Глава XX. С тобой товарищи

Прошла еще неделя. Как-то Сережа принес Жене ежа.

— Сам покою не даешь, так еще тварей в больницу таскаешь, — возмутилась дежурная и растопырила руки, загораживая вход.

Вышел Василий Прокопьевич, посмотрел на ежа, на Сережу и сказал дежурной коротко:

— Пусть несет.

Дежурная только плечами пожала.

Сережа не рассказывал, где он достал ежа, но еж был самый настоящий: с колючими иголками, с черными сердитыми глазками, с длинным шевелящимся носиком. Когда в палате было тихо, еж бегал, топоча коготками, пофыркивая от неудовольствия: наверно, не нравился ему крашеный, без травинок пол. Но когда кто-нибудь входил и особенно, если дотрагивался до него, он моментально сворачивался в клубок, угрожающе нацеливал во все стороны копья своих иголок и шипел.

Наверное, чувствуя приближение зимы, ежик готовился к трудному периоду в своей жизни. Из бумажек, бинтиков, которые приносил Жене специально для ежа Василий Прокопьевич, ежик оборудовал себе под кроватью убежище.

Когда в первый раз Женя увидел, как ежик тащит строительный материал и не как-нибудь, а наколов его на иголки, то удивился и стал с интересом следить за жизнью своею соседа. Сдвинув матрац, он смотрел через сетку, как ежик, пофыркивая, устраивается в новом жилище. Он таскал туда все, что бросал ему Женя: и хлеб, и кусочки мяса, и помидоры, и ранетки. И все таскал на иголках и так смешно, что Женя не выдерживал. Смеялся тихонько, удивляясь понятливости зверька.

— Принесите что-нибудь тяжелое и чтоб не прокалывалось, — однажды попросил он медсестру Люсю. — Я хочу посмотреть, что он делать будет.

Люся онемела. Женя впервые обратился к ней и впервые что-то захотел. Это уже был сдвиг, и сдвиг настоящий!

— Или нельзя? — вопросительно взглянул Женя на Люсю.

— Нет, отчего же нельзя, — встрепенулась Люся, — все можно, Женя! Сейчас принесу.

Она принесла банку. Одну из тех, что ставили Жене на грудь и спину. И положила на пол.

— А теперь уйдите, — тихонько попросил Женя.

Люся вышла.

Ежик выкатился из-под кровати прямо к банке. Он фыркал, топотал коготками, шипел, но банка на иголки не лезла. И тогда… ежик покатил ее носом. Женя рассмеялся, как никогда в жизни, громко, раскатисто и отдал ему большое душистое яблоко.

— Ты ешь сейчас, — сказал он ежику, — потому что яблоко испортится. Хасан говорил, что сестра везла целую корзинку, а привезла только штук десять. Все испортились. И твое испортится.

Ежик пофыркал, закатил яблоко в угол.

Приходил дед Назар, приносил свежую жареную рыбу. Косился на пузатую бутылочку.

— Не пьешь? — спрашивал он Женю и тут же добавлял: — Вещь, конечно, противная. Мне что деготь пить, что рыбий жир — одна статья. Но ты пей. Пользительно. И рыбку ешь. В ей этого рыбьего жиру, во! — Дед Назар широко разводил руки.

И утром, и днем, и вечером прибегали Хасан, Иринка, Шурик, Катька и, конечно, Сережа. Приносили Жене книжки, рассказывали всякие забавные истории. Он смотрел, слушал, сам рассказывал про ежика, отодвигал матрац, чтобы они посмотрели на его дом.

Когда ребята уходили, доставал из-под подушки синенький конвертик, вынимал записку. Крупными буквами в ней было написано:

«Женя! Поправляйся скорей! Нам без тебя скучно, а в больницу нас не пускают. Но мы все равно добьемся и будем с тобой. Ира».

Да, они добились, и они — с ним. И в Раздольном они были с ним, а потом… Первую неделю в больнице он ни о чем не думал, не помнил. Затем был только жар и желание спрятаться от всех. А теперь — опять сомнения.

Хасан однажды сказал:

— Не бог создал человека, а человек бога. Человек его выдумал. Но это было давно. А сейчас стыдно верить в бабские сказки! — сказал, как всегда, коротко и твердо.

Ах, если б только стыд! А то ведь что-то сидит в Жене и мешает ему поверить до конца, пугает, особенно по ночам, грозится, заставляет Женю метаться мыслями. И Женя снова, охваченный беспокойством, думает о матери, о брате Афанасии, об их словах, и снова прах перед, возможно, совершенным грехом заставляет его замыкаться в себе.

Но друзья не оставляли его одного. То все сразу, то только Иринка с Катькой все время здесь, возле Жени. Каждый день заходил к нему в палату Василий Прокопьевич. Выслушивал его, прикладывал к груди металлическую холодную трубочку, смотрел глаза, язык, стукал по колену молоточком.

— А давай-ка, Женя, заниматься с тобой физкультурой.

— Физкультурой?!

— Ну да, по утрам, каждый день.

— А вы сами…

— Одному скучно, а детей у меня нет.

— Ну… давайте, — неуверенно проговорил Женя, но отказать не мог: Василий Прокопьевич с каждым днем все глубже и глубже входил в Женино сердце. От воспоминаний об отце осталась большая рука, ласкающая его торопливо, точно украдкой. И все. Но отца иметь всегда хотелось.

Рука Василия Прокопьевича чем-то напоминала руку отца, возможно, что была такая же тяжелая с синими набухшими венами, а, возможно, торопливо-ласковым движением, которым прикасалась к Жене. На прикосновения Женя реагировал бурно, хотя внешне оставался спокойным. Он хотел еще и еще этой скупой волнующей ласки. И Василий Прокопьевич день ото дня становился все необходимей.

Как-то Василий Прокопьевич попросил Женю почитать в малышовой палате книжку. Женя засмущался.

— Выручай, Женя. Люсе некогда. А пискуны эти жизни не дают. Ревут, хоть ты что.

Женя пошел в палату, где лежали пятилетие, шестилетие малыши. Через каких-нибудь полчаса малыши облепили Женю, как мухи.

— А хотите ежа посмотреть настоящего, живого? — предложил Женя внезапно.

— Хотим, хотим! — захлопали в ладоши ребятишки, и странная процессия в длинных рубашках, в тапочках двинулась к Жене.

Они хохотали, подразнивая ежа и слушая, как он фыркает под кроватью, недовольный скоплением гостей. Вместе с ними смеялся и Женя.

Потом какой-то карапуз, навалившись на его плечо, спросил:

— А у тебя что болит?

— Я легкие простудил, — отводя глаза, ответил Женя. — Воспаление легких было.

— А у меня вот такой нарыв в горле нарывал, — мальчишка соединил вместе кулачки. — Это все бабушка сделала. Мама уехала, я заболел, а бабушка какую-то тетку привела. Тетка все надо мной шептала, а нарыв рос и рос. Дядя Вася говорит, еще бы немного — и я бы умер.

Над Женей тоже шептали. Он вспомнил сейчас, как лежал мокрый от пота, страдал от невыносимой тяжести в груди, задыхался и горячем бреду, а над ним, подняв немигающие глаза к потолку, сидела женщина в черном платке, крестясь и шепча что-то…


На следующий день рано утром к нему прибежали Иринка и Катька. Катька высыпала из кулька в тарелку такие же рыжие, как она сама, круглые румяные пончики.

— Это тебе Ксюша послала. Сказала, чтоб поправлялся. — И закатилась смехом на всю палату. — Он, если б ты знал, что Шурик наделал.

— Что? — спросил Женя и подвинул Иринке стул. — Садись. Ира.

Иринка села, чуть-чуть покраснев, посмотрела на Катьку и тоже засмеялась.

Катька бухнулась на постель, начала:

— Вчера у Ивашкиных опять старушки собрались. А Шурик к нему на крышу залез. Когда они начали причитать. Шурик и заговорил в печную трубу через это, ну… через трубу такую, — Катька неопределенно повертела пальцами. — «Придите ко мне, рабы мои!» — басом произнесла Катька и опять расхохоталась.

Женя слушал с напряженным вниманием.

— Бабка какая-то услышала это «бу-бу-бу» из печки да как заголосит: «Бога слышу!» А Ивашкин сообразил. Выскочил по двор. Ой, батюшки, вот так проповедник святой! — затрясла Катька полыхающими волосами. — Ругался, как пьяница на базаре.

Катька перестала смеяться, вытерла кулачками повлажневшие от безудержного смеха глаза и добавила:

— Сказал, что выдернет у Шурика ноги. А Шурик сказал, что таких ему чертей покажет, что он сам свои ноги потеряет и выдергивать ничего не надо будет.

— А… м-мама там была? — с какой-то своей, затаенной мыслью спросил Женя.

— А мы никого не видели, — отозвалась Катька и выдала, что вчера на крыше у Ивашкина был не один Шурик. Женя улыбнулся.

— Мать твоя все с какой-то девочкой возится. Черненькая такая, курносенькая, — добавила Катька и наклонилась, заглядывая под кровать. — А где твой еж?

Женя откинулся к стене.

— Это Марина, — не отвечая на Катькин вопрос, вслух сказал он. — Их отец бросил. — И замолчал, думая о чем-то мучительно и трудно.

Катька посмотрела на замолчавшего Женю, переглянулась с Иринкой.

— Какая Марина? — спросила Катька.

— Девочка одна, — не сразу отозвался Женя, наклонился к тумбочке, перевел взгляд на Иринку. Она сидела тихо, опустив голову. Женя ясно вплел нос, темные ресницы, белый пробор и каштановых полосах и белые байты над ушами в тугих, уложенных корзиночкой косах.

«А вдруг и правда она уедет?» — подумал он, и от этой мысли словно померк ясный день. Он не хотел, чтобы она уезжала. Не хотел терять никого. Ни Иринку, ни Катьку, ни Хасана, им Сережу, ни Шурика Он хотел, чтобы рядом с ним были они, и Василий Прокопьевич, и Люся, и вчерашние малыши, и дед Назар, ворчливо упрекающий его за то, что плохо пьет рыбий жир. Он чувствовал, что только с ними, только среди них он когда-нибудь окончательно избавится от всего, что еще нет-нет да и всплывет в Жене, что еще держит цепким коготком какую-то очень больную и нервную струну в его сердце.

И невольно опять вспомнил про Марину. «С тобой товарищи, с тобой товарищи!» — убеждал Женю голос, да и Женя сам уже знал, что они — с ним. А с ней кто?

Представил себе темную моленную в доме брата Афанасия, темные фигурки, плач, слезы. Вспомнил свой дом, исступленные глаза матери, тишину, не успокаивающую, а напряженно-гулкую. Весь мир теней, страхов, тупого леденящего ужаса встал перед Женей. Вдруг показался ему дом брата Афанасия громадной каменной башней. Из нее не видно неба, не залетает сюда ветер, через толстые стены не донесется песня. Страшно, душно!..

Женя рванул ворот рубашки. В светлой с раскрытым окном палате от вспомнившегося не хватило воздуха. Он побледнел, на лбу бисеринками выступил пот.

— Что с ним? — входя в палату, бросился к Жене Василий Прокопьевич и почти с негодованием оглянулся на Иринку и Катьку.

Уткнувшись в его живот мокрым лбом, Женя чуть слышно сказал:

— Дядя Вася… там Маринка. Ей плохо. Ей даже, может, хуже, чем мне.

Загрузка...