Украине последних двух-трех лет стала привычной практикой «война памятников» [56].

Процесс «национализации» истории в его базовых составляющих завершился и в Украине к середине 1990-х годов. К этому же времени состоялось окончательное слияние дискурса «национализированной» историографии с официальным государственным идеологическим дискурсом. Сложился своего рода негласный консенсус по поводу общей схемы национальной истории — по крайней мере, на уровне государственных институтов существовало единогласие о содержании национального нарратива. Высшая государственная бюрократия и политические элиты избрали стратегию [57] использования стандартных схем национальной истории для легитимации своего общественного, культурного и политического статуса. Поэтому «национализированная история» по мере своего формирования интегрировалась в достаточно аморфную государственную идеологию (составляя самый структурированный ее элемент), в образовательную политику и гражданское воспитание.

В каком-то смысле этот процесс происходил «самотеком» — в первой половине 1990-х у государства просто не было средств для его полноценной поддержки, однако моральная поддержка была вполне ощутимой. Именно в этот период были заложены основы стандартной схемы «отечественной истории», как на уровне научных исследований, так и на уровне образовательной системы. Базовый национальный нарратив образца XIX столетия вошел в школьные и вузовские курсы по истории Украины — фактически средняя школа и частично высшие учебные заведения стали главными средствами продвижения того образа отечественной истории, который, по мысли его создателей, должен был обеспечить воспитание гражданской лояльности новых поколений. В средних общеобразовательных школах был введен предмет «История Украины» (с 4-го по 10-й класс, а с 2005 г. — с 5-го по 12-й), во всех высших учебных заведениях независимо от их профиля был введен обязательный семестровый курс «История Украины». Преподавание осуществлялось по стандартной программе, которая предполагала индоктринацию по стандартным идеологическим формам. К сожалению, учебники по истории оказались наполненными ксенофобскими мотивами — иногда прямо, иногда в контексте [58].

После «оранжевой революции» ситуация изменилась. Очевидное желание президента В. Ющенко активизировать национальную составляющую украинской истории с особым упором на те ее страницы, где не существовало устойчивого консенсуса или где его легко было нарушить, привело к стремительной актуализации тем, вызывающих крайнее раздражение политически активной части общества. В результате вторая половина первого десятилетия XXI в. явила примеры исключительно острых общественных дискуссий по поводу прошлого, в которые втянулись не только граждане Украины, но и целые государства.

«Национализированная» история: эпикриз

Основные черты канона «национализированной» истории обычно упоминаются его критиками или оппонентами passim, но, как правило, редко кто утруждает себя даже кратко описать их, установив таким образом хотя бы приблизительный методологический портрет этого явления, что необходимо для понимания исторической мифологии, связанной с определением места «своей» нации в ее собственном историческом пространстве-времени.

Указанный канон неизбежно в основе своей должен быть телеологическим. Целесообразность «своей», «национализированной» истории — в появлении «своей», уникальной нации и соответствующего государства. История представлена как онтологически предопределенное движение к конкретной цели — созданию нации и государства. Цель (или следствие) прямо или имплицитно отождествляется с причиной, в результате сама собой появляется идея естественности, природности, органичности нации и национального государства. Последние не могут не возникнуть, посему задача историка — обосновать не факт их присутствия в общей истории человечества, а правильно объяснить факт их отсутствия в определенные периоды этой истории. Соответственно, «родовой» чертой «национализированной» истории является детерминизм (в любых его ипостасях — от экономического до культурного).

Упомянутые свойства «национализированной» истории не имели бы функциональной полноты без эссенциализма. Нация в таком понимании существует как трансцендентная (реальная или потенциальная) общность. История этой нации существует как бы сама по себе, вне усилий историков. Содержание и задача историографии сводится к тому, чтобы «адекватно», правильно описать эту историю, к процессу правильной идентификации сущности нации, выяснению ее сущностных свойств или отысканию (подтверждению) этих свойств с помощью верно найденного понятийного инструментария и фактов. Это, в свою очередь, естественным путем обосновывает (а уже потом объясняет) историческую необходимость и неизбежность существования нации, сущностные свойства которой идентифицированы в «исторической реальности», а еще лучше — в «исторической правде». Возможно, поэтому категории идеологических и политических практик в «национализированной» истории/историографии довольно легко получают статус научно-аналитических. В таком качестве они возвращаются в идеологический обиход и своей «научностью» легитимируют политический язык. Идеальным примером может служить категория «национальное возрождение», равно интенсивно используемая как в идеологическом, так и в научном языковых пространствах.

Телеология и эссенциализм наиболее выразительно осуществляются в этноцентричности канона. Главным субъектом истории является народ (украинский), который отождествляется с одним или группой генетически родственных этносов и субэтносов. Содержание «национализированной» истории в научном варианте — превращение этого народа (этносов) в нацию. В таком способе пояснения и объяснения неизбежным будет отождествление понятий «народ» и «нация».

С этим будет неразрывно связан еще один важный компонент канона — культурная эксклюзивность. Тут возможны варианты. Самый примитивный и доступный воображению и в то же время наиболее легкоусвояемый и технически достижимый — игнорирование присутствия других этносов и наций в общем пространстве и времени, отрицание наличия целой системы взаимных влияний и взаимодействий с Другим(и). Более «изысканный» вариант — признание факта присутствия Другого, прежде всего как фона собственной национальной эксклюзивности. Тут присутствуют разные оттенки: Другой может служить позитивным или нейтральным фоном, он может присутствовать как в границах «своей» территории, так и вне их. Разумеется, кто-то из числа Других обязательно будет играть роль врага, мешающего объективному ходу истории — нормальному развитию «своей» нации.

Все перечисленные базовые черты метода «национализированной» истории/историографии реализуются в таких профессионально обусловленных признаках канона, как линейность и абсолютизация континуитета в истории «этноса — народа — нации». Наиболее показательный пример — схема «перетекания» национальной истории. В украинском варианте эта схема реализуется следующим образом: присутствие автохтонных племен и племенных образований (конечно же, еще трипольской культуры) на современной территории Украины в первом тысячелетии до и первом тысячелетии нашей эры, начало государственности, ее развитие и этническая консолидация времен Киевской Руси, передача эстафеты Галицко-Волынскому княжеству, «польско-литовская эпоха» с присутствием этноконфессиональной и культурной «отдельности», казацкая эпоха и государственность (уже называемая национальной), Гетманщина с ее пусть ограниченной, но автономией, упадок Гетманщины и «компенсационное» присутствие культурного/территориального патриотизма, затем «национальное возрождение» с апогеем в революции 1917—1921 гг. (национальной, украинской) и украинской государственностью в разных ее формах этого же периода. Затем схема раздваивается: для одних советская государственность является «провалом», «черным пятном» в национальном бытии, для других — вполне легальной частью национальной истории. Для первых «разрыв» компенсируется наличием национально-освободительного движения (сюда попадают любые формы сопротивления «чужим» режимам — от культурной фронды до партизанского движения). Для вторых разрыва не существует. И наконец, 1991 г. становится венцом «тысячелетней истории». Собственно, тут «историческая» нация окончательно превращается в «историческую», становится полноправным субъектом истории. Разрывы в государственной истории компенсируются идеей культурной и народной традиции, носителем контринуитета, разумеется, выступает автохтонный украинский этнос/народ [59].

Представленные здесь «родовые» черты канона «национализированной» истории/историографии вполне вписываются в стандартную европейскую схему национальной истории, сложившуюся во второй половине XIX в. и вполне успешно дожившую до наших дней на страницах школьных учебников многих европейских стран. Парадоксально, однако в некотором смысле возвращение к канону «национализированной» истории обеспечивало и своего рода возвращение в «Европу», только Европу довоенную…

Следует заметить, что эти черты определяют интерпретационную и познавательную направленность «национализированной» историографии не только в самоопределении национального коллективного Я, но и в процессе сопоставления этого Я с Другим. Это само собой накладывает отпечаток на выяснение положения и миссии своей нации между «Востоком» и «Западом». Здесь проблема решается в рамках телеологических и эссенциалистских конструкций и монохромного видения своей нации, ведущих к оппозициям, конфронтациям, полярным противопоставлениям и методу исключения.

Не менее важным обстоятельством является и то, что интеллектуальная герметичность «национализированной» историографии в сочетании с методологическим вакуумом, возникшим после того, как советский вариант марксистской методологии истории был интеллектуально и морально дискредитирован, спровоцировали поиск более разнообразных интерпретационных и познавательных моделей.

И здесь пришел черед «Запада» — появление и расширение контактов профессиональных историков Украины с западным «обществоведением» в разных его ипостасях (индивидуальных, институционных) неизбежно привело к расширению интеллектуальных горизонтов и стремлению выйти за пределы упомянутого канона. Историки бросились догонять «западную историографию», одним из результатов этого процесса стала ревизия методологического арсенала «национализированной» историографии и попытка создания новых версий.

Интеллектуальный вызов «национализированной» истории, основанный прежде всего на ее методологической ограниченности и порожденных ею интерпретационных крайностях, зародился в профессиональной среде уже в первой половине 1990-х годов. В 1993 г. на международном круглом столе «Формирование украинской нации: история и интерпретации» состоялась довольно острая дискуссия между «перенниалистами» и «модернистами» [60], открывшая серию дебатов (впоследствии в основном заочных) между сторонниками удревнения возраста украинской нации и теми, кто придерживался более взвешенного подхода к вопросу о нациогенезисе [61]. В 1995 г. американский историк Марк фон Хаген своей весьма провокативной статьей «Имеет ли Украина историю?» [62] впервые четко обозначил основные акценты для критики «национализированной» историографии, в дальнейшем предложенный им сценарий был реализован украинскими историками, даже теми, кто его статью не читал.

К концу 1990-х в Украине уже сложилось небольшое, но достаточно стабильное сообщество историков, способных осуществить ревизию доминирующей схемы национальной истории и выдвинуть альтернативные интерпретации [63]. Оно «воссоединилось» с западными коллегами, усматривавшими в украинской истории гораздо более широкие возможности и для теоретических обобщений, и для разработок конкретных сюжетов.

В украинском случае дебаты между сторонниками и критиками «национализированной» истории мало зависели от политического контекста — государство сразу же и прочно взяло канон «национализированной» истории за основу гражданского воспитания, так что в профессиональной среде эти дискуссии действительно имели именно академический характер. Обсуждения, конечно же, происходили и за пределами этой среды (достаточно вспомнить политические дискуссии о Голодоморе и ОУН — УПА или уличные стычки между демонстрантами, отмечавшими разные «спорные» годовщины: одни — годовщину создания УПА, другие — годовщину победы в Великой Отечественной), однако для историков они не заканчивались «организационными выводами».

Между «Востоком» и «Западом»: «ориентация на местности» [64]

Центральным элементом процесса «опредмечивания» украинской национальной истории, превращения Украины из объекта истории в ее субъект стало определение места «своей» эмансипированной истории в системе историко-географических координат. Сообразно логике процесса построения национальной истории центральным вопросом стало определение места Украины в дихотомии «Восток» — «Запад»: вопрос, на который приходилось отвечать большому количеству континентальных европейских наций — от Атлантики до Урала и Кавказа.

Процессы включения истории в формирование национальной идентичности, легитимации новых государств и их политических элит, использование истории для выработки некой единой формы гражданского самосознания, для масштабной индоктринации и формирования лояльных граждан неизбежно предполагали выяснение образа собственного коллективного, в данном случае — национального, Я и сопоставления его с воображаемым Другим.

В пространственной системе координат это была идентификация места своей нации [65] в цивилизационных системах, в самом общем плане — в рамках метафорической дихотомии «Восток» — «Запад», где под первым разумелись культурные, государственные, экономические и социально-психологические формы, связанные с культурной и экономической отсталостью, подчинением индивида коллективу и государству, деспотией и авторитаризмом; а под вторым — индивидуализм, демократия, свободный рынок, разнообразие культурных форм, идеологический плюрализм и свобода личности.

Поскольку отделение происходило как отчуждение от империй, располагавшихся и на «Западе», и на «Востоке», неизбежным было противопоставление «отделившейся» национальной истории ранее общему пространству, сопровождавшееся попытками интеграции (часто понимаемой как реинтеграция) в другое общее пространство, представляемое желанной и оптимальной альтернативой. Историческим воображаемым пространством, из которого нужно было уйти в конвенциональном, стандартном восточноевропейском национальном проекте, разумеется, представали «Восток»/Россия [66], а тем, куда нужно было попасть/ вернуться,— воображаемый «Запад», или «Европа».

Определение места «своей» нации в системе исторических, историко-географических, культурных и политических координат в рамках «национализированной» истории/историографии предполагало создание таких национальных мифологий, которые позволяли бы не просто «выделить» или «отделить» свою историю из/от познавательных структур, схем и нарративов, ранее представлявшихся общими, но и доказать историческую обоснованность такого выделения. Следует заметить, что главной целью, артикулируемой прямо или косвенно, однако во всех случаях весьма интенсивно, было отделение от «общерусской» истории и «воссоединение с общеевропейской» [67]. Такой вектор «выхода из» и «входа в» можно достаточно основательно объяснить стандартной практикой национализма: достижение воображаемой и реальной (духовной, интеллектуальной, идеологической, культурной, политической) автономности (самостоятельности) для наций Советского Союза (или шире — «социалистического лагеря») предполагало, помимо прочего, вхождение в мир европейских наций в качестве культурно (а значит, и политически) самодостаточных единиц.

Поскольку в рамках предыдущего, советского, коммунистического исторического и культурно-политического опыта, как представлялось, такая самодостаточность не допускалась, вполне логично этот опыт отрицался, отбрасывался, осуждался как негативный. Логика «национализированной» истории предполагала: первый шаг — превращение в полноценную, «историческую» нацию. Второй — вхождение нации, «восстановившей» свою историю и историческую полноценность, в семью европейских наций. Вопрос о цивилизационной принадлежности решался при этом в основном двумя способами. Первый — радикальный разрыв с «Востоком» (Россией, Советским Союзом, империей) и не менее радикальное воображаемое вхождение (трактуемое как «возвращение») в Европу, т. е. на «Запад». Второй — более компромиссный, но иногда не менее радикальный с точки зрения формирования негативных/идеализированных стереотипов Другого представление о себе как о культурном и цивилизационном мосте, смешанной культурной зоне или, выражаясь более современным научным арго, «пограничье» между «Востоком» и «Западом» (как правило, «западные» элементы в этой схеме представляются как позитив, а «восточные» — как негатив национального эго). Здесь прослеживаются вариации: в одних случаях собственная нация представляется как поставщик «западных», «передовых» культурных ценностей и приоритетов на «отсталый Восток», в других упор делается на миссию «барьера между Востоком и Западом», в третьих речь идет о сочетании неких культурных черт «Востока» и «Запада» в национальной истории и культуре как свидетельстве ее уникальности, лабильности и силы. Во всех вариациях прямо или контекстуально присутствует идея приоритетности «западных» элементов над «восточными».

В этом контексте мы и рассмотрим ряд базовых мифов «национализированной» истории Украины: как в них осуществлялся уход с/из «Востока» (отождествляемого прежде всего с русскоцентрической, на определенном этапе имперской, версией истории) на «Запад», отождествляемый с историей национальной, или же как в них отображалась (или отсутствовала) идея исторического, культурного или цивилизационного «пограничья».

В этом смысле одним из основополагающих можно считать миф о происхождении.

Сверхзадачей для историков стало, во-первых, доказательство давности своей нации, ее как можно более продолжительного присутствия в европейской истории, во-вторых, преодоление «синдрома колыбели» или же имперского/советского мифа о единстве трех братских славянских народов. Здесь при наличии стандартного финиша стартовые условия для историков двух стран отличались.

Для украинских историков задача несколько облегчалась наличием более давней «сепаратистской» историографической, интеллектуальной и идеологической традиции, берущей начало еще во второй половине XIX в. (М. Максимович, В. Антонович, М. Грушевский). Этот более чем солидный историографический фундамент дополнялся археологическими, этнографическими и антропологическими изысканиями, также академического характера приблизительно того же периода, правда, с заходом в первые два десятилетия ХХ в.

Такая традиция позволяла просто вернуться к готовым формам, согласно которым можно было не только отделить древнюю украинскую историю от московской и имперской версии, не только превратить Киевскую Русь в колыбель только украинского народа/нации, но и найти генетико-антропологические различия между украинцами, русскими и белорусами. В одной из работ современного профессионального археолога утверждалось, например, что «современные украинцы генетически связаны с народонаселением Южной Руси, в отличие от большинства белорусов и русских, которые принадлежат к другому антропологическому типу» [68].

Погружение во тьму веков, необходимое для удревнения возраста нации, разумеется, дает далеко не лишний повод подчеркнуть ее воображаемую «европейскость». Можно проигнорировать параноидальные крайности историков-любителей, утверждающих, что украинцы-арии являются прародителями европейской цивилизации [69]. Однако нужно учитывать их влияние на массовое сознание. На этом же уровне, как и в более профессиональной культурологии и даже историографии, больший вес имел популярный «трипольский миф», согласно которому предками современных украинцев были племена трипольской археологической культуры (III тыс. до н. э.). Он также включал в себя уже неизбежный европейский компонент: утверждение о том, что «трипольская цивилизация» (а вовсе не какая-то археологическая культура) была в свое время наиболее развитой не только в Европе, но и во всем мире [70]. Еще более выразительно «европейский вектор» прослеживается в академически уже вполне солидной официальной концепции раннефеодальной «украинской» государственности — Киевской Руси (которая в этой версии вполне ожидаемо претендует на звание крупнейшего европейского государства). Стандартный набор «европейскости» здесь достаточно разнообразен — от династических браков дочерей Ярослава Мудрого с «европейскими» государями (здесь «чемпионство» принадлежит Анне Ярославне, королеве Франции) до истории о короновании галицко-волынского князя Данилы. Во Львове в начале 2000-х годов появился мощный монумент, выдержанный в эстетике конных статуй второй половины XIX в., надпись на котором гласит «Король Данило». Все-таки король, а не князь — а это уже Европа.

Здесь встречаются и более изысканные варианты. Один из видных сторонников национализированной версии украинской истории уже в Киевской Руси усматривал явные признаки нации под названием «русь», возникшей в результате слияния «восточнославянского» начального субстрата, норманнов и иранских племен, разумеется, исходный, «автохтонный» субстрат ассимилировал пришельцев [71]. Автор прямо не указывал на это, однако в логике и аргументации прослеживалась популярная для национального нарратива идея первенства своей нации в соревновании за величину взноса в копилку общеевропейской цивилизации.

Уход из «общеславянского» (читай — «общерусского») исторического пространства являлся необходимой предпосылкой для вхождения в другое, считавшееся альтернативным,— свое собственное «европейское» и выстраивания телеологии, позволяющей доказать европейскую генеалогию своей нации.

Отношения со «степью» и «монголо-татарское нашествие» дали основания для начала эксплуатации одного из наиболее популярных мифов украинской «национализированной» историографии — о цивилизационном «барьере». Здесь первые формулировки также относятся к рубежу XIX—XX вв.: «отец» украинской истории М. Грушевский в своей фундаментальной «Истории Украины-Руси» достаточно четко обосновал идею о выдающейся и даже «почетной» роли украинского народа в обороне европейской культуры от «азиатских орд». Интересно, что этот миф был адаптирован советской нормативной историографией, а в 1990-е вполне благополучно перекочевал в официальную версию украинской истории.

Наиболее пригодными с точки зрения набора стереотипов в стиле «исторического евроремонта» национальной истории являются новые интерпретации героического казацкого периода истории Украины. Тут в наборе соответствующих исторических мифов, конечно же, почетное первое место занимает идея «украинской национальной революции середины XVII столетия», выдвинутая в научном исследовании и немедленно репродуцированная на уровне школьной и вузовской нормативной истории. В своих базовых формулировках эта идея выглядит так: в середине XVII в. (если более конкретно — в 1648—1676 гг.) в Украине (иногда используется эвфемизм «украинские земли») происходила национальная революция. Ее результатом стало создание национального государства, которое вследствие внутренних раздоров и давления со стороны соседей (разумеется, России и Польши) погибло, однако «украинские земли» сохранили остатки автономии и самоуправления, а с ними и соответствующую традицию. В ходе упомянутой национальной революции возникла «национальная государственная идея», которая стала «для следующих поколений украинцев неписаным заветом в борьбе за независимость» [72]. Революция стала импульсом для формирования новой политической элиты, для развития национального самосознания, в частности «идеологии элитарного украинского национализма», она пробудила «волю нации к самоутверждению и самовыражению в форме независимого соборного государства». Украинская национальная революция XVII в. была событием, аналогичным революциям XVI—XVII вв. в Нидерландах, Англии, Германии и Франции, это было событие европейского масштаба, и принадлежит оно европейской истории.

Эта научная разработка, полностью построенная на риторике романтической историографии XIX в. с огромным количеством логических форм, построений и риторических фигур советского варианта марксистской историографии [73], немедленно, без каких-либо дискуссий была абсорбирована официальной версией национальной истории.

Следует заметить, что другой автор, позиционировавший себя как приверженца модернистского подхода к проблеме генезиса наций и действительно опиравшийся на изрядное количество цитат западных «модернистов», был вполне солидарен в идентификации европейского измерения украинской истории в аналогичных периодах. И если предыдущие авторы комфортно совмещали стандартную риторику романтического национального исторического нарратива с терминологией классовой истории, то Я. Грицак соединил его с категориальными периодами западной социологии а-la Э. Геллнер и схемой украинского историка И. Лысяка-Рудницкого, предполагающей наличие в истории «домодерных» и «модерных» наций. Период формирования последних, по мнению Я. Грицака, в Европе (и, как оказывается, в Украине) относится ко времени «постепенного преобразования аграрного, малограмотного и маломобильного общества в индустриальное, образованное и мобильное, с широкими политическими правами и экономической свободой для всех его членов, а не только для верхушки» [74]. По мнению Я. Грицака, процесс формирования украинской нации происходил синхронно с аналогичными процессами в Западной Европе, т. е. начался еще в XVI в. Церковные движения и казацкие войны XVI—XVII вв. являются аналогами общеевропейского процесса возникновения новой формы коллективной идентичности — национального самосознания.

Автор достаточно четко сформулировал свои «прикладные» намерения: история украинской нации должна быть частью общемирового (или общеевропейского) процесса. История восточноевропейского региона (куда Я. Грицак без сомнений помещает Украину) «все-таки вмещается в общую схему периодизации мировой истории» [75].

Совпадение в попытках и стиле профессиональных историков, последователей разных интеллектуальных традиций, «европеизировать» украинскую историю, вряд ли можно считать случайным совпадением. Дело в том, что, несмотря на различия в пояснительной и обосновывающей риторике, интеллектуальный коридор, по которому кто на ощупь, а кто ведомый светлячками «западной мысли» бредут упомянутые исследователи, достаточно узок. Это коридор «национализированной» истории, в котором указатели на стенах всегда одни и те же, вне зависимости от того, на языке какой нации они написаны. В конкретном случае Украины национальная история, отделенная, эмансипированная от «истории СССР с древнейших времен и до наших дней», в познавательной, идеологической и политической ситуации 1990-х годов не имела никаких шансов попасть куда-либо, кроме Европы, даже в тех случаях, когда этой воображаемой Европы еще и не было.

Если вернуться к историческим мифам, помещающим Украину в семью «исторических» европейских наций, еще одним, достаточно важным и вполне стандартным, а значит, репрезентативным является миф о праве на культурно-историческое первенство или приоритет, являющиеся необходимым свидетельством принадлежности к уже давно культурно развитым (читай — европейским) нациям.

Миф о цивилизаторской миссии может простираться как на Восток, так и на Запад. Приведем пример, который может показаться анекдотическим, если бы он не был взят из учебного пособия, которое используется в процессе «научения» своей собственной истории и работает на формирование мегаломанских представлений о национальном историческом Я. Вот пассаж из учебного пособия по украинской педагогике: «Каждый должен знать, что кошевой атаман Иван Сирко воевал даже во Франции, потом в Парижском университете читал лекции по истории Украины и Польши. Этот выдающийся полководец и дипломат, энциклопедист своего времени, владевший многими языками, обладал знаниями, которые равнялись знаниям самых выдающихся ученых мира того времени… В лекциях по истории Украины, с которыми И. Сирко выступал в столичном университете Франции, он подробно останавливался на древних украинских (еще праукраинских) традициях теловоспитания и телоусовершенствования, на системе украинско-казацких школ военного единоборства и самозащиты, их влиянии и единстве с интеллектуальным и духовным воспитанием… Однако И. Сирко в истории казачества и казатчины — явление вовсе не уникальное, таких подвижников было немало в Украине,— они были в каждом населенном пункте, в каждом казацком отряде, полку» [76].

Среди наиболее привлекательных конструкций, одинаково ценных для всех центрально– и восточноевропейских исторических мифологий, является миф о «врожденном» демократизме своих наций (как правило, в противопоставлении Другому, коим все время оказывается Россия и русские) и о первенстве в законодательном обустройстве. Со времен классиков национальной историографии XIX — начала ХХ в. стандартная версия национальной истории украинцев обязательно содержит ссылки в одних случаях на «вечевую демократию», в других — на «христианскую казацкую республику». Разумеется, важным элементом подтверждения одновременно и демократичности, и принадлежности к европейскому миру является упоминание о наличии на «исторических территориях» Украины Магдебургского права.

Близким к тезису о «врожденной демократичности» является миф о «раннем конституционализме». В украинском случае эквивалентом «первой в Европе» конституции является конституция гетмана-эмигранта Пылыпа Орлыка. Здесь, как правило, упор делается на то, что она появилась до своих аналогов во Франции и США. Разумеется, миф о первой европейской (украинской) конституции является обязательным элементом «учебниковой» истории — как школьной [77], так и вузовской.

Миф о демократическом и «европейском» первенстве украинцев иногда принимает несколько экстремальные формы. В брошюре, подготовленной Институтом стратегических исследований при президенте Украины к 350-летию Переяславской Рады, утверждалось, что «социально-экономическое устройство Украинской Казацкой державы было более развитым, чем в Московской державе, где существовало крепостничество, и чем в Речи Посполитой» [78]. По мнению авторов, в построении украинского государства Богдан Хмельницкий опирался на «элементы гражданского общества» и «передовые европейские достижения». Уже в середине XVII в. он создавал президентскую республику, добился бездефицитного бюджета и ввел политику свободной торговли. В период его правления были созданы возможности для становления в Украине «буржуазно-демократического государства европейского образца» [79]. Такой набор анахронизмов является стандартным для стандартного «национализированного» нарратива, однако в данном случае он явно сигнализирует о намерениях авторов продемонстрировать «продвинутость» их воображаемой Украины по сравнению с их воображаемой Европой.

Приведенные примеры, следует надеяться, достаточно наглядно демонстрируют общую направленность исторических изысканий в узком и прямом коридоре «национализированной» истории: прочь от «Востока/России» и «Дан приказ ему на Запад», в Европу. Впрочем, когда «незавершенный проект модерности» был завершен по крайней мере как линейная реконструкция «своей» истории, немедленно начались поиски ответвлений от магистральной линии. И эти поиски тоже имели свою интеллектуальную историю.

Поиск места своей нации в историческом, цивилизационном и геополитическом пространстве, разумеется, не начинался для интеллектуалов Украины с нуля. В обоих случаях эти поиски имели под собой достаточно продолжительную интеллектуальную традицию, которую в конце 1980 — начале 1990-х годов удалось изобрести еще раз. Скорее всего именно так — как повторное «изобретение традиции»,— видимо, следует воспринимать обращение украинских интеллектуалов к мыслям и обобщениям их предшественников и переосмысление/реконструирование ими национальной истории.

Украина и украинцы — и как воображаемые сообщества, и как субъекты истории — не могли не столкнуться с этой классической дилеммой в процессе конструирования истории и наций. В украинской интеллектуальной традиции «Запад», как правило, представал в обличье «Европы» (в разных ее территориальных ипостасях), а «Восток» — или в образе Византии и «византинизма», или в обличье Степи, или в образе России. Ко времени формирования национальных украинских проектов (вторая половина XIX — начало ХХ в.) образ России/«Востока» стал доминирующим в идеологических и научных дискурсах (которые нередко совпадали и переплетались), а Степь и тюркские влияния переместились как объект интереса в основном в область академических исследований [80].

Становление украинского национального проекта первоначально происходило параллельно и с разной интенсивностью на территориях Габсбургов и Романовых, однако реальную силу и перспективы реализации этот проект получил только тогда, когда окончательно сформировалась идея соборности (единства) украинских этнических земель, т. е. в последней четверти XIX в. Попутно заметим, что эта идея соборности как политический концепт была сформулирована украинскими социалистами и в западной Украине (Юлиан Бачинский, 1896), и в «восточной» — Братство тарасовцев (1893), Революционная украинская партия (Харьков, 1900). Чрезвычайно важной особенностью становления украинского национального проекта было его противопоставление другим национальным проектам, прежде всего — обоим российским (имперскому и этническому) и польскому. Уже здесь прочитывается дилемма «Европа» — «Запад» или «Россия» — «Восток», не зря деятели российских имперских охранительных структур совершенно искренне полагали, что украинское движение в рамках империи является продуктом польской или немецкой интриги.

Весьма показательно, что на рубеже XIX—XX вв. в украинском проекте построения единой нации присутствовало две тенденции: 1) автономная Украина в составе демократической России (здесь при желании прочитывается «вестернизованный Восток»); 2) автономная Украина в составе монархии Габсбургов (тут уже прямой путь в «Европу»). В годы Первой мировой войны и последовавших за нею революций обе тенденции трансформировались в идею создания отдельного государства, в результате чего и возникли два украинских государства — Украинская Народная Республика и Западно-Украинская Народная Республика, неудачно попытавшиеся объединиться в январе 1919 г. Заметим, что если отделение Западной Украины от «европейских» Габсбургов означало самоидентификацию и самоопределение именно в воображаемом «европейском» культурном и политическом пространстве (пусть даже окраинном), то отделение «большой Украины» (как ее называли западные украинцы) от «азиатских Романовых» получило более выразительный «проевропейский» вектор только после большевистского переворота и интервенции большевиков на территорию Украинской Народной Республики в начале 1918 г. Впрочем, фактически выбора между «Россией» и «Европой» для деятелей УНР не было, поскольку кайзеровская Германия, на которую они сделали ставку, потерпела поражение, а Европа Антанты не имела четких представлений о наличии украинского проекта (в отличие от польского, например).

Все это не могло не отразиться на позициях мыслителей, пытавшихся определиться с местом своей нации. В украинской интеллектуальной традиции культурная, цивилизационная и политическая дилемма «Между Востоком и Западом» с явными отсылами к историческому опыту окончательно сложилась в 1920—1930-х годах, ее можно связать с именами националиста Д. Донцова, коммуниста-романтика М. Хвылевого и консерватора В. Липиньского. И если первые два решали проблему на принципе культурных оппозиций «чужим» культурным влияниям, «портящим» национальное Я (здесь упор делался на разрыв с Россией, или, более метафорически,— с Москвой), то последний искал возможности для их гармонизации. Возможно, именно В. Липиньский впервые употребил относительно украинской культурной истории понятие «пограничье».

С разгромом «национал-коммунизма» в конце 1920 — начале 1930-х годов и присоединением Западной Украины к СССР интеллектуальные дискуссии на тему выбора между «Востоком» и «Западом» прекратились, по крайней мере на поверхности общественной жизни. Неким их отголоском можно считать борьбу с космполитизмом и влиянием «гнилого Запада» в конце 1940 — начале 1950-х годов, когда пострадали вполне лояльные власти интеллектуалы, заподозренные в склонности к западным образцам. Для большинства украинцев официальной «Европой» стала Москва. Неофициальной — Львов, Ужгород, Вильнюс, Таллин, Рига. Еще более неофициальной — Варшава и Прага; во всяком случае, для советских украинцев, прежде всего интеллектуалов, контакты с соплеменниками в Польше и Чехословакии были, пожалуй, главным «окном в Европу», это стало наиболее очевидным в годы «оттепели» и так называемой ресталинизации, когда Польша и Чехия стали главными каналами переправки украинского самиздата и тамиздата на Запад и обратно.

После появления независимой Украины «техническая» проблема (в)хождения в Европу для украинских интеллектуалов была решена: благодаря многочисленным программам обмена, стипендиям, грантам «Европа» и ее «младшие сестры» за Атлантикой стали не просто доступны, а для некоторых гуманитариев превратились в место почти постоянного проживания. Научные и культурные контакты, обеспечиваемые почти исключительно неукраинскими средствами, немало способствовали появлению ощущения собственной европейскости, а ознакомление (не всегда глубокое) с разнообразными подходами и методологиями, ранее недоступными, расширяли горизонты. Появились интеллектуальные основания для поиска более изысканных мыслительных и аналитических конструкций.

В конце 1990-х годов, когда украинские историки дозрели до критических саморефлексий, интересное наблюдение по поводу разных «потоков» в размещении «себя» между «чем-то и чем-то» сделала Н. Яковенко [81]. Методом классификации она избрала деление гуманитариев (историков) на поколения, а главными индикаторами — «представления о собственном жизненном и геокультурном пространстве».

Старшее поколение, по ее мнению, видит залог «возрождения» украинской науки в ее возвращении к ценностям национальной истории, и поскольку «пространство нации представляется некой целостной, самодостаточной в своей уникальности единицей», они, если мысль автора понята правильно, ищут для Украины собственный, «третий» путь — ни с Востоком, ни с Западом.

Среднее поколение, продолжает Н. Яковенко, ориентируется в основном на межвоенную и послевоенную эмигрантскую мысль и, с энтузиазмом подхватив родившуюся в 1920-х годах формулу «Украина между Востоком и Западом», выделяет в ней западную составляющую: «европейскость» Украины предстает как следствие некой трансплантации «прогрессивной» европейской культуры без определения конкретного пункта рецепции — «из стран Западной Европы» [82].

Третья (наименьшая) группа исследователей (младшего поколения) «скептически воспринимает и анахронизмы адептов „национальной истории“, и безадресный энтузиазм сторонников „европейскости“ Украины». Как считала Н. Яковенко, источником вдохновения и даже «эталоном» для этих историков были труды американских и канадских украинистов, а также общение с польскими коллегами. В этом кругу также признают положение Украины «между Востоком и Западом», однако «западные» элементы увязывают с пересадкой «латинской» культурной традиции через Польшу, прежде всего времен Речи Посполитой. Как справедливо указывает автор этой классификации (имевшей множество исключений и вариаций и к нынешнему времени несколько сменившей адресата с точки зрения поколений), во всех упомянутых дискурсах не присутствует Восток.

В итоге в рамках всех перечисленных дискурсов «пространство „между Востоком и Западом“,— констатирует Н. Яковенко,— окончательно сместилось в сторону Запада» [83]. Сама автор придерживается мысли об Украине как перекрестке культур: «…территория Украины, благодаря своему географическому расположению на стыке Евразийской Степи и двух массивов европейской („византийской“ и „латинской“) культур, действительно является „перекрестком“ между Азией, православной Европой и „латинской“ Европой» [84].

Чуть позже и гораздо более пространно на эту тему высказалась польская исследовательница Оля (Александра) Гнатюк. Предметом ее внимания были преимущественно литераторы, в более широком смысле — «интеллектуалы», в число которых по доброте автора попали историки. Как считает О. Гнатюк, в Украине соперничают пять интеллектуальных видений Украины между Востоком и Западом [85]. Первая версия: украинская культура как культура пограничья между Востоком и Западом, в совокупности ее составляющих и в разнообразии, порожденном этой пограничностью, является сутью украинской идентичности. Интерес к упомянутому культурному разнообразию особенно велик относительно периода XVI—XVII вв., когда контакты Востока и Запада на «украинских землях» были особенно интенсивны. Украина — своего рода мост, объединяющий Восток и Запад, культурный посредник. Наличие элементов разных культур в украинской сторонники этой версии считают преимуществом.

Вторая версия: украинская культура как поле, на котором соперничали две чуждые и даже враждебные цивилизации. Здесь Украина предстает территорией конфликта, водоразделом между этими цивилизациями. Эта версия предполагает культурную приоритетность, верховенство Запада и особую роль Украины как защитника европейских ценностей. Черты Востока, отождествляемого прежде всего с Россией и набором стандартных стереотипов (деспотия, жестокость, культурная отсталость), отметаются или признаются негативными при наличии их в своей культуре (если оно вообще признается), всячески культивируется идея «западности» украинской культуры.

Третья концепция основывается на различиях между Восточной и Западной Украиной. Уточняя мысль автора, можно сказать, что здесь в пределах национального пространства выделяются свои собственные Восток и Запад. Однако их наличие внутри собственного культурного пространства приводит не к культурному синтезу и неповторимости (как в первой версии), а к конфликту и разделению общества, расщеплению идентичности. Здесь стоит упомянуть бурную дискуссию по поводу «двух Украин» (которой О. Гнатюк уделила немало места), спровоцированную публицистом М. Рябчуком: реакция украинских интеллектуалов отразила достаточно острые переживания по поводу наличия «двадцати двух Украин» и своих собственных «Востока и Запада» внутри Украины.

Четвертый подход состоит в попытках вписать национальную культуру в западный контекст с помощью средств искусства или через интеллектуальный дискурс.

Наконец, сторонники пятого варианта помещают Украину в центр Европы. Таким образом формируется специфический вариант «украинской европейскости», отличный от всех остальных.

О. Гнатюк суммирует свои наблюдения очень важным замечанием: «Выразителям всех концепций присуще ощущение чуждости европейской культуры, которое проявляется с разной интенсивностью. В пределах первой концепции речь идет об ощущении непохожести, не выраженном через ценностные категории, в границах второй, третьей и четвертой — о трактовке европейской культуры или как образца, или как объекта культурных устремлений, либо как меры собственного несовершенства. Что же касается пятой концепции — здесь мы имеем главным образом критическое отношение к европейской культуре — вследствие ощущения отвергнутых ею или разочарованных в ней» [86]. Стоит согласиться с мнением польской исследовательницы, что определяющей в каждом из упомянутых дискурсов является позиция относительно собственной культуры и перспектив ее модернизации [87]. Страх перед модернизацией провоцирует желание доказать особую историческую роль Украины или ее культуры и консервировать или воспроизводить те образцы, которые свидетельствуют об ее уникальности [88].


В процессе поисков разрешения «проклятой дилеммы» наблюдалось своего рода ее методологическое опошление, когда, по раздраженному замечанию А. Толочко, она стала превращаться в общее место. В то же время именно историки, вкусившие с древа познания «западной» методологии (в разных, в том числе транслированных, формах), решились на то, чтобы ступить на минное поле рассуждений о ней.

Интересно, что на достаточно высоком профессиональном уровне проблемой заинтересовались историки-медиевисты и те, что посвятили себя изучению раннемодерной истории Украины,— историки тех периодов, когда интерпретация этой метафоры предполагает постмодернистские вариации. Интересно, что в независимой Украине первое «воззвание» в духе «Украина как пространство пограничья» прозвучало из уст именно того историка, который по определению как бы принадлежал к адептам «национализированной» историографии. Львовский медиевист Я. Дашкевич, явно вдохновленный идеями В. Липиньского, довольно пространно высказался по поводу украинских земель как большого кордона «между Востоком и Западом». Говоря об Украине периода с середины XIII и до конца XVIII в., Я. Дашкевич идентифицирует здесь несколько важных природных и антропогенных «кордонов», которые, по его мнению, существуют и сейчас: «биологический или, как сейчас принято говорить, экологический — между степью и лесом с промежуточной полосой лесостепи; гидрографический — Большой европейский водораздел между бассейнами Черного и Балтийского морей; социально-экономический — между кочевничеством и оседлостью; этноконфессиональный — между славянами и тюрками-язычниками, позже мусульманами, и в результате этнокультурный — между, вообще говоря, культурой Запада и культурой Востока. При такой насыщенности кордонами можно целиком согласиться с мыслью, что по территории Украины проходил, в зависимости от политических обстоятельств, также Большой кордон, который, как уже упоминалось выше, прокладывают по всему земному шару» [89]. Эти рассуждения любопытны, помимо прочего, постоянным присутствием «Украины» и «украинцев» как данности в описываемый период — типичный прием «национализированной» историографии. Нетипичным является то, что Я. Дашкевич признает наличие антропологических, культурных и политических влияний «Востока» через зону Большого кордона на «Украину» и «украинцев». Для него Великий кордон — это не «санитарный барьер», а «зона разнообразных этнических контактов», зона этнокультурного обмена. Разумеется, такое понимание пограничья используется именно для утверждения идеи национального своеобразия украинской нации.

Интересно, что другой историк, не признающий некоего вневременного, трансцендентного присутствия «украинцев» и «Украины» во времени и пространстве, трактует пограничье также как контактную зону. При этом Н. Яковенко признает еще и наличие постоянно «плавающих» кордонов, которые могли быть внутренними, могли становиться и внешними, а потом вновь превращаться во внутренние. «Пространство, которое сегодня является территорией Украины, в течение многих веков расчленяли постоянно смещающиеся внутренние кордоны: между языковыми и этническими группами, государствами, религиями, политическими и культурными системами, ареалами кардинально отличающихся экономических укладов. Это сделало его ярко выраженной контактной зоной с весьма пестрым спектром социокультурных феноменов» [90].

Медиевиста и текстолога А. Толочко, также в некотором смысле оппонента Я. Дашкевича в плане национального «миллениума», метафора привлекла с точки зрения оценки ее инструменталистских возможностей в пояснительных схемах. По его мнению, популярность обращения к ней обусловлена инструменталистской универсальностью схемы. «Ее привлекательность,— писал он,— кроме всего иного, состоит в предполагаемой способности (благодаря метафорической формулировке) объяснять любые явления в украинской истории (от Киевской Руси до разочарования времен независимости) пограничным статусом Украины, ее несчастливым (или, наоборот, на редкость удачным, в зависимости от предпочтений) расположением между двумя цивилизациями, которое в конечном итоге привело к одновременной независимости от каждой из них. При этом такой способ мышления оставляет еще и простор для оптимизма — иллюзорной возможности для удачного синтеза the best of two worlds. Привлекательность идеи усиливается еще и тем, что она является очевидным контрастом по отношению к традиционной националистической парадигме украинской истории, которая делала ударение на извечной принадлежности Украины (в отличие от ее северо-восточного соседа, имя которого не будем поминанть всуе) к европейской цивилизации. Соответственно, концепция пограничности Украины все более становится манифестацией либерального видения украинской истории» [91]. Пример Я. Дашкевича свидетельствует о том, что националистическая парадигма вполне комфортно уживается с идеей пограничья, поэтому референция А. Толочко о ее связи с либеральным видением украинской истории является скорее пожеланием.

Итоги

Процесс «национализации истории» в Украине завершился в конце 1990-х годов. История Украины в виде базового национального нарратива, канонической версии национальной истории стала неотъемлемой частью представлений общества о самом себе, способов презентации государства и нации как внутри страны, так и за ее пределами. Каноническая версия национальной истории отображена в образовательных стандартах, программах и учебниках. Казалось бы, существуют все предпосылки для ее «нормального функционирования» в качестве основы гражданского воспитания. Тем не менее в последние годы эта версия украинской истории вызывает все больше нареканий и претензий, иногда порожденных политической конъюнктурой, происками и спекуляциями политиков, иногда действительно гуманитарными мотивами, тревогой профессиональных историков и общественных деятелей за моральное состояние общества, в котором унифицированный вариант этнически эксклюзивной истории порождает культурную нетерпимость, ксенофобию и конфронтационные инстинкты. Тенденция последних лет, когда история все более превращается в элемент и фермент внутренней и внешней политики, является весьма тревожной — дискуссии по поводу тех или иных проблемных мест в прошлом экстраполируются в настоящее и приводят к разделению общества и даже к международным конфликтам.

Загрузка...