ПОЗНАЙ СЕБЯ Рассказ

Пусто было в доме. Пусто и знойно. Борис Николаевич включил телевизор и плюхнулся в жаркое кресло. Да что же это, господи? Заболею, обязательно заболею… вот, уже сердце сбоит! Ни Вали, ни Сережки… воды никто не подаст.

Борис Николаевич и впрямь почувствовал себя больным, и жаль ему стало себя до слез. Один… и смотреть нечего. Опять удои! Боже, целый вечер впереди! С ума сойду… если б хоть пивка холодненького!

Тяжелая кружка с пышной шапкой оседающей пены вдруг встала у него перед глазами, и в горле сразу пересохло, а язык отяжелел. Борис Николаевич даже заерзал в кресле. Это ж только в пивбаре… одеваться…

Но проклятая кружка так и выплясывала перед глазами, поигрывая янтарными бликами, потрескивала опадающими пузырьками, и он, горько вздохнув, вытащил себя из сонной мякоти кресла. Все равно ведь некуда деться…

И на улице было жарко. Солнце нагло высовывалось из — за крыши, поливая мир потоками мутного предвечернего зноя. Потный и вялый, он с трудом волочил себя к заветной вывеске на углу.

Заглянул в дверь — и отшатнулся. Спертый, туго воняющий потом воздух комом стоял под потолком, а очередь — то, очередь! Хвост из дверей! Ну кто это выдержит?

Борис Николаевич вздохнул и побрел дальше. Теперь он уже не хотел жаждал пива, думать больше ни о чем не мог. А если в парк? Там кафе открытое… цветы, зелень… наливаешь в стаканчик…

В парке было еще хуже. Цветы, зелень — а к кафе не подступить, на ступеньках стоят. Уже без всякой надежды он свернул на боковую дорожку, где, помнится, был такой славный павильончик, и тут ему вдруг повезло. Павильон почему — то оказался открытым, а народу там было немного. И пиво есть — вот чудеса!

Отстояв недлинную очередь и благоговейно прижимая к груди две откупоренные бутылки, Борис Николаевич зорко оглядел помещение, обнаружил в углу свободное местечко и ринулся туда. За столиком уже сидел человек, и он Борису Николаевичу не очень понравился. Хмурый он был какой — то, нахохленный, и смотрел так неприветливо. Борис Николаевич даже оглянулся, нет ли еще где места. Все занято, пришлось сесть.

Первый стакан Борис Николаевич выпил залпом и чуть не застонал от наслаждения. Свежее и холодное было пиво, прямо благодать. Он тут же налил снова, отпил — уже смакуя, и поглядел на соседа.

Странный все — таки тип. Вроде и не старый, а весь какой — то рыхлый, оплывший. И глаза больные. Мутные такие, в красных прожилках. Уставился и молчит.

Сидели они и глядели друг на друга, так что Борису Николаевичу стало неудобно. Заерзал, улыбнулся искательно и сказал первое, что в голову пришло:

— Жарко сегодня, правда?

Тот кивнул, и Борис Николаевич Несколько ободрился:

— А пиво неплохое!

— Нормальное.

Разговор иссяк, и Борис Николаевич перешел ко второй бутылке. А все — таки не молчалось ему, поговорить хотелось, пообщаться. Сто лет не случалось, чтоб вот так, один, куда — то выбрался, что же теперь: допить и уйти?

— Плохо летом в городе, правда? — опять сказал Борис Николаевич первое, что в голову пришло. Незнакомец покосился на него как — то хмуро, дернул плечом.

— Вы ведь тоже в отпуске еще не были?

— И не светит, — сказал тот нехотя. — Не январь, так март.

— Вот — вот! Мне самому в октябре поставили. Три мужика в отделе, а то все женщины… и дети у всех. Жену с пацаном отправил, а сам бедствую!

— Если редко… даже приятно, наверное.

— Что? Живу, как собака… жара эта. А Вале, думаете, сахар? Путевки не достали — дикарем. Одни очереди… Только и названья, что отпуск!

— Это что, на юге?

— Ну! Сережка у нас хлипкий, никак без моря. Нет, я что — Валю жалко. А так… скучно только. Ведь скучно живем, правда? Вот книжки читаешь, кино… какая — то другая жизнь… интересно так. Нет, правда, ну не может же быть, чтобы все выдумывали? Наверное же, и в жизни так кто — то… люди какие — то другие, что ли? Ну, я вот экономист. Бумаги, бумаги. Кажется, кончил — займись чем — то для души…

— Чем?

— Откуда я знаю? Вот попал в колею… бежишь, бежишь… Куда? Знаете, иногда вон там, в душе: ну, нельзя же так жить, незачем! Вот вы смеетесь, а бывает! Думаешь: а вдруг ты больше можешь? Вот так, не угадал, побоялся — и растратил жизнь на пустяки. Ведь жаль, а?

— Наверное.

— Нет, вот вы подумайте: вот если б можно было все про себя узнать, а? Чтоб наверняка выбирать… без ошибок?

Незнакомец вдруг посмотрел на него с интересом. Только какой — то нехороший это был интерес, словно Борис Николаевич чем — то его обидел, и теперь он примеривается как бы покрепче дать сдачи.

— А вы что, продешевить боитесь?

Борис Николаевич даже ну, не то чтоб рассердился… неприятно как — то…

— Странно вы! А что, хорошо, если не в свое дело? А я вот уверен: человек должен знать, что он такое. Как — то, ну, не по — хозяйски, да? Нахальные — они всюду лезут, а другой побоится: не могу, испорчу!

— Зря вы, — сказал тот, и даже поморщился, как от привычной боли.

— Что зря?

— Со мной об этом зря. Раньше и я так думал.

— А теперь?

Незнакомец не ответил. Поглядел на него с внезапной злостью: как — то подобралось, заострилось у него лицо, и муть ушла из глаз.

— А вы что, не боитесь?

— Чего?

— Узнать, что вы такое?

Борис Николаевич неуверенно пожал плечами.

— Н — нет, как будто. А что?

— А ничего. Могу обеспечить. Как раз моя тема «Определение психологической пригодности к той или иной профессии». Ну и попутно, так сказать, нравственный базис. — Он опять поморщился, словно сами эти слова чем — то раздражали его, и Борис Николаевич почувствовал, нет, не страх, так, страшок, и острое, щекотное любопытство.

— И что — возможно? Правда?

— К сожалению.

Как — то даже неуютно стало Борису Николаевичу. Эти проснувшиеся глаза так и вцепились в него: ощупывали, разглядывали, применяли к чему — то, а все — таки любопытство было сильней. Что — то далекое… из детства? из юности? из никогда? Сладкое, заманивающее ощущение опасности и свободы.

— И как же это?

— Все по науке. А что, очень интересно? Может и попробовать хотите? Давайте.

— Как… сейчас?

— А почему нет? Завтра выходной, дома нас с вами не ждут.

Опять страшок, нет уже страх. Оказывается, это правда…

— Я… честно… не знаю. Так сразу…

— Как хотите. Мне — то лишь бы вечер убить.

Борис Николаевич вспомнил о духоте пустого дома, о древнем фильме по телевизору, выдохнул из себя страх и махнул рукой:

— А, где наша не пропадала! Только давайте уж познакомимся. Борис Николаевич.

— Владимир Аркадьич, — отозвался тот, и какая — то горькая насмешка мелькнула в его глазах.

В институт — громадный аквариум на Пушкинской — их пропустили молча. Видно было, что вахтер знает Владимира Аркадьевича и привык к его появлениям в любое время. Чем — то эдаким вдруг повеяло на Бориса Николаевича, о с о б е н н ы м. Каким — то отголоском то ли книг, то ли фильмов о героических ученых, чем — то, что приятно взволновало его ощущением своей п р и ч а с т н о с т и.

— Как же у вас без пропусков? — спросил он, невольно понизив голос.

— А что нам пропуска? — с своей нерадостной усмешкой отозвался Владимир Аркадьевич. — Тут человека и так видно. Ну, вот вам и наши хоромы, заходите, милости просим.

Если Борис Николаевич и ждал чего — то необыкновенного, то ожидания его оправдались с лихвой. Они прошли через две комнаты, набитые такой внушительной аппаратурой, что он и дышать боялся; только в третьей, на дверях которой красовалась невразумительная табличка «В. А. Кибур. Центральный» осмелился наконец, перевести дух.

Здесь хитроумных ящиков с кнопочками, клавишами и экранами тоже хватало, но они были как — то растыканы по углам, а посередине ни к селу, ни к городу торчали два высоких кресла на манер самолетных.

— Ну что, — небрежно махнул на одно из них Владимир Аркадьевич, — не передумали, так садитесь.

— А почему… в кресло почему?

— А больше некуда.

Действительно, — некуда. Борис Николаевич осторожно сел.

— Да вы не бойтесь, — проворчал Владимир Аркадьевич, возясь у шкафчика в углу. — Не кусается. Вот берите — ка, пейте.

— Что это?

— Не яд, гарантирую. Напряжение надо снять. Ну?

Борис Николаевич задержал дыхание и проглотил горькую жидкость. Снова страх: зачем я это делаю? Не хочу! И непонятное упрямство: не испугаете! Вот возьму…

— А аппаратура у вас импортная, надо полагать? — спросил Борис Николаевич. Хотел спросить, но вдруг оказалось, что язык ему не повинуется. Лицо Владимира Аркадьевича угрожающе надвинулось на него, угрюмым и насмешливым было это лицо, а в глазах непонятная тоска.

— Готов, надо полагать, — проворчал он, наклонившись. Борис Николаевич хотел возмутиться, но ничего не вышло: сидел, как тряпичная кукла, и даже моргнуть не мог.

— Значит, не боишься, говоришь? Правда тебе нужна? Получишь. Всю сколько есть… не отплюешься. Пара вариантов — и хватит. Все ясно. Еще мурло для статистики. А, один черт!

Этого Борис Николаевич уже не слышал. И, конечно, не чувствовал, как Владимир Аркадьевич ловко надел на него манжеты с пучками проводов, насажал на грудь датчиков и вытащил откуда — то из — за кресла тяжелый шлем. Рывком надвинул ему на голову, отошел к мерцающей красными огоньками панели, покосился через плечо и резко утопил клавишу.

… — Привал, — сказал старшина, и Борис Николаевич прямо с шага рухнул на колкий лесной мусор. Низкое солнце уже не просвечивало лес насквозь, но зной не ушел — висел между стволами горячим киселем, паутиной лип к мокрому лицу. Борис Николаевич медленно стащил пилотку и вытер лоб. Рука была словно чужая, да и все тело тоже — вялое, налитое той равнодушной усталостью, когда уже не чувствуешь ни комариных укусов, ни боли в стертых ногах. Просто бездумно идешь, пока надо, и также бездумно падаешь, если не надо идти.

— Притомился, Николаич? — дружелюбно спросил старшина.

— Немного, — ответил он с благодарной улыбкой. Только Шелгунов и остался ему из прежней жизни — единственный уцелевший из их роты. То, довоенное, стало теперь таким далеким, таким ненастоящим, что как — то странно было о нем вспоминать. Валя, Сережа, новая квартира, которой он так радовался когда — то. Словно и не его была эта жизнь — придуманная или вычитанная где — то, — а его жизнь началась всего пять дней назад тем страшным — первым и последним — боем.

Он невольно втянул голову в плечи, спасаясь от застрявшего в ушах воя бомб. Бомбежка, а потом танки. И ночь, когда не стыдясь слез, он брел за Шелгуновым… куда — то… куда — нибудь…

Остальные уже потом прибились. Зина… Борис Николаевич повел взглядом и увидел, что Зина спит, уткнувшись лицом в колени. Выгоревшая гимнастерка плотно натянулась на лопатках, стриженые волосы свалялись и посерели от пыли.

Саня сидел рядом, преданно сторожа ее сон. Он был щупленький и конопатый, на полголовы ниже Зины, совсем мальчишка рядом с ней. И взгляд у него был детский — серьезный, неподвижный взгляд деревенского мальчика, и еще совсем мальчишеский, ломкий голос. Зину он знал три дня, а казалось — всю жизнь, и само собой разумелось, что он идет рядом с ней, тащит ее медицинскую сумку и покорно сносит ее грубоватые шутки.

Но тут — Борис Николаевич зябко повел плечами — раздался голос, который за эти три дня он успел возненавидеть:

— Че глядишь, Санька? Опять журавель на твою Зинку пялится! — и замешкавшийся где — то Васька плюхнулся на землю рядом со старшиной.

Саня промолчал, Шелгунов покосился неодобрительно, а Борис Николаевич только вздохнул.

— Лафа Зинке! Какого хошь выбирай: хошь длинного, хошь короткого! Слышь, Зин, может на меня глянешь? Я те как раз впору!

— Тю, кобель, — отозвалась Зина, не поднимая головы. — Дрючок добрячий тебе впору!

— А те чо, грамотный нужен? Чтоб по — ученому все разобъяснил?

— Разговорчики, Козин! — сердито бросил старшина.

— Так я чо? Я шутю!

— Взгреть бы тебя за твои шуточки! — сказала Зина, разогнулась, потерла лицо руками. Простое было у нее лицо: широкое, скуластое, с маленькими быстрыми глазами и большим ртом.

— Это кто же меня взгреет? — спросил Васька задиристо. — Журавель, твой, што ли?

«Господи, я — то причем? — с тоской подумал Борис Николаевич. — Ну чего он все ко мне цепляется?»

— Да сама управлюсь, — сказала Зина равнодушно. — Бачила я вашего брата, вже осточертело. Петро Трофимыч, у тебя водицы нема? Горло печет, аж тошно.

…Уже стемнело, когда они уперлись в ревущее шоссе и часа три лежали в кустах, ожидая просвета. Но шоссе не стихало, машины мчались одна за другой, нагло взблескивая подфарниками, и Шелгунов вдруг поднялся и страшным голосом крикнул:

— За мной!

Дважды грохнуло на шоссе, стало светло, толстый столб пламени уперся в почерневшее небо. И плотная стена свинца упала на кусты; завыло, застонало, защелкало вокруг. Ни одной щели, ни одного просвета, ни единого глотка воздуха. Смерть. Всюду.

Борис Николаевич упал на землю и пополз прочь. Все вдруг исчезло: шоссе, лес, деревья. Только пули и страх — и ни единого просвета, ни одного глотка воздуха.

Что — то с размаху ударило по голове, красные пятна качнулись и поплыли в глазах. Давясь невырвавшимся криком, он шатнулся назад.

Черный лес был кругом. Черный — черный затаившийся лес — и ленивые хлопки выстрелов далеко позади.

Он пугливо вытянул руку, пощупал пень и тихо, бессмысленно засмеялся. А потом встал и пошел назад. Он не знал куда. Нет знал. Все они погибли, все, кроме него. Они не побежали — и их нет, а он струсил — и жив. Их нет — и это плохо, но им неплохо, им все равно. А он один, и все еще предстоит. Нет, не стыдно и не страшно, но все еще предстоит. Это так плохо, что все еще… надо, чтобы уже… чтобы все кончилось, иначе… Слабый стон донесся? Почудился? Борис Николаевич схватился за грудь и замер. Опять стон — жалкий, хриплый, злой…

Он уже не думал, он громко ломился сквозь мрак — туда, к своим.

— Кто? — громким шепотом вскрикнула темнота. — Стой, стрелять буду!

— Зина… Зиночка! — выдохнул он. — Жива? Ранена?

— Тю! — сказала она с облегчением. — Николаич! А я вже… То не я, то Васька.

— А старшина?

— Та убило его… и Санечку убило… В голову его, Санечку…

Она то ли всхлипнула, то ли застонала, но справилась, заговорила быстро — быстро:

— А Ваську в живот. Такой важкий, чертяка!.. Перла, перла… отволокла… перевязую… а он матерится в голос… конец, думаю, набегут… а он ничего… замолчал… без памяти он, Васька… Ой, Николаич!

Зина вдруг вцепилась руками в волосы и не заплакала — завыла тихонько, так что у Бориса Николаевича мурашки пошли по спине.

— Зиночка, — он несмело погладил ее по плечу. — Ну?

— Ой, уйди ты! — простонала она, качаясь. — Уйди куда — нибудь!

— Я пойду, — с готовностью согласился он. — К шоссе… гляну. Только… может, что надо?

— Чего ему надо? В госпиталь та на стол… ничего вже ему не надо. Да уйди ты, заради бога!

— Я быстренько, ладно? Если что…

Она нетерпеливо дернула рукой, и Борис Николаевич тихонько отошел.

Ему повезло: он не наткнулся ни на Саню, ни на Шелгунова. Наверное, он сильно забрал в сторону, потому что и кусты здесь были другие — выше и плотней, с крупными черными листьями. Он еле продрался сквозь путаницу веток к самому краю дороги.

Здесь было уже светло: серый предутренний свет пропитал воздух и погасил звезды. Машины с ревом катились на шоссе чужие, пятнистые, гнусные твари. Он не хотел на них глядеть. Он стал глядеть в сторону, где чернели обломки взорванной ночью легковушки. Там стояло несколько немцев в тяжелых касках и почему — то с бляхами на груди.

А потом из ревущего потока вдруг вырвались две машины, съехали на обочину и остановились. Из кузова посыпались солдаты.

«Все, — подумал Борис Николаевич. — Конец»

Он глядел, как офицер в уродливой, какой — то вздернутой фуражке размахивает перед ними рукам», как они, выставив автоматы, цепью растягиваются вдоль опушки, и страх жег его изнутри, суша губы.

Вот сейчас тот крайний… черная дыра дула — и смерть. Услышу выстрел или нет? Сейчас…

Винтовка лежала под рукой… совсем было позабыл… вспомнил, подтянул, прижался щекой к прикладу. Винтовка против автоматов… а их тут рота… не меньше…

Офицер махнул рукой, и они пошли. Сейчас…

И вдруг Борис Николаевич понял, что немец его не видит… пройдет мимо. Мимо! Я буду жив! Жив… я… а они? Зина и Васька…

«Ну и пусть! — яростно подумал он. — Так ему и надо! А Зина? Но я же их не спасу! Если я… и меня убьют, разве я их спасу? Убьют… меня убьют… меня… а Валя одна… и Сережка. А я… Я ведь к своим еще доберусь! Я ведь воевать буду… убивать их, проклятых! И никто не узнает… никто не узнает… никогда…»

Борис Николаевич всхлипнул, передернул затвор и выстрелил.

…Он был один в бесформенном душном нигде, и какая — то внешняя сила деловито и безжалостно выдирала его из него самого, запихивала в опустевшую оболочку новую, неведомую сущность, и Борис Николаевич (или уже не Борис Николаевич?) сопротивлялся, как мог, цеплялся за то, что казалось самым надежным — за воспоминания, но воспоминания тоже ускользали, менялись, оборачивались иной жизнью, иной, невероятной, судьбой. И, смятое тяжестью этой иной судьбы, то, что было Борисом Николаевичем погасло, и остался он — единственный, тот, кто был всегда.

…Третий дым он увидел уже перед закатом и на миг остановился, угрюмо стиснув ружье. Дым был медленный, ленивый, уже потерявший жирную черноту — видно, деревню сожгли ночью или на рассвете. Та самая деревня, где должен ждать Вальфар…

Он как — то побоялся додумывать эту мысль. Медленно, очень медленно двинулся вперед, не сводя глаз с тающей в позолоченном небе тучки дыма. Если Вальфар все — таки пришел вчера… нет, в стороне бы он не остался… единственный его недостаток.

Было очень трудно давить страх: сидел внутри сереньким комочком, готовый выпрыгнуть и смять мысли. Страх одиночества. Страх гибели последней надежды. Если Вальфара нет…

Он представил себе этот путь — не до границы, тут он и сам доберется — по землям Тиррина — и скверный холодок прошел по спине. Там, во владеньях полоумных князьков, в горных вотчинах бесчисленных шаек, вся надежда была только на разбойничьи связи Вальфара, на его дружков и побратимов. А если я не доберусь? Смерть? Он только угрюмо пожал плечами. Смерть — это пустяки. Всякий человек смертен, а солдат тем более. Страшно не умереть, страшно не дойти, не сделать своего главного дела, которое способен сделать только ты.

На миг он пожалел о своей дурацкой осторожности: надо было взять с собой десяток надежных парней. Отряд — это куда верней, не проползем, так пробьемся. Только на миг. Ни одному человеку он не мог рассказать о своем деле. Слишком много «надежных» друзей оказались вдруг врагами, даже хуже не врагами, а трусами, жалкими червями, которые забились в норки, ожидая, чем кончится бой…

Что — то странное мелькнуло в памяти: жена, сын, обрывки какой — то давней, ненастоящей жизни. Мелькнуло и погасло. Все это давным — давно потеряло смысл. Все потеряло смысл после поражения под Баррасом, когда враги, грабя и убивая, затопили страну. Нет, гораздо раньше. Когда, зная, что страна предана и продана, мы все — таки стояли у Барраса, вместо того, чтобы уйти в леса, сберегая свои жалкие силы.

— К черту! — сказал он вслух. — Вальфар мог опоздать.

Нет, сам он в это не верил. Вальфар не мог опоздать. Просто он д о л ж е н был так думать, чтобы не струсить и не повернуть назад.

Горький, безнадежный запах гари еще на околице стиснул горло. Задыхаясь, он шел по бывшей деревенской улице. Здесь была особая тишина. Тишина пожарища. Тишина смерти.

Странный полузнакомый звук заставил было его встрепенуться, но звук оборвался, и он сразу забыл о нем.

Здесь не щадили никого.

Ни взрослых, ни детей.

Он уже понял, что это значит.

Вальфара он нашел на другом конце деревни — длинное, изломанное тело на окровавленной земле. Наверняка он прихватил с собой не одного врага. Всего несколько врагов!

— Эх, ты! — тихо сказал он. Глянул в последний раз на оскаленное, посиневшее лицо, на ощетинившиеся в агонии усы, повернулся и побрел прочь.

Непонятный звук преследовал его, даже, кажется, становился громче, он все не мог вспомнить, что же это такое. Он шел на звук, пытаясь одолеть тусклую одурь боли, а она не поддавалась, висела серым облаком вокруг, стирая и искажая мир. И вдруг она лопнула, он сразу все понял и, свернув с тропинки, торопливо зашагал через луг.

Сумерки уже обесцветили мир, но е е он увидел издалека. Судорожно прижав руку к груди, женщина удивленно глядела в небо. Наверное, она так и не поняла, что с ней случилось. Ни боли, ни страха не было на ее молодом лице, только вопрос — тот самый, что жег еще под Баррасом: как же ты это допустил? — и он виновато отвел глаза.

Плач раздался снова — яростный, требовательный крик младенца. Тряпки, в которые он был завернут, размотались, и малыш торопливо полз к нему от тела матери — совсем голый, крепенький мальчик с толстыми, в перевязочках, ножками.

«Ты с ума сошел! — подумал он. — Не смей! Если не дойдешь… Это же предательство… ты их всех предаешь… живых и мертвых… даже нерожденных… тех, что родятся рабами. Один или тысячи? Нет! Я не смею помочь тебе, бедняга…»

Он нагнулся, кое — как завернул ребенка в тряпье и взял его на руки.

Малыш кричал и все хватал его открытым ротиком, потом вдруг замолк и тихонько засопел, изредка громко всхлипывая.

«Дурак! — думал он. — Подлец! Зачем? Если я встречу людей… Может быть, я все — таки встречу людей?»

А потом он уже ни о чем не думал. Шел сквозь густеющую темноту, и теплое тельце ребенка страшной тяжестью лежало у него на груди.

Выкатилась луна, огромная, медная, обозначила зубчатые верхушки леса, острую крышу уцелевшей мельницы. Здесь надо сворачивать. Он больно запнулся о камень и шепотом выругался. Добраться бы до Графова родника… укромное местечко… мы с Клареном там ночевали, когда охотились в этих местах.

Он даже поморщился от боли. Кларен… самый лучший из друзей… а я его бросил у стен Барраса… непогребенным. Еще одна боль и еще одна вина… а сколько их будет, если не дойду? Единственный, кто достоин вести переговоры с надменным властителем Тиррина — как же, владелец капельки королевской крови! Он горько усмехнулся, таким далеким и жалким было это родство, и так мало оно значило для него раньше. Врешь! Кое — что значило. Позволяло тебе быть самим собой и плевать на то, что шепчут у тебя за спиною. Это теперь все потеряло смысл. Осталось одно: ты, мужчина, солдат, позволил врагам захватить свою страну и глумиться над ней. И если ты не дойдешь…

За Сухим логом пошел матерый лес. Черный, жуткий, полный неведомых опасностей. И руки заняты — ни от врага, ни от зверя не отбиться. Если…

— Все равно дойду! — сказал он вслух. — Дойду — будьте вы все прокляты!

…Сначала он почуял запах дыма и замер, осторожно вслушиваясь в темноту. Место — то занято. Все один к одному… может, беженцы? Чужому сюда непросто попасть…

Он крался к поляне, как зверь, ногами видя каждый корень. Усталости как ни бывало, — снова стали зорки глаза и упруго тело. Только внутри пустота. Ни страха, ни надежды. Ничего. Совсем ничего.

Красный отблеск по веткам, он опять остановился, осторожно перехватил ребенка, освобождая руку. И тут проклятый младенец заорал. Он испуганно зажал ему рот, но ребенок все бился, выгибаясь дугой, и он невольно удивился тому, сколько силы в этом крохотном тельце.

— Эй, кто там? — окликнул от костра женский голос. — Иди, не бойся!

Он опять взял младенца двумя руками и вышел на свет. Их было человек десять — несколько женщин с детьми и старик, большой и седоусый. Рядом с ним прикорнули двое белоголовых мальчишек. Они не проснулись, хоть младенец орал, как боевая труба.

Женщины и старик молча глядели на вооруженного человека с ребенком на руках, и ни страха, ни удивленья не было в их опустевших от горя лицах.

Он стоял перед ними с орущим младенцем на руках, и все тот же вопрос, тот же трижды распроклятый вопрос чудился ему в их глазах: как ты это допустил? Как ты посмел это допустить?

— Дай, — не поднимаясь, сказала одна из женщин, и он молча протянул ей ребенка. Она положила малыша на колени, равнодушно расстегнула платье и дала младенцу грудь. Мальчик захлебнулся криком, захлюпал, зачмокал.

Молчание черной стеной сдавило костер, он вдруг почувствовал, что у него подгибаются колени, и тяжело сел. Старик протянул кусок хлеба; он взял, надкусил — и вдруг уснул, словно занавеску задернули.

А потом он проснулся от какой — то смутной холодной тревоги. Костер погас, серый свет сочился между ветвями. Женщины спали; на широкой юбке самой молодой уютно посапывал перепеленатый младенец. А старика не было, и мальчишек тоже.

Тревога не отставала, тусклым неуютным комом сидела в груди.

«Пора, — подумал он. — Весь день впереди, и до границы рукой подать. Хорошо бы до полудня миновать Альберн… дальше полегче будет».

И не шевельнулся. Сидел, пока старик не возник из чаши. Дед был настоящий лесовик — просочился между веток, как клок тумана. Куда же это он мальчишек дел?

— Беда, господин, — сказал старик. — О н и.

— Где? Сколько?

Старик пожал плечами. Помолчал и сказал нехотя:

— Много. За речкой. — Опять помолчал. — Я, господин, малость по — ихнему разумею. Тоже воевал. Смолоду. Ищут кого — то.

— Вот оно что.

Он сам удивился своему спокойствию. Значит, Риуз. Больше никто не знал. Еще один «верный» друг!

— Найдут?

Старик опять пожал плечами.

Глупый вопрос. Если их направили на след, то уже проводников дали. Я не из тех, кого безопасно предавать.

— Успеем уйти?

— Они не успеют.

Старик поглядел на женщин, и он тоже послушно повернул голову. Та, что кормила ребенка, проснулась. Села, зевнула, подняла руки к волосам. Ребенок скатился с подола на траву, но не проснулся. Он зачем — то торопливо взял малыша на руки.

«Уходить, — думал он. — Черта с два они меня поймают! А эти? Несколько женщин и старик, который уже не может воевать… если залечь у Сухого лога… там есть такое местечко за валуном… не скоро выковырят… Все успеют уйти. Глупости! Я им нужен, только я… не пойдут дальше…»

«Не дури! — сказал он себе. — Это Вальфару было можно. Нет, и ему нельзя. Несколько человек — и вся страна? Военный союз с Тиррином. Тысячи отчаянных, вечно голодных горцев… проклятая страна!.. но они уйдут… Тиррину нужны мы — маленькая живая страна между ним и империей. Это только я могу сделать. Я один, вот в чем подлость. Смирись. Наступи на душу. Есть долг. Только долг. Черт с ним, пойду напрямик к Альберну. Не посмеют через границу…»

Старик молча глядел на него. Ни гнева, ни надежды не было в этом взгляде, только бесконечное древнее терпение. Он был готов. Давно и ко всему. А младенец спал. Хмурил во сне свои реденькие брови, и на круглом подбородочке блестела струйка слюны.

Он протянул ребенка женщине, встал, стащил с плеча тяжелое кремневое ружье и пошел навстречу врагам…

Душно было в забитой приборами комнате, серый предутренний свет висел в окне. Владимир Аркадьевич открыл глаза, как — то удивленно огляделся и медленно потащил с головы тяжелый шлем. Встал, потянулся, подошел к креслу и долго глядел на спящего. Странное было у него лицо: радостное? смущенное? испуганное? И еще что — то в глазах… может быть, зависть?

— Ну вот, — сказал он, наконец. — Дождался. Человек, а? Старый я осел! — Он тихонько засмеялся, и все лишнее ушло с лица, как — то сразу оно ожило, помолодело, и даже серые тени бессонной ночи уже не старили его. А второго варианта он все — таки не вытянул… даже приятно… человек!

Усмехнулся и принялся торопливо снимать датчики и сматывать провода. Кончил, убрал за кресло шлем, достал из шкафчика ампулу с нашатырем, обломил кончик и сунул ее под нос Борису Николаевичу.

Борис Николаевич чихнул и открыл глаза. Испуганно огляделся — и вспомнил.

— А аппаратура у вас импортная, надо полагать?

Загрузка...