Сергей Мосияш Семи царей слуга

В болезни, в беде ли, в лихую годину

(С любым это может случиться) —

Две женщины рядом, Галина и Дина, —

На них я могу положиться.

Автор

Часть первая Наследница Петра

1. Воцарение дщери Петровой

Кадет Иван Салтыков, перебежав по льду замерзшей Невы, явился домой в неурочный час, уже в темноте.

— Иван Петрович? — удивился лакей Гаврила, увидев возбужденного отрока в распахнутых дверях.

— Батюшка дома? — спросил Иван, сбрасывая на руки лакею епанчу и треуголку.

— Дома их сиятельство.

— Где?

— У себя в кабинете с утра запершись, никого видеть не желают. Беда ведь у нас.

— Знаю.

Видимо заслышав шум в прихожей, из столовой явилась графиня Прасковья Юрьевна. Увидев сына, тоже удивилась:

— Ванечка? Как же ты в такое время?

— Я узнал про батюшку, маменька, и сразу решил, что его поддержать надо. Командир отпустил.

— Да вот видишь, как случилось, сынок. Кто б мог подумать? Вчера генерал, камергер, а ныне никто.

— Я пройду к нему.

— Пройди, сынок, пройди. Да захвати шандал со свечами. Сидит в темноте, никому не велит входить, свечей не зажигает. Я уж боюсь, Ваня. Там ведь пистолеты у него, не дай бог, удумает чего худого. Посиди с ним, ободри, если сможешь.

Лакей вручил Ивану трехсвечный шандал с горящими свечами. Кадет подошел к двери, помедлил несколько, собираясь с духом, и, приоткрыв дверь, молвил просительно:

— Позвольте, папенька?

— Да, да… — тихо прошелестело из дальнего угла кабинета.

Мальчик вошел, прикрыл бесшумно за собой дверь, пронес шандал к письменному столу, поставил и, обернувшись в сторону отца, сказал:

— Здравствуйте, папенька.

— Здравствуй, сынок. Проходи сюда вот, садись около.

Иван прошел, сел на диван, стоявший у кресла, в котором, утонув, угадывался граф Петр Семенович Салтыков[1]. Помолчали.

— Тебя отпустили? — спросил отец.

— Да, папенька. Я как узнал, что с вами произошло, — и к капитан-поручику Ремезову. Он отпустил и велел кланяться вам, сказал, что очень вас уважает.

— Спасибо, сынок. Спасибо за то, что пришел.

Они долго молчали. Наконец сын осмелел, спросил:

— За что ж вас, папенька? Вы ж за польский поход орден Александра Невского получили. И в Швеции повоевали изрядно. Казалось бы…

— Что делать, Ваня? Ее величеству видней, кто ей нужен.

— Но чем же вы-то неугодны стали новой царице, папенька?

— Наверно, родством нашим с Анной Иоанновной[2], мать-то ее, Прасковья Федоровна, из Салтыковых была, вроде теткой мне доводится.

— Ну а при чем это?

— А поди узнай. Новая-то метла, по-новому метет. Мне-то еще ничего, лишь звания лишили. А вон фельдмаршала Миниха[3] — героя войны с турками и крымцами, — того в ссылку, говорят, в Пелым отправляют. А у меня отец гофмейстером при Анне Иоанновне был, тоже, наверно, мне засчиталось. Да и родительница твоя любимицей у Анны была.

— Но это ж несправедливо, папенька.

— Ваня, прошу тебя, не вздумай где-нибудь сказать так.

— А что? Я не прав, что ли? Вас же ее отец Петр Великий благословлял на ученье.

— Ну благословлял, ну и что? Ныне другое время, Иван, другие песни. А коль ты готовишься стать военным, то привыкай исполнять приказы вышестоящих безоговорочно, тем более приказ императрицы.

— Эх вы, — вздохнул кадет. — На бою ни пуль, ни ядер не боитесь, а тут…

— Ванюша, прошу тебя, не смей так говорить. Ты рассуждаешь как… как бунтовщик.

— Выходит, фельдмаршал Миних бунтовщик?

— С чего ты взял, мальчик?

— Ну как? Он же Бирона[4] тогда арестовал, не побоялся. А нынче сам, как кур во щи, угодил.

— Иван, не говори глупостей. Ты еще кадет, а уже говоришь столь неуважительно о фельдмаршале. Нехорошо, сынок. Не ровняй Бирона с царевной. Бирон был назначен всего лишь регентом при двухмесячном наследнике, а вел себя как самодержец. И это тогда, когда тут же рядом была дщерь Петра Великого, законная наследница престола. Вот Миних и не стерпел, арестовал выскочку курляндского. Но вместо того чтоб возвести на престол Елизавету Петровну, занял место Бирона. Не смекнул, что дочь Петра имеет поддержку в гвардии. Впрочем, смекнуть-то он смекнул, не зря же велел отправить гвардейцев к действующей армии. Назначил им выступление в поход на двадцать шестое ноября, чем и ускорил свое падение. В ночь на двадцать пятое Елизавета Петровна пришла в гренадерскую роту, напомнила им, чья она дочь, и во главе их пошла и арестовала всю фамилию Брауншвейгскую и их сторонников, в том числе Миниха и Остермана. Все это было проделано быстро, без выстрелов, без единой капли крови. Она запретила гвардейцам оружие применять. А уже утром читался манифест о вступлении на престол законной наследницы Елизаветы Петровны.

— У нас в кадетском корпусе все радовались, кричали «ур-ра», — заметил Иван.

— Что ваш корпус? Весь народ радовался, надоело людям под немцами быть.

— На Невском, сказывали, чернь, вопя «бей немчуру», начала иностранцев громить.

— И такое было, к сожалению.

— Теперь, наверно, иностранцев будут выгонять отовсюду.

— С чего это ты взял, Ваня? Не все ж такие, как Бирон там или Остерман. Вон Питер Ласси наш главнокомандующий на шведском театре войны, а генерал Джемс Кейт, под чьим командованием я участвовал в штурме и взятии крепости Вильманстранде. Отличные воины.

— Они немцы?

— Почему ты так решил? Ласси, кажется, из ирландцев, Кейт шотландец.

Графиня Прасковья Юрьевна правильно рассудила, впустив к мужу в кабинет сына. Юный кадет хотя и затрагивал самые болезненные места отцовской чести и самолюбия, но все равно как-то неумышленно, даже выводил его из мрачных, безысходных дум, своей наивностью и детской непосредственностью согревая сердце старому генералу.

Отец и сын проговорили до полуночи. Давно все поуснули в доме, даже затихла вдали где-то сторожевая колотушка. Видно, угрелся сторож в тулупчике своем, не справился со сном, задремал где-нито, притулившись в чьей-то подворотне.

Заметив, что сын стал поклевывать носом, Петр Семенович спросил:

— Тебе, наверно, спать пора, Ваня?

— Я есть хочу, — признался кадет.

— Ах ты боже ж мой, — поднялся из кресла граф. — Так идем в столовую, там найдем что-нибудь.

Заслышав из столовой позвякиванье посуды, явилась туда заспанная повариха:

— Все простыло уж. Дайте я разогрею хошь.

— Ступай, ступай, Евменовна, досыпай, — сказал граф. — Чай, мы не девы красные, солдаты, управимся и с холодными щами.



Воцарение дщери Петровой встряхнуло столицу. Даже вроде и ветры другие подули с моря. Гвардейцы, помогавшие ей, ходили в героях: «Наша взяла». Особенно шумны были в подпитии и однажды на Адмиралтейской площади придрались к разносчику, торговавшему пирогами и яйцами:

— Ты что ж, гад, тухлыми яйцами торгуешь? Думаешь, спьяну не разберем?

— Да я рази нарочи? Да кабы знал, — оправдывался тот.

Один особенно горячий съездил разносчику по морде, другой вывалил у него из корзины пироги с яйцами, начали бить беднягу.

Однако кто-то из солдат вступился за него:

— Вы что ж, нехристи, хлеб роняете.

Начали с разносчика, сцепились между собой.

В бильярдной Берлара, соседствовавшей с Адмиралтейской площадью, армейские офицеры гоняли шары, и, как нарочно, все были иностранцами. Туда влетел избитый разносчик:

— Там ваши солдаты дерутся.

Капитан Браун, державший кий и готовившийся бить по шару, взглянул на свободных офицеров:

— Миллер, Зитман, уймите их.

Те направились к выходу, за ними вышли фон Розе и Гейкин.

— Прекратить! — гаркнул Миллер хорошо поставленным на команду голосом.

— Эт-та без-зобразие, — вторил ему Зитман.

Однако драгуны, хряпая друг друга по мусалам, и не подумали остановиться. Возмущенный Миллер подскочил к дерущимся:

— Я что командоваль? — фистулой взвизгнул он. — Хальт!

Тут кто-то из гвардейцев взял его за плечо, посоветовал:

— Не суйся, ваш бродь, уйди от греха.

— Молшать! — заорал Миллер и неожиданно дал «советчику» оплеуху.

— Ах ты, шведская морда! — возмутился гвардеец.

И в следующее мгновение Миллер отлетел прямо на руки фон Розе и Гейкину.

— Братцы, бей немецких собак!

Клич этот, словно искра, брошенная в порох, взорвал всю площадь. Теперь гвардейцы-семеновцы насыпались на офицеров.

Миллер, только что вышедший из билльярдной на резвых ножках, воротился туда на карачках, едва ворочая разбитыми губами.

— Господа-а… дизе альпадрук[5], — бормотал он, сплевывая кровь.

Но кошмар только начинался. Отступая перед превосходящими силами, запятились назад в бильярдную вслед за Миллером фон Розе с Гейкиным и бледный как полотно Зитман.

Однако опьяневшим и разогревшимся в драке солдатам этого показалось мало.

— Вы, шведские свиньи, здесь у нас не отсидитесь. Бей их, ребята! В кровину мать!

Видя, как солдаты стали ломать стулья, вооружаясь чем попадя, капитан Браун, отбросив кий, выхватил шпагу, за ним последовал его заместитель Кампф и флигель-адъютант Согро.

— Назад, канальи! Вон отсюда! — вскричал грозно Браун, размахивая шпагой.

Но вид вооруженных офицеров не испугал, а, более того, раззадорил гвардейцев:

— Ах, вы еще грозиться, сучьи потрохи. Ребята, повесить их! Хватай!

Хозяин бильярдной Берлар, почувствовав, что дело принимает серьезный оборот, успел крикнуть офицерам: «Отходите на чердак!» А сам, ухватив за рукав штаб-лекаря Фусади, нырнул в чуланчик.

Отступая на чердак и отмахиваясь шпагой, капитан Браун порезал кому-то из солдат руку, это ожесточило гвардейцев еще больше.

— Ну все, суки, мы уходим вас всех, молитесь Богу вашему. Бей их, православные!

Расходились «православные» не на шутку, а тут еще подначивали их сбежавшиеся зеваки:

— Верно, ребята, хватит! Натерпелись. Круши шведа!

Почему поминались чаще всех «проклятые шведы»? А потому, что ныне воевала Россия со Швецией, которая решила возвратить себе все завоеванное Петром Великим и отошедшее к России навечно согласно Ништадтскому миру. Поэтому ныне любой иностранец почитался шведом, врагом стало.

И даже чердак не спас отступавших офицеров, пришлось им бежать через слуховое окно по крышам.

В бильярдной начался погром. Набежавшая чернь утащила даже шары бильярдные, перебила всю посуду. А солдаты выволокли из чулана Берлара вместе с лекарем Фусади и избили их, хотя они в один голос вопили:

— Братцы, мы ни при чем. Мы не виноватые!

Так, начавшись с тухлых яиц, закончилось это побоище у Адмиралтейской площади.

Когда об этом донесли Елизавете Петровне, она тут же призвала генерала Ушакова.

— Андрей Иванович, немедленно всех драчунов арестуйте и под строгий караул. Назначьте следствие и суд.

— А офицеров?

— Всех, говорю. И офицеров и гвардейцев.

По свежему следу «героев» потасовки не трудно было сыскать. Большинство еще не протрезвело, и, как правило, каждый имел отметину: кто покорябанную морду, кто синяк под глазом или шишку на лбу, а кто и зубов лишился.

Следствие было скорым, виновными признали лишь солдат. Суд свершился и того быстрее; четверо зачинщиков приговорены были к колесованию (как они смели поднять руку на офицеров!), нескольких сечь нещадно, а иных и миловать.

Однако когда решение военного суда — кригсрехта легло на стол перед императрицей, она, внимательно прочтя его, сказала:

— Не хочу царствование начинать с крови. — И, перечеркнув «колесование», надписала: «Сослать в каторжные работы, а остальных помиловать». И спросила тут же: — А где же офицеры, господин генерал?

— Но они не виновны, ваше величество, — сказал генерал Кейт, докладывавший о решении военного суда.

— Я не согласна, Джемс. Что ж это за офицеры, которые не смогли унять солдат? Велите всех их засадить в тюрьму на месячишко, пусть подумают, как надо поступать в подобных случаях.

— Слушаюсь, ваше величество.

Елизавета Петровна отодвинула бумагу с решением кригсрехта и со своей резолюцией. Кейт взял ее в руки и неожиданно сказал:

— Ваше величество, позвольте попросить за одного человека.

— Просите, — милостиво улыбнувшись, молвила императрица.

— Ваше величество, я прошу за графа Салтыкова Петра Семеновича. Это геройский генерал, при взятии Вильманстранде он сам водил солдат на штурм. И потом, война еще не закончена, и такого человека отстранять от армии — это слишком расточительно.

— Он ваш друг?

— Он был у меня подчиненным, ваше величество.

— И воевал хорошо?

— Безупречно, ваше величество.

— Ну что ж, — императрица поднялась из-за стола и, мельком взглянув на себя в зеркало, поправила мизинцем на лбу русый локон, — я подумаю, генерал. Ступайте.

2. Давно желанная

Сразу же по воцарении одним из первых приказов Елизаветы Петровны был:

— Немедленно воротите моего крестного.

И тут же помчались поспешные гонцы на Соловки, везя в санях теплые вещи — тулуп, валенки, шапку — для крестного царицы князя Василия Владимировича Долгорукого[6].

Судьба ему крутенькая выпала. Был самым близким другом Петра Великого, исполнял самые важные его поручения (к примеру, подавил Булавинский бунт)[7], замещал Петра в Польше, покумился с царем, окрестив его дочь Елизавету.

Но поскользнулся на деле царевича Алексея[8], угодил под суд и едва избежал казни, был лишен всех чинов и сослан в Соликамск.

Только в день коронования Екатерины I[9] в мае 1724 года ему было разрешено вернуться и продолжать службу лишь в чине полковника. Однако с воцарением Петра II был произведен Василий Владимирович в фельдмаршалы и назначен членом Тайного совета. А с восшествием на престол Анны Иоанновны оказался князь в фаворе и у нее, поскольку единственный из Долгоруких ратовал за неограниченную власть самодержицы.

Но и здесь в который уж раз подвела Василия Владимировича его совестливость: все Долгорукие в опале, а он при троне. И стал хлопотать князь Василий за родственников перед царицей, да столь настойчиво, что «выхлопотал» и себе опалу.

— Коли ему совестно обретаться при нас, — сказала Анна Иоанновна, — отправьте дурака в Ивангород.

И отправили князя в Ивангород, а потом, отобрав все звания и награды, и на Соловки.

Елизавета Петровна, будучи женщиной чувствительной, особенно вначале царствования, встретила крестного с великой лаской.

— Боже мой, Василий Владимирович, — всплеснула она по-бабьи руками, увидев пред собой белого как лунь старика, слегка уже сгорбившегося.

Обняла его, поцеловала и даже слезинку со щеки платочком отерла.

— Какой вы стали, милый мой, такой… — Она пыталась подобрать словцо не обидное, ласковое. — Такой… ну…

— Усохший, да? — подсказал, улыбаясь, князь Василий. — Кого ж опала-то красит, ваше величество? Да и годы уж… семьдесят пятый повалил.

— Ну отдыхай теперь, крестный. Заслужил.

— Спасибо, Лизавета Петровна, наотдыхался я на Соловках. Позволь послужить тебе в остатние лета, как служил отцу вашему, присной памяти Петру Алексеевичу.

— Где б желал служить, Василий Владимирович?

— А там же, по военной части, ваше величество.

«Какой же ты вояка, — подумала Елизавета Петровна с жалостью. — Где ж тебя употребить?»

— Ну, поскольку вы фельдмаршал, крестный, то будьте президентом Военной коллегии. И первое, что обсудить на коллегии надо, — это продолжение военной кампании на грядущее лето.

— Все неймется шведам?

— Неймется, Василий Владимирович. Они ж и начали, вздумали воротить все, что батюшка у них отобрал.

— Губа не дура.

— Вот именно. Главнокомандующий ныне на театре фельдмаршал Ласси, весьма искусный полководец. Вот с ним и генерал-аншефом Кейтом и обговорите все. Присовокупите и Салтыкова, а то я тут его обидела нечаянно.

— А кто флотом командует?

— Адмирал Мишуков.

— Мишуков?

— Да. Что, знаком вам?

— А как же. Вскормленец Петра Великого.

Долгорукий решил не откладывать коллегию и уж через неделю собрал генералитет к себе. Сообщив присутствующим о своем вступлении в должность, он обратился к Ласси:

— Петр Петрович, тебе со шведами не впервой ратоборствовать. Ты, еще помнится, в девятнадцатом году высаживался у Стокгольма и чесал бока шведу, наклонял упрямца к миру. Как думаешь ныне поступить с ним?

— Тем же манером, ваше сиятельство, как заповедал нам его величество Петр Алексеевич. Да вот беда. Флот…

— Что флот? Нет, что ли?

— Да есть флот, — вздохнул Ласси, — есть, да не тот, что при нем был.

— Адмирал, — обернулся князь к Мишукову, — в чем дело?

— Эх, ваше сиятельство Василий Владимирович, — наморщился адмирал, — при нем-то флот любимым дитем был, а у наследников хуже пасынка стал.

— Ну, сколько у вас ныне в наличии?

— На рейде в Кронштадте всего четырнадцать линейных кораблей, два фрегата.

— И это все?

— Нет. Еще шесть мелких судов, галиоты там, брандеры[10]. Это ж не флот.

— А галеры[11]?

— Галер более сотни, но что с того проку. Все устарело, ваше сиятельство. Экипажей и половины нет. Суда гниют. Они не то что боя, хорошего шторма не выдержат, развалятся.

— Но что сейчас требуется, чтоб привести хоть этот флот в боевую готовность?

— Для ремонта имеющегося, для снаряжения и вооружения, а также для укомплектования экипажей не менее четырехсот тысяч рублей надо, ваше сиятельство.

— Что, в Адмиралтействе совсем денег нет?

— Есть, ваше сиятельство.

— Сколько?

— Десять тысяч.

— Шутишь, адмирал?

— Эх, ваше сиятельство, мне не до шуток. Впору завыть.

Да, задачка президенту коллегии предстояла не легкая.

Не возродить флот, где уж там, хоть бы поддержать, не дать сгнить последнему, что от него осталось.

— Каковы примерно силы у противника, Петр Петрович?

— Я полагаю, не более двадцати пяти тысяч.

— Хм, — покачал Долгорукий головой. — И с такими силами хотят покорить Русь? Они что там, совсем с глузду[12] съехали? Забыли про Карлуса? Кто у них главнокомандующий?

— Левенгаупт.

— Уж не воскрес ли тот?

— Да нет, Василий Владимирович, тот в девятнадцатом был отпущен на родину, дорогой помер. Тот был Адам, а этого Карлом звать.

— Видать, одного семейства вояки.

— Да этот вроде и не вояка. Он ландсмаршал рикстага — ихнего парламента, языком, сказывают, и силен.

— Что в прошлой кампании удалось вам?

— В прошлое лето генералы Кейт и Салтыков прошли к Вильманстранде, что у озера Сайма, и взяли его штурмом, захватили шестнадцать знамен и тринадцать орудий, пленили полторы тысячи шведов, в том числе генерала Врангеля. Намечали взять и Фридрихсгам, но пришлось отложить.

— Почему?

— Был большой недостаток в провианте и фураже, да и тяжелой артиллерии не хватало.

— Ну что ж, нынче я сам займусь этим, — сказал Долгорукий, записывая что-то на бумаге. — И с флотом разберемся. Где у вас расквартированы полки?

— В Выборге, Кегсгольме, Олонце. Конница здесь, под столицей.

— К лету стягивайте армию к Выборгу, Петр Петрович. Пойдете брать Фридрихсгам. А ваша задача, адмирал Мишуков, поддерживать армию в шхерах, на галеры брать десант, на галиоты грузите хлебный припас. Линейные корабли должны блокировать пути от Стокгольма, дабы пресечь подачу помощи оттуда.

— Оно бы неплохо нам самим десантироваться у Стокгольма, — сказал Ласси. — Они бы сразу сговорчивее стали.

— Всему свое время, Петр Петрович, если удастся выгнать их из Финляндии, тогда подумаем и о десанте к Стокгольму. Сбросите их в море, может, и десант не понадобится.

Но все это впереди, все это будущим летом, а до этого предстоит важнейшее событие — венчание Елизаветы Петровны на царство в Успенском соборе в Москве. Заканчивая заседание коллегии, князь Долгорукий наказывает:

— Господа генералы, не далее как в феврале предстоит венчание государыни в Успенском соборе, рекомендую заранее готовить свои экипажи и парадные платья к этим торжествам. Выедем следом за ее величеством.

По решению Сената от 7 января 1742 года подготовка к коронации поручена графу Салтыкову Семену Андреевичу и новгородскому архиепископу Амвросию. К ним в помощь из Иностранной коллегии выделен статский советник Петр Курбатов, который на «коронованиях» собаку съел. Готовил в свое время венчание Екатерины I, Петра II, Анны Иоанновны.

На подготовку выделено тридцать тысяч рублей, это три нынешних адмиралтейских бюджета.

И работа кипит — закупается парча, бархаты, позументы, шьются парадные платья всему двору, даже шутам придворным. В Москве строится трое триумфальных ворот, через которые предстоит въезжать императрице в Первопрестольную.

В этой суматохе в один из февральских вечеров появился граф Салтыков у сына Петра Семеновича, усталый, замотанный. Молча скинул шубу, шапку на руки Гавриле. Прошел в кабинет. Там пластом упал на диван.

— Фу-у-уф, — выдохнул так, словно гору с плеч свалил.

— Устали, батюшка? — спросил участливо Петр Семенович.

— Не то слово, сынок. Ухрюпался вусмерть.

— Надо было отказаться, все-таки годы…

— Ты что, Петя? В своем уме? Она ж меня тогда с потрохами съест. Скажет: Анне, мол, служил, а мне не хочешь. Нам, брат, с тобой надо в нитку вытягиваться, чтоб заслужить ее благосклонность. Не то что энтим гвардейцам.

— Каким?

— Ну которые в ту ночь пошли за ней и арестовали Анну Леопольдовну, Миниха и прочих. У нее они теперь все в великом фаворе, и названа рота уж не лейб-гвардия, а лейб-компания. Все повышены в званиях, все награждены деньгами, деревнями, но самое ужасное — им позволено то, что другим возбраняется. Свободно бродят по дворцу, везде носы суют, берут что хотят. А она их своими детьми зовет. Кошмар. Вот еще многодетная мамаша выискалась на нашу голову. Объявила себя капитаном этой самой лейб-кампании. — Граф умолк, покосился на дверь. — Петя, взгляни, там никто не подслушивает.

— Да не должно.

— А ты взгляни, взгляни.

Петр Семенович прошел к двери, приоткрыл, выглянул.

— Никого нет. Вы, поди, голодны, батюшка?

— А черт его знает. Хватаю, как пес, на бегу, то там то тут… Вели принести квасу да тройку-другую расстегайчиков.

Когда лакей, принесший на подносе кувшин с квасом и тарелку с расстегаями, ушел, прикрыв неслышно дверь, старик, отпив прямо из кувшина, продолжал:

— Ныне, Петь, я тут у тебя переночую. Хоть высплюсь. Дома чуть свет являются ко мне посыльные, то из Сената, то от Курбатова, то от самой. На мне им свет клином сошелся. Тут еще новое дело, барон Корф привез из Голштинии ее племянника, сына Анны Петровны.

— Я слышал. Что уж он ей так занадобился?

— В наследники его прочит, не иначе. Анна Иоанновна престол-то отказала своему племяннику Ивану Антоновичу[13]. И где-то в душе Елизавета опасается этого дитяти, вот и запасается козырем — внуком Петра Великого.

— Ну, такой козырь перешибет Ивана Антоновича.

— Это как посмотреть, Петя.

— Что смотреть? Перед наследником Петра Великого кто ж устоит?

— Э-э, тут такая закавыка, сынок. Анна Петровна, выходя за герцога Голштинского, письменно, заметь, письменно, отказалась за себя и свое потомство от притязаний на российскую корону.

— Неужели?

— Да, да, сынок, и все это, между прочим, по настоянию самого Петра Великого.

— А ему-то для чего это было надо? Я слышал, он очень любил Анну.

— Любил. Уж вельми она умна была, не в пример Лизавете, несколько языков знала. Дело в том, что у Петра Великого тогда маленький сын был Петр Петрович. Прелестный мальчик, вылитый отец, ему-то Петр Алексеевич и отказал корону. И старшего сына Алексея заставил отказаться от наследства в пользу этого дитяти. А тот возьми да и помри, царство ему небесное.

— Получается, этот герцог не имеет прав на русский престол?

— Получается так, Петя. Но ты не вздумай где сказать об этом.

— Я ж не маленький, батюшка. И потом, я человек военный, мое дело оборонять отечество. А кто там на престоле, для нас дело десятое.

— Как сказать, Петенька, как сказать. Этот герцог лишь по крови внук Петра, а в сущности, чистейшей воды немец. По-русски ни в зуб ногой. Ни одного слова не знает. Мало того, он же и протестантской веры. Елизавета приставила к нему Симона Теодорского, чтоб хоть чему-то русскому научил мальчишку и приготовил к приятию православия. Встречаю Теодорского, спрашиваю: «Как успехи у принца?» А он машет рукой: «А-а, «моя стоить», «моя итить». Так в двух словах и осветил успехи принца его же словами. И более ни слова, сам, мол, решай, какого «кота в мешке» нам подбросили.

— М-да. Выходит, у Ивана Антоновича больше прав на престол?

— Выходит, так, Петя. И еще… Ты выгляни, никого там нет за дверью?

— Да нет же. У меня люди преданные.

— Все равно выгляни.

Пришлось Петру Семеновичу снова выглянуть за дверь.

— Никого.

— И еще, Петя, — заговорил, понизив голос почти до шепота, граф Салтыков. — Сама она тоже не имеет прав на корону. Да, да, сынок. Они же с Анной Петровной рождены вне брака, стало быть, незаконнорожденные. Петр Первый обвенчался с Екатериной лишь после рождения их. Вот ведь какая штука-то.

— М-да, — вздохнул Петр Семенович. — Не поэтому ли она так спешит с коронацией?

— Конечно. Возложит венец на голову в Успенском соборе, и уж ей не страшно то дитя будет. Мало того, заменит своим племянником. Мальчишке четырнадцать лет, едва вылез из экипажа, а она на него Андреевскую ленту водрузила. Вот бы отец-то увидел, у него Андрея Первозванного надо было заслужить великим трудом. Сам Петр Первый за бой его получил. А тут на тебе, на сопляка немчуренка повесили ни за хрен собачий.

Долго еще возмущался граф и гофмаршал Салтыков новой государыней. Петр Семенович сам принес отцу подушку, одеяло. Постелил на диване, уложил, успокоил:

— Ты уж устал, батюшка. Спи.

Но тот едва не обиделся:

— Что ты меня утолачиваешь[14]? Кому-то ж мне надо выговориться. А кому? Даже попу не скажешь. Донесет долгогривый. У сына хоть отведешь душу.

— Ну ладно, ладно, батюшка, — улыбнулся в темноте Петр Семенович. — Выговаривайся.

— У Анны-то Иоанновны, какая б она ни была, любовник один был — Бирон. А у Лизки сколько уж перебывало. Еще при Петре Втором затащила к себе в постель Сашку Бутурлина[15]. Петр, спасая честь юной тетки, отправил Бутурлина в Украину. А она, глядь, спуталась с двоюродным братцем Семкой Нарышкиным[16]. Того Петр Второй откомандировал в Париж. Но не долго девонька скучала, тут же с гвардейским солдатом Шубиным снюхалась. Этого уж Анна Иоанновна за длинный язык упекла в тюрьму, а оттуда на Камчатку выслала. Но тут уж Елизавета Петровна во вкус вошла. Не долго убивалась по милу дружку, оторвала себе красавца-баса из императорской капеллы Алешку Разумовского[17].

— Да он действительно красивый, высокий, статный, брови вразлет. Пред таким не всякая устоит.

— Ты знаешь, как его наши бабенки окрестили?

— Как?

— Ночной император.

Петр Семенович тихо засмеялся:

— Вот канальи, им на язык не попадайся. Зарежут. А когда намечается отъезд на коронацию?

— Коронация будет в апреле, а двадцать восьмого февраля торжественный въезд в Москву. Уж для нее и возок закончили.

— Каптану[18]?

— Какой там каптана, дом на полозьях. Стол, стулья, ложе и даже печь изладили. Упряжь изготовили на шесть пар коней. На ямы[19] рассылаем с полтысячи подставных, чтоб без остановок во весь мах до Москвы гнать.

— Эдак, пожалуй, в три дни доскачет.

— Хочет в два там быть.

— Ну это как дорога еще.

— Дорогу укатывают уже.

За неделю до отъезда императрицы потянулась в Москву знать петербургская в своих каптанах, со своими запасами продуктов и овса для лошадей. Всем велено на коронации быть. За Иностранной коллегией отправились послы европейских государств. Только французский посол Шетарди не поехал со всеми, он приглашен в возок государыни. Весьма дружен француз с Елизаветой, весьма дружен, по слухам, именно он вдохновил цесаревну в ту ноябрьскую ночь захватить власть.

Почти весь свет высший уезжает в Москву, все правительство во главе с канцлером, генералитет, чтобы встретить там императрицу. На 28 февраля назначен въезд Елизаветы в Первопрестольную и торжества в Успенском соборе. Она-то туда долетит, как на крыльях, с подставами-то, а вот остальным не менее недели телепаться придется. Вот и отъезжают загодя.

К домику на санях первым явился личный истопник Елизаветы Петровны Чулков Василий Иванович. Конюхи еще только запрягали, а уж над домиком стал завиваться дымок, Чулков нагревал временное жилище для своей повелительницы.

Ко дворцу подъехали уже с форейторами на передних конях, с кучером на крыше, с гвардейцами на запятках.

А там уже гвардейцы в красных новеньких, подбитых мехом епанчах[20], все на лошадях, готовые к сопровождению государыни.

Елизавета Петровна появилась из дворца в окружении двух фрейлин, племянника, врача Лестока[21] и французского посла маркиза Шетарди. Сзади шел на голову выше всех Разумовский — ночной император.

Елизавета помахала ласково рукой гвардейцам, подошла к возку. Запяточный распахнул перед ней дверцу.

— Ну что? — Она взглянула, улыбаясь, на кучера. — С ветерком?

— С ветерком, матушка-государыня, — отвечал тот с готовностью.

— Смотри ж, чтоб в ушах свистело.

— Постараюсь, ваше величество.

Закрылась дверца экипажа, щелкнул в морозном воздухе кнут кучера:

— Эгей, милаи-и.

Застоявшиеся кони рванули и помчались ходкой рысью. Едва выехали за город, и кучер и форейторы перевели их на мах. Сзади скакали преображенцы, застегнув поля шляп под подбородками. Эти действительно мчались с ветерком, у них-то «в ушах свистело».

А Елизавета Петровна, раздевшись в теплом своем домике-экипаже, сказала фрейлине:

— Аннушка, доставай карты. Дорога долгая.

Однако, выехав 23 февраля, уже 26-го государыня была во Всесвятском, в семи верстах от Москвы. Здесь уже ждал ее граф и гофмаршал Салтыков.

— Ну как, Семен Андреевич?

— Все готово, ваше величество. Москва ждет вас с нетерпением.

Отчитавшись перед государыней, Салтыков нашел кучера ее, спросил негромко:

— Ну, сколько загнали, Савелий?

— Что-то около тридцати.

— Ну это еще ничего. Я думал, сотню положите.

— Дорога была хорошая, да и останавливала она часто, чтоб крестьян поприветствовать.

— Никого не покалечили?

— Да под Тверью стоптали каких-то двух, пьянь, наверно.

Двадцать седьмого февраля Елизавета Петровна изволили отдыхать после дороги, а 28-го в золоченой карете в сопровождении гвардейцев въехала в Москву. Грохот пушек, установленных на Красной площади, сообщил Первопрестольной об этом достославном событии. Пушкам вторили колокола.

Карета проехала в Кремль и остановилась напротив Успенского собора. Императрица вместе с племянником вышли из нее и по красной ковровой дорожке проследовали в собор. Там она встала на императорское место, а принц на царское.

Архиепископ Амвросий произнес длинную приветственную речь, в которой обосновал законность вступления дщери Петра Великого, закончив ее словами благодарности за свершенные ею деяния:

— …О коль много должны мы благодарить ваше императорское величество за толикие труды и подвиги, которые как очищении веры и святых почитании, так и в освобождении своего вселюбезнейшего отечества подъять соизволила.

Так что, по Амвросию, не переворот случился 25 ноября, а «освобождение вселюбезнейшего отечества». Весьма приятна и ободрительна была речь архипастыря для слуха императрицы и совершенно непонятна для уха принца. А оттого нелюбезна и утомительна.

Из Успенского собора Елизавета Петровна, решив приобщить племянника к истории отечества, повела его в Архангельский собор, где под тяжелыми плитами покоились кости последних Рюриковичей и первых Романовых.

Но проникновенное повествование тетки вряд ли тронуло сердце племянника, не умевшего даже прочесть надписи на этих надгробиях. Все было для него здесь чужим, непонятным, далеким.

После посещения Благовещенского собора императрица опять села в карету и поехала к своему дому за Яузой. У синодальных триумфальных ворот встретили ее воспитанники Славяно-греко-латинской академии в белых платьях, с венцами на головах, с лавровыми ветками в руках и довольно стройно спели в честь высокой гостьи кантату: «…Небеса прещедро давно желанну зрети показали».

Позволив милостиво поцеловать одному из воспитанников свою ручку, «давно желанна» отправилась наконец к дому.

Как за пчелиной маткой летит весь рой, так и за императрицей прибыли в Москву все ее министры и правители. И уж вечером 1 марта заседал в Кремле Сенат, обсуждавший бюджет предстоящей коронации.

Уже ясно было, что в тридцать тысяч невозможно будет уложиться. Только фейерверк дополнительно должен был поглотить девятнадцать тысяч рублей.

— Выделяем? — спросил вице-канцлер Бестужев-Рюмин[22], ведший совещание по случаю болезни великого канцлера князя Черкасского.

— Выделяем, — единодушно согласился Сенат.

— Карл Иванович, — обратился вице-канцлер к архитектору Бланку, — вы успеете до двадцать пятого апреля устроить троны в Успенском соборе и в Грановитой палате?

— Постараюсь, ваше сиятельство.

— А вы, Рейбиш, изготовите медали?

— Изготовлю еще и ранее, — пообещал мастер.

— После коронации празднества и иллюминация продлятся восемь дней. На все про все надо еще двадцать тысяч, господа сенаторы. Выделяем?

— Выделяем.

Кто ж возразит против денег на коронование? У кого это две головы? Чай, не из своего кармана выделяют. Из государственного. А что его жалеть? Он бездонный.

3. Закулисье

Швецию к войне с Россией подтолкнула Франция, обещая ей не только финансовую поддержку, но и привлечение к войне Турции. Расчет был прост: Россия, погрязшая в интригах вокруг престола, обессилена и не сможет вести войну сразу на севере и на юге (на это не решался даже Петр Великий, имея сильную армию и флот). И Швеция может вернуть провинции, утерянные ею в начале века.

Нужен был повод к объявлению войны, и какая-то умная голова в шведском правительстве быстро его состряпала: Ништадтский мирный договор 1721 года[23] был заключен с Петром I, а ныне на престоле какая-то иностранка, мы идем возвращать корону законной наследнице Петра Великого — его дщери. Все продумано на несколько ходов вперед, если шведы военной силой посадят на престол Елизавету Петровну, она, естественно, в знак благодарности вернет Швеции провинции, отнятые ее отцом.

Что и говорить — прекрасная комбинация, умная голова, выстроившая ее.

И вдруг в самый разгар войны дочь Петра сама вырвала корону из рук правительницы-иностранки Анны Леопольдовны. И что самое невероятное, помогал ей в этом посланник Франции маркиз Шетарди.

— Черт бы побрал вашего маркиза, — выругался Людовик XV[24], узнав от Амелота о случившемся. — Он спутал нам все карты.

А Елизавета Петровна, придя к власти, первым делом попросила именно Шетарди:

— Мой друг, пожалуйста, постарайтесь закончить эту бессмысленную войну.

— Постараюсь, ваше величество, — отвечал маркиз и тут же отправил гонца к шведскому главнокомандующему Левенгаупту с письмом, в котором сообщал, что на престоле уже дочь Петра и войну надо кончать.

Левенгаупт, уже настроившийся идти на Выборг, отвечал: «Я не стану причиной кровопролития, если меня удостоверят, что Швеция получит выгодный мир. Но я требую для начала уступления нам Выборга и Кексгольма».

Шетарди не решился показать этот ответ императрице, дабы не раздражить ее. Отправил Левенгаупту второе письмо:

«Ваше сиятельство, вполне разделяя ваши требования, хочу поставить вас в известность, что Россия уже не та, что была лишь неделю назад. После переворота ее силы удвоились. Конфискованные имения арестованных дадут средства продолжать войну без отягчений для народа. А народ, одушевленный любовью к родине, будет вести войну с ожесточением. И как ни храбро ваше войско, господин Левенгаупт, вы воротитесь в Швецию без единого солдата, как это случилось 25 лет назад с вашим прекрасным воином Карлом XII. Неужли вам хочется повторить судьбу его?»

Это письмо привело Левенгаупта в бешенство:

— Как он смеет пугать меня, этот французишка? Когда мы вступим в Петербург, я велю найти его и высечь на площади, несмотря на его экстерриториальность.

По инициативе Шетарди было послано официальное письмо и королю Швеции с сообщением о восшествии на престол Елизаветы Петровны. Для отправки этого письма нашли среди пленных шведов некого капитана Дидрона и от имени императрицы, даровавшей ему свободу, вручили пакет шведскому королю. Отвечал на него опять же Левенгаупт, как маршал сената: «Король, мой государь, узнав через капитана Дидрона о восшествии на престол принцессы Елисаветы, приказал мне засвидетельствовать всю ту радость, которую причинила ему такая желанная и приятная весть… Король убежден, что эта государыня ответит на его чувства своим расположением, которые бы могли дружбу государей сделать согласною с интересом и безопасностью обоих государств. Король очень чувствителен к милости, оказанной ее величеством капитану Дидрону, он жаждет случая засвидетельствовать свою совершенную благодарность и приказал мне освободить русских пленников, находящихся во Фридрихсгаме».

И это письмо пришло на имя французского посла маркиза Шетарди. Он тут же помчался с ним к императрице.

Выслушав послание, Елизавета Петровна спросила прямо:

— Так будет мир или нет? И почему король сам не соизволил ответить нам?

«А сама-то ты много наотвечала», — подумал Шетарди, а вслух сказал:

— Короли обычно поручают это своим министрам, ваше величество, а Левенгаупт маршал сената и тем более главнокомандующий.

— Так они действительно прекратят войну без всяких претензий?

— Не думаю, ваше величество. Даже в этом медоточивом послании, заметьте, как сказано: «…согласною с интересом и безопасностью обоих государств». А интерес Швеции известен, возвращение ранее отобранных Россией провинций.

— Но это ж нарушение Ништадтского договора.

— Я согласен с вами, ваше величество, именно на этом, на нерушимости ништадтского мира, мы и должны стоять. Для вас это железная позиция.

— Пожалуйста, маркиз, отвечайте на письмо с самыми дружескими уверениями, что-де освобождение капитана Дидрона — это только начало, что я полна надежд и прочая, прочая. Сами придумайте, вы же француз, в конце концов. Если вам удастся добиться мира, я щедро награжу вас, Шетарди, — улыбнулась ласково и многообещающе Елизавета.

— Благодарю вас, ваше величество. Для меня ваше внимание — высшая награда.

Маркиз был мужчиной и к тому же французом, он истолковал обещание награды женщиной (пусть императрица, а она разве не баба?) как тонкий намек на грядущую близость.

«Господи, какие у нее губы… Они так и ждут… Какие у нее плечи! С ума сойти. И как может она любить этого мужика Разумовского? Разве меня — маркиза можно сравнить с этим дураком?»

Так думал опьяненный прекрасными мыслями Шетарди, мчась к своему дому. Дома секретарь встретил его словами:

— Ваше сиятельство, пакет от министра иностранных дел Амелоты.

И словно ушат холодной воды вылил на голову маркиза. Шетарди догадывался, что в этом пакете: конечно, головомойка.

«Лишь бы не отставка, надо мне роман с императрицей привести к положенному финалу. Она уже почти моя… Какие губы! Какие плечи!.. А что там? С ума сойти».

Попросив секретаря удалиться, Шетарди вскрыл наконец пакет и впился глазами в текст: «Я был очень изумлен, что на другой день после переворота вы решились писать гр. Левенгаупту о прекращении военных действий, — писал министр. — Еще более изумило меня то, что вы хотели взять на себя ответственность за последствия этого…»

Шетарди представил себе красное, возмущенное лицо министра, а король наверняка отреагировал каким-нибудь хлестким словом. У него это не задерживается. «Они там в Париже не знают всех обстоятельств. Если б мы помедлили день-другой, был бы арестован Лесток — врач Елизаветы — и на дыбе мог бы раскрыть заговор. Тогда бы все пропало. Могли б арестовать и изолировать саму царевну».

Маркиз читал дальше: «…Я не могу примирить такой образ действий с знанием намерений короля…»

Это была уже угроза, и маркиз решил, что письмо кончается отставкой, ведь он же действовал вразрез с намерениями короля. А это уже не шутка. И Шетарди, перевернув страницу, заглянул в конец письма: «…Честь короля обязывает поддерживать шведов и доставить им по крайней мере часть обеспечений и преимуществ, на которые они надеялись: его величество не должен допускать, чтоб они терпели от последствий вашего слова. Если война продолжится, то шведы не останутся без союзников… Важно, чтоб заключение мира между Россией и Швецией было В наших руках».

— А я что делаю, господин министр?! — воскликнул в возмущении Шетарди. — У меня в руках сама императрица, а он меня отчитывает как мальчишку. Идиот!

Значит, отставки пока нет. Маркиз с облегчением бросил письмо на стол и тут обратил внимание на лист бумаги, лежавший на полу. Видимо, он выпал тоже из конверта. Шетарди поднял его, прочел заглавие: «Инструкция». И далее: «Вы должны объявить в Петербурге следующее…»

Маркиз прочел секретную записку до конца, хмыкнул:

«А чего мне с ней в жмурки играть, завтра зачитаю прямо ей эту инструкцию, что она ответит?»

Шетарди понимал, что Елизавета как умная женщина должна вполне оценить его такой шаг — ознакомление со служебной запиской из Парижа. Это почти подвиг с его стороны, ради нее он, дипломат, идет на нарушение.

Как участник переворота (Шетарди себя считал даже главным вдохновителем), он в любой час был вхож к императрице, тем более в столь горячее время.

— Ее величество ждут вас, — объявил камергер.

Войдя к императрице, Шетарди изящно, но с достоинством поклонился ей.

— Ваше величество, у меня к вам есть важные новости, — сказал он, косясь на присутствующего здесь Лестока.

«Чертов лекаришка, что он здесь околачивается? — подумал маркиз, но, заметив, как тот укладывает в баул инструмент, понял: — А-а, ясно. Пускал кровь ей. Вот работенка, ланцетом один раз махнул — и две тысячи в кармане. Плутня!»

Императрица перехватила взгляд француза, поняла:

— Можете при нем, маркиз. Он свой.

«Посмотрел бы я на этого своего, когда б его на дыбу вздернули».

— Ваше величество, мною получена от моего правительства инструкция, которой мне велено следовать неукоснительно. Поскольку я считаю-себя вашим другом, я не хочу ничего скрывать от вас.

— Спасибо, маркиз, — улыбнулась ласково Елизавета. — Я это ценю.

— Слушайте. — Шетарди развернул бумагу, начал читать: — «Швеция принялась за оружие как для получения удовлетворения в обидах, нанесенных ей прежним немецким правительством России, так и из желания возвратить себе прежние провинции…»

— Но это уже нам знакомо, — заметила императрица.

— «…Шведы надеются получить от благодарности ее величества то, что прежде они думали получить силой оружия, — продолжал читать Шетарди. — Король французский может умерить шведские претензии, но, как он надеется также, ее величество поймет, что надобно чем-нибудь пожертвовать, если хотят привести дело к скорому примирению».

— Все?

— Все, ваше величество.

— Спасибо, маркиз. — Елизавета озорно прищурилась. — А я б спросила шведов по-русски: а рожна вам не надо? — И засмеялась.

— Не понял, ваше величество, — признался Шетарди.

— Рожно — это такое крестьянское оружие, вроде вил, с ним мужики на медведя ходят.

— А при чем здесь рожно?

— Ну это чисто русская поговорка, французам, наверно, не понять. А Лесток вон понял, вишь оскаляется.

— Да что уж тут не понять, — сказал Лесток и, дабы рассеять недоумение француза, разъяснил: — Есть еще у русских — вот. — И сделал кукиш. — Извините, маркиз, теперь, надеюсь, перевод не нужен. Это одно и то же, что рожно, что это.

— Иоганн, — с укоризной молвила Елизавета, — зачем же так грубо? Все же маркиз представитель королевского двора.

— Нет, нет, ваше величество, — наконец засмеялся Шетарди. (А что ему оставалось делать?) — Прелестный перевод.

— Но если серьезно, господин Шетарди, то я твердо стою на статьях Ништадтского договора. Его подписывал мой отец, он за это положил почти полжизни своей, провоевав двадцать один год. И я — его дочь не поступлюсь ни единой буквой Ништадта. Так можете и отписать своему правительству.

— Благодарю вас, ваше величество. Я ничего иного и не ждал от вас. Вы достойная дочь вашего великого родителя. Я преклоняюсь перед вами и перед его памятью.

Шетарди говорил это искренне и с воодушевлением, пролагая намеченный путь к сердцу прекрасной женщины. Он, опытный ловелас, знал, что делал.

— А что касается войны или мира, то я не берусь решать, маркиз. Не бабье это дело. Завтра соберу министров и генералов, пусть решают они. Как скажут, так пусть и будет. Хорошо?

— Хорошо, ваше величество.

— А вечером сегодня будьте у меня на балу, маркиз. Потанцуем, повеселимся, а может, и в картишки перекинемся. Я жду вас.

«Она моя! Она моя!» — едва не напевал Шетарди, возвращаясь домой. Ох уж эта мужская самонадеянность, улыбку женщины полагают за капитуляцию.

На следующий день была созвана Конференция, в которой помимо членов совета по внешним делам присутствовали генерал-прокурор Трубецкой[25] и генерал-фельдмаршал Ласси. Императрица сама сделала сообщение о французских инициативах и предложила присутствующим принять решение.

— Я думаю, тут двух мнений быть не может, — сказал Трубецкой. — Домогательства Швеции оставить без последствий.

— У меня тоже был Шетарди, — заговорил вице-канцлер Бестужев. — Предложил даже пенсион от имени короля, чтоб я как вице-канцлер предложил ее величеству хоть чем-нибудь компенсировать Швеции ее потери, хоть что-то уступить им из провинций.

— И что вы ему ответили? — спросила Елизавета Петровна.

— От пенсии отказался, сказав, что служу вашему величеству, а не французскому королю. Что касается уступок территорий Швеции, то буду достоин смерти, если даже заикнусь об этом.

— Ну что ж, примерно так же и я ему ответила.

— Как я понял, — заметил Ласси, — войну продолжаем?

— Выходит, продолжаем, фельдмаршал, хотя двери для переговоров о мире оставляем открытыми. Именно вы, Петр Петрович, должны заставить их войти в эти двери.

— Я готов, ваше величество, думаю, в марте мы начнем военные действия. И еще вот что, ваше величество, судя по прошлому году, у шведов финские полки не очень хотят воевать. Может быть, следует вашему величеству обратиться к финнам с манифестом и пообещать дать им самостоятельность? Мне кажется, тогда финские полки положат оружие.

— А что? — обернулась императрица к Бестужеву. — Это, пожалуй, хорошая мысль. Как думаете, Алексей Петрович?

— Я тоже так считаю.

— В таком случае заготовьте манифест, я его подпишу. И размножьте. У нас есть пленные финны?

— Есть, ваше величество, — отвечал Ласси.

— Всех отпустить на родину, вручив каждому по пачке отпечатанных манифестов. Если финны положат оружие, шведам ничего не останется, как убраться восвояси. А вам спасибо, Петр Петрович.

— За что, ваше величество?

— За мудрую мысль. А что касается Шетарди, то ему решение нашей Конференции сообщит вице-канцлер. Думаю, об этом стоит уведомить и шведского посланника Нолькена.

Елизавета Петровна не хотела лично огорчать маркиза Шетарди, что ни говори, а он ей нравился, тем более не далее как вчера вечером он так мило проиграл ей в карты сто рублей. Такого партнера ценить надо.

4. Война продолжается

В штабе шведского командующего Будденброка было невесело. Фридрихсгам, где находилась армия, в сущности, был главным оплотом шведской армии. Крепости Нейшлот и Тавастгуст, имевшие маленькие гарнизоны, в счет не шли.

Главный бой русской армии должен был дать корпус Будденброка. Но русские, взяв крепость Вильменстранде, не решились идти на Фридрихсгам. Молодой генерал Будденброк, презиравший «русских медведей», отчего-то решил, что огни испугались именно его и оттого увели войска в Россию.

Прибывшему из Стокгольма главнокомандующему Левенгаупту он так и доложил:

— Русские испугались и ушли восвояси.

— Вы не пытались помочь коменданту Виллебрандту? — спросил Левенгаупт.

— Отчего же? Я отправил к нему отряд Врангеля. Он так спешил, что не взял с собой даже пушек: И это было его ошибкой. Будь у Врангеля пушки, Вильменстранде бы устоял.

— Но ведь и у Виллебрандта были пушки?

— Очень мало. Всего шестнадцать.

— А сколько у вас здесь?

— У меня девяносто пушек, и, если б русские сунулись сюда, от них бы только клочья полетели.

— М-да, — вздохнул Левенгаупт. — Однако вот не сунулись же.

— Я же говорю, струсили.

— На сейме нас упрекают за нерешительность. Что вы на это скажете, генерал?

— Им там, сидя в мягких креслах, это легко говорить. У меня всего семнадцать тысяч, что мне с ними, на Петербург идти прикажете?

— Вот и я им говорю, дайте нам пятьдесят тысяч солдат, и Петербург завтра же будет в наших руках.

Если в начале войны, даже после потери Вильменстранде, Будденброк был настроен оптимистично и только на победу, то, перезимовав с армией во Фридрихсгаме, он несколько подрастерял боевой дух.

Любая армия, предназначенная для боя и войны, от долгого безделья начинает разлагаться, терять дисциплину и заодно свой профессионализм. Корпус Будденброка не стал исключением.

От холода и вечной сырости в промозглых землянках среди солдат начались болезни, кроме простудных донимали их поносы. От безысходности многие начали дезертировать, дисциплина пала настолько, что нередко солдаты отказывались выполнять приказы офицеров.

Будденброк надеялся, что с наступлением тепла вернется в армию боевой дух и восстановится дисциплина. Однако этого не случилось. Оттого-то и невесело было в его штабе, когда вновь там появился главнокомандующий Левенгаупт. На этот раз Будденброк был хмур.

— В чем дело, генерал? Схоронили тещу? — полушутливо спросил его Левенгаупт.

— Хуже, ваше сиятельство, мы схоронили дисциплину. А без дисциплины армия превращается в стадо. Нынче я не берусь предсказывать исход кампании.

— Что так мрачно?

— У меня идет повальное дезертирство, ваше сиятельство, особенно из финских полков. Мерзавцы убегают, унося с собой и оружие.

— Но это же так просто пресечь, генерал. Надо их ловить и вешать перед строем. Не расстреливать, а именно вешать. При повторном побеге четвертовать.

— При повторном, ваше сиятельство? — переспросил с горькой усмешкой Будденброк. — Повешенный вряд ли еще раз убежит.

— Ах да, генерал, — смутился Левенгаупт. — Извините, оговорился.

Совет главнокомандующего уже на следующий день был принят к исполнению. Трех бежавших финнов поймали в скалах, привели на площадь города, согнали туда жителей и солдат, наскоро соорудили виселицу и повесили беглецов.

— Вот как надо, генерал, — сказал поучительно Левенгаупт, начиная собираться в обратный путь в столицу.

А чтоб его этот отъезд не был воспринят как дезертирство, сказал, вздохнув:

— Прямо хоть разорвись! И сейм веди, и командуй армией.

И, уже находясь на палубе корвета, наказывал стоящему на берегу Будденброку:

— Так и держать, генерал. Строже, как можно строже с ними. К началу боев я ворочусь.

Корвет ушел на вест, унося в Стокгольм главнокомандующего, а Будденброку на следующее утро сообщил адъютант:

— Из второго полка дезертировал целый взвод.

— Финны?

— Они самые.


В апреле уже главнокомандующий Ласси отъехал из Москвы, направляясь в Выборг. Туда с зимних квартир шли русские полки, подтягивалась кавалерия и казаки под командой старшины Краснощекова.

В резиденции выборгского обер-коменданта генерал-майора Шипова состоялся военный совет, где помимо Ласси присутствовали генералы Кейт, Салтыков, Чернцов и Ливен.

— Господа, пока дипломаты ищут пути к миру, нам, военным, надлежит заниматься своим делом, то есть воевать, — сказал Ласси, открывая совет. — Вам, Петр Семенович, я придаю отряд донских казаков, используйте их для глубоких рейдов на территории противника. Желательно появление казаков за спиной у Будденброка. Это посеет панику в гарнизоне Фридрихсгама, что облегчит задачу генералу Кейту. Постарайтесь, Петр Семенович, чтоб казаки поменьше обижали финнов.

— За них трудно ручаться, Петр Петрович. Вольница. Но я постараюсь.

— Дело в том, что к финнам отправлен манифест государыни, в котором она их ласкает надеждой отделить из-под опеки Швеции. И грабежи, на которые так падки казаки, будут идти вразрез со словами манифеста.

— Надо было пригласить сюда Краснощекова. Все же какой-никакой, а он у них за атамана.

— Это мое упущение. Но я поговорю с ним после совета.

На военном совете были определены задачи командиру конной гвардии генерал-майору Ливену и командиру пехоты генерал-майору Чернцову.

Через два дня донские казаки под командой Краснощекова, которому накануне приказом главнокомандующего было присвоено звание бригадира, отправились в свободный промысел над неприятелем. Звание бригадира, считавшееся чуть ниже генеральского, но выше полковничьего, очень льстило казакам: «Наш-то Федор Иванович, гля, почти полный генерал, первый на Дону».

Опытный Ласси, точно рассчитав воздействие этого производства на донскую вольницу, так и сказал Салтыкову:

— Они его лучше слушаться будут.

И не ошибся.


А между тем шведский посланник Нольке, остановившись в Москве в доме Шетарди, пытался через него повлиять на императрицу, дабы склонить ее хоть к каким-то уступкам. Но безуспешно.

— Что она вам отвечает? — допытывался Нольке у маркиза.

— А ничего. Стоит мне заикнуться о деле, она машет рукой на меня: никаких дел, милый Шетарди, а то мы поссоримся. У меня есть правительство, пусть оно решает.

— Но ведь она врет! Одно ее слово…

— Конечно, она лукавит. Что я, не понимаю? Но не скажешь же ей об этом. Она императрица, и обвинение ее во лжи будет воспринято как оскорбление. А за это в лучшем случае вышибут из России, а то, чего доброго, и плетьми отчихвостят.

— Но у вас же экстерриториальность.

— Какая, к черту, экстерриториальность, Нольке! Вон с неделю тому с меня посреди Москвы шубу содрали. Меня дернуло за язык сказать, что я французский дипломат. «Ах, говорят, так ты еще и француз, тогда скидывай портки и сапоги». И сняли. Еще и накостыляли по шее. Вам смешно, а мне пришлось по снегу чуть не голому к дому бежать. Хорошо, было близко.

— Вы сказали государыне?

— Что вы? Боже упаси. Это же позорище, дипломат по Москве без штанов бегает. Кредит мигом испарится. Для всех посмешищем станешь. Не вздумайте вы где проговориться.

— О чем вы просите, маркиз. Разве я не понимаю?

— Вон Разумовский — ночной император — по пьянке ударил палкой генерала Салтыкова Петра Семеновича, и тот смолчал. Все хихикают, вот, мол, генерал, граф спустил мужику оскорбление. А что он мог сделать против фаворита? Да если б он его пальцем тронул, мигом бы загудел в Сибирь. И уж то не в счет, что назавтра протрезвевший Алексей Григорьевич просил у Салтыкова чуть не слезно прощения. Тверезый-то фаворит милейший человек, а вот по пьянке, вишь ты, сорвался. А за Салтыковым уж приклеилось прозвище «битый графчик». Иди теперь, попробуй соскреби. Так что вопить о своих синяках себе дороже обойдется, Нолькен.

Шведский посланник Нолькен, не будучи уверен в боеспособности своей армии, отправился в Фридрихсгам к Левенгаупту и Будденброку, где очень быстро убедился в своей правоте.

— Боже мой, с этим сбродом вы собираетесь воевать? — спросил он Левенгаупта.

— Я прошу вас не вмешиваться в наши дела, — отрезал мрачно генерал.

Будденброк, старый знакомый Нолькена, был более откровенен с ним:

— Эх, Эрик, головотяпы в Стокгольме вкупе с Парижем решили потягаться с русским колоссом, а нам с Левенгауптом придется отдуваться. Я уже чую на шее своей петлю палача.

— Надо же что-то предпринимать.

— Что предпримешь? У нас уже по тылам хозяйничает генерал Салтыков с казаками, а мы не можем отправить на него и полка.

— Почему?

— Левенгаупт говорит: нельзя, мол, распыляться. Тоже мне, полководец выискался. Ему в рикстаге место языком молоть, а он взялся армией командовать. Впрочем, в прошлом году это была армия, а нынче — сброд.

Ночью Нолькен при тусклом свете свечи засел за письма. Одно небольшое он написал фельдмаршалу Ласси, в котором сообщал, что находится во Фридрихсгаме, и умолял повременить с открытием боевых действий, хотя знал, что они давно идут. И просил еще доставить пакет в Москву господину Шетарди.

В письме маркизу Нолькен, на свой страх и риск, писал о готовности Стокгольма к переговорам и чтоб Шетарди, выйдя на императрицу, сообщил ей об этом. Здесь шведский посланник далеко превышал свои полномочия, выдавая желаемое за действительное. Утешал себя мыслью: «Ничего, пока письмо дойдет до Москвы, пока явится приказ оттуда, я успею в Стокгольме убедить наших головотяпов, что ныне спасение только в переговорах. Если уж у Будденброка шея чешется в предчувствии петли, то армию ждет катастрофа».


На Троицу, 6 июня, русская армия по случаю праздника отдыхала, а солдаты, приняв с утра свою положенную чарку, развлекались кто как мог: где играли в подкидного, кто-то чинил портки, где-то разинув рты слушали вранье полкового сказочника, некие отсыпались в палатках, лишь дозорные несли службу, таясь по кустам и расщелинам.

На такой дозор и налетел шведский унтер-офицер с барабанщиком.

— Я иду к фельдмаршалу Ласси, — сказал швед почти без акцента. — У меня к нему пакеты.

— Пойдем, — сказал дозорный гвардеец и на всякий случай пустил шведов впереди. Кто его знает, может, они за «языком» явились, а фельдмаршалом лишь прикрываются.

Появление шведов в лагере вызвало оживление среди солдат.

— Ты глянь, Васька где-то шведов захомутал.

— Ты где их добыл, Васьк?

Дозорный подвел шведов к палатке ротмистра конной гвардии Респе и крикнул:

— Господин ротмистр!

Офицер вышел из палатки с поручиком Икскулем:

— В чем дело?

— Вот явились о той стороны, господин ротмистр.

— Но мне нужен фельдмаршал Ласси, — сказал унтер-офицер.

— Зачем он вам? — спросил Респе.

— Я имею к нему письма от наших командиров.

— Давайте их мне.

— Но я должен передать фельдмаршалу лично в руки.

— Ты унтер-офицер, а не соображаешь, кто ж тебя пустит к фельдмаршалу? Давай. Ну что стоишь? Что мне их, силой отбирать, что ли?

Шведы переглянулись в нерешительности, перекинулись короткими фразами. И унтер-офицер, вынув из-за пазухи пакеты, передал их Респе.

— Я должен ждать ответа, — сказал унтер.

— Хорошо. Щербаков, помести их в свою палатку, приставь охрану, — распорядился ротмистр. — Я — к генералу.

Респе отправился к командиру своей дивизии генералу Ливену.

— Ваше превосходительство, от шведов явился унтер-офицер с письмами фельдмаршалу, говорит. Может, что важное.

— Ну-ка давай их сюда. Я иду на обед к генералу Кейту. Там решим, как их переправить фельдмаршалу.

— Но он ждет ответа.

— Где?

— В нашей роте.

— Это долгая песня.

— Я приставил к ним охрану.

— Не забудь покормить.

— Слушаюсь, ваше превосходительство.

Респе отправился назад в свой лагерь, генерал Ливен пошел к шатру генерала Кейта, расположившегося у речки, куда по случаю праздника приглашен был в числе других офицеров.

А в это время у конногвардейцев шло жаркое обсуждение случившегося.

— Слышь, братцы, наши благородия со шведами переписку завели. Снюхались.

— Ясно, одного поля ягоды, что шведы, что немцы.

— Я своими глазами зрел, как Респе кормил шведов и о чем-то перешептывался.

— Продадут они нас, братцы, не за понюшку.

— А что ж мы смотрим-то? Эвон семеновцы немчуре в бильярдной какую баню устроили.

— Их же судили.

— Ну и что? Немцы засудили, а государыня сказала, молодцы, мол, и всех помиловала. А офицерьев-то немцев всех в тюрьму велела.

— Ну ясно. Она наша — русская, их-то не шибко жалует.

Распаляла буйные головушки, видимо, и утренняя чарка. Дальше — больше, явился среди них и отчаюга из третьей роты Ермолай Петухов, умудрившийся три чарки выпить.

— Идем, братцы, спросим шведов за письма. Може, нас немчура предать сбирается.

— Айда, управимся.

За Ермолаем отправилось человек пятнадцать, а к палатке, где находились шведы под караулом, уже намоталось к ним более полусотни. Многие из приставших не знали, с чего шум.

— Шведы в лагере.

— Шведов идем бить.

Воодушевляемый толпой, следующей за ним, Ермолай закричал на часовых, стоявших у палатки:

— А ну-у вон!

Те в растерянности смотрели друг на друга. Один из них взмолился:

— Братцы, мы ж на посту, мы ж не имеем права.

— Кто вас поставил?

— Ротмистр Респе.

— Он немец, предатель. Прочь. — Петухов схватился за ружье караульного, потянул на себя.

— Не смей! — сразу посерьезнел тот. — Отпусти, Петух! — и рванул ружье из рук Ермолая.

Меж там толпа орала, напирая:

— Шведам продались!

— Ребята, хватай ружья!

— Стойте! — подбежал Щербаков, но кто-то подставил подпоручику подножку. Он упал, его стали пинать.

— И ты, гад, за немцев!

Солдаты смяли караульных, грохнул выстрел — это успел выстрелить вверх один из них.

Из палатки выволокли шведов и стали избивать.

По лагерю уже скакали верховые, вопя:

— Шведы! Шведы!

В шатер генерала Кейта, где он обедал с офицерами, вбежал избитый Щербаков:

— Ваше превосходительство, в лагере бунт!

— Господа офицеры! — Кейт вскочил, схватил с вешалки шляпу, накрыл голову. — Все за мной!

Широким решительным шагом Кейт направился к конногвардейцам, при входе в лагерь ему попались два солдата, ведшие арестованного бледного Респе.

— Это что-о? — спросил генерал.

— Вот… арестован, ваше превосходительство, — промямлил Респе.

— Взять их! — приказал Кейт.

На конвойных набросились офицеры, отняли ружья, стали вязать.

— Мы ничего… Мы что?.. Нам приказали, — оправдывались солдаты.

— Кто приказал?

— Петухов.

— С-сукин сын.

Лагерь бурлил, словно растревоженный улей. Кейт стремительно шел по лагерю и по каким-то только ему ведомым признакам определял заводчиков, вскидывал руку и, указывая пальцем, командовал резко, словно выстреливал:

— Взять!

Вскоре повязан был и Петухов. Лежа на земле, он, грязно ругаясь, корил товарищей:

— Эх вы, тюни, я за вас… А вы? Опять под немцев ложитесь, сволочи.

Кейт прошел на площадь, оставленную меж палаток, и, выбросив в сторону правую руку, громко и протяжно скомандовал:

— Станови-и-ись!

И сразу зазвучали команды офицеров: «Первая рота… Вторая рота…» Когда все подразделения построились и в лагере наступила тишина, Кейт вышел на средину перед строем и громко крикнул, чтоб было слышно всем:

— Поз-зор! Избивать парламентеров?! Позор русской армии! — Потом уже не так громко приказал: — Ротмистрам провести перекличку. А этих под арест и под суд.

Для расследования случившегося и суда над зачинщиками в армию прибыл генерал Румянцев Александр Иванович[26]. Все семнадцать заводчиков были приговорены к смертной казни, но когда приговор поступил на утверждение императрице, она изволила наложить резолюцию: «…мы по нашему природному милосердию от казни смертной и наказания оных освобождаем…»

Однако у генералов было несколько другое мнение, все заводчики бунта были раскассированы по дальним гарнизонам. За воинские проступки наказание должно следовать обязательно.

5. Капитуляция

Конечно, движение русской армии никакой Нолькен остановить не мог. Несмотря на все трудности, поскольку приходилось преодолевать много речек, болот, озер, 26 июня русские подошли к главному оплоту шведов — Фридрихсгаму.

На военном совете решено было, подтянув артиллерию, провести хорошую артподготовку, а там, смотря по обстоятельствам, или штурмовать, или начать осаду.

Однако ни того ни другого делать не пришлось. Ночью в городе начались пожары, и под покровом темноты и дыма шведы ушли из города.

— Это что-то новенькое в военном искусстве, — пожимал плечами Кейт. — Петр Семенович, может, вы объясните, в чем дело? Почему Левенгаупт ушел без боя?

— Сам дивлюсь, — отвечал Салтыков. — Или струсили, что на шведов не похоже, или отходят на более удобные позиции в Гельсингфорсе.

— Надо послать им вслед казаков.

— Я уже отправил Краснощекова, пусть пощипает их арьергард.

Но когда русские вошли в город, выяснилось, что шведы оставили всю артиллерию — сто тридцать пушек.

— Это уже похоже на панику, — сказал Салтыков.

Прибывший в Фридрихсгам главнокомандующий Ласси собрал военный совет.

— Господа генералы, мною получено из Москвы указание ее величества остановиться на реке Кюмени, закрепиться и ждать.

— Вот те раз! — воскликнул Кейт.

— В самом деле, — подал голос Салтыков, — неприятель бежит, его преследовать надо, а не закрепляться.

Главнокомандующий вздохнул вполне сочувственно к высказанному подчиненными.

— Думаете, я не понимаю? Сдается мне, это результат интриг шведского посланника и его друзей при дворе ее величества.

— Мы военные, — заметил Кейт, — и должны выполнять военные задачи. Нам нет никакого дела до интриг дипломатов. Враг практически разгромлен, его надо добивать. А если мы остановимся на Кюмени, тем самым дадим шведам передышку.

— Вы так тоже считаете, Петр Семенович? — спросил Ласси Салтыкова.

— Конечно, ваше превосходительство. У нас сейчас явилась реальная возможность сбросить Левенгаупта в море. Зачем же упускать этот шанс?

— А вы, генерал Ливен?

— Я согласен с Салтыковым.

Согласился с этим и генерал Чернцов.

— А вы что молчите, Александр Иванович? — обратился Ласси к Румянцеву, скромно сидевшему в уголке.

— Я? — удивился Румянцев. — Но я ведь, Петр Петрович, здесь по другому делу. Вы же знаете.

— Тем более мне интересно знать мнение человека, не причастного к боевым действиям.

— Я считаю, Петр Семенович дело говорит. Если мы полностью изгоним шведов из Финляндии, нам будет легче вести переговоры в Або с их представителями. Не далее как вчера государыня уполномочила меня возглавить на переговорах нашу делегацию.

— А кто еще войдет в нее? — спросил Ласси.

— Барон Любрас. Не сегодня-завтра он прибудет сюда, и мы отправимся в Або.

— А со шведской стороны кто?

— Точно будет посланник Нолькен, других пока не знаю.

— Ах, это тот самый Нолькен-лиса, полагаю, именно его интригами вызвано указание нам остановиться. Он меня уговаривал не наступать. Не вышло. Так через Москву постарался, через своих друзей. Нет уж, если им удалось затуманить голову государыне, то с нами это не пройдет. Нам здесь гораздо виднее все обстоятельства, так и напишу ее величеству: военный совет единогласно постановил — наступать. Вы согласны с нами, Александр Иванович?

— Конечно, — сказал Румянцев. — Тем более в манифесте ее величества финнам обещано освобождение от ига шведов.

— Петр Семенович, как с Нейшлотом? — спросил Ласси Салтыкова.

— Я отправил туда отряд князя Мещерского. Думаю, он его уж взял. А если сдастся Нейшлот, то и Тавастгуз не устоит.

— Итак, двигаемся на Гельсингфорс, господа. Петр Семенович, велите казакам обойти его и отрезать от финской столицы Або. С моря их блокирует адмирал Мишуков. Если не согласятся на капитуляцию, а я полагаю, они уже готовы к этому, то мы уничтожим всю группировку.

— Конечно, лучше бы миром решить, — заметил Салтыков. — К чему лишняя кровь?

Генерал Салтыков правильно определил состояние армии Левенгаупта — паника. Вся группировка, побросав все лишнее, что мешало скорости движения (пушки, телеги с имуществом), быстро катилась к Гельсингфорсу, словно там было ее спасение.

Левенгаупт с Будденброком обогнали корпус и явились в Гельсингфорс раньше авангарда и тут же собрали военный совет, на котором их было всего трое — к ним двоим присоединился генерал Бускет, прибывший с задачей укреплять город. Но совещаться не пришлось. Едва встретив Левенгаупта, Бускет подал ему запечатанный пакет.

— Что это? — спросил Левенгаупт.

— Это пакет из сената лично для вас, ваше сиятельство.

— Давно получен?

— Третьего дня.

— Почему держали его у себя, не отправили мне сразу?

— Казаки перерезали дорогу, и я боялся, что он попадет в руки противнику.

Левенгаупт вскрыл пакет, вынул жесткий, сложенный вчетверо лист, развернул его с треском. Прочел молча, нахмурился. Будденброк не утерпел:

— Что там?

— Ничего хорошего для нас, генерал. Нас с вами призывают в сенат для отчета.

— Для отчета? — побледнел Будденброк, почувствовав, как захолонуло сердце: «Это конец».

Левенгаупт прошел к окну, не выпуская трескучего листа, стоял, смотрел через него на порт. Помолчав, спросил:

— Нам есть на чем отплыть, генерал Бускет?

— Да, ваше сиятельство. Корвет, на котором привезли этот пакет, стоит на рейде и ждет вас.

— М-да. Ну что ж, — вздохнул Левенгаупт, — по крайней мере, не сами бежим с вами, Будденброк, нас отзывают.

— Уж лучше б не отзывали, — проворчал Будденброк.

— Да? Вы так думаете? — Левенгаупт прищурился, взглянув в самые глаза Будденброку.

— Не я один так думаю, ваше сиятельство. Вы тоже так думаете.

— Возможно, возможно… — согласился главнокомандующий. — Генерал Бускет, я передаю вам командование армией на время моего отсутствия.

— Почему именно мне?

— Потому что так решил сенат, — Левенгаупт бросил бумагу на стол. — Можете убедиться.

Бускет взял лист, прочел его, щелкнул каблуками и, вытянувшись, произнес:

— Я готов, ваше сиятельство. Каковы будут ваши приказания?

— Приказания? — Левенгаупт скривил губы в горькой усмешке. — Драться, генерал, драться до последнего солдата.

— Но вы же сами… — замямлил Бускет, не решаясь произнести слово «не дрались». — Вы же это…

— Генерал! Я вам приказываю драться! — повторил четко, с расстановкой Левенгаупт.

— Слушаюсь, — вздохнул Бускет.

Когда Левенгаупт с Будденброком направились в гавань, последний сказал раздумчиво:

— О какой драке может идти речь в этом положении.

— А вы что хотели, Будденброк, чтоб я ему приказал капитулировать?

— В его положении только в этом выход.

— Да, вы правы. Но приказа о капитуляции я не отдам. Неужели вы не понимаете, что в сенате нас ждет не лавровый венок, а хороший пучок розг. Так зачем нам давать сенаторам лишний козырь против нас — приказ о капитуляции. Нет, мы приказали драться. А если драться Бускет не станет, мы-то при чем?

Ничего не сказал на это Будденброк. Но когда они оказались на корабле и тот вышел в море и понес их к Стокгольму, они наконец решили напиться, чтоб хоть на какое-то время забыть о своем несчастье.

Закрывшись в капитанской каюте, генералы надрались так, что Будденброк впервые за время совместной службы перешел с главнокомандующим на «ты»:

— А ты все-таки гад, Карл.

— С чего ты взял? — спросил граф, поводя мутным взором.

— Нам о тобой каюк. Верно? Ты согласен?

— С-согласен, — мотнул тяжелой головой граф. — Хотя мне как маршалу…

— Тебе как маршалу петлю из шелка совьют. Зачем же ты и Бускета за нами тянешь?

— Я? Бускет? С чего ты взял?

— Ну как с чего? Сам не дрался, а ему приказываешь: дерись. Когда ясно, что там один выход — капитуляция.

— Пусть только попробует капи… капитулировать! — стукнул кулаком Левенгаупт по столу, угодив в холодную закуску и забрызгав ею своего визави.

Будденброк отер ладонью с лица брызги, слизнул их языком.

— Д-думаешь, приказал: д-дерись, так тебе зачтется? Да? Дожидайся, как же… Нам, Карл, палач уже петлю нам-мыливает.

— А-а, черт с ним, — молвил Левенгаупт, роняя усталую голову на стол. — П-пусть нам-мыливает.

Будденброк почти угадал свой конец и конец главнокомандующего. В одном ошибся, палач не петлю для них намыливал, а топор точил.

Где-то версты за две до Гельсингфорса в штаб Кейта привели парламентера-капитана.

— Я от имени командующего генерала Бускета, — представился он.

— Разве у вас не Левенгаупт главнокомандующий? — спросил Кейт.

— Граф Левенгаупт отбыл в Стокгольм, передав командование генералу Бускету.

— С чем вы прибыли, капитан?

— Генерал Бускет не хочет проливать напрасной крови.

— Похвально, — улыбнулся Кейт и, обернувшись к Салтыкову, заметил: — Ваше желание, Петр Семенович, совпадает с мыслями шведского командующего.

— Значит, он не глупый человек, — сказал Салтыков. — Здраво оценивает ситуацию.

— Итак, генерал Бускет согласен на капитуляцию? — спросил Кейт парламентера. — Так?

— Да. Но с условием.

— Каким?

— Вы беспрепятственно даете нам возможность погрузиться на корабли и отплыть домой. И чтоб в море нас не атаковали ваши.

— Это мы можем гарантировать. Верно, Петр Семенович?

— Верно, — согласился Салтыков. — Но все должны сложить оружие. А на корабли грузятся только шведские полки, финские остаются. Да, да, капитан. Финнам нечего делать в Швеции. Их дом здесь.

Два дня беспрепятственно грузились шведы на корабли. И вышли в море, где их тоже не тронул русский флот, маячивший на горизонте. Договоренность соблюли обе стороны. Финские части, сложив оружие, расходились по домам, и солдаты были вполне довольны таким окончанием службы.

Но над шведами в этой войне тяготел злой рок неотвратимых, порой необъяснимых драм и трагедий. На корабли, шедшие в Швецию с остатками деморализованной, разоруженной армии, обрушился сильнейший ураган, который не только рвал паруса и ломал мачты, но и переворачивал перегруженные корабли, пуская на дно вместе с экипажем и пассажиров. Спастись и добраться до родины удалось немногим.

Так завершился очередной поход шведов на Россию. Но мира еще не было. Драться за него предстояло на дипломатическом поле.

6. Абоский мир

В ноябре 1742 года в России произошли важные события, сыгравшие определенную роль как во внутренней жизни страны, так и за ее пределами.

Умер великий канцлер князь Черкасский. Прусский король Фридрих II, зная по донесениям своего министра, что канцлер вот-вот отойдет в мир иной, решил, что на его место императрица назначит графа Воронцова[27], активно помогавшего ей в перевороте и женатого на ее родственнице по матери Анне Карловне Скавронской. И Фридрих[28] еще осенью награждает Воронцова орденом Черного Орла. А министр Мардефельд, вручая этот орден графу, ничтоже сумняшеся, так и молвил:

— Мой король этой наградой желает выразить свое высокое уважение ее величеству.

Но Елизавета Петровну не стала спешить с назначением нового канцлера, несмотря на «высокое уважение» прусского короля. Исполнение обязанностей умершего автоматически перешло к вице-канцлеру Бестужеву-Рюмину.

Елизавета была занята подготовкой важного дела, о котором знали кроме нее лишь три человека — врач Лесток, архиепископ Амвросий и Брюммер — гофмаршал голштинского принца Карла Петра Ульриха[29], племянника Елизаветы. Готовилось провозглашение этого принца законным наследником русского престола. Именно Амвросию предстояло крестить новообращенного в православную веру, дать ему новое имя и тут же провозглашать наследником ее величества.

Это и свершилось 7 ноября, и наследник был наречен Петром Федоровичем. Но, получив русское имя и отчество, став православным и наследником русской короны, в душе принц остался немцем, хотя и был внуком Петра Великого.

Случившееся встревожило даже близких к императрице людей, особенно ее лейб-кампанию.

Когда Елизавета Петровна однажды вышла прогуляться по парку, то увидела вдруг «сынка»-гвардейца, со слезами приближавшегося к ней. Он пал на колени и, ударившись лбом в землю, прорыдал:

— М-матушка, не покидай нас.

— Господи, — удивилась Елизавета Петровна, — с чего ты взял, что я вас покидаю?

— Но говорят, что ты передаешь престол племяннику.

— Встань, дружок. Встань. Вот так. Кто это тебе сказал?

— Есть такой слух, матушка.

— Все это враки, сынок. Теперь если об этом услышишь от кого, то я разрешаю тебе застрелить его на месте, даже если это будет фельдмаршал.

— Спасибо, матушка, спасибо, — лепетал гвардеец, жадно лобызая руку императрицы, милостиво ему протянутую.

Как ни странно, этот случай не огорчил императрицу, напротив, окрылил: «Вот как меня любят». И она с удовольствием рассказывала об этом на балу приближенным, заразительно смеясь при этом:

— Надо ж, чего удумали. А?

А между тем в Стокгольме лихорадочно думали, как выйти из войны с наименьшими потерями. И придумали такой ход, что Россия, несмотря на свою победу, не только не станет отбирать у Швеции Финляндию, но, глядишь, и еще чего-нибудь уступит, а то и поможет деньгами. Все просто: «Надо избрать в наследники шведского престола племянника императрицы, герцога Голштинского».

С этим убедительным и, казалось, безотказным аргументом в конце декабря прибыли в Россию три самых уважаемых депутата — граф Бонде и бароны Гамильтон и Шефер.

Елизавета Петровна поручила выслушать посланцев фельдмаршалу Долгорукому:

— Послушай их, Василий Владимирович, потом мне перескажешь. Ничего пока не обещай, скажи, мол, нам надо подумать.

— Кого мне взять с собой, государыня?

— Пригласи, князь, военных Ласси, Кейта, Салтыкова. Пусть это напоминает шведам, что-де война не окончена. Более того, намекни, коль случай навернется, что-де мы готовимся к следующей кампании.

Шведские депутаты были приглашены 25 декабря в дом князя Долгорукого, где Василий Владимирович лично представил им членов совета, имена которых в связи с несчастной войной были хорошо известны сенаторам.

Своеобразный военный совет внимательно выслушал сообщение барона Гамильтона, не проронив ни слова в отношении столь замечательного предложения Швеции.

После этого Долгорукий пригласил гостей за стол, щедро уставленный закусками и винными бутылками.

Первый тост, как положено, был предложен за здоровье короля Швеции и ее величества. Второй — за мир между нашими государствами, которого жаждут народы обеих стран. На приставания графа Бонде: «Ну как наше предложение?» — Долгорукий отвечал неизменно:

— Мы подумаем.

— Но оно же прекрасное? — не отставал Бонде.

— Мы ответим на него обязательно.

— Когда?

— Не далее как двадцать восьмого декабря.

На следующий день князь Долгорукий дословно передал предложение шведов императрице. Она вдруг засмеялась:

— Это надо же, что удумали. Услышал бы мой батюшка это. Он всю жизнь воевал со шведской короной, а ныне ее предлагают его внуку. Так радоваться нам или огорчаться, Василий Владимирович? Ты старый воробей, тебя на мякине не проведешь.

— Конечно, шведы не случайно нас манят этим. Не случайно. Это их последний козырь, дабы воротить потерянное. Обольщают нас, обольщают. Согласись мы на это, они еще и денег запросят. Ей-ей.

— Ну уж это будет нахальство. Мы с них должны взыскать военные расходы. Мы.

— Ох, Елизавета Петровна, отдашь им племянника, неужто будешь взыскивать?

— Не отдам я его. Самой наследник нужен. А вот то, что шведы в родню напрашиваются, — это ведь неплохо. А? Василий Владимирович?

— Оно как посмотреть, государыня. Ежели со стороны коммерческой, то уж больно нищ родственничек. А ежели с политической, военной, то неплохо бы спокойного соседа иметь с норда.

— Значит, решаем так, Василий Владимирович, поскольку нынче принца Голштинского нет, а есть принц российский, предложим им избрать в наследники шведского престола дядю герцога Голштинского — епископа Адольфа Любского. Он молод, честолюбив, а главное, нашему принцу родня.

— Ну что ж, это, я думаю, мудрое решение. На нем и будем настаивать.

Однако 28 декабря, услышав о неуступлении Россией ничего завоеванного и замене принца Голштинского на его дядю, Гамильтон, вскочив, с жаром заговорил:

— Наша страна никогда не согласится на такие условия. Никогда!

— А что вы хотели, барон? Швеция начала войну — не Россия. И если б, допустим, победила Швеция, неужто б она что-то вернула нам?

— Вы пользуетесь своей победой и хотите вмешиваться в наши внутренние дела.

— Чем же мы вмешиваемся, барон?

— Тем, что предлагаете какого-то Адольфа Любского.

— Этот какой-то Любский родной дядя голштинского герцога, которого вы же просите, — пытался урезонить Долгорукий Гамильтона.

— Мы просим племянника императрицы, чтобы примирить наши страны.

— Мы тоже желаем примирить наши страны, но, как победители, предлагаем свои условия.

— Они неприемлемы, неприемлемы, князь! Вы нарушаете нашу вольность, за которую любой швед готов умереть.

— Ваши слова, барон, я воспринимаю как вызов к продолжению войны. Правильно?

— Нет, князь! — вмешался граф Бонде. — Мы не хотим войны, барон Гамильтон просто погорячился. Но и принимать с ходу ваши условия мы не вправе без совета с королем и его правительством.

— Ну что ж, это резонно, — согласился Долгорукий. — Над нами тоже воля ее величества. Поэтому, чтоб ваш долгий вояж не был впусте, за что, сказывают, у вас даже головы рубят, давайте согласимся продолжить переговоры где-то на средине между Стокгольмом и Петербургом, скажем, в Або.

— Это наш город, — заметил Бонде.

— Был ваш, граф, а ныне там стоит наша армия. Вот там пусть на конференции встречаются ваша и наша комиссии. Наша уже назначена ее величеством, дело за вашей делегацией. Так что не к чему нам сейчас копья ломать, тем более, как оказалось, у вас нет полномочий.

— Кто есть в вашей комиссии? — спросил Бонде.

— От нас ее величество назначила опытных дипломатов: графа Румянцева Александра и барона Иоганна Люберса.

— Хорошо, мы доложим королю. Но учтите, князь, от нас вы вряд ли дождетесь уступок.

— Там будет видно, граф. Ништадтский мир тоже шел с великим скрипом, однако ж состоялся. И двадцать лет был нерушим, пока Швеция не вздумала растоптать его.

— Это вы, князь, отходите от статей Ништадтского договора.

— Из-за вас, граф, из-за вас, — улыбнулся Долгорукий. — Однако давайте согласимся, пусть этим займутся дипломаты. А?

— Давайте. Выписывайте нам паспорта на обратный путь.

Елизавета Петровна, выслушав отчет Долгорукого, осталась довольна им:

— Спасибо, Василий Владимирович, вы очень правильно себя вели. И никуда они не денутся, примут наши условия. Конечно, чем-то придется поступиться, но поторговаться надо. Раз они решили взять в наследники чужого принца, пусть возьмут из наших рук.

— Ох, Франция взбеленится, ваше величество.

— Пусть. Она уже обожглась в Турции. Визирь, подталкиваемый французами, явился к султану с предложением оказать помощь Швеции в войне с Россией. Так султан отчитал его: у меня с Россией мир и ради Швеции я не стану его рушить. А когда визирь заикнулся о денежной помощи, султан рассвирепел: «Я готов помочь магометанам, но не гяурам!»

Елизавета Петровна посмеялась, вспомнив слова султана, написанные в донесении константинопольского агента.


В январе 1743 года в Або съехались обе делегации. Шведскую, как и догадывался Румянцев, возглавлял Нолькен, вторым членом был барон Цедеркрейц.

Поскольку Россия была победительницей, ее сторона и зачитала условия мира, уже обговоренные в Петербурге.

Едва Румянцев закончил чтение русского проекта, как Нолькен с возмущением заговорил:

— У русских есть замечательная поговорка: лежачего не бьют. Вы же, граф, в вашем проекте буквально топчете несчастную Швецию, забираете у нее последнее, что есть.

— Но, господин Нолькен, Россия, как победительница, имеет право диктовать свои условия. Так принято в международной практике. Вон и ваш коллега вполне с этим согласен, — сказал Румянцев, заметив, как вполне утвердительно кивал при его словах Цедеркрейц.

Нолькен метнул на барона жгучий взгляд, но тот вовремя перестал кивать, и все пока обошлось.

— С чего вы решили, граф, что мой коллега согласен с вами?

Румянцев не стал объяснять, с чего он это «решил», а продолжил вполне мирно:

— На нас надеются наши государи, что мы сможем договориться. Надо искать, господин Нолькен, точки соприкосновения, а не раздора.

— Вы хотите оторвать от Швеции всю Финляндию, где же тут точки соприкосновения?

— В Финляндии даже не точки, а целые линии соприкосновения наших интересов, Нолькен. И мы с вами должны их провести по справедливости. И это будет зависеть еще и от избрания в шведские наследники нашего кандидата. Изберете его, получите часть Финляндии, ее западные районы. Изберете другого, не получите ничего из финских земель. Это я вам могу гарантировать.

— Но почему? Из вреда? Да?

— Нет. Не из вреда, Нолькен. Из предосторожности, чтоб вы вновь не превратили Финляндию в плацдарм наступления на Россию.

— Ах, какие уж вы бережливые.

— Совершенно верно. Береженого Бог бережет, кстати, тоже русская пословица.

В перерыве, когда Нолькен отправился на обед, Румянцев поймал Цедеркрейца, спросил:

— Я вижу, барон, вы не разделяете точку зрения Нолькена?

— Да нет, как вам сказать, граф, но я не понимаю его упрямости во всем. Он глядит на вас как на личного врага.

— Ну, упирается он отчасти оттого, что и на нем есть вина в развязывании этой войны.

— Неужели?

— Да, да, барон, он был одним из ее подстрекателей. Он еще до боевых действий требовал пересмотра Ништадтского трактата. И понимал, что пересмотр означал начало войны. По Ништадту Петр Великий оставил Финляндию Швеции. Теперь дочь его вряд ли пойдет на это. Если что-то и уступит, то лишь с известными вашими обязательствами по избранию наследника.

— Я многое впервые от вас слышу, граф, — признался Цедеркрейц. — Но почему вы назначаете этого самого епископа?

— Не мы назначаем, барон, — решил схитрить Румянцев.— Его предложил сам герцог Голштинский. Он так и сказал: мой дядя достойней меня шведской короны.

— Сам?

— Да, сам, — не сморгнул глазом Румянцев.

— Удивительно. Обычно за корону все хватаются, а тут сам… Видимо, он неплохой малый, этот герцог.

— Видимо, — согласился Румянцев, в душе торжествуя маленькую победу — удалось открыть глаза одному из членов супротивной делегации.

Об этом он не замедлил сообщить императрице, прося в обязательном порядке написать им, что и где можно уступить и даже можно ли сулить шведам денежное вознаграждение за уступчивость. И сколько можно. Хотя и усомнился в возможности подкупа Нолькена.

Елизавета Петровна пригласила к себе вице-канцлера со всем Иностранным отделом, военных фельдмаршалов, и генералов, и адмиралов, тайных советников. Всего около двадцати человек.

— Прошу, господа, каждого подать свое мнение об условиях мира со Швецией, чтобы могла я выбрать наиболее приемлемое и сообщить нашей делегации в Або. Все это будет записываться.

Все молчали, переглядываясь между собой. Императрица кивнула Долгорукому:

— Может, вы начнете, Василий Владимирович, как человек самый смелый и справедливый?

— Спасибо, ваше величество, за столь лестную оценку моей особы. Я считаю, в Финляндии шведам можно уступить только отдаленную от нас Остерботнию, если же они изберут в наследники нашего кандидата, то можно будет уступить и Абовскую область.

— А как думаете вы, фельдмаршал? — взглянула императрица на князя Трубецкого.

— Мне кажется, ваше величество, Финляндию всю надо оставить за нами. Если станем уступать, то это будет не к славе оружия вашего величества и не безопасно из-за близкой границы, что нынешняя война доказала. И еще, финны, увидев, что их вернули опять под шведов, в следующий раз будут драться гораздо отчаяннее с нами.

— Но, Иван Юрьевич, так мы с ними никогда не договоримся, что-то ж надо и уступить.

— В любом случае по Гельсингфорс и Нейшлот Финляндия должна быть за нами. Или выговорить условия: чтоб Финляндия была под властью нейтрального государя. Но, естественно, все эти уступки сделать только с условием избрания епископа Любского. В этом я солидарен с князем Долгоруким.

— А как вы считаете, фельдмаршал Ласси, вы там воевали и лучше всех нас знаете страну?

— Я бы уступил им Остерботнию, ваше величество, как область отдаленную от нас, каменистую и болотистую.

— Адмирал Головин[30], ваше мнение?

— За нами, ваше величество, надо оставить обязательно Гельсингфорс, там отличная гавань для стоянки флота. Корабли оттуда могут выйти в море в любое время года и, что не менее важно, в соленой воде корабли дольше сохраняются, не гниют.

Далее все согласились на том, что Гельсингфорс надо удержать. Михаил Голицын даже предлагал удержать все приморские области.

Вице-канцлер Бестужев, поддержав выступавших до него, предложил низвергнуть настоящее шведское министерство, устроившее войну, а восстановить старое, спокойное.

Не пошел на согласие с ранее выступавшими тайный советник Карл Бреверн:

— Ваше величество, если мы отберем у шведов Финляндию, они никогда не успокоятся на этом и всегда будут стремиться вернуть ее. Россия всегда будет в беспокойстве и всегда будет обязана держать здесь большую армию и флот.

— Так что вы предлагаете, Бреверн?

— Заключить мир, не унизительный для шведов.

— М-да, Карл, вы хотите, чтоб и волки были сыты, и овцы целы. Граф Михаил Бестужев, а вы что молчите?

— Мне кажется, ваше величество, надо заплатить за Финляндию деньгами, как это делал Петр Великий, и все дела.

— Мы за это уже кровью заплатили, — заметил Ласси.

— Погоди, Петр Петрович, — сказала императрица и обратилась к Михаилу Бестужеву: — А если они не согласятся на ваше предложение, граф, что делать?

— Значит, продолжать войну. А именно: высадить десант у Стокгольма. Ласси имеет уже в этом опыт.

Закончив опрос всех присутствующих, Елизавета Петровна сказала вице-канцлеру Бестужеву:

— Алексей Петрович, прошу вас, поручите Иностранному отделу обработать все предложения, выделив наиболее приемлемые и высказанные большинством членов совета. И мне принесите на подпись. Отправим в Або для руководства Румянцеву.


А в Або между тем продолжались споры между шведскими и русскими представителями. Дошло до того, что они перестали вместе обедать и ужинать, хотя вначале часто садились за один стол и даже не раз выпивали по чарке: «За успех».

Но успехом пока и не пахло, более того, чем дальше, тем, казалось, непреодолимее становились противоречия между делегациями. Даже уже за обедом Румянцев, размахивая вилкой, возмущался:

— Нет. Это ж надо, до чего обнаглели. Возврати им все завоеванное, заключи оборонительный и наступательный союз да еще и выдай субсидии. Иоганн? Это каково?

— Да, — соглашался барон. — Это ни в какие ворота, Александр Иванович. Вы правы. Эдак мы никогда не договоримся.

— Три месяца толчемся и не сдвинулись ни на один шаг. Мне уже и кусок в горло не лезет.

Однако, получив новую инструкцию от вице-канцлера, разумеется одобренную императрицей, Румянцев с Любесом засучив рукава снова ринулись в «застольные сражения».

Теперь уж, согласившись избрать кандидата России Адольфа Фридриха, епископа Любского, шведы торговались напропалую. А чтоб подвигнуть русских к уступкам, нет-нет да грозились избрать принца датского. Самое удивительное то, что кандидатура этого принца поддерживалась крестьянами Швеции. И однажды Цедеркрейц, втайне испытывавший симпатию к Румянцеву, улучив момент, когда они остались наедине, поведал ему по секрету:

— В Стокгольме случилось ужасное, граф.

— Что такое? — насторожился Румянцев.

— Далекарлийские крестьяне в числе около восьми тысяч ворвались в столицу и требовали провозгласить наследником принца датского. И правительство вынуждено было разгонять толпу картечью. Много убитых и раненых.

— Что уж так крестьянам принца датского захотелось?

— Кто знает. Но я думаю, они боятся войны с Данией. Если будет избран ваш кандидат, то почти наверняка начнется война с Данией. И я полагаю, крестьяне именно этого боятся.

— А если с Россией?

— Ну, Россия от них далеко. С ней война всегда шла на чужой территории, а Дания-то под боком, и у нее очень сильный флот.

— Ну что ж, барон, могу только посочувствовать.

— Спасибо. Но вы, пожалуйста, не говорите Нолькену, что я вам об этом сообщил.

— Но ведь для него это козырь — народ требует принца датского.

— Какой козырь, граф, если правительство ответило картечью, это значит, оно клонится к России. Неужели не ясно?

— Пожалуй, вы правы. Спасибо за сообщение, барон. А случится проговориться, скажу, что из Петербурга депешу получил.

Если шведские представители припугивали русских принцем датским, то и русские не оставались в долгу, обещая со дня на день начать боевые операции. Если принц датский был где-то за тридевять земель, то российские корабли появлялись на рейде Або, палили из пушек, демонстрируя шведским уполномоченным готовность хоть сейчас вступить в бой. Нолькен, вздрагивая от этих салютов, пенял Румянцеву:

— Вы срываете переговоры, граф.

— Чем? — спрашивал удивленно Александр Иванович.

— Как чем? Вы давите на нас флотом.

— Но, дорогой коллега, флот для того и существует, чтоб плавать. Мы уже полгода толчем воду в ступе, что ж он, в это время должен стоять на якорях?

— Пусть плавают, но хоть бы не стреляли.

— Что делать, готовятся к походу. Учатся стрелять.

За эти полгода абовской конференции даже Елизавета Петровна излазила карту Финляндии вдоль и поперек, запомнила много названий городов, речек и озер. И уж, диктуя новую инструкцию, для отправки в Або, даже не заглядывала в карту:

— Черт с ними, пусть уступят им Нюландию, но Кюменогорскую область не отдают, а также чтоб за нами остались Савалакс и Нейшлот, ибо они прикрывают Выборгский, Оленецкий и Кексгольмский уезды.

Наконец 17 июня обе стороны в Або единогласно подписали «Уверительный акт»[31], который был получен в Стокгольме 19-го, а 23-го король Фридрих I[32], сенат и все государственные чины избрали единогласно наследником шведского короля голштинского принца Адольфа Фридриха и объявили мир с Россией.

В это время участники почти полугодовой мирной конференции, напарившись в бане, пили напропалую русскую водку, закусывали русской черной икрой и клялись друг другу в вечной любви и приязни, напрочь забыв, что каких-то три-четыре дня тому назад хотели друг друга убить или зарезать.

Елизавета Петровна подписала мирный договор 19 августа и, вызвав к себе вице-канцлера, распорядилась:

— Алексей Петрович, велите выделить пятьдесят тысяч рублей голштинскому Адольфу Фридриху для, переезда с двором в Швецию. А чтоб шведы не пугались Дании, Мишукову с эскадрой готовиться идти в Стокгольм и везти Кейта и дивизию Салтыкова. Пусть они покажутся королю шведскому, чтоб он знал: в нашем лице обрел сильного и надежного союзника.

Вечером к себе в будуар призвала императрица своего племянника.

— Вот, Петенька, обеспечила я тебе мир на севере. Теперь в Швеции не сегодня-завтра будет королем твой дядя.

— Адольф?

— Он самый, дитятко. Что нужно сказать тетке?

— Грос спасиб.

— Дурачок. Надо говорить: большое спасибо. Второй год живешь, пора бы и выучить русский язык.

— Большой спасип, тьетья, — поправился принц.

— Ох, Господи, — перекрестилась императрица. — Ступай. Отдыхай, «тьетья», да перед сном прочти хоть молитву, горе ты мое.

7. Салют Стокгольму!

Русский флот, выстроившись в кильватер, на всех парусах шел к шведским берегам. В кают-компании стопушечного флагмана сидели генералы Кейт и Салтыков. Они уже отобедали, впрочем, обедал Кейт. Салтыков ничего не стал есть, только попил чаю.

— Мутит, — признался он Кейту. — Все-таки к земле я больше привычен. Начнет тошнить, а тут ковры адмиральские.

Они сидели в глубоких креслах, Кейт курил трубку, говорил:

— Придется нам, наверно, зимовать в Стокгольме, Петр Семенович.

— Что делать? Такова солдатская доля, где прикажут, там и стой.

— Дивны дела твои, Господи. Вчера их колотили, сегодня плывем защищать.

— Я думаю, до войны не дойдет.

— Почему?

— Побоится Дания. Нас побоится.

— Как говорится, дай бог.

В каюту вошел адмирал Мишуков, скинул мокрый плащ, повесил на крюк.

— Идем в бакштаг[33]. Ветер — лучше не надо.

И, потирая заветрившиеся красные руки, направился к буфету. Достал бутылку водки, в другую руку взял три серебряных стаканчика.

— Причастимся, господа. Держите-ка.

Подал каждому по стаканчику, свой поставил на стол, вынул пробку и, приноравливаясь к качке, стал наливать генералам. Потом взял свою со стола, наполнил.

— Ну, за попутный ветер, господа. — И первый залпом выпил до дна. Закусить предложил галетами.

— Сколько пройдем, адмирал? — спросил Кейт, круша зубами сухарь.

— При таком ветре дня в три управимся, если не вмешается бог ветров. Но, я думаю, Нептуну хватило шведской армии. На русскую уж зла не осталось.

— Да, не повезло шведам, — сказал Кейт, — на суше нам проиграли, на море Нептуну. А вам, адмирал, так и не довелось сразиться с ними?

— Не довелось, ваше сиятельство. Мы ведь в основном блокировали гавани, десанты подкидывали, продовольствие, а когда в открытом море встречались шведы, они уклонялись от драки.

— Догонять надо было.

— На наших-то старухах? Флот наш ныне на ладан дышит. Навались на нас сейчас такой же ураган, как на шведов в прошлом году, и мы б за ними отправились рыб кормить.

— Ну спасибо, адмирал, за столь веселое утешение, — улыбнулся Салтыков.

— Что делать, Петр Семенович, ныне флот в пасынках. Это при нем, светлой памяти Петре Алексеевиче, он был дитем любимым. А при его наследниках… А, да что говорить. Я это предчувствовал, как-то даже ему сказал об этом по пьянке.

— Кому ему?

— Петру Алексеевичу, конечно. Выпивали мы, я подпил хорошо, гляжу на него, сердешного, вижу, уж стареет он. Думаю: Господи, а умрет он, что с нами будет? Даже слеза меня прошибла от мыслей этих. А он и спроси: чего ты плачешь, лейтенант Мишуков? Ну, я спьяну-то и ляпни: наследник, мол, государь, у тебя дурак, помрешь ты, все погубит.

— А он?

— А что он? Дал мне тумака: дурак, говорит, разве можно так говорить. А мне и того горше на душе, потому как тумак его я от отца родного получил, не в обиду, а в утешение. Любил он нас — моряков, от всего сердца любил. И флот у него на первом месте был. А после него хиреть начал, наследники больно бесхозяйственные пошли, вот и довели до ручки. Теперь вот, может, дочь его родная вспомнит о нас. Но я уж, видно, не доживу.

— Что так-то грустно, адмирал?

— Да вот скоро уж буду, наверно, Николаю Федоровичу передавать штурвал. Он помоложе, может, чего и сдвинет.

— Еще налить? — спросил Мишуков, держа в руках бутылку.

— Мне, пожалуй, довольно, — сказал Салтыков.

— А мне можно, — согласился Кейт.

Они выпили, Мишуков заткнул бутылку пробкой, понес к буфету.

Открыл дверцу.

— Она вот тут в гнезде будет стоять. Если захотите, найдете, а галеты в железной коробке. Если будете брать, не забудьте закрыть, крысы заберутся, напортят.

Закрыв буфет, Мишуков покурил, а потом опять стал натягивать плащ.

— Пойду на шканцы, постою с вахтенным. Пришлю вестового, постелить вам.

— Не стоит, адмирал, — сказал Салтыков, — сами разберемся. Где у вас постели?

— А вон в том рундучке. Занимайте мое ложе и диван. Я, если что, пересплю у капитана. Кто ляжет на диван, передвиньте кресла, чтоб не скатиться от качки.

Кейт занял ложе за перегородкой. Салтыков лег на диване, огородившись двумя креслами, как и советовал Мишуков. Качка была продольной, от этого голова то поднималась, то опускалась ниже ног, глухо бухали волны, что-то скрипело, и с непривычки Петр Семенович долго не мог уснуть. Однако где-то после полуночи усталость взяла свое, усыпила графа.

К Стокгольму, как и говорил адмирал, пришли на третий день. Загрохотали по левому борту пушки, отдавая салют. С берега бухнули два раза и смолкли.

— Невелика для них радость — вчерашнему врагу салютовать, — заметил Кейт.

Загремели якорные цепи, корабль встал на два якоря. Хотели спускать шлюпку, но увидели, как от берега отошла «восьмерка» и ходко направилась к флагману.

На корме был спущен шторм-трап. По нему Кейт и Салтыков стали спускаться к шлюпке-«восьмерке», болтавшейся за кормой.

— А вы, адмирал? — спросил Мишукова Кейт, едва ступив на трап.

— Сейчас не могу, генерал, пока все не подойдут. Станут на якоря, приберутся, тогда будет можно и визиты отдать.

Из-за сильного ветра, безопасности ради, строй кораблей растянулся мили на две, паруса последнего корабля едва маячили на горизонте. На рейд, зарифив паруса, втягивались на веслах галеры.

На берегу высоких гостей ждала уже королевская карета, и, едва они сели в нее, она помчала их ко дворцу.

Шведский король, уже не молодой седовласый мужчина, встретил русских генералов как долгожданных гостей.

— Я рад приветствовать вас на нашей земле, — произнес он, — и думаю, теперь уже никто и ничто не сможет поссорить нас с великой Россией, с ее величеством Елизаветой Петровной.

— Мы тоже надеемся на это, ваше величество, — отвечал Кейт. — Тем более что делить нам нечего.

«Ой ли, — подумал Салтыков, едва сдерживая улыбку. — Полгода торговались, едва разделились».

— Я имею честь, ваше величество, передать вам послание от императрицы, — сказал Кейт, передав королю пакет с печатью.

Тот церемонно принял послание, поцеловал трижды, молвил торжественно:

— Я благодарен ее величеству за ее великие труды и за ту помощь, что прислала она нам. Когда я смогу увидеть ваших солдат?

— Я думаю, торжественный вход наших полков, ваше величество, мы сможем произвести где-то через неделю. Нам надо выгрузиться, обустроиться, привести себя в порядок после долгого пути.

— Да, да, я понимаю. Благодарю вас, господа генералы. Я и мой наследник будем счастливы принять парад русской армии.

Сказав еще несколько комплиментов друг другу, гости и хозяин раскланялись. На выходе из дворца гофмаршал предупредил их:

— А сейчас — к наследнику.

— А это обязательно? — пытался уклониться Кейт от этого визита.

Но гофмаршал был тверд:

— А как же? Это ж ваш… протеже.

— Ну что ж, едем, — согласился Кейт, а по дороге негромко сказал Салтыкову: — Любопытно все же, Петр Семенович, чего мы там им подсунули. Вы видели его хоть раз?

— Нет.

— Ну что ж, сейчас увидим, стоил ли он этих хлопот.

Когда принцу Адольфу доложили, что к нему с визитом прибыли русские генералы, он ужасно обрадовался. И своей радости не скрывал от гостей:

— Это прекрасно, что вы прибыли, господа. Вы даже не представляете, как я благодарен за хлопоты ее величеству. И когда я займу шведский престол, я буду до конца верен России. Как здоровье ее величества?

— Спасибо, хорошо.

— А Карла?

— Какого Карла?

— Ну, моего племянника.

— Э-э, ваше высочество, он уже не Карл, а Петр Федорович.

— Ах да, я и забыл. Простите. Как его здоровье?

— Хорошо.

— Ну и слава богу, слава богу. Когда вы увидите ее величество, передайте ей, что я боготворю ее и никогда не забуду ее милостей.

— Передадим, ваше высочество. Через неделю состоится смотр русскому корпусу, прибывшему с нами. Король обещал принять его, мы надеемся и на ваше присутствие.

— Да, да, обязательно. Это моя мечта, увидеть русских героев-солдат.

Когда генералы остались в карете одни, Кейт спросил:

— Ну как вам, Петр Семенович, наш подарок шведам?

— А что делать, Джемс, не всем же помазанникам Петрами Великими быть.

— Ах ты хитрец! — погрозил, смеясь, Кейт. — Боишься, донесу. А я так прямо скажу, принц сей — не подарок. Слабенек. Женится, им баба будет крутить как захочет.

— Пожалуй, вы правы. Мягковат он для короны. Но, как говорится, на безрыбье и рак рыба. Главное, что короны породнятся, к чему еще Петр Первый стремился всячески.

— Да, с Петром повезло России, ничего не скажешь, — вздохнул Кейт. — Но вот дальше-то поперли одни бабы. Вот ныне уж четвертая воссела. И что хорошего они сделали для России? А? Петр Семенович, что молчишь?

— Ты забываешь, Джемс, что мы люди военные и дело наше — война, а не политика.

— Одно занятие: балы да шитье платьев на уме, — продолжал Кейт. — Ни одного ведь платья дважды не надела, на день до трех меняет. А отец-то ее Петр Великий одни башмаки носил, пока не развалятся, портки, пока не порвутся. И, между прочим, покупал их за собственные деньги, заработанные, а не за государственные. А дочь? Эх! — Кейт махнул рукой с огорчением.

— Ну она ж не Петр Великий, а Елизавета Петровна всего лишь.

— Вот именно «всего лишь». Слышал, что адмирал Мишуков о флоте говорил? Вот эти четыре «всего лишь» в юбках и довели его до такого состояния.

— Ну а чем же будет лучше этот принц Адольф?

— Тут ты прав, Петр Семенович, — засмеялся неожиданно Кейт. — Этот, пожалуй, и до баб не тянет. Боготворить горазд. Да, между прочим, Петр Семенович, ты обратил внимание, чем эти два визита отличаются от визитов к русским вельможам?

— Чем?

— А ну подумай.

Салтыков пожал плечами: черт его знает.

— Эх ты, а еще русский, а вспомнить не можешь. Да тем, что когда я прихожу с визитом к русскому, хотя бы и к вам же, Петр Семенович, то… ну, что вы делаете с гостем? Ну?

— Ей-богу, не соображу.

— Эх ты. Вы, русские, обязательно тащите гостя за стол. Угостить, напоить. Вон даже у Мишукова едва мы появились на корабле, он первым долгом велел вестовому накормить нас. Со шканцев вернулся, промок, продрог, взял бутылку, нет, чтоб одному выпить, согреться, волокет к нам: выпьем. А тут были у короля, у принца, оба нам безмерно рады, а к столу не зовут. А?

— А ведь ты верно заметил, Джемс, я и не подумал, — улыбнулся Салтыков.

— Ты-то не думал, а я мысленно долбил им, пока они расточали комплименты: «Покормите же нас! Покормите! Мы ж не жрамши!» Не дошло. Полагаю, если б и вслух попросили, отказали бы: мы, мол, уже отобедали или что-нибудь того хитрее. Наверняка и с провиантом для армии мы с тобой хлебнем здесь горя, Петр Семенович. Вот увидишь.

Русские полки шли мимо королевского дворца с музыкой, с развевающимися знаменами. Над стройными шеренгами в такт шагу колыхались, поблескивая, штыки.

Король стоял у раскрытого окна на втором этаже дворца и приветствовал полки, говоря с восхищением:

— Я очень доволен, что прежде смерти имею счастье видеть перед собой и под своею командой войско столь могущественной и славной императрицы. Если понадобится, я сам буду командовать этой армией. Я сам поведу ее в бой на любого врага. Экие молодцы, экие богатыри! А? Адольф, что ж вы молчите?

— Я тоже восхищен, ваше величество, этими солдатами. Теперь никакая Дания не посмеет приблизиться к нашему королевству.

А оркестр гремел, тысячи солдатских сапог дружно и слаженно попирали стокгольмскую мостовую: «Хруп-хруп, хруп-хруп», согревая этими звуками старое сердце короля Фридриха I и его наследника принца Адольфа Фридриха II.

Кейт и Салтыков, стоявшие тут же позади высоких особ, помалкивали, изредка переглядываясь выразительно между собой: мол, кого вы хотели победить, любезные государи?

8. Заговор

Поручику лейб-кирасирского полка Бергеру было дано ответственное поручение — выехать в Соликамск и возглавить там караул, осуществлявший надзор за ссыльным Левенвольдом, бывшим обер-гофмаршалом Анны Леопольдовны[34].

Ах, как не хотелось поручику оставлять блестящую столицу и ехать в какую-то дыру на край света! Как не хотелось! До ломоты во лбу размышлял курляндец, как бы избыть ему сие «ответственное поручение» и не ехать на эти чертовы кулички. Но, как говорится, на ловца и зверь бежит, поздно ночью явился к Бергеру Иван Лопухин.

— Слушай, поручик, у меня есть к тебе небольшая просьба. Исполнишь?

— О чем речь, друг. Конечно.

— Передай, пожалуйста, Левенвольду это письмо. И вот тебе за работу.

И Лопухин положил на стол пять рублей. Пять рублей за такой пустяк — передать письмо. Кто ж откажется?

— Конечно, Иван Степанович, передам в собственные ручки. Можешь быть покоен.

Однако когда Лопухин ушел, хитрый курляндец сообразил: «Записка государственному преступнику! Тут что-то не то. Не сама ли удача идет мне в руки?»

Бергер без колебаний распечатал письмо, прочел первые строки: «Милый Рейнгольд, мне так хочется ободрить вас в вашем ужасном положении…» Бергер тут же взглянул на подпись в конце послания и обалдел, она гласила: «Лопухина».

Та самая красавица Лопухина, которой недавно на балу государыня надавала пощечин за то, что она посмела украсить прическу розой, точь-в-точь как у императрицы, что посмела быть красивее повелительницы.

Курляндец сообразил: на этом можно кое-что сделать в свою пользу, возможно, даже отмотаться от дальней командировки.

И он помчался к лейб-медику Лестоку:

— Ваше сиятельство, у меня оказалось письмо, которое должно заинтересовать вас.

Лесток начал читать, и чем далее, тем все заинтересованнее.

— Ух ты, она обещает ему скорые перемены. Интересно. Очень интересно. Вот что, поручик Бергер, вам надо поближе сойтись с этим Иваном, ее сыном, повыведать у него все, что можно. Какие это перемены они ждут?

— Но, ваше сиятельство, меня отправляют в командировку в Соликамск. Я бы рад, но сами понимаете.

— Кто отправляет?

— Командир лейб-кирасирского полка.

— Я переговорю с ним. Вас заменят. Тут пахнет заговором. Это письмо, возможно, та ниточка, которая поможет нам размотать весь клубок. Исполняйте, я освобождаю вас от командировки.

Бергер отлично знал силу и влияние этого человека при дворе, и вышел он от него окрыленный: «Все! Отмотался, отмотался от Соликамска. Какое счастье!»

К выполнению задания лейб-медика курляндец приступил немедленно. Назавтра, как бы нечаянно, натолкнулся на Лопухина и вскричал, не скрывая радости:

— О-о, Иван Степанович, здравствуйте.

— Здравствуйте, Бергер. Вы еще не уехали?

— Задерживают дня на три-четыре. Да и кое-какие дела надо окончить. Может, зайдем выпьем на посошок.

— Пожалуй, — согласился Лопухин.

Они вошли в трактир, сели за дальний столик, заказали водки, закуски. Бергер сам наполнил кружки.

— Ну, Иван Степанович, пожелайте мне счастливого пути.

— Да, да, счастливого пути, поручик, я рад за вас.

Выпили, крякнули одновременно и даже засмеялись от этого.

— Что ж тут радостного, Иван Степанович, еду к черту на кулички.

— Ну как? Все-таки служба… Я вот отставлен от службы, что хорошего?

— За что вас? — спросил Бергер, наливая по второй.

— Да, считай, ни за что. При Анне Леопольдовне был камер-юнкером в звании полковника. Теперь отстранен от двора, понижен в подполковники и вообще без дела обретаюсь.

— Ай-ай-ай! Не хорошо как, — посочувствовал Бергер и тут же взял свою кружку. — Давайте выпьем за все хорошее.

Лопухин легко согласился повторить, из чего поручик заключил, что к выпивке он весьма-весьма склонен. Это сразу почувствовалось, Лопухин быстро опьянел и, видимо тронутый сочувствием Бергера, стал более откровенен:

— Ведь как все глупо получилось, взяла каких-то тридцать человек, и все. Она на троне. Да если б Салтыков Петр Семенович ударил в барабан, поднял нас всех, да разве б так произошло. Вот и его поначалу тоже разжаловали, если б не Кейт, сидел бы и он сегодня на печи, а то бы где и подале.

— Да, да, — поддакивал Бергер. — Все так случилось неожиданно.

— Ну ничего, ничего. Она ведь незаконнорожденная, она не имеет никаких прав. Законный наследник Иоанн Антонович. Час придет, все вернется на круги своя.

— А когда час-то придет?

— Скоро, скоро. Уж поверь мне. Моя мать вон с золовкой вице-канцлера говорила, они тоже ждут часу.

— С какой золовкой? Что это вообще значит — золовка?

— Ну, жена гофмаршала Михаила Бестужева, она вице-канцлеру, чай, родней доводится, золовкой, Анна Григорьевна. Не знаешь, что ли?

— Как же? Знаю, знаю. Прекрасная женщина.

— Она подруга моей матери и тоже во дворец ныне не ходит. Унижает Елизавета всех, дружит с подлыми людьми, образовала лейб-компанию из любимцев. Когда такое бывало при дворе?

Бергер забеспокоился, и не оттого, что Лопухин понес опасные речи, а оттого, что лишь он один свидетель таким откровениям. А в этой варварской стране могут и не поверить одному и, чего доброго, взденут на дыбу. Только этого ему не хватало.

И тут он увидел входящего в трактир адъютанта принца Гессен-Гамбургского Фалькенберга и помахал ему рукой:

— Майор, присоединяйтесь к нам.

Фалькенберг подошел, щелкнул каблуками:

— Вы позволите?

— Да, да, майор. Садитесь. Я угощаю.

— В честь чего пьем?

— Да вот пьем на посошок, как говорят русские, мне предстоит отъезд, и вот Иван Степанович провожает меня. Да, вишь, обидели его, жалуется. Продолжай, Иван Степанович, майор мой друг, при нем все можно.

Лопухин опьянел по-настоящему, и ему уже было море по колено.

— Скоро, слышь, скоро пробьет час. Она думает, села, корону надела, и все. Нет! Шалишь! Есть законный наследник Иоанн Антонович. И мы его воротим. Она его запятила в Ригу и думает, на этом все. Не-ет, все впереди…

Фалькенберг вопросительно взглянул на Бергера: что он, мол, несет? Тот кивнул незаметно: слушай, мол, слушай.

Через час Бергер был у Лестока и рассказывал ему все, что наговорил в трактире Лопухин.

— Прекрасно, прекрасно, — потирал Лесток руки. — Так, говоришь, и жена Бестужева Лопухиной поддакивала?

— Да обе они жалеют об Анне Леопольдовне и вроде жаждут ее возвращения.

— Ай попался вице-канцлер, попался, — радовался Лесток. — Теперь-то мы его вышибем из кресла.

— Но про вице-канцлера он ничего не говорил, ваше сиятельство.

— Не важно. Важно, что жена родного брата в заговоре. А если загудит Михаил, то и брата за собой утянет. Прекрасно. Молодец, Бергер. Молодец.

— Рад стараться, ваше сиятельство.

— А где Фалькенберг?

— Я попросил его проводить опьяневшего Лопухина, к вам спешил. Надеюсь, он ему в пути еще чего наговорит.

— Увидишь Фалькенберга, скажи, чтоб ко мне зашел. Ты молодец, что второго свидетеля привлек. Теперь они уж не отмотаются.

— Я подумал, одному могут не поверить, а тут входит Фалькенберг и…

— И правильно сделал, Бергер. Теперь на очной ставке повторишь, и все.

— Ваше сиятельство, вы говорили с моим полковником?

— Не успел. Но ты не беспокойся. Если вдруг спросит, отвечай, что выполнял мое секретное поручение. Я сказал, сделаю, значит, сделаю. Заслужил. Я такие услуги ценю.

Вечером Лесток явился к императрице в будуар и, попросив удалить всех фрейлин и служанок, подал ей письмо.

— Это что?

— Читайте, ваше величество.

Чем далее читала Елизавета Петровна, тем более пунцовели ее щеки. Наконец кончив чтение, отшвырнула письмо и с нескрываемой ненавистью почти прошипела:

— Ах она сучка, змея подколодная! Как эта мерзость попала к вам, граф?

— Мне его представил поручик Бергер, который должен был ехать в Соликамск, и Наталья Лопухина решила отправить с ним утешительное письмо своему возлюбленному.

— Она же открыто пишет о скорой встрече. На что надеется?

— Неужто не догадались, ваше величество? На возвращение принцессы Анны Леопольдовны.

— Надо эту крольчиху Анну упечь куда-то на север вместе с ее выводком, чтоб ею тут и не пахло. Многие жужжат мне, мол, надо отпустить ее на родину. Я считаю, этого нельзя делать, там найдется Иоанну благодетель, начнет ему престол требовать.

— Да, ваше величество, вы правы. Нельзя давать вашим врагам такой козырь, как этот царевич. Нельзя. Я поручил этому Бергеру, ваше величество, постараться вызвать Ивана Лопухина на разговор. Он его подпоил, но вы же знаете, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Этот Лопухин понес такое, что я стесняюсь и говорить вам, ваша величество.

— Если это было оскорбление моего величества, то вы же знаете, что за это полагается, Лесток.

— И это было. Но есть кое-что еще интересней, ваше величество. Я имею в виду вице-канцлера.

— Что? — нахмурилась Елизавета Петровна. — Что вы этим хотите сказать?

— Ну не его самого, а брата его, — начал пятиться Лесток, почувствовав, что слишком заторопил события. — Даже, точнее, жену его брата Анну Григорьевну Бестужеву-Рюмину. Она, оказывается, вместе с Лопухиной мечтает о возвращении принцессы-крольчихи, как вы изволили метко назвать ее.

— Ишь ты, спелись. — Елизавета прищурилась недобро. — То-то, я смотрю, и маскарадами манкировать начали. Ну, с Натальей ясно, схлопотала по морде, теперь совестно на люди казаться. А Анна-то? Спелись, спелись кумушки.

— И еще неприятность, ваше величество. Лопухин говорил майору Фалькенбергу, который провожал его пьяного до двора, что-де императору Иоанну верный слуга маркиз Ботта, австрийский посланник.

— Вот как?!

— Мало этого, что-де Иоанна готов поддержать и прусский король Фридрих Второй.

— Ого-о, — молвила императрица и задумалась.

Лесток не зря был ее лейб-медиком, он догадывался, что Елизавета всерьез встревожена этими сообщениями, более того, напугана, хотя и скрывает свой испуг.

— Я думаю, ваше величество, надо арестовать Лопухина Ивана и допросить хорошенько, ну и его мать, конечно.

— Да, да, Иоганн. Возьмите его за караул, лучше ночью. И в крепость. Там допросите. Если понадобится, поднимите на дыбу. Баб пока не трогайте, но караульных у их домов поставьте. А у той дуры опечатайте почту. Мне будет интересно с ней ознакомиться.

— Кому прикажете вести следствие, ваше величество?

— Ну, я вижу, вы уж его начали.

— Да, вот так получилось.

— Ну, кроме вас, естественно, генерал-прокурор Трубецкой, генерал Ушаков и гвардии капитан Григорий Протасов.

Напросился в следователи и судьи Лесток не случайно, втайне он надеялся все же свалить вице-канцлера. Если удастся доказать вину Михаила Петровича (как мог муж не знать, что думает и говорит жена?), то следом уже легче будет столкнуть Алексея Петровича, не может быть вице-канцлером родной брат преступника.

Иван Лопухин был арестован в ночь на 25 июля и уже утром давал показания перед следователями. То, что он рассказывал, было известно от доносителей.

— Мы уже это знаем, — говорил генерал-прокурор. — Что ты еще имеешь сказать нам?

— Но я все сказал, — мямлил испуганный Лопухин.

По кивку Трубецкого палач сорвал с Лопухина рубаху и, взняв на дыбу, дал несколько ударов кнутом. При каждом ударе Иван невольно вскрикивал.

— Ну, что-нибудь еще вспомнил? — спросил Трубецкой.

— Вспомнил, — просипел Лопухин.

— Говори.

— К моей матери перед отъездом в Берлин приезжал маркиз Ботта и говорил, что он до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе Анне Леопольдовне вернуться к власти и что он будет стараться, чтоб и прусский король Фридрих помогал ей.

— Твоя мать говорила об этом с кем-нибудь?

— Говорила.

— С кем?

— С графиней Анной Григорьевной Бестужевой, когда она приходила к нам с дочерью Настасьей.

— Опустите его, — разрешил генерал-прокурор. — Пусть отдохнет пока. Ну что? — Он обернулся к членам комиссии. — Надо баб брать?

— Я думаю, с этим всегда успеем, — возразил Ушаков. — Давайте допросим их пока дома в розницу, чтоб не дать сговориться. Я поеду, скажем, к Бестужевой.

— И я с вами, — вызвался сразу Лесток.

— Ну тогда мы с капитаном — к Лопухиным, — согласился Трубецкой.

На том и порешили.

Ушаков, войдя в будуар графини в сопровождении Лестока, произнес почти дружелюбно:

— Здравствуйте, ваше сиятельство Анна Григорьевна.

— Здравствуйте, Андрей Иванович, — отвечала Бестужева, бледнея. Уж она-то знала, что глава Тайной канцелярии по пустякам не является. Но держалась графиня с достоинством.

— Дорогая графинюшка, прости, что докучаем тебе, но сама понимаешь, служба-с.

— Я все понимаю, Андрей Иванович.

— Вот и славненько, раз понимаешь. Позволь нам присесть с моим спутником.

— Пожалуйте, ваше сиятельство. Располагайтесь.

Лесток сел у окна, Ушаков у стола.

— Скажи, Анна Григорьевна, как давно ты дружна с Натальей Лопухиной?

— Не упомню, Андрей Иванович. Уж лет двадцать, не менее.

— А ваш муж? — неожиданно подал вкрадчивый голос Лесток. — Тоже дружен с Лопухиными?

Графиня покосилась на лейб-лекаря и мгновенно разгадала ловушку в вопросе.

— Нет. Мой муж Михаил Петрович с ними не дружен, ваше сиятельство. Мы с Наташей подруги, я этого не скрываю.

— О чем же вы беседуете с Лопухиной, Анна Григорьевна? — вновь взял в свои руки допрос Ушаков.

— Господи, о чем могут беседовать женщины, граф? Конечно, о тряпках, о детях, о соседях. Но, как я понимаю, Андрей Иванович, вас другое интересует. Что именно?

— Вы правильно понимаете, Анна Григорьевна, — поощрил Ушаков. — Нас интересуют ваши разговоры касательно принцессы Анны и ее сына Иоанна.

— Что поделаешь, Андрей Иванович, мне жалко ее. Отправили на родину, а довезли лишь до Риги и не выпускают. Пусть бы ехала к своим родным, с чего ее удерживать-то? Не пойму.

— И ваш муж так думает? — опять подал голос Лесток.

— При чем тут мой муж? Я о себе говорю.

Хитер был лейб-лекарь, хитер, но этими двумя вопросами выдал себя с головой.

«Ах, вон оно что, — уже уверенно подумала графиня. — Копают под Мишу, а там и до Алексея хочет добраться немчура поганая. Так не получите никого из них».

— У вас австрийский посланник Ботта бывал?

— А у кого он не бывал? И нас не обходил.

— О чем он вел разговоры?

— О-о, Андрей Иванович, разве все упомнишь.

— И все-таки, графиня, надо вспомнить, что он говорил о принцессе Анне хотя бы, ну и о ее величестве?

— Ее величеством он недоволен был, даже говаривал, не вернуть ли Анну с ее сыном. И, отъезжая в Берлин, правда уже не у нас, а у Лопухиных, обещал, что приложит все силы, чтоб вернуть Анну Леопольдовну.

— А что вы отвечали на такие его речи?

— Я смеялась, Андрей Иванович, говоря, что-де хватит немцам Русью править, пора и русским заняться.

— А почему вы не сообщили о таких речах куда следует?

— Куда, Андрей Иванович?

— Ну хотя бы мне.

— Ну, во-первых, не в моих правилах, ваше сиятельство, доносителем быть. А во-вторых, Ботта не нашего подданства. Пусть с него его королева Мария Терезия спрашивает за его язык долгий.

— Анна Григорьевна, если мне не изменяет память, ваш первый муж Ягужинский[35] был генерал-прокурором?

— Да, ваше сиятельство, у вас хорошая память. Павел Иванович был генерал-прокурором Сената. Ну и что?

— Как «ну и что»? Вы должны понимать, чем грозит сокрытие заговора против царствующего государя или государыни.

— Андрей Иванович, о каком заговоре вы говорите? Обычная салонная болтовня между знакомыми.

— Нет, не обычная, графиня, не обычная. Слишком много людей болтало, как вы говорите, об этом. И поэтому я… мы рекомендуем вам не покидать дома и не выезжать из столицы. — Ушаков поднялся. Вместе с ним встал и Лесток.

— Господи, куда я могу уехать, если со вчерашнего дня к дому приставлен караульный. А все дело выеденного яйца не стоит.

— Ну, это не вам решать, ваше сиятельство, — нахмурился Ушаков и, сделав полупоклон, молвил сухо: — Честь имею.

Ушаков был прав, решать дать ход делу или замять, если оно выеденного яйца не стоит, должна императрица.

Но как могла решиться «замять» дело Елизавета Петровна, если ей наконец-то представился случай отомстить Лопухиной, и вовсе не за ту злополучную розу и ее красоту, хотя, конечно, и за это тоже. Но главное, она мстила за отца, потому что мать Натальи Лопухиной — Матрена Балк была сводней в шашнях Екатерины I с камергером Уильямом Монсом, что нанесло больному Петру Великому незаживающую сердечную рану перед самым концом его. А Елизавета Петровна была уверена: именно это и ускорило смерть отца.

И поэтому, выслушав Лестока о первых результатах допросов, она заявила категорично:

— Нет, это не болтовня, как хочет показать графиня Бестужева. Это заговор. И поэтому, Лесток, я приказываю завтра же арестовать всех, кто причастен к этой «болтовне».

— И Бестужева, ваше величество?

— Анну Бестужеву, Лесток, Анну. Михаил ни при чем. Кого там еще называли эти «болтуны»?

Лейб-медик был обескуражен, срывалась его задумка присовокупить к делу братьев Бестужевых: государыня взъелась на баб.

— Назван был в учиненных допросах камергер Лилиенфельд.

— Лилиенфельд? — удивилась Елизавета. — Яков?

— Он самый, ваше величество.

— В чем его вина?

— Жена Софья болтала о заговоре, а он знал и не донес.

— В ссылку негодяя. Вот кому верить, Лесток? С моего стола кормятся и меня же предать норовят. Софью в крепость, и немедленно.

— Она беременна, ваше величество.

— Ну и что? Я должна позволять плодиться моим врагам? Кто там еще?

— Князь Иван Путятин, поручик Мошков, Александр Зыбин.

— Ну вот видите, Лесток, целая шайка набирается, а вы говорите «болтовня».

— То не я, ваше величество, это графиня Бестужева так сказала. Я сразу говорил, что это заговор.

— Итак, заканчивайте следствие, Иоганн, и сразу судить. Дабы суд был справедливым и беспристрастным, введите в состав уважаемых иереев.

— Сколько, ваше величество?

— Трех достаточно. Пригласите в генеральное собрание Сената троицкого архимандрита Кирилла, суздальского епископа Симона и псковского Стефана. И довольно. Судите. И мне сентенцию на стол для утверждения. Ступайте, Лесток, у меня еще с Бестужевым разговор.

«Черт бы драл твоего Бестужева», — подумал лейб-медик, удаляясь. Но в приемной, столкнувшись с вице-канцлером, раскланялся, произнес деланно дружелюбно:

— Здравствуйте, Алексей Петрович.

— Здравствуйте, доктор, — несколько холодно ответил Бестужев, догадывающийся об истинной цели возни вокруг заговора. И не удержался, уколол немца: — Юриспруденцию осваиваете, ваше сиятельство? — И направился в кабинет, вызванный гофмаршалом.

— Алексей Петрович, садитесь, — пригласила Елизавета Петровна.

— Благодарю вас, ваше величество. Я постою.

— Вы слышали, что наделал тут этот Ботта — представитель Марии Терезии? Он организовал целый заговор против меня. И я вынуждена подозревать, не с ее ли подсказки он это делал? Он же лицо официальное? Верно?

— Верно, ваше величество.

— Значит, каждое его слово — это олово его государыни. Так?

— Не всегда, ваше величество.

— Как так «не всегда»? Он же здесь ее представлял?

— Ее, ваше величество.

— Вот и все. Пожалуйста, напишите ей официальное письмо, в котором выразите удивление ее позицией к нам, высказанное здесь Боттой.

— Но Ботта болтал это в частных беседах, а на официальных приемах он был вполне лоялен, ваше величество.

— В этих частных беседах, как вы их называете, Алексей Петрович, он настроил против меня полстолицы. Составляйте официальный запрос Марии Терезии и сами подпишите, но перед отправкой покажите мне.

— Слушаюсь, ваше величество.

— А сегодня вечером извольте ко мне быть на бал с супругой.

— Увольте, ваше величество, дел выше головы.

— Не увольняю, граф. Ступайте!

Елизавета Петровна имела основания втайне ненавидеть австрийскую эрцгерцогиню Марию Терезию — королеву Венгрии и Богемии. За ее высокородное происхождение, которого не было у Елизаветы, рожденной бывшей прачкой, да еще и вне брака. И еще за не менее безупречное поведение в личной жизни, чем не могла похвалиться дщерь Петра Великого. Поэтому историей с Боттой она имела возможность хоть как-то унизить Марию Терезию, якобы вмешивающуюся во внутренние дела другого государства. Вот и поручила вице-канцлеру приготовить дипломатическую «пилюлю» эрцгерцогине: «Ишь ты, вздумала мутить народ в моей империи».

Начавшийся во второй половине июля розыск шел всю первую половину августа. Еще 17 августа на дыбу поднимали всех Лопухиных и Бестужеву и били кнутом, но ничего нового добиться от них не могли. Все главное было сказано ими до пыток.

А 19 августа на стол ее величества легла сентенция — приговор суда. Однако у Елизаветы Петровны не было времени читать и подписывать приговор, шли балы и маскарады. К каждому надо было готовиться, шить по нескольку платьев, костюмов, масок.

Лесток, как наиболее близкий человек к императрице, имел смелость дважды напомнить ей о подписи:

— Ваше величество, вы прочли сентенцию?

— Нет, Иоганн, еще успеется.

И наконец, вернувшись как-то уже под утром с одного из балов в хорошем настроении, она изволила потянуть к себе сентенцию. Бегло прочла ее.

— Всех Лопухиных и Анну колесовать да еще и языки вырезать. Мошкова с Путятиным четвертовать, Зыбину и Лилиенфельд отсечь головы, дворянина Ржевского высечь и написать в матросы. Кошмар! Дайкось перо, — кивнула императрица фрейлине.

Та умакнула перо в чернила, протянула государыне и придвинула поближе чернильницу.

— Приходится миловать негодяев, — молвила Елизавета Петровна. — Дарить живота им. Так, Лопухину и Бестужеву высечь публично плетьми, — бормотала Елизавета, строча внизу сентенции, — урезать языки, чтоб не болталось, и сослать в ссылку в Сибирь. Мошкову и Путятину довольно кнута, Зыбину плети и ссылка. Софью Лилиенфельд, пока не разрешится от бремени, не наказывать, а только объявить, что велено ее высечь плетьми и отправить в ссылку. Ржевского написать в матросы, не наказывая.

Размашисто подписавшись, Елизавета отбросила перо: «Фу-у-у».

Редко ей приходится так долго писать.


К 31 августа напротив Коллегий был воздвигнут эшафот, именовавшийся в тех документах «театром». И казни в том веке были самым желанным зрелищем для толпы. К этому «театру» сбегался почти весь город, и чем жесточе была казнь, тем интереснее для зевак.

И на этот раз выстроен помост, на котором плаха с воткнутым топором, корзина для голов отсеченных, столб с перекладиной, кнут и сам палач в красной рубахе до колен, с черным рукавом. Рожа красная, борода рыжая, широкая во всю грудь. Смотрит на толпу свысока и даже с оттенком презрения. Сегодня на «театре» он сам царь и бог и никто ему не указ, и оттого все с уважением и трепетом посматривают на него: «Не дай бог к такому угодить, господи помилуй, свят, свят».

К эшафоту привезли осужденных, и горластый подьячий, взобравшись на «театр», громко прочел приговор суда.

«Ага-а! — злорадствуют самые кровожадные в толпе. — И до графьев добрались».

Однако, помедлив, подьячий оглашает милость ее величества, и в ответ — вздох сожаления из толпы. Не часто графские головы отлетают.

Ну да что поделаешь, царица ныне жалостливая шибко. Даже врагов своих милует.

Первой на «театр» поднимается графиня Бестужева. В толпе шепотки: «Родственница самого вице-канцлера, а не помогло. Не заступился, видно».

Палач шагнул к ней одежду срывать для кнута. Графиня незаметно сунула в огромную лапу ката золотой крестик с бриллиантами. Тысячи глаз в толпе, а никто не узрел сего. Смиренно позволила Анна Григорьевна привязать себя к столбу.

Свистнул кнут палача, щелкнул выстрелом пистолетным, а оголенной спины графини почти не коснулся. Палач — большой мастер своего дела, сумел со свистом и щелканьем высечь графиню, почти не задев холеной спины ее, на которой и так красовались синие полосы еще от застенка. Поди отгадай, от кого они.

И язык графине палач «урезал» так, что и не задел его, отряхнул руку над корзиной, словно бросил туда что-то.

А когда поднялась на эшафот красавица Лопухина, в жилах которой наполовину текла спесивая немецкая кровь, не смогла утерпеть бесцеремонных рук палача, стала отбиваться вдруг, мало того, еще и укусила лохматую потную руку ката.

Озверел рыжебородый, сорвал одежду, едва не до колен оголив все прелести красавицы. Примотал к столбу несчастную и так отходил ее кнутом, что она и сознания лишилась. И все это под восторженные вопли зевак.

Пришла в себя Наталья Лопухина, когда кат полез в рот к ней язык вытягивать, да лучше бы не приходила. Под восторженный ор толпы отполоснул ей палач язык едва не под корень. Поднял кровоточащий комок над головой, вскричал весело:

— Кому язык нужен? Дешево продам.

А Лопухина опять была в памороках, и изо рта ее хлестала кровь прямо на помост «театра». Так не приходящую в сознание и стащили ее вниз.

Графине Бестужевой суждено было жить и умирать от голода и холода в Якутске. Лопухину с мужем сослали в Селенгинск, где и похоронила она его. Сама была помилована лишь Петром III и воротилась в Петербург сгорбленной, беззубой старухой, пережив не надолго свою царственную гонительницу.

Не удалось Лестоку притянуть к делу даже Михаила Бестужева, хотя и жужжал в уши императрице:

— Как так? Не мог муж не знать, чем дышит жена его. Не мог.

Однако у братьев Бестужевых нашелся заступник помощнее недруга лейб-медика. Фаворит Алексей Разумовский после жарких ласк с императрицей в постели сказал ей:

— Лизанька, не тронь ты Мишку с Алешкой. А? Гарные ж хлопцы.

А кто ж откажет возлюбленному? И императрица, чай, не железная.

— Ладно, Алешенька, спи спокойно, не трону я твоих гарных.

Но все же из обер-гофмаршалов Михаила Петровича уволила, а дабы не обиделся, вызвала к себе:

— Вот что, Михаил Петрович, надумала я послать тебя нашим посланником за границу в самое важное место.

— Куда, ваше величество?

— В Берлин, милый, в Берлин, — прищурилась Екатерина. — Сказывают, и Ботта там обретается. Глядишь, может, при встрече и морду ему набьешь.

— Как прикажете, ваше величество.

— В таком деле, граф, не приказа ждут, а поступают по-мужски. Если ты, конечно, причисляешь себя к таковым.

9. Наисовершеннейший монарх

Прусский король Фридрих II получил в 1740 году от отца своего Фридриха Вильгельма I прекрасное наследство — лучшую в Европе, отлично вымуштрованную армию, казну с 10 миллионами талеров и ни копейки долга. А еще и мудрый отцовский совет:

— Запомни, бездельник, ты должен иметь хорошее войско и всегда много денег, только в этом заключается слава и безопасность государства. Запомнил?

— Да, отец.

— Смотри же. — И старый король изволил впервые в жизни ласково потрепать щеку наследника. Однако тут же спохватился и этой же рукой отвесил сыну полновесную пощечину.

— За что, отец?

— Чтоб лучше запомнил.

У отца были основания сомневаться в способности чада продолжить его святое дело — собирание германских карликовых княжеств под одну корону. Именно поэтому он с шести лет отдал сына на воспитание офицерам, а чтоб привыкал он командовать, создал при нем роту из таких же мальчишек:

— Муштруй их. Гоняй. Учи. Наказывай.

Но сопляк не оценил отцовской заботы о его воспитании и в 16 лет надумал бежать в Англию. Узнав об этом, король приказал арестовать сына и двух его сообщников Кейта и Катте.

Их арестовали и вели в тюрьму, но Кейт, сбив одного из конвоиров, вбежал в ближайший двор и как сквозь землю провалился. Обыскали все подвалы, чуланы, чердаки, но так и не нашли беглеца.

После короткого следствия состоялся кригсрехт[36], поскольку и принц уже был офицером, военный суд приговорил обоих на смерть, инкриминировав им измену родине.

Мать Фридриха, София Доротея, и сестра Ульрика кинулись к королю и на коленях умоляли простить мальчика.

— Мальчик?! — с возмущением кричал король. — Он давно военный и должен отвечать по всей строгости. Как Петр Великий поступил с своим сыном-беглецом? Забыли? Вот и я своего бездельника суну в петлю.

Для Фридриха Вильгельма I Петр I был идеалом монарха. А раз «идеал» своего сына за побег казнил, отчего же он — прусский король — должен миловать своего?

— В петлю мерзавца!

И только серьезная угроза дочери покончить с собой, если будет казнен брат, смягчила участь Фридриха II, но только не сердце короля.

Катте был казнен, а принцу вкатили добрую порцию розг. «Для памяти», — как сказал король.

Принц хорошо запомнил свою тюремную одиссею и поэтому, став королем, одним из первых своих указов отменил пытки в своем королевстве.

Помимо военных наук, которые из-под палки заставлял осваивать отец, Фридрих тайком от него много читал других книг по философии, истории, искусствам и даже сам пытался писать стихи. И для своего времени стал одним из образованнейших монархов. Поэты, художники, музыканты любых стран и исповеданий были желанными гостями при дворе молодого прусского короля. Он даже специально построил дворец Сан-Суси у Потсдама, в котором любил общаться с людьми искусства.

Высоко ценил остроумие и даже сам грешил стишками. И однажды, осмелившись, послал тетрадку с ними Вольтеру, который назвал их «грязным бельем, отданным ему для стирки королем». Такой отзыв уважаемого француза не очень-то огорчил Фридриха, скорее развеселил, но от стихосложения не отучил. И далее всегда в жизни, решая какую-то задачу, король невольно ловил себя на мысли, что хочет облечь ее в поэтическую форму.

Несмотря на то что отец был тираном и не любим семьей и сыном, Фридрих II, придя к власти, продолжил отцовскую линию на расширение Пруссии за счет любого соседа, любым способом — силой, хитростью, обманом. И первым делом увеличил армию на 16 батальонов пехоты и на 5 эскадронов конницы, тут же сочинив главный постулат тактики:

Запомни и следуй

Истине сей —

Чтоб тебя не ударили,

Первым бей!

Первой добычей Фридриха стала Силезия, правда, не вся сразу, но, вцепившись в нее, он почти восемь лет не выпускал ее из зубов и проглотил-таки к 1748 году.

Была Марии Терезии,

Теперь стала нашей Силезия, —

резюмировал король-поэт, уже высматривая очередную добычу. И как его осуждать за это? Раз есть армия, надо воевать. Иначе для чего ее кормить, хлеб на дерьмо переводить?

Конечно, Фридрих понимал, что один на один с Австрией ему не устоять. По этой причине он всегда искал союзников. Сперва с Францией, а когда Россия воевала со Швецией, прусский король желал, чтоб война эта продлилась подольше. Это отвлекало Россию от его спора с Марией Терезией. Именно поэтому Фридрих имел основания не любить русского вице-канцлера за его симпатии к австрийскому дому. И в лопухинском деле желал ему свернуть шею. Однако не получилось.

Но именно это дело подтолкнуло Фридриха к сближению с Россией, а точнее, представило ему возможность показать себя другом императрицы. Узнав о роли австрийского посланника Ботта в этом заговоре, он тут же приказал своему министру Подевилсу:

— Сейчас же выдворите этого болтуна, маркиз, из Берлина. И сообщите в Петербург нашему посланнику Мардефельду, пусть поставит в известность императрицу, обязательно сопроводив изъявлениями нашего искреннего уважения к ее императорскому величеству и желанием закрепить это в союзном договоре.

Но этим не ограничился Фридрих, он сам сел за письмо Елизавете Петровне и в послании этом блеснул не только как мастер слова, но и как дипломат.

Из донесений Мардефельда он знал самые болевые места дщери Петровой. А потому решил пролить на них целебный бальзам деловых советов.

Елизавете досаждала неопределенность с Брауншвейгской фамилией, с царевичем Иоанном Антоновичем. Одни говорили, что их надо отпустить на родину (в том числе и заговорщики), другие возражали: отпускать нельзя. В Европе найдутся люди, которые начнут требовать возвращения царевичу принадлежащего ему престола и доказывать, что-де Елизавета незаконно захватила его. И вот с той стороны, откуда Елизавета ожидала только неприятностей, от прусского короля, которого Ботта прочил в защитники Браунгшвейгской фамилии, приходит дружеский совет: «… Как ваш искренний друг, ваше величество, советую вам заслать их как можно дальше, тем более что в ваших бескрайних пустынях это так легко сделать. И поверьте, через год никто о них и не вспомнит, ровно их и не было».

Но особенно, что тронуло Елизавету в послании Фридриха, так это его участие в судьбе ее племянника Петра Федоровича: «…если хотите вы иметь вашего наследника великого князя Петра в своих руках, то не жените его на принцессе из могущественного дома, а, напротив, достаньте из немецкого маленького дома, который будет обязан вашему величеству таким счастьем. Если хотите, я сам приищу ему прекрасную партию».

— Какой умница, — заметила Елизавета, прочтя послание прусского короля. — А мне наговорили о нем бог знает что.

И когда явился ко двору прусский посланник Мардефельд, она заявила ему вполне искренне:

— Ваш король наисовершеннейший монарх.

О чем Мардефельд не замедлил сообщить своему королю. Фридрих удовлетворенно потирал руки:

— Я готов только за это полюбить Елизавету. Теперь за договором дело не станет.

И оказался прав. Договор был заключен с обоюдным обязательством сторон помогать друг другу в случае войны.

— Ваше величество, обращаю ваше внимание на пикантность нашего положения, — говорил Бестужев-Рюмин. — У нас ведь точно такой союз с Веной.

— Ну и что?

— Как ну и что? Кому мы станем помогать из них, когда Берлин и Вена начнут драчку?

— Ах, Алексей Петрович, вы всегда усложняете. Мы их просто помирим. Главное, мы отрываем Пруссию от Франции.

— Тогда зачем вы принимаете при дворе Шетарди, вновь явившегося к нам из Парижа?

— Но, Алексей Петрович, он нынче лицо неофициальное.

— Тем более. Сейчас Людовика Пятнадцатого представляет у нас Дальон.

— Но Шетарди мой давний партнер в картах, и, кроме того, он прекрасный собеседник.

— Вы их поссорите, ваше величество.

— Кого?

— Дальона с Шетарди.

— Полно-те, Алексей Петрович. Что за глупости!

Однако вице-канцлер как в воду глядел. Официальный представитель Парижа был взбешен таким положением, когда ему приходится подолгу ждать приглашения, чтобы явиться ко двору ее величества, а этот Шетарди, никого не представляющий, почти безвылазно толчется там.

И возмущенный Дальон явился прямо на дом к Шетарди.

— Милостивый государь, как представитель короля, я спрашиваю вас, зачем вы приехали сюда?

— Какое ваше дело, сударь?

— Как «какое дело»? Вы, подданный нашего короля, не имея его грамот, мельтешите перед императрицей и ломаете все, что мною здесь построено.

— Что ж вы тут «построили», Дальон, чтоб я мог сломать? — усмехнулся ехидно Шетарди.

Этой усмешки горячий Дальон не смог перенести. Задыхаясь от возмущения, он выпалил:

— Маркиз! Вы… вы каналья!

Не менее горячий Шетарди тут же влепил официальному Дальону звонкую пощечину.

Дальон выхватил шпагу и бросился на Шетарди. Тот успел ухватится за клинок. На шум сбежались слуги и растащили драчунов.

Поскольку рука была порезана клинком Дальоновой шпаги, Шетарди пришлось перевязать ее.

— Что у вас с рукой, маркиз? — в тот же вечер поинтересовалась Елизавета.

— Да так. Ерунда, ваше величество. Возился с порохом и курил в это время. Он и вспыхнул.

Однако назавтра, узнав от придворных об истинной причине ранения маркиза, императрица, вызвав к себе одного гвардейца, сказала ему:

— Возьми розгу и отнеси ее маркизу Шетарди и передай от меня, что его надо высечь этой розгой как неразумное дитя, затеявшее игру с порохом. И высечь как следует, чтоб впредь неповадно было баловать с огнем.

По возвращении посланца она его спросила:

— Ну что сказал маркиз на наше послание?

— Он велел благодарить ваше величество за прекрасный подарок и сказал, что обязательно применит его по назначению.

— Вот что не отымешь у французов, так это чувство юмора, — засмеялась Елизавета, вполне довольная ответом своего картежного партнера.

10. Невеста принцу

Поскольку при дворе начали толковать о приискании невесты принцу, вице-канцлер решил высказать императрице свое мнение:

— Ваше величество, брак его высочества должен отвечать и интересам государства в не меньшей мере.

— Ну и кого вы советуете, Алексей Петрович?

— Я бы посоветовал саксонскую принцессу Марианну, ваше величество, дочь польского короля Августа Третьего[37]. Этот брак вполне бы соответствовал нашим политическим видам, скрепил бы родством Россию, Польшу, Саксонию да и Австрию. Такой союз необходим для сдерживания претензий Франции и Пруссии.

— Ну что ж, надо подумать.

Предложение вице-канцлера нравилось Елизавете Петровне, однако не нравилось кое-кому из ее окружения. Тому же Лестоку, имевшему большое влияние на императрицу в силу своей профессии.

— Да вы что, ваше величество! Раз начали налаживаться ваши отношения с Пруссией, надо и последовать совету прусского короля, взять невесту из незначительного немецкого дома.

— Но из какого? Вы можете сказать?

— Надо посоветоваться с прусским посланником Мардефельдом.

— Вы думаете, у него есть кто-то на примете?

— Почти наверняка. Король при написании вам письма имел уже на примете кого-то.

— Хорошо, велите гофмаршалу пригласить Мардефельда.

Прусский посланник примчался тотчас, не каждый день императрица сама зовет. И на вопрос ее, есть ли у них кто-то на примете в невесты принцу, тут же отчеканил:

— Есть, ваше величество. Прекрасная партия.

— Кто?

— Принцесса Софья[38], дочь принца Ангальт-Цербстского и Елизаветы Голштинской, сестры епископа Любского.

— Это нынешнего шведского наследника, что ли?

— Да, да, ваше величество, Елизавета сестра Адольфа.

— Постой. Так Софья, выходит, сестра моему племяннику? Так?

— Да, ваше величество.

— Но нельзя же женить Петю на его сестре. Это противоестественно.

— Это на родной сестре нельзя. А они же троюродные, выходит. Это, как у вас говорится, десятая вода на киселе.

— Надо подумать, — вздохнула императрица.

Вечером, играя в карты с Шетарди, Елизавета Петровна решила с ним посоветоваться, считая его беспристрастным судьей в этом вопросе. Но тот, не задумываясь, назвал Софью. Оно и понятно, Франция еще с дележа Испанского наследства враждовала с Австрией.

— Вы словно сговорились, — сказала императрица.

— Что вы, ваше величество, как можно? — невинно отвечал Шетарди, хотя в действительности так оно и было.

Лестока, Шетарди и Мардефельда объединяла ненависть к вице-канцлеру, ориентировавшемуся на Австрию. И дело Лопухиной раздувалось с единственной потаенной целью свалить Бестужева-Рюмина.

— Ну что ж, Софью так Софью, — согласилась Елизавета Петровна. — Оно, может, и лучше, их дядя в Швеции, они здесь будут. Даст Бог, Балтика успокоится. Отец всю жизнь мечтал о мирной Балтике.

Вице-канцлеру Елизавета представила все, как будто сама додумалась, но граф-то знал, откуда ей надули эту думку. Однако возражать не стал, в конце концов, принц не его племянник.

— Ваша воля, ваше величество, для нас закон.

— Ты вроде недоволен, Алексей Петрович?

— Отчего? Я доволен. Софья эта, как я полагаю, нища…

Хотел Бестужев добавить: «…как церковная крыса», но счел за лучшее смолчать, еще обидится императрица.

— Не богатая, конечно, — согласилась Елизавета, — но я-то, чай, не бедная, пособлю. Впрочем, все это пока на воде вилами писано.

Лукавила Елизавета Петровна, лукавила. Она уже тайком от вице-канцлера отправила матери невесты принцессе Цербстской десять тысяч рублей на путевые расходы, дабы везла она свою дочь Софью поскорее в Москву. Все в тайне держалось не только от вице-канцлера, но и от самого жениха, Петра Федоровича, которому было-то к тому времени всего пятнадцать лет.

Прусский король Фридрих II, считавший себя автором этой идеи, и не без основания, конечно же знал и, более того, наставлял принцессу перед отъездом в Россию:

— Вы должны незамедлительно выехать с дочерью в Россию. И если хотите дочери счастья, никому не говорите о цели вашей поездки. Никому. Особенно чтоб об этом не узнал русский посланник в Берлине граф Чернышев[39].

— Но, ваше величество, я не могла скрыть этого от мужа.

— Пусть и он молчит.

— Но он против этого брака.

— Как? Мой фельдмаршал против?

— Да, ваше величество.

— Почему?

— Говорит, они разной веры, то есть моя Софья и российский принц.

— Что за глупости! Я переговорю с ним. Хорошенькое дело, я устраиваю брак, выгодный нам, а мой фельдмаршал против. Не волнуйтесь, сударыня, он будет «за». И еще, мой вам совет, берегитесь в Москве вице-канцлера Бестужева, это наш враг. Я приложу все усилия, чтоб его отставили, но пока он у власти, старайтесь избегать его.

— На кого ж я могу там положиться?

— Ну, естественно, на саму императрицу. Советую вам при встрече с ней выразить ей ваше глубочайшее уважение. Поцелуйте ей руку.

— Но я сам принцесса… — спесиво начала было Елизавета.

— Вы слушайте, что я вам говорю. Вы принцесса без земли, а она императрица величайшей державы. И шея ваша не отвалится от поклона. Можете целиком положиться там на моего представителя Мардефельда и гофмаршала Петра Брюммера. Как только молодых обвенчают, пусть он остается при них гофмаршалом.

— Брюммер?

— Да, да. И вообще, в окружении их должны быть только наши люди. Езжайте и помните, вы должны понравиться императрице. И спесь свою оставьте здесь, дорогая, если хотите счастья дочери.

Принцесса Цербстская не могла ослушаться прусского короля и отъехала в Россию без шума и огласки, взяв с собой четырех лакеев всего, повара и лекаря, ради экономии исправлявшего еще и обязанности парикмахера принцессы.

Фридрих II был не только хороший вояка, но и хитрый лис и дальновидный сокол: заслав в Россию собственную невесту для наследника, он не забыл и о Швеции, куда умудрился пристроить свою сестру Ульрику, выдав ее за наследника Адольфа. Этой он мог наказывать прямо, без обиняков:

— Как только он станет королем, возьми его в руки. Он слабак, тебе это ничего не будет стоить. Но подчиняться тебе приручай его сразу после свадьбы. Упустишь — не наверстаешь.

Впрочем, Луиза Ульрика характером в братца была, а потому и ответила с обидой:

— Учи ученую.

Как хороший шахматист, Фридрих II все продумал. Со стороны Швеции ничто не будет грозить, поскольку там родная сестра не сегодня-завтра станет королевой. А в России и наследник, и его супруга — племянники шведскому королю, которого Ульрика обязательно будет держать под башмаком. В этом Фридрих был твердо убежден, говоря о ней своим друзьям: «Луизе палец в рот положишь, она руку оттяпает». Именно по этой причине он не отдал ее русскому наследнику, боясь, что сестрица еще до свадьбы разгневает императрицу.

А между тем Елизавета Петровна вначале просила именно ее.

Но Фридрих, наметивший уже сестру для Адольфа, ответил ее величеству, что-де Луиза для Петра старовата, а вот Софья в самый раз будет, даже на год моложе его.

Теперь, как считал Фридрих II, он обеспечен со стороны Швеции и России если не помощью, то хотя бы молчанием, когда начнет воевать с Карлом XII[40] за Богемию. Ах, если б еще убрать вице-канцлера Бестужева или хотя бы добиться назначения великим канцлером кого другого, сочувствующего Пруссии. И Мардефельду следует от короля приказ приискивать наиболее вероятную кандидатуру на должность великого канцлера.

Такой кандидат с помощью Мардефельда был определен — это граф Воронцов, один из приближенных императрицы и даже родственник. Именно ему Фридрих II в качестве аванса отправил прусский орден Черного Орла.

Дело осталось за императрицей. И тут уж были брошены все силы, и немалые — Лесток, Мардефельд, Брюммер и даже француз Шетарди — ныне вольная птица, но весьма близкая к трону. Императрица любит выигрывать в карты, Шетарди умеет удовлетворить эту ее страстишку.

Все они уверены — Бестужев висит на волоске, действуют тайно, готовя новый удар, и даже не подозревают, что вице-канцлеру известен каждый их шаг, поскольку их письма и депеши, прежде чем отправиться за рубеж, являются на столе у Бестужева, тщательно им прочитываются и наиболее интересные пассажи из писем переписываются.

Разве не пригодится такой из донесения Шетарди во Францию:

«…Елисавета имеет в виду одни удовольствия, чтоб беспрепятственно им предаться, тратит на них деньги. Любовь, чистый пустяк какой-нибудь, наслаждение переменять четыре или пять раз в день туалеты, удовольствие видеть себя внутри дворца окруженною лакейством есть главное желание… Мысль о малейшем занятии ее пугает и сердит. Лень и страх заставляет ее удерживать при себе вице-канцлера».

Наиболее яркие, как этот, пассажи Бестужев даже не переписывал, а откладывал в папочку, дабы предъявить, когда надо, авторам оригиналы, чтобы не смогли некоторые отпереться.

Он усыпил своих недоброжелателей показной беспечностью, за что слыл меж ними «старым дураком» и «козлом».

Прибытие в Москву принцессы Цербстской с дочерью Софьей было и для него полной неожиданностью. Но Бестужев постарался не показывать виду, хотя наедине легко выговорил императрице:

— Зачем же от меня эта секретность, ваше величество? Я, чай, к внешним сношениям имею некоторое касательство.

— Не сердитесь, Алексей Петрович, — молвила ласково Елизавета. — Петя ведь тоже не знал. И смех и грех. Они с Софьей с детства знакомы. И он, увидев ее, ляпнул: «А ты че сюда приехала?»

В первые же дни к невесте были приставлены преподаватели: архимандрит Симон Теодорский для наставления в греческой вере, Василий Ададуров для обучения русскому языку и балетмейстер Ланге для преподавания танцев.

Из одной из перехваченных депеш Бестужев понял, что в стане его врагов прибыло. Принцесса Цербстская, которую он окрестил «королевой-матерью», примкнула к кружку Шетарди.

И вице-канцлер попросил у императрицы аудиенции. Оставшись с ней наедине, он положил перед ней пачку бумаг.

— Что это? — нахмурилась Елизавета.

— Ваше величество, по должности своей я должен ограждать вас от всех ваших неприятелей. Но как я могу это сделать, если вы их привечаете и награждаете даже своей дружбой?

— Говорите яснее, граф.

— Яснее? Пожалуйста. Это письма ваших друзей, отправляемые в Париж. Вас, ваше величество, они весьма касаемы.

— Но они на русском языке.

— Правильно. Это перевод. А внизу под ним оригинал. В нем так называемый ваш друг смеет оскорблять вас, ваше величество. Я этого снесть не могу.

— Оскорблять? — насторожилась императрица и сразу уткнулась в бумаги.

По мере чтения лицо ее то пунцовело, то бледнело. Бестужев молчал. Наконец, закончив чтение, Елизавета брезгливо отшвырнула бумаги, так что несколько листов упало со стола на пол.

— Мерзавец! Сукин сын! Немедленно вон из страны!

— Слушаю, ваше величество. Но он подданный французского короля и может потребовать объяснения.

— Пусть благодарит Бога, что не мой подданный, я б его… Впрочем, пусть Андрей Иванович прочтет ему его пасквили, отберет мои награды и вышибет вон к чертям собачьим.

— А как с этой быть? Ну, с королевой-матерью?

— С какой еще королевой?

— Ну, с принцессой Цербстской?

— С этой я сама разберусь, посажу ее на задницу, старую дуру.

Бестужев собрал бумаги и уже хотел уходить, как Елизавета сказала:

— Да, Алексей Петрович, сделайте это без меня. Я завтра уеду в Троицу, а через день-другой пусть Андрей Иванович свершит это. Чтоб в двадцать четыре часа и духу этого мерзавца в Москве не было. И обязательно пошлите о том официальное сообщение в Париж, пусть Людовик Пятнадцатый хлебнет этих помоев. Если он читал такие донесения, значит, и он дерьмо, как и его маркиз.

Шестого июня поутру на квартиру маркиза Шетарди явились генерал Ушаков, князь Голицын, чиновники Иностранной коллегии Веселовский и Неплюев, а также секретарь коллегии Курбатов.

Увидев столь представительную делегацию, маркиз пот бледнел, понимая, что глава Тайной канцелярии с добром не приходит.

— Маркиз, я прислан к вам по указу ее императорского величества для некоторого объявления касательно вас.

— Я слушаю, — пробормотал Шетарди.

— По велению ее величества вам предлагается покинуть Москву в течение двадцати четырех часов.

— Но на каком основании, граф?

— На основании ваших депеш в Париж, милостивый государь. Секретарь! — обернулся Ушаков к Курбатову. — Зачтите господину его опусы.

Курбатов стал читать выписки из писем Шетарди в Париж, где он говорил, что для успеха необходимо подкупать окружение императрицы, даже ее духовника можно. А так же дурно отзывался о ее величестве.

Чем далее читал Курбатов, тем более мрачнел маркиз. Закончив чтение, Курбатов спросил:

— Вам, может, показать ваши оригиналы, писанные по-французски?

— Не надо, — отвечал Шетарди.

— Нет, покажи ему, — сказал Ушаков. — Пусть убедится, что это его письма.

Курбатов, перелистывая листы, каждый подносил к самому носу маркиза, спрашивая всякий раз:

— Ваша подпись?

— Да, — бормотал Шетарди.

— А это? Ну что молчите?

— Моя, моя. Зачем жилы тянете?

— Итак, господин Шетарди, немедленно покиньте столицу. Но до этого извольте вернуть орден Святого Андрея и знак с изображением ее величества.

— Но у меня есть верительная грамота короля.

— Почему же вы ее не вручали?

— Я ждал удобного момента.

— Сейчас самый удобный, — усмехнулся Ушаков. — Вы уже достаточно дискредитировали себя, так пожалейте хоть своего короля.

Ушаков принял от маркиза орден с лентой и знак с изображением Елизаветы.

— Надеюсь, завтра в это время вас уже не будет здесь. Не заставляйте нас применить к вам силу, как к преступнику. Прощайте.

Генерал Ушаков, щелкнув каблуками, повернулся и пошел к выходу. Все остальные последовали за ним.

— Черт вас побери, — бормотал в растерянности маркиз. — Это все старый козел подстроил. Кто мог выдать ему шифр? Кто?

Сразу по изгнании Шетарди вице-канцлер отправил курьеров в Берлин и в Стокгольм с приказом посланникам более не вступать в переговоры о четверном союзе между Россией, Швецией, Пруссией и Францией, а также о тройном союзе, предложенном Пруссией.

Вице-канцлер мог торжествовать победу над своими недоброжелателями, однако, как оказалось, с удалением маркиза зашевелились его сторонники. Самой нетерпеливой оказалась принцесса Цербстская — мать Софьи, ничто-же сумняшеся она подступила к императрице:

— Ваше величество, когда же будет заключен тройной союз?

— Какой еще тройной? — нахмурилась Елизавета Петровна.

— Ну, между Россией, Пруссией и Швецией.

— А какое здесь ваше дело, сударыня?

— Но ведь эти государства почти породненные, в Швеции наследник дядя Софьи, здесь принц — его племянник.

— Сударыня, у меня есть министры, которые решают эти вопросы, вы к их числу не принадлежите, — холодно отвечала Елизавета. — Поэтому в будущем советую вам не совать нос в российские дела.

Лейб-медик Лесток оказался хитрее, он еще до удаления Шетарди замкнул уста на тему союза с Францией, хотя получил из Парижа изрядный пенсион.

А меж тем архимандрит Симон Теодорский доложил ее величеству, что его воспитанница принцесса Софья весьма преуспела в усвоении русского языка и православной веры, что вполне готова к публичному миропомазанию.

Елизавета Петровна призвала к себе архиепископа Амвросия.

— Святый отче, дщерь наша, невеста моего племянника, готова к приятию исповедания православного греческого закона. Хочу, чтоб вы осенили вашей святой дланью сию церемонию.

— Я готов, ваше величество.

— И еще, я не хочу, чтоб во время миропомазания за ней осталось имя Софья. Надеюсь, вы понимаете — почему?

— Да, дочь моя, догадываюсь.

— Слишком много вреда моя тетка Софья причинила отцу моему Петру Первому.

— Как бы вы желали наречь ее, ваше величество?

— Пусть она возьмет имя и отчество моей матушки Екатерины Алексеевны.

— Похвально, похвально, ваше величество, я исполню ваше пожелание.

Двадцать восьмого июня 1744 года в придворной церкви и было совершено торжественное миропомазание принцессы Ангальт-Цербстской Софьи в присутствии ее величества, всего генералитета и знатных персон, и именована отныне она была Екатериной Алексеевной.

А на следующий день, 29 июня состоялось ее обручение с Петром Федоровичем, после чего она удостоилась титула великой княгини.

Елизавета Петровна втайне надеялась, что новое сочетание прошлых имен на троне — Петра и Екатерины — будет столь же счастливым и удачным не только для самих детей, но и для государства: «Даст бог, при умной жене и Петенька с годами поумнеет».

Вскоре императрица собралась ехать в Киев, отправив вперед себя молодых вместе с матерью великой княгини принцессой Цербстской. Сама выехала следом в сопровождении нового вице-канцлера Воронцова Михаила Илларионовича — мужа своей двоюродной сестры Анны Карловны.

На Москве у кормила державы остался Бестужев-Рюмин Алексей Петрович, только что произведенный в великие канцлеры, себе на честь, врагам на посрамление и зависть.

Часть вторая Семилетняя война

1. Начало

К этому времени прусский король Фридрих II весьма преуспел в восстановлении против себя почти всей континентальной Европы. Все крупные державы объединились против него — Россия, Австрия, Франция, Саксония, к которым собиралась пристать и Швеция, союзником Фридриха стала лишь Англия, в то время воевавшая за колонии с Францией и надеявшаяся, что Пруссия отвлечет на себя значительные силы Людовика XV.

Верный своему правилу нападать внезапно и без предупреждения, Фридрих в августе 1756 года захватил Саксонию и двинулся на Богемию, однако, потерпев поражение под Колином, воротился в Саксонию.

Главными врагами предстоящих сражений он считал Австрию и Францию. В России он не видел сильного врага и даже когда-то говорил окружающим: «Я безопасен от России, как дите во чреве матери». Однако на всякий случай решил отправить в Восточную Пруссию, отделенную от королевств польскими землями, корпус генералиссимуса Левальдта.

— Дорогой Ганс, я даю тебе тридцать тысяч прекрасной пехоты и таких великолепных офицеров, как Манштейн, Мантефель и Дон, которого лучше всего направлять в авангард.

— А кавалерию, ваше величество?

— Даю тебе лихих кавалеристов во главе с Платеном и Платенбергом, а также черных гусар Рюша. Эти черту голову свернут. Дерзай, Ганс!

— Постараюсь, ваше величество.

— Твоя задача, Ганс, если появятся русские, разбить их сильным хорошим ударом, принять от армии капитуляцию и принудить к заключению мира. Выведя Россию из войны, я брошу все силы на Францию и Австрию. Мария Терезия все не может простить мне Силезию, ничего, я заставлю ее забыть о ней навсегда.

— Но, ваше величество, русская армия больше моей раз в пять.

— Это с гарнизонами, Ганс. Против тебя выставят по количеству не более чем в два раза. Но учтите, русская армия плохо подготовлена, это я достоверно знаю из сообщений наших шпионов и даже из самых высоких верхов государства.

Фридрих не назвал всуе, кто эти «верхи», но о них не трудно было догадаться. Он вел переписку с великой княгиней и наследником, который настолько преклонялся перед военным гением короля, что в одном из писем писал ему: «…желал бы быть прапорщиком в вашей армии, чем принцем в России».

В одном из писем Екатерине король настолько обнаглел, что попросил у нее прислать план военной кампании, которого, как оказалось, не было. Но даже если б он был, вряд ли великая княгиня решилась передать его прусскому королю. Поскольку в случае раскрытия — это бы квалифицировалось как предательство. А перед глазами Екатерины был уже горький пример любимца императрицы лейб-медика Лестока, которому вменено было именно это — сотрудничество с врагом. В 1748 году он был арестован, подвергнут пытке, осужден на казнь, но, как водилось, пощажен и отправлен в ссылку в Устюг.

По этой же причине и ее мать, принцесса Цербстская, была выдворена из России. А у Екатерины Алексеевны уже тогда роились планы овладения русской короной, и даже нашелся сильный тайный союзник, сочувствующий этим планам, а именно великий канцлер Бестужев.

Нет, она не будет предательницей в той стране, где ждет ее в недалеком будущем императорская корона. Только муж ее Петр III не скрывал своего восхищения Фридрихом II, радуясь всем его победам и огорчаясь неудачам. Он окружил себя голштинцами, создав из них свою гвардию, насчитывающую более тысячи человек, и вместе с ними отмечал пьянками успехи прусского короля. И пил в открытую за его победу.

Елизавета Петровна в одно время начала всерьез подумывать — не вручить ли наследство Иоанну Антоновичу? Оставаясь наедине с фаворитом, она часто хваталась за голову:

— Боже мой, кого я вскормила! А? Врага России для русского престола.

— Ничего, Лизанька, — утешал Алексей Разумовский. — Даст бог, все наладится. Сядет на престол, поумнеет.

— Да нет, Алеша, он всегда дураком был и пьяницей. А горбатого, сам знаешь, могила только и исправит.

— Ну Катерина-то умная, поди, поправит, ежели что.

— Только на нее и надежа.

Сразу по получении известия о захвате Фридрихом Саксонии императрица призвала канцлера:

— Алексей Петрович, на носу война, что надлежит сделать в первую очередь?

— Надо назначить нашего главнокомандующего, ваше величество, — Кого бы вы предложили?

— Я бы предложил генерал-кригскомиссара Степана Апраксина[41], ваше величество. К тому же он вице-президент Военной коллегии.

— Думаете, он справится?

— А мы поможем. Я предлагаю при вашем величестве создать постоянно действующую Конференцию из пяти-шести опытных человек. Она бы вырабатывала планы для армии, и Апраксину оставалось бы их только исполнять.

— Кого б вы хотели ввести в Конференцию?

— Ну, разумеется, я, мой вице-канцлер Воронцов, Бутурлин Александр Борисович[42], братья Шуваловы — Иван Иванович[43] и Петр Иванович[44].

— Это правда, что Петр Иванович изобрел какую-то хитрую пушку?

— Да, ваше величество.

— Ну и как она?

— В бою покажет себя. Пока лишь Петр Иванович боится, чтоб враги не разнюхали о его изобретении, велит к пушкам посторонних не подпускать, а казенную часть закрывать парусиной от любопытных.

— Ух ты, — улыбнулась Елизавета. — Я предлагаю ввести в Конференцию и начальника Тайной канцелярии третьего Шувалова.

— Хорошо, ваше величество. Пусть войдет сюда и третий брат — Александр Иванович.

— И еще. Я думаю, не солидно в главнокомандующие назначать генерала. Подготовьте указ о производстве Апраксина в фельдмаршалы. Я подпишу. И следом Указ о назначении.

— Я думаю, надо написать и манифест об объявлении войны, чтоб возбудить патриотизм у простого народа.

— Да, да, Алексей Петрович, составьте манифест. Я подпишу и опубликуем в «Ведомостях»[45].

Вечером Бестужев был у Апраксина, проходя к нему в кабинет, сказал:

— Пришел обрадовать тебя, Степан. Только что ты произведен в фельдмаршалы.

— Чем же я заслужил такую милость?

— Не, брат, только будешь заслуживать.

Апраксин насторожился, догадавшись, спросил не очень радостно:

— Неужто меня?

— Тебя, Степа, тебя. Аль не рад?

— А чему радоваться-то, Петрович? Я еще от Персии не оклемался, и тут на тебе — новый хомут.

— Ну вот тебе раз, — вздохнул Бестужев. — Я думал, удружил тебе. Выпьем по чарке в честь фельдмаршальства.

— Да выпить-то выпьем. Эй! Мишка! — позвал Апраксин.

И возникшему в дверях денщику приказал:

— Принеси нам с канцлером ренского пару бутылок и чарки. Да поживей.

Денщик был выдрессирован, явился мигом с бутылками и чарками и даже с закуской. Выбил пробки.

— Готово, ваше сиятельство.

— Ступай, — махнул рукой Апраксин.

Денщик вышел.

Степан Федорович наполнил бокалы, подвинул один Бестужеву:

— Ну, давай за фельдмаршальство, Алексей Петрович, что уж теперь. Из бабы девку не сделаешь.

— Что уж так мрачно, Степан?

— А что веселого, Алексей Петрович? Мне уж пятьдесят пять, поздновато за такой гуж браться. Я-то, пожалуй, лучше всех вас знаю, в каком состоянии нынче армия. Коней, пушек и даже телег нехватка. А провиант? Эх-х! — махнул рукой Апраксин.

— Ну у тебя ж будут заместители, начальник штаба.

— А что заместители? Они дров наломают, а с меня спрос.

— Кого б ты хотел в штаб себе?

— Веймарна Иван Ивановича. Он молодой, пусть тянет.

— Хорошо. Считай, он уже у тебя. Я по должности начальник Конференции, думаю, и все члены согласятся на твою просьбу.

— Что это еще за Конференция?

— Что-то вроде постоянного военного совета при ее величестве.

— А кто в ней?

— Я, вице-канцлер, Бутурлин, братья Шуваловы, Трубецкой.

— Это, как я понимаю, все надо мной начальники?

— Ну как сказать? Конференция будет вырабатывать стратегию, подсказывать тебе. Одна-то голова хорошо, а две…

— А две еще хуже, — усмехнулся Апраксин.

— Зря так думаешь, Степан. Зря. Все же я буду главой Конференции, неужто я тебе зла пожелаю?

— Ну что ж, поживем — увидим. Давай еще по чарке примем.

Апраксин опять стал наполнять вином бокалы. Бестужев спросил:

— Кого б ты из генералов хотел в свою армию?

— Салтыкова Петра Семеновича.

— Отпадает.

— Почему?

— Он ландмилицией командует на Украине.

— Вот видишь, первая просьба — и уже отказ. А он, между прочим, хорошо воевал в Швеции, есть боевой опыт. А кого ж тогда мне Конференция предложит?

— Румянцева Петра[46]. Молодой, горячий.

— Знаю. Отец от него волком выл, мать слезами умывалась.

— Господи, кто из нас в молодости не куролесил! А теперь от него пусть Фридрих воет.

— Посмотрим. Еще кто?

— Панина — генерал-майора[47], Лопухина — генерал-аншефа.

— Ну, этот вояка по выпивке хорош.

— Артиллерией будет командовать Матвей Толстой.

— Он же не нюхал пороху!

— Значит, понюхает с тобой. Придадим тебе донцов тысяч пять. С ними тебе не страшна будет прусская кавалерия.

— Кто донцами командует?

— Бригадир Краснощеков, боевой атаман. Конечно, у Фридриха, бесспорно, хорошая, дисциплинированная армия. Но бить его можно. Это доказал уже австрийский генерал Даун. Он победил Фридриха при Колине и выгнал из Богемии. Теперь наша очередь надавить на Восточную Пруссию, и хорошо бы взять Кенигсберг. Тогда бы Фридрих оказался в капкане и взвыл бы.

— Не взвыть бы потом и мне, — вздохнул Апраксин.

— С чего ради, Степан? Ты чего?

— Как чего? Ты что, не понимаешь, Алексей?

— Ты имеешь в виду наследника?

— А кого ж еще? Он же Фридриху готов задницу лизать.

— Ну пока не он на троне.

— Вот именно «пока»! Так что бить пруссаков надо с оглядкой.

— М-да, — молвил кратко канцлер и предложил: — В таком случае давай выпьем за здоровье ее величества.

— С удовольствием. С этого нам надо было начинать, — сказал Апраксин и чокнулся с бестужевской чаркой.

Выпив, захрустел соленым огурцом.

— Знаешь, Алексей Петрович, о чем я тебя попрошу?

— О чем?

— Только дай слово, что будешь выполнять неукоснительно.

— Ну смотря что. Може, такое, что…

— Нет. Это все легкое. Будешь в каждом письме в депеше сообщать мне о здоровье государыни. Обя-за-тельно.

— Хорошо. Буду, — согласился легко Бестужев и вдруг подмигнул: — Ох Степан, ох Степан! — даже пальцем погрозил.

— Что Степан? Что Степан?

— Смотри, брат, себя не перехитри.

Через три дня в «Санкт-Петербургских ведомостях» появился манифест, сочиненный вице-канцлером Воронцовым и подписанный ее величеством: «Король прусский захватил наследные Его величества короля польского области и со всей суровостью войны напал на земли Ее величества римской императрицы-королевы. При таком состоянии дел не токмо целость верных наших союзников, святость нашего слова и сопряженная с тем честь и достоинство, но и безопасность собственной нашей империи требовали не отлагать действительную нашу противу сего нападателя помощь…»

Россия вступала в войну, исполняя свой договор с Австрией о взаимопомощи, разумеется, имея виды и на приращение земель на западе и для себя.

2. Первые успехи

Генерал-фельдмаршал Апраксин получил под свое командование огромную, почти стотридцатитысячную армию, растянувшуюся на пространстве от Днепра до Балтики. На первой же Конференции, где ему официально было вручено главнокомандование, Степан Федорович сразу заявил:

— В этом году я не смогу открыть военные действия.

— Почему? — спросил Бестужев.

— Во-первых, на носу зима, а главное, армия не приведена в порядок, не перевооружена. Даже палашей не хватает, не говоря о новых ружьях. И потом, я должен собрать генералитет, провести военный совет и выработать план очередной летней кампании.

— Ну что? — Канцлер осмотрел Конференцию. — Согласимся с фельдмаршалом?

— Я думаю, он прав, — сказал Воронцов. — Надо ему познакомиться с хозяйством.

— Кто спорит, — заметил Бутурлин.

Согласились все, что действительно сейчас армию пора располагать на зимние квартиры, а за зиму провести перевооружение, укомплектовать артиллерию, обучить молодых рекрутов.

И Апраксин в сопровождении охраны и группы адъютантов отбыл в сторону Риги, разослав по корпусам курьеров с приглашением генералам прибыть в Ригу. Помимо командиров корпусов, приглашен был туда и адмирал Мишуков для согласования действий с флотом.

Генералы собрались в Ригу уже в начале 1757 года. Открывая военный совет, Апраксин попросил каждого командира сказать, что имеет он на сегодняшний день.

— Начнем с командира первого корпуса, — сказал фельдмаршал; взглянув на Лопухина, подумал: «Уже, кажись, выпил». — Василий Абрамович, прошу вас.

Лопухин встал, заглянул в какую-то бумажку, заговорил, старательно выговаривая слова, чтоб не заметили, что он под хмельком, но именно этим и выдавал себя:

— Я имею на сей час двенадцать полков, один кирасирский и два гусарских, ваше сиятельство.

— Где они располагаются?

— В Лифляндии, Курляндии и Эстляндии и два полка под Псковом.

— А казачьи полки есть у вас?

— Да, чугуевские казаки.

— Генерал Долгоруков, ваши силы?

— У меня пять кирасирских, четыре гусарских и четыре тысячи донских казаков.

Генералы Броун и Фаст отчитались за свои пехотные полки. Ливен и Мещерский — командиры 3-го и 6-го корпусов толковали о формировании свежих полков, которым требовалась амуниция и оружие.

— А чем располагает наш флот? — обратился Апраксин к Мишукову.

— У нас к боевым действиям готовы лишь тридцать два корабля, — сказал адмирал. — И сорок две галеры.

— Значит, мы можем рассчитывать на десант и в случае надобности на блокаду с моря?

— Разумеется, ваше сиятельство.

Закончив обзор наличных сил, военный совет приступил к составлению плана действий. Держа общее направление на Кенигсберг через Ковно, решено было первым делом захватить Мемель[48], атаковав его с суши и моря. Флоту предстояло помимо доставки запасов для армии осуществить блокаду Пилау и Данцига.

Главнокомандующий сообщил генералам данные разведки о противнике:

— Нам противостоит, господа, корпус прусского фельдмаршала Левальда, очень опытного и боевого командира. У него где-то около сорока тысяч войска и около семидесяти пушек якобы. Во что плохо верится. Помимо Кенигсберга он расположил свои силы в районе Тильзита и по линии Инстербург — Норденбург. Кроме этого, в его распоряжении милицейские части. С наступлением тепла, генерал Броун, вы атакуете Мемель и, захватив эту крепость, оставляете там гарнизон из одного полка и идете на Тильзит. Теперь вы, генерал Сибильский, с шестью полками идете к Фридланду с расчетом зайти в тыл противнику. Я иду с основной армией на Инстербург. С захватом этих пунктов нам откроется дорога на Кенигсберг, а по взятии его Восточная Пруссия будет нашей. Прошу, господа, как можно меньше обижать местное население.

— В войну, ваше сиятельство, за этим не уследишь, — заметил Лопухин.

— Но напоминать полковникам надо. Мы воюем с армией, не с мирными жителями.

— С полковниками-то можно договориться, но как с казаками? Эта вольница и атакует злее, если богаче впереди трофеи.

— Трофеи пусть берут, но чтоб жителей не обижали.


Но 8 июня прибыл в Либаву[49] генерал Фермор[50] и принял командование корпусом от генерала Броуна, исполнявшего обязанности командира временно. Фермор дотошно стал обходить все полки, вникая в самые мелкие детали: как солдаты обуты? чем их кормят? заменили ли им ружья? как подковали коней?

Зашел и в этапный провиантский пункт. Молодой, невысокого роста премьер-майор, лихо козырнув, отрапортовал:

— Ваше превосходительство, на пункте все в полном порядке, обер-провиантмейстер Александр Суворов[51].

— Уж ни Василия ли Ивановича сынок[52]? А?

— Так точно, ваше превосходительство.

— Значит, по отцовским стопам идешь?

— Увы, ваше превосходительство.

— Почему «увы», майор?

— В дело хочется, ваше превосходительство, а приходится с крупой да мукой.

— Ты еще молод, Александр, успеешь, навоюешься. Чего-чего, а драки на наш век хватит. А пока готовь обоз с провиантом для Мемеля.

— Да уж за нами не станет.

— А это что за камни готовите?

— Это мы решили ручные мельницы сделать.

— Для чего?

— Мне сдается, ваше превосходительство, в каждой роте, а то и взводе такие мельницы должны быть.

— Для чего?

— Как для чего? — удивился премьер-майор. — На походе, в поле — раз-раз, и муку подмолоть можно.

— Но ведь ее лучше получить готовую с такого пункта, как ваш.

— Лучше, конечно, ваше превосходительство, но не всегда. Дело в том, что мука быстро горкнет, а зерно, допустим, та же рожь, если сухая, может годами лежать и не портится. Сколько уж случалось, мука прогоркла — в пищу нельзя, значит, выбрасывай. А тут мешок зерна взял, намолол в роте — и пеки хлеб.

— Это что ж, Александр Васильевич, сам придумал?

— Жизнь научила, ваше превосходительство. В Новгороде на складе мешков двести пришлось выкидывать. А это ж труд какой в той муке заложен!

Вскоре к Фермеру пришло пополнение, и его корпус увеличился почти вдвое, достигнув шестнадцать тысяч бойцов. Вместе с пополнением прибыла осадная артиллерия. И корпус с пушками и обозом неспешно двинулся на юг, к Мемелю.

Но раньше корпуса к Мемелю пришло шесть русских кораблей. И едва Фермор появился у стен крепости, как с эскадры к нему прибыл связной офицер:

— Ваше превосходительство, контр-адмирал Валронд послал меня, чтоб согласовать наши действия.

— Отлично, лейтенант. Я рад, что вы блокировали крепость с моря. Когда прибыла эскадра?

— Два дни тому назад.

— Была попытка чужих кораблей подойти к крепости с моря?

— Да Не далее как вчера явились две шнявы[53], но, завидев нас, ушли на норд-вест.

— Что предлагает контр-адмирал?

— Мой адмирал предлагает начать обстрел ночью брандкугелями[54].

— Он хочет сразу зажечь город?

— Да. Ночной пожар и обстрел посеет в гарнизоне панику и скорее склонит коменданта к сдаче.

— Ну что ж, неплохая задумка. Но прежде попробуем по-доброму уговорить их. Вы не выяснили, какой гарнизон в крепости?

— Выяснили, ваше превосходительство. В первый же день перехватили катер мемельский. Матросы показали, что в крепости восемьсот солдат и восемьдесят пушек.

— Ну что ж. Гарнизон невелик. Попробуем миром.

Фермор послал к городу офицера с барабанщиком и предложением коменданту сдать крепость, гарантировав сохранение жизни всем солдатам и офицерам. От коменданта пришел категорический отказ: «Мне король поручил крепость защищать, а не сдавать».

— Что ж, похвально, — улыбнулся Фермор. — Это ответ настоящего офицера. — И, обернувшись к моряку, сказал: — Передайте, дружок, адмиралу, что одобряю его план. Пусть начинает, а мы сейчас окопаемся и ударим с суши.

В полночь загрохотали корабельные пушки, в крепости вспыхнули пожары, зловеще осветив кровавым светом подбрюшье низко плывущих облаков. К утру стрельба прекратилась, но дым пожаров в городе застилал окрестности.

Фермор, решив, что горящий город убедил коменданта в бессмысленности сопротивления, послал опять парламентера с предложением о сдаче. Но ответ был резок: «Делайте ваше дело, а я буду свое».

— Хм, упрямец, — покачал головой Фермор, но в тоне слышалась скорее похвала, чем осуждение. — Вызови, братец, ко мне полковника Тютчева, — приказал адъютанту.

Явился Тютчев, здоровый розовощекий крепыш, с лихо закрученными усами. Фермор с удовольствием окинул его взглядом:

— Как у вас с пушками, полковник?

— Заканчиваем установку, ваше превосходительство.

— Когда сможете начать?

— Как прикажете, ваше превосходительство.

— Крепость-то, братец, невеликая, но ногтем не придавишь. И комендант упорный попался, никак на уговоры не сдается. Постарайся, Тютчев, уговорить его.

— Постараюсь, Вилим Вилимович, — заулыбался артиллерист, вполне оценив шутливый тон генерала. — Уговорим, куда он денется.

— И разваливать-то ее не очень бы хотелось. — Фермор поскреб потылицу. — Чай, она нашей станет, а строить — не валить, много времени потребуется. Вон моряки уж постарались, все еще дымит цитадель-то. Заставь Богу молиться, лбы расшибут.

— Я постараюсь картечью, ваше превосходительство, она строения не так рушит.

— Постарайся, братец, постарайся. И стены с бастионами, пожалуй, поберечь следует. Штурмовать все равно не будем. Зачем людей тратить?

Душа инженера-строителя в генерале никак не хотела настраиваться на разрушительный лад. Оно и понятно, вчера строил дворцы, а ныне надо рушить построенное. Хошь не хошь, а на сердце скребет — жалко. Фермор уж раскаивался, что дал морякам согласие стрелять брандкугелями, поэтому днем отправил к контр-адмиралу рассыльного с запиской: «Господин адмирал, благодарю вас за сделанное вашей эскадрой, но впредь прошу по крепости не стрелять, а зорко бдеть в сторону моря, дабы пресечь сикурс, ежели таковой случится. И там вам порох нужнее будет».

Во второй половине дня загрохотали пушки и мортиры Тютчева. Три дня бомбардировки вполне достало гарнизону, чтоб выбросить белый флаг. Фермор приказал прекратить огонь, и сразу наступила звенящая тишина.

От крепости в сопровождении барабанщика явился парламентер. Четко поприветствовав Фермора и Броуна, стоявших рядом, он на чистом русском языке сказал:

— Мы согласны на почетную капитуляцию.

— Разумеется, — согласился Фермор. — Мы слушаем ваши условия.

Прусский офицер несколько замешкался, он, видимо, ожидал условия от русских. Но быстро нашелся:

— Мы оставляем вам крепость, но вы позволяете всем нам беспрепятственно выйти и удалиться с личным оружием.

— Я принимаю ваши условия из уважения к вашему мужеству, — сказал Фермор. — Но прошу оставить все пушки в исправности.

— Пять повреждены вашими снарядами, остальные исправны, если не считать у некоторых разбитые и сгоревшие станины.

— Значит, семьдесят пять должны быть исправны. Так?

— Да.

— Я пошлю с вами артиллериста офицера, и вы ему их сдадите. Заодно и погреба. Если вздумаете их взорвать, мы никого не выпустим из крепости живыми.

В крепость ушло несколько пушкарей во главе с подпоручиком. Вскоре один пушкарь-ящичный воротился и подтвердил генералу:

— Все в порядке, ваше превосходительство.

Гарнизон крепости уходил строем, увозя на телегах своих раненых. Сам комендант, высокий и худой, с перевязанной головой, шел впереди строя, хмурый и недоступный. Русские солдаты молча смотрели на этот строй и даже вроде сочувствовали.

— Главнокомандующий будет недоволен, — сказал Броун.

— Почему? — удивился Фермор. — Крепость-то наша.

— Вы им разрешили вынести ружья. А враг, не положивший оружия, остается опасным. При Петре Первом если что и разрешалось выносить из крепости побежденным, так это по пуле во рту. Не более.

— Что делать, генерал. Я считаю, надо уважать противника, не унижать. И потом, я думаю, они пойдут на Тильзит и вольются в его гарнизон.

— И усилят его.

— А может, наоборот, ослабят.

— Что-то я вас не пойму, Вилим Вилимович.

— А что тут понимать. Тильзит-то нам брать придется, вот эти самые солдаты и скажут там, на сколь выгодных условиях я принимаю капитуляцию. Вот увидите, Тильзит сдастся быстрее, чем Мемель. Врага надо не только пугать, но и оставлять ему надежду.

— Какую надежду, Вилим Вилимович?

— Надежду на достойный выход из самого безвыходного положения.

Едва вошли в крепость, Фермор отправил нарочного к главнокомандующему с сообщением о взятии Мемеля и с просьбой подтвердить направление дальнейшего движения корпуса на Тильзит, потому что за эти дни планы, ранее согласованные, могли измениться, как нередко и случается на войне.

Вызвав к себе полковника Молчанова, Фермор спросил:

— Сколько у вас в полку раненых?

— Не считал, ваше превосходительство, но думаю, не менее сотни.

— Найдите лучшее помещение для них. Обревизуйте наличие провианта в крепости. Выставьте караулы, ваш полк остается в крепости гарнизоном. Налаживайте жизнь.

— Слушаюсь, ваше превосходительство.

— Приведите в порядок крепостную артиллерию, попросите у Тютчева с десяток добрых бомбардиров, пусть учат солдат стрельбе из пушек. Обживайте крепость.

— А как с провиантом, ваше превосходительство?

— Свяжитесь с либавским провиантским пунктом, с премьер-майором Суворовым. Я ему отдал приказ, помогите ему с транспортом.

— У меня мало подвод и лошадей.

— Отправляйтесь на флагманский корабль к контр-адмиралу и моим именем договоритесь доставить провиант водой. У Суворова там все готово.

Корпус Фермора выступил в поход уже через день. И уже на походе пришел с нарочным пакет от Апраксина. Фермор ехал на коне, рядом был Броун, чуть позади адъютанты и денщики.

— Спасибо, братец, — сказал Фермор нарочному, принимая от него пакет.

Разорвал пакет, вынул письмо, стал читать, не останавливая коня. Письмо гласило: «Генерал, вы слишком долго топтались у такой слабой крепости, как Мемель. А условия капитуляции просто позорные для нас. Извольте скорым маршем идти на Тильзит, а после его взятия на Рагнит, а потом на соединение со мной. И впредь извольте отбирать у побежденных даже шпаги, не говоря уже о ружьях. Стыд! Стыд! Стыд!»

Прочтя записку Апраксина, Фермор засунул ее обратно в конверт, а потом в карман.

— Ну что? — поинтересовался Броун.

— Вы были правы, генерал. Главнокомандующий меня высек. И видно, заслуженно.

Броун промолчал, но весь вид его был торжественно-важен: ну я же говорил.

3. Гросс-Егерсдорф

Фридрих II, переживший поражение от австрийского фельдмаршала Леопольда Дауна при Колине и узнав о вступлении русской армии в Восточную Пруссию, спросил престарелого маршала Кейта:

— Скажите, Кейт, вы состояли в русской армии довольно долго, что собой представляет этот фельдмаршал Апраксин?

— Мне не приходилось с ним служить, ваше величество. Знаю, что он был адъютантом у Миниха в турецкую кампанию. И первый свой орден Александра Невского получил за весть о взятии Хотина, которую привез в Петербург. Потом был начальником войск в Астраханской губернии, потом послом в Персии, потом кригскомиссаром. За ним военных подвигов я не знаю, хотя уже получил он и высшую награду — кавалерию Андрея Первозванного. При Петре Великом этот орден давали за подвиги, при его дочери — понравившимся ей. Вон даже французский посланник Шетарди носил эту кавалерию.

— А ему-то за что?

— Скорее за бурную ночь в постели.

— Значит, по вашему мнению, Апраксин — не вояка?

— Повторяю, ваше величество, я с ним не воевал.

— А с кем же вы воевали?

— Генерал Салтыков был у меня в подчинении в шведскую кампанию. Мы не только вместе ходили в атаку, но и дружили. Между прочим, прекрасный товарищ.

— Такого генерала, по сведениям разведки, нет в армии.

— Вот и хорошо, ваше величество. С ним было бы труднее. Этот был бы опасен. А Апраксин что? Придворный шаркун.

— Сейчас, после колинской конфузии, мне нужна хоть здесь победа. А иначе катастрофа. А о генерале Ферморе что скажете?

— Этот боевой генерал, в штабах не отсиживался, весьма любим солдатами. Храбро дрался в турецкую да шведскую кампании. За взятие Вильменстранде был награжден орденом Александра Невского. Очень находчивый.

— Оно и видно. Почти без потерь «нашел» Мемель и Тильзит, — пошутил Фридрих и выдал стишок:

Нашел Мемель, нашел Тильзит,

Найти мне горе норовит.

И засмеялся не очень весело, тут же заметив:

— Это сквозь слезы, Кейт, поверьте мне. Тут еще шведы высаживаются в Померании, тоже забота.

— Но там же уже шесть лет королем Адольф, а ваша сестра за ним. Как же так?

— Короля Адольфа кто там слушает? А Луиза хотела и его под башмак, и королевство. И попалась. Обвинили в заговоре, как бы голову не потеряла, дура.

— Да, Адольф, еще будучи наследником, не произвел на меня впечатления властного человека.

— Размазня. Дал бабе над собой власть, и вот чем это кончилось, шведы против нас пошли.

— Надо было Левальду подкинуть пару дивизий, ваше величество, все же у Апраксина большой перевес над ним.

— Мне что, прикажете Берлин оголить? Он ни Мемелю, ни Тильзиту не помог. Спрашиваю: в чем дело? Почему пятитесь? Отвечает: сжимаю кулак для удара. Написал ему: «Сжали? Бейте первым, и бейте решительно!» Ударит первым — выиграет. Если станет ждать, когда русские ударят, — проиграет. Никак не могу эту истину вдолбить генералам. Русские разделились на три группы — Фермер пошел на Мемель, Сибильский — на Фридланд, Апраксин — к Инстербургу. Какой был прекрасный момент бить их по одному. Левальд не воспользовался этим. Теперь пятится. Тьфу!


Под Инстербургом Апраксина атаковали гусары Левальда, русский фельдмаршал бросил на них донских казаков под командой Краснощекова. И пока шла сеча на поле, Толстой успел выкатить пушки. Казаки применили излюбленный свой маневр: бросились наутек и, когда приблизились к своим пушкам, тут же растеклись в стороны, давая возможности артиллеристам встретить гусар картечью.

Несмотря на наскоки прусской кавалерии, Апраксин 31 июля взял город. Через два дня туда прибыл отряд Сибильского.

— Ну? — встретил его вопросом Апраксин.

— Увы, Степан Федорович, Фридланд взять не удалось. Дали б хоть тысяч пятнадцать, а то с шестью тысячами что делать? Дай бог самим себя защитить, тут уж не до города.

— Ладно. Подойдет Фермор, двинемся на Аленбург, а там и до Кенигсберга рукой подать.

Восьмого августа Фермор привел свой корпус в Инстербург, доложил о взятии Тильзита. На военном совете, который тут же провел главнокомандующий, выяснились силы армии. Они составили восемьдесят девять тысяч, из них боеспособных пятьдесят пять тысяч человек. Очень много оказалось больных и раненых. Ими были забиты практически все подводы.

— Да, обоз нас вяжет по рукам и ногам, — вздыхал Апраксин. — Но ничего не поделаешь, без них тоже нельзя. В походе без вагенбурга[55] не обойтись.

Армия направилась к реке Прегель, а подойдя к ней, по приказу командующего выстроила из тысяч повозок вагенбург. Апраксин ожидал в любой момент нападения пруссаков и поэтому предпринимал все меры предосторожности.

Около двухсот казаков переправились на левый берег и скрылись в лесу. Это была разведка.

С утра у реки и в лесу застучали топоры, завизжали пилы. Началось строительство мостов. Апраксин приказал строить два деревянных крепких моста и три понтонных. Для последних сгоняли сверху и снизу все лодки, разбирали дома, сараи, амбары. Волокли из лесу свежесрубленные деревья, вбивали сваи. Солдаты, скинув кафтаны, а то и рубахи, работали споро, с удовольствием, наскучившись по мирной работе. Далеко окрест разносился их смех, крики, перебранка.

— Ну воронье, — ворчал Апраксин, — поди, и в Кенигсберге слышно.

— Ничего, Федор Степанович, — успокаивал Веймарн. — Дела без шума не бывает. А что до Кенигсберга, пусть слушает да молится, чай, близится и его час.

А в вагенбурге жизнь шла своим чередом, кто отсыпался в счет будущих бдений, кто крутил ручную мельницу, перемалывая зерно для лепешек, варили кашу, перевязывали раненых, точили палаши, кинжалы, чинили рубахи, порты, а то и просто слушали полкового брехуна.

В ночь на 14 августа мосты построили, и первым стал переправляться авангард генерала Сибильского, которому была придана и артиллерийская бригада на случай атаки пруссаков.

С рассветом началась переправа основной армии. Обозы, артиллерия шли по деревянным мостам, по понтонным шагала пехота.

Вагенбург постепенно истаивал длинной лентой, утягиваясь на левый берег. Лишь 16 августа закончилась переправа всей армии. Не обошлось и без происшествий. С моста умудрились свалить пушку вместе с упряжью. Поручик-артиллерист, матерясь, суетился на краю, бедные кони, сброшенные пушкой в воду, молотили копытами, чтобы не утонуть. Какой-то бомбардир, взяв в зубы нож, прыгнул в воду и, нырнув, обрезал постромки, спасая коней. Те, фыркая, с облегчением плыли к берегу, выходили на песок, дрожали от пережитого страха.

Явился командир артиллерии Толстой:

— Что ж вы, мать вашу?! Доставайте, идолы!

«Идолы» — пушкари, ныряя до дна, отыскали пушку, завязали за лафет веревки, вытащили концы на берег. Сперва пытались лошадьми тянуть, ничего не получилось. Шестерня, понукаемая в три кнута, сгибалась от напряжения и не могла даже стронуть с места, оскользались копыта.

— Надо народ звать, — сказал поручик, успевший до ушей перемазаться в глине и тине.

Призвали На помощь целую роту, поручик бегал вдоль вцепившихся в веревку солдат, умолял:

— Токо вместе, братцы. Вместе. Разом по моей команде.

— Ты давай командуй, — советовали солдаты.

— Р-раз, два… Взяли-и!

Струной натянулись веревки, того гляди, лопнут. Но вот, кажись, двинулись.

— Давай, давай, братцы!.. Идет, идет!

Вытянули-таки на берег пушку, в траве в тине. Радуются пушкари, готовы целовать ненаглядную, перемазанную.

Едва закончился переход армии через реку, Апраксин приказал:

— Все мосты разобрать.

— Зачем, ваше сиятельство?

— Чтоб не дать воспользоваться ими врагу.

Посланы были бригады ломать только что построенное.

Явились разведчики к фельдмаршалу:

— Так что, ваше превосходительство, пруссаки на подходе.

— Где они? Откуда идут?

— Идут с запада и юго-запада. Часа через два должны появиться у деревни Гросс-Егерсдорф.

— Иван Иванович! — обернулся Апраксин к генерал-квартирмейстеру Веймарну. — Прикажите немедленно сжечь эту деревню. Надо лишить пруссаков какой-нито опоры. И еще там рядом какая?

— Даунелькен.

— Ее тоже сжечь. — Апраксин повернулся к адъютанту: — Живо рассыльных за командирами. Всех ко мне.

Через полчаса генералы собрались у главнокомандующего. Апраксин был взволнован.

— Господа генералы, ныне грядет наше главное сражение. Сюда идет фельдмаршал Левальд. Приказываю занять следующую диспозицию: центр перед лесом занимают генералы Лопухин и Зыбин со своими полками, во второй линии за ними Фермор и Румянцев.

— А почему не меня в первую линию? — вдруг спросил обиженно Румянцев.

— Успеете, молодой человек, — отвечал Апраксин, недовольный, что его перебивают. — Итак, Фермор и Румянцев во второй линии, там же правее их встанете вы, Броун. Левый фланг Лопухину прикроет генерал Сибильский в районе излучины ручья Ауксина. Для возможного флангового удара у вас должны быть казаки, генерал.

— Мне б пушек добавить, — попросил Сибильский.

— Достаточно тех, что есть. Надо и резерв иметь. Генерал Леонтьев, вам прикрывать наш правый фланг. Помимо пушек возьмите тоже казаков под командой Перфильева. Обоз с ранеными в тыл, к реке. Все, господа.

Фельдмаршал Левальд, получив сообщение разведки, что русские переправились через Прегель, собрал своих генералов.

— Господа, настал решительный час для нас. Король требует только победы, и мы должны получить ее. Пока Апраксин со своей толпой толчется у реки, мы атакуем его и сбрасываем в Прегель. Апраксин сам облегчил нам эту задачу, разобрав за спиной мосты. Лучшего для нас подарка он сделать не мог, — усмехнулся Левальд. — Наступаем, как учил нас король, косвенным порядком. Прошу взглянуть на карту, господа. Итак, видите, река Прегель и ручей Ауксин образуют как бы прямой угол, в котором сейчас находится Апраксин со своим сбродом. Справа атакует врага принц Голштинский, слева от него будьте вы, генерал Кальнейн, еще левее Дон с Шерлемером. И замкнет этот своеобразный мешок генерал Платенберг. Артподготовка должна быть короткой, но сильной. И сразу пускаем пехоту Манштейна и Поленца. А конница довершит дело, загонит врага в воду и утопит.

— Кто начинает первым? — спросил Дон.

— Я думаю, принц Голштинский. Но сразу же за ним начинает атаку весь его левый фланг от Кальнейна до Платенберга. Натиск должен быть мощным, бой кровопролитный и короткий. Я почти не оставляю резерва, поэтому затяжка боя будет для нас чревата. Помните об этом, господа.

Появившийся в шатре адъютант доложил:

— Русские зажгли деревни, ваше превосходительство.

— Вот они, варвары! Посему никакой пощады врагу, никаких пленных!

Армии разделял гросс-егерсдорфский лес, сквозь который была прорублена просека. В пять часов утра заиграла труба в прусском лагере, и конница принца Голштинского помчалась в атаку на левый фланг русских.

— Картечью, картечью! — закричал генерал Сибильский своим пушкарям.

Но те и без команды знали свое дело. Против конницы и вообще живой силы лучшее средство — картечь. Загрохотали пушки, завизжала картечь, заржали раненые кони.

Апраксин, сидя на коне, наблюдал за полем боя. И, увидев, что первый удар принял Сибильский, обернулся к адъютантам:

— Мигом к Лопухину и Зыкину, пусть через просеку пустят Нарвский и второй Гренадерский полки. Они должны выйти в тыл атакующим. Скорей, скорей!

Адъютант ускакал. Апраксин пытался через дым, стлавшийся от пушечной стрельбы, а особенно от все еще горящих деревень, рассмотреть происходящее впереди и уж в душе жалел, что приказал вчера сжечь их.

— Ни черта не вижу.

А бой разгорался. Началась пальба на правом фланге у Леонтьева, но от Апраксина его не было видно. Однако, обернувшись, фельдмаршал подозвал другого адъютанта:

— Скачи к Броуну и скажи, чтоб, в случае чего, он поддержал Леонтьева. Быстрей!

Вернулся адъютант от Лопухина.

— Ну? — встретил его нетерпеливым вопросом Апраксин.

— Генералы Лопухин и Зыкин сами повели полки, но просека сильно заболочена.


Фельдмаршал Левальд послал адъютанта к принцу Голштинскому с приказом:

— Пусть установит с десяток пушек на просеке, там должны обязательно появиться русские. Два-три залпа картечью, и Манштейн вводит свои полки, добивая уцелевших. Проходит просеку и заходит в тыл правому флангу русских.

В это время к Левальду подскакал полковник Борх, командир драгун. Щека его была в крови, видно, задело картечью.

— Ваше превосходительство, наша атака захлебнулась. Нужна поддержка.

— Где я вам ее возьму, Борх, — холодно отвечал Левальд. — Вот все, что я имею, — и показал свою подзорную трубу. — Судя по вашему виду, вас угостили картечью. Скачите к Дону, пусть перебросит часть пушек на ваш участок. И больше у меня ничего не просите.

Борх ускакал.


Лопухин и Зыкин углублялись со своими полками в просеку. И сразу убедились, что ни пушек, ни телег по ней не протащить.

— Дай бог пехом одолеть, — сказал Лопухин и, окидывая с седла своих гренадер, поторапливал: — Поживей, поживей, ребята! Слышите, наши уже дерутся.

Пушечная и ружейная пальба, казалось, доносилась со всех сторон. И здесь в просеке было довольно дымно, а под ногами столь вязко, что местами приходилось идти едва ль не по колено в грязи.

И вдруг впереди сквозь дым блеснул огонь, рявкнули пушки, впередиидущие сразу попадали, срезанные густой картечью. Рухнула лошадь под генералом Лопухиным. Картечь секла не только людей, но срезала ветки с деревьев.

Генерал Зыкин был убит наповал, картечь угодила ему прямо в голову. Лопухин, прижатый убитым конем, был без сознания, ему картечь угодила в шею.

Поднялась паника, истошные крики:

— Где наши пушки?!

— Нас предали!

— Братцы, спасайся!

А пушки, невидимые из-за дыма, снова рявкали, и снова визжала картечь, выкашивая ряды гренадер. Только от пушечного огня Нарвский и Гренадерский полки потеряли почти половину состава и всех офицеров.

Поэтому налетевшая прусская пехота штыками гнала уцелевших, обезумевших от страха людей, добивая раненых, настигая отстающих. Манштейн отправил фельдмаршалу радостное сообщение:

— Враг бежит! Мы победили!

Но это была, пожалуй, единственная весть Левальду об успехе в этом сражении.

Молоденький отчаюга Румянцев, узнав о гибели Лопухина и Зыкина, выбежал перед Новгородским полком, со звоном выхватил шпагу:

— Ребята! Новгородцы! Не посрамим седин ваших! За мной! — и побежал к лесу, из которого вытекали победоносные пруссаки.

Словно вихрь налетел на ликующих пруссаков. Иным показалось, что это восстали только что убитые ими русские. Они как будто упали с неба или явились из-под земли. Впереди них мчался генерал и, сверкая шпагой, исступленно кричал:

— Бей их, ребята!.. В печенку! В селезенку!

— Ура-а-а! — катилось над этой стремительной лавиной.

И, едва соприкоснувшись с ней, ощутившие на себе беспощадную сталь клинков, пруссаки вначале попятились, а потом и побежали. Побежали тем самым путем, по которому только что пронесли ликующую тень виктории, так подло изменившую им.

Но этим для манштейновцев беды не кончились. В дыму их не признали свои и ударили по ним из пушек и ружей.

— Свои-и, свои-и!.. — завыли уцелевшие. — О, доннер веттер!

Неудача полков принца Голштинского в центре, будто пламя по сухостою, переметнулась на фланги. С левого русского фланга генерал Сибильский пустил свистящую, орущую бригаду донских казаков. И, словно сговорясь с ним, от генерала Леонтьева ринулась казачья лава атамана Перфильева.

На всем пространстве грохотали пушки, трещали ружейные залпы, свистели пули. Одна из них, видимо шальная, долетела до главнокомандующего, ранив под ним коня. Белый конь, всхрапнув, ударился в дыбки, едва не сбросив с себя высокого седока.

— Ваше превосходительство, он ранен! — закричал кто-то из адъютантов.

Апраксин спрыгнул с коня и только тут увидел, как течет кровь по подгрудью несчастного животного. Адъютант уступил командующему своего коня.

Из-за леса доносился топот тысяч копыт, крики, лязг железа, свист с улюлюканьем.

«Казаки, — догадался Апраксин, незаметно крестя живот свой. — Кажись, виктория. И всего пятнадцатью полками управился. Резерв почти не тронул».

Фельдмаршал Левальд, поняв, что битва проиграна, несмотря на такое удачное начало, велел трубить отход, чтобы не потерять остатки разбитых, раздерганных полков. Тем более что началось повальное бегство уцелевших солдат. Даже артиллеристы, застигнутые казачьим налетом, разбегались, бросая пушки и коней. И уж никакой приказ не мог остановить отступающих. Только труба, играющая отход, могла хоть как-то оправдать их перед собой, Богом и историей.

Уже в темноте, когда появились на небе звезды, а на земле засветились сотни солдатских костров, на которых варился немудреный солдатский ужин, в шатер Апраксина вошел адъютант.

— Ваше превосходительство, там казак приволок прусского полковника. Как прикажете, под караул или?..

Апраксин, еще не отошедший от дневных волнений и страхов, поднялся с походного ложа:

— Взглянуть хочу.

Он вышел из шатра и в свете горящего рядом костра увидел связанного прусского офицера, стоящего у стремени чернобородого казака.

— Вот ваше пре-ство, — сказал казак, сглотнув полслова. — Пымал голубя, решил до вас доставить для гуторки. Рубить пожалел, все ж генерал. Сгодится?

— Сгодится, казак. Спасибо. Как звать тебя?

— Емельян Пугачев[56], ваше пре-ство.

— Молодец, Емельян. Держи. Заслужил. — И подал казаку серебряный рубль.

— Премного благодарны, ваш пре-ство, — отвечал казак, лукаво щурясь.

От пленного он больше поживился, вытряхнув у него из кармана пять полновесных талеров. А вот фельдмаршал поскупился, мог бы за генерала и поболе дать.

— Это не генерал, казак. Это полковник драгунский.

— Я, я… — закивал вдруг пленный. — Полковник Борх есть.

— А я-то думал, — вздохнул Пугачев, словно сожалея, что оставил в живых пленного, и стал заворачивать коня.

4. И победителей судят

На день Рождества Богородицы 8 сентября Елизавета Петровна молилась в приходской церкви Царского Села, куда набилось много народу, пришедшего с окрестных деревень по случаю праздника.

В храме было душно, и императрица, почувствовав себя плохо, поспешно вышла на крыльцо. Не сделав и десяти шагов от крыльца, вдруг повалилась без чувств наземь.

Рядом не оказалось ни одной из ее фрейлин. Какая-то женщина, вбежав в церковь, крикнула сдавленным голосом:

— Там… ее величество померли.

Весь народ сыпанул на улицу, окружил лежавшую без сознания императрицу, боясь к ней приблизиться.

— Что с ней?

— Померла, никак.

— Вроде дыхает.

— Делайте ж что-нибудь.

— Зовите лекаря.

Тут какая-то женщина, заметив, что по лицу императрицы заелозила муха, спугнула ее, накрыла лицо Елизаветы белым платком и, перекрестившись, отошла.

Прибежавшие придворные дамы сбросили с лица императрицы платок и, мешая друг другу, стали приводить ее в чувство.

Одна терла ей виски, другая совала к носу какой-то пузырек, третья дула ей в рот.

— Надо звать лекаря Кондоиди.

— Он сам болен.

— О-о, проклятый грек, нашел время болеть.

— Марья, беги зови этого… ну хирурга.

— Какого?

— Ну как его… французишка который.

Какая-то побежала, придерживая юбку, за «французишкой». Наконец явился француз Фуадье со своим баулом, полез за инструментом.

Вскоре дюжие гвардейцы притащили прямо с креслом и лейб-медика Кондоиди, он был в жару, красен как рак. Спросил хрипло:

— Что вы сделали?

— Я пустил кровь, — отвечал Фуадье.

— Ну как?

— Не помогает.

Обведя мутным взором сбежавшуюся толпу, лейб-медик распорядился:

— Немедленно сюда кушетку и ширмы. Здесь не театр.

В толпе тихо завыла какая-то баба, Кондоиди сверкнул черными глазами:

— Цыц! Заткните ей глотку!

Лейб-медика понять можно было. До сего дня любое недомогание ее величества тщательно скрывалось всех, даже от их высочеств принца и принцессы. А тут вдруг такое случилось прилюдно, на глазах подлого народишка. Что-то завтра поползет по городу, по государству, какими слухами наполнится столица!

Наконец притащили кушетку и ширму, Гвардейцы осторожно подняли тяжелую, рослую императрицу, положили на кушетку. Огородили ее вместе с медиками складной ширмой. Разогнали толпу.

— Кыш отсюда. Живей, живей!

Стало вечереть, становилась прохладно, императрицу перенесли во дворец, там уже при свечах она открыла глаза, прошептала косноязычно:

— Где я?

Больше не сказала ни слова. Явился великий канцлер Бестужев, на цыпочках подошел к лейб-медику, тихо спросил:

— Ну как?

— Плохо, ваше сиятельство. Падая, ее величество прикусила язык. Но я постараюсь, я постараюсь…

— Постарайся, постарайся, дружок, — произнес канцлер и так же на цыпочках удалился.

Выйдя из дворца, велел подать карету и, взобравшись в нее, приказал кучеру:

— В Ораниенбаум, да поживей.

Канцлер спешил к их высочествам, наследниками ее величества. Да и не он один. Возможно, завтра взойдет над державой новое солнце, надо не опоздать и под ним погреться.


После победы под Гросс-Егерсдорфом и отдания последних почестей павшим воинам, — а их пало почти полторы тысячи, — возникал вопрос: что делать дальше? Левальд разбит, дорога на Кенигсберг свободна. Приходи и бери, но Апраксин медлил.

Молодой генерал Румянцев кипятился:

— Чего ждем? С моря город блокирован, дело за нами!

Оно и правда, ситуация сложилась весьма выгодная для русских. Они победители, а после взятия Кенигсберга, в сущности, вся Восточная Пруссия будет под диктатом России.

Но командующий отдал приказ армии идти к Тильзиту, велев адъютантам: «Этого мальчишку ко мне не пускать!»

Под «мальчишкой», как догадывались умудренные адъютанты, подразумевался Румянцев, хотя «мальчишке» шел уже тридцать третий год. Румянцев же, узнав о нежелании фельдмаршала видеть его, фыркал:

— Нужен мне этот старый мерин.

Но когда в Тильзите уже ему как генералу было прислано приглашение из штаба от генерал-квартирмейстера Веймарна прибыть на военный совет, Румянцев явился.

Фельдмаршал был хмур, несколько опал лицом, под глазами явились большие мешки, и Румянцеву даже стало жалко старика: «Господи, куда ему воевать? Давно на печи сидеть надо».

— Господа генералы, — начал негромким, подсевшим голосом фельдмаршал, — я созвал вас, чтобы вместе решить, что делать дальше. Конференция из Петербурга упорно настаивает на движении на Кенигсберг. Но они из столицы не видят, что здесь творится. У нас на сегодняшний день пятнадцать тысяч больных и раненых. На дворе уже осень, а с ней холода. Фуража почти нет, как только ляжет снег, начнется падеж лошадей. Население хотя и присягает нам, но это лишь ради спокойствия. Уже идут жалобы: казаки грабят жителей, отбирая у них не только съестное, но и сено. И их понять можно, надо коней чем-то кормить, а казак ради коня на любой грех решится.

— Надо уходить на зимние квартиры, — подал голос Броун.

— Куда?

— Ближе к своим границам.

— Некоторые настаивают идти на Кенигсберг, — сказал Апраксин, даже не взглянув на Румянцева, но все знали, кто эти «некоторые».

Однако Сибильский все же заметил:

— Молодость всегда горячится. Это простительно.

Потом Румянцев сам себе дивился: как это он не вскочил, не вступился за «некоторых», за «молодость». Но сдержался оттого, что фамилия его не прозвучала на совете, а главное, пожалел он старика. И ведь действительно, положение армии было отчаянное.

Совет постановил: армии идти на зимние квартиры в Курляндию. Когда генералы разошлись, Апраксин долго сидел в задумчивости. Вошедший генерал-квартирмейстер спросил его:

— Степан Федорович, не будет ли каких приказаний?

— Садись, Иван Иванович, давай вместе посумерничаем.

Веймарн на двадцать лет моложе главнокомандующего, а оттого предупредителен к фельдмаршалу, уважителен. Присел на плетеный стул, видя озабоченное лицо Апраксина, попытался как-то ободрить:

— Что уж вы так, Степан Федорович, печальны? Как бы ни было, вы Левальда побили, не он вас.

— Эх, Иван Иванович, — вздохнул Апраксин, — кабы дело только в Левальде было. Эвон на столе два письма из Петербурга. Одно от ее высочества Екатерины Алексеевны, второе от сродницы. Прочтите-ка.

— Удобно ли, Степан Федорович?

— Удобно, удобно. Читайте. Мне интересно ваше мнение.

Веймарн взял письмо принцессы, склонился к трехсвечному шандалу, стоявшему на столе, прочел.

— Ну что ж, хорошее письмо, поздравляет с победой, желает успехов.

— В конце тоже подталкивает нас на Кенигсберг, — сказал Апраксин.

— Ну она женщина, не может себе представить положение дел здесь.

— Прочтите письмо моей родственницы теперь.

Письмо родственницы фельдмаршала было о приступе, происшедшем с императрицей в Царском Селе, с осторожными опасениями за ее жизнь.

И тут Веймарна осенило: «Вот оно что? Фельдмаршал мешкает, дабы не рассердить будущего императора Петра Федоровича, влюбленного во Фридриха II. Да, действительно, ему не позавидуешь».

Веймарн положил письма на то же место, где они лежали.

— Ну что молчите, Иван Иванович? — спросил Апраксин.

— Оно, конечно, неприятно, что государыня занемогла, — промямлил генерал, — но будем надеяться на лучшее.

— Будем, будем… — Фельдмаршал внимательно всматривался в лицо своего помощника, пытаясь понять: догадался тот или нет, что скрывается в подтексте письма? Вслух говорить об этом ни тот ни другой не могли и помыслить. Кощунственно! Опасно даже.

В начале октября пришло указание от самой императрицы с требованием идти вперед и добивать врага. Апраксин снова собрал военный совет и, зачитав письмо государыни, спросил:

— Ну так как, господа генералы, решим?

Решение было такое: армия изнемогла и ей, возможно, грозит гибель от голода в случае наступления, а потом «неминуемое, бесславное от неприятеля разбитие».

Эта резолюция военного совета и была ответом на письмо государыни. Казалось бы, такая резолюция должна успокоить главнокомандующего, однако настроение Апраксина стало еще хуже. Он потерял сон, аппетит, на который никогда не жаловался. Чувствовал Степан Федорович, что над ним сгущаются тучи и вот-вот грянет гром.

И это победитель.


А что же побежденный? Фридрих II генералами не разбрасывался, хотя поражение войск при Гросс-Егерсдорфе поставило его на грань катастрофы. Он почти физически ощущал, как союзники затягивают на нем петлю.

После взятия Кенигсберга будет потеряна Восточная Пруссия, и русским откроется уже дорога на Берлин. А там… Что будет потом, и думать было страшно.

Но что это? Русские не идут на Кенигсберг, который уже и защищать некому. Это почти чудо.

Устраивать разнос Левальду король не стал, — с кем не бывает, сам ведь тоже недавно проиграл битву, — но невесело пошутил:

— Орден ты не заслужил, придется его Апраксину отправить за невзятие Кенигсберга.

— Но, ваше величество, их было вдвое больше.

— Победить вдвое меньшего и дурак сможет. Ты победи вдвое-втрое большего. Вот и будет тебе и слава, и честь, и всеобщая лесть, — не удержался король от рифмовки. — Значит, так, Левальд, искупать свой грех будешь на поле боя. Бери полки и ступай в Померанию, вытолкни оттуда шведов. А я… Я пойду навстречу принцу Субизу, говорят, с ним и корпус «бочаров» герцога Ришелье. Попробую сбить обручи с этих «бочаров» и пересчитать ребра герцогу.

Фридрих взял с собой несколько полков общей численностью двадцать две тысячи и уже 3 ноября пришел под Росбах, сосредоточив конницу северо-восточнее Бедры. Поскольку принц Субиз с сорокатрехтысячной армией занял господствующие высоты, то оттуда хорошо просматривались позиции пруссаков.

Четвертого ноября Фридрих решил передвинуться на более удобные позиции к Розбаху. Субиз, увидев через подзорную трубу эти маневры, даже засмеялся:

— Кажется, Фридрих перетрусил. Отходит. Позовите мне генерала Сен-Жермена.

Когда генерал явился, принц сказал ему:

— Поскольку пруссаки надумали ускользнуть, я и принц Хильдбурхаузен зайдем к ним с тыла. Вы же оставайтесь здесь с вашим восьмитысячным отрядом, чтоб пруссаки не догадались о нашем обходе. Когда мы их разобьем и они кинутся сюда, тогда знаете, что надо делать.

— Так точно, ваше высочество, стрелять и брать в плен.

Таким образом, с основными силами два принца — Субиз и Хильдбурхаузен пошли в обход пруссакам, совершенно пренебрегши охранением и разведкой.

Однако Фридрих, именно благодаря разведке, сразу разгадал маневр противника и вызвал к себе генерала Зейдлица.

— Послушай, Фриц, эти дуэлянты решили ударить мне в спину. Но я хочу встретить их лицом. Поскольку они сильно увлечены подкрадыванием, ты вон из-за той горушки атакуй-ка их своей конницей.

— В лоб?

— Вот именно. Оттуда, откуда не ждут. А я, развернув левый фланг свой, ударю артиллерией и ружейным огнем по их левому. Запомни, здесь главное — внезапность.

И лихой безбоязненный Зейдлиц явился со своей кавалерией перед пораженными принцами, словно с неба упал. Да с фланга дружно ударили пушки, раскатисто ахнули ружейные залпы.

Здесь дело решилось в пользу Фридриха с помощью артиллерии и залпового ружейного огня пехоты, четко отработанного королем у своих солдат.

Так он раскатал «обручи» и «бочар» по всему росбахскому полю.

Французы только на дуэли

На шпагах драться наторели.

Ну а в сражении пока

У них еще кишка тонка, —

презрительно резюмировал Фридрих. Эта победа открыла ему дорогу в Силезию, и король не упустил этого шанса, а главное, он вновь поверил в свою счастливую звезду.


Из Петербурга пришло приказание явиться Апраксину ко двору для отчета. Однако по прибытии в Нарву к нему явился гвардейский офицер и вручил указ императрицы фельдмаршалу оставаться в Нарве и ждать дальнейших указаний.

— И велено мне, ваше сиятельство, изъять у вас все бумаги, — сказал офицер.

— Изымайте, коли велено, — отвечал фельдмаршал с каким-то безучастным видом.

Он понял, что впереди у него уже не будет ничего хорошего. В лучшем случае опала. Про худшее не хотелось думать.

Сразу же по отъезде Апраксина из армии уже на следующий день его генерал-квартирмейстер Веймарн был вызван в Ригу, где сразу подвергся обстоятельному допросу.

— Отчего армия не пошла на Кенигсберг? — был первый вопрос начальника Тайной канцелярии Ушакова.

— Так решил военный совет, ваше сиятельство, поскольку сложились трудности с провиантом и фуражом. А кроме того, у нас было много раненых и больных.

— В любой армии во время войны без этой обузы не обходится, генерал. Вы это лучше меня знаете. Кто первый предложил не идти на Кенигсберг?

— Я не помню, ваше сиятельство.

— Так я вам и поверил, Веймарн. Вы, в сущности, начальник штаба. Вы вели записи военных советов. Вели?

— Вел, — признался Веймарн.

— Так в чем же дело? С чего вдруг такая забывчивость? Выгораживаете главнокомандующего? — В голосе Ушакова зазвучала угроза. — Где этот протокол?

— Фельдмаршал все бумаги забрал с собой.

— Вы получали указание Конференции идти на Кенигсберг?

— Получали.

— И не раз, разумеется. А личное указание ее величества идти в наступление?

— Получали.

— Почему не исполнили ни постановления Конференции, ни указа ее величества?

— Так военный же совет…

— Я это уже слышал, генерал. Вы хоть задумывались, кто правит империей? Ваш так называемый военный совет или ее величество?

— Разумеется, ее величество, — вздохнул генерал-квартирмейстер.

— Так как вы посмели ослушаться ее указа?! — Ушаков хлопнул ладонью по столу. — Как?

Веймарн молчал, поняв, что его ответы только раздражают Ушакова.

— От кого приходили письма Апраксину?

— От канцлера, от императрицы.

— Еще?

— Были от ее высочества принцессы Екатерины Алексеевны.

— А от принца?

— От принца не было.

— Еще от кого?

— От родственников.

— А с той стороны?

— С какой «с той стороны»?

— Что вы, генерал, прикидываетесь младенцем? От прусского короля, я спрашиваю?

— Нет, не было.

— Вы точно знаете?

— Точно, ваше сиятельство. По крайней мере, я не видел таковых.

— Генерал Веймарн, вы сегодня выезжаете со мной в Петербург для очной ставки с вашим командующим, — отчеканил Ушаков, вставая из-за стола.

— Значит, я арестован?

— Пока нет, — усмехнулся Ушаков. — Это от вас не уйдет, надеюсь.


Ночью Александр Шувалов разбудил принцессу Екатерину Алексеевну:

— Ее величество ждет вас, ваше высочество.

— Я сейчас. — Принцесса поднялась с дивана, протирая глаза. — Который час, Александр Иванович?

— Скоро уж два часа будет. Вы ступайте к ее величеству в будуар, а я пойду разбужу великого князя.

— И ему велено?

— Да. Императрица хочет видеть вас обоих.

Наскоро причесавшись и пройдясь пуховкой по лицу, принцесса отправилась к императрице. Когда она вошла в будуар, там находились уже и Шувалов, и великий князь Петр Федорович. Но самой хозяйки еще не было.

Когда она появилась, принцесса упала перед ней на колени.

— Что с тобой, дитятко? — удивилась императрица.

— Ваше величество, отпустите меня на родину, — сказала принцесса.

— Что случилось, Катя? Да встань же ты.

Принцесса встала, прикрывая лицо ладонями, чтоб не видно было слез.

— Я не могу уже здесь жить, мне тяжело.

— Да не слушай ты ее, теть, — сказал принц. — Вбила себе в голову…

— А ты, Петр, помолчи, — осадила племянника Елизавета Петровна. — Не с тобой говорю. Как же ты бросишь детей, Катя?

— Я все равно их почти не вижу. И потом, я уверена, что вы их хорошо воспитаете.

— Но чем же ты станешь там жить?

— Тем же, чем жила до отъезда сюда. Там мама.

— Мама твоя бежала от прусского короля в Париж. Фридрих заподозрил ее в симпатиях к России. Здесь Бестужев обвинял ее в шпионаже в пользу Пруссии, а там наоборот. Вот и пришлось ей бежать во Францию. Я прошу тебя, Катя, не бросай нас. Я так люблю тебя, детка.

— Да не уговаривайте вы ее, — опять встрял принц.

— Петр, я тебе сказала, помолчи! — снова осадила племянника императрица. — Отчего ты решила уехать, Катя? Скажи мне как на духу.

— Я стала вам неприятна, а великий князь вообще ненавидит меня.

Принц и Шувалов, стоявшие у окна, о чем-то зашептались. Императрица услышала их разговор, прошла к ним, сделала негромкий выговор:

— В моей комнате от меня не должно быть никаких секретов, милостивые государи.

— Но вы же сами не даете мне слово сказать, — обиделся принц.

— Ну говори, что ты хотел сказать.

— Отпустите ее, ваше величество. Она воображает о себе много. Гордячка.

— Но она твоя жена, Петр, у вас есть дети.

— Еще неизвестно, чьи они.

— Дурак же ты, Петр, после этого. Я б не удивилась и не осудила, если б она дала тебе по морде за это.

— Только б попробовала.

— Ну хорошо, допустим, я ее отпущу, что ты будешь делать?

— Я женюсь на другой.

— На ком, если не секрет?

— Нашлась бы невеста.

Принцесса, услышав последнюю фразу мужа, сказала громко:

— На Елизавете Воронцовой[57], ваше величество, желал бы жениться мой муж. Когда я болела и была на грани смерти, они уже договорились пожениться. И его высочество был очень огорчен, что я выздоровела.

— Вот видите, тетушка, сколь зла она. Такую напраслину на меня возводит.

— Ладно, ладно. Не надо раздувать ссору, я звала вас совсем для другого, но не для того, чтоб ссорить вас.

Императрица прошлась по комнате, что-то обдумывая. Потом остановилась напротив принцессы.

— Надеюсь, ты понимаешь, Катя, что я тотчас отпустила бы тебя, если б не любила всей душой.

— Ваше величество, — вдруг заговорила дрогнувшим голосом принцесса, и глаза ее вновь заблестели от подступивших слез. — Я вас тоже так люблю, так люблю!..

Заметив ее волнение и слезы, императрица тоже растрогалась. Погладила ласково щеку принцессе.

— Ну все, милая, все. Будет об этом. А с мужем, даст Бог, помиритесь. Как у нас молвится, милые бранятся, только тешатся. Слышала такую русскую пословицу?

— Нет.

— Вот запомни, не для красного словца сказана. Все наладится у вас. И детей ваших сиротить я никому не позволю. — Говоря последние слова, она сердито посмотрела на племянника. — Никому.

Потом, сделав длинную паузу, спросила:

— Катя, зачем ты писала письма Апраксину?

— А разве нельзя этого делать?

— Понимаешь, ты мешаешься в дела, которые тебя не касаются. Я, например, при Анне Иоанновне об этом и помыслить не смела. А ты шлешь фельдмаршалу приказы.

— Мне и в голову не приходило ему приказывать, ваше величество. О чем вы?

— Ты не можешь запираться в переписке с ним, вон на туалетном столике под зеркалом лежат твои письма.

— Каюсь, ваше величество, я писала те три письма без позволения. Я не знала, что для этого надо было просить разрешения. Но раз письма мои здесь, вы можете убедиться, что я никогда не посылала ему никаких приказаний. Только в одном письме я писала, что здесь говорят о его поступке.

— Зачем же ты писала ему об этом?

— Признаюсь, я его очень любила и принимала в нем участие, ваше величество. И всего лишь попросила исполнить ваше приказание. В одном из двух я его поздравила с рождением сына, в другом — с Новым годом, и все.

— А Бестужев говорит, что писем твоих было много.

— Он лжет, ваше величество.

— Хорошо. Раз он посмел оговорить принцессу, я велю пытать его.

— В этом есть ваша воля, ваше величество, но я готова поклясться, что писала Апраксину всего три письма, которые лежат у вас на столике.

Императрица прошлась по комнате, поравнявшись с туалетным столиком, взяла пачку писем, словно пытаясь убедиться, что их там действительно всего три. Потом подошла к принцессе, сказала негромко:

— Мне хотелось бы еще поговорить с тобой, но сейчас я не хочу этого делать, чтоб вы еще более не рассорились. Ступай отдыхай, Катенька. — И, поцеловав ее в лоб, перекрестила. — Доброй ночи. — Потом обернулась к племяннику: — Ступай и ты, Петенька, на покой.

Когда принц с принцессой ушли, она, вздохнув, сказала Шувалову:

— Господи, наградил же меня Бог племянником дураком.

— Может, еще поумнеет.

— Где там, Александр Иванович. Как рожен, так и заморожен. Слава богу, хоть она умница. Теперь вот что. Завтра езжайте в Нарву и допросите как следует Апраксина, отчего все-таки он не исполнил моего приказа о наступлении? А потом в суд. Завтра же велю Андрею Ивановичу взять за караул Бестужева. Допросит с пристрастием.

— За что, ваше величество?

— Как? Вы ничего не поняли? Да он же всячески старался поссорить меня с молодым двором. Говорит, писем Катенькиных Апраксину было много, а я их вижу всего три. А я верю ей больше, чем ему. Кстати, на всякий случай спросите у Апраксина, сколько он их получил. Дальше… Когда я заболела, мой канцлер рысью помчался к наследникам, покинув меня, свою государыню. Это как называется, Александр Иванович?

Шувалов пожал плечами, поскольку сам был грешен в этом: бесперечь крутился возле принцессы.

— Это называется предательством, Александр Иванович. Уж теперь-то я этого ему не прощу. Поссорил меня с Францией, теперь с детьми хотел. Нет, нет, судить интригана.


Приехав в Нарву, Шувалов в тот же день велел призвать к нему фельдмаршала Апраксина. Дабы у того не возникло никаких сомнений о его положении подследственного, Александр Иванович свое место определил в кресле за столом, а для Апраксина велел поставить стул перед столом шагах в трех.

Когда фельдмаршал вошел в комнату, Шувалов указал ему на этот стул, стоящий на отлете:

— Прошу вас.

Апраксин прошел к стулу, со вздохом опустился на него, тихо произнес:

— Мы вроде и незнакомы, Александр Иванович.

Шувалов не счел нужным отвечать на эту реплику, ее и не было.

— Я назначен государыней, Степан Федорович, допросить вас наиподробнейше. Как это вы осмелились не исполнить приказ ее величества? Вы — победитель при Гросс…

Говоря сие, Шувалов поднял глаза от бумаг и увидел, как начало вдруг багроветь лицо подследственного, голова откинулась вбок и он, хрипя, стал съезжать со стула.

— Что с вами? — вскочил из кресла Шувалов.

Но Апраксин уже потерял сознание и свалился на пол, глухо ударившись головой.

— Эй, кто там?! — закричал Шувалов.

Первым вбежали караульные, привезшие сюда фельдмаршала.

— Зовите лекаря, скорей лекаря!

Когда лекарь прибыл, фельдмаршала уже перетащили на диван, он по-прежнему был в беспамятстве. Лекарь пустил ему кровь, но это не помогло. К ночи Апраксин скончался, не приходя в сознание.

Ко времени возвращения Бестужева в Петербург там уже состоялся над канцлером суд, скорый и строгий. Он был приговорен к смерти, но, как уже стало традицией, помилован ее величеством и отправлен в ссылку в деревню Горетово Можайского уезда.

И там, в глуши, наконец-то Алексей Петрович целиком отдался своему любимому делу — чеканке медалей, посвятив многие победам русского оружия, а одну отковал даже на собственную смерть. Долгими тихими вечерами, возжигая трехсвечный шандал, писал книгу, перелистывая Писание, которую так и назвал: «Избранные из Священного Писания изречения во утешение всякого невинно претерпевшего христианина».

Он не считал себя виновным и на следствии признал свою виновность лишь под кнутом, чтобы только сократить мучения.

5. Ключ от Кенигсберга

Таким образом, в канун нового, 1758 года русская армия оказалась без главнокомандующего, а правительство без канцлера. Падение Бестужева-Рюмина особенно обрадовало принца. Он даже считал необязательным скрывать свое торжество:

— Ах, как жаль, что не дожил до этого мой друг Шетарди, как бы он порадовался.

Искренне сожалела о Бестужеве только принцесса, но по понятным причинам вынуждена была скрывать это от окружающих, а тем более от супруга своего.

Место канцлера без всяких обсуждений перешло по-родственному Михаилу Илларионовичу Воронцову, женатому на любимой тетке императрицы.

И первое же совещание Конференции прошло под его председательством, на котором решался вопрос о новом главнокомандующем. Впрочем, выбирать было почти не из кого. Было всего два кандидата: Фермор и Салтыков, старые опытные воины.

Кто-то было заикнулся о Румянцеве, но того подняли на смех:

— Этого мальчишку совсем недавно отец розгами драл.

— Но при Гросс-Егерсдорфе именно он своей атакой спас положение.

— Ну и что? С не меньшей храбростью он учинял пьяные дебоши на Невском. Своего заслуженного отца позоря… Нет, нет.

Но еще до совещания Конференции императрица сделала выбор:

— Пусть будет главнокомандующим Фермор.

Когда новый главнокомандующий предстал перед императрицей, она его спросила:

— Вилим Вилимович, кого бы вы хотели видеть при своем штабе своею правой рукой?

— А пусть остается генерал Веймарн, ваше величество.

— Генерал Веймарн отправлен командовать Сибирским войском после известных вам событий, — нахмурилась Елизавета.

— Жаль, очень жаль. Иван Иванович был в армии на своем месте.

Фермор заметил, что его отзыв об опальном генерале не понравился императрице, а потому решил назвать другого;

— Ну тогда давайте Петра Салтыкова, ваше величество.

— Ну вот это другое дело, — оживилась императрица. — Он, кажется, даже несколько старше вас, но имеет хороший опыт войны. Воевал в Финляндии, и довольно успешно, был с полком в Стокгольме, когда шведам Дания угрожала. Правда, несколько странен, говорят.

— Чем же, ваше величество?

— Слишком прост. Не стесняется с солдатами из одного котелка хлебать. Еще за польский поход получил орден Александра Невского, но, сказывают, ни разу не надевал его. Это почему?

— Скромность, ваше величество, не худшее качество человека.

— Но не военного человека, Вилим Вилимович. Согласитесь со мной?

— Наверно, вы правы, ваше величество, — легко согласился Фермор, понимая, что с монархами лучше не спорить. — Действительно, в бою скромность ни к чему.

По совету императрицы новый главнокомандующий побывал и представился молодому двору. И если принцесса отнеслась к нему ласково недоброжелательно, то принц с нескрываемой иронией спросил:

— И вы думаете победить Фридриха?

— Почему бы и нет, ваше высочество?

— А потому что русские генералы ему в подметки не годятся.

Фермор знал о слабости принца к прусскому королю. И ответил ему в тон:

— Вы правы, ваше высочество, на подметки лучше свиную кожу употреблять или конскую еще лучше.

Краем зрения он видел, как принцесса, прикрыв ладонью рот, отвернулась к окну, видимо боясь рассмеяться.

Но Петр Федорович воспринял эту шутку как еще большее унижение русских генералов перед гением Фридриха.

— Признайтесь, генерал, вам бы хотелось сразиться с королем Фридрихом?

— Не очень, ваше высочество.

— Почему?

— Боюсь.

— Вот признание честного человека! — сказал принц с пафосом, обращаясь к жене. — Ступайте, генерал, я желаю вам успеха, но не советую встречаться с Фридрихом.

— Спасибо за пожелание, ваше высочество. Я постараюсь.

Фермор, покидая молодой двор, думал с огорчением: «И этот кретин может завтра стать императором? Он ведь всерьез принял мою игру. А с ним, пожалуй, иначе и нельзя. А она — умница, все поняла, все оценила, хотя и молчала».

Так что Конференция, собравшаяся на следующий день, должна была официально утвердить нового главнокомандующего. Но новый канцлер, желая доказать и себе, и высокому собранию их значимость в делах государственных, так начал совет:

— Мы сегодня собрались, господа, чтоб выбрать и назначить нового главнокомандующего.

Вот тогда-то и прозвучали фамилии Фермора, Салтыкова и даже Румянцева, сразу же отвергнутого по причине молодости и грехов, ей свойственных.

Возможно, кому-то из членов Конференции уже было известно решение императрицы, а скорее всего, появление в Петербурге генерала Фермора подсказало им, кого надо избирать и назначать.

За Фермора проголосовали единогласно, а канцлер Воронцов тут же предложил как ни в чем не бывало:

— Давайте послушаем самого Вилим Вилимовича. — И, вызвав адъютанта, приказал: — Пригласи генерал-аншефа Фермора, дружок.

Фермор появился в Конференции чисто выбритым, в синем драгунском кафтане, с белоснежным шарфом, скрывавшим двойной холеный подбородок генерала, в высоких офицерских ботфортах.

— Вилим Вилимович, Конференция единогласно решила назначить вас главнокомандующим русской армией на театре военных действий в Восточной Пруссии, — торжественно объявил Воронцов. — Надеемся, что вы исправите ошибки, которые допустил ваш предшественник, царство ему небесное. — Канцлер перекрестился.

— Надеюсь и я, Михаил Илларионович, — отвечал Фермор, — но не прежде, чем я ознакомлюсь с состоянием дел.

— Да, да, разумеется. Вам придается в товарищи генерал-аншеф Салтыков.

«Хм! Придается, — подумал с иронией Фермор. — Не ранее как вчера я сам его выпросил у императрицы. Наверняка и выбрали они меня по ее подсказке».

— Как вы мыслите воевать, Вилим Вилимович? Поделитесь с нами…

— Я бы предпочел воевать без боя. Да, да, господа, почти с каждым городом можно договориться по-хорошему и убедить коменданта сдать его без кровопролития. И это особенно важно в Восточной Пруссии, если мы хотим ее присоединить к России.

— Позвольте, позвольте, — удивился Бутурлин. — Что это за война без боя? Как понимать?

— Это в моих мечтах, Александр Борисович. Так бы хотелось. Раз мы эту страну должны присоединить, мы обязаны показать населению, что им гораздо будет лучше под русской короной, чем под прусской. А для этого, я полагаю, при оккупации как можно меньше крови, насилий и, что не менее важно, лет на десять-двадцать никаких рекрутов от них. Фридрих Второй буквально палкой загонял их в солдаты, а мы никого не будем трогать. Вот увидите, они сами не захотят возвращаться под Фридриха.

— А что, господа, — окинул взглядом Шувалов высокое собрание, — ведь, пожалуй, Вилим Вилимович дело говорит. Михаил Илларионович, как вы находите?

— Я согласен с вами, Петр Иванович, — отозвался канцлер. — Но ее еще надо сначала завоевать. Кенигсберг-то орешек будет покрепче, чем Мемель или Тильзит.

— А ты, Иван? — обернулся Шувалов к младшему брату.

— Я всегда как и ты, Петя. Александр, думаю, тоже «за».

— Саша, ты как?

— Как и вы, конечно, — отвечал Александр Шувалов.

— А чего куксишься? Все не можешь Апраксина забыть?

— Обидно, Петя. Что просила государыня поспрошать у него, не успел. Если б я его на дыбу взнял альбо кнутом бил, тогда бы понятно. А то пальцем не тронул, даже не грозил, а он брык, и готов.

— Стало, чуял за собой вину.

— Поди теперь узнай, може, напротив, невинен был.

Ныне братья Шуваловы в самом фаворе, и Конференция, в сущности, вся в их руках, несмотря на то что Воронцов канцлером считается. Как решат Шуваловы, так и будет. Вот и решили: Кенигсберг брать немедленно.

Отговорки Фермора — отложить дело до весны — никого не убедили.

— Вилим Вилимович, это не только наше желание, — сказал под конец Петр Шувалов. — Это приказ государыни. Союзники-то над нами посмеиваются: мол, Левальда разбили, а сами бежать. Так что давай добывай ключи от Кенигсберга.

И время на знакомство «с состоянием дел» Фермору не дали. В самые декабрьские морозы, когда обычно армии отсиживались на зимних квартирах, русская армия отправилась исправлять ошибку предыдущего командующего. Новый год встречали на марше. В день делали до 20 верст перехода. Чтоб больные не задерживали движение, Фермор приказал группами оставлять их в деревнях, что не нравилось солдатам, не привыкшим бросать товарищей в беде. На доходившие до него жалобы командующий отвечал:

— Выздоровеют, догонят. Я не могу из-за них замедлять движение армии.

Вскоре по вступлении в Пруссию к нему доставили пленного ландмилиционера. Из его показаний стало ясно, что Левальд ушел из Пруссии, оставив для защиты ее небольшие отряды ландмилиции из местных жителей. Но как могли они противостоять армии, как правило необученные и плохо вооруженные?

Поговорив с пленным, Фермор опустил его, наказав:

— Ступай к своим и скажи: мы идем к вам с миром, не со злом. И поэтому я не советую поднимать против нас оружие.

Приводили еще нескольких пленных, и главнокомандующий, поговорив с ними, отпускал их, снабжая иных хлебом на дорогу, чем немало дивил солдат:

— Ну с этим мы повоюем. Чужие ему любее.

Но у Фермора была твердая убежденность:

— Съевший наш хлеб не поднимет на нас оружие.

А когда он отпускал группу Румянцева на Тильзит, наказывал молодому генералу:

— Постарайтесь, Петр Александрович, без стрельбы и штурма. Очень прошу вас. Заняв город, не вздумайте вмешиваться в городское управление. Кто был во главе, тот пусть и остается. Только пусть все присягнут на верность нашей государыне.

— И все? — удивлялся Румянцев.

— И все, Петр Александрович. Мы с мирным населением не воюем. Кто из ваших подчиненных нарушит это, устройте тому публичную порку, принародно объявив его вину. За тяжкие преступления кригсрехт и немедленное исполнение приговора.

Сам Фермор со своим штабом двигался на Кенигсберг с дивизией Салтыкова. Верст за пять до города встретила русских представительная делегация. Как оказалось, это были самые уважаемые люди Кенигсберга во главе с председателем магистрата. Их доставили к Фермору.

— О-о, ваше превосходительство, — обратился к нему глава делегации, — наш город не хочет войны и крови.

— Я полностью разделяю мнение вашего города.

— Мы готовы принять вас как почетных гостей, с музыкой и колокольным звоном, ваше высокопревосходительство.

— Благодарю вас, господа, — отвечал Фермор. — Вы мне можете ответить, где сейчас Левальд?

— Он давно покинул Кенигсберг, увел с собой остатки войск и увез всю казну города.

— Мы входим к вам, господа, не как гости, а как победители королевского войска. Мы оставляем чиновников всех рангов на своих местах, как это было при короле, мы не станем вмешиваться в вашу хозяйственную и судебную жизнь, в вашу торговлю, но все вы должны будете присягнуть в верности нашей императрице и впредь исполнять указы и установления ее правительства.

— Мы согласны, ваше высокопревосходительство. В какой день вы хотите вступить в город?

— Завтра, одиннадцатого января. А присягу начнем принимать тринадцатого января.

Делегаты многозначительно запереглядывались, закивали головами. Увидев удивление на лице Фермора, глава магистрата объяснил, улыбаясь:

— Это мы, ваше превосходительство, оттого, что именно на тринадцатое падает день рождения короля Фридриха Второго.

— Вот и прекрасно. Фридрих в Берлине будет отмечать свой день рождения, а его бывшая Восточная Пруссия свой переход под высокую руку ее величества Елизаветы Петровны.

Вечером готовясь к торжественному вступлению в Кенигсберг, Фермор сказал Салтыкову:

— Ну как вы находите начало нашей кампании, Петр Семенович? Румянцев пятого взял Тильзит, мы завтра берем Кенигсберг.

— Я б не назвал это началом, Вилим Вилимович. Это скорее окончание кампании, начатой покойным Апраксиным.

— Пожалуй, вы правы. Но ведь он же не захотел идти на Кенигсберг?

— Возможно, и он. Но, насколько мне известно, против этого был военный совет, в котором и вы принимали участие.

— Да, было, — вздохнул Фермор. — Но положение в самом деле было тяжелое. Выдержали сильнейшую битву, потеряли двух генералов, много рядовых, провиант на исходе. Что было делать? Голосовали единогласно за отход. Не я один, все.

— Голосовали все, а к ответу потянули его одного.

— Что делать, Петр Семенович, у армии не десять голов — одна. Ей и плаха, а если повезет, и слава.

— В этом я вполне с вами согласен, Вилим Вилимович. Просто я хотел сказать, что в столь победоносном походе нашем есть заслуга Степана Федоровича, царство ему небесное.

— Есть, есть. Разве ж я спорю?

Еще В темноте прибыла из Кенигсберга золоченая карета на полозьях, запряженная шестерней. Она предназначалась командующему для торжественного въезда в город.

Русские входили в Кенигсберг под музыку военного оркестра и колокольный звон. Жители толпились на тротуарах, заполняли балконы, с которых свешивались белые флаги, как знак покорности перед победителями.

Вездесущие мальчишки глазели с крыш и с веток оголенных деревьев, восторженно перекликаясь меж собой. На лицах взрослых восторга не читалось, но лишь настороженность с заискивающими улыбками.

Карета главнокомандующего проехала до магистрата и остановилась. Из нее вылез грузный Фермор в подбитой мехом епанче и стал подниматься на широкое крыльцо. Наверху его уже ждал председатель магистрата с ключом от города. Ключ лежал на бархатной подушечке.

Фермор взял его, поднял над собой, дабы показать своим спутникам, и положил в карман.

В тот же день с реляцией о взятии Кенигсберга и с ключом от него помчался в Петербург гонец в сопровождении пяти гусаров для охраны.

Государыня изволила подержать этот ключ в руках и, обернувшись к Воронцову, сказала:

— За сию славную викторию, Михаил Илларионович, заготовьте указ о назначении графа Фермера губернатором нашей новой провинции — Восточной Пруссии.

— Слушаюсь, ваше величество.

— И соберите Конференцию для выработки дальнейших действий нашей армии. Я считаю, наступило время для соединения ее с австрийской армией, чтобы покончить наконец с прусским забиякой.

Конференция, собравшаяся у Воронцова, постановила: армии Фермора идти в Померанию, дивизии Броуна на Бранденбург, Штофельну — на Мариенферден, Обсервационному корпусу действовать в Силезии.

Ничего не скажешь, из Петербурга война виделась почти как игра в шахматы, всякой фигуре — то бишь дивизии — предназначалось лучшее применение в движении к грядущей безусловной победе. Порукой тому был ключ от столицы Восточной Пруссии — Кенигсберга, поблескивавший позолотой на столе перед членами Конференции.

6. Хитрость короля

Получив столь обстоятельный план действий из Петербурга, Фермор дал его для ознакомления Салтыкову.

— Ну и как вы находите, Петр Семенович, сию канцелярскую сказку?

— Нахожу, мягко говоря, не очень разумной. Если мы так разбросаем армию, Фридрих перебьет нас по частям.

— И что же мне делать?

— Как что? Не исполнять.

— И пойти вслед за Апраксиным. Так?

— Зачем? Надо убедить Конференцию в пагубности такого плана и предложить свой. В конце концов, там есть и военные, тот же фельдмаршал Бутурлин Александр Борисович. Он-то поймет, поди.

— Эх, лыко-мочало, начинай сначала. Апраксину руки вязали, теперь за меня принялись, — вздыхал Фермор, берясь за перо.

Однако, как и советовал Салтыков, обстоятельно и обоснованно опроверг предлагаемый Конференцией план, предложив свои соображения и потребовав присылки Обсервационного корпуса Захара Чернышева и побольше шуваловских пушек «единорогов», являвшихся в то время секретным оружием.

Двадцатого марта главнокомандующий наконец собрал военный совет, на котором ознакомил генералов с пожеланиями Конференции. Особое оживление на совете вызвало сообщение о том, что Петербург и Вена договорились объединить свои армии для «удушения прусского злодея».

Вена твердо обещала, что, как только Фридрих двинется навстречу русской армии, австрийский фельдмаршал Даун пойдет по его пятам и соединится с Фермером.

— Это было бы прекрасно, граф Даун в прошлом году наголову разбил Фридриха при Колине, — сказал Фермор. — И его соединение с нами грозит прусскому королю конфузней. Наверняка он не забыл колинского урока.

— Но надо же и нам действовать, — сказал Румянцев. — Не ждать же колинского героя. Еще придет ли он?

— Придет, куда он денется. И мы ж действуем, вон генерал Штофельн занял Мариенвердер, Грауниц, Кульм, Торн.

— Но это все правобережье Вислы. Надо идти к Варте. По данным разведки, Фридрих сейчас в Моравии, — сказал Румянцев. — Если б до его прихода удалось захватить Кюстрин, дорога на Берлин была бы открыта.

— Не горячитесь, Петр Александрович, — молвил, улыбаясь, Фермор. — Вам будет нелегкая, но важная задача, выйти к Шведту и захватить мост через Одер. Если не удастся его удержать, взорвите или сожгите. За Кюстрин король будет драться как лев, он понимает его важность. Вот Кольберг на Балтике мы можем взять, это б улучшило снабжение армии по морю. Генерал Пальменбах?

— Я слушаю, ваше превосходительство, — приподнялся со скамьи генерал.

— Вам я придаю шесть тысяч, и вы идете к Кольбергу. Возьмете тридцать пушек и артиллериста полковника Фелькерзама с командой, саперный отряд полковника Эттингера, пехотного командира бригадира Берга и кавалеристов майора Вермилена. Я думаю, вам достанет этих сил.

— Как я понял, Видим Вилимович, раз будут саперы, значит, осада? — спросил Пальменбах.

— Да, вы правильно поняли, генерал.

— В таком случае, ваше превосходительство, отпустите со мной полковника Пейтлинга, отлично знающего осадное дело, и барона Лабоди.

— Хорошо, берите Пейтлинга и Лабоди.

Румянцев, сидевший возле Салтыкова, хмыкнув, шепнул ему на ухо:

— Обрати внимание, Петр Семенович, сплошные немцы брошены на Кольберг.

— Лишь бы взяли, Петя, — покосился на тезку Салтыков. — А там будь они хучь неграми.


Фридрих II был обеспокоен столь скорым возвращением русской армии в Восточную Пруссию. Ждал их к лету, явились в январе. И уже объявили своей провинцией его вчерашние земли.

— Экие прыткие, — говорил он маршалу Кейту. — Если у них дальше так пойдет, они у меня и Померанию оттяпают.

Разведка у Фридриха была, пожалуй, лучшая в Европе, и даже некоторые немцы, служившие в России, не считали зазорным доставлять королю массу ценных сведений. Что говорить о немцах, когда сам наследник русского, престола искал всякую возможность сделать приятное своему кумиру.

Так что очень скоро Фридрих получил и подробный отчет о военном совете, проведенном Фермором, и его решениях. И стал принимать меры.

Он тут же отправил приказ командиру корпуса Дону, осаждавшему шведов в Штральзунде: «Оставьте Штральзунд и, соединившись с Левальдом, скорым маршем следуйте к Шведту. Оттуда отправьте отряд Каница через Кюстрин к Ландсбергу. Русские нацеливаются на Шведт и Кюстрин. За Кюстрин сниму головы, стойте насмерть».

— Послушайте, Джемс, — обратился Фридрих к маршалу Кейту, — что собой представляют русские солдаты? Вы же служили в России и знаете их.

— Да, знаю, ваше величество. Русские солдаты очень стойкие и храбрые воины. Одно худо, с офицерами им не везет.

— Зато нам хорошо от этого.

— Посудите сами, ваше величество, Апраксин в прошлом году разбил Левальда, что он должен был делать после этого?

— Гнать и добивать.

— Вот именно. А он отправился в другую сторону устраиваться на зимние квартиры, хотя, я уверен, даже солдаты рвались догонять Левальда. Сам того не желая, Апраксин сыграл нам на руку. В Петербурге разобрались и быстро отстранили его от командования.

— А что этот генерал-аншеф Фермор из себя представляет?

— Как говорят русские: хрен редьки не слаще. Не думаю, что он лучше Апраксина.

— Нам-то это и дай бог.

— Но при его армии есть тоже генерал-аншеф Салтыков, я хорошо его знаю, даже был с ним дружен когда-то. И ожидал, что назначат его. Не назначили. Тем хуже для них.

— Вы считаете, что Салтыков сильнее Фермера?

— Вне всякого сомнения, ваше величество.

— Отчего ж тогда его не назначили?

— Он слишком прост, не умеет разметать хвостом пыль у трона, лебезить перед высшими. А это не всем нравится, а точнее, при дворе всем не нравится. А Фермор франт, изящен, угодлив, устраивает всех.

— Ну что ж, дай бог, чтоб подольше командовал этот угодник и франт.

— Это отчасти зависит и от вас, ваше величество.

— Как? Почему?

— Ну как? Если вы его разобьете, а я, например, в этом не сомневаюсь, ему тут же начнут искать замену. И уж наверняка назначат Салтыкова. Вы, Кейт, говорили, что были дружны с ним?

— Да. А что?

— Подумайте, как его можно опорочить перед Петербургским двором.

— Но чем? Как?

— Скажем, связью с противником.

— С каким противником?

— Я считал вас умнее, Джемс. С вами, разумеется.

— Вы мне предлагаете, чтобы я…

— Я вам не предлагаю, маршал, я вам приказываю, — заметил сухо король. — Салтыков не должен сменить Фермера. Не должен. — И вдруг, прищурившись, срифмовал: — Детали обдумайте сами, поскольку вы дядя с усами. — И засмеялся.

Но. Кейту было совсем не до смеха — король толкал его на подлость.


Начался весенний разлив рек, и движение русской армии приостановилось. Одни фуражиры рыскали по окрестностям в поисках фуража для коней. И хотя главнокомандующий строго наказал фураж у населения покупать, бывало по-всякому.

Прижимистые немцы иной раз и за деньги не хотели отдавать сено или овес: «Самим надо». Но с такими разговор был короткий:

— Эршиссен![58] — командовал старшой.

Кто-нибудь брал несговорчивого на мушку, а остальные выметали у него все подчистую.

Напуганный хозяин, ожидающий вот-вот выстрела в лоб, уже не вмешивался. Закончив изъятие, такому говорили:

— Вдругорядь не жадничай.

И отъезжали, подарив ему жизнь, а для смеху несколько копеек: расплатились, мол.

Едва стали обсыхать дороги, армия двинулась в Померанию двумя колоннами. Первая шла на Старгард по направлению к Штеттину, вторая на Тюхель.

И прусский генерал Каниц не смог выполнить приказа короля, он опоздал к Ландсбергу, первым туда пришли русские полки под командой Штофельна и заняли город. Каниц не рискнул атаковать их, а отступил к главной армии Дона, который спешил к Франкфурту.

Основные силы русской армии заняли Познань на реке Варте.

Поздним вечером генерал Салтыков сидел в своем шатре у походного столика и при свете единственной свечи писал письмо. В затемненном углу шатра на походной кровати спал его сын Иван, состоявший ныне при отце адъютантом.

Петр Семенович, увлекшись писаниной, даже не услышал шороха парусинового полога, откинутого чьей-то рукой. Он лишь тогда почувствовал присутствие постороннего, когда тот остановился у столика.

Салтыков поднял на вошедшего глаза и обмер. Перед ним стоял Кейт.

— Мать честная, — заулыбался Салтыков. — Неужто это вы, ваше превосходительство?

— Я, — улыбнулся Кейт. — Я собственной персоной, Петр Семенович.

— Но как вы? В нашем лагере?

— Вы запамятовали, Петр Семенович, что я еще и русский генерал. Неужто вы мне не позволите?

— Что вы, что вы, ваше превосходительство, как я могу вам не позволить?

— Ну, наперво позвольте мне сесть, Петр Семенович.

— Да, да, вот сюда, пожалуйста.

Кейт сел на второй плетеный стул, приткнутый у столика.

— И давайте, Петр Семенович, без превосходительств. Мы старые боевые товарищи, зовите меня просто по имени Джемс. Ай забыли?

— Что вы, что вы, Джемс, как можно забыть. Вы правы, были мы боевыми товарищами, а теперь вроде уже и враги.

— Отнюдь, Петр Семенович, отнюдь. Я и королю сказал: против русских драться не стану. Французов, австрийцев, пожалуйста, буду бить, но не русских. Он, Фридрих-то, человек понимающий, согласился. Так что можешь быть спокоен, друг мой, мы с тобой мечи не скрестим. Другое дело-бокалы…

— Да, да, Джемс, прости, что не сообразил. — Салтыков полез под стол за баклагой.

Достал две деревянные кружки, наполнил вином.

— Ну, за что выпьем, Джемс?

— За боевую дружбу, разумеется. За то, чтоб нам никогда не сойтись на ратном поле.

Глухо стукнули кружки. Не спеша выпили генералы. Салтыков извлек на стол несколько вяленых рыбин для закуски. Начав чистить одну, Кейт заговорил:

— Вот за что я тебя всегда уважал, Петр, так за твою неприхотливость. У других генералов чего только нет из закусок — и сыры, и колбасы, и даже фрукты. А у тебя вот, как у солдата, вобла вяленая.

— Так ведь, Джемс, это самое… стыдно перед солдатами жировать. Не хорошо. И потом, на походе вяленое да сушеное — милое дело. И по весу легкое, и питательное.

— А ты до войны где служил, Петр Семенович?

— На Украине ландмилицией командовал.

— То-то я вижу, кафтан на тебе белый, не войсковой. Что не сменишь?

— А зачем? Этот еще новый, не выбрасывать же.

— А я, кстати, на Украине в сороковом году даже гетманствовал.

— Я слышал об этом. Но вот не пойму тебя, Джемс, ты так долго служил у нас, сражался против турок с Минихом, против шведов, ранение получил, был послом в Швеции — и вдруг…

— Не вдруг, Петя, не вдруг. Налей-ка еще.

Салтыков снова наполнил кружки. Стукнулись ими, выпили за обоюдное здоровье. Отдирая зубами с воблы мясо, Кейт продолжал:

— Не вдруг, Петя. С Военной коллегией у меня не заладилось. А тут брат приехал, я к государыне, так, мол, и так, возьмите его хоть маршалком ко двору. А она мне: «У нас своих маршалов некуда девать». Словно пощечину мне дала. Ну как это было перенесть, Петя? Я двадцать лет отслужил России верой и правдой, и вся награда — ранение и вот эта «пощечина». Как?

— Да, — согласился Салтыков, — у нас не умеют благодарить. Тут ты прав, Джемс. А посему у меня за правило — ничего никогда не просить у правителей.

— Вот и я теперь так. Когда прусский король узнал, что я с русским двором раскланялся, прислал ко мне адъютанта своего, позвал в свою армию. И сразу в фельдмаршалы произвел. А ты, вижу, все в генералах.

— Да, Джемс, генерал-аншеф я.

— Зато те, кто у юбки ее, давно фельдмаршалы.

— Я им не завидую, Джемс. Моя любовь — мои солдаты. Эти меня не выдадут, не подведут. А там все зыбко, не надежно. Бестужев, эвон какой колосс был, вроде скалы стоял. А приспел час, свалили, едва на плаху не угодил. А ведь тоже был фельдмаршалом, кавалером всех орденов.

— Не ценит, не ценит людей Россия, чего уж там. Вон Апраксин Левальда победил, а его под суд, догадался старик помереть хоть до этого, не вынес позора. А побитого Левальда Фридрих и журить не стал, с кем, мол, не бывает. Вытер ему сопли и опять корпус доверил, за битого, мол, двух небитых дают.

— Ну, видно, король твой умный мужик. А нам уж Петра Великого не воротить, ждем, кого Бог пошлет.

Проговорили боевые товарищи до вторых петухов, горланивших в обозе. Кейт собрался было отъезжать, но Салтыков уперся:

— Куда на ночь глядя? Напорешься на дозор, чего доброго, ухлопают.

— А ты мне скажи пароль, и я проскочу.

— Не морочь мне голову, Джемс, ложись отдыхай, а утром вон мой сын проводит тебя за кордоны.

— А ты меня, часом, не попленишь, а? — засмеялся Кейт. — За прусского фельдмаршала, может, и орден отвалят.

— Не болтай, что не скисло. Ложись.

Они легли рядом на один тулуп и почти моментально уснули. Утром встали, умылись за шатром. Лагерь давно проснулся, варилась каша на кострах.

— Ваня, принеси нам чего поесть, — попросил Салтыков сына.

Тот принес полный горшок гречневой каши, положил две ложки.

— Извольте кушать-с.

— Изволим, изволим, сынок. Ты сам-то ел ли?

— Вы еще Спали, как я поел.

— Ну, Господи благослови, — перекрестился Салтыков, принимаясь за кашу. Кейт последовал за ним.

Молодой поручик Иван Салтыков, проснувшись среди ночи, невольно подслушал разговор старых вояк и поэтому, поднявшись рано утром, не только поел сам, но и, найдя у коновязи коня высокого гостя, задал ему торбу овса.

После завтрака боевые товарищи вышли из шатра, прошли к коновязи. Обнаружив у своего коня торбу с овсом, Кейт спросил:

— Кто это постарался?

— Это я, ваше превосходительство, — сказал Иван.

— Вот и сын у тебя, Петр Семенович, в тебя. Заботливый. Спасибо, сынок.

Кейт снял торбу с морды коня, отвязал повод, подтянул подпруги. Повернулся к Салтыкову:

— Ну что, Петр Семенович, простимся. Теперь уж не свидимся, наверно.

— Простимся, Джемс.

Они обнялись, похлопали друг друга по спине.

— Тебя Ваня проводит.

— Спасибо, Петя.

Кейт взлетел в седло почти по-молодому и, прежде чем поворотить коня, сказал негромко:

— Прости меня, ежели что, Петр Семенович. Прости.

Салтыков грустно махнул рукой: ладно, поезжай.

Не обмануло предчувствие лихого фельдмаршала, не обмануло. В этом же 1758 году 14 октября в битве при Гохкирхине с австро-французскими войсками в одной из отчаянных атак погиб фельдмаршал Кейт, получив прямо в сердце французскую пулю. Лучшую смерть для воина не придумаешь, а Кейт давно ее искал, начав служить еще в Испании и Франции.

Но еще до его гибели пришел в Петербург донос от капитана Шиллинга — адъютанта главнокомандующего: «Довожу до вашего сведения, что генерал-аншеф Салтыков имел встречу с прусским фельдмаршалом Кейтом, и о чем там всю ночь говорилось, можно только догадываться».

— Морда немецкая, — проворчал Шувалов по адресу капитана, однако письмо все же решил показать императрице, дабы потом не было причин обвинить его в сокрытии важного сообщения.

Елизавета Петровна прочла донос, отодвинула брезгливо бумагу.

— Ну и каналья этот самый Шиллинг.

— Я тоже так подумал, ваше величество, — обрадовался Шувалов.

— Если подумал так, Александр Иванович, то на кой черт тащил ко мне?

— Ну кто его знал? Все-таки не на рядового капают, на генерала.

— Да они еще раньше, Салтыков с Кейтом, не разлей вода были. Воевали вместе, в Швеции трон от датчан сторожили. Ну встретились, ну напилась. Экая беда. Впрочем, капитанишку этого поблагодари, а донос в печку, чтоб от него и следа не осталось. Я Салтыкова знаю как порядочного человека, и Кейт не злодей, а добрый вояка.

Как ни хорошо рассчитал эту интригу Фридрих II, а все же не сумел подловить на нее императрицу, не удалось королю опорочить Салтыкова. Елизавета Петровна мудрей оказалось, чем королю о ней думалось.

7. На подступах к Берлину

Первого июля, подойдя к бранденбургской границе, армия, двигаясь на запад, к местечку Мезеричу пришла 15-го числа. Переход был нелегкий, почти под непрекращающимися дождями.

Фермор собрал военный совет, на котором решалось, как быть дальше.

Первым взял слово австрийский представитель, генерал Андрэ:

— Я думаю, русской армии лучше оставаться у Франкфурта-на-Одере или у Кроссена и по возможности стараться перейти Одер, чтоб соединиться с нашей армией.

— Но в этих местностях нет фуража, — сказал Чернышов, — а лошади измучены и едва передвигают ноги, на них уже невозможно подвозить провиант. Необходимо учредить магазин в Старогарте. И дать отдых лошадям, покормить их. Тогда можно б было идти к Франкфурту.

— Правильно, — поддержал Чернышова князь Голицын. — Надо, остановись у Кюстрина, послать один корпус к Шведту, и если туда приблизится шведское войско во главе с Лантгаузеном, тогда мы быстро наводим мосты через Одер и, объединясь со шведами, идем далее, в неприятельские земли. Это отвлечет Фридриха от Силезии.

— Отлично, — согласился генерал Андрэ. — Вот тогда бы вы легко, соединясь с нашей армией, надели бы удавку на шею королю.

Постановили идти на Кюстрин, а после его взятия откроется дорога на Франкфурт и даже на Берлин.

Главные силы русской армии 4 июля подошли к Кюстрину — сильной крепости, прикрывавшей с востока подступы к Берлину, — столице Пруссии. С ходу, когда еще основные силы были на марше, Фермор приказал казакам Перфильева и гренадерам атаковать предместья Кюстрина.

— Хорошо, если на спинах отступающих вам удастся ворваться в крепость, — сказал Фермор старшине Перфильеву.

— Попробуем, — ответил тот.

Со свистом и гиком ворвались казаки в форштадт — предместье крепости, смяли и рассеяли небольшой конный отряд пруссаков. И вместо того чтоб преследовать отходивших к крепости, начали гоняться и рубить разбежавшихся по форштадту. Тем более что Перфильев скомандовал:

— Р-руби их, хлопцы, мать-перемать!

Бросая на улице коней, пруссаки разбегались по дворам, прятались по сараям и амбарам. Казаки группами врывались во дворы, спешившись, гремя саблями, лазали по подвалам, чердакам, сараям, обнаружив где затаившихся, командовали:

— Выходь! Ком, ком!

И выбиравшихся, испуганных рубили прямо во дворе, не брезгуя мародерством. Молодые, досужие, наскучавшиеся по женщинам не упускали случая воспользоваться и прихваченной где-нито в сарае молодкой, коршунами набрасываясь на лакомую добычу. Женщины отдавались, боясь и пискнуть.

— Гнат?! — звал казак во дворе исчезнувшего товарища. — Гнат, дышло тоби в печенку. Ты де?

— Твой Гнат молодку топчет, — отвечали другие казаки. — Иди пособи.

И весело ржали стоялыми жеребцами, уж больно приятственна была для мужиков даже мысль о растелешенной где-то бабе.

Однако едва отступившие из форштадта пруссаки скрылись в крепости, как со стен ее ударили по предместью пушки. На улице завизжала картечь, загорелись амбары, сараи.

Перфильев скомандовал отход, казаки скакали назад, уже многие затяжелевшие от захваченного из домов добра, считавшегося законной добычей. А один даже гнал из форштадта коляску, запряженную парой мохноногих тяжеловозов, сзади бежал привязанный его верховой конь.

— Тю-ю, Демид, на шо тоби воны? — дивились товарищи.

— Пахать на них буду, — отвечал серьезно хозяйственный Демид.

— А и верно, хлопцы, эти любой плуг потянут, а то и два.

Перфильев явился перед командующим, виновато почесывая потылицу.

— Ну? — спросил Фермор.

— Не поспели за имя.

— Где ж поспеть, когда грабежом занялись.

— Но, ваше-ство, то мы шукали поховавшихся.

— Нашли?

— Найшлы. Усих посекли.

— Молодчики! Хоть бы одного «языка» привели.

— Та як-то не сдумали, — развел руками Перфильев.

Окружить полностью Кюстрин было невозможно из-за болотистой местности и каналов, его опоясывающих. Однако где было сухо или чуть возвышенно, установили пушки и начали обстрел.

Адъютант Шиллинг, приехавший к артиллеристам, передал приказ командующего:

— Велено брандкугелями бить.

Брандкугели, предназначенные для поджогов, вскоре зажгли несколько пожаров в городе. И ночью казалось, что весь город полыхает огнем. Казаки меж собой вздыхали:

— Скоко добра пропадает.

— Никак, хлебушек горит, — принюхиваясь, сказал старый казак.

— С чего взял, дед?

— А ты носом потяни.

— Тяну. Не чую.

— С мое поживешь, почуешь. Зерно горит, ясно как Божий день.

Утром пушкари поймали перебежчика, привели его к Фермору.

Тот подтвердил, что действительно, ночью горели продовольственные склады и в гарнизоне может начаться голод.

— Пожар до сих пор потушить не могут.

— Что слышно о короле? — спросил Фермор.

— От короля получен строгий приказ: крепость не сдавать, кто даже заговорит о сдаче, того немедленно велено расстреливать.

Фермор взглянул на Салтыкова: слыхал, мол? Тот пожал плечами:

— Строг его величество.

— А я хотел послать барабанщика с предложением сдачи.

— Бесполезно, Вилим Вилимович. Раз король грозится расстрелом, кто ж рискнет нарушить его приказ. Пруссаки — не казаки.

— Что еще написал король коменданту?

— Написал, что сам придет ему на выручку.

— Вот это уже серьезно, — сказал Салтыков, когда увели перебежчика. — Грядет большая драка.

— Но если Фридрих пойдет сюда, на нас, на хвосте у него должен быть австрийский фельдмаршал Даун.

— Должен быть, но будет ли? — усомнился Салтыков.

— По крайней мере, Вена обещала это Петербургу, — сказал Фермор, разворачивая на столе карту.

— Как у нас говорят, обещанного три года ждут. Что-то плохо верится, что Даун рвется помочь нам. Он очень осторожен.

— Почему вы так думаете?

— Хотя бы потому, что и мы не торопились к ним на помощь. И именно поэтому Фридрих с успехом колошматит союзников по очереди.

— Но ведь не пришел же он выручать Восточную Пруссию, когда мы брали Кенигсберг?

— Кенигсберг для него пока окраина. А Берлин — сердце королевства, Кюстрин — ворота в Берлин. Здесь Фридрих будет драться до последнего. Так что перебежчик не врет в отношении его приказа: не сдавать Кюстрин.

— Давайте, Петр Семенович, подумаем, как быть дальше. Вот по карте.

— Давайте.

Генералы склонились над картой.

— Да, Вилим Вилимович, нам надо обязательно узнать о Дауне, идет или не идет он за Фридрихом.

— Послать к нему гонцов.

— Конечно. И причем немедленно. Если Даун идет, мы б тогда смогли б пойти навстречу Фридриху и атаковать его с фронта, а австрийцы — с тыла. А если не идет… В общем, давайте пошлем гонцов.

— Шиллинг, — обернулся Фермор, — вызови Перфильева… Впрочем, нет, что-то не надеюсь я на казаков. Командира гусар сюда.

Однако, отправив гонцов-гусар к Дауну, Фермор вызвал-таки Перфильева:

— Вот что, дружище бригадир, надо мне хороших «языков» из Франкфурта, желательно офицера.

— А где это?

— Подойди к карте. Вот видишь — Кюстрин, мы возле него. А вот Франкфурт за Одером.

— Значит, на той стороне?

— Да. Там сейчас стоит прусский генерал Дон с армией. Вам с вашими бородами опасно соваться в город, вас мигом там заарканят. Поэтому оседлайте вот эту дорогу, что подходит с юга. Именно по ней король пересылается с Доном. То, что идет от Дона, нам не так интересно. Вот то, что пишет ему король… В общем, перехватывайте гонца, скачущего от короля. Ясно?

— Чего ж тут неясного?

— Ну с богом, Перфильев, я надеюсь на вас.

— А много их надо?

— Чего?

— Ну зыков этих самых?

Фермор засмеялся:

— Если от короля, то и одного довольно, но для страховки возьмите еще два-три. Да сами-то не попадитесь.

— Не попадемся, ваше-ство, чай, не впервой.

— И не жадничайте, а то все дело испортите. Я думаю, сотни казаков хватит.

— Там и полусотне нечего делать. Сотню-то шапкой не укроешь. Чем больше народу, тем труднее ховаться.

— Ну гляди сам, Перфильев, тебе видней.

Отправив казаков за «языком», генералы опять склонились над картой.

Наконец, посовещавшись, призвали генерала Румянцева:

— Петр Александрович, вы помните, на военном совете мы говорили о Шведте?

— Помню, Вилим Вилимович.

— Так вот есть предположение, что Фридрих уже идет Левобережьем из Богемии и, соединясь во Франкфурте с Доном, пойдет к Шведту, а точнее, к мосту, находящемуся там.

— А почему бы ему не воспользоваться франкфуртскими мостами?

— Это слишком прямолинейно. Король любит заходить с фланга. Поэтому вам надлежит с вашей дивизией идти к Шведту и захватить мост. Если король подойдет туда, взрывайте мост и уходите.

— А драться?

— Вы что, в своем уме?

— Ну с арьергардом-то можно?

— С арьергардом можно, но чтоб не забыли про мост. А с королем не связывайтесь, он вас раздавит. Как только уничтожите мост, идите к нам на соединение.

Когда Румянцев ушел, Фермор сказал:

— Хороший командир, но уж слишком отчаянный.

— Может, его отчаянность при Гросс-Егерсдорфе и обеспечила нам победу.

— Да, да, тут вы правы, Петр Семенович, в отчаянных положениях такие отчаюги и нужны. Если не погибнет парень, да-алеко пойдет.

— На войне отчаянные положения сплошь и рядом, Видим Вилимович.


Фридрих действительно спешил на север, появление русских в самом центре королевства серьезно встревожило его. Именно с дороги король послал грозный приказ коменданту Кюстрина даже не думать о сдачи крепости, обещая ему скорую помощь.

От своих шпионов он уже знал о сговоре Вены и Петербурга соединить австрийскую и русскую армии и раздавить его. Такое соединение грозило Фридриху большими неприятностями, и именно с этого времени он стал носить во внутреннем кармане сюртука пузырек с ядом: «В случае безвыходного положения глотну — и был таков. Отправлюсь к Всевышнему. Там не достанут».

Поэтому, завершив дела в Богемии и Моравии, он решил оставить там корпус Кейта.

— Твое дело, Джемс, отпугивать австрийцев с французами, а если Даун вздумает вцепиться мне в задницу, ты бей его с хвоста. Авось отцепится. Как только я раздолбаю русских, я вернусь.

В том, что он «раздолбает» русских, Фридрих был абсолютно уверен, конфузию, происшедшую при Егерсдорфе, он объяснял нерешительностью Левальда и простой случайностью.

— Здесь буду я. Значит, здесь будет победа. Со мной пятнадцать тысяч силезских дьяволов.

Девятого августа Фридрих со своими «дьяволами» прибыл во Франкфурт, где стояла уже восемнадцатитысячная армия Дона.

Узнав от Дона, что русские захватили мост в Шведте, король воскликнул:

— Это прекрасно! Мы переправимся, не доходя до Шведта, обрушимся на группировку у Кюстрина. Раздавим их, а потом оборотимся к Шведту.

— У них еще около шести тысяч под Кольбергом под командой генерала Пальменбаха.

— Отлично. Пальменбах нам останется на закуску. И что это творится, Дона, я хлопочу о сильном, большом немецком государстве, собираю земли, можно сказать, по крохе, а какой-то Пальменбах — немец — мне вредит. Ну ничего, разобью, пленю, выпорю и поставлю в строй.

— Встанет ли?

— А куда денется? Я вон целые полки чужеземных пленных переучиваю под свою дудку. А уж с немцем всегда договорюсь. Слава богу, Даун не пошел за мной. Или Кейта испугался, а скорее всего, не захотел помогать русским. Вот эти ихние распри для меня просто спасение. Союзнички, черт бы их побрал! Бью австрияков — русские радуются: не нас бьют. Бью русских — австрияки хихикают: так, мол, им и надо. Так что, Дон, великое это искусство — ссорить врагов-союзников. Так что собирай потихоньку лодки, сгоняй вниз, будем строить понтонный мост втайне от русских глаз, Пора Кюстрин выручать.


Фермору казаки приволокли «языков» с избытком, целых пять. Увы, вести были не радостными: австрийский фельдмаршал Даун и не думает идти на помощь.

— Вы угадали, Петр Семенович, — говорил Салтыкову озабоченный Фермор. — На союзников нельзя надеяться. Теперь придется обходиться собственными силами. Я думаю, надо вернуть Пальменбаха из-под Кольберга.

— Да, да. Вы правы.

— Оно бы неплохо и дивизию Румянцева созвать.

— Нет, нет. Он удерживает мост и взорвет его перед самым носом короля.

В Кольберг гонцом был отправлен капитан Шиллинг с приказом Пальменбаху немедленно снять осаду и идти на соединение с армией.

Но взрывать мост «перед носом короля» не пришлось. Фридрих скрытно приблизился к реке и в ночной темноте быстро навел через Одер понтонный мост как раз между Кюстрином и Шведтом и перевел армию на Правобережье.

Первым заметили появление пруссаков на правом берегу казаки.

Они прискакали под Кюстрин с ошеломительным сообщением:

— Король с армией перешел Одер по понтонному мосту!

Услышав это, Фермор побледнел и прошептал обреченно:

— Все… — И долго молчал, барабаня пальцами по столу.

— Надо немедленно уходить из-под Кюстрина, Вилим Вилимович, — сказал Салтыков.

— Почему?

— Потому что, повернувшись к Фридриху лицом, мы подставим крепости спину. И комендант не преминет всадить нам в спину меж лопаток нож.

— Да, да, — согласился Фермор. — Командуйте отход, Петр Семенович.

— Надо созвать генералов, Вилим Вилимович, посоветоваться.

— Достанет ли время советоваться.

Командиры дивизий, собравшиеся к главнокомандующему и узнавшие о близости короля, нашлись быстро:

— Надо отходить к Цорндорфу[59], тут всего десять верст, там будет возможность занять лучшую позицию. И туда сможет быстрее подойти с сикурсом[60] Румянцев.

— Надо послать и за Рязановым на Нижнюю Вислу, — предложил Голицын.

И в тот же день начали полки сниматься и двигаться на северо-восток к неведомой деревушке Цорндорф. Вперед поскакали казаки Перфильева на разведку пути и для перехвата вражеских разъездов и дозоров.

Были посланы гонцы к Румянцеву и к Рязанову на Нижнюю Вислу с приказом немедленно следовать на соединение с основной армией. До Румянцева гонец не добрался, был перехвачен пруссаками и пленен. Рязанову не суждено было поспеть к началу баталии.

8. Цондорфская бойня

Перфильев, первый занявший Цорндорф, тут же разослал во все стороны разъезды, дабы выяснить, где находится противник. И когда в деревню пришли первые полки, а с ними и главнокомандующий, бригадир уже смог доложить ему обстановку:

— Так что, ваше-ство, пруссаки далеко, вон за речкой Митцелем. Видно, оттуда и станут атаковать.

— А что за деревня за Митцелем?

— То Дармитцель, ваше-ство. За ней мои хлопцы и бачили пруссаков. Не иначе туда подходит король.

Фермор призвал только что прибывших с дивизиями генералов.

— Господа, вот на этой местности выстраиваем полки в виде большого каре, так делал когда-то Миних. В средину каре обозы.

— Фронтом-то куда? — спросил Чернышев.

— Фронтом вон на тот ручей Митцель, там должен появиться король. Вы, генерал Чернышев, с Броуном занимайте правый фланг построения. Генерал Панин со Стояновым — на левый фланг. Леонтьев с Мантефелем встают по центру, во второй линии за ними вы, генерал Голицын с Ливецом, ну и бригадиры Тизенгаузен с Сиверсом. Конницу на фланги.

— Куда прикажете пушки? — спросил Матвей Толстой.

— Пушки, разумеется, в первую линию, между полками.

— Овраг рассечет наше каре, вот что плохо, — сказал Голицын.

— Знаю, князь. Но что делать, здесь хоть поле. Левее озеро, вправо лес заболоченный.


Фридрих на сером в яблоках коне в подзорную трубу наблюдал за построением русских. За спиной его тоже на конях стояли генералы Зейдлиц, Дон, Финк, Вернер и ротмистр гвардейцев короля Притвиц.

— Так. Понятно, — говорил король, не отрываясь от трубы. — Они готовят нам прекрасную встречу, господа. Если, конечно, мы пойдем через ручей. Даже, обратите внимание, мосты не ломают, предлагая нам идти по ним под их пушки. Ай, молодец Фермор, хорошо придумал. Но ведь и мы не дураки. А? Верно?

Король опустил зрительную трубу.

— Как вы знаете, господа, я никогда не делаю того, чего ждет от меня противник. Верно, Зейдлиц?

— Верно, ваше величество.

— Ну и как вы посоветуете мне ударить?

— Полагаю с флангов, ваше величество.

— Почти угадали, Зейдлиц. Благодарю вас. Фермор ждет нас от Куцдорфа и от Дармитцеля, оттого и мосты там не тронул. Завтра с утра пусть Ведель постарается убедить их окончательно в этом. Устройте демонстрацию, что именно по этим мостам мы и собираемся переходить, посылайте проверять прочность этих мостов, суетитесь, двигайтесь, ну, не мне вас учить, Вейдель, как надо морочить противнику голову. А вы, Финк, еще до рассвета должны передвинуть пушки к керстенбергскому мосту и под прикрытием кирасир Зейдлица перетащить их через Митцель. Потом, минуя Бодлов, пройти через Вилькельсдорф и оказаться за Цорнсдорфом. И вот на тех высотах поставить пушки и не жалеть зарядов. Чтоб из ихнего каре получилась хорошая каша.

— Но протащить более сотни пушек незаметно будет трудно, ваше величество, — сказал Финк.

— Ну до Боцлова вы будете закрыты лесом, а далее идут всхолмления и овраги. Пользуйтесь ими. Да и если заметят, то не ранее как в конце вашего пути. И потом, пока они повернут фронт назад, вы уже успеете установить орудия на прямую наводку. Я удивляюсь легкомыслию русских, как это они умудрились за спиной у себя оставить эти цорндорфские высоты, словно приглашая на них наши пушки. Ну что ж, — Фридрих улыбнулся, — я устрою им Помпею. Они ее заслужили. Теперь задача вам, Зейдлиц. После того как Финк хорошо промолотит их построение, вы с вашими кирасирами врубаетесь в их правый фланг и приканчиваете уцелевших.

— Вы имеете в виду левый, ваше величество? Они же повернутся кругом.

— Нет, нет, именно правый, потому что на левом они будут ждать, врубайтесь, как обычно, косым углом, чтобы вспороть брюхо их каре. А вы, Карл, — король обернулся к принцу Брауншвейгскому, — довершите дело с вашей пехотой. На первом этапе сражения никаких пленных, некому с ними возиться. После того как разобьем русскую армию, уцелевших и здоровых можно в плен. Раненых приканчивать. После левого фланга у Зейдлиц, быстро отходите и со стороны Цорндорфа врубайтесь в правый. Впрочем, возможно, этого уже не потребуется. Да, Вейдель, демонстрацию наших приготовлений начинайте сегодня же, это отвлечет внимание русских от Финка. Пошлите на эти мосты усиленную охрану с ротмистрами, убедив и их, что завтра мы пойдем через эти мосты. Надеюсь, вы понимаете — для чего?

— Да, ваше величество.

— Если кого-то из них захватят казаки и утащат к себе, чтоб пленный был твердо убежден, что именно тут мы и пойдем. Я даже буду рад, если русские утащат у вас такого «языка». Резерв у генерала Дона. Об отступлении думать запрещаю, только победа. Нападаем мы, значит, инициатива у нас. Все, господа! Остальное по ходу сражения с моими адъютантами. Драку начинает Финк.

Король повернул коня и поехал к своему шатру, едва видневшемуся из-за кустов. Там уже его повар колдовал у костра.

— Чем угостишь нас, Зигфрид? — спросил Фридрих, слезая с коня и передавая повод денщику.

— Свежатинкой, ваше величество. Кирасиры расстарались — добыли олениху.

— Ну что ж, дичину я люблю. Входите, Дон, разделим трапезу.

Помимо генерала Дона, за походным столом короля сидел его секретарь де Катт. На столе кроме жареной дичины была корзина с виноградом. Фридрих щедро угощал:

— Ешьте, господа, может, больше не доведется полакомиться.

— Что вы, ваше величество, — возразил было Дон.

— О, генерал, эта дама может явиться к нам в любой момент, а уж во время сражения тем более. Для ядра и пули все равны, что кучер, что король.

Когда Дон, закусив, удалился, Фридрих достал из внутреннего кармана конверт и протянул его секретарю:

— Держи, Анри.

— Опять завещание, — спросил де Катт.

— Да. Все мы смертны и поэтому о наследстве и наследниках должны не забывать, тем более короли.

Сказав буквально несколько слов о завещании, король впал в лирическое настроение. Он знал, что де Катт был прекрасным слушателем и ценителем поэзии.

— Вот послушайте, Анри, прекрасные стихи Расина о бое быков:

Ах, что за яростная сила

Быков столкнула меж собой,

Привольный возмутив покой

В краю, где тишина царила…

Это не о завтрашнем ли нашем дне, Анри? Жила-жила себе деревушка Цорндорф, явились мы — русские и пруссаки — и завтра:

Уже в ревнивцах гнев кипит

И под ударами копыт

Земля дрожит и стонет,

Уже чудовищный их рев

Деревья долу клонит,

Подобный рокоту громов…

Правда, отличные стихи, Анри?

— Стихи хорошие, но это про быков все же.

— Пожалуйста, у Расина можно найти и про меня, скажем, почти про нас. Вот в его трагедии, например, «Александр Великий» есть такие прекрасные строки:

Над славою моей вотще твой гнев глумится:

К победе я привык в открытую стремиться.

Никто не уличил меня доселе в том,

Что, силою не взяв, я шел кривым путем.

Я от неравного не уклонялся боя,

Не прятался в тени, но рисковал собою.

Враг в малодушии не упрекал меня,

И блеск моих побед сиял средь бела дня…

Какие прекрасные строки, Анри. А?

— Да, ваше величество. И я, честно, всегда поражался вашей памяти на стихи.

— Господи, да я Расина, особенно героического, почти всего наизусть знаю. Хотите, еще прочту?

— Хочу, — слукавил де Катт, хотя очень хотел спать.

И король, воодушевленный слушателем, начинал читать, иногда даже прикрывая глаза от удовольствия… И читал до полуночи, пока не услышал храп секретаря. Крякнул с неудовольствием:

— Ах мерзавец… Дрыхнет.

И стал укладываться на свою кровать.


Видно, в эту ночь Фермору не суждено было заснуть, голова пухла от сотни неотложных дел, которые срочно надо было решать. Где-то после полуночи едва задремал, как появился Захар Чернышев с казаком, который тащил связанного пруссака.

— Вот, Вилим Вилимович, мои казачки у моста языка сцапали.

— Отлично, — устало произнес Фермор, хотя ему ох как хотелось послать к черту и казака, и его «языка». — Что вы делали у моста, сударь? — спросил «языка».

— Нам велено было укреплять стойки, чтоб утром можно было провезти артиллерию.

— Вот оно что… — Фермор взглянул на Чернышева уже без тени сонливости. — Слыхал, Захар Григорьевич?

— Надо было сжечь их или взорвать, Вилим Вилимович.

— Что теперь говорить. Задним умом мы все крепки. Думалось, стрелять будем во время перехода пруссов. Да и Митцель этот не великое препятствие для пехоты, тем более для конницы. Вот для пушек… Как же мы опростоволосились?

— Велите Толстому утром разбомбить мост из «Шуваловой», — посоветовал Чернышев.

— Придется, придется. — Фермор зевнул и, взглянув на чернобородого казака, поблагодарил: — Спасибо, братец, за «язычка», очень ценный оказался. Чей будешь-то?

— Полковника Денисова ординарец, ваше превосходительство, Емельян Пугачев.

— Молодец, Емельян. Хвалю.

— Рад стараться, ваше-ство.

И утром, едва рассвело и в небе зажурчали жаворонки, рявкнули «шуваловки», и от мостов полетели щепки. И видно было, как засуетились на той стороне пруссаки.

— Ваше сиятельство, смотрите, смотрите! — закричал кто-то рядом с Фермором, указывая назад.

Главнокомандующий оглянулся, и сердце у него словно упало — у Цорндорфа суетились пруссаки, выкатывая пушки.

«Обманул, негодяй, обманул меня, как мальчишку», — подумал Фермор и тут же приказал адъютантам:

— Живо по дивизиям, командуйте: кругом!.

Пехоте повернуться кругом не так уж сложно. Но как быть с пушками, которые выставлены в бывшей передовой линии и нацелены на Митцель, оказавшийся теперь в тылу.

— Скачите к Толстому, скорей к Толстому! Пусть меняет позицию!

А как ее теперь менять, когда за спиной у артиллеристов лагерь, забитый впритык подводами и лошадьми? Пушки надо катить вкруг своего же каре, а времени уже нет.

Матвей Толстой, носясь на коне и матерясь, приказывает прислуге впрягать лошадей.

— Ящичные! — кричит он, надрывая жилы. — Вы что рты раз-зинули, запрягайте скорей! Ну! Суки! Ш-шевелитесь!


А на высотке за прусскими пушками на своем жеребце в яблоках гарцевал сам Фридрих, возбужденный, почти веселый. Поторапливал артиллеристов:

— Поживей, ребятки, поживей! Целься, чтоб ни одно ядро даром не пропало. В кашу их, в лепешку!

Дальше за спиной короля движется конница Зейдлица мимо Цорндорфа, туда, на левый фланг, откуда после артподготовки и ударит она по правому крылу русских, претворяя в жизнь остроумный план повелителя.

— Ротмистр! — обратился король к Притвицу. — Скачи к Дону, какого черта они тянутся с пехотой. Поторопи.

Загрохотали пушки, конь короля от испуга прянул в дыбки. Фридрих натянул поводья, похлопал по шее, успокаивая животное:

— Но, но, милый. Али впервой?

Оглянулся на побледневшего своего секретаря, видно не выспавшегося после слушания стихов в исполнении короля.

— Что, Анри! — крикнул ему Фридрих. — Веселая картина?

— Из-за дыма не видно, ваше величество.

— Изобретите бездымный порох, Анри, — улыбнулся король, — и я сразу произведу вас в фельдмаршалы.


В русском лагере, теперь лежавшем как на ладони перед пруссаками, творилось что-то ужасное. Прилетавшие с высот шипящие ядра не могли не попасть по цели: слишком плотно стояли полки. И каждое ядро убивало по десятку, а то и более человек.

Стояли крик, стоны, ржание лошадей, так как ядра залетали и туда, где сгрудились повозки. И там промахов не было. Кто-то в этом гаме умолял о помощи, кто-то звал своих артиллеристов:

— Где наши пушки?! Черт бы их драл!

Князь Голицын, до начала боя находившийся со своими полками во второй линии, а с началом оказавшийся в первой, увидев, как ядра прокашивают в его полках бреши, наконец догадался приказать:

— Лож-жись!

Глядя на голицынские полки, легли и ливенские солдаты. Теперь прилетающие ядра не сокрушали живых стен, хотя все равно поражали двух-трех человек.

Сам Голицын носился на коне перед строем взад-вперед, не давая пруссакам прицелиться в него.

— Ваше сиятельство, лягте! — кричали старые солдаты, переживая за князя.

Он отмахивался, считая для генерала невозможным и унизительным лежать в землю носом. Но зато пытавшимся подняться грозил кулаком:

— Лежа-ать!

К нему подбежал бригадир Тизенгаузен, схватился за стремя, закричал:

— Ваше сиятельство, надо атаковать.

— Мы сразу разрушим каре. И потом, едва мы пойдем в атаку, они порежут нас картечью и добьют кавалерией. Лежите, бригадир. Король скоро кончит. Он не любит долгой музыки.

— Но где же наша артиллерия?

— Я сам жду, когда они развернутся.

А пока расстреливаемые из пушек русские полки могли отвечать лишь ружейным огнем.

Напуганные стрельбой, свистом ядер, треском повозок кони метались, не даваясь в руки ездовым. Люди, понимавшие более животных свою ответственность, сами хватались за лафеты, обламывая ногти, тащили пушки. Даже генерал Толстой, спрыгнув с коня, хватался за колесо, надрываясь вместе с солдатами.

— Давай, ребята, давай!.. Пошла!.. Не останавливаться!


Неожиданно прусские пушки смолкли. И оттуда, с горы, из-за дыма скорым шагом двинулась пехота на правый фланг русского строя. Навстречу им затрещал ружейный огонь, выхватывая из строя атакующих то там, то тут солдата. Но это не останавливало атаку.

— Ребята-а, — крикнул Панин. — На штык их!

Первый удар пруссаков был нацелен на 4-й Гренадерский полк, которым командовал полковник Бекетов, бывший когда-то фаворитом у Елизаветы Петровны.

Нет, не дрогнули его гренадеры, не испугались, напротив, обозленные часовой бомбардировкой, столь безнаказанно избивавшей их, здесь они наконец-то могли отвести душу.

И полковник их, любимец солдат, выхватил шпагу, блеснул ею над головой и первым ринулся в гущу пруссаков, увлекая своих гренадер.

Началась рукопашная со скрежетом штыков, с невольными вскриками, хрипом сотен глоток, с матом и проклятиями на разных языках. Валились под ноги убитые, раненые. Но и там, внизу, под ногами, иные раненые искали ненавистных пруссаков, вцеплялись им в глотку, стараясь удушить, пуская в ход не только руки, но зачастую и зубы.

При сшибке, когда все перемешались, сначала не было видно, кто одолевает, однако потом клубок дерущихся стал постепенно продвигаться в сторону пруссаков. Сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей. И в какой-то миг пруссаки побежали, подгоняемые штыками гренадер. Воодушевленные первой победой, русские загнали их на возвышенность.

— Негодяи! — кричал в бешенстве Фридрих, видя бегство своих солдат. — Они бегут, как старые шлюхи!

И тут же, повернувшись к Притвицу, скомандовал:

— Ротмистр, живо к Зейдлицу. Передай ему мой приказ атаковать и скажи, что он ответит мне головой за битву.

Притвиц помчался к коннице, приготовившейся к атаке. Увидев нахмуренного Зейдлица, передал ему приказ и слова короля о «голове».

— Передайте королю, Притвиц, что после битвы моя голова будет в его распоряжении.

И кирасиры грозной лавой покатились вниз под гору, сверкая палашами и саблями, и обрушились на рассыпанный строй гренадер.

Только в каре пехота как-то может противостоять коннице, но в рассыпном строе она становится легкой добычей для нее. И гренадеры попятились, а затем и побежали, не смогли противостоять длинным палашам. Где-то исчез и полковник Бекетов, — видимо, пал под палашом конника. Вполовину поредел 4-й Гренадерский полк.

— Расступись! — несется над полем команда генерала Панина.

Уцелевшие гренадеры бросаются в стороны врассыпную. И тут же рявкают русские пушки, встречая картечью прусских кирасир. А кто из гренадер не услышал ли команды, замешкался ли перед конницей, не ускользнул в сторону, тот получает от своих полновесный «гостинец» и валится под ноги сраженного коня или кирасира.

Кирасиры остановлены картечью. Первые ряды валятся вместе с конями, кричащими жалобно в предсмертьи.

Но Фридрих уже бросает пехоту в атаку на левый фланг русского построения, поторапливая:

— Быстрее, быстрее, не давайте передышки! Правое крыло смяли, сомнем левое, а центр сам побежит.

И уже атакованы полки Броуна и Чернышова. И там на левом крыле идет рубка, резня, настоящая бойня. Сами генералы в гуще ее, с Броуна сбили шляпу, на лбу у него кровь, но старик дерется не хуже молодого, разве что поискуснее в движениях. Шпагой владеет в совершенстве.

Но не пятятся русские, не пятятся. Голицын из центра бросил во фланг прусской пехоте свои полки, сам впереди все так же на коне:

— За мной, ребята!

Он первый со сверкающей шпагой врывается в гущу.

— Князь впереди, братцы! Не выдавай!


Фридрих с возвышенности смотрит на поле битвы, то и дело поднося к глазу подзорную трубу, ожидая момента, когда же попятится неприятель. Тогда можно пускать кирасир. Словно подслушав короля, де Катт говорит:

— Они не побегут, ваше величество.

— Почему? — быстро оборачивается к нему король.

— Им некуда бежать, позади река, болота.

— Побегут, — говорит уверенно король и, поднеся к глазу трубу, почти кричит: — Вон уже побежали!

— Где? Где?

— Вон там, смотри, за каре.

Де Катт приложил ладонь козырьком, всматриваясь в даль, за кипящий внизу котел дерущихся.

— Так там всего два человека, ваше величество.

— Паника всегда, Анри, начинается с двух-трех трусов. А потом достигает и храбрецов. Не железные же русские, в конце концов… Смотри, смотри, они уже на мосту у Куцдорфа.

— И никто за ними не бежит.

— Странно, очень странно. — Король опять вскинул подзорную трубу, направив ее на Куцдорф. — Черт подери, да, никак, там один из них генерал?

Фридрих не ошибся, с поля боя бежали довольно резво на конях принц Саксонский Карл и австрийский представитель при русской ставке генерал Андрэ.

Оба они находились при главнокомандующем. Когда ядро разнесло палатку Фермера, контузив его самого, а адъютанты, вытащив его из-под обломков и тряпок, пытались привести в чувство, уцелевшие принц и Андрэ переглянулись и поняли друг друга: «Надо сматываться, пока не поздно».

Однако требовалось проехать вторую линию полков, еще не вступивших в бой, хотя уже понесших потери от артиллерии короля.

— Стой! Куда? — остановил их жесткий окрик какого-то полковника.

Принц Карл нашелся мгновенно:

— По приказу командующего за третьей дивизией в Шведт.

И проскочили и, нахлестывая коней, помчались к мосту.

— Как вы находчивы, ваше высочество, — польстил Андрэ принцу.

— Небось найдешься, когда петух жареный… — проворчал Карл и тут же начал костерить командующего: — Старый дурак, так поставить армию, занять такую позицию задом к неприятелю… Обязательно все расскажу Воронцову.

— Да, да, — поддакивал австриец. — Дисциплины никакой. Еще не начав сражения, потерять столько людей… Это немыслимо…

Оба в душе понимали, что струсили, дезертировали с поля боя, и оба искали виновных в поражении, в котором не сомневались. И придумали себе уже оправдание, которое вдруг родилось из реплики принца: «Скачем за третьей дивизией».

Да, да, прекрасная мысль: они не бежали, они помчались в Шведт, чтобы привести на помощь дивизию Румянцева. Однако любой мало-мальски мыслящий мог рассудить, что сикурс этот принц и генерал при самых благоприятных условиях смогли бы привести дня через три-четыре, когда б давно закончилось сражение и даже были б похоронены павшие в нем.

И когда появившийся в Петербурге принц начал было оправдывать свое бегство желанием привести подмогу, даже принцесса Екатерина Алексеевна не удержалась:

— Ох, Карл, скажите уж лучше, что сердце в пятки ушло, — и засмеялась.

Оконфузила принцесса Карла, перед всем двором оконфузила, по сути обвинив в трусости.


А меж тем Фермор, придя в себя и немного оклемавшись от контузии, спросил адъютанта:

— А где саксонский и австрийский представители?

— Уехали, ваше превосходительство.

— А-а, Бог им судья. С них и пользы, что от пятого колеса. Как там наши?

— Держатся, Вилим Вилимович.

— Толстой?

— Уже выкатил, бьет по пруссакам.

— Ну слава богу. Что за шум на левом крыле? Или это у меня в башке?

— Там атакуют прусские кирасиры.

— Зейдлиц?

— Он самый. Чернышев пустил на них казаков Денисова.

— Молодец. Правильно решил. А где Салтыков?

— Он уехал на правый фланг.

— А прусские пушки? Почему молчат?

— Молчат, Вилим Вилимович, оттого что по всей первой линии идет рукопашная, там смешались наши и ихние.

— А что вторая линия?

— Вторая линия тоже втянулась. Леонтьев Панину пособляет, Мантейфель Броуну.

Фермор сжимал ладонями голову, которая гудела от перенесенной контузии, бормотал себе под нос:

— Ах, Господи, как же это я обмишурился… на мякине провели старого воробья… Ну король, ну лис, вокруг пальца меня…

Он уже понимал, что сражение идет независимо от его воли и желания, и не хотел отдавать какие-либо приказания, не хотел вмешиваться в ход баталии. Крестился, шепча:

— Пусть будет, как Бог решит.

Но Фридрих по-другому думал: «Бог-то Бог, да не будь сам плох». Он носился на своем жеребце взад-вперед по возвышенности, отдавая направо-налево распоряжения:

— Почему замолчали пушки? Порох отсырел?

— Ваше величество, там наши.

— Бейте по второй линии, по обозу, наконец! Что там герцог застрял? Почему не двигается? Где Зейдлиц?

— Он на правом фланге дерется с казаками.

— Пусть отходит, пусть заманивает. Он что, младенец?

Вокруг посвистывали пули, король не обращал на них внимания: «Свистят не мои, моя не свистнет».

И действительно, одна, «не свистнув», сбила с короля шляпу. Секретарь тут же соскочил с коня, поднял шляпу, подал Фридриху:

— Держите, ваше величество.

— Благодарю, де Катт, вы очень любезны.

Солнце перевалило за обед, а сражение не кончалось.

— Их что тут, гвоздями прибило? — возмущался король тем, что русские никак не бегут.

Над полем клубился дым, смешиваясь с пылью, поднятой тысячами копыт казачьих и кирасирских коней. Потерявшие в рубке своих седоков, развевая хвосты, уносились десятки и сотни лошадей в поле. И некому ловить их было, все помыслы людей нацелены на убийство врага, ради спасения собственной жизни. Убить, только убить, не важно чем — штыком, прикладом, палкой, ножом, задушить руками, загрызть зубами. Убить во что бы то ни стало!

Русские не только не пятились, но, воспользовавшись тем, что пушки на высотке замолчали, атаковали их под командой Стоянова и, отбив несколько, перебив обслугу, потащили к себе, благо, с горки они сами катились.

— Вот нахалы! — возмущался король. — Догнать! Отбить!

Но на кинувшихся догонять «нахалов» посыпалась картечь, и им пришлось бежать назад, неся потери.

К королю явился его повар:

— Ваше величество, я принес суп с бараниной, — и подал котелок с ложкой. — Откушайте.

Сунув зрительную трубу в чехол, Фридрих принял котелок, ложку, но отхлебнуть успел лишь два раза. Пуля, звякнув, выбила посудину из рук короля.

— Что за черт! — воскликнул Фридрих. — Поесть не дают. — И стал отряхивать с себя крупу и кусочки мяса.

Повар подхватил с земли продырявленный котелок.

— Я еще принесу, ваше величество, возьму другой. Этот продырявили.

— Уноси ноги, Зигфрид, не дай бог продырявят тебя. Кто меня кормить будет? Исчезни.

— Но вы ж не поели, ваше величество.

— Ты видишь, ныне всем не до еды. Чем я лучше других? Уходи.

Сражение окончилось в семь часов вечера, когда зашло солнце. Завершилось на том самом поле, где и началось, без труб, без барабанов. Обе армии просто утомились, выдохлись в тяжелейшей страшной работе — истреблении друг друга. Все поле, насколько хватало глаз, было устлано трупами. Уцелевшие и раненые брели к своим обозам, спотыкаясь, падая и споро подымаясь. Ни сил, ни злости ни в ком уже не было, только усталость. Некоторые, упав среди мертвых, тут же засыпали. Другие, напротив, разгоряченные, взбудораженные, даже добравшись до возов и перекусив чем-нито, не могли сомкнуть глаз от только что пережитого кошмара.

К разбитому, изодранному шатру Фермора сходились командиры дивизий и бригад. Пришли Леонтьев, Толстой, Броун с головой, замотанной окровавленной тряпкой.

— А где Чернышев? — спросил Броуна Фермор.

— Не знаю, Вилим Вилимович. Он не вернулся с одной из контратак.

— Погиб?

— Не знаю. Не хочу врать.

Появились уже в темноте Голицын с Ливеном. Они тоже ничего не могли сообщить утешительного ни о Чернышеве, ни о Панине, ни о Стоянове, ни о Бекетове.

— Стоянова я видел в последний раз, когда он повел атаку на пушки, — сказал Толстой.

— Но он воротился?

— Да. И приволок с людьми более десятка прусских пушек.

— А Бекетов?

— Бекетов не вернулся из первой же контратаки.

Не явились к главнокомандующему генерал Мантейфель и бригадир Тизенгаузен. Возможно, погибли, но об этом никто не заговаривал, надеясь на чудо, которое после таких сражений нередко случается, когда убитый или даже похороненный вдруг появляется среди товарищей, живой и невредимый.

— Ирман, — окликнул Фермор квартирмейстера.

— Я слушаю, ваше превосходительство.

— Возьми свою команду, соберите ружья и шпаги убитых и сложите на телеги.

— Утром?

— Нет. Сейчас. Немедленно, чтоб за ночь управились.

Рано утром, едва зарозовел восток, зашевелился русский лагерь. Армия уходила с цорндорфского поля в сторону Ландсберга. Скрипели повозки, стонали в них раненые от толчков на рытвинах. Здоровые шагали рядом с заряженными ружьями, готовые к отражению врага, если б он попытался напасть.

Фридриха разбудил адъютант:

— Ваше величество, русские уходят.

— Ну и черт с ними. Куда они направляются?

— На Блуменберг.

— Значит, победа за нами, Притвиц! Арни, вставайте, пишите реляцию в Берлин о нашей победе. Поле за нами. Пусть там порадуются.

Де Катт, садясь за бумагу, чувствовал искусственность королевской бравады, но, зная характер Фридриха, не удивлялся этому: «Опять сам себя подбадривает. Какая победа? Русские не уступили ни пяди. Положили наших здесь полков десять. О какой победе может идти речь?»

Однако реляцию накатал секретарь оптимистичную, какую велел король: радуйтесь, берлинцы!

Пленных с вечера загнали в какой-то сарай на окраине Цорндорфа. Большинство были раненые. Кто-то стонал, кто-то скрипел зубами, а кто-то облегчения ради тихонько матерился. Часовой, стоявший за дверьми, запретил разговаривать, и поэтому пленным приходилось шушукаться:

— Ты откель, браток?

— Я с четвертой Гренадерской. А ты?

— Я от пушек.

— Значит, толстовский?

— Угу.

— Затяни мне потуже, а то сползает.

— Дали б хошь воды, смерть пить хотца.

— Потерпи, заутра напоят, аж очи вылезут.

— Не каркай, дурило.

Захар Чернышев угодил в плен, придя в сознание на поле боя.

Поднялся с гудящей головой на ноги, а тут тебе и команда: «Хенде хох!»

— Чтоб ты сдох… — пробормотал генерал, однако руки поднял.

Его втолкнули в сарай в темноте, он на кого-то наступил, тот вскрикнул, выругался:

— С-сука, ты ж мне руку разбередил.

— Прости, браток, — извинился Чернышев и, присев, ощупью нашел у стены местечко, сел. И вскоре так, сидя, и уснул.

Проснулся, когда в сарае было уже светло настолько, что можно было рассмотреть в полумраке людей. Чернышев вытянул затекшие ноги, осмотрелся, ища кого-нибудь знакомого. Увидел совсем близко полковника Бекетова, пробрался к нему. Опустился рядом.

— Здравствуй, Никита.

— Здорово, Захар.

— Ну как ты?

— Хреново, брат. Кирасир едва руку не отрубил, сволочь. Столько крови потерял.

Помолчали, повздыхали. Чернышов спросил:

— Что тебя-то сюда понесло?

— Куда сюда? В сарай, что ли?

— На войну? Ты ж, как-никак у нее в фаворитах обретался.

— Выходит, другой получше сыскался.

— Кто? Алешка Разумовский?

— Хошь бы и он. Тебе-то что?

— Ты не сердись, Никита.

— А чего мне сердиться?

— Ты ей как приглянулся-то?

— В пьесе играл. Да, видно, так хорошо, что, окромя рубля, решила приласкать.

— Ну и как?

— Что «как»?

— Как она в постели-то, небось мягонькая?

— Слушай, Захар, не цепляйся, еще услышит кто.

— Тю, Никита. Дурачок ты. Може, через некий час нам двенадцать ружей без суда! А ты: «кто услышит». Впрочем, вряд ли патроны переводить станут, поколют штыками або саблями порубят, а ты: «услышат».

— И все равно об ней не хочу зубоскалить. Она меня любила. Да, да. Чего улыбаешься?

— Любила б — на войну не отправила.

— Я сам вызвался. Произвели в полковники, чего ж сидеть около, сердце бередить.

— А Разумовского вон в фельдмаршалы пожаловала, однако сюда не думает отпускать. Видать, у него сучок-то покрепче твоего, — хихикнул Чернышов.

— Ну и гад ты, Захар! — рассердился Бекетов.

— Ладно, Никита. Будет о ней. Давай думать, как удрать отсюда.

Но Бекетов молчал, видно, всерьез сердился на генерала.

— Кто тут еще из офицеров есть? — спросил Чернышев, решив переменить тему.

— Видел Тизенгаузена и Салтыкова.

— Которого? Старика?

— Нет, генерал-поручика.

— Хох, впору военный совет открывать. Часом, Фермор не тут?

— Нет. Вилима нет.

— Слава богу, — перекрестился Чернышов. — Значит, армия цела, коли Вилима не пленили.

Не понравилась Бекетову интонация в голосе генерала, ехидная какая-то.

— Ну и язва ты, Захар.

— Небось заязвишь, коли впереди карачун светит.

— Молись Богу, може, услышит.

— Эх, Никита, Никита, а еще с царицей любился.

— Я же сказал, помолчи об этом, Захар. Будь человеком.

— Ладно, ладно, молчу.

Но молчал Чернышев не долго, погодя несколько, спросил:

— Значит, бежать не станешь? Так?

— Так, Захар. Я слаб, не хочу тебе обузой быть. Да и, если заметят, пристрелят на месте.

— Ладно, Никита, я тоже не побегу, — сказал Чернышов, хотя в мыслях другое держал: «Черта с два. Уловлю момент — смоюсь».

И уже пожалел, что о побеге с Бекетовым заговорил, — кругом люди, кто-нибудь наверняка слышал, может и выдать. Для этих длинных ушей и произнес генерал последнюю фразу: не побегу, мол, и я.

9. Если вы да кабы…

Цорндорфское сражение, пожалуй, самое кровопролитнейшее в Семилетней войне[61], не выявило победителя, лишь доказало, что противники достойны друг друга. Русская сорокадвухтысячная армия потеряла убитыми более шестнадцати тысяч человек. Пруссаки, имея в начале сражения тридцатитрехтысячную армию, потеряли одиннадцать тысяч солдат, то есть третью часть состава.

Обе армии обескровили друг друга настолько, что на следующий день, 15 августа не решились продолжить эту бойню. Разошлись в разные стороны, увозя не только раненых, но и уводя пленных, имевшихся у обеих сторон, оставляя похоронным командам заботу о павших.

Русская армия ушла на восток, в Ландсберг, прусская — в Кюстрин. На первом же переходе Захару Чернышеву удалось бежать. Он убедил охрану, что у него так расстроилось брюхо, что он вот-вот навалит в портки. Для убедительности генералу пришлось даже приспустить штаны, мол, вот-вот прорвет, дозвольте вон за тот куст. И генеральское брюхо в самый подходящий момент громко проворчало, правда, не от расстройства — от голода.

И Чернышева отпустили, только не надолго «бистро-бистро», и он отвечал с благодарностью: «Айн момент!»

Но, оказавшись в кустах, натянул портки, застегнул накрепко и что есть духу припустил прочь. Так и ушел.

Обойдя стороной Цорндорф, он за Вилькельдорфом обнаружил следы ушедшей армии и по ним так и пришел в Ландсберг. Заросший, оборванный, голодный предстал перед главнокомандующим.

— Явился для дальнейшего прохождения…

— Ба-а, Захар Григорьевич, душа моя, — искренне обрадовался Фермор и тут же распорядился накормить генерала.

Чернышеву принесли котелок каши, ложку, и он на бросился на еду, забыв о всяких приличиях. Даже урчал от наслаждения. Но не съел и половины, как Фермор, сидевший напротив, решительно отобрал котелок:

— Нельзя сразу много, Захар Григорьевич.

— Но, Вилим Вилимович, я же не наелся, — просительно сказал Чернышев, облизывая ложку.

— Вот и хорошо. Надысь так же вот, как и вы, явились Панин со Стояновым. Тоже как волки набросились на котелки. Стоянов вроде ничего, а Панин едва не помер. Насилу отходили. Так что потерпи, Захарушка, прошу тебя.

— Ладно, — вздохнул Чернышев. — Сдаю и оружие. — И бросил в котелок ложку.


С сообщением о цорндорфской битве в Петербург при был полковник Розен и, как участник баталии, был принят и выслушан ее величеством. И хотя во время сражения полковник в основном пребывал при штабе возле главнокомандующего, в рассказе о битве он был столь подробен в деталях («Одно ядро сорок семь человек положило!»), что у высокой слушательницы создалось впечатление, будто «наш пострел везде поспел», и она наградила его орденом Александра Невского.

Но уже в Конференции перед мужской аудиторией новоиспеченный кавалер был краток, деловит и точен — столько-то убитых, столько пленных, столько раненых, захвачено тридцать шесть пушек врага, своих потеряно шестьдесят.

— И шуваловские среди них? — встревожился Бутурлин.

— Так точно, и шуваловские среди них.

— Сколько?

Откуда было Розену знать, сколько там было «секретных» шуваловских, но решил не ударить лицом в грязь (кто там станет считать):

— Шуваловских девять.

— Эх, — крякнул Бутурлин с досадой.

Но Розен решил успокоить фельдмаршала:

— Но все их прислуга заклепала, ваше сиятельство.

— Это другое дело, — обрадовался граф и даже похвалил: — Молодцы ребята.

— Скажите, полковник, — заговорил канцлер Воронцов, — как по-вашему мнению, почему все же не удалось под Цорндорфом одолеть прусского короля?

У Розена вскружилась голова от столь важного вопроса, заданного ему самим канцлером. И он, вспомнив реплику Фермора после битвы: «Надо б было нам первыми Дона промышлять», изобразив на лице высокомудрие, изрек:

— Если б мы не у Кюстрина толклись, а пошли б к Франкфурту и разгромили корпус Дона, то Фридрих не посмел бы один идти на нас, побоялся бы.

Члены Конференции переглянулись меж собой, мол, верно говорит полковник. И именно с этой мысли и начали послание Фермору: «…Ежели б вы ранее промыслили Дона, то б не случилось того цорндорфского конфуза».

Однако денщик Розена Курт Штумпф стал везде рассказывать, что битва проиграна русскими, за это был арестован и посажен на дворцовую гауптвахту.

Петр Федорович, узнав об этом, приказал:

— Приведите этого Курта ко мне.

Когда солдата приведи к великому князю, тот сказал ему:

— Я знаю, за что ты посажен, Штумпф. Но ты поступил как честный малый, расскажи мне все, хотя я и без того знаю: русские никогда не смогут побить пруссаков. Рассказывай правду, не бойся. Это все голштинские офицеры, мои друзья, они тоже пруссаки. Рассказывай.

И Штумпф рассказал, как мог, не забыв упомянуть о пленении нескольких русских генералов, под конец молвив полувопросительно:

— Раз генералы русские в плену, кто же победитель?

— Молодец, — похвалил его великий князь. — Смотри, вот они пруссаки, разве таких людей могут побить русские?

— Нет, ваше высочество, — отвечал Курт, вполне понимая, к чему клонится разговор и что приятнее услышать принцу.

— Вот тебе за честность, — сказал принц, отдавая солдату пять рублей. — И отныне ты под моим покровительством и никто не посмеет тронуть тебя.

Несмотря на эту конфузию, ее величество сочло необходимым отметить Фермора кавалерией Андрея Первозванного, приурочив награждение к годовщине своего восшествия на престол — 25 ноября.

А цорндорфский неуспех союзникам правительство объяснило неисполнением фельдмаршалом Дауном запланированного объединения с русской армией, мол, объединились бы, и прусскому злодею несдобровать.

Однако Австрия свалила всю вину на Францию, которая вместо войны с Фридрихом опутала себя войной с Ганновером.

В конфузии не найдешь виноватого, при виктории их много сыщется.

Конференция сочла необходимым прислать Фермору и план кампании на будущий, 1759 год: действовать наступательно в Померании и Бранденбургии и начать кампанию как можно раньше. Ускорить занятие Кольберга, через который можно б было наладить снабжение армии своим хлебом. Шведов склонить к осаде Штетина и помогать им при этом. Занять Берлин. Но самое главное дело — скрыть этот план от неприятеля.

Прочтя его, Фермор подумал с горечью: «Они Фридриха за дурака, что ли, почитают? Да мы не успеем пальцем шевельнуть, а ему уже все известно. Я могу от своих генералов скрыть, но не от короля прусского».

Не о будущей кампании голова у главнокомандующего болела, о дне сегодняшнем. Где найти продовольствие для армии? Где взять корм лошадям? Как разместить и лечить тысячи раненых и больных?

Конференция настаивает расположить армию по правобережью Одера, но там все вытоптано, съедено, коням щипнуть нечего.

Фермор собрал военный совет, который предварил недлинной речью:

— Господа генералы, наступает октябрь, начинаются жестокие осенние ветры с дождями. Лесу здесь, считай, нет и дров достать невозможно, лошадей кормить нечем, от них и так уж остались кожа да кости. Давайте решать, нужно ли нам стоять в этом месте? Если нет, то куда идти лучше?

Генералы долго молчали, наконец заговорил генерал Вильбоа:

— Надо идти на Вислу, ближе к магазинам.

— Предложение ваше разумное, генерал, но ее величество и Конференция раздражаются этим. Они вон уже сейчас толкают нас на Дона.

— Так в чем дело, — отозвался Румянцев. — Кенигсберг же брали зимой. Я и сейчас готов.

Фермор покосился с неудовольствием на молодого генерала:

— Вы-то всегда готовы, Петр Александрович, мы сие ведаем, а вот армия, увы, еще цорндорфских ран не зализала. Я ценю ваш порыв, дружок, но не хочу, чтоб вы себе шею свернули.

— Но моя дивизия не участвовала при Цорндорфе, простояли без толку в Шведте.

— Может, это и хорошо, что ваша дивизия целиком сохранилась. Вон и генерал Пальменбах под Кольбергом вполне сохранил свои полки.

Уловив в интонации Фермора упрек в свой адрес, Пальменбах начал оправдываться:

— Но, ваше превосходительство, я приложил все усилия, чтоб взять крепость. У меня мало было осадных пушек. Если б побольше пушек…

— Ладно, генерал, разве я вас упрекаю. Я более себя во всем виню. Скорее это моя ошибка, что кампания нынешняя столь неудачной оказалась. Потери раз в десять более полтавских, а проку?

Упоминание о Полтаве невольно натолкнуло Румянцева на мысль ехидную: «Под Полтавой-то Петр Великий командовал, а здесь Фермор Вил им». Невольно хихикнул ось даже.

Фермор с укоризной посмотрел в сторону развеселившегося генерала, но от замечания воздержался. Румянцев неглупый малый, хватило и взгляда главнокомандующего, сменил ухмылку на серьезный вид.

— Ну так как, господа генералы? Думайте, думайте.

— Я так полагаю, — начал Захар Чернышев, — главное, сохранить конский состав. Верно? Посему к Висле отправить все тяжелые обозы, худоконную кавалерию, в том числе и нерегулярную, а также всех больных и раненых.

— А артиллерию? — удивился Толстой. — Кого же в пушки впрягать? Людей?

— Ну для твоих пушек можно оставить несколько сот наиболее сильных коней. Но это ж не тридцать тысяч.

— А что? Пожалуй, Захар Григорьевич дело предлагает, — сказал Фермор. — Что молчишь, гусарская голова? — спросил Стоянова.

— А кто меня спрашивает?

— Я спрашиваю. Как у гусар кони?

— Как и у всех. Без седла ходят, под седлом падают.

— Это не смешно, бригадир.

— А я и не смеюсь, давно плачу.

Так военный совет единогласно поддержал предложение Чернышева — увести на Вислу все, что отягощает армию, истощает и без того скудный запас.

Прямо с военного совета отправился Чернышев к полковнику Илье Денисову, командовавшему отрядом донских казаков, чтоб порадовать его предстоящим отъездом на Вислу.

Еще подходя к палатке Денисова, он услышал свист плетей и глухие вскрики наказуемого. Там, привязав к козлам какого-то бородача, охаживали его по голой спине плеткой.

— Эй, орлы! — крикнул Чернышев. — Может, хватит?

Казак, секший товарища плеткой, остановился, хмыкнул:

— Слушаю, ваше-ство! — и стал отвязывать наказанного.

Тот поднялся, морщась, натянул рубаху, чекмень, взглянув на Чернышева, поблагодарил:

— Премного благодарны, ваше превосходительство.

Генералу не понравилась интонация в голосе казака, он даже пожалел, что вмешался в экзекуцию.

Войдя в палатку, спросил полковника:

— За что велел сечь молодца, Денисов?

— Кого? Ах, Емельку Пугачева? Да он, вишь, ординарец у меня. Потерял, сучье вымя, мово коня. Я ему и велел всыпать пол сотни горячих.

— Ну и сразу конь воротился?

— Кабы.

— Зря по-пустому злишь казаков, Денисов.

— Ничего себе по-пустому: казак коня потерял. Скажете ж, Захар Григорьевич.

— У тебя что, это последний был?

— Да нет, есть еще пара. Ежели б последнего, я б его сам пристрелил за такое.

— Вот и гарцуй на этой паре.

— Какое там гарцуй, ваше превосходительство, — поморщился Денисов. — Кормить нечем, хучь волком вой.

Узнав от Чернышева об отводе кавалерии на Нижнюю Вислу в более кормные места, полковник так обрадовался, что на радостях предложил генералу чарку горилки и тут же наполнил две.

— Спасибо, Денисов, — отказался генерал. — Угости лучше ординарца своего, чтоб зла не держал.

Но едва за Чернышевым опустилась входная полсть, Денисов пробормотал:

— Как же. Жди. — И хлопнул одну за одной обе чарки, и свою и генеральскую, к которой тот побрезговал притронуться. — Стану я их еще баловать.

10. Новый главнокомандующий

Что и говорить, Конференция была не очень довольна действиями Фермора. Лето провоевал, а результат? Даже Кольберга не взял, а ведь туда подходила эскадра Мишукова, с моря и с суши обложили крепость. И ушли несолоно хлебавши.

А казна? Ну хорошо, что сохранил, не дал королю захватить. Но как тратит? Заключил контракт на поставку хлеба с каким-то евреем Борухом, с неведомым данцигским купцом Зерником. Сорит деньгами направо-налево.

Писали ему: промышляйте Кольберг, через него по морю можно наладить подвоз нашего русского хлеба. Отвечает: сие станет много дороже, чем везти хлеб из России. Верно, дороже, но деньги-то в отчине останутся.

А то что же получается? Пруссов завоевали да еще ж нашими деньгами им пособляем хозяйство подымать, оставляя Россию в безденежье.

Подлил масла в огонь саксонский принц Карл, тот самый, который бежал из-под Цорндорфа. Чтобы как-то обелить себя, он катил на Фермора:

— Фермор не умеет распоряжаться, не имеет твердости и решительности. Для сражения выбрал плохое место. Несмотря на мои увещевания, после сражения слишком поспешно отступил, дав этим королю повод объявить себя победителем.

В своей неприязни к Фермору принц напрочь забыл, что сам удрал задолго до окончания битвы, и даже утверждал, будто именно он не советовал Фермору уходить с поля боя.

Принцу в унисон вторил австрийский представитель — генерал Андрэ:

— Это же безобразие, он не считает нужным меня — союзника приглашать на военные советы. Спрашиваю: почему не зовете? Отвечает: вам там нечего делать.

Тут Андрэ не врал. Фермор действительно не приглашал союзных представителей на военные советы, но не по причине антипатии к ним, а для сохранения хотя бы по форме втайне решения военного совета. Попросту он не верил никому из них.

Не случайно шведский представитель при его ставке барон Армфельд обвинил главнокомандующего в полном отсутствии руководства цорндорфским сражением, ни много ни мало: «Он сидел меж телег, спасаясь от прусских пуль и ядер».

Фермор, узнав о таком отзыве барона, осерчал:

— Такого про меня и враг бы не придумал, а вот союзничек, пожалуйста, ублаговолил! Не иначе сам под телегой отсиживался, а то б откуда он ее взял?

Пеняла главнокомандующему и Елизавета Петровна, укоряя в письме: «Уж очень мало пишете о сражении. Где какой полк дерется, кто отличился в бою».

На что простодушный Фермор отписывал ее величеству: «…и, матушка, как усмотреть за всеми, когда кругом дым и пыль столбом, зги не видно, хошь глаз коли». Не догадываясь, что сим признанием подписывает отставку себе.

— Михаил Илларионович, — сказала императрица канцлеру, — что ж это за главнокомандующий, что поле боя не видит? А?

— Да, да, ваше величество, — согласился Воронцов. — Мы уж говорили в Конференции, не везет нам на главнокомандующих, то Апраксин с его нерешительностью…

— Апраксин хоть подробно баталии описывал, геройских людей отмечал. А Фермор, вон, пожалуйста, из-за дыма ничего не увидел. Надо другого кого.

— Кого б вы желали, ваше величество?

— Может, Салтыкова попробовать?

— Неказист больно.

— А что проку с казистых, вроде Апраксина и Фермора? Салтыков хоть удачно в Швеции воевал. Кенигсберг, считай, без выстрелов взял. И вообще, говорят, солдаты в нем души не чают.

— Ну что ж, можно попробовать. А я думал…

— Что вы думали, Михаил Илларионович?

— Я думал, може, Бутурлина туда, все же фельдмаршал. А какая стать!

— Господи, Михаил Илларионович, кабы он сие звание в бою заслужил, а то я дала его ему, чтоб в вашей Конференции не зазорно сидеть было.

— Ну тогда, конечно, пусть будет Салтыков, — легко согласился канцлер. — А Александра Борисовича до другого разу приберегем.

— Но надо так сотворить, дабы Фермеру не обидно было понижение. Напишите ему, пусть будет главным советником у Салтыкова.

— А чего ему обижаться? Кавалерию Андрея Первозванного отвалили. Можно деревеньку подкинуть. Да он уж и так сколь в письмах жалился, что де невмоготу сей крест. Между прочим, к нему сынишка Суворова просится.

— Это какого?

— А Василия Ивановича, прокурора Берг-коллегии.

— А-а, кажется, Александром его звать. Я помню его еще кадетиком в карауле у меня. Стоял на часах этакий мальчик. Давала рубль ему на сладости, так ведь не взял, паршивец. Сказал, часовому, мол, не положено брать. А? Каков?

— Он уж не мальчик ныне, ваше величество, служит по провиантскому ведомству. Одолел отца просьбами: выхлопочи, мол, чтоб отпустили в воинских операциях участвовать.

— Ну и как решили?

— Решили уважить просьбу Василия Ивановича, пусть воюет молодой человек. Не всяк горит желанием в огонь идти. Може, что путное получится.

— Ну и добро. Отправляйте к Фермору его. И вызывайте Салтыкова. Я ему и прикажу принять армию.

Салтыков прибыл с театра войны через месяц, явился в Конференцию. Воронцов сообщил ему, что его ждет императрица, посоветовал:

— Только, батенька, извольте с кавалериями. У вас какие ордена?

— Александра Невского, ваше сиятельство, и Андрея Первозванного. Первый за Польшу, второй за шведские дела.

— Что ж вы их не носите, чай, заслужили?

— Да к чему они мне, старику. Это молодым покрасоваться, а мне… — Салтыков пожал плечами. — В седло мешают влазить, ваше сиятельство.

Воронцов улыбнулся шутке старика:

— Ну, уж идя к ее величеству, наденьте, пожалуйста, Петр Семенович. А то ведь обидеться может государыня за небрежение к отечественным регалиям.

— Это так. Беспримерно велю найти их и надену, ваше сиятельство. Не извольте беспокоиться, разве я не понимаю.

Явившись домой на Васильевский, Салтыков сбросил епанчу на руки денщику, отдал шляпу, справился:

— Барыня дома?

— Дома-с, Петр Семенович.

Салтыков прошел к жене в будуар, спросил:

— Парашенька, ты не помнишь, где мои кавалерии?

— Они в шкатулке, Петя.

— В которой?

— В ореховой, в той, что олень нарисован.

— А-а, вспомнил.

— Зачем они тебе?

— Парашенька, возможно, завтра ко двору призовут, велено надеть. Неудобно перед ее величеством без кавалерии. Так ты уж вели девкам ленты погладить, поди, уж слежались.

— Хорошо, Петя. Я скажу Дуньке. Може, и мундир новый наденешь, а?

— Шут с ним, схожу в новом, — махнул рукой Салтыков. — Только мне он больно просторен.

— Ничего. Не выпадешь. А зачем зовут-то тебя?

— Не знаю, Парашенька, хотя догадываюсь.

— Ну и зачем же?

— А чего раньше времени гадать. Завтра узнаем.

Так и не сказал Прасковье Юрьевне муж, зачем зван ко двору, хотя не то что догадывался, а знал точно: новое назначение грядет — главнокомандующим. Не очень-то и хотелось ему в этот хомут, лет двадцать-тридцать назад радовался бы. А сейчас, когда уже шестьдесят стукнуло, половину зубов растерял, остепенился, о какой радости может идти речь? И потом, ужасно неловко на живое-то место заступать. С Вилим Вилимовичем друзья, и как ему в глаза-то смотреть, как говорить: «Слазь, буду я главнокомандующим». Стыд головушке.

Оттого и не сказал жене Петр Семенович, зачем зовут, надеясь отговориться у императрицы от столь высокого назначения. А что? Попросить хорошо, авось уступит, не назначит.

Однако ни назавтра, ни на послезавтра генерал-аншефа Салтыкова ко двору не востребовали. Ее величество были заняты на балу и в маскараде. Но на третий день после обеда прибыл на санях гвардеец:

— Пожалуйте к ее величеству.

Елизавета Петровна встретила старого генерала ласково. Она вообще к тем, кто когда-то служил при ее отце Петре Великом, относилась с особой нежностью и вниманием. Правда, служба Петра Семеновича легендарному монарху в краткий миг укладывалась — царь лично благословил его, шестнадцатилетнего мальчишку, на учебу во Францию. Но все равно, зрел живым батюшку ее величества, значит, ей ты почти родненький. Те, кто действительно служил Петру I, давно отошли в мир иной.

— Здравствуйте, дорогой мой Петр Семенович, — приветствовала императрица старика. — Как ваше здоровье?

— Спасибо, матушка, слава богу, еще в седле я.

И «матушкой» называть ее величество не всякому позволяется, разве же кому из лейб-кампании да вот вскормленнику Петра Великого.

— Как воюется-то, Петр Семенович?

— Помаленьку, помаленьку, ваше величество.

— Как по-вашему, Петр Семенович, отчего ныне год для нас столь неудачен на театре войны?

— Это как посмотреть, ваше величество.

— Ну как смотреть? Вот Цорндорфское сражение взять. Проиграли же?

— Я бы так не сказал, ваше величество. Тяжелое оно было, слов нет. Но победителей в нем не оказалось, хотя крови море пролили.

— Ну как же, вон Фридрих на всю Европу раструбил: я победитель!

— Вострубить дело не хитрое, матушка. И мы б сие вполне могли б, да ведь совестно.

Елизавета Петровна засмеялась тихонько:

— Так, значит, король прусский без совести? Так?

— Ну как? Заглазно не в лад монарха, хотя бы и неприятельского, хаить. Но вояка он хороший, этого не отымешь. Хотя, конечно, насчет Цорндорфа прихвастнул.

— Прихвастнул?

— Прихвастнул, ваше величество. Треть своей армии положил, какая уж тут победа? Вон ваш батюшка, присной памяти Петр Алексеевич, под Полтавой в семь раз меньше шведов потерял. Вот то была победа.

Воспоминание об отце растрогали императрицу, даже глаза ее заблестели.

— Так вы считаете, пруссаков можно победить?

— Отчего ж нельзя, ваше величество? Эвон в октябре прошлом под Гохкирхом союзники наши разбили Фридриха преизрядно.

— Вот они-то разбили. А мы?

— Потому-то и разбили его, матушка, они в октябре, что мы его обескровили в августе. Да, да, именно поэтому. Он под Гохкирх обессиленный явился. И получил по зубам.

— Там, слышала я, и маршал Кейт погиб.

— Царствие ему небесное, — перекрестился Салтыков. — Добрый солдат был.

— Что-то вы супротивников все хвалите, Петр Семенович, — улыбнулась Елизавета.

— Так ведь не зазря, матушка. У того же Кейта я в подчинении обретался, видел в бою его. Орел! Обидно, конечно, что под чужие стяги улетел. Но что делать? Се ля ви, как говорят французы.

И даже намеком не осмелился Салтыков сказать, из-за кого «орел» улетел под чужие стяги, пусть сама догадывается.

— Значит, вы считаете, что короля прусского можно побеждать, Петр Семенович?

— Любого можно, ваше величество, победить, ежели с умом к делу подойти. Перехитрить, ежели. Он ведь Фридрих-то оченно хитер, его на арапа не возьмешь, помозговать надо.

— Вот вы и попробуйте. А? Петр Семенович?

Салтыков смутился, пришел отказываться, а угодил, как кур во щи, вроде сам напросился. Сказал смиренно:

— Как прикажете, ваше величество.

— Я посоветовалась с Конференцией, и решили вас назначить главнокомандующим в армию.

— А как же Видим Вилимович?

— У него не получается что-то. Пишем ему, ступайте к Одеру, воюйте. А он ни с места.

— Так ведь зима, ваше величество, куда ж идти? Коней-то чем кормить? Вот в мае трава высыпет, тогда другое дело.

— И вы не поведете?

— Зимой и я не поведу, — твердо сказал Салтыков, в душе радуясь: сейчас, мол, отмотаюсь от главнокомандования.

Однако императрица, вздохнув, неожиданно согласилась:

— Вот видите, вы мне открыли глаза. А Фермор пишет: не пойду, и все. Нет, чтоб объяснить. А ведь все просто: травы нет, не снегом же коней кормить.

«Ой лукавит матушка-то, ой лукавит. Гляди-тко, ровно вчера народилась, того не ведала, чем коней кормят». Однако сделал вид, что поверил ей. Решил сделать последнюю попытку:

— Я согласный, ваше величество, но не сейчас.

— А когда же?

— Сейчас зима. Вилим Вилимович с армией на зимних квартирах на Висле, все у него отлажено с провиантом, с доставкой, с обучением рекрутов. Зачем же мне вламываться в столь стройный механизм? С чего ради?

— Вы так считаете?

— Да, ваше величество. Получается, что я на готовенькое явлюсь. Совестно даже.

— Экий вы совестливый! — засмеялась Елизавета Петровна и не смогла отказать вскормленнику отца: — Ладно. Будь по-вашему, Петр Семенович. Поедете в мае, когда трава высыпет. Уж тогда спрошу с вас. За все спрошу.

— Спасибо, ваше величество, за душевность вашу. Спасибо. Сослужу, не обидитесь.

Выходя из дворца, радовался Петр Семенович. Во-первых, от того, что с ее величеством посчастливилось свидеться, не всякий день такое случается. Ну, а во-вторых, удалось хоть на время отдалить назначение. А к маю, глядишь, передумают.

Дома на вопрос супруги «Зачем звали?» признался:

— На главнокомандующего сватают, мать.

— Ну и согласился?

— Дык куда денешься, назвался груздем…

— Червив груздь-то, — усмехнулась Прасковья Юрьевна.

— Эдак, эдак, — согласился добродушно Петр Семенович. — Отговорился до мая обождать, може, кого помоложе отыщут.

Однако через неделю повезли Салтыкова молодому двору представлять. Тут уж он не стал и кавалерии надевать, явился в своем ландмилицейском мундире.

Великая княгиня, как и императрица, справилась о здоровье и, получив удовлетворительный ответ, спросила вдруг:

— А не страшно браться за сие?

— Страшно, ваше высочество, — неожиданно признался генерал. — Да куда денешься, назвался груздем, полезай в кузов.

Петр Федорович смотрел на нового кандидата в главнокомандующие почти с нескрываемым недоброжелательством.

— И вы думаете воевать с королем Фридрихом?

— Придется, ваше высочество.

— Ну-ну… — многозначительно обронил великий князь.

А когда Салтыков, откланявшись, удалился, Петр сказал своей жене:

— Ничтожество. Такого король одним ногтем, как клопа, раздавит, — и засмеялся, довольный своим остроумием.

11. Вступление в должность

Губернатор Кенигсберга генерал-поручик Корф очень любезно встретил нового главнокомандующего.

— Ваш приезд, ваше сиятельство, надо отметить торжественным ужином, — сказал сразу после обмена приветствиями.

— Ради бога, голубчик, ничего этого не надо.

— Но почему? — удивился Корф.

— Я еще не заслужил этого, — улыбнулся Салтыков. — Давайте лучше поговорим о деле. Как мне сказали, вы отвечаете за снабжение нашей армии продовольствием и снаряжением.

— Да, ваше сиятельство. Но беда в том, что никто из командиров дивизий и полков не считает нужным сообщать мне о своем передвижении. И я часто не знаю, куда мне отправлять обоз с хлебом или снаряжением.

— А вы им писали об этом?

— Боже мой, я в каждом письме молю: куда отправить вам провиант? И никакого ответа. Отправляй хочь на луну.

— А в штаб армии сообщали?

— Да. Я писал в походную провиантскую канцелярию генерал-майору Дицу.

— И что?

— Он тоже не отвечает.

— Ну что ж, — вздохнул Салтыков, — прибуду в штаб, и, если ваши слова подтвердятся, придется расстаться с ним.

— Если вы решитесь уволить Дица, у меня есть на его место прекрасная кандидатура.

— Кто?

— Князь Александр Меншиков.

— Сын Данилыча?

— Да, да. Он уже генерал-поручик, и офицер исполнительный.

— Ну по отцу и должен быть таким. Как магазины по Висле? В них есть хлеб?

— Более чем достаточно.

— Скажите, голубчик, отчего это в этом году снабжение армии обошлось аж в четыре миллиона рублей? Ведь в прошлом году было чуть ли не вдвое меньше.

— Так ведь, ваше сиятельство, помните пословицу: за морем телушка — полушка да рупь перевоз. Даже здесь хлеб привозят сначала в Пиллау, там перегружают на суда, способные пройти по мелководному Фриш-Гафу, потом опять в Эльбинге надо перегружать на плоскодонные суда, которые идут до магазинов, а там — выгрузка в склады. С каждой перегрузкой, понятно, хлеб дорожает. Вот почему нам нужен Кольберг, где хлеб бы выгружали прямо на берег, в склады. А в прошлом году зерно скупали здесь, на месте, из-за моря не везли, потому оно и обошлось дешевле. Но правительство решило, что деньги надо оставлять в России, то есть покупать у своих производителей. В этом есть свой резон, хотя это и намного дороже.

— Я согласен с вами, голубчик.

— И потом, еще в Петербурге и Риге обер-кригскомиссар тратил огромные суммы на формирование для полков третьих батальонов и отправление за ними разных припасов. А покупка лошадей, подвод. Все это ложится на казну, ваше сиятельство.

— Когда я смогу увидеть князя Меншикова?

— Он в Пиллау. Я пошлю за ним катер. Пожалуй, завтра вечером он будет здесь, в крайнем случае послезавтра утром.

— Я пока ознакомлюсь с вашим собором и Альбертовским университетом, при нем, говорят, есть прекрасная обсерватория.

— Да, да. Она основана в тысяча семьсот двадцать третьем году и там работают ученые.

— Вот и прекрасно. В первый раз, когда мы брали Кенигсберг, у меня как-то не нашлось времени. Теперь вот выкроилось.

За два дня до приезда Меншикова Салтыков пешком обошел весь город в сопровождении лишь денщика Прохора. Побывал в университете, в обсерватории, на рынке, в соборе послушал службу.

И никто из обывателей так и не догадался, что этот невысокий старик в белом кафтане, попробовавший на рынке селедки, поторговавшийся с продавцом сыров, побеседовавший с крестьянином о видах на урожай, есть новый главнокомандующий русской армией.

Лишь после, когда разнеслась весть о победах командующего Салтыкова, привлекшее внимание к этому имени и заинтересованность в нем общества, спрашивали: какой он?

— А помните старика, что пробовал селедку? Ну еще в форме такой белой.

— Ну. Помним.

— Это и есть Салтыков.

— Не может быть, — дивились обыватели.

Появившийся в Кенигсберге генерал Меншиков понравился Салтыкову, такой же рослый — в отца, энергичный и красивый. И через день они уже выехали, направляясь в Познань, где находилась русская армия. Ехали в одной коляске.

— Вы здесь бывали раньше? — спросил Меншиков.

— Да. В тридцать четвертом году при Анне Иоанновне участвовал в польской кампании.

— Это интересно. Расскажите. Кажется, Миних тогда был?

— Да. Фельдмаршал Миних нами командовал. С ним мы осаждали и брали Данциг. Веселое было времечко, — улыбнулся Салтыков. — Как вы, голубчик, наверно, знаете, после смерти короля польского Августа Второго на престол опять стал претендовать Станислав Лещинский, которого еще при Петре Первом пытался посадить в Варшаве шведский король Карл Двенадцатый. И вот на старости Станислав опять возмечтал о польской короне. Но России он по-прежнему был нежелателен, как и при Петре Первом.

— Почему?

— Ставленник Франции и Швеции, а стало быть, и Турции, наших исконных неприятелей. Мы же опять встали на сторону саксонского курфюрста Августа Третьего — сына Августа Второго. Миром не могло кончиться. Станислав склонил на свою сторону польских вельмож Потоцкого, Чарторыйского, воеводу мазовецкого Понятовского. И мы вошли в Польшу. Станислав заперся в Данциге вместе со сторонниками. Там было ему удобно получать помощь морем из Франции. Мы окружили Данциг, осадили. А артиллерии-то нет. Пушки ведь надо везти через Пруссию, но король Фридрих Вильгельм, хотя и клялся в дружбе России, пушки не пропускал через свою территорию. Хоть ты плачь.

— Почему?

— Говорит, не хочу ссорится с соседями. Миних его и так и сяк уламывал. Не помогло. Тогда повезли морем. А мортиры решили почтой отправить. Забили в ящики, погрузили на телеги и сказали на границе, что-де в них личный багаж герцога вейсенфельского.

— Выходит, почтой, — засмеялся Меншиков.

— Вот именно. Мортиры по почте получили. Сразу у нас веселее стало. А то ведь они нас обстреливают, а нам и отвечать нечем. Они и на вылазки горазды были, ну мы тут штыками загоняли их обратно.

— А французы помогали им?

— А как же. Подвозили морем провиант, а один раз и десант высадили тысячи в две. Но мы их прогнали назад на корабли, едва ли половина спаслась из них. Мне фельдмаршал и поручил с десантом управляться. За сие меня и к ордену Александра Невского представили.

— А как брали Данциг?

— К нам еще сикурс саксонский пришел. Миних послал Ламотту — французскому командиру ультиматум, что если не сдадут Вейхзельмюнде, то при штурме никакой капитуляции принимать не будем и все будут уничтожены без пощады. Дал им сроку на обдумывание три дня. И двенадцатого июня французы сдали Вейхзельмюнде, а это же данцигский порт. На следующий день капитулировало укрепление Мюнде, которое в основном защищали шведы. Тут уж данцигскому гарнизону ничего не оставалось делать, как тоже сдаться. И двадцать восьмого июня и Данциг сдался с обязательством быть верным Августу Третьему.

— А Станислав Лещинский?

— Он бежал, переодевшись в крестьянское платье. Миних, узнав об этом, предъявил городу штраф в миллион ефимков, если в течение четырех недель не представят беглеца.

— Представили?

— Где там. Он же удрал во Францию. Пришлось платить. Мало того, все издержки по осаде города они тоже нам оплатили.

— И много получилось?

— Тоже около миллиона. Мало того, — улыбнулся Салтыков, — Миних преподнес им штраф в тридцать тысяч за колокольный звон.

— То есть как это?

— Звонили во время осады, вдохновляли гарнизон. Эти штрафы приходы выплачивали.

— А пленных куда?

— Ну ясновельможные — Потоцкий, Чарторыйский и Понятовский отдались на милость победителя и ее величества. Миних заставил их присягнуть на Библии на верность Августу Третьему. А пленных французов отправили на кораблях в Кронштадт. Оттуда их перевели в лагерь под Копорье. И что делать с ними, никак не могли придумать. Многие сбегать стали. Сообщили Анне Иоанновне. Она тайно распорядилась, чтобы беглых не искали, не ловили, а которые мастеровые, тех в Петербург доставляли и к делу приставляли бы. Так постепенно лагерь пленных к зиме и рассосался. Кто сбежал, кого пристроили, а последних попросту выгнали под зад коленкой. Петр Первый, тот знал пленным применение, а вот для наследников они обузой оказались.

— А куда их Петр применял?

— В тяжелые работы, сваи бить, каналы копать. А кто мастеровой, тех к делу, а генералов так некоторых в армию определил на высокие должности. Например, Шлиппенбах через шесть лет после Полтавы стал русским генералом и к концу жизни дослужился до члена Верховного суда Российской империи. Петр Великий очень ценил специалистов. Очень. Да что я вам рассказываю, голубчик, ваш батюшка тому пример. Воевал весьма успешно, конфузий почти не знал. И очень ценим был государем.

— Да, да, да, очень, — усмехнулся Меншиков. — Проживи Петр еще лет пять, схлопотал бы мой родитель плаху.

— Зачем говорить о том, чего не случилось, голубчик. Да еще и об отце родном. Грех, братец, грех. Александр Данилович под Переволочной пленил шведов, в два раза превосходивших числом его войско. И при том не сделав ни одного выстрела. Это, голубчик, уметь надо.

— Но они уже были разгромлены пред тем под Полтавой, деморализованы.

— Разгромлены, но оружные же, стало быть, драться готовые. А раненый-то зверь индо опасней здорового. Перехитрил их здесь Александр Данилович, царство ему небесное, перехитрил. А в войне это иной раз важнее перевеса в силе.

Меншиков со свойственной молодости иронией покосился на старика.

— Вы тоже, Петр Семенович, думаете перехитрить Фридриха?

— Как доведется, голубчик, как доведется. Хитрость в сражении придумывается не загодя.

— Почему?

— Потому как сперва надо угадать, что мне противник уготовил, а сие лишь на поле проявляется, а уж потом свою хитринку супротив евоной придумывать. Своей надо перешибить ее, своей, вот тогда и явится виктория.


По прибытии в Познань Салтыков, поприветствовав Фермора, спросил:

— Небось догадываешься, Вилим Вилимович, с чем я пожаловал?

— Сорока на хвосте еще зимой принесла, Петр Семенович.

— Вот рескрипт ее величества, — сказал Салтыков, протягивая Фермеру пакет.

Тот распечатал его, вынул лист, развернул, прочел написанное там ровным, четким почерком: «Заблагорассудя нашего генерала, графа Солтыкова (Петра Семеновича) отправить к находящейся за границей ныне под командою вашею нашей армии, вам чрез сие о том дать знать восхотели с тем, что как помянутый граф Солтыков пред вами старшинство имеет, то натурально ему и главную команду над всею армиею принять надлежит, и потому вы имеете оную сдать ему. Но при том мы твердо уверены, что вы тем не меньше службу вашу продолжите, особливо же помянутому генералу графу Солтыкову все нужные объяснения подать, и в прочем во всем ему делом и советом вспомоществовать крайне стараться будете».

Фермор прочел рескрипт ее величества и, аккуратно свернув, засунул его в конверт.

— Ну что ж, я рад, Петр Семенович, передать вам сии нелегкие бразды. С чего начнем?

— А как вы полагаете, Вилим Вилимович? — спросил Салтыков, сомневаясь в радости визави, а оттого предлагая ему самому определить порядок действий.

— Я полагаю, надо собрать генералитет.

— Я с вами согласен. Сколько это займет времени?

— Если немедленно разослать рассыльных и учитывая дальность пути до некоторых отрядов, думаю, на послезавтра можно и созывать военный совет.

— Давай на двадцать второе мая, пожалуйста, Видим Вилимович.

— Хорошо.

— А пока я хочу разобраться с Провиантской походной канцелярией.

— Капитан Шиллинг, — обратился Фермор к адъютанту, — проводите главнокомандующего к генералу Дицу.

— Идемте, князь, — кивнул Меншикову Салтыков.

Провиантская походная канцелярия располагалась в небольшой комнатке соседнего дома. Шиллинг, сопровождавший Салтыкова, услужливо распахнул дверь перед ним и громко отчеканил:

— Главнокомандующий, его высокопревосходительство генерал-аншеф Салтыков!

Сказано это было для присутствующих в канцелярии, дабы у них не возникло сомнение в отношении этого старика, одетого в милицейскую форму. Явись он без такого представления, чего доброго, и попросят выйти вон: ходят тут всякие.

А так мигом вскочили все присутствующие — генерал, бригадир и полковник.

— Садитесь, голубчики, — сказал Салтыков, приискивая взглядом и для себя место. — Где бы мне?

— Прошу за мой стол, ваше сиятельство, — щелкнул каблуками генерал-майор Диц.

— Благодарю вас, генерал, — отвечал Салтыков и сел в кресло начальника канцелярии. — Пожалуйста, генерал, предоставьте мне вашу почту за последний… э-э… скажем, полгода.

— Маслов, почту! — скомандовал Диц.

Полковник полез в свой стол, вынул две папки, принес и положил перед Салтыковым.

— Вот это входящие, ваше сиятельство, это исходящие.

— Разберемся, — сказал Салтыков и, взглянув на Меншикова, посоветовал: — А вы, князь, займитесь пока рационами.

В канцелярии установилась тишина, нарушаемая шелестом страниц, перелистываемых Салтыковым и Меншиковым. Наконец Салтыков спросил:

— Вот я вижу запросы генерал-поручика Корфа — губернатора Кенигсберга. Покажите мне, пожалуйста, ответы на них.

— Но понимаете, ваше сиятельство… — замямлил Диц. — В такой суете… дел выше головы, до ответов ли.

— Полковник, — обратился Салтыков к Маслову, — почему не отвечали?

— Не приказано было, ваше сиятельство.

— Не приказано, — проворчал Салтыков и, взглянув на Хомутова, спросил: — Скажите, бригадир, сколько положено на солдата на год муки?

— Сейчас скажу, — кинулся было Хомутов к бумагам.

— Нет, братец, тебе это на память знать положено. По бумаге и дурак скажет. Может, вы поможете, генерал? — Салтыков взглянул на Дица.

Генерал-майор побледнел, но нашелся:

— Разве все упомнишь, ваше сиятельство.

— А вы, полковник, помните? — обратился граф к Маслову.

— Двадцать один пуд, тридцать фунтов, ваше сиятельство, — отчеканил, не сморгнув глазом, Маслов.

— Правильно, голубчик. Молодец! — И вновь, взглянув на Дица, спросил: — А сколько круп, генерал?

— На год? — спросил тот.

— Да, да, на год.

— Где-то пудов пятнадцать, — промямлил Диц неуверенно.

— А вы как думаете, бригадир?

— Да, около пятнадцати, — поддержал начальника Хомутов.

— Десять пудов, — сказал Маслов, поймав на себе вопросительный взгляд Салтыкова. — Десять пудов крупы гречневой и овсяной.

— Правильно, голубчик, — похвалил опять граф и, покосившись на Дица, сказал: — Вы, генерал, возглавляете провиантскую канцелярию, а брезгуете цифирью. И напрасно. Я, например, назубок знаю порционы солдатские, хотя в провиантской части ни дня не служил. Про пятнадцать пудов вы верно заметить изволили, только сие не солдатам положено, а в зимний период села на одну лошадь, да заодно и восемь с половиной пудов овса на нее же. Так вот, генерал-майор Диц, поскольку у вас не находилось времени отвечать на запрос губернатора, я откомандировываю вас в его распоряжение вместе с бригадиром Хомутовым. Сдавайте дела князю Александру Александровичу Меншикову, и в путь. Честь имею, сударь.

И, поднявшись из кресла, Салтыков пошел к выходу, кивнув Меншикову:

— Принимайте дела, князь.

— А мне что прикажете, ваше сиятельство? — спросил Маслов.

— Вам, полковник, оставаться здесь и ввести в курс князя, как можно скорее, указав ему на все прошлые упущения. И работать.

Первым появился перед новым главнокомандующим его сын — молодой полковник Иван Салтыков. Старик искренне обрадовался встрече, обнял его, облобызал.

— Ванечка, как я рад, что мы вновь вместе.

— Поздравляю вас, батюшка.

— С чем, сынок?

— С повышением.

— Э-э, Ванечка, лучше посочувствуй. Как говорится, без меня меня женили. Больно ноша-то тяжела, не по годам. А как откажешься, чай, солдат. Приказали. Ответил: «Есть!» Повернулся и вперед. Ты-то как?

— Служу. При Цорндорфе был при штабе, а сейчас отпросился в полк.

— Ну и правильно, Ваня. В штабе сколь ни сиди, цыплят не высидишь. Только в строю и узнаешь солдатскую жизнь, понюхаешь пороху. И тебе мой отцовский наказ, Ваня, солдат люби, как своих детей, но не балуй. А уж они тебя не подведут, не выдадут, в самый отчаянный час живота за тебя не пожалеют.

Двадцать второго мая с утра стали являться в ставку генералы. Входя в горницу, бросали два пальца к треуголке, рапортовали:

— Генерал Панин прибыл, ваше сиятельство.

— Здравствуй, здравствуй, братец, — говорил ласково Салтыков, кивая на лавку. — Садись.

— Генерал Чернышев прибыл.

Генералы входили один за одним — Вильбуа, Румянцев, Голицын, Демику, Толстой, Тотлебен, Мордвинов, Фаст.

Вошедший Фермор хотел было тоже сесть где-нито в уголок незаметно, но Салтыков велел ему быть рядом:

— Сюда, сюда, Вилим Вилимович, вот за столом и ваше место.

Прибыли и казачьи полковники — Краснощеков, Перфильев, Денисов, Туроверов и Луковкин. Явились прямо с нагайками на запястьях, при саблях. Сели у самых дверей по обе стороны от косяков.

Салтыков, окинув присутствующих, словно пересчитывая их, спросил:

— Не вижу князя Меншикова.

— Он в Провиантской канцелярии, — доложил от двери адъютант.

— Знаю. Зовите его на военный совет.

Адъютант исчез, и вскоре в дверях появился Меншиков, смущенно ожидая замечания. Но Салтыков сказал ему:

— Садись, Александр Александрович, чуть без тебя не начали. Извини.

Когда все наконец уселись, притихли, командующий заговорил негромко:

— Ну что, господа, по велению ее величества, матушки-государыни, мне поручено главное командование нашей армией, а посему прошу отныне исполнять мои приказы неукоснительно. Сейчас тремя группами мы направляемся к Одеру, делимся подножного корма ради. По сведениям, имеющимся у меня, на сей стороне уже много прусских малых партий. Казакам надлежит идти впереди и гнать их из Польши, никоим образом не обижая местного населения. Краснощеков? Это к вам относится и к вашим товарищам. Довольно того, что поляки нас продовольствуют. Они в войне не участвуют, хотя и их земли она касается. Основная наша задача, господа, на нынешнюю кампанию перейти Одер и идти на соединение с австрийской армией Дауна. А объединясь с ним, разбить прусскую армию Фридриха и принудить его к капитуляции.

— А как быть с Франкфуртом? Его обходим? — спросил Вильбоа.

— Нет. Его надо взять с ходу, не дав противнику повредить мосты. По этим мостам мы и перейдем в Бранденбургию. Далее, мне не нравится, что солдаты, получая зерно, сами мелют его, пекут на кострах лепешки. Это не дело.

— Но так принято, ваше сиятельство, — подал голос Панин.

— Вот и плохо, что так принято. Солдат на то и солдат, что должен свое воинское дело в совершенстве знать и исполнять. А когда ему совершенствоваться, если он вместо натаривания или отдыха крутит ручную мельницу всю ночь, а потом замешивает тесто и печет. Я хочу избавить их хоть от этой заботы. Поэтому прошу от каждого отряда выделить по офицеру с группой солдат, имеющих пекарские навыки и любящих сие дело, и откомандировать в распоряжение князя Меншикова. Я после скажу вам, Александр Александрович, как и для чего их употребить.

Определив далее с помощью Фермора направление движения каждой группе, Салтыков отпустил генералов, пожелав счастливого начала кампании. В горнице остался только Меншиков.

— Значит, так, князь, к вам как к главному провиантмейстеру поступят едва ли не целый полк пекарей и булочников, ну и, конечно, довольное количество подвод. Не делите их как попадя. Каждая группа, следуя за армией, приходя в то или иное село или хутор, выпекает хлеб и сама же доставляет его в свой полк. Над каждой должен стоять офицер, чтоб было с кого спросить за упущения. И, пожалуйста, Александр Александрович, держите теснейшую связь с Корфом. С него спрашивает Петербург за снабжение армии, а он отправляет обозы почти вслепую. Это негоже. Этак может случиться, что к нашему пирогу и неприятель присоседится. Вы уже приняли дела?

— Нет еще, ваше сиятельство, там у него в расходах напутано.

— Распутывайте. И ежели обнаружите корыстные злоупотребления, доложите мне. Назначим следствие и суд. У солдат воровать я никому не позволю. Запомните, Александр Александрович, солдаты не должны быть затрудняемы печением хлеба и сушкой сухарей. Это дело подчиненных вашей Канцелярии.

12. С правами римского диктатора

— Вы посмотрите, Финкинштейн, — аппелировал к своему министру Фридрих И, — вы посмотрите, как эти чертовы союзнички обложили меня.

Перед королем на столе лежали донесения шпионов, с которых он и читал данные:

— Французы на Рейне и Майне сосредоточили сто двадцать пять тысяч под командой маршала Контда, имперское войско во Фраконии сорок пять тысяч, Даун в Богемии со стопятидесятипятитысячной армией, у русских по Висле пятьдесят тысяч. И даже эти вшивые шведы у Штральзунда держат шестнадцатитысячный корпус. Итого у союзничков набирается в два раза больше моего. Кошмар.

— Да, положение наше незавидное, — согласился министр.

— Меня спасает то, что они между собой никак не договорятся, не хотят друг другу подчиняться. И ныне моя главная задача — не дать им соединится. Надо ссорить, ссорить их между собой. А для вас, как министра иностранных дел, Финкинштейн, вбивать клинья между союзниками.

— Да стараюсь я, ваше величество.

— Французам не по нутру, что Россия прикарманила Восточную Пруссию, вот и действуйте в этом направлении, поссорьте Париж с Петербургом. Русские, меняя командующих как перчатки, тоже льют воду на мою мельницу. Вот сообщает агент прямо из ставки: прислали какого-то Салтыкова, столь невзрачного, что солдаты нарекли, его «курочкой».

— Может, это стараниями принца сделано?

— Может быть, может быть. А может, и Воронцов потрудился, не зря же я ему орден Черного Орла всучил с хорошим кушем.

— Надо бы и принца как-то ублаговолить, ваше величество. Говорят, он ваш горячий поклонник.

— Знаю я.

— Пошлите ему ваш портрет с соответствующей надписью.

— Это мысль, Финкинштейн. Де Катт, — обратился Фридрих к секретарю, — закажите ювелиру нечто вроде ордена с моим портретом и какой-нибудь надписью по окружности, вроде «Юному другу с признательностью» или «На вечную дружбу».

— Слушаюсь, ваше величество.

— Вы б написали в Стокгольм сестре, ваше величество, — посоветовал министр. — Все же она королева, может, помогла бы убрать этот корпус от Штральзунда, все на одного врага меньше.

— Ульрика успела уже и там наломать дров, чуть не заговор затеяла, дура. Все сторонники ее под топор угодили. Ее самое корона спасла. Сейчас притихла, ей не до Штральзунда ныне. А муж — тряпка, с ним бесполезно говорить. Сенат всеми делами заворачивает.

В дверях появился Притвиц.

— Что случилось, ротмистр?

— Там прискакал посыльный от принца Генриха.

— Давай его сюда. Значит, есть какие-то важные вести от брата.

Фридрих не ошибся, младший брат сообщал ему, что подошел с армией под Минден и готовится дать французам решительный бой.

— Прекрасно. Я уверен, Генрих раздолбает французишек. Они разбегутся, как крысы. Где Ведель? Почему он опаздывает?

Улыбающийся Ведель — любимец короля — вскоре предстал перед ним:

— Я здесь, ваше величество.

— Карл, Дона не оправдал моего доверия, он умудрился рассредоточить армию по населенным пунктам, и русские казаки вышибают их оттуда, как пробки из бутылки. Они, словно старые шлюхи, бегут в сторону Одера. И если так Дальше пойдет, Салтыков скоро окажется во Франкфурте. Вы готовы принять армию?

— Да, ваше величество, — отвечал, вытягиваясь, Ведель. — Сочту за честь. Я готов исполнить любой ваш приказ.

— Я знаю вас как бравого отчаянного генерала, Карл, и поэтому назначаю вас командующим с неограниченной властью, как у римского диктатора. Да, да, на поле боя все должны подчиняться вам безоговорочно. А за неподчинение можете расстреливать на месте кого угодно, хотя бы и генерала.

— Благодарю вас, ваше величество, за доверие. Я оправдаю его.

— В этом я ни мгновения не сомневался. Подойдите к карте. Вот смотрите. Русские вышли из Познани и движутся к Одеру. Постарайтесь не пустить их дальше Кроссенской дороги. Они сговорились с австрийцами соединиться и задушить нас. Вы, разгромив Салтыкова, разорвете эту готовящуюся для нас петлю. Пусть вас не смущают никакие потери, русские не должны войти в Бранденбург.

— Какими силами я буду располагать, ваше величество?

— У вас будет восемнадцать тысяч штыков и десять тысяч сабель, генералы Каниц, Мантейфель, Воберснов с кирасирами и Малаховский.

— А Зейдлиц?

— Карл, вы хотите оставить меня голым? — улыбнулся Фридрих. — Довольно с вас конников Воберсновы и Малаховского. И у вас же будет свыше сотни полевых пушек. После разгрома русских вы удвоите свой парк. И мой совет, атакуйте их косой атакой с флангов, как я учил вас. И никаких пленных, нам некогда с ними возиться. После разгрома Салтыкова мы тут же поворачиваем штыки навстречу Дауну и устраиваем ему такую же баню.

— Хорошо задумано, — не удержался Ведель от льстивой фразы, но это не понравилось Фридриху:

— Я всегда хорошо задумываю, но ваши братья генералы все портят. Не серчай, я не про тебя. — И не удержался, как всегда, король от рифмы: — Нашей победы источник — дисциплина и точность. Стоит нам разбить русских и австрийцев, как шведы сами уйдут от Штральзунда. Вот помяни мое слово, сами уплывут.

Фридрих, как обычно перед сражением, был возбужден и самоуверен настолько, что заражал этим и окружающих. Вот и Ведель не удержался:

— Я уничтожу Салтыкова, ваше величество, можете на меня положиться.

— Вперед, Карл, дерзай! Я жду тебя с победой!


Казачий авангард, вступивший в Цюллихау, не успевший как следует поживиться, был выбит отрядом Дона и отступил по Кроссенской дороге к Каю. Однако, и отступая, казаки Перфильева изловчились приволочь с собой «языка» — прусского капрала.

Пленного сразу доставили к Салтыкову. Петр Семенович, много лет с юности проживший за границей, в совершенстве знал французский, немецкий и даже мог изъясняться по-английски. Поэтому переводчики ему не требовались.

Из показаний капрала он понял, что его пытается обойти и ударить с тыла генерал Ведель.

— Ну что ж, надо упредить его, — решил Салтыков. — Повернемся к нему лицом.

И распорядился собрать генералов.

— Господа, я вчера был на рекогносцировке у Одера, — начал Салтыков. — Поскольку здесь мостов нет, переправа будет затруднена, но не это главное. Главное то, что в это время в тылу у нас явится Ведель и может расстрелять нас именно на переправе, когда мы будем наиболее уязвимы. Поэтому я решил дать ему бой у Пальцига. Прошу взглянуть на карту.

Генералы сгрудились у стола, на котором была расстелена карта.

— Итак, занимаем позицию на правом, более высоком берегу ручья. Здесь от Кроссенской дороги до Никерна около трех верст. Дабы Ведель не обошел нас слева, Фаст и Мордвинов выдвигаетесь с вашими отрядами в сторону Гольдена. В случае обхода принимаете бой и шлете ко мне вестового. Левое крыло займете вы, Тотлебен, напротив деревни Никерн. Далее вы, Чернышев, с вашим Обсервационным корпусом в две линии. В первой пехота, во второй в пятистах шагах сзади пять полков конницы. Центр позиции занимаете вы, Вильбуа, и Фермор, также в две линии, в первой шесть полков, во второй — четыре. Далее князь Волконский со своими гренадерами. Правый фланг у Кроссенской дороги занимают казаки Краснощекова. Перфильеву с Денисовым оседлать дорогу.

— Вы забыли о нас, — сказал Толстой.

— О-о нет, генерал. Как я могу забыть о главных вершителях побед. У вас восемь батарей. Правильно?

— Да, — согласился Толстой.

— Четыре батареи расположите на левом, четыре на правом фланге. И побольше картузов с картечью. Я расположусь на горушке у Пальцига, господа, дабы видеть все поле сражения. А потому командиров всех рангов прошу исполнять мои приказы незамедлительно. Для связи с полками прошу от каждого мне выделить по солдату на добром коне, через них я и стану передавать приказы. И прошу этих связных не задерживать, получите от него мой приказ — исполняйте, а его немедленно ко мне назад.

В ночь с 11 на 12 июля русская армия занимала позиции у Пальцига, устанавливали на направлениях предполагаемых атак пушки с большим запасом картузов с картечью.

Ведель, получив сообщение разведки о сосредоточении русских у Пальцига, незамедлительно выступил из Цюллихау. На марше призвал к себе командиров, он говорил им, не слезая с коня и даже не останавливая его:

— Они в куче, это то, что нам надо. Покончим одним ударом. Воберснов, вы с кавалерией пока в резерве. Когда мы сломим врага и его надо будет преследовать, вы и займетесь этим с вашими конниками. Артподготовка должна быть короткой, но оглушительной. После этого Мантейфель с Малаховским врезаетесь в их правое крыло и разрушаете построение русских наискосок. Вы, Каниц, наседаете на левый фланг их. Я пойду на центр построения. Не затягивайте драку. Бой должен быть скоротечным и кровопролитным, пленных не брать.

— И генералов? — спросил Каниц.

— Генералов можно. Королю будет интересно взглянуть на них.


Двенадцатого июля в три часа дня появились пруссаки. Салтыков, сидя на коне, наблюдал за ними через зрительную трубу. Сзади стояли адъютанты, еще далее кучковались полковые связные.

— Связной генерала Тотлебена! — громко крикнул адъютант командующего.

К Салтыкову подскакал лихой гусар на нетерпеливо приплясывающем жеребчике.

— Рядовой Коробов!

— Вот что, братец, — заговорил граф, показывая вперед зрительной трубой, — видишь, там движутся на левый фланг пруссаки?

— Вижу, ваше сиятельство.

— Они имеют намерение занять Никерн и, опираясь на него, атаковать наше левое крыло. Скажи генералу Тотлебену, пусть немедленно сожжет деревню, а заоднемя и мост через ручей. Скачи да ворочайся немедля.

— Связник Толстого! — последовал вызов.

К Салтыкову на тяжелом артиллерийском коне подъехал солдат в красном кафтане и черной треуголке. Кинул два пальца к полям шляпы:

— Рядовой Пантелеев.

— Мигом к Толстому. Почему он дает им разворачивать пушки? Пусть бьет единорогами.

Пруссаки еще не развернули всех сил, а уж полевые пушки открыли огонь по правому крылу русского построения. Однако и русские батареи ответили огнем, поражая не только артиллерийскую прислугу, но и пуская снаряды поверху на подходившие от Цюллихау полки. Так далеко могли бить лишь шуваловские единороги.

— Связник бригадира Дерфельда!

К Салтыкову подъехал солдат на резвой пегой кобылке:

— Рядовой Ивлев!

— Скачи, братец, к бригадиру, пусть немедленно передвинет два полка к первому гренадерскому полку князя Волконского. Там грядет атака пруссов. Надо отбить их!

Главнокомандующий не ошибся: пруссаки, закончив артподготовку, ринулись на правое крыло. Там затрещал ружейный огонь, словно кто-то ломал сушняк на костре, взнялся вверх пороховой дым.

— Связник полковника Денисова!

К Салтыкову подскакал чернобородый казак в лихо заломленной папахе:

— Рядовой Пугачев!

— Скачи, братец, к своим, пусть Денисов и Перфильев ударят во фланг атакующим. Да ворочайся ж!

— Есть, ваше-ство!

Казак огрел плетью коня, тот встал в дыбки и, словно пружиной оттолкнувшись от земли, взялся с места в галоп.


— Какого черта! — кричал Ведель на бледного Мантейфеля. — Какого черта вы пятитесь назад?!

— Но огонь… они косят нас как траву.

— А вы? Почему вы их не косите?

— Мы не можем приблизиться…

— Повторите! Повторите немедленно все сначала и не вздумайте отходить. Иначе я расстреляю вас как труса. Король дал мне это право. Вы поняли? Я вас расстреляю!

— Но мне надо подкрепление.

— Я добавлю вам пять батальонов. Вперед!

Ведель сдержал слово, батальоны прибыли, и Мантейфель, плюнув на все — впереди русский огонь, сзади расстрел, — погнал все, что у него имелось, на правое крыло русских.

— Вперед! Вперед! Черт вас побери! Вперед!

И опять ударили залпом мушкеты, заахали полевые пушки, завизжала картечь. Одна картечина рассекла Мантейфелю ухо, ударив справа, словно дубиной. Ему показалось, что у него раскололась голова, и он, валясь наземь, успел подумать довольно равнодушно: «Кажись, все. Ну и слава богу».

В это время Ведель распекал генерала Каница, не успевшего занять деревню Никерн и мост через ручей. Там все горело и рушилось.

— Черт бы вас побрал! Двигаетесь, как корова на льду. Русские вас станут дожидаться. Открывайте огонь от Эйхемюле и атакуйте через мост, пока и этот не зажгли.

Увидев, что и вторая атака Мантейфеля на правое крыло русских была отбита, и не только огнем, но и казацким наскоком с левого фланга, Ведель послал адъютанта к Воберснове:

— Пусть атакует правое крыло русских, не железные же они. Живей, живей!

Конницу генерал Воберснова повел сам в атаку. Адъютант Вебеля сказал ему, что Мантейфель хотя и отошел, но двумя атаками сильно расшатал оборону русских и даже заклепал несколько пушек противника.

Но если Мантейфель действительно проредил первую линию русских, то драгунские полки, томившиеся во второй линии и терявшие людей только от изредка долетавших туда ядер, были свежи.

И когда кирасиры Воберсновы ринулись в атаку, им навстречу по приказу командующего были брошены драгуны Обсервационного корпуса.

Засверкали палаши и сабли, зазвенело, завизжало, сшибаясь, железо. Одним из первых был срублен сам генерал Воберснова дюжим и ловким драгуном.

Стрельба шла только в центре и на левом фланге. На правом рубились конные полки. Именно здесь и решалась судьба всего сражения.

Это понимал и Салтыков и Вебель, облеченный правами римского диктатора.

Но диктатор исчерпал все свои резервы, у Салтыкова было кое-что про запас. Кто-то из адъютантов в расчете на уши главнокомандующего сказал довольно громко:

— Надо бы казаков на помощь драгунам.

На что Салтыков, полуобернувшись, ответил:

— А кто тогда гнать будет убегающих? Вы?

И прусские кирасиры, потеряв своего командующего, затоптанного в болотную грязь у ручья, наконец не выдержали, повернули назад и поскакали врассыпную к дороге, устремляясь в сторону Цюллихау и в Цихерциг.

Бегство конницы послужило сигналом к отступлению и полкам Каница.

— Связной Краснощекова!

Казаку с лихо закрученными усами Салтыков сказал ласково:

— Скачи, братец, скажи Федору Ивановичу, пусть проводит бегущих, пока не стемнеет.

Пятичасовая битва закончилась поражением Веделя, так опрометчиво обещавшего королю явиться с победой.

Горький стыд не позволил генералу сразу предстать пред светлые очи его величества. Собрав остатки разбежавшегося войска, он через день послал Малаховского атаковать русских:

— Они ныне пьют на радостях, вы их застанете врасплох.

Ведель был прав, русские действительно пили, отмечая победу, но врасплох себя застать не позволили. О приближении пруссаков предупредили казачьи разъезды, и пушки Матвея Толстого встретили их густой картечью и завернули назад, сбив с коней человек тридцать.

Убитые не шевелились, но раненые пытались подыматься, к ним бросались русские солдаты. Многим пруссакам подумал ось: «Бегут добивать».

Однако никого не убили, наоборот, помогли подняться и повели к полковым лекарям для перевязок.

Дивно было для прусских солдат такое отношение, дивно. После Цорндорфа они же по приказу короля сбрасывали раненых русских солдат в ямы вместе с убитыми. И закапывали живых еще.

— За что ж вы нас так-то? За что? Мы ж ваших…

— Э-э, братцы, чай, мы не звери, раненых-то убивать. На бою — понятно, а так… и рука не поднимется, потому как грех.

Салтыков сразу же приказал собирать оружие, подсчитать трофеи и потери, а также рыть братские могилы для всех убитых — для русских и прусских солдат.

— Теперь они все равны, — сказал он. — И долг живых позаботиться об их последнем пристанище.

Солдаты у костров меж собой судачили:

— А наш-то… А? Каков? Вот те и курочка.

— Орел, братцы, ей-ей, орел.

— А солдату отец родной, пра слово. Да за ним мы…

— И пленных велел покормить, а их боле тыщи.

Потери русских оказались чуть не в пять раз меньше — восемьсот девяносто два человека, пруссаков было похоронено четыре тысячи двести двадцать восемь человек. Ружей на поле собрано две тысячи двести двадцать две штуки и четырнадцать вражеских пушек, много знамен.

13. Запоздавший союзник

Зная об интересе императрицы к подробностям, Салтыков в своей реляции обстоятельно описал Пальцигское сражение, перечислил потери, трофеи и в конце похвалил храбрость и стойкость солдат, отметил их гуманное отношение к поверженному врагу: «…Многие наши легко раненные неприятельских тяжело раненных на себе из опасности выносили, солдаты наши своим хлебом и водою, в коей сами великую нужду тогда имели, их снабжали… похвальный, беспримерный поступок солдатства всех чужестранных волонтеров в удивление привел».


Король Фридрих II после Пальцигского сокрушительного поражения, напротив, в мрачных чувствах пребывал, изливая их в письме брату Генриху: «Осужденный в чистилище не в худшем положении, нежели я. Мы нищие, у которых все отнято, у нас ничего не осталось, кроме чести, и я сделаю все возможное, чтобы спасти ее».


— Ну что, господа, дорога на Франкфурт свободна. Пришла пора брать его, — сказал Салтыков, собрав генералов и выразительно посмотрел на Вильбуа. — Сие я решил доверить вам, друг мой.

— Спасибо, ваше сиятельство, — отвечал Вильбуа.

— Надо и Кроссен брать, — сказал Чернышев. — Там, по слухам, Малаховский окопался.

— Я согласен с вами, Захар Григорьевич, и поручаю вашим заботам его. Не думаю, что Малаховскому удастся отстоять город после конфузии перед пушками Толстого. Я с армией двинусь следом и спешить очень не смогу, много раненых, да и телеги худы, уж не говоря о лошадях и быках.

— А где же наши союзники? — спросил Панин. — Не то что к драке, а и к дележу опаздывают.

— Получил я письмо от австрийского генерала Лаудона, пишет, что-он с двадцатитысячным войском отправлен главнокомандующим графом Дауном к Одеру и где-то через три-четыре перехода должен с нами соединиться.

— Двадцать тысяч — это неплохо, — заметил Тотлебен.

— А вот другой австрийский генерал Гаддик пишет, что Фридрих идет в Бобергсберг, а оттуда нацеливается на Кроссен. Так что тебе надо поспешать, Захар Григорьевич, дабы упредить его. Кроме того, этот Гаддик просит меня навести понтоны через Одер против Фюрстенберга, чтобы австрийцы по ним могли переправить пехоту, конница по причине засухи пройдет вброд.

— И что вы ему ответили? — спросил Панин.

— Ответил, что в ночь на двадцать второе мост наведем. Союзникам помогать надо. Фаст с Мордвиновым займутся этим, поскольку к битве не приобщались.

— Но вы же сами, ваше сиятельство, приказали нам стоять на Гольценской дороге, — вздумал обидеться Фаст.

— Я знаю, бригадир, и вполне ценю ваше старание, но кто-то же должен ставить мост. Кто? Посоветуйте.

Фаст был смущен. Кого он мог «посоветовать», если почти все присутствующие только что вышли из сражения, кое-кто с ранениями.

— Просто обидно, — пробормотал он, — мол, раз к битве не приобщались…

— Если обидел, прости, братец, — сказал Салтыков с искренним раскаяньем. — Прости старика за оговорку.

Уже на следующий день Вильбуа и Чернышев отправились на север исполнять приказ главнокомандующего.

Вскоре двинулся за ними и Салтыков с армией и длиннющим обозом. Над головами висела пыль, жарило нещадное солнце, и за скрипом тысяч телег не было слышно жаворонков, висевших в голубом поднебесье.

К ночи 22 июля в условленном месте отряды Фаста и Мордвинова навели понтонный мост через Одер и даже при въезде на него приколотили лист фанеры, на котором написали русское: «Добро пожаловать, друзья!»

Но когда русская армия пришла в деревню Ауер, к Салтыкову с большой и пышной свитой прибыл австрийский генерал, только что воспользовавшийся мостом.

— Генерал Гаддик? — высказал догадку Салтыков, протягивая союзнику руку для пожатия.

— Отнюдь, ваше превосходительство, — улыбнулся австриец. — Генерал, но… Лаудон. Ваш покорный слуга. Разве не ждали?

— Но Гаддик тоже писал, просил мост построить, — несколько смешался граф.

— Мост вполне пригодился моей свите, ваше сиятельство. А что касается Гаддика, то он повернул назад на соединение с графом Дауном.

— Зачем же тогда просил мост у меня?

— Он действительно хотел перейти сюда на вашу сторону, чтоб вместе идти на Франкфурт и далее на Берлин. Но Фридрих неожиданно повернул на Дауна, видимо, решив, что с нашим уходом он ослаблен. Пришлось и Гаддику поворачивать назад и спешить к Дауну на помощь.

— Понятно, — вздохнул Салтыков. — Это извиняет его поступок.

— И еще, ваше сиятельство, граф Даун поручил мне просить у вас помощи.

— У меня? — удивился Салтыков.

— Тысяч двадцать-тридцать пехоты, чтобы наконец прикончить этого неугомонного Фридриха.

— Странно, генерал, очень странно. Вы обещали мне помощь, которую я так и не получил. Теперь зовете меня на выручку.

— Но вы только что одержали блестящую победу под Пальцигом, почему бы вам не продолжить это победное шествие, граф?

— У меня четыре тысячи раненых, их лечить надо. А на марше какое лечение? И потом, без особого указу моего правительства я не могу исполнить вашего требования. В операционном плане об этом ни слова, там предписывается обеим императорским армиям соединиться на Одере и, соединившись, наступать на неприятеля. Вот это я и исполняю. Я привел на Одер армию, а вы лишь свиту. Так что дело за вами, генерал.

— Но тогда скажите мне, где я должен получить провиант и фураж?

— Дорогой мой союзничек, у меня самого провианту недостаточно. Я ничем не могу помочь вам, приятель, ничем.

— Тогда оставьте мне в добычу Франкфурт, я возьму с него контрибуцию, и это несколько облегчит мне содержание корпуса.

— Ну если вы возьмете город первым, — раздумчиво молвил Салтыков, — тогда другое дело.

Он уже знал: Франкфурт только что занят генералом Вильбуа, но отчего-то не захотел огорчать союзника этой новостью. Но тот обрадовался мысли русского генерала:

— Все. Договорились. Кто первым берет Франкфурт, того и контрибуция.

— Договорились, — усмехнулся Салтыков.

— Смотрите, генерал, держите слово.

— Держу, уже держу, — едва сдерживая смех, отвечал Петр Семенович. — Слово солдата.

По отъезде австрийца со свитой Салтыков попенял денщику:

— Что ж ты, Прошка, меня перед союзниками роняешь?

— Как так, ваше сиятельство?

— Как? Как? Сапоги мои не вычистил. Видел, какой австрийский генерал, в сапоги глядеться можно. А мои?

— Я ж с вечера почистил, Петр Семенович. А вы с утра по обозам пошли, запылили.

— Ну ежели так, то моя вина, — согласился Салтыков. — А по обозу как не пойти? Раненым индо слово дороже лекарства. А мне сказали, что в первом гренадерском у раненого под повязкой черви образовались. Ходил лекарю внушение делать.

Во Франкфурт русская армия входила по двум мостам. Истомленные жарой, лошади и быки едва волочили повозки. Пропыленные загорелые солдаты шагали по улицам, поглядывая на обывателей, толпившихся по обочинам, на балконах, глазевших через окна. С балконов и из окон свешивались белые полотенца — знак покорности и миролюбия.

Главнокомандующий Салтыков въехал в город в карете, высланной ему накануне от магистрата. В нее была запряжена шестерка белых коней с высокими султанами над головами.

Карета остановилась у широких ступеней крыльца, наверху которого стоял генерал Вильбуа и, улыбаясь, поджидал главнокомандующего, вылезавшего из кареты.

И едва Салтыков взошел на крыльцо, Вильбуа заговорил почти торжественно:

— Ваше сиятельство, при моем вступлении горожане вручили мне ключ от города в знак покорности и признания нашей власти здесь. Я передаю этот ключ вам, как своему начальнику.

— Спасибо, голубчик, — отвечал граф, забирая позолоченный ключ. — Я ныне ж отправлю его с курьером государыне. Пожалуйста, велите выставить на всех воротах наши караулы и на все дороги выслать наши дозоры, дабы уберечься от внезапных визитеров, весьма нежелательных. Мобилизуйте всех городских лекарей лечить наших солдат. И контрибуцию на город.

— Я уже взял с них, Петр Семенович. Миллион талеров.

— Ну и молодец, что управился. А то на нее уже союзнички зарятся.

— А при чем они? Мы первые вошли.

— Вот именно. Пожди, еще явятся.

Главнокомандующий не ошибся, уже на следующий день в город явился возмущенный австрийский полковник:

— Это безобразие, ваши солдаты не хотят пускать нас в город.

— Они исполняют приказ, полковник, — отвечал Салтыков. — Нас и так здесь слишком много, я и своей кавалерии и обозам велел стать за городом и даже на той стороне Одера в пойме. В такую жару это даже лучше.

— Я прислан к вам генералом Лаудоном, ваше превосходительство.

— Я догадался, полковник.

— Вы взяли контрибуцию с города?

— Совершенно верно. Как это и положено.

— А ведь, если по закону, она должна делиться поровну, ваше сиятельство.

— Что-то я не читал такого закона.

— Ну, по справедливости если.

— По справедливости у нас была договоренность с генералом Лаудоном, кто первый возьмет город, того и будет контрибуция.

— Но уже к тому времени ваш корпус подходил к городу, когда между вами происходила эта договоренность.

— Дорогой полковник, эти условия поставил сам Лаудон, не я. Я всего лишь дал согласие на это.

— Но ведь вы могли сказать, что ваши полки уже на подходе к Франкфурту?

— Полковник, вы же военный человек. Какой же генерал скажет постороннему, хотя бы и союзнику, где сейчас его полки находятся? Сие есть военная тайна. Не всякому и своему офицеру знать положено. Я же не спрашивал Лаудона, где его полки.

— Тогда позвольте хоть нашим офицерам свободно проезжать в город для разных закупок.

— Это можно.

— И, пожалуйста, для корпуса на три дня надо девяносто тысяч рационов.

— Дорогой полковник, для этого вам необходимо все требования и расчеты изложить на бумаге с подписью генерала Лаудона. И обратиться к моему провиантмейстеру. Разумеется, мы поможем.

14. Пруссаков нельзя пропускать

Узнав о поражении своего любимца Веделя, Фридрих воскликнул с досадой:

— Возможно ли вести себя так нелепо! Надо спасать дурака!

И двинулся навстречу своему разгромленному «диктатору». И при встрече с ним не отказал себе в удовольствии съязвить:

— Уж не в тороках ли у тебя, Карл, голова Салтыкова?

— У него ужасная артиллерия, ваше величество, — оправдывался Ведель. — Пушки бьют через головы своих.

— Согласен. У русского медведя артиллерия в сто раз лучше, чем у французов, но тем ценнее будет победа над ним. Будем считать твою конфузию разведкой боем. Де Катт, — обернулся Фридрих к секретарю, — сделайте сообщение для газет, что доблестный генерал Ведель отступил в полном порядке.

— Слушаюсь, ваше величество.

— А ты, Карл, веди меня к своим героям, надо ободрить их. Каковы потери?

— Убит Воберснов.

— Жаль. Хороший был кавалерист. Но что делать? Все мы рано или поздно последуем за ним. Но пока живы, будем действовать.

После смотра войск и приведения в порядок потрепанных полков Фридрих собрал свой генералитет.

— Итак, господа, сегодня под моей командой армия в сорок восемь тысяч человек. Это немалая сила. Мы имеем, не считая полковых пушек, сто четырнадцать орудий крупного калибра. Еще никогда под моей рукой не собирался такой мощный и крепкий кулак. Мы должны победить или умереть. Пока австрийский генерал Гаддик не двинулся на Берлин, мы должны разгромить Салтыкова. Если нам это удастся, а я надеюсь на победу, то австрийцы забудут и думать о Берлине. Как мы будем действовать? Салтыков ждет нас с запада, сидя во Франкфурте, мы переправимся через Одер севернее и зайдем с востока, то есть откуда он нас не ждет. Там на лугах Кунерсдорфа находятся его обозы и конница. Все это станет нашей легкой добычей, Салтыков окажется в ловушке.

Ничего не скажешь, прусский король был хорошим тактиком, но столь часто употреблял один и тот же прием — обход, и Салтыков задолго до его появления принял свои меры.

— Король любит заходить со спины. Надо устроить ему достойную встречу, — заявил он на военном совете. — В районе Кунерсдорфа на правой стороне Одера есть отличные возвышенности, тянущиеся почти от самого берега на северо-восток. Это гора Юденберг, далее за оврагом Большой Шпиц и за ним Мюльберг. За Мюльбергом по оврагу течет ручей Гюнер, который, конечно, не явится серьезным препятствием для короля, но все же будет некой помехой для атаки. На горе Мюльберг встанете вы, Александр Михайлович, — обратился Салтыков к князю Голицыну. — В вашем распоряжении будет пять полков пехоты и четыре батареи. На Большом Шпице располагаетесь вы, генералы Румянцев и Вильбуа. На горе Юденберг будете вы, Вилим Вилимович, вместе с нашим союзником Лаудоном. Эта ваша позиция ключевая и потому самая сильная, двадцать полков.

— А где прикажете быть кавалерии? — спросил Тотлебен.

— И кавалерия ваша, граф, и казаки находятся на лугах, они с севера достаточно заболочены, и король вряд ли рискнет идти по болотам. Моя ставка и резерв будут в районе Форверка. И сюда прошу присылать ваших связников.


Узнав о том, что Салтыков предугадал его маневр, Фридрих если и огорчился, то вида не подал, а призвав Дона, приказал ему:

— По всему видно, Салтыков оставил Франкфурт без прикрытия. Ступайте назад, переправляйтесь на тот берег и берите город внезапной атакой. Таким образом, Салтыков окажется в окружении. Ему даже отступить некуда будет.

— Но, ваше величество, если мы не оставим русским выхода, они будут драться с большим ожесточением.

— Вы начинаете рассуждать, Дона. Я этого не люблю. Выполняйте приказ.


Сражение началось с утра 1 августа с излюбленной королем «косой атаки» на левый фланг русского построения.

Бросая в эту атаку полки Финка и Шорлемера, Фридрих приказал им:

— Разрежьте их построение, как голландский сыр. Я помогу вам с юга. Мы ударим одновременно.

Но одновременность не получилась. В то время когда пехота Финка горохом сыпанула с крутого правого берега ручья Тюнера к воде, выходя во фланг Голицыну, Фридрих плутал между прудами, совершенно не учтенными в планах короля.

Генерал Кноблох успел поддержать атаку Финка, направив своих солдат на Мюльберг с юго-востока от Кунерсдорфа.

Пушки, сосредоточенные на горе, не смогли сломить атакующих, и пруссаки ворвались в траншеи. Завязалась рукопашная.

Фридрих ради первого успеха бросал на высоту все новые и новые полки, задавив русских тройным превышением сил. И овладел-таки Мюльбергом.

Салтыков, дабы вернуть высоту, послал туда несколько полков, в том числе австрийских гренадер. Однако эта контратака успеха не имела, хотя и задержала атаку короля на Большой Шпиц. В это время Фридриха отыскал посланец его брата принца Генриха:

— Ваше величество, вам реляция от его высочества.

Король разорвал пакет, быстро пробежал текст, вскричал радостно:

— Ура, господа! Мой брат в пух и прах разнес при Миндене французскую армию маршала Контади. Мы должны ответить тем же. Де Катт, быстро чернила и бумагу!

Фридрих даже не стал слезать с коня, возложив на переднюю луку дощечку, поданную ему секретарем, а на нее несколько листов бумаги. Умакнув перо в чернильницу, подставленную де Каттом, написал: «Поздравляю вас с победой. Мы можем ответить вам тем же. Викторию я уже ухватил за хвост!»

— Де Катт, запечатайте и отправляйте с прибывшим к принцу.

— Но мой конь, — сказал посланец Генриха, — он валится с ног.

— Возьмите свежего и езжайте. Порадуйте брата.

Фридрих решил тут же закончить дела с писаниной. И настрочил письмо в Берлин на имя Финкинштейна: «Господа! Радуйтесь! Наконец-то мы побеждаем северных варваров. Готовьте триумф. Фридрих».

— Де Катт, это в Берлин. Пусть ликует моя столица.

Фридрих собрал генералов.

— Начало прекрасное, господа. На очереди гора Гросс-Шпицберг[62]. Мюльберг наш, накапливайте там больше пехоты. Ударим с двух сторон от Мюльберга и Кунерсдорфа.

— Но, ваше величество, центр русских укреплен во много сильнее, — заметил Финк.

— Вот вы и пощупаете его с Кноблохом, а я, чем могу, помогу вам. И прошу не считаться с потерями, на карту поставлена судьба государства, судьба нашей родины.

— Вам, принц, — обратился Фридрих к принцу Вюртембергскому, — надлежит быть готовым ударить в тыл русской пехоте, как только она двинется на выручку Гросс-Шпицбергу. Надеюсь, ваши конники не струсят.

— Не струсят, ваше величество.

— Вы, Путкаммер, с вашими гусарами поддержите принца, если что.

— Слушаюсь, ваше величество!

— Сейчас Салтыков пытается усилить центр, перебрасывая полки со своего правого крыла от горы Юденберг. Но мы попытаемся помешать этому. Мы — я имею в виду себя, вас, Ведель, и фон Клейста. Мы ударим по их правому крылу от Одера.

— Там у берега у них редут, — заметил Каниц.

— Постараемся одолеть его. Таким образом, все наши атаки должны идти одновременно, чтобы Салтыков метался по фронту со своими резервами. Эдак мы растащим его оборону. Вперед, господа, я буду на левом фланге. Зейдлиц, как только мы пробьемся вдоль Одера, вы устремляетесь в эту дыру и заканчиваете дело хорошей рубкой.

— Я готов, ваше величество.


К Салтыкову примчался на коне с Юденберга молодой подполковник:

— Ваше сиятельство, король готовит атаку на наш фланг.

— Чей это ваш?

— Генерал-аншефа Фермора, ваше сиятельство.

— А вы кто при нем?

— Генеральный дежурный, ваше сиятельство, подполковник Суворов.

— Передайте Фермору, подполковник, пусть держится. Я пришлю в помощь австрийских гренадер графа Компителли. Вдоль реки пруссаков ни в коем случае нельзя пропускать, за спиной обозы.

— Я понял, ваше сиятельство, — козырнул Суворов. — Пруссаков нельзя пропускать.


Но когда после артиллерийской подготовки пруссаки устремились на Гросс-Шпицберг, оттуда русские открыли такой огонь, что полки откатились, понеся большие потери.

Одновременно началась атака, возглавляемая самим королем вдоль Одера на редут. Сюда, помимо русских полков, Салтыков направил и австрийского графа Компителли с его гренадерами.

Рукопашная у Одера носила очень ожесточенный и упорный характер, обе стороны несли большие потери, но перевеса долго не могли добиться ни та ни другая сторона.

В одной из атак на австрийских гренадер пал в бою и фон Клейст, командовавший группой. Под самим королем убило одного коня, другого. Третьего ему уступил адъютант. Платье на Фридрихе было прострелено во многих местах, лицо почернело от копоти и злости.

Насколько сравнительно легко удалось сломить сопротивление русских на Мюльсберге, настолько неприступным оказались центр и Юдинберг.

Фридрих поскакал к полкам, атакующим Гросс-Шпицберг, напустился на Финка:

— Какого черта топчетесь на месте?!

— Мы не можем подойти, ваше величество. Они укрепились за кладбищенскими стенами.

— Так ковырните их тяжелой артиллерией.

— Уже пробовали.

— Идите к черту! — в бешенстве закричал король и закрутил головой, ища кого-то. — Где Зейдлиц? Ко мне его!

Когда подскакал Зейдлиц, Фридрих, указывая на высоту, крикнул:

— Немедленно атакуйте!

— Но, ваше величество, это ж самоубийство. Когда пехота не может…

— Вы слышали, генерал? Выполняйте приказ!

И Зейдлиц повел в атаку несколько эскадронов своей конницы, которые тут же были рассеяны ружейным и пушечным огнем и с большими потерями откатились к Кунерсдорфу.

Это нисколько не охладило королевского пыла. Он тут же, как и задумывал с утра, послал в обход конницу принца Вюртембергского, которая должна была выйти в тыл второй линии русских. Принц ворвался наконец на Гросс-Шпицберг с тыла. И Финк в это время повел свою пехоту в атаку в лоб.

Но Салтыков бросил на кавалерию принца эскадроны Румянцева и Лаудона. А на пехоту Финка с флангов ударили четыре русских полка и обратили ее в бегство.

В рубке на Шпицберге принц Вюртембергский был ранен, ему почти отсекли правое ухо, он, обливаясь кровью, покатился назад со своими эскадронами.

Фридрих бросил на помощь ему свой последний резерв-гусар во главе с Путкаммером, но и гусары были рассеяны, а самого Путкаммера какой-то драгун рассек палашом едва не до пояса.

Король никак не мог понять: что же случилось? Как помешанный он бормотал:

— Ведь они же зацепились за Гросс-Шпиц, ведь они же зацепились…

Вдруг ротмистр Притвиц схватил за уздцы королевского коня:

— Ваше величество, спасайтесь!

— Что?! — вскричал Фридрих, но, обернувшись, увидел, как все его солдаты бегут врассыпную, а позади них, сверкая саблями, несутся австрийские кирасиры.

Это Салтыков, уловив замешательство в стане противника, пустил на него всю тяжелую кавалерию Лаудона.

— Король в опасности! — кричал Притвиц, сзывая этим криком уцелевших гусар.

На Мюльберге, захваченном с утра пруссаками, накопилась пехота, предназначенная королем для атаки с фланга русских укреплений на Гросс-Шпицберге. Салтыков приказал открыть по Мюльбергу беглый огонь из единорогов картечью. Шуваловские пушки отличались еще и самой высокой скорострельностью — три-четыре выстрела в минуту.

И взревели единороги, засыпая Мюльберг смертоносным свинцом, где почти плечом к плечу стояли прусские солдаты и где промахнуться уже было невозможно.

В пять часов вечера армии у короля, в сущности, уже не было, она превратилась в бегущую, орущую толпу, охваченную безумием паники. Полностью исчезла дисциплина, никто никого не слушался, ни генералов, ни самого короля.

Ротмистру Притвицу с великим трудом удалось собрать вокруг короля около сорока гусар, усилиями которых посчастливилось сохранить жизнь монарху и не позволить казакам пленить его.

Ночью, когда погоня наконец отстала, возле измученного и угнетенного катастрофой Фридриха появились генералы и даже де Катт.

— Кто-нибудь может мне сказать, что осталось от моей армии?

Генералы переглянулись: мол, о какой армии он ведет речь?

И Финк решился:

— Увы, не более трех тысяч, ваше величество.

— И это все? Почти из пятидесяти тысяч — три?!

— Да, ваше величество. Немало погибло. Очень многие разбежались, воспользовавшись суматохой.

— Трусы! Мерзавцы! Старые шлюхи! — ругался Фридрих. — Бросить меня, своего короля. Подонки!

Отчасти прав был монарх. При столь долгой войне были потеряны лучшие солдаты и офицеры. И собиралось войско давно из людей случайных: пленных, преступников и даже убийц.

Отведя душу руганью по адресу разбежавшихся солдат, Фридрих, помолчав, сказал:

— Финк, я поручаю вам командование армией. Я болен. Можете идти, господа. Все распоряжения Финка исполняйте, как мои.

После ухода генералов с королем остались его секретарь и ротмистр Притвиц. Король взглянул исподлобья на ротмистра:

— Ты спас меня, Притвиц? Так?

— Так точно, ваше величество. Вы были в опасности.

— Прости, но у меня не поворачивается язык благодарить тебя за этот подвиг. Уж лучше б я остался на том поле, где лежат сейчас мои герои. Боже мой, ведь все так прекрасно началось. Где, где перехитрил меня этот Салтыков? Где эта «курочка» обманула меня?

Ротмистр и секретарь молчали, не смея осуждать даже поверженного монарха.

— Де Катт, — наконец спохватился король.

— Я слушаю, ваше величество.

— Немедленно напиши в Берлин Финкинштейну о нашем несчастье и что русские идут на Берлин. Пусть вывозит все ценное и спасает мою семью. И дай мне бумагу, я сам напишу брату.

«Милый Генрих, — писал Фридрих. — Я не переживу этого поражения. Последствия этого дела ужаснее, нежели оно само. У меня нет средств к спасению… Мне кажется, все погибло… Я не переживу потери моей родины. Прощай навсегда».

Велев Притвицу отправить пакеты в Берлин и в Минден Генриху с кем-то из гусар, король пожелал остаться один.

Ротмистр уже на улице шепнул де Катту:

— Я бы вам советовал вернуться назад.

— Почему?

— Не нравится мне настроение короля, как бы он не совершил… В общем, ворочайтесь и постарайтесь убрать от него подальше пистолеты.

— Неужели это возможно?

— В его положении все возможно. Ступайте, де Катт. Я распоряжусь пакетами.


Казаки, преследовавшие разбегавшихся пруссаков, возвращались уже за полночь. В лагере еще горели костры, по полю бродили огоньки — лекари с солдатами искали раненых. Но многие уже спали, стомленные тяжелым ратным днем.

У шатра Салтыкова теплился костерок, поддерживаемый денщиком, но сам главнокомандующий спал в шатре на жесткой волосяной попоне.

Лишь лекарям да санитарам предстояла бессонная ночь.

Полковник Краснощеков подъехал к шатру Салтыкова, спросил денщика:

— Почивает сам-то?

— Почивает, — отвечал Прохор. — Уморился.

— Небось уморишся, — сказал Краснощеков. — Вот передай утром ему сумку какого-то офицера прусского, а может, и генерала. Авось пригодится.

— Далеко ли гнали? — спросил Прохор, принимая кожаную сумку.

— Да верст пятнадцать, пока кони могли.

— Короля не пристигли?

— Да нет. Ушел, змей.

— Жаль.

— Знамо, жаль. Може, в Берлине пристигнем.


Сообщение о «преславной победе» при Франкфурте императрица Елизавета Петровна получила в Петергофе и тут же велела подать карету и помчалась в столицу.

Там сын главнокомандующего полковник Салтыков вручил ей реляцию, написанную собственноручно Петром Семеновичем.

Реляция занимала несколько страниц и обстоятельно повествовала о всех перипетиях во время боя, а главное, об особо отличившихся командирах.

Императрица внимательно читала донесение, изредка лишь восклицая:

— Ай молодец князь Волконский!.. Ай умница Вильбуа!.. А Фермор-то, Фермор…

Закончив чтение, она отложила листы, взглянула на канцлера Воронцова:

— Мы не ошиблись в выборе, Михаил Илларионович. Пожалуйста, заготовьте указ о производстве Салтыкова в фельдмаршалы, Голицына в полные генералы, Волконского в генерал-поручики, Румянцеву и другим генералам всем ордена Александра Невского.

— Может быть, отлить медаль в честь этого события, ваше величество? Как ваш отец делал в таких случаях. Тогда б можно было всех отметить.

— Да, да, — обрадовалась императрица. — Спасибо, что подсказали, Михаил Илларионович. Обязательно медаль и всем, всем участникам баталии.

— Что прикажете изобразить на ней, ваше величество?

— Ну это сами решайте, граф. Неужто мне и по таким мелочам голову ломать.

— Я бы предложил, ваше величество, на лицевой стороне ваш профиль, а на оборотной — нашего воина-победителя и надпись: «Победителю над пруссаками».

— Вот и прекрасно, делайте так. И еще, Михаил Илларионович, ныне ж в церкви Зимнего дворца отправить благодарственный молебен при пальбе всех адмиралтейских и крепостных пушек, чтоб было так, как и при батюшке, царствие ему небесное, — перекрестилась императрица и наконец обратила внимание на безмолвно стоящего полковника Салтыкова: — Что, сынок, небось рад за отца? А?

— Очень рад, ваше величество.

— Вот его пример тебе в науку.

— Истина ваша, ваше величество.

— Чтоб был в церкви, вместе поблагодарим Бога за преславную викторию. — Императрица ласково тронула щеку полковника мягкой ладонью. — Ступай, сынок.

Иван Петрович вышел от императрицы с головокружением от свалившегося на него счастья — лицезреть, говорить и даже осязать на щеке монаршую длань. Кому выпадает такое в жизни?

15. Спасение Фридриха

— Я бы на месте главнокомандующего пошел сейчас на Берлин, — сказал Фермору его генеральный дежурный, вызвав улыбку у генерала.

— Может, ты и прав, сынок, — вздохнул Фермор. — Но почему именно мы должны гнать врага? А где же наши союзники? Мы в течение одного месяца, точнее, даже трех недель выиграли два таких сражения — Пальцигское и Кунерсдорфское. Пора, наверно, и австрийцам что-то сделать для общего дела.

— Но этим мы даем Фридриху передышку, и я уверен, он ей воспользуется в полную меру.

Подполковник Суворов был прав. Но где, когда, какой генералитет слушал подполковников?


Секретарь короля де Катт ни на секунду не покидал своего повелителя, и даже ночью, когда они укладывались спать, он подолгу прислушивался к дыханию короля.

Пистолеты, как и советовал Притвиц, де Катт спрятал под свою постель, хотя на них спать было и не очень удобно, но всякий раз, укладываясь, щупал: все ли на месте. Но он знал, что у Фридриха во внутреннем кармане есть яд, и поэтому любой шорох на ложе короля мгновенно будил секретаря, прогонял сон.

— Ваше величество, я здесь, — напоминал де Катт. — Чем могу?

— Спи, — бормотал недовольно король.

Днем де Катт наблюдал за каждым движением короля: не полезет ли он за пазуху за злосчастным пузырьком? И писал министру Финкинштейну: «Его Величество находится в унынии, которое не может не вызвать бесконечного огорчения в тех, кто имеет честь быть к нему приближенным… Положение дел признается почти отчаянным, и сообразно с этим все и поступают».

Каждое утро, едва проснувшись, Фридрих спрашивал:

— Ну как? Идут?

Получив ответ, что враг все еще находится на Кунерсдорфском поле, Фридрих удивленно пожимал плечами:

— Ничего не понимаю.

Но уже на третий дань, вызвав Финка, допытывался:

— Сколько собрали?

— Уже под ружьем более десяти тысяч.

А 5 августа министр Финкинштейн получил от короля письмо: «Если русские перейдут Одер и станут угрожать Берлину, мы вступим с ними в бой скорее для того, чтобы умереть под стенами нашей родины, нежели в надежде их победить. Я решил погибнуть, защищая вас».

Именно в этот день русская армия наконец ушла с бранного поля, предав земле павших, и по двум мостам вступила во Франкфурт-на-Одере уже вторично.

Еще не успели выздороветь все раненые при Пальциге, как к ним добавилось более десяти тысяч раненых под Кунерсдорфом. Совестливого Салтыкова они вязали по рукам и ногам. И когда на следующий день после сражения к нему явился Лаудон с предложением преследовать короля, граф спросил его:

— А на кого я оставлю раненых?

— На лекарей, ну и на охрану.

— Охрану? Что с нее толку? Когда мы бились на той стороне с королем, Франкфурт захватил Дона. Вся наша охрана была или побита или разбежалась. И он бы перебил русских раненых и больных, не разгроми мы в тот день Фридриха. Увидев через реку бегство своих войск, Дона благоразумно ретировался из Франкфурта, не успев напакостить нам.

Однако 11 августа, разместив во Франкфурте раненых и дав несколько отдохнуть армии, Салтыков в сопровождении эскадрона охраны отправился в город Губен для свидания с австрийским главнокомандующим Дауном.

Австриец встретил Салтыкова учтиво и после обмена приветствиями заявил:

— Вы и ваша армия столь блестящими победами вполне заслужили отдых, настало время трудиться нашей армии.

— Спасибо, ваше сиятельство, за высокую оценку нашего труда. Но не пора ли нам действительно, объединя наши армии, покончить наконец с прусским королем?

— Но у меня еще забота принц Генрих, ваше сиятельство. Он достаточно силен, и Силезия не может быть покойна от его притязаний.

— Но если бы мы разбили Фридриха, — сказал Салтыков, — мы могли б тогда идти куда б захотели — к Берлину, в Саксонию или в Силезию на принца Генриха. И сразу бы ускорили окончание войны.

— А может, нам сделать так, ваше сиятельство: мы пошлем небольшой отряд на Берлин, составив из ваших и наших полков. Его бы возглавил генерал Гаддик, который в прошлом году уже был в Берлине. А мы бы с вами пошли в Саксонию. Король когда еще оклемается после разгрома, а мы бы не допустили его соединения с Генрихом.

— Нет. Я не могу вести свою армию в Саксонию.

— Почему?

— К нам через Польшу и Познань идет пополнение, продовольствие и деньги. Поэтому я не могу далеко отрываться от Познани. У нас и так трудности с кормами, вокруг Франкфурта вся трава войсками выбита, коням щипнуть нечего. Поэтому я и предлагаю как можно скорее идти на Берлин, бить короля.

— Ну что ж, господин Салтыков, раз вы так настаиваете, я прежде должен перевести свою ставку ближе к будущему театру войны.

— И сколько потребуется для этого времени?

— Не менее трех недель.

— Вы смеетесь, граф, — нахмурился Салтыков и, повернувшись, пошел к выходу.

— Но, ваше сиятельство, — окликнул Даун Салтыкова. Тот остановился, повернулся, спросил взглядом: «Ну?»

— Почему вы обиделись за три недели?

— Потому что к тому времени у меня передохнут все кони и быки.


Конференция под председательством канцлера выработала план дальнейших действий для обеих армий — русской и австрийской.

Получив его, Салтыков собрал генералов. Зачитал указ ее величества о повышении в званиях, вручении наград, потом передал Панину и Лаудону присланные из Петербурга шпаги с эфесом, украшенным бриллиантами. И уже в качестве нового фельдмаршала сказал:

— А теперь, господа, к плану, который для нас любезно изготовила Конференция.

— Весьма славно они там воюют по карте, — проворчал Фермор.

Салтыков покосился на него, вполне понимая, что имел в виду бывший главнокомандующий, в свое время натерпевшийся от Конференции, но промолчал.

— Итак, нам предлагается подвигнуть графа Дауна, изолировать принца Генриха в Силезии, навсегда отрезав от короля.

— Какая мудрость, — ехидно заметил Румянцев, и Панин прыснул в кулак.

Фельдмаршал взглянул на них, но лишь покачал головой с легкой укоризной. Замечания делать не стал, поскольку в душе был согласен с Румянцевым.

— Нам же предлагается вместе с корпусами Лаудона и Гаддика действовать в Бранденбургии против Короля и отрезать его здесь от принца Генриха. Далее… — Салтыков вздел очки и начал читать: — «Если граф Даун это исполнит, то граф Салтыков останется здесь на зимние квартиры, имея центром Глогау. Если же граф Даун это не исполнит, то все плоды победы будут потеряны. Поскольку наша армия по отдалению от своих границ и магазинов сама собою не может утвердиться на неприятельской земле, то граф Даун по всей справедливости должен приготовить ей безопасные и спокойные квартиры с магазинами».

— Что-то сомнительно сие, — опять подал голос Румянцев.

На этот раз поддержал его и Фермор:

— Гладко было на бумаге…

— Позвольте мне закончить чтение, — попросил Салтыков и продолжил: — «Как ни печально было бы графу Салтыкову не воспользоваться такими выгодами и не распространять своих побед далее или остановить операции в такое время, когда оставалось почти только покончить войну и по крайней мере положить тому прочное основание, однако он принужден будет отступить к таким местам, где армия могла бы найти необходимое по таким трудам отдохновение». — Фельдмаршал закончил чтение, отложил бумагу, снял очки, окинул взором свой генералитет: мол, вот теперь говорите.

— Какие стратеги, — опять съязвил Румянцев.

— Отчего же, — заметил Фермор, — по крайней мере, окончание вполне разумное.

— Как бы там ни было, господа, — заговорил Салтыков, — а сие нам предложено принять к исполнению, по крайней мере, в эту кампанию. Следует ознакомить с решением Конференции и графа Дауна. И это я поручаю сделать вам, Петр Александрович.

— Почему именно мне? — удивился Румянцев.

— А кому же?

— Ну хотя бы генералу Лаудону, он все же подчиненный Дауна.

— Именно поэтому я не хочу поручать ему. Вы от графа человек независимый, Петр Александрович, и можете даже потребовать исполнения решений Конференции. Лаудон, как его подчиненный, не имеет такой привилегии.

— Ну что ж, я согласен взять Дауна за горло, — сказал весело Румянцев.

Салтыков тихо засмеялся, погрозил Румянцеву пальцем.

— Никаких горл, братец, никаких горл. Все исполните вежливо, но твердо. Что делать с принцем Генрихом, он и без нас знает, а вот о магазинах с провиантом для нас поговорить надо серьезно, тем более что сие обещано нам самой императрицей Марией Терезией.

— Раз обещано, ваше сиятельство, я из него вытрясу эти магазины, — пообещал Румянцев.

Фельдмаршал добродушно посмеивался над горячностью молодого генерала, но был уверен, что уж он-то хорошо донесет и объяснит решение Конференции союзному главнокомандующему.

И действительно, генерал-поручик Румянцев воротился от Дауна в отличном расположении духа и даже привез с собой казначея австрийской армии с объемистым железным сундучком, очень немалого веса.

— Ваше сиятельство, Петр Семенович, извольте собрать наших генералов, для них есть приятные вести из Вены.

— Меня интересуют вести от Дауна.

— С этим в порядке, Петр Семенович. Но сперва надо отпустить душу на покаяние. — Румянцев кивнул на гостя. — Он исполняет поручение самой Марии Терезии.

Когда генералы собрались в шатер Салтыкова и расселись на скрипучих плетеных стульях, австриец-гость поставил на стол сундучок, отпер его и заговорил с сильным акцентом:

— Ее императорское величеств отмечай славный ваш победа награждай фельдмаршал Петр Салтыков бриллиантовый перстень, табакерка, украшенный бриллиант же и пять тысяч червонца.

И он стал извлекать из сундучка объявленные предметы и вручать их смущенному главнокомандующему.

— Спасибо, братец, спасибо, — бормотал Петр Семенович, принимая награждение. — Польщен, весьма польщен.

— Я хотел видеть генерал Фермор.

— Вилим Вилимович, изволь, голубчик.

Фермор подошел к столу, австриец вытащил кожаный мешочек.

— Вам ее величество дарует четыре тысяч червонец.

— Передайте ее величеству мою искреннюю благодарность.

И далее казначей вручил по две тысячи червонцев Румянцеву и Вильбуа, полторы тысячи Панину и даже генерал-квартирмейстеру Штофелю тысячу.

— Господа, ведь это же причина, — весело сказал Румянцев. — Ваше сиятельство, Петр Семенович, надо сие отметить, коль мы все сразу разбогатели.

— Валяйте, Петр Александрович, — добродушно махнул рукой Салтыков.

— А у меня уже готово, — сказал Румянцев и, захлопав в ладони, громко вскричал: — Эй, Васька, встань передо мной, как лист перед травой!

И в шатер вошел денщик Румянцева, неся перед собой ящик с позвякивающими там бутылками.

— Ставь к столу! — приказал Румянцев. — Господа, отличное вино, которое послал нам граф Даун побрызгать наши червонцы. Захар, открывай, — кивнул он Чернышеву.

Денщик Салтыкова Прохор притащил солдатские глиняные кружки. Чернышев разлил вино по ним, Румянцев поднял свою.

— Предлагаю тост за нашего главнокомандующего.

— Виват, — оказал Панин.

И все стали пить, только Салтыков держал свою, не прикладываясь к ней.

— Ваше сиятельство, в чем дело? — удивился Румянцев, опорожнив свою кружку.

— Да как-то за себя пить… невместно, братец.

— А за кого же вместно?

— За наших солдатиков, Петя. Не они бы, никакой виктории У нас не было б. Я пью за них, ратных тружеников наших.

Салтыков неспешно выпил свою кружку и поставил на стол. Подскочил откуда-то Прохор, протянул очищенную луковицу и ломтик хлеба.

— Вот, Петр Семенович, ваше любимое.

— Посолил? — спросил Салтыков.

— А как же, все, как вам нравится.

Хрустя луковицей, Салтыков спросил Румянцева:

— Ну так как о главном-то, голубчик, договорился ли?

— Все в порядке, Петр Семенович, Даун сказал, что для нас в Христианштадте приготовлен магазин, в котором сто двадцать пять тысяч пудов муки. Так что живем, ваше сиятельство.

— Ну что ж, это действительно приятная новость, Петя. Спасибо.


Фридрих II зализывал раны в Мадлице, готовясь дать последний бой союзникам на подступах к Берлину. «Я буду драться потому, что делаю это для родины, — писал в это время король, — но смотрите на мое решение как на последнее напряжение моих сил».

Постепенно к нему стекались остатки разбитых, рассеянных под Кунерсдорфом отрядов, из которых тут же Финк формировал новые полки, вооружая их.

Но что это было за войско? В минуту откровения Фридрих признался Финкинштейну:

— Вот у меня почти тридцать тысяч. Их было бы достаточно, если б с ними были офицеры, павшие на поле битвы, и если б эти негодяи исполняли свой долг. Но я честно скажу вам, что я сейчас больше боюсь собственных войск, чем неприятеля, который дает мне столько времени.

— Да, ваше величество, — соглашался министр. — Творится что-то непонятное. Они, кажется, и не собираются идти на Берлин.

— Тьфу, тьфу, не сглазьте, граф. Лучше скажите, что там сделал фон Рексин в Стамбуле?

— Он старается изо всех сил склонить турок к войне против России, и они были вроде не против. Но едва узнали о нашей конфузии при Кунерсдорфе, попятились.

— Чем хоть они отговариваются?

— Говорят, что надо подождать удобного момента.

— Ага. Когда союзники свернут мне шею. — Король скривился в злой усмешке. — Все сволочи. Да если б я победил под Франкфуртом, нужен бы был мне их союз как зайцу мушкет. Как это ни странно, мои враги сейчас почти друзья мне, впору слать ордена Дауну и Салтыкову. Они ведут себя словно пьяные, никак не выберутся на Берлинскую дорогу. Они мои спасители, а не эта шайка трусов и шлюх, жрущих мой хлеб.


В тот же день, когда русские вступили в Христианштадт, уже вечером к главнокомандующему явился встревоженный Штофель.

— Ну? — насторожился Салтыков, прочтя на лице квартирмейстера неудовольствие.

— Беда, ваше сиятельство.

— Что стряслось, генерал?

— В магазине муки нет.

— То есть как? Даун сказал, что они тут оставили сто двадцать пять тысяч пудов. Что, совсем нет?

— Есть. Где-то менее четырех тысяч пудов.

— Вот те на, — нахмурился фельдмаршал. — Вот это новость. Вот это союзнички. Славненько, славненько.

Тут же к главнокомандующему были созваны генералы. Узнав о случившемся, возмущались. Особенно бушевал Румянцев:

— С-сукин сын! Обманул! Меня обманул, скотина! А я, выходит, наврал вам.

— Надо направить ему протест, — посоветовал Панин.

— Что ему с нашего протеста, в нужник сходить.

— Придется уходить за Одер, — сказал Чернышев. — В Познань. И там зимовать.

— А Берлин? — не унимался Румянцев. — Дауну это б было только на руку, свою армию сберечь.

Салтыков молчал, грустно посматривая на спорящих генералов. Им, молодым, что? Спорить можно, а вот как быть ему, главнокомандующему? Идти на Берлин самому? Опять терять русских солдат? Он же за месяц выиграл такие две битвы. А Австрия? Ждут, когда начнется дележка? Руками русских хотят таскать из огня каштаны. Нет, никак не мог согласиться на это Петр Семенович, ну никак не мог примириться с такой несправедливостью.

Вспомнил, как он звал на Берлин Дауна и как тот всячески увиливал, а согласись, назвал почти издевательский срок для переезда своей ставки — три недели. Да за три недели прусский король соберет тридцати - сорокатысячную армию и будет вдвойне опаснее на пороге своего логова.

А магазин в Христианштадте? Что это, как не откровенное издевательство над русскими? Вместо ста двадцати пяти тысяч всего четыре. А ведь по условиям договора именно Австрия должна продовольствовать русскую армию вдали от России. Ничего себе — продовольствует.

— В общем, так, господа генералы, — заговорил тихо Салтыков, уловив паузу в бесполезном споре. — Я принимаю решение уходить назад за Одер на зимние квартиры, ближе к нашим магазинам и к России.

— Правильно, Петр Семенович, — поддержал Захар Чернышев.

С ним согласились Фермор, Тотлебен и Панин. Румянцев молчал, а потому Салтыков окликнул его:

— Петр Александрович, а вы как? Уж не думаете ли Дауна на дуэль вызывать?

— Пошел он и черту! Скотина! — пробормотал Румянцев. — Я вынужден согласиться со всеми. За Одер так за Одер. А на тот год опять лыко-мочало, начинай сначала.

Фельдмаршал лишь пожал плечами, мысленно соглашаясь с молодым генералом: действительно, на будущий год все придется начинать сначала.

16. Петербург ждет

В начале нового, 1760 года пришло к фельдмаршалу Салтыкову из столицы приказание: «Явиться на малое время в Петербург для доклада, сдав на время командование графу Фермору».

Вызвав к себе графа на квартиру, Салтыков сказал ему:

— Вилим Вилимович, пожалуйста, по случаю моего отъезда в Петербург принимайте главную команду.

— Надолго ли, Петр Семенович?

— Кто его знает. Вызывают вроде не надолго, а там как получится.

— Ивана-сына с собой возьмете?

— С какой стати? Служить надо, не шляться за отцовой спиной. Ежели заметите в его полку какой непорядок, спрашивайте строго, на меня не оглядываясь.

— Хорошо, Петр Семенович. Но пока он исправен, у меня к нему претензий нет.

Однако в самый канун отъезда фельдмаршала в ставке появился генерал-поручик Глебов.

— Ваше сиятельство, я прибыл для производства сравнительной экспертизы новой артиллерии со старой.

— Пожалуйста, сравнивайте, генерал.

— Но вы должны при сем присутствовать.

— Я? Зачем?

— И вы и весь ваш генералитет и даже рядовые артиллеристы от каждой батареи по нескольку человек.

— Не иначе Шувалов затеял все это? — догадался Салтыков.

— Да. Это по инициативе генерал-фельдцехмейстера графа Петра Ивановича Шувалова.

— Но ведь это всем известно, что его единороги прекрасные орудия.

— Это все разговоры, ваше сиятельство, а необходимы письменные свидетельства, записанные в журнал испытаний и подписанные всеми присутствующими, то есть вами, офицерами и рядовыми.

— Странно, — пожал плечами фельдмаршал, — Один приказывает явиться, другой задерживает.

И Салтыков задержался на весь январь, а сравнительные испытания состоялись в последние три дня января.

Если артиллерист генерал Глебов, видимо представляя интересы изобретателя Шувалова, хотел превознести единороги и отставить старые мортиры от употребления, то при написании заключения в журнал испытаний неожиданно встретил сопротивление с той стороны, откуда не ожидал.

Дружно запротестовали рядовые пушкари:

— Да вы что, ваше превосходительство, мы не согласные.

— Как так не согласные? — возмутился генерал Глебов.

— За что их исключать из парка?

— Но они же устарели, вы сами видели: и рассеивание больше и скорострельность в два раза ниже. Видели?

— Видели.

— Так о чем же спор?

— Оне с нами и Пальциг и Кунерсдорф прошли. Как же их списывать? Нет, мы не согласные.

Ах, как хотелось генерал-поручику указать рядовым их место. Но за них неожиданно вступился фельдмаршал:

— Сергей Иванович, вы сами ратовали за равенство всех членов, будь то фельдмаршал или рядовой. А они из них стреляют и лучше нас с вами знают, на что сии орудия годны. Давайте уж будем до конца справедливы и запишем так, как они хотят.

— Ладно, — неохотно согласился Глебов.

— Говори, Ермолай, — сказал Салтыков пушкарю.

— То, что единороги хороши, кто ж спорит? Но мы считаем, что полезно содержать в батареях как прежние пушки, так и новоизобретенные, — сказал пушкарь Ермолай. — За что ж заслуженные обижать. Грех.

Так под давлением именно рядовых, поддержанных авторитетом фельдмаршала, выводы комиссии даже начинались их словами: «Хотя новоизобретенная артиллерия пред старою натурально преимущества имела… но опыт минувших кампаний доказал, что как одна, так и другая артиллерия в своем роде нужна и полезна и впредь с успехом употребляема быть может…»

Хоть подпись Ермолая и стояла в самом конце длинного списка, начинавшегося с фельдмаршальской фамилии, но концовка выводов комиссии была почти дословно записана с его слов: «…нижеподписавшиеся за полезное находят содержать при армии как прежние пушки и мортиры, так и новоизобретенные орудия».

Глебов возвращался в Петербург вместе с Салтыковым, везя в бауле журнал свидетельства артиллерии с точным дотошным описанием всех стрельб и с выводами едва ли не сточленной комиссии. На одном из ночлегов, укладываясь спать с фельдмаршалом в одной избе, Глебов вдруг попенял ему:

— И что вы за них вступились, Петр Семенович?

— За кого? — не понял Салтыков.

— Ну за пушкарей ваших, рядовых?

— Ах, Сергей Иванович, для солдата ружье, а тем более пушка — предмет почти одушевленный. Думаете, случайно они поют: «Наши жены — пушки заряжены»? Нет, друг мой, от искренней любви к сим предметам. Мне многие офицеры сказывали, что наш солдат, в бою умирая, прощается с ружьем, целуя его. Да, да. Вот и этот Ермолай, как же он согласится списать пушку, которая в бою, может, ему жизнь спасла. Сие он сочтет предательством. Так что не надо на них серчать, Сергей Иванович, их понимать надо.


Постаревшая жена Салтыкова Прасковья Юрьевна встретила мужа радушно:

— Что? Отвоевался наконец, Аника-воин?

— Кабы так, Парашенька. Вызвали для отчету.

— А что ж Ваню-то не привез?

— Совестно, мать, за собой сына таскать, чай, не кадет уж, полковник. На нем уж полк гренадерский, как его оставлять?

— Сам-то вон армию оставил, — ворчала жена за обедом. — А ребенку, вишь, нельзя.

— Нельзя, Парашенька, нельзя. Меня государыня востребовала. А армию Фермору велели передать.

— Но вот прошлый раз же присылал Ивана курьером. Можно было?

— Тогда он в адъютантах обретался, а ныне командир полка. Разница?

— Не назначал бы на полк.

— Как можно, как можно, мать? Командир полка пал в бою, солдата не поставишь, а тут Иван под рукой.

— Вот-вот, чтоб еще и Ваню убили.

— Что делать, Парашенька, на то мы военные, знали, на что шли. А убивают не всякого ж.

Как мог утешал Петр Семенович супругу, пенявшую ему за сына, в душе разделяя ее беспокойство и сочувствуя ей.

На следующий день, одевшись в парадную форму с кавалериями, явился Салтыков к канцлеру Воронцову. В приемной сидели просители, но адъютант канцлера, увидев фельдмаршала, вскочил, щелкнул каблуками:

— Айн момент! — и исчез за дверью, ведущей в кабинет канцлера, и почти сразу же распахнул золоченые створки, провозгласив на всю приемную торжественно:

— Их сиятельство фельдмаршал и кавалер Петр Семенович Салтыков.

Воронцов поднялся навстречу такому гостю:

— Петр Семенович, дорогой. Я рад приветствовать славного героя Кунерсдорфской баталии.

Он обнял фельдмаршала, трижды приложился своими холеными бакенбардами к выбритым ланитам графа.

— Жаль, опоздал, Петр Семенович. Тут такие торжества у нас были в честь твоей победы, такие фейерверки, пожалуй, нисколь не хуже петровских. Сама государыня так велела.

— Извините, Михаил Илларионович, не до торжеств мне было. Армию на зимние квартиры определял, госпитали устраивал, ремонт телегам, пушкам налаживал. Голова кругом шла.

— Голова кругом, однако прислал-таки свои виды на следующую кампанию.

— А как же, чай, война не кончилась.

— Вот мы и решили позвать тебя. Ее величество велела, зовите, мол, фельдмаршала, ему все исполнять придется, с ним и составляйте план. Мы зовем, а тебя нет все.

— Да меня задержали сравнительные испытания артиллерии.

— Знаем. Все это Петр Иванович затеял.

— Я догадался.

— Он с этим своим единорогом всем уши прожужжал, мол, ни у кого такой пушки нет. Надо, мол, чтоб враг не проведал ее секреты.

— Возни нам с этой его секретностью. Пушку закрывай, никого не подпускай. Надысь часовой поранил одного офицера, тот вздумал у секретной пушки малую нужду справить.

— И что же вы с ним сделали? — улыбаясь, спросил Воронцов.

— С кем?

— С солдатом, конечно?

— Пришлось благодарность выносить.

— Вот те раз. Он же офицера ранил, говоришь.

— А зачем к секретному орудию офицеру приспичило? Знал же, что секретное.

— А что, там действительно большой секрет?

— Да как сказать? У единорога коническая зарядная камера, это ускоряет заряжание, а при выстреле уменьшает рассеивание. Ну и к тому ж за счет облегчения лафета единорог более маневрен, чем старая пушка, а еще и прицел в виде диоптрии. А это повышает точность стрельбы.

— Ну что ж, это немало. Значит, Петр Иванович знал, что секретить. Ну бог с ним, с единорогом. Мы получили, Петр Семенович, ваш краткий план будущей кампании. Но он, как бы это сказать, похож на сказку: если пойдешь налево — погибнешь, если направо — пропадешь.

— Неужто поняли так? — Салтыков почесал нос.

— Ну вот смотрите, — Воронцов придвинул к себе бумагу. — Если, мол, пойдем направо, то есть в Померанию, то можно, посылая отряды, оголодить эту еще не тронутую страну, если пойдем влево, в сторону Силезии, то эти места совсем истощены. Очень уж коротко и, главное, без обоснований и боевых операций. Мы вас вызвали, чтоб вы представили план подробный, обстоятельный, с объяснением, почему так, а не по-другому. Ее величество велела, пусть, мол, распишет и объяснит. И сказала, что сама потом ознакомится и подпишет. Сколько вам надо, чтоб расписать все?

— Я думаю, недели достаточно.

— Хорошо. Через неделю соберем Конференцию, обсудим, а потом представим ее величеству. Вы с чем-то не согласны, Петр Семенович?

— Да нет. Как не согласиться с ее величеством. Но дело в том, Михаил Илларионович, что слишком подробный план опасен.

— Отчего же?

— Попав к прусскому королю, он дает ему возможность принять свои меры.

— Но как он к нему попадет? Помилуйте, Петр Семенович.

— Увы, попадает, ваше сиятельство. Король, как правило, знает каждый наш шаг. Я в этом убедился.

— Шпионы?

— Я полагаю, да.

— Может, поэтому вы и пишите или-или?

— Отчасти и поэтому. Вы знаете, отчего наш святой Александр Невский всегда побеждал?

— Отчего? Интересно.

— Оттого, Михаил Илларионович, что никому, даже близким дружинникам, не говорил о своих планах. А мы выносим на Конференцию, потом во дворец.

— Но, дорогой Петр Семенович, вы же не хотите сказать, что шпион среди членов Конференции или при дворе?

— Я этого не знаю, ваше сиятельство. Но мы слишком громко говорим об этом, а как вы знаете, и у стен есть уши.

— Ну и что ж вы предлагаете? Совсем не писать план?

— Отчего же? Я напишу подробно и обстоятельно, как просит ее величество, но на Конференции читать не буду, назову только основные возможные направления наших маршей.

— И опять: или-или?

— Раз вам так хочется, ваше сиятельство, считайте так: или-или.

Возвращался домой Салтыков не в лучшем расположении духа. Увы, не нравилось ему публичное обсуждение грядущей военной кампании, не нравилось. То, что принц был ярым поклонником короля Фридриха, ни для кого не было секретом.

«От него наверняка многое передается королю, — думал с горечью фельдмаршал. — А сам канцлер Воронцов? Он же кавалер прусского ордена Черного Орла и еще, говорят, имел от Фридриха приличный пенсион. За что это ему? Вот тут и ломай голову, кого больше остерегаться надо: принца или канцлера?»

Всю неделю Салтыков работал над планом, исписав около двадцати листов бумаги. После того сам перебеливал, стараясь четко выводить каждую букву, знал, что план будет читать императрица.

Конференция, как и договаривались с канцлером, состоялась в следующую среду.

— Господа, — начал негромко Петр Семенович. — Я предлагаю вашему вниманию план военной кампании на тысяча семьсот шестидесятый год. Во-первых, мы должны овладеть Померанией и крепостями по Одеру и так утвердиться, чтоб остаться там зимовать. Очень уж это расточительно, весной завоевывать, а осенью оставлять и уходить зимовать на Вислу.

— Наконец-то я слышу разумное решение, — заметил Иван Шувалов.

— Далее, — продолжал Салтыков, даже не взглянув на фаворита. — В самом начале кампании надо овладеть Данцигом, это нас обезопасит с этой стороны. А кроме того, мы отымем у неприятеля базу снабжения хлебом, лошадьми и даже монетой. По занятии Данцига наступать внутрь Померании до реки Праги. Создаем здесь укрепленный лагерь и отправляем корпус для осады Кольберга.

— Сколько его можно осаждать? — проворчал Бутурлин. — Надо и взять когда-то.

— Вы правы, Александр Борисович, — согласился Салтыков. — Я думаю, его не могли в прошлые годы взять из-за того, что не придавали ему большого значения. Мы все время целились через Франкфурт на Берлин. А вот Фридрих знал ему цену и все время укреплял. А нынче я надеюсь прикрыть осаду Кольберга главной армией, чтоб не допустить к нему сикурса от короля. И я также надеюсь, что и союзники помогут, отвлекут Фридриха на себя. Без Кольберга нам и зимовать будет невозможно в Померании.

— А что дальше после взятия Кольберга? — спросил Петр Шувалов.

— Укрепив эту крепость с суши и с моря и наладив через нее по морю снабжение армии, мы перейдем Одер и без помех пойдем на Берлин. Взятием столицы Брандербургии и разгромом основных сил короля мы принудим его к заключению мира, выгодного для России и ее союзников.

— Ну что ж, план, по-моему, прекрасен, — сказал Воронцов, оглядывая членов Конференции. — Мы должны согласиться с ним. А? Александр Борисович? Вы человек военный, как оцениваете?

— Я думаю, можно представить государыне на утверждение. План наступательный, и это приятно.

Оставив бумаги канцлеру, Салтыков отправился домой. Воронцов пообещал:

— Ее величество подпишет, я вам передам с ее подписью, и вы сможете отъезжать к армии.

Прасковья Юрьевна, увидев насупленного мужа, спросила:

— Что, не приняли?

— Приняли, а проку? Раззвонят по всему свету. Какая польза с него будет?

— Значит, отъезжаешь?

— Вот подпишет сама, тогда и отъеду.

— Значит, скоро.

— Пожалуй, дня через три-четыре.

Однако супруги Салтыковы ошиблись. Прошла неделя-другая, фельдмаршала никто не вызывал. Прасковья Юрьевна даже высказала затаенную надежду:

— Может, уж другого вместо тебя послали? Что, нет помоложе тебя, что ли?

— Да не должны бы, — бормотал муж. — Мне б сообщили об отставке.

Набравшись храбрости, поехал Петр Семенович к канцлеру.

— Нездоровится ее величеству, бумаги у нее на столе. Как получшает, подпишет, — успокоил Воронцов.

И лишь 30 апреля утром прислали к Салтыкову посыльного. Вызывал канцлер. Был он хмур и не очень приветлив.

— Вот так, господин фельдмаршал, раздолбала императрица твой план в пух и прах. Ступай, ждет тебя в будуаре.

Салтыков отправился во дворец, ломая голову, что могло не понравиться в его плане Елизавете Петровне. На всякий случай готовился к выволочке, но государыня, наоборот, встретила его теплой улыбкой:

— Здравствуй, здравствуй, дорогой мой победитель.

Допустила его к ручке, пригласила садиться на стул, придвинутый к ее столу. На столе перед императрицей Салтыков увидел свои бумаги с планом кампании.

— Прочла я ваш план, Петр Семенович, очень внимательно. Сразу видно, написан он человеком военным, знающим свое дело. Отличный план!

— Но канцлер сказал, что он вам не понравился.

Елизавета Петровна тихонько засмеялась, заколыхавшись всем своим пышным бюстом.

— Ой, Петр Семенович, уж вы-то должны понимать, поди, — и даже подмигнула заговорщицки, — что чем меньше людей будет знать о нем, тем лучше.

«Боже мой, — растроганно подумал Салтыков, — и она им не верит, не доверяет. Милая моя матушка».

— Пусть они думают, что я отвергла ваш план и навелела вам свой. Пусть. Но вот смотрите, я его утвердила, кое-где кое-что добавив. У вас очень мало сказано о союзниках. А мы ведь ведем войну вместе с императрицей королевой, и дело не в том только, чтоб удерживать в наших руках Восточную Пруссию, но мы должны восстановить короля польского в его наследственных владениях и доставить Европе тишину и безопасность сокращением сил короля прусского. Восточную Пруссию он уже не получит, довольно с него Бранденбургии. Вы, Петр Семенович, именно вы показали ему, чего стоит наш солдат. Ранее он весьма скверно думал о нашей армии, теперь понял, что ошибся. Вы проучили этого забияку.

— Солдаты наши, матушка, не я. Чего б я без них стоил?

— В одном я хочу вас поправить, Петр Семенович, пожалуйста, не ссорьтесь с союзниками.

— Я не ссорюсь, ваше величество. Но уж больно они много за наш счет пытаются проехать.

— Все равно слишком холодны у вас отношения с графом Дауном.

— Как им быть теплыми, ваше величество, если вместо ста двадцати четырех тысяч пудов обещанной мне муки он оставил мне четыре тысячи.

— Все равно не надо ссориться. Вон адмирал Мишуков со шведским флотом столь был дружен, что шведы и ныне хотят под ним быть. Опять просят его в командующие. Кстати, осаду под Кольбергом вам придется с ним вести, вы — с суши, он — с моря. И когда-то ж надо выдернуть этот «зуб», Петр Семенович. Без малого три года с ним маемся.

— Постараюсь, ваше величество. Я и в план его написал.

— Читала я. Правильное решение. Берите ваши бумаги, Петр Семенович, и уж никому их не показывайте.

— И Конференции?

— Им тем более. Отправляйтесь к армии и начинайте. Я надеюсь на вас. Избегайте, пожалуйста, кровопролитных сражений.

— Буду стараться, ваше величество.

17. Болезнь

Тридцать первого мая фельдмаршал наконец-то прибыл к армии. Уже начались стычки легкой кавалерии с отрядами пруссаков.

Едва приняв командование, Салтыков вызвал к себе генерала Олица.

— Вы с восьмитысячным отрядом, генерал, отправитесь осаждать Кольберг, с вами же пойдет и генерал Пальмбах, который уже знаком с тамошними условиями.

— И с ретирадой оттуда тоже знаком, — усмехнулся Олиц.

— Ну что делать? И на старуху бывает проруха. Вам в помощь прибудет и адмирал Мишуков, приведет около тридцати линейных кораблей. Неужто с такой силой не сможете взять Кольберг?

— Если не будет к ним сикурса, то постараемся одолеть.

— Постарайся, голубчик, я обещал государыне нынче взять наконец Кольберг, выдернуть этот «зуб», как изволила выразиться ее величество. Ведь как только мы возьмем, мы тут же сможем расположить там наши главные магазины, и это позволит нам не только овладеть Померанией, но и остаться там на зимние квартиры. А главное, пойти на Берлин. А что касается прусского сикурса, я постараюсь не допустить его. С богом, братец.

От союзников пришло ободрительное сообщение — генерал Лаудон разбил корпус прусского генерала Фуке в Силезии, пленив самого командира.

Выступление главных сил русской армии сдерживалось нехваткой денежных средств.

Салтыков в каждой реляции требовал высылки денег. Но от Конференции получал пока отписки: «…Сожалительно и непонятно нам видеть такое в наличных деньгах оскудение, что офицеры за неполучением жалованья питаются одним провиантом с солдатами… По 30 мая на жалованье переведено 758 000 рублей, и отправленные из Коллегии иностранных дел 350 000 рублей к вам уже довезены, и скоро и еще значительная сумма отправится. С нетерпением ожидаем от вас приятных доношений, не сомневаясь, что будете смотреть не на мелочи, а на главное дело и поревнуете умножить славу свою и нашего оружия, во время последней кампании приобретенную».

— Ничего себе, мелочи, — ворчал Салтыков. — В Петербурге забывают слова Петра Великого, что деньги есть артерии войны. Где эти триста пятьдесят тысяч?

Дабы скорее погасить долги по содержанию армии, был подключен и кенигсбергский губернатор барон Корф, которому велено все силы приложить, чтобы находящиеся в пути суммы скорее армии доставить.

Более того, Конференция уполномочила Салтыкова взять кредит у банкиров Риокура в Варшаве или Цимана в сумме до полумиллиона рублей.

— Все это надо было зимой делать, — пенял Фермору фельдмаршал. — А ныне вместо марша мы сушим сухари да деньги ждем.

— Я со дня на день ждал вашего возвращения, Петр Семенович, — оправдывался Фермор. — А вы едва ль не четыре месяца отсутствовали.

— Не своей охотой, Вилим Вилимович. Держали. А вот за ваше упущение мне первый кнут грядет.

В одной из первых своих реляций в Петербург фельдмаршал, как на грех, похвалился, что нашел армию в наилучшем состоянии, чем прежде: кони откормлены, телеги и лафеты отремонтированы. И теперь в каждом рескрипте из Петербурга Слышались упреки, мол, раз армия хороша, то где ж победы?

Огорчало Салтыкова и дезертирство, происходившее едва ли не каждый день — по два-три-пять человек. И солдаты при расспросах валили все на безденежье:

— Платили б аккуратно, кто б побежал?

Петр Семенович, будучи человеком совестливым, любившим солдат и пользующийся их ответной любовью, от всех этих неурядиц и беспокойств потерял сон.

Ночью, забравшись в свой шатер, он долго не мог уснуть. Рядом храпел денщик, а фельдмаршал моргал глазами, пялился в темноту и подчас завидовал ему: «Эк разливается Прошка. Добро. Никаких тебе забот. Вот уж истина: отчего солдат гладок — наелся да на бок».

Кроме того, ожидался подход третьей дивизии Румянцева. Однажды прибыл к Салтыкову генерал Чернышев, привез бумагу с отпечатанным текстом.

— Вот пожалуйста, ваше сиятельство.

— Что это?

— Манифест принца Генриха, во множестве раскиданный по полкам.

— Что он там пишет?

— Читайте, сами убедитесь.

Прусский принц Генрих сообщал, что он скоро придет в Польшу освобождать ее из-под гнета русских, что он прогонит их за Вислу, что разобьет русскую армию, и предлагал русским солдатам для спасения своих жизней переходить на его сторону, где их ждет сытный стол и хорошее денежное содержание.

— Вот сукин сын, — проворчал фельдмаршал. — Знает, по какому месту бить.

— А что, если он действительно явится сюда, Петр Семенович?

— Как он может явиться, если он сейчас в двух переходах от Бреславля. Это мне только что Лаудон сообщил. Да если и явится он, побоится с нами связываться. Другое дело, если пройдется по нашим тылам и разорит наши магазины и пути перережет. Этим манифестом он припугивает наших солдат.

— Не шибко-то их этим испугаешь, — засмеялся Чернышев. — Они уже мнут эти манифесты, говоря, мол, славная бумага в нужник сходить.

— Ну, наш солдат знает, кто чего стоит, — улыбнулся Салтыков. — Наших воробьев на мякине не проведешь. Идем в Силезию, Захар Григорьевич, там и повидаемся с принцем Генрихом. Лаудон уже ждет нас.

Армия двинулась на юг в направлении на Бреславль — столицу Силезии. Вперед поскакали казаки бригадира Краснощекова, Перфильева, Денисова, разведывая для армии путь и уничтожая малые отряды врага, если таковые рисковали им попадаться. И заодно время от времени доставляя главнокомандующему «языков» для допросов.

Представил однажды фельдмаршалу прусского капрала и посланец Денисова:

— Ваше-ство, вот от полковника Денисова вам для гуторки подарок, — доложил бородач.

— Прохор, налей чарку казаку за подарок.

Казак выпил, крякнул, отер усы.

— Премного благодарны вам, ваше-ство.

— Передай Денисову, братец, что я доволен подарком. А тебе вот рубль за старание.

— Рад стараться, ваше-ство, — расцвел в улыбке казак.

На допросе капрал показал, что принц Генрих находится в Силезии у города Лигница и в Польшу не собирается, но для вреда русским шлет туда малые партии. Когда ему показали манифест Генриха, он сказал, что и им давали такие бумаги с приказанием разбрасывать в лагерях противника и на пути его следования.

— Ты знаешь, что в этой бумаге написано? — спросил Салтыков.

— Нет. Это же по-русски писано. А я вашего языка не знаю.

— Что собирается предпринять принц в ближайшее время?

— Он ждет короля, чтобы вместе разгромить австрийцев.

— Но австрийцы недавно разбили корпус Фуке, — сказал Салтыков. — Ты слышал об этом?

— Нет. Я этого не знаю.

— Еще бы. Если б случилось наоборот, то принц позаботился бы, чтоб об этом узнали все. Ваш генерал Фуке в плену, для него война кончилась, как и для вас, капрал.

— Вы меня расстреляете?

— С какой стати? Ты сгодишься для размена, братец. Скажи откровенно, ты не соврал насчет короля?

— Нет, ваше сиятельство, клянусь святой Марией.

Вечером фельдмаршал пригласил к себе генералов и сообщил им о сведениях, полученных от капрала.

— Если король и принц соединятся, то нам грядет, братцы, еще один Кунерсдорф, а то что и похуже.

— Ну и что, — сказал Румянцев, — на то нас и вооружали, чтобы драться.

— Видишь ли, Петр Александрович, государыня при аудиенции просила меня избегать подобных кровопролитий. Она промолчала, но я понял, что она имела в виду: теперь очередь союзников тряхнуть своим оружием.

— Вот потому война никак не кончится, — заметил Панин. — Они надеются на нас, мы — на них. А король вертится змеей между нами и кусает то одного, то другого.

— После Кунерсдорфа нас он еще не кусал. Боится, — сказал Румянцев.

— Как же не кусал, Петр Александрович? А от Кольберга наших так шуганул, что бедный Пальмбах до Вислы бежал без оглядки.

Посовещавшись, все же решили продолжать движение в Силезию, дабы соединиться с Лаудоном. С ним повезло при Кунерсдорфе, авось и сейчас повезет, это — не Даун, умеющий так «спешить» на помощь союзникам, что опоздание к бою стало его главной привычкой.

И несмотря на просьбу императрицы «утеплить» взаимоотношения с австрийским фельдмаршалом, Салтыков никак не мог перебороть в себе неприязнь к Дауну, так мелко и подло обманувшего его в прошлую кампанию. Впрочем, не любили его и другие русские генералы, обозначая румянцевской краткой аттестацией: «Трепло!»

Дауну, конечно, плевать было на все это, ему — фавориту императрицы-королевы Марии Терезии — всегда обеспечено главное командование над австрийским войском и заведомое прощение всех конфузий и потерь.

В отличие от Марии Терезии, Елизавета Петровна своих фаворитов берегла, разумеется нынешних, не бывших. Возвышала и награждала их боевыми орденами совсем не за бои, а за баталии другие — постельные. Что делать? Слаба женская душа, слаба и нежна даже в монархической плоти.

Таким счастливцем стал, например, бывший пастух Алеша Разумовский — кавалер всех орденов и генерал-фельдмаршал, не знавший, с какой стороны заряжается ружье и почему оно стреляет, впрочем, не кичившийся своим положением, а сохранивший до конца жизни доброе и простое сердце.

Утром фельдмаршал Салтыков, поднявшись со своей походной кровати, неожиданно упал, едва не разбив голову о стойку шатра. Открыв глаза, он увидел над собой испуганное лицо денщика.

— Что с вами, Петр Семенович?

— Не знаю, Проша, — прошептал Салтыков, почувствовав во всем теле неимоверную слабость. — Голова закружилась, и я… Пособи встать.

Денщик подхватил фельдмаршала под мышки, был он легок, поднял его, хотел отпустить, но граф сказал:

— Э-э, ноги что-то не мои, Проша. Пособи-ка лечь. Прохор помог Салтыкову лечь на только что покинутое ложе.

— Все, брат, — вздохнул Петр Семенович, — укатали Сивку крутые горки. Кажись, отвоевался солдат.

— Може, позвать лекаря? — спросил денщик.

— Зови, Проша, с четвертой гренадерской и заоднемя Вилима Вилимовича.


Канцлер, явившись к императрице, сообщил:

— Наш главнокомандующий Салтыков заболел, ваше величество, просит заменить его.

— Вот беда-то. Кем же его заменять?

— Он передал пока команду Фермору. Может, его?

— Ну вот. Тех же щей да пожиже влей. Фермор завалил нам позапрошлую кампанию, завалит и нонешнюю.

— Може, все-таки попробовать Бутурлина, ваше величество?

— А что пробовать? Больше некого. Посылайте Александра Борисовича, все-таки фельдмаршал, пусть оправдывает звание. Правда, тоже староват. А где ж моложе-то взять?

— Салтыков просит в письме разрешения вернуться ему в Познань, дабы не быть обузой армии на марше.

— Разрешите, конечно, пусть лечится. И немедля отправляйте Бутурлина, не дело армии без головы быть. Пусть перед отъездом ко мне зайдет.

Когда через два дня Бутурлин появился в будуаре императрицы, она там забавлялась с внуком Павлом Петровичем.

Фельдмаршал, несмотря на преклонный возраст, был статен и даже красив, не зря в свое время в фаворитах обретался.

— Ваше величество, я отбываю к армии. Пришел проститься и выслушать пожелания.

— Ну что ж, Александр Борисович, хочу вас обрадовать, я подписала указ о присвоений вам графского титула.

— Спасибо, ваше величество.

— И надеюсь, вы оправдаете наше к вам доверие, как оправдал в прошлую кампанию себя Петр Семенович. Увы, не меня одну болезни донимают, добираются и до моих фельдмаршалов. Павлушка, Павлуша, — вдруг обратилась Елизавета Петровна к внуку, воспользовавшемуся, что бабушка на мгновение забыла о нем, и начавшему раскачиваться на деревянной лошадке во весь дух. — Ты же опрокинешься и ушибешься.

— Не ушибусь! — восторженно кричал мальчик, продолжая сильнее раскачиваться.

— Анница, смотри, чтоб не упал, — велела императрица фрейлине и опять обратилась к Бутурлину: — Я что хотела вам сказать, Александр Борисович… Вот выбил меня из колеи, озорник. Да… Пожалуйста, Александр Борисович, прошу вас, возьмите вы в конце концов этот злосчастный Кольберг. Сколько ж можно?

— Возьму, ваше величество.

— Принудите вы этого забияку к миру, сколько ж можно крови проливать. Ужас. Может, оттого я и болею, что душа изболелась от мысли, сколько мы на войне людей теряем.

— Принудим, ваше величество.

— Ну езжайте с богом, Александр Борисович, да пишите реляции почаще и поподробнее.

— Буду писать, ваше величество.

Когда Бутурлин удалился, Павел Петрович, перестав раскачиваться, сказал:

— Салтыков поехал мир делать и не сделал, а этот ни мира, ни войны не сделает.

— Павлуша, — засмеялась императрица, — кто тебя научил так говорить?

— Никто. Сам, — отвечал мальчик.

— Ах ты, бесенок, — ласково потрепала его бабушка за вихры. — Сплюнь, а то сглазишь.

— Не сплюну! — упрямо насупился шестилетний великий князь. — Как сказал, так и будет.

18. Взятие Берлина

Узнав о соединении короля Фридриха и принца Генриха в Саксонии, Салтыков, уже не подымавшийся с ложа, призвал Фермора и сказал ему:

— Вилим Вилимович, идти сейчас в Саксонию — это нарываться на великое кровопролитие, в котором еще неведомо, чей верх станет. Поэтому, пожалуйста, немедля отправьте Тотлебена, Чернышева, Панина и казаков на Берлин. Это самый удобный момент налетом взять его. По взятии пусть уничтожат все оружейные и пороховые заводы и возьмут контрибуцию. Она нам будет весьма кстати на покрытие наших трат на кампанию. Да чтоб стереглись короля со стороны Силезии.

Фермер собрал военный совет, на котором и было принято окончательно решение по рейду на Берлин.

Когда генералы стали расходиться, дежурный офицер напомнил Фермору:

— Вилим Вилимович, я же просил вас.

— Да, Захар Григорьевич, задержись на минутку, — окликнул Фермор Чернышева.

— Слушаю вас, ваше превосходительство.

— Вот мой генеральный дежурный подполковник Суворов просится в дело. Возьмите, пожалуйста.

— С удовольствием, — отвечал Чернышев и, оглядев невысокого худенького подполковника, спросил: — С казаками пойдете?

— Пойду, — с готовностью отвечал Суворов, не скрывая радости.

— Ступайте к Перфильеву, пусть даст вам сотню. Скажите, я приказал.

— Слушаю, ваше сиятельство, — щелкнул весело каблуками Суворов, подкинув два пальца к треуголке. — Спасибо, граф.


Пятнадцатого сентября русская армия переправилась через Одер и скорым маршем помчалась на Берлин. Первым скакали гусары Тотлебена и казаки, за ними следовал корпус графа Чернышева.

Утром 22-го Тотлебен был у стен Берлина, навстречу ему из Бранденбургских ворот вынеслись, сверкая саблями, прусские гусары.

— Денисов, — подозвал Тотлебен казачьего полковника, — отсеките их от города, чтоб никто не вернулся;

— Есть, ваше-ство.

И гусары Тотлебена сшиблись с пруссаками. Зазвенела сталь, закружилась карусель, заржали обезумевшие кони.

Пруссаки, увлеченные рубкой, не заметили, как, с фланга их обошли казаки и с гиканьем и свистом ударили сзади. Ни одному гусару не суждено было воротиться в город. Большую часть их изрубили, нескольких взяли в плен, одного из них приволокли к Тотлебену для допроса.

— Каков гарнизон в городе? — спросил генерал.

— Примерно три батальона пехоты.

— А конница?

— Конницы мало. Теперь мало…

— Из кого сформированы батальоны? Из немцев?

— По большей части из пленных французов, австрийцев и даже русских. Немцев король всех забрал с собой.

— Где сейчас Фридрих?

— Говорили, в Силезии.

— К нему посылали кого-нибудь?

— Да. Как только дозоры донесли, что вы перешли Одер, к нему поскакал гусар Корф.


Фридрих выслушал Корфа, обернулся к Притвицу:

— Немедленно ко мне принца Вюртембергского и генерала Гильзена.

— Есть!

Принц и генерал явились почти одновременно.

— Фриц, — обратился король к принцу, — русские идут к сердцу моего государства, и я боюсь думать сейчас, что творится в Берлине. Там практически нет гарнизона. Вы с Гильзеном выступаете немедленно и скачете во весь опор к столице. Постарайтесь распространить слух, что в вашем отряде и я — король Пруссии. Как только разобьете русских, немедленно шлите мне реляцию. И занимайте оборону, в городе достаточно пушек и пороха. Русские не должны взять Берлин. Вы слышите? Не должны!

По отъезде принца Вюртембергского и Гильзена в палатку короля явился брат его Генрих.

— Почему ты сам не поскакал к Берлину? — спросил он.

— Я не могу разорваться.

— Но там же столица и к ней скачут русские!

— У них выбыл из строя главнокомандующий Салтыков, единственно стоящий командир. И кроме того, мне донесли, что на Берлин идет Тотлебен, его мне нечего боятся. Он саксонец, у меня в руках его жена, сын. Так что с ним я смогу договориться. Не думаю, что он там долго задержится, слишком велик его отрыв от своих. Забыл Гаддика? Вошел и тут же удрал из Берлина.

— Удрать-то удрал, но и содрал с города двести шестьдесят тысяч талеров контрибуции. Да и когда это было, три года назад.

— Но я надеюсь, на этот раз Гильзен и принц Фридрих опередят их. Конечно, я допустил ошибку, оставив в кассе Берлина слишком много денег, надо было увезти их с собой.

— Но тогда б остановились фабрики.

— Вот именно. Кто ж знал, что при больном главнокомандующем они решатся идти на Берлин. Я надеялся, что они и из Польши не высунутся.


Тотлебен с помощью казаков перерезал важнейшие дороги, ведшие к Берлину — от Котбуса, Кепеника и Бранденбургские. Покончив с гусарами, он установил между Котбусскими и Бранденбургскими воротами артиллерию, но прежде чем открыть огонь, решил предложить миром сдать город. Вызвав к себе капитана Фафиуса, приказал ему:

— Берите барабанщика и белый флаг, ступайте к Бранденбургским воротам. Скажите, что генерал Тотлебен требует сдать город, в противном случае мы откроем артиллерийский огонь.

Фафиус с барабанщиком отправились к воротам, но скоро воротились ни с чем.

— Ну что вам сказали?

— Нам сказали, что город не сдадут никогда.

Тотлебен подскакал на коне к артиллеристам, крикнул:

— Бейте брандкугелями по королевскому замку и литейному двору!

С первых же снарядов в городе возникло несколько пожаров. Жители бросились их тушить, благо город рассекала река Шпрее с протоками и воды для тушения огня вполне хватало.

Обстрел шел до полуночи и вдруг прекратился. Гренадеры под покровом ночи пошли на штурм Бранденбургских ворот, но взять их не смогли. Были отбиты сильным ружейным огнем.

И снова начался артиллерийский обстрел, но в три часа ночи прекратился — кончились заряды.

На рассвете из города к русским перебежало несколько дезертиров из гарнизона. В основном все они были из военнопленных — французы и русские. Они сообщили Тотлебену, что город готов сдаться, но неожиданно прибыл гонец от короля с сообщением, что к ним идет сикурс. Теперь берлинцы надеются на выручку.

Тотлебен тут же отправил записку Чернышеву: «Граф, со стороны Силезии подходит корпус генерала Гильзена, прикройте меня. И пришлите мне пушечных зарядов, мне нечем бомбардировать город».


Едва за лесом завиделись пруссаки, как Чернышев пустил на них лаву казаков. Панин атаковал во фланг. Прусскому корпусу поневоле пришлось остановиться и принять бой.

Русские действовали наскоками, стараясь не ввязываться в затяжное сражение — чисто казачий прием. Причем налетали то с одной, то с другой стороны. Это раздражало и принца Вюртембергского и генерала Гильзена.

— Они клюют нас как вороны орла, — возмущался принц.

— Орел хоть может улететь. А мы?

Пруссаки, спешившие к Берлину, не взяли с собой ни одного орудия, дабы не замедлять марша. Да и к чему они, если их достаточно в Берлине.

Если днем почти беспрерывно происходили кавалерийские сшибки, то ночью снова начался артиллерийский обстрел прусских позиций.

Русские пушкари, приметив днем основные цели, лупили в ту сторону картечью. Если в это время русские кавалеристы отдыхали, готовясь со светом возобновить атаки, то прусские гусары, спасаясь от визжащей в воздухе картечи, разбегались, прятались и все равно несли потери в людском и в конском составе.

Был ранен в голову и сам Гильзен. Во время перевязки ему сообщили, что русские, пользуясь темнотой, окружают их, и генерал приказал отходить в лес. Еще раньше отвел свою дивизию и принц Вюртембергский.

С рассветом граф Чернышев не обнаружил противника.

На том месте, где были пруссаки, валялись лишь трупы людей и лошадей да бродили кони, потерявшие своих хозяев. Их тут же переловили казаки, для которых это был самый желанный трофей — конь с седлом.

Чернышев с Паниным послали в Берлин офицера с требованием сдать город, но тот вскоре воротился и доложил:

— Ваше сиятельство, генерал Тотлебен уже принимает капитуляцию.

Чернышов с Паниным переглянулись. Панин усмехнулся:

— Наш пострел везде поспел.

— Что он сейчас делает? — спросил Чернышев посыльного.

— Он составляет условия сдачи города вместе с комендантом.


Тотлебен слегка пожурил коменданта генерала фон Бохова за упрямство и предложил для военных самые почетные условия. Все они получали свободный выход из города со своим имуществом и даже с личным оружием. Но выходят незамедлительно, могут с музыкой и знаменами.

— Благодарю вас, ваше превосходительство, — сказал комендант. — С кем имею честь?

— Генерал Тотлебен.

— Я буду помнить о вашем великодушии.

Но когда военные ушли из города, Тотлебен, прибыв в магистрат, поставил перед правлением жесткие условия:

— Немедленно контрибуция четыре миллиона талеров и двести тысяч на войско.

— Но, ваше высокопревосходительство, — взмолился управляющий. — Три года назад приходили австрийцы и взяли всего двести шестьдесят тысяч.

— Если б город сразу сложил оружие. А вы отказались от этого и убили многих моих людей. Мы понесли потери.

— Но это все военные, мы ни при чем.

— Извольте рассчитываться, господа, если не хотите для города еще больших потерь, — пригрозил Тотлебен и приказал дивизионному казначею принять деньги.

— Аш, — обратился Тотлебен к своему секретарю, — добавьте казначею с десяток счетчиков. Один он за неделю не управится.

Прибыли в город и Чернышев с Паниным. К их немалому удивлению, Тотлебен вел себя как диктатор, ничтоже сумняшеся, он приказывал им, как своим подчиненным:

— Генерал Чернышев, вы займетесь уничтожением военных заводов в Шпандау. Вам, господин Панин, я поручаю разрушить пороховые мельницы.

Все это происходило в присутствии берлинцев, и графы Чернышев с Паниным не решились при посторонних возражать нахалу, тем более что тот повторял в принципе приказы главнокомандующего Салтыкова. Доконал Тотлебен их сиятельств последней фразой:

— Даю вам двадцать четыре часа. Исполняйте.

Лицо самолюбивого Захара Григорьевича пошло от возмущения красными пятнами, через великую силу он сдержался, чтоб не обматерить выскочку. Лишь на выходе из магистрата сказал Панину:

— Ты гля, как вспесивелся победитель.

— Черт с ним, пусть тешится, — махнул рукой Панин. — Главное, мы Берлин взяли.

Однако ошибся благодушный Петр Иванович, вскоре по европейским газетам пронеслось сообщение, что Берлин пал перед отважным генерал-майором Тотлебеном. О других генералах ни словечка, ровно их и не было. Ровно это не они уничтожили все оружейные и шпажные заводы, ровно не они не дали королевскому сикурсу разгромить Тотлебена с его гусарами.

Газеты союзников захлестались наперебой: «Герой Берлина — генерал Тотлебен! Пришел! Увидел! Победил!»

Увы, и дотошная старушка История пошла на поводу у газетчиков, прославив Тотлебена именно за этот его подвиг.

Два дня пробыли русские в поверженном Берлине — 29 и 30 сентября 1760 года, — забрав всю королевскую казну, очистив все магазины и арсеналы и уничтожив то, что не смогли увезти. Увы, на четыре миллиона контрибуции Берлин не потянул, наскреб всего полтора и двести тысяч для войска.

Десять дней скакал до Петербурга гонец с ключом от Берлина и радостной вестью: «Берлин пал перед войсками ее величества. Генерал Тотлебен».


С утра 11 октября к канцлеру Воронцову, словно сговорившись, нахлынули послы союзных государств поздравлять с блестящей победой русского оружия.

— У меня нет слов, ваше сиятельство, передать ту радость, какую испытываем мы, — начал первым посол Австрии граф Эстергази. — Наконец-то повержена столица нашего общего врага прусского короля-узурпатора. Теперь-то наконец он приперт к стенке, и мы вынудим его к заключению мира на наших условиях. Теперь он не отвертится.

Сияя ослепительной улыбкой, саксонский советник Прасс, поздравив, сразу же взял быка за рога:

— …И ни в коем случае нельзя оставлять Берлин, надо его еще больше укрепить, чтобы встретить бывшего хозяина х-хорошим огнем. А русской армии встать там на зимние квартиры.

— Да, да, — поддержал саксонца французский посол маркиз Лопиталь. — Наверняка вкруг Берлина достаточно и фуража и провианта. И русская армия, владея Берлином, может занять всю Бранденбургию. Ха-ха-ха. Куда ж тогда денется бедный король?

Оно и впрямь «бедному королю» было некуда деться. Сейчас он был в Силезии, в сущности, в австрийских владениях. И поэтому граф Эстергази вполне оценил юмор маркиза.

— Вот именно. Из Силезии его вот-вот вышибет Лаудон в союзе с русской армией.

Как и положено, очередная победа русского оружия была отмечена в столице благодарственными молебнами, оглушительной пальбой крепостных и адмиралтейских пушек и великолепным фейерверком.

Она пришлась очень кстати, так как накануне из-под Кольберга пришло опять огорчительное сообщение. Там опять случилась с русскими конфузия.

На помощь осажденным явился генерал Вернер всего с тремя тысячами человек. Он бесстрашно атаковал с тыла осаждавших и сумел распространить среди них слух, что за ним идет сам король со всей армией.

Генерал Олиц не смог погасить панику, вспыхнувшую в рядах его восьмитысячного отряда.

— Братцы, спасайся! — пронеслось над лагерем, и все кинулись к лодкам.

В каких-то три-четыре часа погрузились на корабли.

— В чем дело? — допытывался Мишуков у Олица.

— Идет сам король с тридцатитысячной армией, — отвечал несчастный генерал, сам уже начиная верить в это.

— М-да, супротив короля вам не устоять, — посочувствовал адмирал и приказал ставить паруса и уходить восвояси в Ревель.

Очередная неудача под Кольбергом сильно огорчила больную императрицу:

— Да что он, заколдованный, что ли? Сколько можно там позориться?

Но тут подоспела весть о падении Берлина и легла бальзамом на сердце Елизаветы Петровны:

— Молодец Тотлебен, порадовал душеньку.


Но Фридрих II был в отчаянье. Он мчался к Берлину, и впереди летел слух о его приближении, поторопивший победителей поскорее убраться ближе к Одеру и за него, от греха подальше. Даже шведы, спешившие на дележку в Берлин, услыхав о Фридрихе, мгновенно повернули назад в Померанию.

Только и мог прусский король отпугивать теперь врагов своим именем, ничего другого не оставалось.

Войдя в разоренный и разграбленный Берлин, король схватился за голову, сказав де Катту с горечью:

— Почти глупо с моей стороны существовать еще на этом свете. Я ограблен, я нищ.

Но явившийся купец Гоцковский решил обрадовать короля:

— Ваше величество, мне удалось уберечь ваши суконные фабрики.

— Каким образом?

— Я откупился. Сказал Тотлебену, что они не военные, и он не велел их трогать. Так что вы теперь по-прежнему сможете этим сукном обмундировать свою армию, ваше величество.

— Какую армию, Гоцковский? Что ты говоришь? У меня не армия, а свора подонков и дармоедов.

— Но я хотел как лучше, — смутился купец. — Я думал, вы обрадуетесь, ваше величество.

— Вы меня действительно порадовали, пан Гоцковский, — решил Фридрих не огорчать купца. — Только вы. Спасибо.

Купец удалился, вполне удовлетворенный похвалой обездоленного монарха. И может, действительно невольно стал той соломинкой, за которую хватается утопающий.

19. Новая метла

Фельдмаршал Бутурлин Александр Борисович прибыл к армии уже после берлинского рейда, уж не говоря о кольбергской конфузии. Его появление с блестящей свитой адъютантов и денщиков не понравилось в армии. Солдаты меж собой судачили:

— Петух и есть петух, с этим мы навоюем.

Офицеры тоже определили его способности:

— Шаркун, паркетный фельдмаршал. Мало им наших пороховых генералов.

Но на столь позднее время года всем было ясно, что серьезные сражения уже вряд ли произойдут. Бутурлин приказал провиантмейстерам подсчитать, на какое время хватит провианта в Померании, и ему доложили, что не более чем на месяц. Поэтому он решил увести армию опять к Висле, ближе к магазинам, оставив в Померании лишь корпус Чернышева, дабы мог беспокоить неприятеля.

Однако из Петербурга последовало распоряжение Конференции отозвать и Чернышева на Вислу, оставив там лишь Тотлебена с гусарами и двумя полками пехоты.

И в это время разгорелся скандал, связанный с его именем.

В немецких газетах появились статьи, в которых раскрывалось неблаговидное поведение Тотлебена в Берлине. Возможно, это журналисты делали ему в отместку за то, что он пытался публично высечь их на площади за их материалы, порочившие Россию.

Из сообщений, построенных якобы на высказываниях самого Тотлебена, явствовало, что именно он захватил Берлин, что генерал Чернышев и союзники не имеют к этому никакого отношения, что благодаря ему была взята с Берлина контрибуция. Мало этого, Тотлебен охаивал русскую артиллерию: «Наши пушки никуда не годятся, они не выдерживают долгой стрельбы, разрываются, поражая прислугу».

Экземпляр такой газеты попал к Бутурлину, и он отправил его в Петербург: дескать, читайте, кем мне приходится командовать.

Конференция единогласно возмутилась, а канцлер довел это до императрицы. Разгневанная Елизавета Петровна тут же продиктовала рескрипт главнокомандующему:

— Мы повелеваем вам приказать генералу Тотлебену, чтоб он у графа Чернышева просил прощения в вашем присутствии, а по нужде и письменно. Чтоб все экземпляры газет, сколько их есть, собрал и представил вам для уничтожения. Чтоб письменно на немецком языке отрекся от сего сочинения, присовокупя, что оно происходит от его недоброжелателей, и напечатал бы это отрицание в кенигсбергских газетах.

Елизавета Петровна долго не могла успокоиться:

— Это ж надо, возвести такое на своих боевых товарищей, на наше славное оружие.

Фельдмаршал Бутурлин вызвал к себе Тотлебена и, ознакомив его с рескриптом ее величества, спросил:

— Ну как, граф, что вы намерены делать?

— Я намерен… — генерал побледнел, — я намерен подать в отставку.

Такого ответа Бутурлин не ожидал, но, дабы не терять лица, молвил:

— Сие ваше право. Пишите.

Тотлебен сел к столу, взял перо, умакнул в чернильницу, спросил:

— На ваше имя?

— Нет. Лучше на имя ее величества, — ответил Бутурлин, втайне надеясь, что Тотлебен не рискнет беспокоить императрицу такими пустяками. — Генералы в ее компетенции.

Однако граф застрочил по бумаге свое прошение.

«Нахал, — подумал Бутурлин. — Никакого трепета перед помазанницей».

В своем прошении Тотлебен, вскользь упомянув о своих заслугах перед Россией, просил предоставить ему отставку в связи с ухудшением здоровья, положенного им на алтарь победы над неприятелями ее величества.

И ни слова о скандальных своих публикациях, о повелении императрицы извиниться перед Чернышевым: болен! устал! заслужил!

Знал, окаянный саксонец, был почти уверен, что не отпустят: «Победителями не разбрасываются. Да еще во время войны». А если даже отпустят, то он найдет себе местечко не хуже этого. Найдет. Прусский король такого генерала с руками оторвет. Взял же к себе Кейта когда-то, не побрезговал. Мало того, в маршалы произвел. А здесь? Так в генерал-майорах и промучаешься.

Прошение было отправлено в Петербург. Елизавета Петровна, прочтя его, покачала головой:

— Ай хитрец, генерал, ай хитрец! Гордыню свою преломить не может. Выпрячься решил. Что будем делать, Михаил Илларионович?

— Не надо б отпускать, ваше величество, — сказал Воронцов. — Союзники не поймут, мол, героя Берлина уволили.

— А ведь он, мерзавец, знает об этом. Я это меж строк вижу. Экий страдатель. — Она с брезгливостью оттолкнула от себя прошение. — И от меня не дождется слова, коли так. Напишите ему от Конференции рескрипт, что-де весьма цените засранца и отпускать его никак не намерены. По всему видно, до похвал охоч, потешьте ему душеньку, похвалите. Но ради бога, не умаливайте. Не отпускаем, и все. Да выговорите Бутурлину, чтоб впредь он подобные прошения мне не слал. Тоже мне, главнокомандующий. И предупредите его, раз не смог устроить сатисфакции для чести генерала Чернышева, пусть хоть в один поход их не назначает. А то хватит ума. И еще. Где ныне Салтыков обретается?

— Он в Познани.

— Лечится?

— Лечится. Больной, а от армии все равно отъезжать не хочет.

— Вот и хорошо. Это настоящий полководец. Отпишите Бутурлину, пусть хоть с ним советуется, если своего ума недостает.

Получив рескрипт от Конференции касательно Тотлебена, Бутурлин велел сделать копию с него и отправил ее с нарочным в Померанию со своей ласкательной запиской: «Я рад, граф, что под моим началом вы остаетесь служить и далее. Надеюсь, мы всегда поймем друг друга». И вздохнул с облегчением: слава богу, дело, кажись, улажено.


Прохор только что напоил графа настоем из трав, сваренным по рецепту лекаря, как во дворе взлаяла собака.

— Взгляни, кто там? — сказал Салтыков.

Денщик выглянул в окно, всполошился:

— Никак, сам Бутурлин пожаловал.

— Убери со стола зелье-то.

Прохор мигом схватил со стола склянки, плеснул нечаянно из них на стол, спрятал в настенный шкафчик, схватил тряпку, стал вытирать пролитое на столешницу.

— Иди встрень, — сказал Салтыков. — Прими епанчу, шляпу.

Денщик выскочил из горницы в крохотную кухню, служившую прихожей. Хозяйка орудовала ухватом в печи.

— Никак, великий пан? — спросила она Прохора.

— Великий, великий, Зоська. Ты б пока погодила с печкой.

Низко пригнувшись, в кухню шагнул из сенок седой генерал. Выпрямился — под потолок ростом, стройный красавец. Зоська рот разинула, глядя на него.

Прохор подскочил, поймал сброшенную с плеч гостя епанчу, подбитую соболем, принял шляпу.

— Ну, где наш болезный? — пророкотал баритоном гость.

— Сюда извольте, ваше сиятельство.

Опять пригибаясь, Бутурлин шагнул в горницу. И сразу же в кухню вошли с улицы три адъютанта, сверкая золотом канители. В горницу за фельдмаршалом не последовали, молча расселись по лавкам. Прохор повесил епанчу на деревянный штырь, торчавший у двери из стены, водрузил шляпу и тоже примостился на лавку у печки, прислушиваясь, как и адъютанты, к разговору, доносившемуся из горенки.

— Что ж это ты вздумал хворать-то, Петр Семенович? — гудел Бутурлин.

— Да вот прихватило, Александр Борисович, — оправдывался Салтыков. — Годы, чай, немолодые.

— Годы? — засмеялся Бутурлин. — Да ты ж парень супроть меня-то, Петро.

— Ну уж скажете тоже.

— А чего? С какого ты года?

— С девяносто восьмого.

— Ну вот. А я с девяносто четвертого. На четыре года старше тебя. А, вишь, еще ершусь.

— Ну как у нас говорится-то, Александр Борисович, не спрашивай старого, спрашивай бывалого.

— Ну, може, ты и прав, граф. Не стану спорить. Токо тебе поправляться скорей надо, думаешь, мне шибко хотелось в твое седло.

— Что и говорить, — согласился Салтыков. — Ноша нелегкая. А куда денешься? Кому-то ж надо ее нести.

— Что ты такую избенку себе выбрал? Нет лучше, что ли?

— Ничего. Мне подходит.

— Хошь, я тебе лучшую подыщу?

— Не надо, Александр Борисович. Спасибо за заботу, но не надо.

— Тут потолки вон, того гляди, на макушку сядут.

— Это на вашу могут, — улыбнулся Салтыков. — А я едва рукой достаю.

— Ну гляди, Петр Семенович, ежели что, шли своего человека, я мигом спроворю.

— Спасибо, Александр Борисович, ничего не надо.

— Ты, поди, слыхал, Петр Семенович, про Кольберг-то?

— Да слушал уж я. Опять осечка. Это моя вина.

— Почему твоя? Генерал Олиц удрал, а ты при чем?

— Ну как? Я ж его туда послал. Стало быть, и я виноват в конфузии. Надо было Румянцева. Этот бы не оплошал.

— Так в грядущую кампанию советуешь его на Кольберг бросить?

— Только его. Дайте ему тысяч десять, ну и Мишуков чтоб с моря.

— Мишуков в отставке.

— А кто за него?

— Адмирал Полянский.

— Слышал, но не знаю. Но Мишуков был умница. Еще бы, вскормленник Петра Великого. Пора, ох пора давно с Кольбергом кончать. Стыдобища, едва ль не три года валандаемся. А ведь это готовая опорная база в Померании. С ним нам не придется каждую зиму к Висле откатываться. Там отличные магазины, склады…

— Как считаешь, Петр Семенович, король еще опасен нам?

— Опасен, Александр Борисович. Он всегда был опасен, потому как это полководец умный, смелый и отчаянный. Его трудно угадать, чего он задумал. Хитер, очень хитер.

— Но вот ты же перехитрил его и под Пальцигом и под Кунерсдорфом.

— Какой там, — отмахнулся Салтыков, не лукавя. — Просто наши солдаты оказались тверже евонных. Стояли, железа крепче. И Лаудон вовремя пособил, бросил конницу в атаку ему во фланг. Если б мы с союзниками всегда рука об руку действовали, король давно бы мира запросил.

— Да он и так уже закидывает удочки в нашу сторону.

— Неужто?

— Да, да. Генерал прусский Вейлих, ведший с нами переговоры об обмене пленными, вышел на голштинского полковника Пехлина, дабы тот через великого князя Петра Федоровича склонил нашу императрицу к миру.

— Ну и что?

— А ничего не вышло. Государыня сочла сие предательством союзников, великого князя отчитала, дабы не лез не в свое дело, и сказала, что заложит все свои драгоценности, но доведет войну до победного конца.

— Как союзники думают поступить с самим королем?

— Ну как? Вернуть его в курфюршество Бранденбургское. Силезию воротить Австрии, Саксонию польскому королю, а за нами оставить Восточную Пруссию.

— Не думаю, что, понизясь из короля в курфюрсты, он угомонится. Не думаю.

— А куда он денется? Не согласится, провозгласим его брата курфюрстом.

— Принца Генриха?

— Его самого.

— Это будет нож, брошенный меж ними. По характеру Фридрих привык первым быть.

— Там уж пусть сами разбираются, а Бранденбургии Европа уж не даст шириться за счет других. Не даст.

— Дай-то бог, дай-то бог, — вздохнул Салтыков. — Как говорится, пошел по шерсть, воротится стриженым.

— Точно так, — засмеялся Бутурлин. — Острижем молодца вместе с короной.

Поговорив еще о провианте и ремонте телег и лафетов, Бутурлин поднялся:

— Ну что, Петр Семенович, давай поправляйся. Хворать-то некогда. Говори, чего желаешь, велю мигом исполнить.

— Солдат береги, Александр Борисович, имя армия держится. Имя, сердешными.

— Это само собой, Петр Семенович. Я спрашиваю, чего ты лично хочешь, для себя?

— У меня все есть. Хлеб, каша, чего еще солдату надо. Еще б здоровья с котелок.

— Что так мало? Проси больше, Петр Семенович, — улыбнулся Бутурлин.

— Не люблю жадничать, — усмехнулся и Салтыков. — Мне б и котелка хватило кампанию закончить достойно. Без стыда чтоб. А вы вот что еще добейтесь, Александр Борисович. Вы же член Сената и Конференции, выбейте наконец те триста тысяч, что доси так и не дошли до нас, до армии.

— Как? — удивился Бутурлин. — Неужто?

— Ужто, Александр Борисович, ужто.

20. Арест Тотлебена

Генералу Чернышеву адъютант доложил:

— Ваше сиятельство, к вам подполковник Аш просится.

— Давай его сюда.

Подполковник вошел, кинул два пальца к полям шляпы, приветствуя графа.

— Ну что у вас? — спросил Чернышев.

— Прошу тет-а-тет, — сказал Аш.

Генерал, хмыкнул, кивнул адъютанту и секретарю: выдьте. Секретарь было заартачился:

— Мне надо суточный рацион считать, ваше сиятельство.

— Успеешь. Сосчитаешь. Марш!

Когда они остались вдвоем, подполковник Аш сказал:

— Ваше сиятельство, я состою секретарем при графе Тотлебене.

— Знаю.

— Дело в том, что генерал Тотлебен пересылается с прусским королем.

— Предательство? — прищурился, хмурясь, Чернышев.

— Возможно, ваше сиятельство. Пока не знаю. Надо перехватить их почтальона.

— Что ж не перехватишь?

— Тотлебен отпускает его с охраной, а чтоб он благополучно прошел наши посты и дозоры, посылает с ним капитана Фафиуса. Что я один смогу сделать?

— И ты хочешь просить у меня людей? — высказал догадку граф.

— Да, ваше сиятельство.

— Почему ж ты не обратился к главнокомандующему Бутурлину?

— Я был у него, — замялся Аш.

— Ну и?..

— Он пьянствует, ваше сиятельство, с адъютантами. А с пьяными, сами понимаете, какой может быть разговор.

— Так подождал бы, пока протрезвеет.

— Но за это время Забадко будет уже далеко.

— Какой Забадко?

— Ну который почту носит. Они же все верхами: и Забадко, и Фафиус, и охрана.

— Т-так! Черт побери! — Чернышев вскочил. — Значит, пересыл? Так… — И крикнул: — Василий!

В избу влетел адъютант.

— Мигом Перфильева ко мне.

— Есть! — И адъютант исчез.

— Сколько человек охраны с этим Забадко? — спросил Чернышев.

— Где-то не более десятка, ваше сиятельство.

Едва в дверях явился казачий бригадир Перфильев, Чернышев спросил его:

— У тебя есть отчаянный и толковый сотник?

— Есть, ваше сиятельство.

— Кто?

— Ваш протеже Суворов.

— Пусть с полусотней поступит под команду вот подполковника Аша. Да чтоб мигом, не теряя времени.

— Это он может.

— Ступай с ним, Аш, и этого Забадку ко мне, и капитана тож.

Полусотня Суворова догнала Забадку уже ночью, благо светила луна и группу верховых увидели почти за версту. Стали нагонять. Когда достаточно приблизились, Суворов крикнул:

— Погодите-ка, ребята! — И негромко скомандовал своим: — Окружаем, и без драки.

Те остановились, поскольку в окрике не команда послышалась, а скорее просьба. Наверняка очередной дозор с проверкой.

— Да свои здесь, — сказал капитан Фафиус подъезжавшим казакам.

— Пароль? — спросил Суворов, останавливая перед Фафиусом коня.

— Глогау, — ответил Фафиус.

— Это вчерашний пароль, капитан… Фафиус? Верно?

— Так точно, капитан Фафиус. Но мы выезжали днем, был «Глогау», все нас пропускали.

— А с полуночи вот другой. Придется вам, ребята, проехать с нами.

— Как так?! Нас генерал Тотлебен послал, — завозмущались вдруг верховые.

— Спокойно, ребята. Приедем к вашему генералу, он подтвердит, и вы свободны. Едем.


Новость разволновала генерала Чернышева. Отправив в погоню Суворова с казаками, он часа два сидел и ждал их возвращения. Но наступила глубокая ночь, их все еще не было, и граф понял, что этот Забадко, видимо, успел далеко ускакать. Догонят ли?

— Ложились бы, ваше сиятельство, — посоветовал адъютант.

— Придется прилечь, — согласился граф, расстегивая ремень. — Скажи дежурному, как явятся, чтоб разбудил меня.

«Черт побери, русский генерал пересылается с противником, — думал граф, лежа на кровати. — Неужто это правда? А ежели нет, ежели этот Аш наплел все? Вот попаду в историю. Скажут: ясно, решил отомстить Тотлебену за берлинское вранье его. Почему этот Аш ни к кому другому, а именно ко мне явился? Конечно, именно из-за этой все истории. Он знал, что мы с Тотлебеном на ножах, вот и пришел ко мне».

От этих мыслей долго не мог уснуть Захар Григорьевич, однако, когда светать начало, сон таки сморил его под пение третьих петухов.

Разбудили Чернышева, когда уж вовсю светило солнце.

— Суворов воротился, ваше сиятельство.

— Догнал?

— Догнал. Все под караулом.

Подполковник Аш ввел Забадку. Окинув его строгим взглядом, Чернышов потребовал:

— Давай письмо, жидовская морда.

— Какое письмо, пан генерал? — взмолился Забадка. — Откуда? Ясновельможный пан ошибся, наверно.

Чернышев вопросительно взглянул на Аша, стоявшего за спиной Забадки, у двери. Тот молча взглядом указал на ноги пленника.

— Снимай сапоги, — скомандовал Чернышев.

— Зачем, пан генерал?

— Снимай, тебе говорят. Да поживей!

Забадка, присев на лавку, стал стягивать сапоги, не переставая ныть:

— Ясновельможный пан не верит простому человеку, как будто простой человек злодей какой или разбойник.

Стащив сапог, он столь хитро размотал с ноги портянку, и если б за ним не следили несколько пар глаз, то вполне мог незаметно откинуть ее под лавку вместе с конвертом. Но мелькнувшую в портянке бумагу увидел и граф.

— Подай бумагу! — приказал он.

— Какую бумагу? — сделал последнюю безнадежную попытку Забадка, чтобы доказать свое неведение.

— Ну! — топнул ногой граф.

— Ах! Эта? — чуть не плача, он ухватил и вынул из портянки конверт и протянул его дрожащей рукой генералу.

Конверт был не подписан, но запечатан печатью Тотлебена.

Чернышев разорвал пакет, вынул бумаги. Воскликнул в удивлении:

— Ты глянь?! — Оглянулся на Суворова: — Подполковник, взгляни-ка.

Суворов подошел, взял одну из бумаг, взглянул, шумно втянул через ноздри воздух:

— Сие есть перевод на немецкий секретного ордера нашего главнокомандующего о марше армии от Познани в Силезию.

— Ах ты сукин сын! — воскликнул Чернышев.

Забадка принял это на свой счет, заныл жалобно:

— Ясновельможный пан, я есть простой человек, бедный… я не знал, что там… у меня дети голодные…

— Замолчи, дурак, не тебя касаемо. Лучше скажи, кому нес это? Куда?

— В Кюстрин к принцу Генриху.

— Сколько раз приходил к нам?

— Только раз, только раз, пан генерал.

— Три раза, — подал от двери голос Аш, и Забадко вздрогнул, словно его кнутом ударили, залепетал испуганно:

— Да, да, кажется, три… совсем запамятовал.

— Василий, уведи его! — приказал Чернышев адъютанту.

Когда Забадку увели, граф, взглянув поочередно на Суворова и Аша, сказал:

— Ну что, братцы, никак, изменой пахнет.

— Да вроде бы, — согласился Суворов.

— Я к главнокомандующему. Вы далеко не отлучайтесь; можете понадобиться.

Бутурлин с похмелья был не в своей тарелке и долго не мог вникнуть, что толочет ему граф Чернышев.

— Какая измена, Захар? С чего ты взял?

Но, ознакомившись с содержимым пакета, наконец-то ожил, вник и Выругался:

— Вот же сука! Надо брать за караул.

— Давай, Александр Борисович, вызовем его сюда. Здесь и арестуешь, — посоветовал Чернышев. — Заодно и спросим за переписку с неприятелем.

— Пожалуй, ты прав, Захар Григорьевич. Эй, кто там!

Появился адъютант, полковник Яковлев.

— Пошли кого к Тотлебену. Срочно нужен.

— Я сейчас, — сказал Чернышев и вышел за адъютантом.

Во дворе на лавочке под деревом сидели Аш и Суворов.

— Вот что, подполковнички, Бутурлин вызвал Тотлебена, Он прибудет сюда, а вы, Аш, вместе с Суворовым гоните в вашу канцелярию, арестуйте его бумаги — и сюда их.

— Все? — удивился Аш.

— Все не все, но то, что касаемо его переписке с противником, обязательно. Остальное опечатайте.

Когда Тотлебен вошел к главнокомандующему, там за столом сидели Бутурлин с Чернышевым. Тотлебен отсалютовал им.

— Прибыл по вашему вызову, ваше сиятельство.

— Яковлев, — обратился Бутурлин к адъютанту, — выдь, и ко мне никого. Пока не позову.

Когда адъютант вышел, Бутурлин взглянул холодно на Тотлебена и сказал сухо:

— Вашу шпагу, генерал.

Тотлебен побледнел, мельком взглянул на Чернышева и, несколько помедлив, вынул шпагу и по кивку фельдмаршала положил ее на стол. Бутурлин взял ее со стола и сунул за спинку стула, прислонив к стене.

— Объясните, что это значит? — наконец спросил севшим голосом Тотлебен.

— Лучше вы, генерал, объясните, что это значит? — спросил Бутурлин, кивнув на конверт и бумаги, лежавшие на столе.

И только тут, всмотревшись, Тотлебен узнал свой конверт.

— Это моя почта.

— К кому?

— Вы, видимо, уже знаете, — пожал плечами Тотлебен. — Зачем спрашиваете?

— Мы знаем, но желаем услышать от вас.

— Позвольте сесть, ваше сиятельство, — попросил Тотлебен, видимо стараясь выиграть время для ответа.

— Да, да, садитесь. Разговор у нас долгий предстоит.

Тотлебен опустился на лавку и долго молчал, собираясь с мыслями. Бутурлин напомнил:

— Мы вас слушаем, генерал-майор Тотлебен.

— Видите ли, господа, у меня в Саксонии жена и сын. Сын был взят в армию короля, а он еще совсем ребенок. Ему двенадцать лет. Какой он солдат? И я просил принца Генриха, чтобы он отпросил его от службы и, если можно, прислал ко мне.

— А для чего же вы отправили им мой секретный ордер?

— От меня потребовали это в обмен на сына. И потом, я полагал, что ордер сей давно не представляет никакого секрета для противника.

— А что вы изволили сообщать в других письмах?

— В каких других?

— Ну как? Забадко признался, что сделал уже три ходки между вами и королем. О чем шла ваша переписка? Советую вам, граф, говорить начистоту, поскольку сейчас должны принести ваши бумаги, и все откроется. И будет неловко, если вы сейчас соврете.

— Ну, я писал королю о своих землях в Саксонии, о сыне. Просил его посодействовать моему разводу с женой.

— Ну и развел он вас?

— Нет. Он написал, что она не дает согласия. А сына освободил для учебы.

— О чем еще писал вам король?

— Он просил как можно более щадить прусские земли.

— Что вы отвечали на это?

— Я писал, что не позволяю солдатам разорять деревни. И еще король просил через Петербург посодействовать заключению мира с Россией, мол, ему эта война уже наскучила. И обещал тому, кто добьется согласия России на мир, до двух миллионов талеров.

— Вы, надеюсь, понимаете, граф, — заговорил строго Бутурлин, — что в военное время означает переписка с врагом? Как она квалифицируется и как наказывается?

— Понимаю, ваше сиятельство, но я надеялся со временем заманить короля в ловушку.

— Почему же вы не поставили в известность главнокомандующего об этом? Как мы можем вам в этом поверить?

— Вы допросите подполковника Аша, моего секретаря. Если он порядочный человек и честный, то должен вспомнить, как я говорил ему об этом.

— Подполковник Аш пока не главнокомандующий, граф. Я вынужден отстранить вас от командования и арестовать.

— За что, ваше сиятельство?

— За тайную связь с врагом.

— Но я верой и правдой служил ее величеству, я захватил Берлин, я взыскал с него контрибуцию.

— Нам это известно, граф. Именно поэтому я не стану назначать следствия и суда над вами. Пусть вашу судьбу решают Конференция и Сенат. Завтра же вместе с Забадкой и всеми вашими бумагами я отправлю вас в Петербург в распоряжение генерал-прокурора Шаховского.

Вызвав адъютанта, Бутурлин приказал ему:

— Генерал-майор Тотлебен арестован. Извольте вызвать стражу.

Адъютант от удивления онемел и замешкался.

— Вы оглохли? — крикнул Бутурлин, у которого от вчерашнего еще болела голова.

— Нет. Но…

— Исполняйте, черт подери!

21. Это чревато

Фельдмаршал граф Бутурлин, увы, не был готов к столь высокой должности, как пост главнокомандующего всей армией. И не только из-за своего ограниченного мышления, но и в силу пристрастия к хмельному застолью.

Еще с петровских времен это не считалось большим грехом, лишь в том случае, если не вредило делу, Даже по рациону солдату полагалось по чарке утром и вечером. Хотя, конечно, на марше да при скудости магазина иногда и не соблюдалась эта норма, но солдаты никогда не забывали о положенном. И как только с провиантом все налаживалось, первый же вопрос из уст солдат был известный:

— А чарка? Отдай и не греши.

Так что на складах магазинов вместе с крупами, мукой, амуницией, сапогами и ружьями хранилось довольно много бочек этого зелья. И полковой провиантмейстер скорее мог забыть выписать гречку, но только не водку. О ней, голубушке, никто не забывал.

Граф Бутурлин, будучи трезвым, был надменен и на обличье весьма умен, строен, красив. И мундир, сшитый из лучшего материала, сидел на нем как влитой, сверкая позументами. И епанча его была подбита соболем. Уж не говоря о своре адъютантов, под стать своему начальнику блиставших канителью и позументами.

Но стоило Александру Борисовичу выпить хотя бы положенную по рациону чарку, как ему хотелось уже и сверхрационную «послать вдогонку», как говаривал он, а там и третью, поскольку «Бог троицу любит». И пошло, поехало.

И уж куда девалась его графско-фельдмаршальская гордость, он от широты души тащил в застолье всякого и лично угощал и допытывался: уважает он его или нет? А поскольку тот его «уважал», то и становился едва ли не самым сердечным другом фельдмаршалу.

В застолье он обнимался с кучерами, денщиками, заставляя поддерживать компанию, что не могло нравиться особенно офицерам:

— Роняет себя фельдмаршал перед всякой швалью.

И уж совсем была позорной картина, когда он однажды затащил к себе в застолье полкового профоса[63] и, упоив его, допытывался: «А поднимется ли рука у него на фельдмаршала, коли что?» И не отпустил из-за стола, пока тот, тоже одуревший от водки, не побожился, что ни при каких обстоятельствах «не посмеет Александра Борисовича ни повесить, ни голову ему отрубить».

Одно счастливое свойство спасало Бутурлина от душевных переживаний: протрезвев, он напрочь забывал вчерашнее. И не находилось смельчака напомнить главнокомандующему о его позоре, тем более что трезвым он опять становился гордым и недосягаемым, стройным и красивым, грозой для неприятеля и диктатором для подчиненных:

— Вам приказано. Исполняйте.

И Александра Борисовича нисколько не смущало, если отданный вечером приказ противоречил утреннему:

— Исполняйте, не рассуждайте!

От Познани, согласно утрясенному с Конференцией плану, он должен был двинуться в Силезию на соединение с австрийским корпусом Лаудона и вместе атаковать Фридриха И, но Бутурлин пошел вдруг на Глогау, отправив в Петербург реляцию: «Сначала возьму Глогау, а потом пойду на Бреславль».

Возможно, этим фельдмаршал хотел нейтрализовать вред, нанесенный изменой Тотлебена, который наверняка сообщил врагу о планах русского командования. Но в реляции в объяснения решил не вдаваться.

В Петербурге таким поворотом были шокированы, а Елизавета Петровна сказала с досадой:

— Он что? С глузду съехал?

Однако Александр Борисович не постеснялся попросить у Лаудона еще и осадной артиллерии, которой, естественно, тот дать ему не спешил. И правильно сделал, поскольку от Глогау Бутурлин повернул в Силезию с намерением взять ее столицу Бреславль, о чем незамедлительно сообщил Лаудону и в Петербург.

Но, подойдя к Бреславлю, Бутурлин учинил военный совет, на котором не столько слушал генералов, сколько говорил сам:

— Я полагаю, Бреславль штурмовать нельзя, поскольку при штурме будут большие потери и не исключено, что Нас может атаковать прусский генерал Цитен, следящий за нашим передвижением. И если ударит со спины Цитен, а из города гарнизон, сами понимаете, чем это может кончиться. А после столь славных побед нам будет стыдно потерпеть конфузию.

— Но давайте я поверну свои полки навстречу Цитену, — сказал Чернышев.

— Но он же на той стороне Одера.

— Ну и что? Вон Краснощеков с казаками уже побывал на той стороне.

— Нет, нет, Захар Григорьевич, я не могу распылять армию. Это чревато.

— Чем чревато-то, Александр Борисович?

— Бедой, Захар Григорьевич, бедой. На этой стороне к нам направляются обозы с продовольствием, с деньгами. А представьте, мы уйдем на ту сторону? Противник тут же перехватит их. Вы шутите, потерять сразу триста тысяч рублей.

С такой суммой действительно шутить нельзя. И Бутурлин настоял, а совет не возразил:

— Идем на Лейбус. И как только обозы прибудут, переходим на ту сторону и попробуем искать счастья в бою с королем.

В Петербурге в Конференции возмущались, что главнокомандующий никак не дает решительного сражения прусскому королю, оправдываясь в реляциях военным советом: мол, совет так постановил. Эти ссылки на «совет» настолько надоели в Петербурге, что императрица не выдержала:

— Господи, мне это слово уже стало омерзительно!

И Конференция, отправляя Бутурлину очередной рескрипт, верноподданно повторила сие: «Повелеваем вам на крепость Глогау напрасно покушения не делать и времени не тратить. Двигайтесь к Франкфурту, займите Берлин по примеру прошлого года. Если принц Генрих вышлет против вас корпус, то непременно нападите на него без всякого «совета». Этих бесплодных советов было столько, что уж само слово «совет» омерзит…»

Но никакие понукания не помогали заставить фельдмаршала Бутурлина напасть на врага. Казалось уже, что эта кампания так и закончится бесславно для русской армии в бесполезных маршах и отговорках главнокомандующего.

Но вот Бутурлин уступил Лаудону дивизию под командой нетерпеливого Чернышева. И именно его гренадеры, наскучившись по настоящему делу, решили исход боя при штурме Швейдница. Взобравшись на высокие стены крепости и ворвавшись внутрь, смяли и разгромили гарнизон.

После взятия крепости Чернышев отправил в Петербург реляцию о победе австро-русских войск при Швейднице.

— Слава богу, — крестилась Елизавета Петровна, — хошь не до конца осрамились ныне.

— Вполне может случиться и еще одна виктория, ваше величество, — сказал Воронцов.

— Где?

— Под Кольбергом. Ныне отправлен туда граф Румянцев, генерал весьма боевой.

— Да надо бы кончать с этим злосчастным Кольбергом. Сколь можно конфузиться.

— Он просит еще два-три полка.

— Так пошлите.

— Мы писали Бутурлину: усильте Румянцева. А он одно трусит: а с чем я останусь?

— Немедленно отпишите ему, пусть шлет Румянцеву все, что тот просит. Немедленно! А сам пусть хоть и с одним полком остается, все едино они возле него без пользы хлеб переводят.

Хотел того или не хотел, но Бутурлин своей нерешительностью лил воду на мельницу прусского короля.


— Ничего не понимаю, — делился Фридрих с де Каттом. — Он мечется туда-сюда, словно не он за мной, а я за ним гоняюсь.

— Может, он исполняет тайный наказ великого князя, — предположил де Катт.

— Вполне может быть. Во всяком случае, если я уцелею, то есть если он мне позволит уцелеть, то после войны придется и его наградить орденом Черного Орла. Заслуживает.

Фридрих никому не говорил вслух и даже себе не хотел признаться, что после Кунерсдорфа он стал бояться русской армии: «Они дерутся, как сто чертей!»

И если раньше он искал встречи с русскими, то теперь старался избегать их.

— Моей нынешней армией можно только грозиться, но не воевать, — мрачно шутил он, — Только чудо может спасти меня.

Втайне он надеялся на это «чудо», внимательно изучая сообщения из Петербурга о здоровье Престарелой императрицы: «Зажилась старая карга».

Чтобы хоть как-то ободрить приунывшего монарха, Финкинштейн однажды примчался с сообщением:

— Ваше величество, у нас вот-вот явится новый союзник.

— Кто?

— Дания.

— Вы что? Смеетесь? — разозлился Фридрих.

— Нет, нет, ваше величество. Датский король пригрозил России объявить войну.

— Что? Серьезно? — удивился король, готовый рассмеяться.

— Да, да, да.

— Чего ради?

— Датский король требует от великого князя Петра Федоровича отдать им Голштинию, полагая, что тому довольно наследовать Россию.

— А что великий князь?

— Он не отдает. Это, мол, моя родина. И Фридрих Пятый грозится войной.

— Ой, насмешил ты меня, Финкинштейн.

Как не мрачны были мысли короля, но при такой новости он посмеялся от души.

— Фридрих Пятый от старости из ума выжил. Да Россия пальцем шевельнет, и от него мокрого места не останется. Слава тебе, Господи, что так много родишь ты дураков. Без них мы бы пропали.

Фридрих почти лишился сна, тревожные думы одолевали его. Враги пусть медленно, с ошибками, но достигают своей цели, загоняют его в угол. Ему вот-вот объявят мат. И что тогда? Он наверняка потеряет Силезию, из-за которой начал войну и потратил на завоевание столько сил и средств. Отберут Померанию и наконец саму Пруссию, по которой он и назывался королем. Воротят в курфюршество Бранденбургское.

Нет, нет, нет, такого позора он не переживет! У него на этот случай есть яд в кармане и пистолет под рукой. Это его последняя надежда.

22. Кольберг взят!

Румянцеву, выступившему в поход к Кольбергу, было выделено всего четыре колка и отряд казаков под командой Ивана Грекова.

— Это же мало, очень мало, — сказал Румянцев Бутурлину. — Там наверняка у пруссаков больше. И артиллерия ж мне нужна.

— Для вас в Данциг будет морем доставлено около шести полков и с полсотни орудий. И потом, в случае чего, и мы подсобим.

— Ну смотрите, Александр Борисович, я ведь от Кольберга не отступлю, как Олиц, пока не возьму на щит его.

— Дай бог, дай бог, Петр Александрович. Мне Салтыков рекомендовал именно вас послать на Кольберг.

Из-за ожидания пополнения для своего корпуса Румянцев двигался на север не спеша. Чтобы раньше времени пруссаки не обнаружили его, он во все стороны рассылал казачьи разъезды с заданием уничтожать вражеские дозоры и форпосты.

С дороги он отправил к главнокомандующему шведской группой войск Ландингсгаузену короткую записку: «Убедительно прощу, ваше превосходительство, пресечь всякое сообщение Кольберга по морю и Одеру с основными силами врага. Заранее благодарю вас за участие в блокаде этой крепости».

— В июле действительно на Данцигский рейд на кораблях прибыло пополнение Румянцеву, более шести тысяч человек пехоты. Когда они соединились с Румянцевым, он спросил командира:

— Сколько пушек привезли вы?

— Сорок две, ваше сиятельство.

— Каков боезапас?

— Четыреста выстрелов на каждую.

Румянцев прищурился, пошевелил губами, видимо производя в уме подсчет, и сказал:

— Это на шестнадцать тысяч восемьсот выстрелов. Неплохо, но не помешало б и побольше. Дело предстоит жаркое.

В конце августа Румянцев подошел к Кольбергу, со стороны моря крепость уже была отрезана пришедшей ранее эскадрой вице-адмирала Полянского.

На «десятке» Румянцева доставили на флагманский корабль. В уютной каюте адмирала они с глазу на глаз провели переговоры.

— Прошу вас, адмирал, уничтожить хотя бы береговые батареи, — сказал Румянцев.

— Буду стараться, ваше сиятельство.

— Жаль, что вы поздно пришли.

— Почему?

— Я не знаю, насколько мне позволит погода болтаться на рейде. Обычно в сентябре здесь начинаются шторма, и мне придется уйти, дабы не вылететь на берег.

— Ну хорошо. До штормов поработайте как следует.

— Постараемся. Какой силой вы располагаете?

— У меня около десяти тысяч.

— Мало. В крепости гарнизон не столь велик, где-то около четырех тысяч, но восточнее Кольберга на высотах укрепился принц Вюртембергский, только у него около двенадцати тысяч. Западнее Кольберга находится укрепление Грюненшанц, оно не столь велико, но окружено болотами. Вот принц и Грюненшанц будут вам досаждать. Впрочем, и Кольберг не оставит в покое, там сидит такой лихач, прусский генерал Вернер.

— Ну что ж, спасибо, господин адмирал, за столь обстоятельную картину.

— И еще, ваше сиятельство, надо беречься с тыла. Король наверняка пошлет сикурс, он слишком ценит Кольберг.

— Мы тоже знаем ему цену, — улыбнулся Румянцев. — И потому расшибусь, но возьму его, слово дал главнокомандующему.

Воротившись от адмирала, Румянцев собрал военный совет и, дабы не очень пугать своих офицеров, умолчал о том, что-пруссаки превосходят их в количестве солдат: «Бог не выдаст, свинья не съест».

— Итак, господа, строим наши полки вокруг Кольберга подковой. Генерал Панин, вы станете на правом фланге, упретесь правым крылом в боденхагенский лес. Поскольку там много окопалось пруссаков, надо всех их выкурить оттуда. Вам поможет казачий отряд Луковкина. Абросим, ты слышишь?

— Слышу, ваше сиятельство! — вскочил Луковкин.

— Сиди. Прочешешь с казаками весь лес. С левого фланга у нас река Персанте, а перед ней укрепление Грюненшанц. Полковник Шульц, вы со своим полком должны взять это укрепление…

— Слушаюсь, ваше сиятельство.

— Там окопаетесь, займете круговую оборону, дабы предупредить прусский сикурс. Я с Бибиковым буду в центре. Все реляции, донесения посылать мне сюда. Теперь казакам задание: Туроверов, ты прикрываешь нас с юга. Иван Греков уходит на юг, веером рассылая разъезды, дабы не прозевать королевского сикурса. Если его обнаружите, немедленно шлите ко мне гонца, а другого к главнокомандующему, чтобы он выслал за пруссаками дивизию.

В это время загрохотали в море пушки.

— Ну вот адмирал Полянский начал с той стороны, мы начнем с этой.

— Нам надо окопаться, — сказал артиллерийский полковник.

— Окапывайтесь. Чего ж медлите?


Фридрих II получил с гонцом сообщение от принца Вюртембергского, что русские осадили Кольберг. Король призвал генерала Платена.

— Генерал, немедленно высылайте к Кольбергу, его осадили русские. Ударьте им в спину и, соединившись с принцем Вюртембергским, рассейте их.

— Слушаюсь, ваше величество.

А принцу Фридрих тут же написал письмо: «Я не могу потерять этот город, он для меня слишком важен, и, если он попадет в руки врагов, для меня это будет большим несчастьем».

Хотел приписать о сикурсе Платена, но передумал: «А ну перехватят гонца русские». Однако, поразмыслив, написал: «Заставьте Вернера атаковать их». Пусть, в случае чего, русские гадают, кто такой Вернер и откуда должен атаковать. А Вернер находился в крепости.

Получив через принца приказ короля «атаковать их!», Вернер подготовил две тысячи триста солдат, хорошо вооружив их. И ждал ночи.

— Вы оголяете крепость, — пытался урезонить его комендант. — С кем я останусь?

— Я исполняю приказ короля. Мы пробьемся на Трептов, там должны быть наши. И, повернув с ними, ударим в тыл русским. Неужели не ясно?

— Ясно, — вздохнул комендант. С королевским приказом спорить было бесполезно и даже опасно.

После полуночи, в самое темное время суток, заранее смешанные южные ворота почти бесшумно отворились, и Вернер вывел свою ударную колонну. Русские, не ожидавшие такого нахальства от осажденных, не смогли удержать этот сжатый «кулак». И Вернер прорвался почти без потерь. Об этом тут же сообщили Румянцеву, он призвал Бибикова:

— Александр Ильич, берите гренадер, казаков и немедленно вдогон. Постарайтесь окружить их.

Бибиков нагнал Вернера на рассвете, послав казаков Грекова в охват, он с гренадерами атаковал пруссаков. Среди них началась паника, которую, как ни пытался Вернер, погасить не смог. Особенно когда с юга со свистом и улюлюканьем налетели казаки.

Буквально в полчаса под их саблями и штыками гренадер пало более шестисот солдат. Многие разбежались. Сам генерал Вернер с восемью офицерами и более чем с полтысячью рядовых угодил в плен. Бибиков потерял менее ста человек.

Однако, воротившись к Кольбергу, Бибиков застал Румянцева в великом гневе:

— Черт вас подери, у вас что, нет глаз? — кричал он на Шульца.

— Но там кругом болота, ваше сиятельство, — оправдывался бледный полковник.

— А вы хотели, чтоб туда вела утоптанная дорога? Да? Вы видели, Александр Ильич, такого вояку, — апеллировал Румянцев к Бибикову. — Он пошел брать укрепление и не нашел его, попросту заблудился. Это как?

Бибикову было жалко полковника, и он старался не поддакивать разбушевавшемуся генералу. Однако это не помогло Шульцу. Румянцев, вызвав адъютанта, приказал:

— Полковника под караул. И кригсрехт!

Когда Шульца увели, Бибиков сказал:

— А может, не надо так строго, Петр Александрович.

— Надо, Александр Ильич. Надо. Без дисциплины в армии побед не жди. Ну как у вас-то?

— Отряд догнали. Разбили. Самого генерала Вернера пленили. Не желаете допросить?

— После. Сейчас поведу гренадер на Грюненшанц.

— А если тоже заблудитесь?

— Не заблужусь.

— Ну а все же, если случится. Шульца простите?

— Само собой. Но я все же найду. Укрепление не иголка. Иначе мне грош цена.

И Румянцев нашел Грюненшанц, атаковал его и выбил пруссаков. Повелев укрепляться полковнику Волкову, вернулся в центр. Однако уже на следующей день к Грюненшанцу подошли три полка принца Вюртембергского и в ожесточенном сражении овладели укреплением, почти полностью перебив русский полк во главе с командиром.

Узнав от «языков» о том, что с юга идет с корпусом Платен, Румянцев отправил в главную квартиру гонца с требованием атаковать прусский корпус с тыла.

Бутурлин, получив известие о движении Платена, вызвал к себе генералов Долгорукого и Берга.

— Вам, Василий Михайлович, надо немедленно выступить к Кольбергу на соединение с Румянцевым, — приказал он Долгорукому. — У принца Вюртембергского силы, превосходящие наши. А соединясь с Румянцевым, вы сможете превзойти его, а тогда и атаковать безбоязненно. Вы же, генерал Берг, с вашим корпусом должны идти к реке Варте и атаковать Платена на марше и на переправах и по силе возможности мешать его движению. В большое сражение не ввязывайтесь, силы ваши неравны. Но клевать клюйте беспрерывно.

Берг, прибыв к своему шатру, увидев своего начальника штаба, спросил:

— Ну что, Александр Васильевич, готов к делу?

— Хоть сейчас, ваше превосходительство, — отвечал Суворов.

— Поведешь Туроверовский казачий отряд.

— А куда идем?

— К Варте.


Корпус генерала Платена двигался по левому берегу Варты. Берг, определив направление его движения, приказал Суворову:

— Александр Васильевич, тебе надо опередить его. Он идет к Лансбергу, где наверняка будет переходить мост. Надо бы уничтожить этот мост.

— Есть! — козырнул Суворов и побежал к своему коню, которого под уздцы держал казак.

— Куда нас? — спросил Туроверов подбегавшего подполковника.

— В дело, ребята, в дело, — ответил Суворов, взлетев на коня. — Сотня-я! За мной!

И казачья сотня ходкой рысью помчалась за подполковником.

— Ишь, Васильич наш разошелся, — переговаривались казаки.

— Спешит, ровно к теще на блины.

Уже в темноте сотня с ходу форсировала речку Нетце и, сделав быстрый и скрытный бросок, напала на спящий Ландсберг. Казаки, спешившись, разбили бревном ворота и ворвались в городок, охраняемый лишь эскадроном гусар. Носились по улочкам, сверкая палашами и рубя успевших взяться за оружие. Около семидесяти гусар было пленено.

Поскольку мост был деревянным, Суворов приказал его поджечь. Мост плохо загорался, и пришлось разложить по всей длине его несколько костров, куда сами жители натаскали сухого хвороста и дров, разумеется поторапливаемые казаками.

Когда сюда прибыл Платен, моста уже не было, торчали из воды лишь обгоревшие стойки. Пришлось пруссакам собирать по окрестностям лодки и устраивать понтонную переправу, чтобы перевезти пушки и перейти пехотным полкам.

В сентябре начались сильные ветры, и адмирал Полянский вынужден был увести флот в Ревель. Это сразу ослабило силы осаждавших.

На военном совете настойчиво зазвучали голоса: «Пора снимать осаду и уходить».

— Нет! — решительно возражал Румянцев. — Хватит позориться.

— Но, Петр Александрович, флот ушел.

— Флот сделал свое дело, уничтожил все береговые батарей. Дело за нами. Я здесь командующий и приказываю не заикаться больше об уходе.

— Но Бутурлин уже отошел к Висле.

— Ну и что? Пусть хоть к Неве. А я не отойду.

— Но король может сам явиться из Силезии.

— Не явится. Там стоит корпус Чернышева, на Варту выдвинут корпус Волконского. Он прикрывает Познань и, в случае чего, может помочь и нам. Так что ни слова больше об уходе, господа.

Генералу Платену никак не давали пройти на соединение с принцем. Едва он вошел в Берлин, как с севера нагрянул Румянцев с отрядом И выбил его из города. С юга Платену на хвост наседали кавалеристы Долгорукого.

Задерганный Платен отошел к Трептову и оттуда послал гонца к принцу Вюртембергскому с просьбой о помощи. Но только гонец ускакал, как Платена вышибли из Трептова, и он направился в Гольнау, отбиваясь от казачьих наскоков, которые ни днем ни ночью не давали ему покоя.

Принц Вюртембергский, получив от Платена призыв о помощи, послал к Трептову отряд генерала Кноблоха. Но едва тот вступил в город, как Румянцев окружил его и начал сильнейший обстрел из пушек.

Офицеры насели на Кноблоха:

— Надо сдаваться, иначе нас всех перебьют.

Поскольку в городе Платена не оказалось, к которому они спешили на помощь, у кого-то блеснула догадка:

— Платен пленен, что же нам остается делать?

Это убедило Кноблоха, и он велел поднять белый флаг и трубить сдачу.

В плен Сдалось полторы тысячи солдат и шестьдесят один офицер во главе с генералом.

Но Платен упорно стремился к Кольбергу на соединение с принцем. Войдя в Гольнау, он наконец-то обрел относительный покой, правда всего на сутки. На второй день на город налетели казаки с гусарами под командой подполковника Суворова и выбили Платена, пленив два пехотных батальона и фуражиров.

Платен в отчаянье послал к принцу еще гонца: «Где ваша помощь?»

— Идиот! — ругался принц. — Его послали ко мне на помощь, а он просит ее у меня.

— Но он находится в кольце врагов, ваше высочество, — сказал адъютант.

— А я где? Задницу море лижет, в нос русские пушки лупят.

Если уж сам командующий был в таком настроении, то что было говорить о рядовых. Среди них пошел слух, что русские пленных не убивают, и началось дезертирство из Кольберга.

— Надо что-то делать, ваше высочество, — досаждал принцу комендант. — Если так дальше пойдет, я скоро останусь без солдат.

— Расстреливайте дезертиров.

— Не поможет, ваше высочество.

— Как не поможет? Только строгостью можно поддержать дисциплину.

Комендант, вздыхая, отмалчивался. Будто он не знает без принца, что дезертиров надо наказывать. Намедни велел капралу расстрелять одного, а он вместе с ним бежал к русским. Но сообщать об этом принцу не стал, лишняя ругань и попреки.

Наконец в ночь на 3 ноября, когда над окрестностью опустился густой, как молоко, туман, принц решил все же пойти на соединение с Платеном. Коменданту наказал:

— Держитесь. Как только мы соединимся, станем пробиваться к вам на выручку.

«Ври больше, — думал комендант. — Свои шкуры спасать будете».

Однако вслух сказал вполне по-солдатски:

— Слушаюсь, ваше высочество. Будем держаться до последнего.

О том, что, воспользовавшись туманом, принц Вюртембергский ускользнул, Румянцев узнал уже днем, когда туман рассеялся и засияло солнце. Сообщили ему об этом дезертиры.

И Румянцев велел атаковать северо-восточное укрепление Вольфсберг, оставшееся почти без защиты после ухода принца.

Вольфсберг был взят, а пушки его повернуты на Кольберг.

Румянцев понимал; куда и зачем ушел принц, и хотя тоже мало верил в его возвращение, однако решил форсировать события. Приказав открыть беспрерывный огонь по крепости, он стал готовить войско к штурму.

Во-время пушечной пальбы, продолжавшейся днем и ночью, какой-то снаряд угодил в пороховой погреб крепости. Раздался сильнейший взрыв, и докатившейся волной кое с кого сорвало шапки. Русские пушкари восторженно кричали, поздравляя друг друга:

— Все! Спекся Кольберг!

Кончался в крепости и провиант, и комендант послал в русский лагерь парламентера с заявлением о капитуляции.

Румянцев взял бумагу с условиями, предложенными комендантом, затем потянулся за пером, умакнул в чернила.

— Никакой музыки, никаких знамен! — И решительно вычеркнул слишком горделивые статьи. — Сдались бы сразу, не проливая крови, можно бы было выпустить вас с музыкой. А ныне вы все военнопленные. Только капитуляция.

Сразу же были введены в город русские полки. Весь гарнизон взят под стражу, на бастионах у пушек встали русские артиллеристы.

Румянцев вечером после подсчета трофеев сел за реляцию к ее величеству:

«…В Наши руки попали 88 офицеров и 2800 солдат, 30 знамен, 146 крепостных орудий, много припасов и амуниции. Благополучие мое тем паче велико, что по времени считаю я сие первое приношение сделать к торжественному дню рождения вашего императорского величества, Теплые посылая молитвы ко Всевышнему о целости неоценимого вашего здравия, о долголетнем государствовании и ежевременном приращении славы державе вашего императорского величества, толикими победами увенчанной».

Едва реляция была запечатана, как тут же вместе с ключами от Кольберга отправлена с поспешным гонцом в Петербург, с наказом гонцу и его охране:

— Скачите, братцы, сколько можно скорее. Обрадуйте ее величество. С богом!

И Румянцев перекрестил отъезжающих, а потом трижды и сам перекрестился.

23. Болезнь и смерть государыни

С начала 1761 года Елизавета Петровна часто болела и уже слушала доклады, лежа на постели. Связь с Сенатом и Конференцией держала через кабинет-секретаря Олсуфьева, находившегося во время болезни около.

Однажды, глядя в окно на строящийся Зимний дворец, Елизавета Петровна вдруг тихо заплакала.

— Что с вами, ваше величество? — встревожился Олсуфьев.

— Адам, вызови, пожалуйста, Растрелли[64], — попросила государыня, вытирая платочком со щеки слезы.

Олсуфьев вышел, послал кого-то за архитектором, вернулся снова к ложу ее величества. Вскоре явился запыхавшийся, встревоженный Растрелли, остановился у порога.

— Я пришел, ваше величество.

— Подойди ближе, Варфоломей Варфоломеевич.

Растрелли приблизился, стараясь идти на цыпочках, не стучать каблуками.

— Варфоломей Варфоломеевич, скажите, когда вы закончите Зимний дворец?

— В будущем году обязательно, ваше величество.

— Но он ведь почти готов.

— Много времени отнимает внутренняя отделка, ваше величество.

Императрица повернула голову к окну, долго смотрела на дворец. Потом тихо сказала:

— Какой красавец. Как бы мне хотелось пожить в нем.

Растрелли и Олсуфьев переглянулись.

— Поживете, ваше величество. Вот бы мне… — осекся архитектор.

— Что «бы мне», Варфоломей Варфоломеевич? — обернулась к нему государыня.

— Понимаете, ваше величество, отделка задерживается из-за денег.

— Из-за денег? — удивилась Елизавета Петровна. — Сколько надо вам?

— Еще тысяч триста, ваше величество.

— Значит, еще много дел, — вздохнула императрица.

— На первый случай хотя бы сто тысяч.

— Просите в Сенате. Адам Васильевич, — обратилась Елизавета к кабинет-секретарю, — сегодня же вели Сенату найти деньги для Растрелли.

— Хорошо, ваше величество.

— И вообще объяви Сенату, что я очень-очень недовольна их работой. Дела решают медленно, заседания проводят в спорах. Когда я приказала определить купца Герасимова в браковщики пеньки и льна? И это до сих пор не исполнено. Безобразие! И еще. Многие сенаторы в присутствии бывают редко, другие вообще не являются. Пусть обер-прокурор переписывает отсутствующих и доносит мне.

— Вам нельзя волноваться, ваше величество, — напомнил Олсуфьев.

— Как же не волноваться, Адам? Все сенаторы получают приличное содержание, а в присутствие ходят через пень колоду. Вот будет Чернышев мне приносить списки нетчиков, велю вычитать с них жалованье, глядишь, и набежит на отделку дворца. Ступайте, Варфоломей Варфоломеевич, ныне придите в Сенат, объясните им, как и что. Найдут деньги, куда денутся.

Когда Растрелли вышел, императрица велела призвать канцлера. Воронцов появился, тяжело опираясь на трость.

— Что с тобой, Михаил Илларионович? — спросила императрица.

— Болею, матушка, — прокряхтел Воронцов.

— Вы словно все сговорились. Шувалов Петр Иванович постоянно болен, Шаховской стонет: болею, мол, в отставку просится. Тут еще вы… Да сядьте, не стойте.

Воронцов опустился на диванчик, вздохнул:

— Трудно мне, ваше величество. Тяжело. Дала бы мне помощника хоть.

— Кого ж вам надо?.

— Да князя Александра Михайловича Голицына бы.

— Этого ж из Лондона отзывать?

— Ну а что? Нельзя туда кого другого?

— Нельзя, Михаил Илларионович, нельзя. Александр Голицын весьма искусен в дипломатии. Он там на своем месте.

— Тяжело мне. Ох тяжело, ваше величество. Отпустила б меня. А?

— А кто ж меня отпустит, граф? Я-то посильней вас всех больна. Однако вот тружусь, не сдаюсь. А вы, мужики, разнылись, расхныкались, хуже баб: отпусти, отпусти. Вот, кстати, канцлер, почему вы не ходите в Сенат в присутствие?

— Так ведь дела, матушка. Не разорваться ж.

— Сегодня чтоб были, надо изыскать деньги для Растрелли.

— Постараюсь, матушка.

— И еще, Михаил Илларионович, надо подумать о главнокомандующем. Бутурлин никуда не годится, только то и делал, что бегал от короля. В прошлую кампанию Салтыков два таких сражения выиграл, а этот…

— Може, опять его же воротить? Петра Семеновича?

— Может, и его, если кого другого не найдем. Скажем, эвон Румянцев?

— Мальчишка, молоко на губах не обсохло.

— У Бутурлина давно обсохло, а что проку. А этот, воюет, сказывают, хорошо.

— Оттого и хорошо, что кидается очертя голову. А командующим надо рассудительного, чтоб семь раз отмерял, один раз отрезал.

— Долго они все «отмеряют», — вздохнула императрица. — Сколько лет Кольберга «отрезать» не могут. Стыд головушке. Ныне вот Румянцева туда отрядили, хоть в этом сообразил Бутурлин. Может, что и выйдет.

И на этот раз отмотался Воронцов от присутствия в Сенате. Явившись туда, подозвал Чернышева — обер-прокурора Сената:

— Иван Григорьевич, меня французский посланник ждет, дело весьма важное, ты уж не пиши меня в нетях.

— Как можно, граф? Ведь вас не будет?

— Как ты не понимаешь. Франция, того гляди, с Фридрихом мир заключит, мне ж того допустить никак невозможно, а ты…

— Но ведь не поверит государыня. Вы ж еще ни разу не были в присутствии. А тут вдруг явились.

— Поверит. Я ей обещал быть. Ныне Растрелли деньги вырешать будете, так я «за», так и напиши, канцлер, мол, за выделение.

— Ну ладно, Там посмотрим.

— Не посмотрим, а напиши «был». Ее величество больна, ее беречь надо. Вот пришел же я, с тобой разговариваю, значит, «был».

— Ладно, — согласился Чернышев, — был так был.

Уходя из Сената, Воронцов ворчал себе под нос: «Чертова говорильня. Сиди, слушай всякого…»

На Сенате, где Растрелли запросил для отделки Зимнего дворца аж триста восемьдесят тысяч рублей, решено было выдавать их по частям. На первое время сто тысяч для спешной отделки комнат, предназначенных ее величеству. Тронуло сенаторов сообщение кабинет-секретаря:

— Государыне очень хочется пожить в новом дворце.

Многим подумалось: «Успеем ли?» Но все смолчали, проголосовали единогласно: «Деньги выделить».

Хотя с деньгами туго было, ох туго. Но как молвится: «Где тонкостям и рвется». Через десять дней после сенатского решения средь бела дня вспыхнули, загорелись склады по Малой Невке. Построены были, ради экономии места, у причалов, один к одному впритык.

Елизавета Петровна, уже вставшая и ходившая по своим покоям, прильнув к окну, смотрела на этот ужасный пожар, плакала, шептала:

— Господи, Господи, да что ж это творится. Какой ужас…

А огонь бежал, как хищный зверь, прыгал с амбара на амбар. И скоро весь берег полыхал жутким пламенем. Кое-где задымились причалы, вспыхнули паруса на какой-то барке, потом еще на одной.

— Что ж они стоят? Почему не отходят от берега? — говорила Елизавета Петровна, терзая в руках шелковый платочек.

За спиной государыни ахали, пищали фрейлины.

Весь Петербург застилало дымом, по улицам носились пожарные, тревожно гудели колокола на соборах.

К вечеру огонь начал стихать, пожрав все, что мог захватить вдоль причалов. Дымились обугленные остатки амбаров, черные барки, сгоревшие на воде, разваливались прямо на глазах. Словно потревоженные муравьи бегали, суетились там люди.

От пережитого ужаса Елизавета Петровна опять слегла. Пришедший врач Шилинг пустил ей кровь, но это мало облегчило ее страдания.

— Боже мой, боже мой, — лепетала императрица. — Чем мы прогневили Всевышнего?

Придворный врач Круз принес ей успокоительные капли:

— Выпейте, ваше величество. Вам нельзя волноваться, на все воля Божья.

В ту ночь плохо спала Елизавета Петровна. Едва прикрывала глаза, как видела пожар, огонь до неба, невольно вздрагивала, просыпалась. А один раз, забывшись, увидела себя горящей в огне, испуганно проснулась, вскрикнув от страха.

На полу на своем матрасе подскочил Чулков:

— Что с тобой, матушка?

— Ох, Василий Иванович, приснилось, что горю я. Ужас! Сердце в пятки ушло.

— Успокойся, матушка, повернись на правый бочок, почитай молитовку. Оно и отстанет. То гарью пахнет, вот и снится.

— Кабы мы не загорелись.

— Что ты, что ты, матушка. Господь с тобой. Чай, сторожа бдят. Разбудят, коли что.

— Скорей бы в Зимний переехать, там все каменно, не надо трястись от страха.

— Переедем, матушка, переедем. Дай срок.

— Ты коли что, Василий, буди меня сразу.

— Не беспокойся, матушка, нешто я не знаю свово дела. Спи, родная.

На следующий день перед обедом явился к императрице князь Шаховской, пропахший дымом и копотью.

— Ну что, Яков Петрович? — спросила Елизавета Петровна, пряча страх свой.

— Плохо, ваше величество, — вздохнул Шаховской. — Более восьмидесяти амбаров сгорело с пенькой, льном, много барок, груженных товаром. Иные купцы в пух разорены.

— Ну на сколько убытков-то?

— Считают еще. Но думаю, не менее как на миллион.

— Свят, свят, — закрестилась государыня. — Что же делать, Яков Петрович? Надо помогать погорельцам-то.

— Надо бы, ваше величество. Да где ж денег брать?

— Пусть купеческий банк раскошелится.

— Да в нем всего-то и капиталу около семисот тысяч если наберется, так хорошо.

— Пусть Сенат возложит на коммерческую комиссию заботу о деньгах. Надо выручать погорельцев, Яков Петрович.

— Эхе-хе. — Шаховской чесал потылицу. — Надо бы, рази я возражаю.

— Растрелли сколько выделили?

— Пока сто тысяч.

Елизавета Петровна долго молчала, потом, вздохнув, молвила:

— Если не выдали, придержите.

— Но они нужны на отделку вашего дворца, ваше величество…

— Отделка подождет, Яков Петрович. Пусть пойдут они погорельцам. Им нужней деньги-то.

Ночью тихонько плакала Елизавета Петровна, мочила слезами подушку. Чулков догадался, спросил ласково:

— Что ж ты, милая голубушка, слезы точишь?

— Обидно, Василий Иванович, мечтала пожить во дворце, а тут вот пожар… Теперь уж, видно, не доведется.

— Что ты, что ты, матушка. Поживем еще, поживем во дворце, родная. Не расстраивайся.

Старик утешал как мог, хотя сам уже стал сомневаться: доживет ли его лебедушка до нового дворца, уж очень плоха стала.

Семнадцатого ноября Елизавету Петровну залихорадило, прибежавший лейб-медик Мунсей дал ей выпить лекарства. Сидел около, держа руку больной. Едва не клацая зубами, она спросила его:

— Ч-что с-со мной?

— Ничего, ничего страшного, ваше величество. Сейчас пройдет, — ободрял врач.

Но думал Мунсей совсем другое: «Худо дело, ох худо. Что-то грядет?»

Постепенно лихорадка миновала. Государыня успокоилась и даже уснула. Все три придворных медика, собравшись в соседней комнате, провели консилиум, предварительно выпроводив всех посторонних. Между собой они могли говорить открыто, ничего не скрывая.

— Что будем делать, коллеги? — спросил Мунсей после того, как поведал о состоянии императрицы.

— Что делать? — вздохнул Круз. — Дело ясное. Ждать.

— Я думаю, она долго не протянет, — сказал Шилинг. — Кабы она еще при обеде от наливки воздержалась, а то пьет без меры:

— Я ей уже говорил, а она мне: куда деться, я ее очень люблю, — сказал Мунсей. — Хорошо, хоть кровь нейдет. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить.

Увы, сглазил лейб-медик. 12 декабря средь бела дня у государыни начался сильный кашель, а затем и рвота с кровью. Медики, посовещавшись, отворили кровь, но это мало помогло.

Кое-как к ночи удалось остановить кашель, совершенно обессиливший больную. Елизавета тихо прошептала:

— Не оставляйте меня.

— Нет, нет, ваше величество, — успокоил ее Мунсей. — Мы уж тут за стенкой днюем и ночуем. Мы рядом с вами.

— Ложитесь тут. Около.

И пришлось для лейб-медика притащить матрас с подушкой. Мунсей лег на него у самого ложа, отодвинув даже матрас Чулкова.

Наутро императрица велела звать кабинет-секретаря. Олсуфьев тоже ночевал в одной из ближних комнат.

— Адам, — тихо заговорила Елизавета, — ступай в Сенат и объяви мой указ: всех людей в государстве, находящихся под следствием, освободить и не преследовать более, сосланных возвратить к их родным местам.

Олсуфьев, присев у туалетного столика и отодвинув пузырьки и коробки с румянами, писал спешно, едва поспевая за шепотом ее величества.

— …Повелеваю я, — продолжала она, — немедля изыскать способ, дабы заменить соляной налог, потому как он слишком разорителен для моего народа. Ступай, Адам Васильевич, зачитай им, да скажи, чтоб не медлили, что это мое богоугодное дело.

Вскоре стало лучшать императрице, про себя подумала: «Вот за мое доброе дело. Бог и ко мне смиловался».

Ко дню своего рождения 19 декабря она совсем поправилась, вставать стала. Попросила даже наливки рюмочку. На укоризненный взгляд Мунсея молвила с оттенком милого каприза:

— Не сердись, друг мой, я только глоточек ради праздника.

Однако хлопнула всю рюмку. Шилинг радовался: поправляется государыня, но Мунсей был тревожен. И Круз не скрывал беспокойства:

— Сие улучшение весьма подозрительно.

На день всего опоздала реляция Салтыкова о взятии Кольберга, которую он приурочивал ко дню рождения императрицы.

— Наконец-то, — искренне радовалась Елизавета Петровна. — Наконец-то. Надо звать его сюда, чествовать героя. Адам Васильевич, пусть реляцию напечатают во всех газетах. Пусть радуются все.

Это было 20-го декабря — радость по поводу выздоровления государыни, ликование по случаю взятия Кольберга — этой занозы в чести и славе русской армии.

Но уже 22-го вечером в 10 часов началась у императрицы сильная рвота с кровью и кашлем, мучавшие больную почти всю ночь.

Посовещавшись, медики вынуждены были объявить, что здоровье ее величества в опасности. Елизавета Петровна велела звать духовника, чтобы исповедаться. Позвали и великого князя Петра Федоровича и великую княгиню Екатерину Алексеевну. Принцесса присела у самого ложа больной, принц встал у окна.

Открыв глаза, Елизавета Петровна увидела заплаканное лицо принцессы, прошептала ласково:

— Катенька… Милая… — и кивком головы позвала наклониться ниже.

Принцесса склонилась к самому лицу ее, и государыня зашептала с горечью:

— Дурак ведь он, прости Господи, не в деда и даже не в Анницу, ты уж, милая, помогай ему. А? Будешь?

— Буду, буду, матушка, — отвечала тихо Екатерина, заливаясь слезами.

В приемной толпились все сановники, тихо перешептывались. Ждали развязки.

Вечером Елизавета соборовалась и велела духовнику читать отходную, повторяя за ним слова молитвы. Она умирала трудно, агония продолжалась всю ночь и полдня 25 декабря.

Никто не сомкнул глаз в эту ночь. Принц и принцесса не уходили из спальни умирающей.

К полудню вызван был в спальню старший сенатор князь Никита Юрьевич Трубецкой. В четвертом часу он вышел из спальни и, не отирая катившихся по лицу слез, объявил пресекающимся голосом:

— Ее величество императрица Елизавета Петровна скончались, и отныне государствует его величество император Петр Третий.

Послышались рыдания, стоны, словно прорвало плотину сдерживаемых чувств. Заголосили осиротевшие фрейлины.

Распахнулась дверь из спальни, явился перед всеми император и медленно, вздернув подбородок, проследовал сквозь плачущую толпу к себе, на свою половину.

Екатерина Алексеевна не появлялась, она, упав головой на ложе умершей, безутешно плакала.

24. Враг наш — друг наш

Петр Федорович едва сдерживался, идя к своему кабинету, чтоб не начать подпрыгивать от счастья, переполнявшего его: «Теперь все, я уже не высочество, я — величество.

Черт побери, я все могу, все должны меня слушаться беспрекословно».

Едва войдя в кабинет, вскричал зычно:

— Андрей!

— Я здесь, ваше… величество, — явился словно из-под земли адъютант Гудович[65].

Ступай в мою спальню и принеси портрет прусского короля Фридриха Второго и повесь в моем кабинете. Отныне он не враг нам, но друг.

Гудович отправился за портретом Фридриха, который хранился у Петра Федоровича в платяном шкафу. Теперь незачем его было прятать, теперь ему самое почетное место.

Драгоценный портрет обожаемого Фридриха был даже вырезан в перстне Петра III. Если раньше он не решался показаться с ним перед теткой-императрицей, то теперь ему все можно.

Когда Гудович воротился с портретом Фридриха II, у императора уже были канцлер Воронцов и конференц-секретарь Волков.

Волков сидел с пером и чернильницей над бумагами, готовый писать указы и распоряжения, которые будет диктовать государь.

— Я желаю мира с прусским королем, — говорил Петр. — Я не хочу сражаться за австрийские интересы. Если я Начну войну, то только с Данией, которая хочет оттяпать у меня мою родную Голштинию. Вы согласны со мной, Михаил Илларионович?

— Да, ваше величество, — согласился канцлер. — Прусский король давно ищет мира с нами.

— А может, все-таки вы против? — прищурился Петр.

— Что вы, ваше величество, я раб ваш. Как я могу быть против?

— Вот и отлично. Вы, помнится, просили у тетушки себе помощника?

— Да, ваше величество.

— И она отказала?

— Да.

— Почему?

— Она не хотела отзывать из Лондона Голицына Александра Михайловича. Я бы его хотел.

— Я повелеваю его отозвать. Дмитрий, напиши, — повернулся к Волкову. — И он станет вашим вице-канцлером.

— Спасибо, ваше величество, а то дел выше головы, запурхался я. А кого на его место прикажете?

Петр не долго думал: «Сделаю моей Романовне приятное».

— В Лондон отправим министром Воронцова Александра Романовича. Теперь еще. Волков, пиши указ о возвращении из ссылки Лестока, Миниха, Бирона…

— А не перессорятся они, ваше величество? — усомнился канцлер. — Все-таки Миних в свое время арестовывал Бирона.

— Не перессорятся. Столько лет минуло. Старики уж. Лопухина жива еще?

— Да вроде…

— Тоже освободить от ссылки. Пусть приезжает, но чтоб только не в столицу. Безъязыкая старуха ни к чему здесь. Пусть доживает в деревне или в Москве у родственников. Где Бестужев-Рюмин?

— Он в своей деревне сидит в Можайском уезде.

— Может, и его вернуть? — спросил Петр, с некоей игривостью взглянув в лицо канцлеру. Знал, что Воронцова с Бестужевым мир не брал.

— Как прикажете, ваше величество, — слукавил Воронцов, знавший о неприязни Петра Федоровича к бывшему канцлеру и потому уверенный, что император не захочет воротить его.

— В самом деле, к чему он здесь? Можайск, чай, не Сибирь. Пусть сидит себе, медали изготовляет. Да и к тому ж, явившись, он опять снюхается с моей женой, только мне еще этой заботы не хватало. Волков, не пиши Бестужева.

— Правильно, ваше величество, — поддержал Воронцов. — Вполне мудрое решение.

— Теперь главное, Михаил Илларионович, — сказал Петр, взглянув на портрет Фридриха II, которого Гудович водружал на стене. — Чуть выше, Андрей. Так, так. Вот будет в самый раз. Я хочу немедленно слать к нему человека с предложением моей дружбы и даже заключения союза. Как вы думаете?

— Может, с союзом пока погодить, ваше величество, — сказал Воронцов.

— Отчего вдруг?

— Да как-то очень скоропостижно уж. У нас ведь еще союз с Австрией, с Францией и как раз против прусского короля.

— Ну а что вы предлагаете?

— Пока бы перемирие.

— Хорошо, я согласен, перемирие и мою дружбу. Волков, заготовь письмо прусскому королю от меня с сообщением о моем вступлении на престол, о перемирии, ну и чтоб высылал к нам полномочного посланника. Обязательно не забудь вписать, что я ласкаю себя надеждой быть искренним другом ему.

— Слушаю, ваше величество. К утру оно будет готово.

— Гудович, ты завтра же повезешь это письмо королю. Где он сейчас, Михаил Илларионович?

— По сведениям, полученным Конференцией, он сейчас в Бреславле, в Силезии.

— Отдав визит королю, Гудович, ты должен проехать в Голштинию и привезти моего любимого дядю принца Георгия. Скажешь ему, что я на троне и с нетерпением его жду. Пусть едет со своим двором и гвардией, если она у него есть.

— Ваше величество, — заговорил Гудович, — если ехать к королю Фридриху с предложением о мире, может, следует для начала освободить знатных прусских пленников?

— А кто есть у нас из них?

— Генерал Вернер и граф Гордт.

— Господи, завтра же чтоб они были у меня. Я постараюсь их склонить ко мне на службу. А королю скажешь, что они на свободе. Если они захотят вернуться к нему, я их тут же отпущу.

Петр прошелся по кабинету приплясывающей походкой. Воронцов с осуждением подумал: «Господи, в двух шагах лежит умершая родная тетка, а он едва не пляшет от радости». Упрекнуть не осмелился даже намеком, но решил напомнить:

— Ваше величество, позвольте пойти отдать христианский долг ее величеству Елизавете Петровне, в бозе почившей ныне.

— Да, можете идти.

«Не понял, — вздохнул Воронцов, пятясь к двери. — Весьма не догадлив».

И вдруг почти в дверях его окликнул молодой император:

— Да, Михаил Илларионович, чуть не забыл, я эту вашу Конференцию упраздняю.

— Почему, ваше величество? — удивился канцлер.

— Она связывает командующих по рукам и ногам. Теперь довольно будет двух-трех человек возле меня, и мы будем решать все.

«Тех же щей да пожиже влей», — подумал Воронцов, но вслух опять вынужден был согласиться:

— Пожалуй, вы правы, ваше величество.

С первых же дней новый император развил бурную деятельность, каждый день выходили указ за указом. Над их витиеватым слогом в поте лица трудился конференц-секретарь Дмитрий Васильевич Волков. Случалось, что ныне написанный указ противоречил вчерашнему.

Например, был отправлен указ генералу Чернышеву вести свой корпус в Россию. Однако по размышлении, что такой длинный марш будет стоить дорого, а впереди война с Данией, был отправлен через день-другой указ: идти лишь до Вислы, не вступая в боевые действия против прусской армии, поскольку с королем Фридрихом II у нас перемирие.

Петр Федорович был так занят, что не счел нужным присутствовать на отпевании и даже на похоронах родной тетки Елизаветы Петровны. Нисколько не задумывался, что оскорбляет этим чувства русского народа. Зато неотступно у гроба была императрица Екатерина Алексеевна и, как истая христианка, проводила со слезами печали усопшую в последний путь в Петропавловский собор, положив ее рядом с отцом Петром Великим.

Слезы и печаль Екатерины были искренними, поскольку со смертью Елизаветы Петровны она почувствовала себя осиротевшей и беззащитной перед самодурством мужа.

Если при тетке он хотя бы внешне исполнял роль супруга, то после ее смерти в открытую стал жить со своей любовницей Елизаветой Романовной Воронцовой, нисколько не скрывая от окружающих своих планов жениться на ней:

— А что? Мой дед Петр Первый свою первую жену упек в монастырь и женился второй раз. Чем я хуже?

И действительно, чем он был хуже? Как-то в присутствии любовницы он сказал Волкову:

— Сегодня, Дмитрий, нам не придется с тобой спать. Надо подготовить очень важный указ.

— Я готов, ваше величество.

— Так что готовь чернила, бумагу. Закроемся на всю ночь и поработаем. И никто мешать нам не будет.

Однако, когда вечером они закрылись вдвоем в одной из комнат, Петр, хихикнув, сказал:

— Я, брат, это придумал, чтоб от Лизки избавиться на эту ночь. Пойду к моим голштинцам, кутнем. А ты закройся и пиши, если Лизка будет стучаться, скажи, мол, мы заняты.

— А что писать-то, ваше величество?

— А пиши что хочешь.

— Ну все-таки?

— Придумай что-нибудь, чтоб побольше было написано. А я утром подпишу.

Оставшись и закрывшись в комнате, Волков долго думал, о чем же писать новый указ? Подумывал даже завалиться спать: «Высплюсь, встану пораньше, накатаю про что-нибудь».

Однако, вспомнив про Лизку Воронцову, которая может начать стучаться, передумал: «Еще не услышу стука-то. Нетушки, надо сочинять. Чтоб такое-эдакое замастрячить? Про все вроде было. Даже про раскольников писали, велели им молиться как хотят, свободу дали дуракам. А что, если… Стоп, стоп. Почему раскольникам свобода, а дворяне чем хуже? От Петра Великого указано всем служить, почитай, всю жизнь, пока песок не посыпется. А государь-от, чуть что, на него кивает: мой дед, мой дед. А ну-ка дадим мы волю дворянству».

Осенила Дмитрия Васильевича блестящая идея, и он, умакнув перо, застрочил по бумаге «заглавие»: «Закон о вольностях дворянства». Написал, подчеркнул дважды. И пошло-поехало.

Все сводилось к тому, что дворянам разрешалось служить где только пожелают и сколько захотят, лишь в военное время они должны являться в полк.

И когда на следующее утро еще не протрезвевший император явился к Волкову, тот подвинул к нему листы с новым указом.

— О чем он? — спросил Петр осипшим голосом.

— О вольности дворянства, ваше величество.

— Дай-кось перо.

— Вы прочтите, ваше величество.

— Зачем? Я тебе верю. Прочтешь в Сенате.

И, подмахнув указ, отправился отдыхать:

— Голова, брат, трещит, отоспаться надо.

Восемнадцатого января указ был прочитан в Сенате, и генерал-прокурор Глебов, не скрывая восторга, сказал:

— Господа сенаторы, я предлагаю в знак благодарности его величеству от дворянства за высочайшую к нам милость о продолжении службы по своей воле и где пожелаем сделать его императорского величества золотую статую и о том подать его величеству доклад.

Доклад составили и представили Петру на утверждение. Но император, прочтя, сказал:

— Сенат может дать золоту лучшее применение, а я своим царствованием надеюсь воздвигнуть более долговечный памятник в сердцах моих подданных.

И не подписал, но вполне оценил рвение Глебова. Ровно через месяц манифест о «Вольности дворянства» был обнародован в печати. О том, сколь витиевато он был написан, можно судить по его хотя бы последнему предложению, состоявшему из ста тридцати трех слов:

«…Мы надеемся, что все благородное российское дворянство, чувствуя великие наши к ним и потомкам их щедроты, по своей к нам всеподданнической верности и усердию побуждены будут не удаляться, ниже укрываться от службы, но с ревностью и желанием в оную вступать и честным и незазорным образом ону по крайней возможности продолжать…» К этим словам еще восемьдесят три прицеплено, так что к концу прочтения уже забывалось, с чего ж оно началось.

Ничего не скажешь — в тиши ночной накуролесил изрядно конференц-секретарь. Тут не то что на похмельную императорскую голову, а и на тверезую над одним лишь предложением мозги своротишь.


О смерти русской императрицы Фридрих II узнал еще до приезда Гудовича. Ему сообщили об этом из Варшавы 19 января.

— Нет, я не зря просил чуда у Всевышнего, — говорил король. — Кажется, оно свершилось.

И в письме брату Генриху писал уверенно: «Благодарение Богу, наш тыл обеспечен».

Гудович вначале приехал в Магдебург, где находился двор и министры Фридриха, а оттуда уже отправился в Бреславль к королю.

Здесь его встретили как самого дорогого гостя. На письмо императора, подписанное теплыми словами: «Добрый брат и друг Петр», Фридрих с подъемом отвечал: «Я радуюсь тому, что ваше императорское величество получили ныне ту корону, которая вам давно принадлежала не столько по наследству, сколько по добродетелям и которой вы придадите новый блеск… Уверяю, что всего искреннее желаю соблюсти несказанно драгоценную дружбу вашу и, восстановив прежнее обоим дворам столь полезное доброе согласие, распространять его и утвердить на прочном основании, чему я с своей стороны всячески способствовать готов».

И, следуя почину Петра III, Фридрих приказал тут же освободить русских пленных. С Гудовичем, не имевшим никаких полномочий, король не мог вести переговоры, хотя не без удовольствия выслушал его рассказ, как тот вешал в кабинете императора портрет Фридриха.

— Значит, его величество симпатизирует нам?

— Не то слово, ваше величество, император преклоняется перед вами.

— Спасибо, дружок, — похлопал король Гудовича по плечу и велел выдать ему сто талеров.

Фридрих понял, что надо ковать железо, пока горячо, и надо немедленно слать в Петербург посланника, уполномоченного вести переговоры о мире, а если посчастливится, и о союзе.

Тем более что о таком посланнике говорит сам император. Он ждет его. Кого послать? Король позвал к себе своего адъютанта и камергера Гольца.

— Барон, я произвожу вас в полковники.

— Благодарю вас, ваше величество, — щелкнул каблуками двадцатишестилетний щеголь.

— Надеюсь, вы заслужите и генеральское звание, — продолжал Фридрих. — Для этого я предоставляю вам такую возможность, барон. Вы завтра же отъезжаете в Россию моим посланником. В чем будет заключаться ваша главная цель? В отвлечении России от союзников и прекращении этой войны. Я не думаю, что условия будут тяжкими для нас, император весьма дружелюбно настроен ко мне. Это дружелюбие вы всячески должны поддерживать в нем. Как хорошо, что я в свое время не заключил союза с Данией. Император собирается объявить ей войну за притязания на Голштинию. Старайтесь убедить его, что я всецело на его стороне, но все же доступными средствами оттягивайте его выступление. Эта война, если не дай бог она случится, ляжет непосильным бременем и на нас, Бранденбургия и так истощена этой войной до крайности.

— Какие условия я должен ставить им?

— Полковник, вы в своем уме, ставить им наши условия? Мы должны с вами подумать, что они нам преподнесут. Скажем, они согласятся отвести войска за Вислу и возвратить нам Померанию, но захотят оставить себе Пруссию, соглашайтесь на это без колебаний.

— Но Пруссия, считай, это половина нашего государства, ваше величество.

— Знаю. Но я уверен, если Пруссию император оставит за собой, то обязательно вознаградит меня с другой стороны. Попытайтесь выторговать у них гарантию Силезии.

— Вряд ли они пойдут на это.

— Ваше дело попробовать, Гольц. Если император потребует моего нейтралитета во время войны с Данией, дайте им его, но чтоб эта статья была секретной. Вы должны возбуждать в Петербурге недоверение к австрийцам и саксонцам. Вешайте на них всех бешеных собак. Особенно налегайте на то, что во время войны австрийцы совали русских в самые опасные места. Это так и было в действительности. Уж я-то это знаю.

Дабы не тыкаться в Петербурге слепым котенком, по приезде в первую очередь посетите английского посланника Кейта, он вам обскажет обстановку, посоветует, с чего и с кого начинать, назовет самых влиятельных людей при дворе. И только после этого приступайте. И последнее, помимо моего письма императору и полномочной грамоты, вы отвезете ему наш высший орден Черного Орла. Я знаю, молодые люди весьма падки до побрякушек. Петр, я догадываюсь, не исключение, он весьма радовался раньше высланному знаку с моим портретом. Вы поняли вашу задачу, Гольц?

— Так точно, ваше величество. Я должен обаять императора и его двор.

Фридрих, несмотря на серьезность разговора, вполне оценил шутку барона:

— И императрицу, барон, не забудьте. Она тоже наша землячка. И обо всем подробнее доносите мне, я буду ждать ваших реляций с таким же нетерпением, как с поля боя. Вперед, полковник. Желаю вам успеха.

25. С этим шутить нельзя

Фельдмаршал Бутурлин, вызванный в Петербург еще Елизаветой Петровной, знал, что его ждут в столице большие неприятности из-за бездарно проведенной кампании, и поэтому не спешил в пути.

— Ну куда гонишь? Куда гонишь, дурак? — ругал он ретивого кучера, подгонявшего кнутиком тройку. — Ежели твари бессловесные, их и понужать можно? Да?

— Так ить дорога хорошая, ваше сиятельство. Хоть на боку катись.

— Вот припрягу тебя в пристяжку, — ворчал граф, — погляжу, как ты по этой хорошей дорожке поскачешь, как на боку покатишься.

Гусары, сопровождавшие Бутурлина вершними, догадывались о причине явного непоспешания фельдмаршала, зубоскалили меж собой:

— Не спешит в баньку-то наш.

— Ждет, когда жарок схлынет.

Однако в Варшаве гонец из столицы отыскал Бутурлина и торжественно вручил ему пакет:

— Рескрипт его величества государя императора Петра Федоровича его сиятельству фельдмаршалу и графу Бутурлину Александру Борисовичу.

— Как?! — опешил граф. — Неужто?

— Да, — подтвердил гонец. — Ее величество Елизавета Петровна почили в бозе.

— Господи, — перекрестился машинально граф, — царствие ей небесное.

И стал раскрывать пакет: «А мне-то что в нем? Неужто назад поворотят?»

Однако в рескрипте новый император, отмечая «славные ратные дела» фельдмаршала, обнадеживал его в своих милостях и благоволении к его персоне. Назад не поворачивал, но и в столицу не звал.

На радостях граф приказал немедленно запрягать коней в сани и скакать поживее, а не «тянуться зеленой соплей».

Бутурлин, знавший о преклонении Петра перед прусским королем, сразу сообразил, что ныне его конфузии на полях сражений зачтутся ему почти как виктории. И не ошибся.

— Александр Борисович! — встретил его император радостным восклицанием. — Легок на помине. А мы только что вас вспоминали с моим адъютантом Унгерном.

— Благодарю вас, ваше величество.

— Я начинаю войну с Данией, — оглоушил фельдмаршала Петр новостью. — Как вы думаете, кого можно поставить главнокомандующим?

«Раз спрашивает: кого поставить, значит, меня минует чаша сия», — подумал Бутурлин и тут же ответил:

— Салтыкова Петра Семеновича.

— А я что говорил?! — вскричал император, с торжеством глядя на Унгерна. — Барон мне толкует: Румянцева, а я ему — Салтыкова.

— Румянцев молод, горяч, — сказал Бутурлин, уже догадавшийся о строе мыслей монарха.

— Вот именно, — обрадовался Петр. — Я так и говорил барону. Где сейчас Салтыков?

— По всему, он должен быть дома, то есть в Петербурге, я его после болезни отпустил в отпуск, — сказал Бутурлин.

— Унгерн, велите вызвать ко мне Салтыкова и заодно пошлите за Румянцевым. Где он сейчас, Александр Борисович?

— В Кольберге, отстраивает после бомбежек.

— Вызвать, вызвать. Я должен дать ему инструкцию. Как вы думаете, граф, если я отправлю его корпус в авангарде армии?

— Для этого Румянцев годится лучше кого-либо другого, ваше величество.

— Вот и отлично. Главное командование поручу Салтыкову, но к началу боев сам прибуду на театр войны.

— Но стоит ли вам рисковать? — заметил Бутурлин.

— Нет, нет! Еду обязательно. Мой дед Петр Первый всегда был при войсках. Так что не отговаривайте меня. Вели-! кий Фридрих тоже неразлучен с армией.

В тот же день вечером Бутурлин нанес визит отпускнику фельдмаршалу Салтыкову. Сбросив на руки слуге епанчу и шляпу, он прошел в кабинет к хозяину.

— Здравствуй, Петр Семенович, — молвил, потирая с мороза руки.

— Здравствуйте, Александр Борисович. Какими ветрами к нам?

— Благоприятными, Петр Семенович, благоприятными. Как ваше здоровье-то?

— Слава богу, ваше сиятельство.

— Вот зашел вас поздравить, Петр Семенович. Принимайте командование сызнова.

— С чего бы это?

— А разве у вас не было посыльного от государя?

— Не было.

— Значит, завтра будет. Вы вновь назначаетесь главнокомандующим.

— Но я слышал, война с пруссаками кончилась.

— С пруссаками кончилась, с датчанами грядет.

— Вот те раз. А с ними-то за что?

— На Голштинию, вишь ли, датский король Фридрих Пятый покушается, а наш государь того стерпеть не может.

— Ну что ж, — после некоторого раздумья сказал Салтыков, — мы солдаты, прикажут на Америку, и на нее пойдем.

Бутурлин догадался, что Салтыков намекает на дальность расстояния до театра войны.

— Конечно, далековато, я с вами согласен.

— Каждая булка, довезенная туда, в конце пути золотой станет, — вздохнул Салтыков. — Будем есть «золотые», коли прикажут.

«Ох, как бы не пришлось вместо булок лапу сосать», — подумал Бутурлин, на собственной шкуре испытавший трудности со снабжением армии провиантом вдали от баз и магазинов.

— Если завтра он вызовет вас, скажите ему о провианте.

— Скажу, конечно, хотя вряд ли он послушает.

— Я вижу, вас не обрадовало назначение?

— Отчего же? Среди солдат я только и чувствую себя нужным. Меня беспокоит снабжение. Идти придется через Померанию, а там, как я полагаю, шаром покати, кто только не топтался там.

— Но там не так далеко Кольберг.

— Вот на него только и будет надежа со снабжением.


Гольц прибыл в Петербург с бароном Швериным, и первым делом они посетили английского посланника Кейта, как и велено было.

— Если вы хотите понравиться императору, то отдайте первый визит его дяде, принцу Георгию, которого он только что выписал из Голштинии. Тогда вам будет обеспечен кредит при дворе, — посоветовал англичанин.

— А о чем с этим дядей можно говорить? — спросил Гольц. — Он ведь здесь недавно, как вы сказали.

— Зато имеет влияние на императора, а значит, через него вы сможете давить на Петра.

— А как сам император?

— Император, увы, во многом ведет себя как ребенок.

— В чем это выражается?

— Ну, скажем, в том же курении. Пока жива была Елизавета, он и не думал о табаке. А как только она умерла, он, подражая своим офицерам-голштинцам, а их вокруг него много, начал курить трубку. Мало того, заставляет дымить всех окружающих. Таскает за собой короб с табаком и трубками и, к кому явится в гости со всей оравой голштинцев, первым долгом начинает дымить сам и другим велит. А русские многие не очень уважают курящих. Но он весьма пренебрежительно относится к русскому народу, а это может кончиться плохо. Даже на отпевание своей тетки не явился, чем вызвал ропот в обществе.

— А кто на него оказывает большее влияние?

— Я полагаю, любовница.

— А жена-императрица?

— Он открыто третирует ее, а это тоже не очень нравится обществу.

— Сказывают, при дворе Шуваловы в силе?

— Были. А теперь Петр Шувалов при смерти, а Иван, бывший фаворит Елизаветы, отошел от дел. Император повелевал ему стать вице-канцлером, говорят, он на коленях упросил Петра не назначать его. И это тоже подозрительно.

— Чем подозрительно?

— Тем, что отказывается от власти. Обратите внимание, отказывается тот, кто все время был у власти. В искренность этого отказа плохо верится.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Гольц. — Спасибо за ваше обстоятельное сообщение.

— Должен вам заметить, полковник, если вы понравитесь принцу Георгию, то понравитесь и императору, и вам будет очень Легко подружиться с ним, тем более с вашей верительной грамотой. Он на вашего короля только что не молится. Желаю успеха, господа.

Принц Георгий, еще не привыкший к такому почитанию, очень был рад появлению прусских посланников.

— О-о, я рад приветствовать королевских послов на русской земле, — сказал принц, естественно, на родном немецком. — Мы давно вас ждали.

— Мы решили, ваше высочество, отдать первый визит вам, — польстил Гольц, — так как давно наслышаны о вас, как о прекрасном человеке.

Здесь полковник беззастенчиво врал, он впервые видел принца. Но, как ни странно, тот принял это за чистую монету. И Гольц решил про себя: «Из этого будем вить веревки».

— Когда его величество соблаговолит принять нас? — спросил Гольц.

— Я думаю, завтра… э-э… — Принц замешкался, соображая, к какому часу может протрезветь племянничек. — Завтра часа в три после обеда. С утра у него дела.

— А когда вы сообщите его величеству о нас, ваше высочество?

— Сегодня же.

Разговор был исчерпан, визит завершен, послы откланялись.

Когда они вышли на улицу, Гольц сказал Шверину:

— По-моему, этот принц болван.

— Нам это только на руку, полковник. Судя по всему, и племянничек не Сократ.

И оба засмеялись, довольные столь удачным началом и своим остроумием.

…Повесив на грудь орден Черного Орла, император радовался как ребенок, даже в зеркало несколько раз взглядывал на себя, нисколько не стесняясь посторонних.

— Прекрасно, прекрасно, — бормотал он, читая письмо прусского короля. — Я давно мечтал о нашем союзе.

И что еще удивило послов — император был одет в прусскую форму. Более того, он похвастался, что отдал уже приказ переодеть всю гвардию в разноцветную форму прусского покроя.

— А то сплошная зелень. Скучно.

Когда Гольц сообщил Петру о желании Фридриха скорее заключить мирный договор, тот отвечал сразу же:

— Это дело решенное. Я готов с моим другом и братом прусским королем заключить и союз, даже наступательный, и закрепить его в победоносной войне с зарвавшимся королем Дании.

«Он действительно далеко не Сократ», — подумал Гольц, а вслух спросил:

— На каких условиях вы согласны заключить мир и союз, ваше величество?

— На условиях моего друга и брата.

— Не хотите ли вы этим сказать, что доверяете писать проект нам, ваше величество?

— Не вам, а королю Фридриху Второму.

Гольц со Швериным переглянулись: о такой удаче они и помыслить не могли.

— Датчане вооружаются, — продолжал Петр. — Об этом мне сообщил мой посланник в Дании барон Корф. Я сам поведу свою армию и разнесу датчан в пух и прах. Это однозначно.

— Но, ваше величество, разве у вас нет генералов? — попытался Гольц вежливо осадить разбушевавшегося вояку. — Почему именно вы должны возглавлять армию?

— Генералов у меня достаточно. Но общее руководство должно быть в моих руках. И потом, я лично хочу присутствовать при позоре моего врага. Лично сам.


После визита к императору прусские послы провели анализ виденному и слышанному:

— Я не удивлюсь, барон, если император вернет нам все земли, которые русские завоевали у нас, — сказал Гольц.

— Похоже на то. Но боюсь, как бы это не стоило ему короны.

— Вы правы. Армия может взбунтоваться: «Как? Мы с боем брали, а теперь отдать?!» И потом, надо как-то отговорить его от Дании. Ведь король просил об этом.

— Вряд ли он нас послушает, — усомнился Шверин.

— Надо поговорить с этим, его дядей, принцем Георгием. Возможно, он сможет его отговорить. Судя по всему, Петр уважает его.

Принц Георгий внимательно выслушал прусских посланцев и неожиданно для них сказал:

— А вы думаете, я ему не говорил об этом? Сто раз уже.

— И что он?

— И слышать не желает. Пойду, и все, датский король оскорбляет меня. Вот знаете, господа, я думаю, он послушает вашего короля. Он его обожает. Напишите Фридриху, пусть отговорит его от этой затеи. Ведь если он уедет к армии, в столице может произойти переворот.

— Неужто так серьезно?

— Еще как серьезно.

— И кто может возглавить его?

— Шувалов Иван. Вы взгляните на его лицо, оно так и пышет ненавистью. Думаете, он случайно отказался от вице-канцлерства? Они что-то задумывают с генералом Мельгуновым, а этот приближен к особе государя.

— Но вы ему говорили об этом?

— А как же.

— А он?

— Пустяки, говорит. Мельгунов меня любит. И потом, говорит, я их всех заберу с собой в поход, так что некому будет устраивать переворот.

— А как вы думаете, ваше высочество, в чью пользу может свершиться переворот? В пользу императрицы Екатерины?

— Нет, нет, нет! — принц замахал отрицательно перед носом указательным пальцем. — Русским надоели бабы на троне. — И понизил голос: — Вам, господа, я приоткрою тайну, но лишь для того, чтоб вы сообщили об этой угрозе королю. Пожалуйста, только никому больше ни слова.

— О чем вы говорите, ваше высочество. Это в общих наших интересах.

— Так вот, в Шлиссельбургской крепости сидит некий Иван Антонович, который еще до восшествия на престол Елизаветы Петровны был провозглашен наследником русской короны. Тогда, будучи ребенком, он был не опасен, но сегодня…

— Сколько ему сегодня?

— Уже за двадцать. И у него здесь есть тайные сторонники.

— Да. Вот это уже серьезно, — вздохнул Гольц. — Шверин, напишите об этом королю сегодня же. Пусть без задержки пишет своему высокому другу и брату. С этим шутить нельзя. Претендент под боком.

26. «Известный арестант»

Принц Георгий был несколько неточен — Иван Антонович был наследником Анны Иоанновны лишь до смерти ее. А по смерти Анны еще в пеленках стал императором, а регентшей до его совершеннолетия была провозглашена легкомысленная и безвольная мать его Анна Леопольдовна, племянница Анны Иоанновны.

Дочь царя Ивана, царствуя, настолько осточертела всем, что после ее смерти дочери Петра Великого Елизавете ничего не стоило отнять корону у двоюродного племянничка Иванушки, сосавшего еще грудь матери.

Сперва мыслилось все Брауншвейгское семейство выслать за границу на их родину. Но Елизавету Петровну убедили, что выросший император Иван Антонович на законных основаниях может предъявить свои права на российский престол, И даже если он не захочет, найдутся доброхоты, которые заставят его это сделать. И тогда жди смуты. Мало их было на Руси?

Сначала семейство задержали в Риге, где они пробыли чуть ли не год, затем их перевезли в крепость Динамюнде. А в январе 1744 году по указу Елизаветы повезли в Ранненбург, да едва не завезли в Оренбург, но уже летом было предписано барону Корфу препроводить царственных узников в Соловецкий монастырь, причем четырехлетний император должен был быть отделен от семейства.

Но Корф довез узников только до Холмогор, и убедил правительство, что везти их в Соловки опасно и содержать там в секрете не удастся.

В Холмогорах и пробыл Иван в одиночестве двенадцать лет. После этого был вывезен тайно в Шлиссельбург, где содержался под именем «известного арестанта», и даже комендант не знал, кто он есть на самом деле.

Чтобы навсегда лишить наследников царя Ивана Алексеевича претензий на русский престол, Елизавета и востребовала из Голштинии внука Петра, которого и провозгласила своим преемником, несмотря на недовольство его умом и способностями: «Ничего, Катя поможет дураку». Главное, престол останется за наследниками Петра Великого.

Через неделю после восшествия на престол Петр III призвал к себе Шувалова и, оставив в кабинете при себе лишь генерал-адъютанта Унгерна, сказал графу:

— Иван Иванович, кто в Шлиссельбурге охраняет известную вам особу?

— Гвардии капитан Овцын, ваше величество.

— Пора бы сменить Овцына.

— Как прикажете, ваше величество.

— Я приказываю ехать туда капитану гвардии Чурмантееву, пусть примет эту особу под свело опеку.

Даже среди посвященных в тайну Шлиссельбургского узника, каковыми являлись император и граф Шувалов, не было принято называть несчастного по имени: «знатная особа», и все понятно.

— Дайте Чурмантееву, Иван Иванович, подробную инструкцию, как надо содержать особу, охранять и беречь. А перед отъездом пусть зайдет ко мне.

Через день император принял Чурмантеева в своем кабинете и опять же в присутствии Унгерна.

— Капитан, вам доверяется охрана некого знатного узника в Шлиссельбурге. Вы получили инструктаж генерал-фельдмаршала Шувалова?

— Да, ваше величество.

— В чем заключаются ваши обязанности?

— Охранять как зеницу ока, никому не позволять входить к нему, никому не выдавать без вашего личного указа, ваше величество. Поступать с ним пристойно, но ежели арестант станет чинить непорядки, противиться, то сажать его на цепь, пока не усмирится. А если и это не подействует, то бить по нашему усмотрению палкой и плетью, пока не успокоится.

— Правильно, капитан. Теперь вот вам мой приказ: если кто отважится арестанта у вас отнять, противьтесь сколько можете, но живого не отдавайте.

— Слушаю, ваше величество.

— Кого бы из надежных вы могли взять себе в помощники, Чурмантеев, поскольку одному вам это будет не под силу?

— Офицера Власьева, ваше величество.

— Хорошо, берите его, но помните, если он допустит ошибку, отвечать головой будете вы.

— Я понял, ваше величество.

— Я намерен вскоре увидеться с этим арестантом. Вот мой адъютант генерал Унгерн прибудет к вам за ним с моим именным указом. — Петр кивнул на Унгерна. — Запомните его. Только ему вы можете доверить узника и сопровождать его до Петербурга. Всякого другого, явившегося с подложным указом, тут же берите за караул и немедленно пишите о случившемся фельдмаршалу Шувалову. Вам все понятно?

— Так точно, ваше величество.

— Ступайте, капитан.

Когда Чурмантеев вышел, молчавший дотоле Унгерн сказал вдруг:

— И даже не спросил, что это за узник?

— Если б он спросил, Унгерн, я б его немедленно отстранил и отправил на гауптвахту. Кстати, и вам не советую интересоваться этой особой.

Когда Петр сказал Шувалову, что хотел бы повидать знатного арестанта, граф удивился:

— Зачем это вам, ваше величество?

— Я хочу видать его. Может, мы напрасно держим его взаперти.

— Решать вам, государь. Но я бы не советовал освобождать его.

— Почему?

— Это чревато смутой, ваше величество.

— Но его за двадцать лет все забыли.

— Вряд ли. Ваши неприятели наверняка помнят о нем.

— Хорошо. Я увижусь с ним и решу. В конце концов, его дед Иван почти не правил державой по причине болезни и слепоты. А мой дед Петр Алексеевич более тридцати лет держал скипетр, а сколько прирастил провинций? Разница? Так что нечего мне его бояться.

Едва Нева очистилась от льда, Петр продиктовал Волкову секретный указ коменданту Шлиссельбурга майору Бередникову, чтоб к «известному арестанту» был допущен барон Унгерн, и если он прикажет Чурмантееву вместе с арестантом выехать, то комендант «сего действия не должен воспрещать, а, напротив, всячески способствовать сохранению втайне означенной операции».

Перевозка происходила в великой тайне со всеми предосторожностями. Погрузка арестанта производилась на двухмачтовую шняву ночью. Перед тем как привести его на борт судна, команде приказано было спуститься вниз и без особого разрешения не появляться на палубе.

Лишь после того, как арестанта привели и заперли в каюте капитана, выставив у двери караульного с ружьем, была дана команда:

— Все наверх! С якоря сниматься!

И приход шнявы в Петербург был рассчитан на ночное время. И уже утром Унгерн явился к императору с докладом:

— Он на месте, ваше величество.

— Где?

— В кордегардии.

— Вы что? Спятили? Там его может увидеть кто-нибудь из караула. Немедленно переведите в Алексеевский равелин. Потом доложите.

О переводе «известного арестанта» в Алексеевский равелин Унгерн доложил уже после обеда.

В Петропавловскую крепость вместе с императором поехал и Иван Шувалов. Унгерну было приказано в присутствии арестанта называть императора и графа лишь по имени-отчеству, дабы не дать ему догадаться, кто перед ним.

В комнате, куда пришли они, еще пахло известью, видимо, ее только что побелили к прибытию «известного арестанта».

И все равно это было узилище, где обстановка состояла из грубого стола и нескольких табуреток, явно только что принесенных. Через зарешеченное вверху крохотное окно едва пробивался дневной свет. Оттого и горели на столе свечи в трехсвечном шандале.

Петр и Шувалов сели за стол, Унгерн, приоткрыв дверь, приказал негромко:

— Введи.

Вошел бледный, заросший мужчина, за спиной его шел Чурмантеев. Унгерн махнул ему рукой, и тот отступил назад, прикрыв дверь.

— Сюда, пожалуйста, — Унгерн указал узнику на табуретку, стоявшую перед столом.

Петр увидел лихорадочно блестевшие глаза Ивана, сузившиеся от света свечи. «Господи, и он мне едва ли не брат, какой-то троюродный, наверно», — подумал Петр и, помолчав, спросил:

— Как вас зовут?

— Иван.

— Вы помните родителей своих?

Узник прикрыл глаза, словно вспоминая, но потом решительно ответил:

— Нет.

— За что ж вас держат здесь?

— Не знаю. Наверно, погубления души моей ради.

Петр с Шуваловым переглянулись. Граф спросил:

— А где ваша душа?

— Она давно вознесена на небо.

— Так кто ж тогда вы?

— А я посланец той души и живу здесь под чужим именем.

— Тогда, выходит, вы не Иван.

— Нет, я есть Иван, и меня распяли на кресте, как Иисуса Христа.

— Откуда ты знаешь Христа? — спросил Петр.

— Из Библии.

— Кто тебе читал ее?

— Я сам.

— Кто учил тебя читать?

— Не помню, давно это было. Мне кажется, я всегда умел читать.

Петр, поймав взгляд Унгерна, кивнул ему: уведи. Генерал-адъютант тронул за плечо узника:

— Идемте.

— Не прикасайтесь ко мне. — Иван вздрогнул. — Я царь, меня нельзя трогать.

Однако встал и безропотно направился к двери и, вдруг обернувшись, сказал:

— Передайте Пилату, что я никогда его не прощу за Христа.

— Передадим, — серьезно ответил Шувалов.

Ивана Антоновича увели, исчез за дверью и Унгерн.

— Ну что скажешь, Иван Иванович?

— Что сказать? Он уже не в своем уме.

— Нет, какая гадина научила его грамоте?! — возмутился Петр. — По инструкции с ним даже запрещено было разговаривать.

— Это, наверно, еще в Холмогорах кто-то из охраны. Он даже не помнит, кто учил его. Сами видите, ваше величество, о каком освобождении может идти речь.

— Да, я с вами согласен, граф, на свободе он погибнет. Более того, надо усилить его охрану. Боюсь, что с этой доездкой в Петербург кто-нибудь да разнюхает, что он за птица.

Уже в следующую ночь «известный арестант» был отправлен назад в Шлиссельбург с усиленной чуть не вдвое охраной. Прибавились премьер-майор Жихарев и капитаны Батюшков и Уваров, давшие под присягой обет молчания.

Об узнике всем, кто хоть как-то соприкоснулся с ним, велено было забыть под страхом наказания. Забыл и сам император.

Но напоминание пришло об Иване Антоновиче с той стороны, откуда Петр совсем не ожидал. В письме Фридриха говорилось, что-де если император уедет на войну с Данией, то недруги его могут освободить Ивана из крепости и посадить на престол. Более того, Фридрих даже называл тех, кто в заговоре и собирается это сделать, а именно Шувалова и генерала Мельгунова. Посмеявшись над нелепыми подозрениями друга и брата, Петр как-то спросил игриво Шувалова:

— Граф, говорят, что вы готовите заговор против меня?

— Какой дурак вам это сказал, ваше величество?

— И хотите на мое место посадить ту шлиссельбургскую особу, — не унимался Петр.

— Плюньте ему в рожу, ваше величество, чтоб я да мечтал посадить на трон сумасшедшего.

При столь эмоциональных ответах о «дураке» и «роже» Петр не решился называть источник этих подозрений, а, засмеявшись, сказал:

— Я пошутил, Иван Иванович. Я в вас уверен, как в самом себе.

И в ответе Фридриху Петр III писал, чтоб друг и брат насчет этого был покоен, поскольку Иван сидит в добротном каменном мешке под надежной охраной. А эти так называемые подозреваемые самые близкие к нему люди и ничего плохого ему — императору никогда не сделают. А чтоб окончательно успокоить Фридриха, он написал: «Я всех своих недоброжелателей заберу с собой на театр войны. Так что мутить воду в столице некому будет».

Получив столь оптимистичный ответ императора, Фридрих II был несколько раздосадован:

— Не знаю, как его отворотить от Дании. Рвется в драку, и все тут. Де Катт, может, вы что присоветуете? — спросил он секретаря.

— Может, прямо так и написать, не связывайтесь с Данией, мол, я ничем не смогу помочь.

— Что вы, что вы, де Катт, тут вот-вот союз заключим. Такой прямотой можно все дело испортить. А ведь как-никак он спас меня от гибели. Подал нам руку на краю пропасти. Следующей кампании мы бы не выдержали, тем более что армию опять Салтыков возглавил.

— Да, Бутурлин давал нам передышку, на него грех жаловаться.

— И что там Гольц делает? Я же велел ему отговорить императора от войны с Данией. Никакого сдвига.

— Ну как, ваше величество, а договор, а союз предстоящий, это же его заслуга.

— Его, его, — проворчал Фридрих и неожиданно срифмовал:

Все слуги в заслугах,

Король в недосугах.

27. Да здравствует союз!

Еще до заключения союза с Пруссией вся гвардия была переодета в новую форму, сшитую по прусскому образцу. В Преображенском полку глухо роптали, старую форму, введенную еще Петром I, не хотели сдавать и списывать — сгодится.

Император, встретив одного офицера в старом зеленом мундире, накричал на него и велел отправить в кордегардию на гауптвахту.

Но не только форма, взятая от вчерашнего врага, раздражала гвардию, но и новый командир принц голштинский Георгий, не умевший толком говорить по-русски, был нелюбим в полках.

— Он издевается над нами, — говорили меж собой офицеры, имея в виду императора, а нового командира гвардии называли не иначе как «голштинский прыщ», переиначив последнее слово из «принца».

До императора доходили слухи, что гвардия ропщет, но Петр отмахивался:

— Пойдут со мной в Данию, притихнут.

Фридрих, получавший тревожные письма от Гольца, советовал Петру короноваться, надеясь хоть этим оттянуть его выступление против Дании, а главное, более надежно укрепить на голове «друга и брата» императорскую российскую корону.

— После победы над Данией, — отвечал самонадеянно Петр. — Мой дед лишь после победы над шведами короновался в императоры. И я так же хочу. Побью Данию, коронуюсь.

Поскольку Петр в своей любви к прусскому королю доверил ему составить проект мирного договора, Фридрих постарался сделать его «оборонительным», все еще надеясь оттянуть нападение России на Данию.

По этому договору военную помощь договаривающиеся стороны должны оказывать друг другу только в случае нападения на кого-то из них. Союзник не может заключить ни мира, ни перемирия с неприятелем без согласия другого. Король обещал приложить все усилия, чтоб Дания без крови удовольствовала его императорское величество. Но если Дания начнет упорствовать и император будет вынужден добывать свое наследство вооруженной рукой, вот тогда только прусский король предоставит России свой корпус.

— Где только я его возьму, — ворчал Фридрих, соглашаясь на этот пункт, втайне надеясь, что делать этого не придется, поскольку был уверен: своего тезку Фридриха V Датского ему удастся уговорить отступиться от Голштинии.

— Пригрожу как следует, согласится.

В самом деле, таким договором — союзом С великой Россией — кого угодно можно припугнуть.

В секретных статьях договора Фридрих обязался и принцу Георгу помочь стать герцогом Курляндским и не вмешиваться в польские дела, поддерживая там избрание короля, угодного России.

Император Петр III был в восторге от собственной политической победы, хвалясь адъютантам:

— Мой дед более двадцати лет воевал с Карлом Двенадцатым, прежде чем заключил договор. А я не сделал ни одного выстрела и вот имею союз с самым сильным монархом Европы.

Ради такого великого события Петр закатил во дворце пир, на котором присутствовали все знатное придворное окружение и Сенат в полном составе.

Еще до застолья император выпил несколько бутылок любимого английского пива и поэтому явился на пир уже навеселе.

Демонстративно сел не рядом с женой, а на другой стороне стола, посадив около любовницу Елизавету Романовну Воронцову, — уже одним этим оскорбил и унизил императрицу.

Однако в пику своей старшей сестре — любовнице императора — рядом с императрицей села молодая княгиня Екатерина Романовна Воронцова-Дашкова[66].

Петр наклонился к фаворитке, сказал:

— Лиза, ты бы сказала своей сестрице, что она прогадает, ставя на дохлую лошадку.

— А вы думаете, она меня слушает. Поначиталась французских книжек, вообразила, что всех умней.

— Мне ее просто жалко. Девчонка.

— А мне нисколько, хоть и сестра. Больно умная.

Когда Гудович, стоявший за креслом императора, наполнил его и фаворитки кубки вином, Петр, подняв бокал; громко произнес:

— Предлагаю тост за здоровье императорской фамилии.

Все почтительно встали и выпили. Не встала только императрица, хотя и пригубила свой бокал. Глаза у императора недобро сверкнули, он окликнул адъютанта:

— Гудович, сходи к императрице и спроси, почему она не встала, когда пили первый тост.

Гудович обошел столы и, щелкнув каблуками за креслом ее величества, повторил вопрос императора.

— Передайте его величеству, что поскольку императорская фамилия состоит всего из трех человек — моего супруга, меня и моего сына, не понимаю, зачем мне нужно вставать?

Выслушав Гудовича, император разозлился, лицо его пошло красными пятнами.

— Сей же час идите к ней, скажите, что она дура. Мои оба дядья так же принадлежат к императорской фамилии.

Гудович отправился в обратный путь и не счел возможным передать дословно слова императора. Петр догадался об этом — слишком спокойным показалось ему лицо его супруги. Тогда он вскочил и крикнул через весь стол:

— Ты круглая дура, а не государыня!

В зале мгновенно установилась мертвая тишина, даже лакеи, сновавшие меж столами, замерли на местах, где их застал этот площадный выкрик монарха.

Из глаз императрицы хлынули слезы, она хотела встать и уйти, но ее за руку поймала княгиня Воронцова-Дашкова.

— Не дайте хаму торжества над вами, ваше величество. Сидите, — прошептала она жарко. — Он себя облил грязью, не вас.

Екатерина Алексеевна осталась в кресле. Быстро овладела собой и, обернувшись к камергеру Строганову, стоявшему за ее креслом, попросила:

— Александр Сергеевич, расскажите, как вы к вашей бабушке ходили на пирог.

Камергер, не однажды уже рассказывавший эту историю еще принцессе Екатерине, догадался, почему государыня просит рассказать именно об этом. Дождавшись, когда за столами там и тут стали возникать разговоры, Строганов начал, наклонясь меж императрицей и княгиней Дашковой:

— Моя бабушка очень любила меня и, когда я закончил успешно кадетский корпус, решила отметить это сладким пирогом, испеченным собственноручно для любимого «унучика», как она говорила. К этому священнодействию она никого не подпускала, говоря: «Для унучика я сама». Сама тесто заводила, сама стряпала, варенье закладывала, в печь совала. Вот являюсь я на бабушки пирог в новенькой форме с иголочки. Она рада-радехонька, вся разгорелась от печки, целует меня: «Садись, унучичек». И я сел. Думаете — куда? Да на этот самый пирог, который бабушка студить на стул поставила. Я как сел и тут же подскочил едва не до потолка, как ужаленный, пирог-то еще горячий, не остыл, а я ж его в блин раздавил, по штанам размазал.

Громко и звонко расхохоталась княгиня Екатерина Романовна, засмеялась и государыня, хотя уже не впервой слушала эту историю. Краем глаза увидела сердитый взгляд Петра, возможно — принявшего хохот княгини на свой счет.

Император вновь поднял бокал:

— Предлагаю тост за нашего союзника, славного воина, прусского короля Фридриха.

Он видел, как Екатерина Алексеевна едва коснулась губами бокала, не отпив и глотка. А когда это повторилось и при третьем тосте за вечный мир, после которого вдруг императрица поднялась и удалилась в сопровождении юной княгини, взбешенный Петр подозвал к себе генерал-адъютанта Борятинского[67]:

— Идите в покои императрицы и немедленно арестуйте ее.

— Но, ваше величество, — испугался Борятинский. — Как я посмею ее величество…

— Исполняйте, князь, приказ. И отправьте ее в кордегардию.

Борятинский, знавший, какой любовью пользуется императрица в гвардии, понял, что исполнение такого сумасбродного приказа может вызвать бунт, пошел искать принца Георгия. Поймав его в коридоре и объяснив, в чем дело, он попросил:

— Ради бога, ваше высочество, умолите государя отменить этот приказ. Иначе быть беде.

Принц, найдя Петра курящим трубку в компании голштинских офицеров, отозвав его в сторонку, обратился к нему по-родственному и по первому его имени:

— Карл, что ты делаешь?

— В чем дело, дядя?

— Зачем ты велел арестовать жену?

— Но она испортила торжественный пир. Она посмела публично показать неуважение к моему другу королю и к нашему союзу.

— Но она же русская императрица, Карл.

— Сегодня императрица, а завтра я велю постричь ее в монахини и запереть в монастырь. Как это сделал со своей первой женой мой дед Петр.

— Я умоляю тебя, Карл, отмени свой приказ, ты шутишь с огнем у пороховой бочки.

Видимо, «пороховая бочка» убедила Петра.

— А-а, черт с ней, пусть пока гуляет.

— Значит, отменяешь?

— Отменяю… пока. Найди Борятинского, скажи ему.

Князь Борятинский ждал тут же, за дверью, и когда принц Георгий сообщил ему об отмене приказа, искренне обрадовался:

— Вот спасибо, ваше высочество, вот спасибо. Не дали греха на душу взять.

Ближе к вечеру он проник на половину императрицы и рассказал ей о случившемся.

— Спасибо вам, Иван Сергеевич, — поблагодарила его Екатерина Алексеевна.

— За что, ваше величество?

— За то, что сообщили о беде, мне грозившей.

— Я предупредил вас, ваше величество, для того, чтоб вы знали, от чего вам беречься надо. Ведь он завтра может отдать приказ кому другому.

— И это я знаю, князь. Спасибо.

На следующий день явилась к императрице княгиня Воронцова-Дашкова, по ее лицу было видно, что ее переполняют важные новости, которые можно доверить только императрице.

Государыня попросила фрейлин выйти.

— Ну что у вас, Катя?

— Я только что говорила с воспитателем вашего сына графом Паниным, он тоже был возмущен вчерашней выходкой императора, назвав его в разговоре капралом. Более того, он высказал опасение, что нынче ваша судьба и судьба вашего сына на волоске. Петр в открытую отказывается и от вас и от сына и собирается жениться на нашей дуре Лизке. Когда я сказала Панину, что вам надо помочь, он ответил мне, что уже предлагал вам это, но вы отказались. Это правда?

— Правда, Катенька.

— Но почему?

— Потому что они говорили об этом, когда еще жива была Елизавета Петровна. Я не хотела их и слушать.

— Но что они предлагали?

— Они предлагали выслать Петра Федоровича в его Голштинию, объявить императором моего сына, шестилетнего Пашу, а меня регентшей.

— Но почему вы отвергли это предложение?

— Катя, Елизавета Петровна умирала, и я считала кощунственным говорить о наследнике еще живой императрицы. Я пребывала в таком горе, Катенька. Мне так было страшно потерять ее, ведь только она была искренней моей защитницей перед самодуром-мужем. Теперь ее нет, и ты видишь, что получилось… Он меня публично оскорбил, как уличную девку, и этим развязал мне руки.

— Вот именно, — подхватила со страстью княгиня. — Я пошла к Панину и говорю: «Дядя, что-то надо предпринимать, вы же видите, что творится». А он мне: «Вижу, капрал распоясался». Но согласился только на кандидатуру вашего сына с вашим регентством и только с согласия Сената. Я ему говорю: «Если вынесете это на Сенат, в тот же день окажетесь в крепости под караулом». Он говорит: «Боюсь, если случится переворот, может начаться междоусобица». А я ему: «Как только начнем действовать, все поймут, что причиной событий были злоупотребления вашего, капрала, и поэтому нет другого средства, кроме перемены царствующего лица». Он все сомневался в успехе будущего действия, и я ему назвала людей, готовых для этого.

— Зачем же, Катенька? Как вы можете рисковать чужими жизнями?

— Не беспокойтесь, ваше величество, Панин не выдаст.

— Ну и кого же вы назвали вашему дяде?

— Гвардейцев Пассека[68], Бредихина, Баскакова, Хитрово[69], братьев Орловых[70] и князя Борятинского.

— Иван Сергеевич уже вчера спас меня от ареста.

— Вот видите, даже адъютанты «капрала» за вас. Действуйте, ваше величество. Приказывайте мне, что надо делать?

— Катенька, милая, вы и так уже много сделали для меня. Я не хочу, чтобы вы рисковали своей жизнью.

— А-а, ерунда! — отмахнулась юная княгиня. — Я теперь не успокоюсь, пока на троне сидит этот хам. Голштинский капрал.

Екатерине Алексеевне, конечно же, было приятно слушать откровения пылкой и молодой княгини. Однако сама она открываться ей не спешила. И даже когда княгиня назвала Пассека и братьев Орловых в числе сторонников императрицы, Екатерина Алексеевна не рискнула открыть ей, что давно держит с ними связь, что знает об их замыслах, следуя мудрой русской пословице: «Береженого Бог бережет».

А ну болтнет где княгиня ненароком, той же сестре своей Лизавете — любовнице Петра. И все. И сама погибнет, и всех за собой потянет. Поэтому, прощаясь с ней, попросила:

— Катенька, милая, умоляю вас, не называйте этих имен больше никому. Хорошо?

— Хорошо, — согласилась Дашкова.

28. Переворот

В гвардии шла невидимая и неслышимая подготовка к перевороту, назначенному на время, когда император уедет к армии. В заговоре участвовали не только офицеры, о которых говорила княгиня Дашкова, но и рядовые солдаты.

Император назначил отъезд к армии после своих именин — 29 июня и собирался отметить их в Петергофе в окружении своей компании и голштинцев.

За несколько дней до этого он уехал в Ораниенбаум, где и предавался с любовницей и компанией дикому веселью. Императрица жила в Петергофе со своими фрейлинами.

Двадцать седьмого июня в Преображенском полку появился слух, что императрица погибла. Один солдат, знавший о заговоре, кинулся к капитану Пассеку.

— Ваше благородие, сказывают, что императрицу убили, — выговорил он, едва не плача. — Кого же мы на престол возведем?

— Глупости, — отвечал спокойно Пассек. — Выкинь из головы.

Однако солдат не успокоился, кинулся к другому офицеру, на беду не посвященному в заговор, и спросил его о том же. Тот встревожился:

— Ты с кем еще говорил об этом?

— С капитаном Пассеком.

— А он что тебе?

— А он сказал: глупости.

Офицер велел арестовать солдата и побежал к майору Воейкову. Майор смекнул, что раз Пассек не арестовал солдата, говорившего о возведении на престол императрицы, то, значит, он сам в заговоре.

И приказал немедленно арестовать Пассека.

В Ораниенбаум к императору был отправлен посыльный с донесением Воейкова: «Ваше величество, в столице заговор. Вам надо немедленно быть здесь». Но откуда было знать Воейкову, что уже около десяти тысяч гвардейцев ждут сигнала к выступлению. И уже через полчаса его донесение императору читали в Измайловском полку заговорщики.

— Так, братцы! — сказал Григорий Орлов. — Выступаем немедленно. Ты, Алексей, бери карету и скачи за императрицей в Петергоф. Бибиков[71], ты тоже с ним. Везите ее. Как только она явится живой и невредимой перед полками, все пойдет как по маслу. Ты, Федя, — обратился Орлов к младшему брату, — ступай к Воронцовой-Дашковой и сообщи ей о случившемся. И спроси: что, мол, делать? Как-никак она родная сестра любовницы Петра, интересно, что ответит?

— А ты, Гриша, где будешь? — спросил Алексей.

— Мы с Потемкиным[72] будем готовить гвардию к встрече ее величества. Да только быстрей, ребята, нельзя терять ни минуты. Железо добела раскалилось, ковать надо.


Июньские ночи светлы в Петербурге, от этого заснуть трудно. Императрица в своей комнате дворца Монплезир велела закрыть высокие окна шторами. Но все равно и в этом полумраке долго заснуть не могла, на душе тревожно было.

Теперь после публичных унижений она сама стала торопить события, возненавидев своего мужа вместе С его любовницей и компанией: «Или он, или я, другого не дано».

Казалось, только заснула, как громкий возглас «Ваше величество!» разбудил ее.

В дверях стоял Алексей Орлов.

— Пора вставать. Все готово для вашего провозглашения.

— Как? Почему?

— Пассек арестован.

Екатерину словно подкинуло на ложе.

— Я сейчас.

Орлов вышел, чтобы дать возможность женщине переодеться. Императрица быстро натянула платье, спешила так, что и в зеркало поглядеться не успела.

Орлов откинул ступеньки в карете. Екатерина опустилась на мягкое сиденье. Гвардеец захлопнул дверцу, прыгнул к кучеру на козлы, скомандовал:

— Гони!

И четверка помчала легкую карету. Рядом у самого окошка экипажа скакал на вороном коне Бибиков.

Орлов не давал коням перейти даже на рысь, выхватив у кучера кнут, хлестал по сытым спинам лошадей. Четверка шла махом, так что карета едва по воздуху не неслась, высоко подлетая на мелких ухабах, раскачиваясь из стороны в сторону.

Вскоре с четверки от гонки стала слетать лохмотьями белая пена.

— Ваш бродь, запалишь, — пытался уговорить Орлова кучер.

— Н-ничего-о! Жирок скинут!

Где-то на полпути перед Петербургом их встретил Григорий Орлов тоже с экипажем. С ним был гвардейский офицер Федор Борятинский.

Императрица перешла в карету Борятинского, рядом с ней сел Григорий Орлов, молодой, здоровый красавец. Подмигнул озорно Екатерине:

— Не боись, матушка, все в порядке.

— А я и не боюсь, — отвечала, улыбаясь, она.

— Алешка, гони! — крикнул брату, взобравшемуся на облучок.

На запятки успел прыгнуть Борятинский, и опять бешеная скачка. Въехали в Петербург. Григорий выглянул в оконце, крикнул:

— В Измайловский, там ждут!

Подъехали к казармам Измайловского полка. И едва Екатерина ступила на землю, как ударили тревогу барабаны. Из казарм хлынули солдаты, бросились к императрице, падали перед ней на колени, целовали платье:

— Матушка, избавительница наша!

— Да мы за тебя живота не пожалеем!

Возбужденная Екатерина совала им руку для поцелуя, говорила с искренним чувством, едва удерживая слезы:

— Спасибо, милые… Я тоже за вас… Я с вами.

Тут же явился откуда-то полковой священник, его тащили под руки солдаты.

— Присягать! — крикнул Орлов. — Присягать ее величеству!

Начинается присяга на верность. Священник осеняет крестом солдат, Екатерину.

— В Семеновский! — командует Орлов и подсаживает императрицу опять в карету.

Едут шагом, впереди со взнятым крестом идет священник.

Семеновцы предупреждены и с криком «ура-а!» бросаются навстречу. Екатерина машет им руками.

Так в окружении семеновцев и измайловцев она направляется в Казанский собор, где на широком крыльце встречает ее архиепископ Дмитрий. Он тоже не скрывает радости.

Начинается молебен, на ектинье[73] возглашаются многие лета самодержавной императрице Екатерине Алексеевне и наследнику ее великому князю Павлу Петровичу.


Меж тем к казарме Преображенского полка подскакал конный гвардеец и закричал толпящимся солдатам:

— Что ж вы рты пораззявили? Голштинцев ждете? Ступайте к матушке в Зимний дворец. Ей все уж присягнули.

Солдаты кинулись разбирать свои ружья, заряжать их, побежали толпой на плац. Там стоял мрачный майор Текутьев.

— Ваш бродь, командуйте, куда идти.

Майор молчал. И тут кто-то крикнул:

— Братцы, по Литейному гренадеры идут! Айда за имя!

Перед гренадерской ротой появился на коне майор Воейков с обнаженной шпагой.

— А ну стой, сукины дети!

Однако рота продолжала идти, словно и не было команды.

— Вы что, мать вашу! Не подчиняться?!

Он поскакал, размахивая шпагой, ударил ею по штыкам. И тут гренадеры кинулись на него. Конь, уколотый кем-то штыком, кинулся к Семеновскому мосту. Воейков, видя, что и там толпятся солдаты, спасаясь от бегущих за ним гренадер, направил лошадь по грудь прямо в Фонтанку. Гренадеры в воду не полезли, обругав майора, побежали догонять товарищей.

А Екатерина была уже в новом каменном Зимнем дворце, где собрался Синод и почти весь Сенат. Царило радостное оживление. Решалось все быстро и единогласно:

— Надо манифест, ваше величество! И присягу.

— Я согласна, — сказала Екатерина и, осмотревшись, увидела Теплова. — Григорий Николаевич, пожалуйста.

— Слушаюсь, ваше величество, — отозвался с готовностью Теплов.

А меж тем Измайловский и Семеновский полки окружили дворец, поставили везде караулы. Прибывшим последними преображенцам весело пеняли:

— Проспали, сони.

— Так мы ж не нарочи. Офицеры упирались.

— А вы б их под арест.

— Вон взяли четверых, пусть матушка судит.

Когда императрице доложили, что и вся конная гвардия перешла на ее сторону, она спохватилась:

— Господи, а где же принц Георгий? — И, обернувшись к Орлову, попросила: — Григорий Григорьевич, пошлите к принцу Георгию, кабы беды не случилось. Скажите своим, чтоб не вздумали обижать, я запрещаю.

Опоздал запрет матушки-императрицы. Конногвардейцы уже хозяйничали в доме своего главнокомандующего. Завидев въезжающих во двор гвардейцев, принц смекнул, в чем дело, и крикнул денщику:

— Меня нихт! — и бросился в какой-то чулан, зарылся в пыльном тряпье.

Денщик, будучи тоже голштинцем, не выдал хозяина. Но гвардейцы попросту начали грабить дом принца, забирая, кому что нравится, и, лазая по кладовкам и чуланам, наскочили на принца.

— Ребята, а вот и дракон наш!

— А ну тащи его сюда на правеж!

— Меня не трогаль, — лепетал испуганный принц Георгий. — Я есть кароший человек… Я вас любиль есть…

— Слышь, ребята, он нас любил! — ржали жеребцами гвардейцы. — Экзерцициями замучил, гад.

— Мы тебя тоже любиль… Скидавай портки!

И когда прибыли к дому принца посланцы императрицы, гвардейцев уже и след простыл, а сам его высочество, всклокоченный и избитый, сидел посреди разграбленной залы, лепеча жалко:

— России есть плёх… люди есть звиерь…


В Зимнем дворце шли беспрерывные совещания по закреплению результатов переворота.

— Надо послать в Кронштадт адмирала Талызина с манифестом.

— Иван Лукьянович, вы передадите вице-адмиралу Полянскому рескрипт о восшествии на престол ее величества Екатерины Алексеевны и примите от гарнизона присягу на верность ей. Зачтете указ, никаких военных действий не предпринимать и приказов бывшего императора не исполнять.

Явившаяся в Зимний дворец Дашкова сказала:

— А румянцевский корпус? Петр может вызвать его на помощь.

— Неужели Румянцев поддержит его? — усомнилась Екатерина.

— Его же назначил Петр, он ему присягал. Все может случиться. Он наверняка привержен Петру.

Тут же под диктовку Екатерины Теплов строчил указ для отправки в Кенигсберг генерал-поручику Панину[74].

— Петр Иванович, — диктовала Екатерина, — мы вступили сего числа благополучно на самодержавный престол всероссийский, ведая вашу ревность и усердие к нам, жалуем вас полным генералом и повелеваем принять корпус, состоящий под командой Румянцева, а получа сие, немедленно возвратиться в Россию…

Тут же были написаны и отправлены указы Чернышеву, Салтыкову и рижскому генерал-губернатору Броуну, в которых сообщалось о случившемся и приказывалось соблюдать мирный договор с Пруссией и не исполнять никаких приказов «…невзирая ни на чье достоинство и ни от кого, кроме что за нашим подписанием, никаких повелений не принимать».

Потом явился молодой высокий унтер-офицер.

— Ваше величество, гвардия желает видеть вас.

— Как звать тебя, сынок? — спросила Екатерина, ласково потрепав румяную щеку молодца.

— Григорий Потемкин, ваше величество, — отвечал тот, заливаясь краской.

— Везет мне сегодня на Григориев, — улыбнулась императрица, обернулась к Дашковой. — Идем, Катя, примем парад.

Она шла вдоль строя ликующих гвардейцев, и над Дворцовой площадью неслось нескончаемое «ур-р-р-а». Она улыбалась им, махала ручкой, и в глазах ее стояли счастливые слезы.


Почти в это же самое время с утра Петр III принимал в Ораниенбауме парад своего голштинского войска. Оно было невелико — всего полторы тысячи человек, но зато самое дорогое и преданное монарху. С ним вместе были фельдмаршал Миних, недавно вытащенный Петром из ссылки, канцлер Воронцов, вице-канцлер Голицын, Александр Шувалов, гофмаршал Измайлов, адъютант Гудович, тайный секретарь Волков и другие.

Император, сопровождаемый свитой, прошел вдоль строя, любуясь выправкой солдат. Потом поднялся на сколоченную из досок трибуну. Грянула музыка, перекрываемая четкой барабанной дробью. И полк прошел мимо, печатая шаг, производя сотнями сапог любезный для слуха Петра звук: «Хруп-хруп, хруп-хруп, хруп-хруп!»

— Как идут. А? — говорил Петр Миниху. — Любо видеть!

— Да, — соглашался старик. — Строй хорошо держат.

После парада и легкого завтрака к десяти часам утра ко дворцу было подано шесть экипажей.

— Три кареты для мужчин, три для дам, — распорядился Петр. — Едем в Петергоф. Гудович, — подозвал адъютанта, — скачи вперед, предупреди ее, пусть готовит хороший стол, достойный моих именин. Да накажи, чтоб английского пива побольше, а для дам вина ренского.

Генерал-адъютант Гудович, сев на высокого вороного жеребца, поскакал в Петергоф, благо до него было рукой подать.

В первые кареты рассаживались мужчины, уже успевшие пропустить по стаканчику водки, а оттого не по-мужски разболтавшиеся.

Гофмаршал носился от кареты к карете, рассаживая спесивых дам. Здесь, кроме фаворитки Елизаветы Воронцовой, были жена канцлера Анна Карловна с дочерью графиней Строгановой, княгиня Трубецкая, графини Шувалова, Брюс, Нарышкины и другие. Все они ради праздника — именин государя — были разодеты в лучшие наряды, и пока мужчины принимали парад, женщины успели нарумяниться, надушиться так, что от их экипажей веяло окрест неимоверным ароматом.

Петр прошел к передней карете, держа в руках любимую скрипку в футляре. Он мечтал на обеде в Петергофе показать гостям свое искусство, свой талант музыканта.

Император влез в переднюю карету, сел рядом с фельдмаршалом Минихом, скомандовал:

— Едем.

Кавалькада тронулась. День был ясный, теплый, сияло солнце, в лесу щебетали птицы.

— Погода как по заказу, — сказал генерал-адъютант Иван Голицын.

— А как ты думал, — отвечал Петр, — чай, мой праздник.

Неспешной рысью за полчаса добрались до Петергофа. У ворот стоял Гудович. Экипаж императора остановился.

— Ну? — высунулся из кареты Петр. — Что?

Гудович мялся, пожимал плечами и всем видом показывал, что хотел бы перемолвиться с государем наедине.

Петр вышел из кареты, подошел недовольный:

— Говори.

— Ваше величество, — негромко, едва не шепотом заговорил адъютант, — ее нет.

— Как нет? Где же она?

— Не знаю.

— В Монплезире был?

— Был. Нету.

— Идем, — решительно сказал Петр и широким шагом направился через сад к павильону Монплезир, где и намечалось праздновать его именины.

В павильоне действительно никого не оказалось, на кресле было брошено платье, в котором жена должна была отмечать именины мужа. Но где она сама?

— Что за чертовщина! — выругался Петр. — Вечно с ней какие-то истории.

Они вышли из павильона, у крыльца увидели крестьянина, тот держал в руках бумажку.

— Это вам, ваше величество, — поклонился он.

— От кого?

— От директора Брессона.

Петр схватил записку, там было написано: «Ваше величество, в столице бунт. Гвардейцы возвели вашу жену на престол. Берегитесь. Ваш преданный слуга Брессон».

Бывший камердинер Брессон, возведенный Петром в управляющие гобеленовой фабрики, оставался верен ему и сейчас.

А между тем веселая компания направлялась через сад к Монплезиру. Увидев огорченное лицо императора, Воронцов спросил:

— Что случилось, ваше величество?

— Не говорил ли я вам, что эта дрянь на все способна! — крикнул Петр и подал записку канцлеру. — Читайте.

— Что такое?! — воскликнул Воронцов, прочтя записку и передавая ее Шувалову. — Что за ерунда?

Шувалов прочел, передал Трубецкому.

— Надо ехать, узнать все. Может, Брессон что-то напутал.

— Да, да, да! — ухватился Петр за эту мысль. — Езжайте, господа. Вы! — кивнул Воронцову. — Вы и вы, — указал на Шувалова с Трубецким. — Узнайте все подробно и известите меня. Возьмите мой экипаж.

Женщины, услышав о случившемся, заахали, завопили:

— Что же с нами будет?! Куда теперь мы?

— Оставайтесь здесь! — приказал Петр, все еще не пришедший в себя от такой новости.

— М-да, — пожевал губами Миних. — Этого следовало ожидать.

— Почему?

— Вспомните Елизавету Петровну, государь, не так ли поступила и она.

— Но там император был в пеленках, а я-то, я…

— Вы, государь, обидели гвардию.

— Чем, фельдмаршал? Что вы говорите?

— Вы поставили над ней вашего дядю, толком не знающего русского языка, более того, вы переодели гвардию в прусскую форму — форму врага и, наконец, создали свою гвардию из голштинцев.

— Кстати, Гудович, скачите в Ораниенбаум и ведите сюда мой полк. Будем готовиться к сражению. Как только победим, я эту дрянь запру в монастырь.

Все гости разбрелись по парку, по флигелям, Измайлов отправился на кухню, дабы распорядиться предстоящим обедом.

Петр вернулся в Монплезир, позвав за собой Волкова, схватил с кресла платье жены и со злостью зашвырнул его в угол, выругавшись:

— С-сука! — Сел на освободившееся кресло, предложил Волкову: — Садись, Дмитрий, к столу, будешь писать манифест и указы.

Первым был написан манифест, в котором Петр сообщал народу, что его супруга «предерзостно и незаконно» захватила престол, принадлежащий ему, Петру III, родному внуку Петра Великого, и возмущает против него — законного наследника — его гвардию. Призывая народ не подчиняться самозванке, он обещал достойно наказать всех участников этого бунта и править державой, ему врученной от Бога, по правде и совести.

Указы писались командиру гвардии принцу Георгу и полковникам стоявших в Петербурге частей. Всем им приказывалось безотлагательно следовать с полками в Ораниенбаум в полном боевом вооружении, чтобы встать на защиту его величества от бунтовщиков и взбесившейся бабы.

Встал вопрос, с кем отправить в Петербург манифест и указы.

Петр хотел послать кого-нибудь из голштинцев, но прозорливый Миних отсоветовал:

— Нельзя их, государь.

— Почему?

— Потому что их просто прибьют там. Надо послать с русскими солдатами.

Вызвали гофмаршала.

— Михаил Львович, немедленно найдите двух-трех русских солдат.

— Но где их тут взять?

— Хоть родите! — обозлился Петр. — Ступайте и исполняйте!

Измайлов ушел в великом смятении: действительно, где взять русских солдат? И, проходя через двор, увидел кучеров у экипажей, которые, распрягши коней, о чем-то гомонили.

И гофмаршал осенило: «Вот они, настоящие русские солдаты». Он подозвал трех из них, приказал:

— Ступайте за мной, его величество ждет вас.

Кучера, недоуменно переглядываясь, отправились за гофмаршалом. Измайлов вошел в Монплезир с чувством исполненного долга.

— Ваше величество, вот вам три русских солдата.

— Спасибо, маршал, — сказал Петр, с неудовольствием оглядывая кучеров.

Он был недоволен видом этих «русских солдат». «Не солдаты, а мешки с дерьмом, то ли дело мои голштинцы…» Однако выбрать было не из чего.

— Вот что, орлы, — заговорил Петр. — Вот вам мой манифест и мои указы. Отправляйтесь в Петербург и вручите все это принцу Георгию. Он знает, как с ними поступить.

Вечером из Ораниенбаума Гудович привел полк голштинцев для защиты Петергофа. Миних, опытным глазом увидев это воинство, сказал императору:

— Эти годны для лишь для парада, ваше величество.

— А что прикажете делать?

— Надо идти в Кронштадт и оттуда, опираясь на флот, предъявить столице ультиматум. Можно даже войти в Неву и бомбардировать мятежные казармы.

— Прекрасный план, — загорелся Петр и призвал адъютанта Девьера: — Граф, берите лодку, отправляйтесь в Кронштадт, предупредите адмирала Полянского, что я иду к нему.

Тут же голштинцам было приказано воротиться в Ораниенбаум в казармы и ждать дальнейшего указания императора.

Петр отправил к причалу адъютанта Костомарова:

— Узнайте, какие плавсредства есть в нашем распоряжении.

Тот воротился, доложил:

— Есть яхта и прогулочная галера, ваше величество, готовые выйти в море.

Император приказал всем грузиться на корабли, но женщины было запротестовали:

— Да вы что? На ночь глядя идти в море? Не пойдем.

Однако, когда их припугнули, что сюда явятся бунтовщики и всех их прирежут, а в Кронштадте они будут в безопасности, с причитаниями и хныканьем дамы стали подниматься на галеру и яхту.

Наконец отчалили в сторону Кронштадта, далеко на горизонте подмигивавшего огоньками. Ветерок был слабый, яхта шла галсами[75], галера напрямик, шлепая длинными веслами.

И хотя Кронштадт казался очень близким, подошли к нему лишь к полуночи. С берега раздался окрик:

— Кто плывет?

В ответ прокричал Гудович:

— Его величество император Петр Федорович.

— У нас нет такого, — отвечали с берега. — У нас есть ее величество Екатерина Алексеевна.

— И тут успела, сука! — вскричал Петр.

Миних, стоявший рядом с Гудовичем, тихо сказал ему:

— Скажите государю, что стоит ему ступить на берег с адъютантами, и крепость будет его.

— Ваше величество, давайте подплывем к берегу, сойдем на землю, и, увидев вас, никуда они не денутся, перейдут на нашу сторону.

Однако на берегу в ночной тишине, видимо, услышали уговоры адъютанта, предупредили с угрозой:

— Если вы не повернете, мы открываем огонь.

Услышав это, заголосили женщины. Император направился вниз в каюту, буркнув капитану:

— Заворачивай.

— Левая, табань! — подал команду капитан.

Миних последовал за императором, туда же отправился Гудович. Петр был в угнетенном состоянии, он сидел, втиснувшись в угол каюты.

— Ваше величество, — начал говорить Миних, — у вас есть шанс не только спастись, но и вернуть власть.

— Каким образом?

— Мы должны сейчас направиться в Померанию, там корпус Румянцева, и вернуться уже во главе армий. Гвардейцы не устоят против боевых солдат. Столица будет в ваших руках.

— Вы что, фельдмаршал, смеетесь? А куда я дену этот бабий балаган?

— Да, конечно, это обуза, — согласился Миних. — Но их можно высадить в Петергофе, оставить там и галеру, а на яхте идти в Ревель, а оттуда уже на линейном корабле в Кольберг.

— Нет. Это слишком опасно. Где гарантия, что нас и там не встретят, как в Кронштадте? Где? Высадимся в Петергофе. Я отправил манифест и указы полковникам, будем ждать результата.

«Трусит, — подумал Миних. — Боится рисковать».

— А как ты думаешь? — спросил Петр появившегося в каюте вице-канцлера Голицына.

— Я думаю, надо воротиться в Ораниенбаум и начать с вашей супругой переговоры.

— А ты? — обратился Петр к Измайлову.

— Я тоже считаю, что надо попробовать уладить дело миром, ваше величество.

На том и порешили — начать переговоры.


— Манифесты и указы это хорошо, — сказал Григорий Орлов. — Но пока Петр не арестован и не взят под стражу, покоя не будет. Он должен отречься.

Решено было идти на Петергоф и, если понадобится, далее на Ораниенбаум, обезоружить голштинцев и арестовать Петра. И поведет гвардейцев сама императрица.

К этому времени Екатерина Алексеевна облачилась в гвардейский мундир Преображенского полка, нашелся такой же и ее спутнице Екатерине Романовне Дашковой. Обе они гарцевали на конях в сопровождении Теплова и братьев Орловых, взявших командование гвардией в свои руки.

Гвардейцы, сбросив с себя прусскую форму, тоже переоделись в старую — петровскую и двинулись на Петергоф. На окраине столицы увидели карету великого канцлера, съехавшую на обочину.

Императрица в шляпе, украшенной дубовой ветвью, с развевающимися за спиной густыми волосами, подскакала к карете. Увидев ее, из экипажа вышел Воронцов.

— Здравствуйте, Михаил Илларионович, — приветствовала его Екатерина.

— Здравствуйте, ваше величество.

— Отныне я на престоле и надеюсь, что и вы тоже присягнете мне.

— Простите, ваше величество, я не могу нарушить присягу, которую дал вашему супругу.

— Дядя Миша! — воскликнула Дашкова. — Мне стыдно за вас.

Канцлер вприщур взглянул с осуждением на племянницу.

— Ты б, Катерина, не мешалась в разговор старших. А вас, ваше величество, я б об одном попросил: отпустите вы меня в отставку. Не под силу уж мне, старику, этот воз тянуть.

— Что вы, Михаил Илларионович, так уж сразу в отставку. Дайте мне осмотреться.

— Я еще у Елизаветы Петровны просился на покой, не отпустила.

— Вот и я не хочу вас отпускать, — улыбнулась императрица. — Неужто мне послужить не хотите?

— Да уж укатали Сивку крутые горки. Простите, не могу присягу, данную Петру Федоровичу, нарушать. Не могу-с. Не обессудьте.

С этими словами, поклонившись, Воронцов полез в карету, где сидели присмиревшие Трубецкой и Шувалов.

— Ну? — спросил Трубецкой.

— Что ну? — сердито проворчал Воронцов. — Спекся наш Петр. Глянь, вся гвардия поднялась. Откель-то старые мундиры раскопали, напялили. Отцарствовал наш дурак.

— Вообще-то это к лучшему, — заметил Шувалов. — Катерина много умнее его.

— А то я не знаю.

— Так чего ж от присяги отказался?

— Я не заяц, чтоб от одного куста к другому скакать.

— А я присягну, если потребуется, — сказал Шувалов. — Помяните мое слово, верх за Екатериной будет.

— Экой ты догадливый, Александр Иванович, — покачал укоризненно головой Воронцов.


Уже далеко за городом явились перед императрицей три солдата, пали на колени:

— Прости, матушка-государыня.

— За что?

— Вот несем манифест супроть тебя, возьми его, не вели согрешить нам. Не ему — тебе служить желаем.

Императрица, не слезая с коня, приняла от солдат пакет, разорвала его, взглянула на текст. Обернулась к Дашковой:

— Взгляни, Катя, — и подала ей бумаги и сказала солдатам: — А вам спасибо, добры молодцы, за верность мне.

— Рады стараться, ваше величество, — едва не в один голос отвечали солдаты.

День был жаркий, гвардейцы шли пешком, и императрица через десять верст, когда дошли до «Красного кабачка», распорядилась:

— Григорий Григорьевич, велите остановиться. Пусть отдохнут люди, чай, с утра на ногах.

Орлов поскакал в голову колонны. Императрица с Дашковой подъехали к крохотному домику с обомшелой крышей. Слезли с коней.

Теплов принял у них поводья, стал привязывать коней к сосне.

— Григорий Николаевич, — сказала ему императрица, — зайдите в домик, посмотрите, сможем мы там заночевать.

Теплов вошел в домик, но скоро воротился в сопровождении хозяйки — пожилой женщины.

— Кровать одна, ваше величество, — доложил Теплов.

— Широкая?

— Да как сказать.

— Ну вот мы с княгиней поместимся?

— Да, наверно, поместитесь.

Хозяйка, узнав, кто перед ней, упала на колени:

— Государыня, матушка, да как же это… да у меня… да для тебя…

— Встань, встань, женщина. Что у тебя?

— Дозволь мне, дозволь полыни постелить, тогда не одна тварь не укусит.

— Постели, голубушка, постели, — разрешила императрица.

Женщина стремглав побежала за баню и скоро воротилась, неся охапку свежей полыни, и юркнула в домик. Тут же вскоре вышла — поклонилась:

— Пожалуй, государыня.

Комнатка была небольшой, деревянная кровать занимала едва ли не половину ее.

— Поместимся, — сказал императрица.

— Постель, правда, не ахти, — заметила Дашкова.

— Ничего, Катя, мы не будем раздеваться; разве что сапоги скинем.

В домике густо пахло полынью, хозяйка настелила ее где только можно — на полу, на подоконнике и даже под подушкой.

— Даже во рту горчит, — сказала Дашкова.

— Зато блохи кусать не будут.

Они были так возбуждены, переполнены радостными чувствами, что, улегшись на скрипучую кровать, никак не могли уснуть. С вечера еще доносился говор, смех с поляны, где гвардейцы разбили бивак и варили немудреную похлебку.

К полуночи лагерь затих, но молодые женщины все равно не могли уснуть, шептались о дне завтрашнем:

— С утра пойдем прямо до Петергофа?

— Да, да…

— А что, если он вздумает сопротивляться?

— Не думаю. Он трус порядочный. Да и не хочу я крови. Я всех прощу.

— И его?

— Если отречется от престола, то и его.

— Надо его отправить в Голштинию, он из-за нее воевать хотел.

— Если сам захочет, отпущу.

Замолкали, но не надолго:

— А вам нравятся эти Орловы, братья?

— Да.

— Очень?

— Ух ты какая любопытная, Катя.

— По-моему, они в вас влюблены.

— С чего ты взяла?

— Ну я же не слепая.

— Глупенькая ты еще, Катя. Подданные все должны быть влюблены в монарха. Иначе ему не править. Вон моего-то вся гвардия ненавидела, да что гвардия, иереи все не любили его. Видишь, чем это кончилось.

Июньская ночь коротка и светла. Едва задремали, и вставать пора. Императрица первой и открыла глаза, тронула за плечо Дашкову:

— Катенька, пора.

В пять часов императрица опять была на коне. Сидела как влитая, пригодились ей уроки верховой езды. Гвардейцы рядовые невольно любовались ей. Меж собой переговаривались:

— Хороша наша матушка, хороша.

— Не то что тот сморчок голштинский.

— Где ему до нее. Сразу видно, сердечная!

Императрица действительно, проезжая любой полк, обязательно приветствовала его искренней улыбкой, не оставляя без ответа восторженных восклицаний солдат.

Полки выступили из «Красного Кабачка». А когда дошли до Сергиевской пустыни, из Петергофа от императора явился посланец — вице-канцлер Александр Михайлович Голицын.

— С чем прибыли, князь? — спросила его императрица.

— С письмом от государя, ваше величество, — отвечал Голицын, подавая пакет.

Императрица разорвала его, вынула письмо, быстро прочла. Усмехнувшись, спросила Голицына:

— Вы знаете, что здесь написано?

— Да, ваше величество, письмо писалось при мне.

— Ну и как вы думаете, сие возможно? Только честно, пожалуйста.

— Нет, конечно, невозможно.

— В таком случае я оставляю это дурацкое предложение без ответа. Так ему и передайте.

— Но если я вернусь — это уже будет ответ.

— Что вы этим хотите сказать, князь?

— Только то, что я не хочу возвращаться к нему.

— Значит, вы переходите на мою сторону?

— Я перехожу на сторону России, ваше величество, — сказал серьезно Голицын.

Ответ князя понравился Екатерине, она засмеялась:

— Выходит, в нашем полку прибыло.

Когда тронулись дальше, Дашкова, ехавшая рядом, спросила:

— Если не секрет, что он там написал?

— Какой секрет, Катя, — усмехнулась императрица. — Он предложил править вдвоем. Это с ним-то?

— Струсил, значит, струсил Петр Федорович.

Но когда остановились на очередной отдых, явился от императора и второй посланец — гофмаршал Измайлов.

— Ну а с чем пожаловали вы, Михаил Львович?

— Ваше величество, император не желает проливать невинную кровь людей.

— Вполне разумное желание. Я тоже не хочу.

— Он послал меня сказать, что ради спокойствия державы готов отречься от престола.

— Григорий Николаевич, — позвала Екатерина Теплова.

— Я слушаю, ваше величество.

— Составьте, пожалуйста, черновик отречения Петра от престола.

Теплов, достав свои письменные принадлежности, пристроившись у пня, строчил отречение: «В краткое время правительства моего самодержавного Российским государством узнал я тягость и бремя, силам моим несогласное… того ради через сие объявляю, что я от правительства Российским государством на весь век мой отрицаюся… в чем клятву мою чистосердечную пред Богом и всецелым светом приношу нелицемерно. Все сие отрицание написано и подписано моею собственной рукой».

Императрица прочитала сочинение Теплова, одобрила. Передавая Измайлову, сказала:

— Пусть перепишет своей рукой и подпишет.

Вечером Измайлов воротился и привез отреченную грамоту, подписанную Петром.

— Где он сейчас? — спросила Екатерина.

— В Ораниенбауме.

— Значит, Петергоф свободен?

— Да. Но у него есть еще просьба, ваше величество.

— Какая?

— Он просил не отнимать у него Елизавету Воронцову и скрипку.

— Да ради бога, — усмехнулась императрица. — Пусть тешится.

На следующий день рано утром в Петергоф поскакал отряд гусар под командованием поручика Алексея Орлова. Следом выступили гвардейские полки.

Прибыв в Петергоф, Орлов сразу же начал готовить торжественную встречу ее величеству. И когда вслед за полками появилась на белом коне Екатерина со своей спутницей, загрохотал пушечный салют, раскатилось тысячеголосое «ур-р-р-а-а!». Гвардейцы ликовали: наша взяла!

Сойдя с коня, императрица вошла в Монплезир, за ней последовали все ее сторонники во главе с братьями Орловыми.

— Григорий Григорьевич, езжайте с гвардейцами за ним. Пусть он прибудет сюда, а тут мы уже решим, что с ним делать.

— В Петропавловку его надо, — сказала Дашкова. — А еще лучше в Шлиссельбург.

Императрица улыбнулась снисходительно, но смолчала, кивнула Орлову:

— Ступайте за ним, Григорий Григорьевич.

До Ораниенбаума рукой подать, и уже после обеда Орлов привез Петра в сопровождении Гудовича. Алексей Орлов указал им флигель, в котором экс-императору предстояло ждать решения своей судьбы.

— Ну что касается предложения княгини Воронцовой-Дашковой, — сказала императрица, — то я с порога отвергаю его. Каков бы он ни был, но он пока мой муж.

— Но он же собирался упечь вас в монастырь, — не унималась Дашкова.

— Тем более не хочу следовать его методе. Как бы вы поступили, Александр Михайлович? Уж вы-то опытный дипломат, вам и карты в руки.

— Шлиссельбург не выход, — заговорил Голицын. — Это превратит его в мученика-героя, и найдется сумасшедший, который постарается его освободить. Русские любят мучеников. И снова смута.

— Ну так как быть?

— Надо дать ему возможность жить частным лицом недалеко от столицы под охраной преданных вам гвардейцев, ваше величество. Но пред тем обязательно обнародовать его отречение от престола.

— А если он попросится в Голштинию?

— Отпустите его.

— Ага, — вмешалась опять Дашкова. — Он там стакнется со своим любимым Фридрихом.

— Фридриху он был любезен как император, княгиня, но как частное лицо не будет представлять интереса. А чтоб именно так и было, вам, ваше величеств о, в первом же письме к прусскому королю надлежит заявить, что вы остаетесь верны договору о мире. И все. Фридрих и не подумает из-за Петра начинать войну, тем более он и так потерял в ней много.

— Спасибо за совет, Александр Михайлович, — поблагодарила вполне искренне императрица. — А теперь давайте решим, куда его лучше всего сослать. Григорий Григорьевич, предлагайте.

— Я бы отправил его в Ропшу, ваше величество.

— Почему именно туда?

— Там есть дворец для размещения. И это всего в двадцати семи верстах от столицы. Туда идет наезженная дорога. И что не менее важно, Ропша далеко от моря.

— Ну и что?

— Ну как же, ваше величество? У него шведский король — родня, вздумает выручить…

— Он и мне родня, — улыбнулась Екатерина. — Но я вполне с вами согласна, Григорий Григорьевич. Везите его в Ропшу, пожалуйста.

— А если он попросит увидеть вас? — спросил Орлов.

— Вряд ли. Пусть напоследок полюбуется Елизаветой Романовной. Ну а если все же попросит — откажите. Довольно я насмотрелась на эту рожу.

Через час в сопровождении гусар и Алексея Орлова Петр отправился в Ропшу, в почетную ссылку. А любовницу его, Елизавету Романовну, велено было везти в Москву.

А Екатерина Алексеевна стала готовиться к торжественному въезду в свою столицу, и Григорий Орлов уже в ночь ускакал в Петербург, чтобы сделать все для ее встречи на высшем уровне.

25. Смерть Петра

Дворец в Ропше, построенный еще Петром I для его сподвижника Ромодановского[76], ныне казне принадлежал.

Дворец не маленький, но бывшему императору отвели невеликую комнату, из которой его почти не выпускают. У двери часовой, у окна часовой — тоскливая жизнь наступила.

Петр Федорович пишет письма своей жене, ныне царствующей Екатерине Алексеевне, умоляя вернуть ему его единственное утешение — Елизавету Воронцову, скрипку и собаку. Ну и отпустить его в родную Голштинию.

Однако жена не отвечает. В письмах он унижается, клянется в лояльности, ночью, лежа в холодной постели, скрипя зубами, шепчет по ее адресу проклятья: «Сука, сволочь, гадина. Да если б знал, давно б убил тебя. Ну погоди, ну погоди».

Екатерина хотя и не отвечает на его записки, но все их читает внимательно, иногда и слезинку уронит, не то несчастного мужа жалея, не то себя, угодившую в такую историю. Ах, если б он умер, какое б было ей облегчение. Эта кощунственная мысль никогда никому не высказывается, но она как надоедная муха зудит в ее голове.

Она не может быть спокойна, пока он тут рядом под Петербургом, он, законный наследник русской короны.

Ночью в жарких объятиях Григория Орлова она иногда вдруг начинает плакать.

— Что с тобой, Катенька? — спросит возлюбленный участливо.

— Ах, Гришенька, — вздохнет она, прижимаясь к богатырской груди его. — Что-то будет…

— Все, что надо, уже было, Катя. Ты на троне, я твой страж, за мной гвардия, нам сам черт не страшен.

— Черт, может, и не страшен, — вздыхает Екатерина со значением.

И Орлов догадывается, о чем думает его царственная зазноба, и понимает, что она никогда никому не скажет этого вслух. Даже ему, любимому. Но и он ей даже намеком не посмеет сказать, о чем догадывается. Вот брату можно и впрямки:

— Слушай, Алеха, доколе ты будешь возжаться с этим тонкошеим?

— Ишь ты какой прыткой. Ободрали его как липку.

— А при чем тут это?

— Как при чем? Ему даже в карты играть не на што. Пришлось своих сотню в долг дать.

— А при чем карты?

— А что мне с ним еще делать? В жмурки играться?

— Напейтесь как следует, поссоритесь, и… По пьянке чего не бывает. Что ты, маленький, тебя учить надо? Она по ночам спать не может из-за него.

— А може, из-за тебя, Гриш?

— Ох, Алеха, выпросишь по зубам.

— Ладно. Не серчай.

— Возьми Федьку с Ванькой Борятинских, Гришку Потемкина и еще кого из наших, наберите водки, закуски побольше. Упейтесь как следует, а особенно его постарайтесь накачать. И все. Може, он от перепоя и сам окочурится. Уходить его надо, неужто не ясно?


Алексей Орлов с первого же дня приезда Петра в Ропшу весьма внимателен с ним. Почти каждый день является к нему, выслушивает его жалобы и даже сочувствует. Петру не нравится у Орлова улыбочка снисходительно-ироничная, нет-нет да являющаяся на его лице.

Это бесит Петра, и он едва сдерживается: «Эх, встреть я тебя чуть ранее… да я б тебе за твою ухмылку всю б рожу расквасил».

Но это лишь думается, а в действительности приходится унижаться перед этим цербером:

— Алексей Григорьевич, ну вы-то как мужчина понимаете, что для меня значит Елизавета Романовна — и скрипка. Почему их-то меня лишили? А мой мопс чем виноват?

— Где они, Петр Федорович?

— Скрипка с собакой в Ораниенбауме, а Романовна не знаю.

Орлов не поленился, съездил в Ораниенбаум привез скрипку и мопса затворнику, чем несказанно его обрадовал. Мопс тоже радовался встрече с хозяином, крутился вкруг него, повизгивая от восторга, прыгал, пытаясь лизнуть в лицо.

Петр был растроган поступком Орлова, благодарил его почти со слезой:

— Вы не представляете, что для меня сделали, Алексей Григорьевич. Я никогда не забуду вашей услуги.

— Полно-те, Петр Федорович. Это мой долг, я ответствен за ваше благополучие.

— Может, и Романовну достанете? — вопрошал с надеждой Петр.

— Сейчас не могу, но со временем постараюсь, — обещал Орлов.

— Сколь прошу ее, пишу — и хоть бы словечко в ответ. А ведь женой числится. А? Каково это переносить?

— Да, да, — соглашался Орлов, — жены самый ненадежный народ.

— И такой вот подарок она приготовила мне к именинам. А?

— А когда ваш день именин?

— Был двадцать девятого как раз.

— Господи, тут каких-то несколько дней прошло, отметим как положено, Петр Федорович.

— Но уж прошло более пяти дней.

— Что с того? Нельзя заранее отмечать, а после можно, хошь бы и через неделю.

И уж на следующий день, 6 июля, с утра явилась в Ропшу веселая компания гвардейцев во главе с Алексеем Орловым, привезли несколько корзин с закусками, фруктами и с полсотни бутылок водки и пива.

И даже балалайку.

— Гуляем, Петр Федорович, — гудел Орлов. — Вот, зная вашу слабость, привез английского пива.

— Спасибо, Алексей Григорьевич, — отвечал Петр, чувствуя себя несколько неуютно с такой компанией. — Очень тронут.

Привыкший всегда видеть вокруг себя поклонение, заискивание перед ним, он никак не мог безболезненно воспринимать бесцеремонность гвардейцев, граничащую с грубостью и откровенным неуважением к нему, вчерашнему императору.

Однако, насидевшись в эти дни в одиночестве при молчаливых караульных, он был рад и такому событию, как предстоящая пьянка с гвардейцами, которые его не любят и которых он презирает: «Скоты, скоты, скоты!» Другого слова ему на ум не преходит.

Всем распоряжается Орлов:

— Потемкин, тащи еще один стол из соседней комнаты. Федор, расставляй бутылки и закуску. Иван, где кружки?

— Они в карете остались.

— Беги, тащи, не из пригоршней же пить.

Борятинский притащил гремящий мешок парусиновый, высыпал на стол десятка два глиняных солдатских кружек. Заметив тень неудовольствия на лице именинника, Орлов сказал:

— Мы ведь все солдаты, Петр Федорович. Верно? И я решил, будем пить из солдатских кружек.

Лукавил Алексей Григорьевич, солдатские кружки он взял из-за их приличной емкости, только из-за этого, чтоб скорее захмелело застолье.

После того как расставили кружки, расселись все вокруг сдвинутых столов, усадив на почетное место самого именинника, Орлов приказал Борятинскому:

— Федор, с братом наполняйте нам кружки.

Федор и Иван, умело вскрывали плоские штофы, щедро наполняя кружки водкой. Имениннику даже через край налили.

— Куда вы столько?

— Это к счастью, Петр Федорович. Где пьют, там и льют.

— Господа, — поднял свою кружку Орлов, — предлагаю тост за нашего именинника Петра Федоровича.

— За именинника, за именинника!

Выпили. Покрякали, как водится, занюхивали корочками, хрустели огурчиками, тянулись за икоркой, балычком.

Орлов мигнул Борятинскому, тот понял — опять взялся за штоф, сказал через стол Потемкину:

— Гриша, помогай.

Вдвоем быстро наполнили все тринадцать кружек.

— Теперь предлагаю тост за ее величество, — провозгласил Орлов.

— За ее величество, за ее величество! — прошумело оживленно застолье.

Ах как не хотелось Петру пить за эту «суку», однако пришлось приложиться. Но Орлов зорко следил за порядком.

— Э-э, Петр Федорович: так не пойдет. Нельзя зло оставлять в кружке. Федор, что ж ты зеваешь? — упрекнул Борятинского.

— Д-давай д-допивай, — сказал уже начавший хмелеть князь Петру, беря опять в руки новый штоф.

И едва тот допил «зло», как по знаку Орлова Борятинский вновь стал наполнять кружку именинника.

Петр, как любой алкоголик, и подумать не смел отказываться от водки.

Третий тост Орлов произнес за здоровье любимой женщины именинника Елизаветы Романовны Воронцовой. Петр Федорович был на седьмом небе от счастья и выпил кружку до дна, которую Борятинский тут же наполнил пивом.

Воодушевленный столь приятным для него тостом, опьяневший именинник вскричал:

— Господа, господа, позвольте, я вам сыграю на скрипке!

— Валяй, — сказал Потемкин.

Петр притащил скрипку, схватил смычок, встал, покачиваясь, в позу, объявил:

— Соната Арканджело Корелли, итальянского скрипача и композитора. Это прекрасная музыка, господа.

И начал играть, но по всему было видно, что скрипка плохо слушалась хмельного исполнителя. Этого пьяного пиликанья не вынес Потемкин, схватил балалайку и ударил «камаринского», притопывая ногой.

В отличие от сонаты, так и не давшейся имениннику, «камаринский» зазвучал столь заразительно, что князь Федор, присвистнув, выскочил из-за стола и пошел выделывать коленца одно другого мудреней. Да еще прикрикивал:

— Гришка, чаще!

Петру Федоровичу с огорчением пришлось смириться с собственной неудачей в показе своего мастерства и тихо завидовать Потемкину, лихо наяривавшему на балалайке, и князю Борятинскому, отбивавшему На гнущихся половицах каблуками дробь: «Нет, скоты они все, скоты. Боже мой, с кем я тут жил».

Застолье пьянело. После музыки и плясок пошли, как обычно, разговоры о бабах: кто, какую, где, когда и как. Пошли похабные анекдоты под хохот, визг и хрюканье опьяневших гвардейцев.

Но Орлов чувствовал, что еще мало, и поэтому, уже не подмигивая, командовал Борятинскому:

— Федька, берись за штоф.

Тот исполнял беспрекословно, хотя у него уже начал стекленеть взгляд.

— Есть взять штоф.

Алексея Орлова хмель почти не брал, и это-то ему не глянулось. Именинник вон совсем уж обалдел, да и все остальные опьянели преизрядно, кое-кто уж сполз под стол. А ему — Алексею — хоть бы хны. Но ему ж надо, ох как надо сегодня очуметь, чтоб потом с полным правом сказать: ничего не помню, без памяти был.

А тут, как нарочно, память ясная, голова свежая. Да что ж это такое?!

Но Алексею хочется влить в обалдевшего именинника еще несколько кружек, может, и впрямь, как говорил Григорий, он окочурится сам тогда.

— Господа, предлагаю тост за прусского короля Фридриха Второго.

Пьяное застолье готово пить хоть за черта, а именинник аж подпрыгнул от радости:

— За Фридриха, за короля Фридриха, господа! — Схватился за кружку, а в ней еще пиво.

— Д-допей, — приказал Борятинский, держа новый распечатанный штоф, — тогда налью.

Петр допил пиво. Федор наполнил кружку водкой.

— П-поменьше б, — пробормотал Петр, но Борятинский возразил:

— 3-за твоего любимого Фридриха полную полагается. Чего жаться-то?

— Л-ладно, — согласился обреченно именинник.

Выпили, и вдруг Петр, воодушевленный последним тостом, крикнул:

— Господа, господа, а у меня есть орден с изображением Фридриха!

— Покажи, — попросил Потемкин, икнув.

Петр достает из кожаной офицерской сумки знак в виде ордена с изображением Фридриха II и отдает его Потемкину. Тот всматривается в портрет, шевеля губами, пытается прочесть надпись.

— Дай я посмотрю, — требует князь Федор.

Потемкин перекинул ему через стол. Значок пошел по рукам, от одного к другому, и наконец, пройдя по кругу, дошел до Алексея Орлова.

— Это он? — спросил Алексей.

— Да, он, — подтвердил ликующий Петр. — Великий Фридрих!

— Наш враг, — сказал Орлов и неожиданно с силой швырнул его в окно.

Зазвенело разбитое стекло.

Именинник вскочил как ужаленный, вмиг оказался возле Орлова.

— Ты! Ты… хам! — вскричал, брызгая слюной, и ударил Алексея по щеке.

— Ах ты-ы! — медведем взревел Орлов и, вскочив со стула, схватил Петра за грудки.

Откуда ни возьмись, с лаем налетел мопс, схватил Орлова за икру, тот резко лягнул ногой, собачонка отлетела к стене, ударилась об нее, завизжала.

Огромный, рослый Алексей и тщедушный, маленький Петр лишь мгновение стояли друг перед другом. Гвардеец тут же отвесил имениннику полновесную затрещину по лицу. Голова Петра мотнулась, как у куклы.

В следующее мгновение Орлов повалил его, продолжая лупить правой рукой по щекам, а левой душить за горло. Петр, прижатый к полу семипудовым гвардейцем, даже не дернулся. Вскоре затих.

Мигом протрезвевшее застолье, хотя и состояло в сговоре, было ошарашено столь быстрой развязкой.

Орлов поднялся, тяжело дыша, схватил со стола распечатанный штоф и прямо из горлышка выпил до дна.

— Туда ему и дорога, — молвил Потемкин, — жополизу прусскому.

Под кроватью скулил, повизгивая, искалеченный мопс.


Ее величество Екатерина Алексеевна в письме к своему заграничному корреспонденту подробнейше описала смерть Петра III: «…я отправила низложенного императора под предводительством Алексея Орлова в сопровождении четырех избранных офицеров и отряда надежных и смирных солдат в уединенное, но очень приятное место, называемое Ропшой… пока приготовляли приличные комнаты в Шлиссельбурге и заготовляли для него лошадей на почтовых станциях. Но Бог решил иначе: страх причинил ему понос, который продолжался три дня и остановился на четвертый. Он ужасно много пил в этот день (он имел все, что хотел, кроме свободы)… Геморроидальная колика возобновилась опять с воспалением в мозгу: два дня он был в этом положении, за которым последовала чрезмерная слабость, и, несмотря на помощь докторов, он скончался, прося лютеранского священника. Я боялась, не отравили ли его офицеры, так он был ненавидим, и велела вскрыть тело, но не оказалось ни малейшего следа яда: желудок его был совершенно здоров, но нашли воспаление на кишках; апоплексический удар убил его, сердце его было чрезвычайно мало и поражено».

Ничего не скажешь, у ее величества прорезался незаурядный литературный талант, хотя в ее шкатулке лежала покаянная записка Алексея Орлова, в которой без всяких околичностей объяснялось, как все было в действительности.

Через день упокоившегося бывшего императора привезли в гробу в Петербург в Невский монастырь и установили в полутемной комнате для прощания с ним народа. Синяки на лице запудрили, горло закрыли офицерским шарфом и одели покойника в форму голштинского офицера, столь любезную ему при жизни.

Десятого августа его похоронили в Благовещенской церкви этого монастыря, и над гробом его проливал искренние слезы лишь престарелый фельдмаршал Миних, которого именно покойный воротил из ссылки.

И лишь по воцарении Павла Петровича — сына Петра III — ему были возданы императорские почести, а прах перенесен в усыпальницу русских государей — Петропавловский собор и положен рядом с женой его Екатериной II.

При жизни они ненавидели друг друга, но по смерти царственный сын заставил родителей лежать рядом. От мертвых возражений не бывает.

Часть третья Хозяин Москвы

1. Востребованные

Гвардия помогла Екатерине прийти к власти, но для управления огромной державой требовались другие помощники, опытные управленцы, понаторевшие в государственных делах. Для нее самой все это было внове. Поэтому она постаралась на первых порах сохранить то, что было уже сделано, перетянуть на свою сторону даже своих вчерашних врагов.

Уж на что Миних, вдохновлявший Петра поднять против Екатерины армию, силой оружия отнять у нее престол, и тот был прощен и обласкан.

Сразу же после отречения Петра он явился к Екатерине и сказал:

— Я прибыл в ваше распоряжение, ваше величество.

— Но, кажется, вы хотели сражаться против меня? — спросила Екатерина.

— Да, ваше величество, — признался престарелый фельдмаршал. — Я хотел жизнь свою отдать за государя, вернувшего мне свободу. Но он не захотел этого, отказавшись от короны, а стало быть, и моих услуг. И теперь я считаю своим долгом сражаться за вас и уверяю вас, вы найдете во мне вернейшего слугу вашего.

— Я верю вам, Бурхард Христофорович, — улыбнулась милостиво императрица. — Но я не хотела бы сражаться, слишком дорого нам обходится война. На каком поприще вы б желали трудиться?

— Назначьте, ваше величество, меня начальником каналов и портов. В Рогервике[77] надо достраивать порт и гавань. Я еще у Петра Федоровича просился туда, но он не отпустил. А ведь это важнейший оплот против шведов.

— Будь по-вашему, Рогервик так Рогервик, — согласилась Екатерина.

И даже через несколько дней, когда умер Петр III, а Миних явился во дворец в трауре по нему и соблюдал его в течение трех месяцев, императрица не решилась упрекнуть старика в этом. Наоборот, вполне оценила его верность покойному.

Приспел в 1764 году час быть востребованным и Салтыкову Петру Семеновичу, отошедшему от дел воинских, кажись, навсегда.

Назначение его главнокомандующим при Петре III не очень ему нравилось, поскольку приказано было едва ли не миловаться-обниматься со вчерашним супротивником и даже уступать ему земли, только что отвоеванные большими трудами и кровью солдат. Кому это понравится?

Однако донесшаяся весть об отречении Петра была истолкована фельдмаршалом как сигнал к возвращению отданного и возобновлению прерванной войны.

Он было и начал возвращать. И немало удивился и раздосадовался, когда последовала из Петербурга команда: «Отставить. Вернуться на старые квартиры!»

— Перед солдатами совестно, — досадовал Петр Семенович, и для него это явилось главной причиной ухода в отставку.

Но вот призвали фельдмаршала в новый Зимний дворец, провели по беломраморной лестнице на второй этаж и через анфиладу комнат доставили к кабинету ее величества.

У высоких белых дверей просили обождать, Салтыков присел в кресло, бархатом обтянутое. И тут вышел из кабинета, гремя сапожищами, стройный, высокий Григорий Орлов, фаворит императрицы.

«Ну вот, в войну не слыхал о нем. Зато теперь…» — успел подумать Салтыков, как тут же был приглашен войти.

— О-о, Петр Семенович! — воскликнула императрица ласково. — Как я рада вас видеть. Садитесь, пожалуйста.

— Я постою, ваше величество.

— Садитесь, у нас разговор долгий. Или вы все еще серчаете?

— Как я смею, ваше величество?

— Серчаете, я знаю, мол, земли завоевали — отдать велели, снова взяли и опять отдавай. Или я не права?

— Так мне что, ваше величество? Я приказы исполняю. Перед солдатами неловко. Туды-сюды, туды-сюды.

— Что делать, Петр Семенович, не захотела я начинать с отмены мирного договора, тем более война и впрямь осточертела всем.

— Это верно, — согласился Салтыков. — Но получилось как-то, вроде зазря воевали, зазря все было, и Пальциг и Кунерсдорф. А ведь там немало солдатушек полегло, царствие им небесное. В том вроде и на мне вина. Спросит солдат: за что бились? А что я ему отвечу?

— Я понимаю вас, Петр Семенович, понимаю и сочувствую. Я ведь зачем звала вас. В губерниях ныне бог знает что творится, разбои и убийства. Хочу губернаторами посылать людей военных, способных хоть как-то навести порядок. Для того велела Елагину[78] составить «Наставление губернаторам». Вот он составил, мы отпечатали. — Императрица положила руку на стопку книжечек. — А вам, Петр Семенович, как герою войны, доверяю Москву.

— Москву? — удивился Салтыков.

— Да, да, вас назначаю генерал-губернатором Москвы, Петр Семенович. Тем более у вас, говорят, под Москвой и деревенька есть.

— Да. Марфино.

— Вот и отлично. Будет, где отдохнуть от городских забот. Ну как? Согласны?

— Я солдат, ваше величество. Исполнять должен любой ваш приказ.

— Вот я и приказываю вам стать хозяином Москвы, возьмите памятку. Прочтете. Кажется, Иван Перфильич ничего не упустил. Вам будут подчинены полиция, гражданские места, все должны вам слать рапорты, вы должны будете вести борьбу с разбоями и грабежами, не допускать утеснений, обид. Чтоб в вашем лице любой житель мог найти защитника и покровителя. А то ведь чуть что, все шлют жалобы сюда, к императору. Разве мне под силу все рассмотреть, а тем более решить справедливо. Вот пожалуйста, жалобу на вашу однофамилицу, некую Дарью Салтыкову, живущую под Москвой, в Подольском уезде. И чем прославилась — зверствует над своими дворовыми, судя по бумагам, насмерть забивает, обваривает кипятком.

Какой-то кошмар, разберитесь, пожалуйста. Если все это действительно соответствует истине, назначьте следствие, судите эту зверицу.

— Разберусь, ваше величество.

— Я без губернаторов просто утону в жалобах, а у меня и без того дел невпроворот.

— Я уж чаял, не буду востребован, — признался Салтыков.

— Что вы, Петр Семенович, вы востребованы не только мною, но и временем. Видите, сколь дел в державе, как же без вас?

Государыня и не предполагала, что в самую точку попала, вспомнив о времени, востребовавшем нужных людей.

Увы, в этот год оно «востребовало» и того, о ком не любили вспоминать три последних монарха — Елизавета, Петр III и наконец Екатерина II. Не любили и побаивались. А именно Ивана Антоновича, по закону и традициям имевшего большие права на российский престол, чем все те трое, вместе взятые.

Сразу после переворота и смерти Петра в ближайшем окружении Екатерины родилась идея: а что, если вступить ей в брак с Иваном Антоновичем? Она вдовая, он холост. Станут мужем и женой, и уж никто не упрекнет ее в незаконном захвате власти и престола. Правда, говорят, он немного того… Ну и что? Его прадед, царь Иван Алексеевич, тоже был дураком, тоже сидел на престоле вместе с братом Петром. И нисколько не мешал последнему править державой: «Делай, как знаешь, Петя».

И Петя эвон каких дел наворочал, к концу жизни в Великие произведен был.

— Ладно, — согласилась Екатерина Алексеевна. — Дайте только хоть посмотреть на него.

Дабы сохранить в тайне эти «смотрины», велено было «известного узника» из Шлиссельбурга перевезти в Кексгольм.

Сопровождал его генерал-майор Силин. В пути по Ладожскому озеру началась буря, судно, на котором они плыли, было разбито, и они, едва уцелев, высадись у деревни Мордя, отплыв от Шлиссельбурга всего тридцать верст.

В отличие от Петра III, Екатерина не стала разговаривать с узником, лишь, внимательно рассмотрев его, заметить изволила:

— Нетушки, намучилась с одним, мне и довольно.

И хотя эти встречи Петра и Екатерины с «Иванушкой» проходили тайно, все равно в народ просочились слухи, что настоящий-то законный император жив и спрятан в Шлиссельбурге. А эти — Петр и Екатерина — даже не русские, немцы какие-то.

После свидания с Екатериной арестанта препроводили назад в Шлиссельбург, и к Панину Никите Ивановичу были вызваны два офицера — Власьев и Чекин.

— Мне сказали, что вы надежные ребята, — заговорил граф. — Поручается вам для охраны знатный арестант, которого содержать вы должны во всякой строгости, никого к нему не допускать, даже и самого коменданта, никто чтоб с ним разговоры не имел.

— А нам можно говорить с ним? — спросил Власьев.

— Можно, но… — Панин несколько замешкался. — Но лишь о пострижении его в монахи и замене имени, скажем, на Геврасия. И сами никому о том арестанте не разглашайте. Никому его не отдавайте, разве что по именному указу ее величества или по моему письменному приказу. Если вздумают отбить силой и устоять не сможете, живым его не отдавайте.

— Значит, убить? — спросил Чекин.

— Умница. Догадался-таки, — усмехнулся граф.

Коменданту Шлиссельбурга майору Бередникову было указано в дела офицеров Власьева и Чекина не вмешиваться и ни на какие посторонние труды их не употреблять.

Бередников знал, кто есть этот узник, но вслух даже дома не произносил его настоящего имени, не то что по службе: «Знатная особа». И все.

Но нашлись смельчаки, вслух начавшие говорить об Иване Антоновиче как о законном наследнике престола. Чересчур разговорчивые были взяты под караул и, обвиненные «в оскорблении ее величества и умысле ко всеобщему возмущению», осуждены самим Сенатом.

Петр Хрущев и Семен Гурьев к отсечению головы, а Иван и Петр Гурьевы в каторжные работы.

Однако императрица, объявив, что не жаждет крови у престола, заменила казнь на вечную ссылку на Камчатку, а каторжные работы на ссылку в Якутск, молвив при этом:

— Пусть там с медведями заговоры строят.

Но если меж этими преступниками шли только разговоры об Иване Антоновиче, то в 1764 году в самом Петербурге возник заговор с целью освобождения его и возведения на престол.

Вдохновителем заговора стал подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович[79], тяготившийся своим маленьким чином и считавший себя человеком знатного происхождения.

Еще бы, он был внуком переяславского полковника. Но знатностью этой гордиться не смел, поскольку дед его Федор Мирович когда-то вместе с Мазепой передался Карлу XII. Такую «знатность», наоборот, скрывать приходилось, что было нестерпимо для самолюбия Мировича.

На его глазах свершился переворот 1762 года и взлет карьеры братьев Орловых.

«Чем я хуже их? — травил себя этой мыслью Мирович. — Им так просто тогда удалось. Отчего ж мне не попробовать? И тогда и слава, и честь, и богатство. И сестрам помогу».

Свой план Мирович изложил другу своему, поручику Великолукского полка Аполлону Ушакову:

— Все, брат, просто. Я несу в Шлиссельбурге караул, ты приплываешь на лодке под видом курьера и вручаешь мне манифест от имени императора Ивана Антоновича. Я читаю манифест солдатам, и мы, взяв из тюрьмы Ивана, плывем в артиллерийский лагерь, что на Выборгской стороне. И артиллеристы делают то, что сделали в шестьдесят втором году измайловцы, провозглашают Ивана императором. Он-то русский, а она? Немка чистых кровей. Усек?

— Но гвардейцы любят ее и могут оказать сопротивление.

— А мы это сделаем в ее отсутствие. Она собирается отъехать в Ригу, наверняка и многих захватит для охраны. А как откроется, что настоящий-то император Иван… еге-ге, что начнется.

— Но об этом, Вася, пока никто не должен знать. Дело рисковое.

— Это само собой, — согласился Мирович.

Они понимали, на что идут, и даже предусмотрели для себя худший вариант — провал. И 13 мая в Казанском соборе отслужили по себе панихиду, а в ближайшем кабаке и помянули чаркой самих себя.

И напророчили. Через две недели Ушаков утонул в реке при исполнении задания Военной коллегии.

Но, потеряв своего единственного сообщника, Мирович и не думал отступать: «Справлюсь и один, манифест будет у меня за пазухой».

Он сам изготовил манифест, в котором от имени Ивана. Антоновича сообщалось о восшествии на престол законного наследника, и подпись заделал соответствующую: «Милостью Божьей Иван VI император Великая, Белая и Малая Руси самодержец».

В начале июля от Смоленского полка был выделен для Шлиссельбурга недельный караул, начальником которого назначили подпоручика Василия Мировича.

Едва заступив, Мирович начал действовать. Он подозвал к себе солдата Писклова:

— Ты знаешь, что в крепости томится император Иван Антонович?

— Откуда? — изумился тот.

— Так вот я хочу его освободить. Ты поддержишь меня?

— Но как комендант?

— Комендант злодей, его нечего слушать. Так отвечай, ты поддержишь меня?

— Я готов, но как другие.

— Есть и другие, — слукавил Мирович. — Главное, чтоб вы исполняли мои команды.

Подобные разговоры он провел с несколькими солдатами, уверяя каждого, что в заговоре есть и другие. Даже сговорил двух капралов.

Эту подготовку Мирович провел днем, получив от каждого уверения, что-де я готов, если готовы другие солдаты.

Во втором часу пополуночи на 5 июля он вошел в караульное помещение и скомандовал:

— К ружью! Строиться!

Солдаты, разобрав ружья, построились.

— Заряжай пулями!

Солдаты начали заряжать оружие. И в это время, заслышав в караулке шум, появился из своей квартиры комендант Бередников.

— Это что такое? — вскричал он.

Мирович, подбежав к нему, ударил его прикладом по голове и, схватив за ворот, закричал:

— Вот он злодей, который содержит под караулом государя Ивана Антоновича. Возьмите его! Мы умрем за государя!

Комендант был повязан и арестован.

Мирович в сопровождении вооруженных солдат вышел во двор и решительно направился к казарме, где находилась гарнизонная команда. От казармы послышался окрик:

— Кто идет?

— Иду к государю, — ответил Мирович.

Из гарнизона раздался ружейный залп, завизжали пули. Мирович приказал стрелять в ответ. Тут солдаты истребовали:

— Покажи нам вид, почему мы должны так поступать.

— Вот манифест, — выхватил Мирович из-за пазухи бумагу.

— Прочитай, что в нем.

Мирович прочел несколько строк, скорее на память, чем что-то видя в темноте, и сказал:

— Поздравляю вас с законным государем!

Солдаты вроде поверили.

Поскольку гарнизон отстреливался, Мирович велел притащить пушку, не столько для стрельбы, сколько для угрозы.

— Босов, — подозвал он солдата, — ступай, скажи им, что мы начнем палить из пушки, если они не сложат оружия.

Босов ушел. Мирович приказал не стрелять и своим, опасаясь, что нечаянно могут убить императора. Воротившийся Босов сказал:

— Они положили ружья. Можно идти.

Мирович со своими солдатами бросились к казарме. Когда вошли, там было темно.

— Дайте свету! — скомандовал Мирович.

Принесли шандал с горящими свечами. И тут Мирович увидел лежащего на полу человека, заколотого ударом в сердце.

— Эт-та кто? — пролепетал Мирович.

— Это тот, кого вы шли выручать, — ответил Власьев, стоявший рядом с Чекиным.

— Ах вы, сволочи! — Мирович подбежал к ним. — Что ж вы наделали? Как вы не побоялись Бога? Вы ж пролили невинную кровь государя.

— Мы это сделали по указу, — отвечал Чекин. — А вот вы от кого пришли? Вот читай. — И протянул Мировичу бумагу.

Тут зашумели солдаты:

— Прикажи заколоть их, раз они убили государя.

— Не трогайте их. Они исполняли приказ. А нам… нам уже помощи ждать не от кого.

Встав на колени, Мирович поцеловал убитого, прошептал:

— Прости, государь, что не уберегли тебя.

Потом поднялся и, не отирая на лице слез, сказал солдатам:

— Ребята, во всем виноват только я. Вашей вины здесь нет. Поднимите государя, вынесите во двор и велите играть зорю.


Чрезвычайный суд из Сената и Синода присудил Мировича к смерти, несмотря на резолюцию императрицы: «Что принадлежит до нашего собственного оскорбления, в том мы сего судимого всемилостивейше прощаем…»

Поскольку сия высокая сентенция была положена на вежливой просьбе суда к императрице не мешаться в его решение, она — эта резолюция и заканчивалась всемилостивейшим: «…сего дела случай отдаем в полную власть сему нашему верноподданному собранию».

Не станем лукавить, знала Екатерина Алексеевна, что решит суд, знала, более того, была заинтересована в исчезновении Мировича, однако не могла «всемилостивейше» сознаться в этом. Не позволяла ей это сделать линия поведения ее с русским народом в роли заботливой, всемилостивейшей матушки-государыни, линии, которой она придерживалась с самого приезда в Россию и благодаря которой была возведена на престол.

К 15 сентября на Петербургском острове на Обжорном рынке был возведен высокий помост для свершения казни. К заранее объявленному часу на площади собралась огромная толпа, люди обсели даже крыши ближайших домов, ребятишки деревья.

В полдень на помост взошел Мирович с гордо поднятой головой.

Все было там — и палач с помощниками, и топор, воткнутый в плаху. Но народ, отвыкший за время царствования Елизаветы Петровны от таких жестокостей, не верил в готовящееся.

— Простит, — говорили твердо в толпе. — Это чтоб попугать.

— В самый последний момент простит.

— Даже Петр Великий…

Но раздался удар топора, и палач поднял вверх отрубленную гордую голову. И охнула изумленная толпа от содеянного, не угадавшая волю монаршую, со многими дурно стало.

Солдат, поддержавших Мировича, прогнали сквозь строй, насыпав сверх меры палочных ударов, и раскассировали по отдаленным полкам.

Власьев и Пекин за неукоснительное исполнение приказа получили по 7 тысяч рублей и дали подписку вместе ни в каких компаниях не бывать и даже в городах столичных вместе не съезжаться, а об известном событии никогда не говорить. И все это под страхом лишения чести и живота.

Надо было как можно скорее забыть о случившемся, да так, как будто его никогда и не было, Поскольку время востребовало не того, кто нужен был.

Ошиблось время-то. Поправить его надо.

2. Дело Салтычихи[80]

— Ваше сиятельство, прибыл обер-полицмейстер Москвы, — доложил адъютант.

— Бахметев?

— Так точно.

— Приглашай.

Обер-полицмейстер вошел, держа под мышкой увесистую папку.

— Вот принес, как вы просили, ваше сиятельство.

— Давайте на стол, будем смотреть вместе, — сказал Салтыков.

Бахметев положил тяжелую папку перед генерал-губернатором, стал развязывать замусоленные тесемки.

— Она арестована? — просил Салтыков.

— Да.

— Когда?

— Как только повелели ее величество.

— Почему надо было ждать повеления императрицы?

— Но ее арестовывали не первый раз, были приводы и ранее. Но все как-то с рук сходило.

— Почему?

Бахметев молчал, но Салтыков снова повторил:

— Почему сходило с рук?

— Полагаю, она откупалась, ваше сиятельство. А главное, грозилась своим родственником, как, мол, ему напишу, он вам покажет.

— Кто «покажет»?

— Вроде как вы, ваше сиятельство.

— Я?! — удивился Салтыков.

— Ну да. Она так и грозилась: напишу своему родственнику фельдмаршалу Салтыкову.

— Ничего себе, — пробормотал, смутясь, граф. — И вы верили?

— Как не верить, она ж тоже Салтыкова.

Граф стал листать страницы пухлой, фунтов на десять, папки.

— Ну спасибо, братцы, такую родственницу мне расстарались. Почему-то государыня, и не видя ее, разобралась, так и сказала: «ваша однофамилица». А вы?

Бахметев вздыхал виновато, следил внимательно за листками, переворачиваемыми Салтыковым. Граф задержался на одной бумажке, пытаясь разобрать каракули, видно писанные рукой малограмотного. Бахметев пояснил:

— Это слезница повара ее Арефия, она его одиннадцатилетнюю дочь убила.

— За что?

— Как показывал сам Арефий, за то, что плохо помыла крыльцо. Ну Салтычиха рассвирепела и столкнула ее с этого крыльца, и девочка убилась.

— А где сентенция суда? — спросил Салтыков.

— Там дальше.

Граф стал листать медленно.

— Вот, вот она, — остановил его Бахметев.

Петр Семенович стал внимательно читать постановление суда, и чем далее, тем более изумляясь:

— Позвольте, позвольте, как же так? Арефию же кнут и ссылка? — спросил, оторвавшись от бумаг.

— Вот так, — вздохнул Бахметев. — Она оправдалась, мол, девчонка сама осклизнулась, я, мол, ее и пальцем не тронула.

— Но за что ж тогда Арефию кнут?

— Ну как? Оклеветал дворянку. Да и она потребовала на суде, мол, он повар и пытался ее отравить.

— И судьи поверили?

— Поверили. Дворянка же. И потом, такая фамилия.

— Но были ж, наверно, свидетели?

— Конечно, были. Но, как я полагаю, все боялись против нее свидетельствовать.

— А куда ж вы-то смотрели? — с упреком молвил Салтыков.

— Эх, ваше сиятельство, у меня на разбойников рук не хватает. И потом, не судья ж я, это дело Юстиц-коллегии разбираться: виновна — не виновна.

— И выходит, эта злодейка семь лет мучила, убивала своих дворовых и все время ее оправдывали?

— Выходит, так, — согласился Бахметев. — У нее деньги, у нее связи. Думаете, она одного Арефия законопатила в Сибирь? Там дальше не то пять, не то шесть человек под кнут угодили и в ссылку отправились.

— За что?

— За то же самое, клевету на дворянку. Я полагаю, если б те два мужика, у которых она жен убила, не дошли до государыни, Салтычиха и ныне б на свободе была.

— Интересно, братцы, у вас получается. По всей Москве разговоры идут о зверице Салтычихе, а у судей ровно уши заложило и очи застило.

Салтыков продолжал листать пухлую папку, возмущаясь вслух:

— Не зверь вроде, человек, а хуже любого зверя. А?

— Истина ваша, ваше сиятельство, — соглашался Бахметев. — И чего человеку надо? Ну овдовела, с кем не бывает? Наследовала деревни в Вологодский, Костромской и Московской губерниях.

— Сколько у нее крепостных душ?

— Шестьсот, ваше сиятельство. Вот я и говорю: живи — радуйся. Не у всякого такое богатство есть. А она, эвон, душегубством занялась.

— Скольких она убила?

— Дворовые сказывают, более ста человек, но следствию пока известно лишь тридцать девять убийств, доказанных точно.

— Тридцать девять — это мало? Да? Другой солдат всю жизнь провоюет, а столько врагов не поразит. Как хоть этих доказали?

— Это в основном по показаниям конюхов и гайдуков ее, которые секли провинившихся.

— Что? Гайдуки и засекали людей?

— Да, ваше сиятельство. Их арестовали вместе с хозяйкой, они еще до дыбы во всем признались, мол, приказывала им: «Секите до смерти!» Они и секли. Оправдываются, мол, мы подневольные, что велела хозяйка, то и вершили. Если б, мол, ослушались, сами б под розги угодили б.

— Гм. Хорошее оправдание, — пробормотал, насупясь, Салтыков. — А она? Она-то признает свою вину?

— В том-то и дело, что нет. К ней уж и священника приставляли, тот ей, кайся, мол. А она: «Не в чем мне каяться. Не виноватая я».

— Так и не призналась?

— Не призналась. Ей говорят, вот же показания гайдуков ваших. А она: «Клевета. Не заставляла я их убивать до смерти». Поди докажи. Надеется вновь открутиться.

— Ну теперь уж она не открутится, — сказал Салтыков. — Государыня возмущена волокитой. И гайдукам оправдания не дождаться.

И тут на глаза графу попался лист, исписанный четким почерком, по всему видно, грамотной рукой. Но читать уже не хотелось после стольких ужасов. Взглянул вопросительно на Бахметева: что, мол, это?

— Это, ваше сиятельство, объяснение дворянина Тютчева. Дело в том, что Салтычиха велела его убить.

— Дворянина? За что?

— Уж очень он ей поглянулся, страсть хотела, чтоб он полюбил ее. В общем, домогалась. Она ведь вдовая, мужик нужен. А у Тютчева жена, прекрасная женщина. Зачем ему это чудище? Отверг ее притязания. Так она приказала этим гайдукам убить и его и жену.

— Ты смотри, мало ей своих крепостных, до дворян добралась. А ведь все потачка, Бахметев. Если б засудили по первым ее жертвам, скольких бы людей от смерти спасли. А?

— Это верно, ваше сиятельство. Она вообразила себя неподсудной. Дворовым так и говорила: «Будете жаловаться, вас же накажут. А меня оправдают. У меня такая родня знаменитая».

Салтыков поморщился, как от зубной боли:

— Буду добиваться от Сената, чтоб официально лишили ее дворянского звания и фамилии.

— Конечно, — согласился Бахметев. — На такую фамилию тень бросать очень даже несправедливо.

Но подумал другое: «Эге, граф, коли приклеилось к ней прозвище Салтычиха, тут уж ничем не соскребешь, никакими указами. Многим и имя злодейки неизвестно».

Нового генерал-губернатора особенно возмущало то, что следствие тянется так долго — несколько лет. Грешным делом думалось: «Уж не для того ли государыня сюда в Москву меня назначила, чтоб я поторопил окончание с этой злодейкой Салтыковой Дарьей Николаевной? Возможно, возможно».

Салтыков распорядился поднять все дела по приводам Салтыковой в Полицейской канцелярии, в Сыскном приказе и в Тайной конторе и выяснить, кто брал от нее взятки и, оправдывая, отпускал ее.

Однако, как водится, виноватыми стали мелкие сошки, подьячие, переписчики, которые, оказавшись пред грозные очи генерал-губернатора, от страха теряли дар речи, несли околесицу о трудностях жизни, заливаясь слезами, падали ниц, взывая к милосердию.

Петр Семенович догадывался, что главных взяточников вряд ли удастся выявить, тем более что сам факт «подарка» нигде не отражался, ни в одном постановлении, ни в одной записке.

Вызвав к себе следователя по делу Салтыковой, граф спросил его:

— Вы пытались выяснить, отчего эту злодейку так часто прощали?

— Пытался, ваше сиятельство.

— И какой результат?

— А никакого, — пожал плечами следователь. — Говорит одно: я не виноватая.

— Попробуйте у нее выяснить, капитан, кому она давала взятки.

— Пробовал, ваше сиятельство. Все отрицает: зачем, говорит, мне одаривать судей, если я не виновна. А дворня в один голос твердит: задаривала всех, да еще ж своим высоким родством грозилась.

— Я уж слышал об этом, братец.

— А я выяснял, ваше сиятельство. Ротмистр конной гвардии Глеб Салтыков, ейный покойный муж, никакая вам не родня.

— Спасибо за новость, дружок, — усмехнулся граф. — Вот худо, что те, которые ранее приводили ее к ответу, почему они этим не поинтересовались? А как ее дворовые, что через них узнается?

— Дворовые и рады бы, и боятся. А ну, говорят, опять выпустите. И некоторые из-за этого не хотят свидетельствовать. Только ее клевреты-гайдуки, эти весьма откровенны. Понимают, что запираться бесполезно, рассказывают все, надеясь этим облегчить судьбу свою. А дворовые боятся.

— Говорите всем твердо, нынче уже не выпустим. Сама государыня велела расследовать и судить злодейку.

— Да уж злодейка она первеющая. Особенно ненавидела женщин. Убивала без пощады, многих калечила. «Вы, говорит, мои рабы, что хочу с вами, то и сделаю». И делала. У меня была женщина, она ее кипятком обварила, у другой, положив груди на доску, вальком по ним колотила.

— За что? Говорят хоть?

— Говорят. То плохо белье отстирала, то полы не отмыла, то пыль не вытерла с подоконника.

— Гляди, какая чистюля. Пожалуйста, капитан, готовьте материалы для Юстиц-коллегии и Сената. В чем задержка?

— Она от всего отпирается.

— Ну я это уже от Бахметева слышал.

— Оно бы не худо ее на дыбу да под кнут, так государыня для дворян пытки запретила. Мне разрешили только при ней пытать разбойников, вроде бы припугнуть ее, мол, и тебе так грядет.

— Нашли чем пугать истязательницу. Да ей это не в испуг, в удовольствие.

— Я тоже так думаю, ваше сиятельство, но исполняю указ Юстиц-коллегии.

Сенат с участием Синода приговорил Салтычиху к смертной казни через отсечение головы, ее клевретов-гайдуков к вырыванию ноздрей, кнуту и ссылке в Нерчинск в каторжные работы навечно.

Получив приговор на утверждение, Екатерина Алексеевна осталась им довольна, не потому, что жаждала крови, а потому что он давал ей возможность проявить себя гуманной правительницей.

— Григорий Николаевич, возьмите перо. Я вам продиктую свою резолюцию.

Императрица прошла через комнату наискосок от стола к стрельчатому высокому окну, выходившему на Неву. Посмотрела на свинцовые воды, катящиеся к морю, сказала раздумчиво:

— Конечно, эта особа заслуживает самой мучительной казни, сие бесспорно. Но я не могу нарушить своего слова, изжить казни в моей империи. А посему начнем. Пишите, Григорий Николаевич: «Рассмотрев поданный нам от Сената доклад об уголовных делах известной бесчеловечной вдовы Дарьи Николаевой дочери, нашли мы, что сей урод рода человеческого перед многими убийцами в свете имеет душу совершенно богоотступную и мучительскую. Чего ради повелеваем нашему Сенату…»

Императрица остановилась, наблюдая за пишущей рукой Теплова. Тот закончил, поднял голову и заметил негромко:

— Это хорошо, что вы ее по фамилии не называете, ваше величество.

— Из уважения к просьбе Петра Семеновича. Итак, продолжим: «Лишить ее дворянского звания и запретить по всей империи нашей именовать ее по роду отца или мужа. В Москве, где она содержится под караулом, вывести ее на Красную площадь пред народом, зачитать сентенцию, а затем, приковав к столбу, повесить на шею лист с надписью «Мучительница и душегубица». После сего поносительного зрелища засадить ее в подземную тюрьму до скончания живота, лишив всякого общения с людьми и света. Свечу едину зажигать лишь на время кормления…»

Дождавшись, когда Теплов закончит писать, императрица спросила:

— Ну как, Григорий Николаевич, не очень строго?

— Не очень, ваше величество.

— А по мне — так топор гуманнее. Но ничего, пусть помучается зверица. А то топор? P-раз, и никакого страдания. Пусть пострадает, нелюдь, покусает локти. И кто ее породил такую?

Получив из Петербурга с нарочным сентенцию с подробной резолюцией государыни, Салтыков призвал обер-полицмейстера:

— Вот читайте, Бахметев, и действуйте согласно указу ее величества.

Бахметев, прочтя резолюцию, произнес с некоей досадой:

— Выходит, помиловали ее.

— Это как сказать, — Салтыков засмеялся. — Оповестите весь народ о предстоящем зрелище, дне и часе.

— Но до этого надо тюрьму изготовить, ваше сиятельство.

— Это само собой.

— Где прикажете?

— Я думаю, под церковью в Ивановском девичьем монастыре. Пошлите туда землекопов, плотников. Дверь покрепче и никаких окон и продухов, чтоб была кромешная тьма, как велит государыня.


Когда Салтычиху повезли на Красную площадь на позорище, Петр Семенович не пошел смотреть, отправил своего денщика:

— Сходи, Проша. После расскажешь.

Прохор вернулся после обеда возбужденный.

— А народу, народу — море.

— Ну как? — спросил граф.

— Привезли ее, взвели на помост, прочли громко сентенцию. Привязали, стал быть, к столбу, повесили на грудь картонку с большими буквами «Мучительница и душегубица». Глядит она зенками на людей, как волчица. Ну тут евонные дворовые почали в нее разные штуки кидать — камни, палки и костерить ее худыми словами. Улюлюкают. Свистят. Один мальчишка изловчился и левый глаз ей залепил комком грязи. В толпе хохоту…

— А что полицейские?

— Они не мешались.

Все было исполнено по указу ее величества — и отнятие дворянского звания и фамилии, и поносительное зрелище, и тюрьма подземная. Но молве народной уж не укажешь, так и вошла эта нелюдь в историю под именем Салтычихи, обозначив сим словом край нечеловеческой, немыслимой жестокости.

Справедливо ли это? Сколько женщин прекрасных, добрых, великодушных прошло по жизни в свое время, кто помнит о них? А вот Салтычиха врезалась в память людей, кажется, навечно, отпечаталась во всех справочниках и энциклопедиях. Удостоилась.

Может, именно для того, чтоб навсегда остаться назидательным уроком для всех будущих поколений?

3. Что страшнее турка

Екатерина Алексеевна призвала к себе придворных лекарей Шилинга и Круза.

— Господа, ну куда это годится, все лето я была вынуждена бегать от оспы вместе с сыном. Примите ж меры.

— Ее, видимо, завезли на корабле из Испании, ваше величество, — предположил Шилинг.

И действительно, оспа — страшная болезнь — все лето свирепствовала в Петербурге, унося сотни жизней, а тем, кто чудом выздоравливал, уродовала лицо, как говорили в народе, «словно на нем горох молотили».

Едва она объявилась в столице, императрица, захватив с собой наследника и нескольких слуг, уехала в одну из деревень. Но там не прожила и месяца, услышав, что оспа появилась где-то рядом, помчалась в другое место. Так и бегала от нее почти полгода.

Министров, приезжавших к ней с докладами, не допускала до себя.

— Говорите от порога, пожалуйста, — просила она. — Ко мне не приближайтесь.

— Но, ваше величество, тут надо подписать бумаги.

— Передайте Шилингу их, пусть окурит их или опустит в уксус. Он знает, что надо делать. Тогда я и подпишу.

Догадываясь, сколь постыдно выглядит ее поведение со стороны, она и не думала оправдываться:

— Да, я трусиха. Я боюсь оспы хуже, чем турка, и к тому же за сына страшно.

Когда к осени оспа поутихла, императрица вернулась в столицу и призвала своих медиков для совета.

— Неужто нет лекарств против нее? — допытывалась она у них.

— Нет, ваше величество, — виновато разводил руки Шилинг, словно это была его вина.

— А в Англии, сказывают, уже есть.

— То не лекарство, ваше величество, то прививки, — сказал Круз, — чтобы оспа не приставала к человеку.

— И кто ж тот волшебник, который умеет это делать?

— Доктор Димсдаль.

— Я хочу, чтобы он приехал к нам. Отправляйтесь, Круз, в Англию и без него не возвращайтесь.

— Но, — смутился Круз, — каковы условия, на которые я могу звать его сюда?

— Самые высокие. Здесь он у меня будет зарабатывать вдвое-втрое более, чем у себя на родине. А если все пройдет удачно, помимо высокой платы он будет пожалован в бароны. Езжайте, Круз, везите его.

Так придворный медик Круз отплыл в Англию по велению ее величества за знаменитым доктором Димсдалем.

В одном из писем своему новому союзнику Фридриху II Екатерина сообщила о докторе Димсдале и просила короля посоветовать: делать ей прививку или нет?

Фридрих ответил быстро и решительно: «…Ни в коем случае, ваше величество, не подвергайте себя этой опасности. Мы, спасаясь от этой заразы, стараемся не соприкасаться с больными, а эти доктора-шулера берут от больного гной и заражают им здорового человека. Судите сами, чем это может кончиться. Заклинаю вас, гоните их со двора. Мне будет весьма прискорбно потерять вас».

Читая подобные письма от монарха умного и образованного, Екатерина невольно начинала колебаться: «Может, я действительно зря послала за доктором Димсдалем? Удалось же в это лето убежать от нее. А теперь неведомо, когда она еще явится».

Однако, вспоминая лицо одной из своих служанок, переболевшей ранее оспой, все избитое рябинками, Екатерина невольно начинала вглядываться в зеркало. Лицо ее, румяное, гладкое, почти бархатистое — и вдруг на нем явятся эти самые ямочки. Бр-р-р! Подумать страшно.

Она ведь не только императрица, но и женщина, отсюда и естественное стремление к красоте, к любви. Быть желанной, а не противной для возлюбленного — верх мечтаний любой женщины, будь она судомойкой или королевой.

И когда появился доктор Димсдаль со своим коричневым баульчиком, императрица приняла его в своем кабинете в Царском Селе и первое, чем поинтересовалась, успехами его в борьбе с оспой. Англичанин, предупрежденный Крузом о мнительности царственной пациентки, начал с отчета:

— Я уже привил, ваше величество, шесть тысяч человек. Из них умер только один трехлетний мальчик, да и то не от оспы. Его просто застудили после прививки. Остальные все здоровы, и им не страшна теперь никакая оспа.

— Но как это делается, пожалуйста, расскажите?

— Все просто, ваше величество. Я беру материал от выздоравливающего больного, лучше от ребенка, затем делаю у прививаемого надрез на руке выше локтя и этим материалом заражаю его.

— И он заболевает?

— Да, ваше величество, заболевает в легкой форме. Иногда и не замечает этой болезни. Там, где я сделал надрезы, могут образоваться коросточки, которые вскоре отсыхают, а в этом месте остается нечто вроде родимых пятнышек. И все.

— И все?

— Да. Вот пожалуйста. — Димсдаль засучил высоко левый рукав сорочки. — Вот взгляните, ваше величество, все, что остается от прививки.

— Вы сами привили себе? — удивилась императрица.

— В первую очередь, ваше величество. Только проверив на себе, я имел моральное право применять на других.

— Но все-таки как вы объясняете себе это, господин доктор? Отчего зараженные оспой выздоравливают? Ведь это же страшная болезнь.

— Да, ваше величество, вы совершенно правы. Но как бы вам объяснить попонятнее… — Димсдаль задумался. — Я ведь беру материал у выздоравливающего, и притом от ребенка. Да. Вот. Представьте себе, ваше величество, взрослого медведя и медвежонка — этакую плюшевую игрушку. Взрослого медведя не то что погладить, а и приблизиться к нему страшно, он может попросту растерзать вас.

А медвежонка бери на руки, играй с ним. Он практически не опасен. Так примерно и здесь происходит: материал, взятый от выздоравливающего ребенка, заразителен, но не опасен.

— Вы меня убедили, господин Димсдаль, — сказала императрица. — И я решилась первой подвергнуться прививке, дабы показать пример моим верноподданным, путь к спасению от этой смертельной болезни.

— Ваше величество, — воскликнул доктор, — я восхищен вами, вашим умом и решительностью!

— Ах, друг мой, не льстите. Я трусиха, но делаю сие ради пользы отечеству.

— Но я действительно восхищен вами, ваше величество. Вы подаете пример не только своим подданным, но и всем монархам Европы. Даже наш король Георг III до сих пор не решается на прививку.

— И не говорите, Димсдаль, — засмеялась Екатерина. — Есть монархи и похрабрее вашего короля, а прививки боятся, как черт ладана.

Шилинг очень скоро отыскал выздоравливающего ребенка семи лет, Александра Маркока, от него и был взят «материал» для прививки императрице.

Когда Димсдаль, протерев спиртом ей руку, нанес ланцетом несколько царапин, она не удержалась:

— И только-то?

— И только, ваше величество, — улыбнулся доктор. — Зато теперь вам будет не страшна эта грозная оспа. Желательно, чтоб вы день-другой полежали в постели.

— Увы, доктор, у меня днем для этого вряд ли сыщется время. Меня ждут люди и дела в столице. Впрочем, и вам друг мой, придется потрудиться.

— Я готов, ваше величество.

Следом за императрицей прививки были сделаны ее сыну, великому князю Павлу Петровичу, а также всем приближенным. Более того, было объявлено о прививках против оспы всем желающим, а дабы вдохновить подданных, сообщалось, что сие сделано ее величеством и великим князем.

Так что Димсдалю пришлось трудиться в поте лица, и этим он был ужасно доволен, что его метод завоевывал великую Россию.

Но в тот день, когда императрица сделала в Царском Селе себе прививку и прибыла в Петербург, там ее ждала не очень приятная новость:

— Ваше величество, — сказал Панин, — не хотелось огорчать вас. Но что делать? Только что получено сообщение из Стамбула, наш резидент в Турции секунд-майор Обрезков заарестован и посажен в крепость.

— Это значит война? — спросила Екатерина.

— Да, ваше величество, и думаю, это не обошлось без французской помощи.

— Хм. Туркам с французами заблагорассудилось разбудить кота, который спал. Я сей кот и уж устрою им такую память, чтоб не скоро забылась. Никита Иванович, при Елизавете Петровне был такой орган, как Конференция, решавшая дела военные. Петр упразднил ее, а я хочу восстановить. Не обязательно сему органу называться Конференцией, пусть зовется Советом. Составьте, пожалуйста, список, кого б можно было включить в этот совет.

— Но, ваше величество, вы же помните, что от Конференции было мало проку.

— Это оттого, что включали туда людей по знатности, а не по уму и достоинству, Никита Иванович.

— Но кого, например, вы бы желали видеть в этом совете, ваше величество?

— Ну, во-первых, вас, Никита Иванович, и вашего брата Петра Ивановича, как человека военного. Очень подошел бы для Совета фельдмаршал Салтыков, да ныне он на Москве хозяин, не стоит дергать его. Значит, подойдет Захар Чернышев, далее Александр Голицын, князья Михаил Волконский и Александр Вяземский[81]. Ну и, конечно, граф Орлов Григорий. Вот, я думаю, и довольно. Из этих, кого ни возьмите, они все на голову выше членов той Конференции.

— Когда б и где вы хотели собрать этот Совет?

— В Зимнем. Найдите не проходную комнату и определите ее только для Совета раз и навсегда, чтоб каждый знал, куда идти при вызове.

— На когда, ваше величество?

— Я думаю, не станем откладывать, время не терпит. На десять утра четвертого ноября.

— Хорошо, ваше величество, я постараюсь успеть оповестить всех.

К точно назначенному часу все семь членов Совета находились в комнате, отведенной для их совещаний.

В десять часов туда вошла императрица, все встали, приветствуя ее.

— Садитесь, господа, — кивнула она, проходя к креслу за столом.

Села, оглядела собравшихся, улыбнувшись, пошутила:

— Я ведь как сглазила, господа, брякнув надысь, что оспы боюсь хуже турка. От оспы заборонилась, а уж вот он и турок на пороге, как черт из-под печки.

Разулыбались члены Совета, лишь были серьезны Никита Панин и Голицын, видимо считавшие, что шутки неуместны при столь серьезном совещании. И императрица, погасив улыбку, заговорила:

— По причине оскорбительного поведения турок по отношению к России я принуждена вступить в войну с Портой. И ныне собрала вас для формирования плана войны. Вы должны решить, какой образ войны мы будем вести. Второе, где быть сборному пункту нашим войскам и какие принять предосторожности по прочим границам державы.

По ведению войны споров не случилось, Захар Чернышев сразу же предложил:

— Войну вести только наступательную.

И все с этим согласились единогласно — наступательную.

— Но какова будет цель войны? — вдруг спросил граф Орлов.

— Странный вопрос, Григорий Григорьевич, — сказал Панин. — Цель должна быть одна — скорее ее закончить.

— И разумеется, победоносно, — заметил Чернышев.

— Я думаю, — заговорил Голицын, — нам представляется отличная возможность, победив турок, принудить их к разрешению русскому флоту свободное плавание по Черному морю, о чем всю жизнь мечтал Петр Великий.

— Вы совершенно правы, Александр Михайлович, — обрадовалась Екатерина. — Это прекрасная мысль.

— А на суше, я полагаю, — продолжал Голицын, — надо прежде всего взять Каменец, чтоб оградить Польшу от турок. А там, если достанет сил, овладеть Хотином.

После обсуждения целей войны и грядущих побед в подробностях стали обсуждать, какие части можно снять с границ для отправки на театр войны.

— Поскольку ныне нам нет никакой угрозы со стороны Швеции, — сказал Панин, — я думаю, из Финляндии можно вывести все полки, оставив лишь гарнизоны в крепостях.

— А я считаю, этого нельзя делать, — возразил Чернышев. — Граница здесь близка к Петербургу, и надо обязательно оставить несколько полков.

— Пожалуй, Захар Григорьевич прав, — заметила императрица.

— Пару полков надо оставить с эстляндской стороны, — продолжал Чернышев. — С лифляндской — два полка кирасир и три полка пехоты обязательно.

— Надо ж и с запада остеречься, — сказал Панин.

— Я предлагаю под Смоленском оставить три конных и два пехотных полка.

— Но, Захар Григорьевич, нас иногда тревожит и Поволжье, — заметила Екатерина Алексеевна.

— Я думаю, для спокойствия с этой стороны оставить в Симбирске полк драгун.

— А нельзя ли для этой цели, Захар Григорьевич, употребить отряд из казанских татар? Им, по-моему, будет лестно служить около дома.

— Это правильная мысль, ваше величество. Я думаю, стоит и из Москвы взять один или два полка.

— А сколько там?

— Там три полка, ваше величество.

— Довольно из Москвы и одного полка взять. Салтыков пишет, очень много там разбоя и пристанищ разбойных. Москву опасно оставлять без охраны.

— Пусть сделает убавку в караулах.

На следующий уже день императрица села за письмо фельдмаршалу Салтыкову: «Возвратясь первого числа ноября из Царского Села, где я имела оспу, во время которой запрещено было производить дела, нашла я здесь известие об арестовании моего резидента Обрезкова в Царьграде, каковой поступок не инако принят, как объявление войны… Нашла я за необходимое приказать нашему войску собираться в назначенные места, команды же я поручила двум старшим генералам — главной армией князю Голицыну, а другой — графу Румянцеву… Если б я турок боялась, так мой выбор пал бы неизменно на вас, лаврами покрытого фельдмаршала Салтыкова… Но я рассудила поберечь лета сего именитого воина, без того довольно имеющего славы…»

Старый фельдмаршал, читая это письмо, не мог удержаться от чувствительных слез, бормотал растроганно:

— Милая матушка-государыня, колико высоко ты оценяешь труды наши, дай тебе бог здоровья на многие лета.

Двадцать второго ноября весь Петербургский двор, члены правительства и всех присутственных мест собрались в Казанский собор, где после обедни был зачитан сенатский указ, по которому на будущие годы устанавливался день 21 ноября, как день памяти «великодушного, знаменитого и беспримерного подвига» ее величества по привитию себе и великому князю оспы.

Мальчик Александр Маркок, от которого брался «материал» для прививок, получил из рук ее величества новую фамилию — Оспенный и пожалован в дворянское достоинство.

Димсдаль стал бароном, действительным статским советником с ежегодной пенсией в пятьсот фунтов стерлингов.

Екатерина Алексеевна умела быть благодарной и щедрой.

4. Эхо турецкой войны

Полки уходили на юг ближе к будущему театру войны, оставляя города, в которых до этого квартировали. Присутствие воинской команды в любом городе или местечке было хотя и обременительно для населения, но зато позволяло жить в безопасности и без страха. По уходе войска в городах пышным цветом расцветала уголовщина, начинались разбои, убийства, с которыми не могли управиться малочисленные полицейские команды, нередко состоявшие из стариков и инвалидов.

Именно в таком положении оказалась и Первопрестольная, едва за Калужской заставой осела снежная пыль, по уходе кавалерийского полка.

«В Москве и около оной воровство и разбои весьма умножились, — писал Салтыков в донесении императрице. — Полки выступили, особливо конной команды никакой не осталось, и разъездов быть не из чего».

— Эх, привыкли на готовеньком, — огорчалась Екатерина и в ответ строчила поучительное: «Призовите к себе знатнейших жителей и с ними для спокойствия их самих учредите как конную, так и пешую команду на собственном для всех содержании… Как известию, многие московские жители имеют при себе множество людей, в том числе и гусар, то не можно ли, из оных состава команду, учредить в городе патрули и, вооружив оных, отдать в ведомство полиции».

— Все можно, матушка, — кряхтел генерал-губернатор. — Кабы этих «многих» уговорить удалось. А то ведь от всех, многолюдством владеющих, один сказ слышится: «Мне б свой двор оборонить от лихих людей, где уж Москву? Ее пущай полицмейстер стережет».

И не проходит ночи, где б кого не ограбили, не убили. Все полиция работенка — прибрать труп, найти ему родственников, а если таковых не сыщется, то и похоронить где-нито на выгоне.

Ограбленного, который уцелел чудом, допросить: каков был разбойник, во что одет, обут, записать для памяти — «в посконной рубахе, бородат и в лаптях липовых». Хорошая примета, по ней можно пол-Москвы за караул брать.

Патрули пешие, о которых напоминала государыня, ночью никому не страшны, поскольку сами в темень кромешную идти не рискуют, боясь схлопотать из-за угла по потылице дубинкой. Потому ночь для сов и лихих людей самое время делом заниматься. Совы крыс, мышей ловят, люди лихие себе подобных раздевают.

И если в сие глухое время явится в полицию ограбленный в чем мать родила: «Помогите!» — разбуженный дежурный квартальный проворчит несчастному: «Черти тебя носят в такое время, нет чтоб дома сидеть». И единственно, чем помочь может, так это предложить свою лавку для спанья до утра, но и то в том случае, если добрый мужик попадется. А бывают ли в полиции добрые? Откуда им там взяться при такой собачьей работе: то ты ловишь, то за тобой охотятся.

Обер-полицмейстер едва ль не каждый день на докладе у генерал-губернатора, ничего сообщить утешительного не может ему:

— Два убитых, три удавленника, один утопленник…

Вздыхает граф от таких сообщений, морщится:

— Хошь бы раз, Бахметев, порадовал.

— Рад бы, Петр Семенович, да нечем.

— На войне и то бывают дни, все живы-здоровы. А тут?

И невольно начинает вспоминаться фельдмаршалу его война: «Конечно, и там не мед был, однако начнешь баталию с утра, к вечеру кончишь. А здесь? Почитай, бесперерыва война, сидишь, как на пороховой бочке, и не знаешь, когда рванет».

И о сыне Иване беспокойство у старика: «Где-то Ванюша с полком своим марширует, чего-то поделывает. Хошь бы строчку отцу черкнул».

В газетах пишут, что до весны вряд ли будут столкновения с неприятелем. Еще далеки друг от друга.

Но крымский хан Крым-Гирей[82] газет не читает, а и читал бы, так они ему не указ, в середине января с семидесятитысячной конницей неожиданно налетел на русские рубежи. Польские конфедераты радовались: идет наш избавитель от русского ярма! Даже своих ему зазывал-проводников слали.

Налетел Крым-Гирей на Елисаветград, ударили со стен крепости пушки густой картечью, не устояла татарская конница, откатилась в степь.

— Зачем нам крепость, — сказал Крым-Гирей. — Нам ясыря[83] и по селам выше ушей хватит.

И покатилась ненасытная Орда на запад, чем далее, тем более тяжелая от добычи. Хан приказал красивых девушек ему казать, дабы набрать хороший подарок султану. Другой отряд крымцев, отколовшись, проскочил до Бахмута и, попленив около восьмисот человек, утянулся в Крым.

Сам Крым-Гирей, кроме скота, нахапал более тысячи пленных, сжег столько же домов не только неприятельских, но и друзей-конфедератов. И у них дочки оказались не хуже русских, после ханского прощупывания в ясырь угодили.

Пронесшись вихрем по русским и польским землям, хан ушел за Днестр на земли султана. И лично повез ему в подарок прекрасных белокурых полонянок, весьма ценившихся в восточных гаремах. Чем оказался знаменит этот набег Крым-Гирея на Русь?

Не полоном, которым огружались татары многажды дотоле, а тем, что он стал последним для крымских хищников. Именно при Екатерине II был положен конец этому позорному промыслу беспокойных соседей.

При выходе из Сената Петр Семенович увидел у крыльца коляску, пропыленную густо с дороги, запряженную парой. Из нее навстречу ему выпрыгнул генерал.

— Батюшка!

— Ваня! — воскликнул граф радостно.

Обнялись отец с сыном. У старика заблестели слезы в глазах, заметил, как сын оберегал правую руку:

— Что у тебя с рукой?

— А-а, ерунда. Пулей зацепило малость.

— Ранили? Где?

— Под Измаилом.

Заметил на груди сына на Андреевской ленте медаль:

— За что?

— За Кагул[84], батюшка.

— Ну молодец, ну молодец! — Старик поймал рукой медаль, положил на ладонь, приблизя лицо, всмотрелся в надпись, прочел вслух: «Кагул. Июля двадцать первого дня тысяча семьсот семидесятый год». Рад, безмерно рад за тебя, сынок, и генерал уж. Кем командуешь?

— Кирасирами.

— Значит, тяжелой кавалерией. Прекрасно, прекрасно. Ну что ж, поедем в нашу деревню, тут рукой подать.

Салтыков оглянулся, увидел выходящего из Сената губернатора Юшкова, окликнул:

— Иван Иванович, скажи, пожалуйста, Бахметеву, что я в Марфино отъехал. Ко мне сын с войны прибыл.

— С радостью вас, Петр Семенович.

— Спасибо, Иван Иванович, это действительно большая радость, вернулся с войны живой.

— Я скажу полицмейстеру. Езжайте спокойно, Петр Семенович.

Из коляски вылез денщик генерала, сел на облучок. Отец и сын влезли, сели рядом.

— Езжай, — сказал фельдмаршал.

— Куда прикажете?

— В Марфино, это в сторону Твери.

В пути, вздохнув, молвил сыну:

— Жаль, мать не дождалась, то-то б было радости.

— Когда померла?

— На Троицу. Царствие ей небесное.

Оба перекрестились и молчали до самой деревни. Граф приказал топить баню, чтоб можно было помыться сыну с дороги. Сходили на могилу Прасковьи Юрьевны, постояли в тишине.

Воротившись, сели обедать. На стол подавал старый денщик фельдмаршала Прохор. Он радостно приветствовал молодого Салтыкова:

— Здравия желаю, Иван Петрович. Вот уж мы и в генералы вышли.

— Вышли, Прохор, вышли. А ты все еще бегаешь?

— А как же? Чай, с Петром Семеновичем прошли вместе огни-воды и медные трубы, таперча вот Москвой управляем.

— Ты, Проша, зубы не заговаривай, — добродушно сказал фельдмаршал. — Тащи нам лучше Парашиной наливки малиновой.

— Я думал, после баньки уж, — говорил Прохор. — А то с нее в жару-те тяжко будет.

— Пожалуй, ты прав, Проша, — согласился граф. — Но по рюмке, поди, можно? А?

— Так и быть, — вздохнул Прохор, — по рюмочке примите ради радости. — И принес, поставил бутылку с малиновой наливкой.

— Разлей, Проша, разлей, — попросил Салтыков. — И себе ж не забудь.

Прохор наполнил три рюмки, дождался, когда господа возьмут свои, взял ту, что осталась. Стоял у стола, садиться не смел, знал свое место.

— Ну что, Ваня, — поднял граф свою рюмку. — Как у нас говорят, со свиданьицем нас.

Выпили, принялась за жареных карасей.

— Сказывай, сын, как там воевалось вам ныне?

— Да жаловаться грех, батюшка. Удача нам более сопутствовала в этой войне.

— Удача, сынок, дама капризная, она дуракам не сопутствует. Кто на главном командовании был?

— Первой главной армией командовал сперва Голицын.

— Александр Михайлович?

— Он самый.

— Я б не сказал, что выбор был удачен.

— Почему, батюшка? Голицын неглупый человек.

— Верно, Ваня. Он очень умный дипломат, но вояка… Сумнительно.

— Второй армией Румянцев руководил.

— Ну, этот отчаянный парень.

— Потом Голицына за то, что долго протоптался у Хотина, отозвали в столицу, а армию велели передать Румянцеву.

— А кому он передал свою, вторую?

— Панину Петру Ивановичу.

— Ну, это неплохой командир. Ты в какой армии был?

— Я в первой.

— Значит, под Румянцевым?

— Да.

— Ну и как он?

— Очень решительный и настойчивый. Он нам и на марше покоя не давал. Все натаривал к бою. Вот идем, идем, и вдруг сигнал — три пушечных выстрела, и сразу все полки строятся в каре, словно враг нападает.

— Молодец, Петр Александрович. Умница.

— И верно, батюшка. Так натаривал полки, что перед настоящим боем перестроения происходили, кажется, в несколько мгновений.

— Ах умница! А я вот до такого не додумался, все солдат жалел, мол, впереди сражение, чего их попусту дергать. Я рад, Ваня, что ты под такую команду попал. Очень рад.

— Да. Румянцев всегда говорит: «Врага не считать надо, а искать». И он побивал турок в два, в три раза меньшим числом своих солдат. Под Ларгой, например, Аберды-паша имел восьмидесятитысячный отряд, а у нас было всего тридцать четыре тысячи. Мы их разгромили так, что они побросали свои палатки. Здесь же разбили крымского хана Каплан-Гирея.

— А ты, Ваня, под Ларгой что делал?

— Турки по лощине стали заходить нам с тыла. От Румянцева прискакал посыльный: «Генерал, командующий приказал атаковать янычар, заходящих к нам в тыл». Вот мои кирасиры и показали им, где раки зимуют. Я сам повел их. Рубка была страшная. Не выдержали янычары нашего напора, побежали, да так, что своих пушкарей потоптали.

— А после Ларги?

— После Ларги была Катульская битва. Их разделяло-то всего две недели. На помощь Абды-паше, которого мы разгромили у Ларги, от Дуная уже спешил со свежим войском великий визирь Галил-Бей. У него уже была стопятидесятитысячная армия. Это, считай, в четыре раза больше нашей. На военном совете многие настаивали: «Надо звать Панина со второй армией».

— А где он был в это время?

— Панин был под Бендерами, он их и взял. Но Румянцев сказал: «У Панина своя задача, у нас своя. Будем сами атаковать».

— Но перевес в четыре раза, это уже серьезно.

— Перед самым боем он уже был и того более, в пять раз.

— Почему?

— Мы стояли у Ларги, приводили армию после сражения в порядок. Румянцев послал на разведку отряд Боура в сторону Дуная. И тот сообщил, что идет Галил-бей, Румянцев тут же велел выступать навстречу ему. Что делать с обозом, ранеными? Он оставил для охраны его корпус Волконского. Таким образом, навстречу стопятидесятитысячной армии врага мы выступили с двадцатисемитысячным отрядом.

— Это ж менее чем в пять с лишним раз.

— Вот именно, батюшка. И Галил-бей, конечно, знал, что нас мало, и оттого не озаботился занятием выгодных позиций. Но что придумал Румянцев? Турки заняли позиции в районе Вулканешт, а оттуда очень хорошо видна дорога, идущая с севера, взбегающая на высоту и исчезающая в лощине. Румянцев вызвал меня и говорит: «Иван Петрович, туркам очень хорошо видна эта дорога на взлобке. Бери своих кирасир, строй по четыре в ряд и съезжай по дороге в лощину. И по ней вне видимости для врага объезжай высоту и снова являйся на взлобке. Я полагаю, твоего корпуса хватит как раз на круг, вот и покрутитесь с полдня». Я спрашиваю: «Что-то вроде карусели?» Румянцев засмеялся: «Правильно. Пусть турки думают, что и у нас конницы достаточно».

— Ну Румянцев, ну хитрец, — засмеялся фельдмаршал. — И как? Турки поверили?

— Конечно. Потом пленных допрашивали, они говорили: «Еще бы вам не выиграть, целый день в лощине кавалерию накапливали».

— А у визиря сколько конницы было?

— Сто тысяч.

— Да, интересная арифметика, — крутил головой в восхищении Салтыков. — Нет, не случайно Александр Иванович сына Петром назвал, говорил, в честь Петра Великого. Не зря. Оправдывает его Петя сие славное имя. Вот поди, угадай. В молодости его сколь слез родители хлебнули — пьяница, бузотер, драчун. Александр Иванович хотел даже отречься от сына. А он, глядит-ко, взлетел, взорлил.

— Во время сражения янычары, обойдя с тыла, смяли каре Племянникова, и солдаты было побежали. Румянцев подскакал, закричал: «Стой, ребята!» Остановил бегущих, послал кого-то к артиллеристам, чтоб поддержали огнем, и, выхватив шпагу, сам повел солдат в атаку. И здесь все янычары, налетевшие на Племянникова, были уничтожены. Как оказалось, это был лучший отряд у визиря. И пожалуй, уничтожение его и стало переломным моментом в сражении. Турки побежали.

— Тебя здесь ранило?

— Нет. Когда турки покатились от Вулканешт к Дунаю, Румянцев велел мне и Долгорукову преследовать их, так и сказал: «До самого Дуная не давайте передышки. Проводите гостей достойно». Мы с Долгоруким и гнали их. А когда вышли к Дунаю, они побросали и пушки. Ну, мы тут же повернули их на «гостей» и устроили им такой прощальный салют, что многие нашли смерть в дунайских волнах. Вот тут как раз меня и задела шальная пуля. Обидно. Под Ларгой, под Кабулом такое пекло было, и ничего. А тут уж, кажись, все кончилось, и на тебе. Измаил, Килию, Браилов уже без меня брали. А Румянцев, когда узнал, что меня ранили, дал мне отпуск: «Езжай, говорит, домой, подлечись, передохни. Кланяйся от меня Петру Семеновичу, моему, говорит, первому командиру и наставнику».

— Спасибо, сынок, — растрогался фельдмаршал от такого приветствия. — Спасибо за поклон от героя. Ты не представляешь, как я счастлив, что из моего офицера вышел такой прекрасный полководец. И это еще при моей жизни.

— Ему за Кагульскую битву было присвоено звание генерал-фельдмаршала, а также прислан орден Святого Георгия первой степени.

— Это новый орден, только что введенный императрицей. И он стал, в сущности, первым кавалером его по праву, вполне по праву. Победить врага, в пять раз превышающего тебя в силе, это надо уметь. Не осрамил имя Петра Великого, не осрамил. А ты говоришь: удача. Нет, сынок, это талант.

Старый фельдмаршал был растроган. И в бане, куда они вскоре отправились с сыном, нет-нет да вспоминал: «Ай молодец, Петр Александрович, вот порадовал старика-то!»

— Ну а как у тебя, батюшка? — спросил Иван, когда, напарившись, они сидели в предбаннике, отдыхая.

— Эх, сынок, ныне у меня команды всего-то Великолукский полк остался, — молвил с горечью Салтыков. — Да и в том едва триста человек набирается. Разве ж это полк? Одно название. Всех утянули туда, на турка. Сначала один полк увели, потом другой. А после и от Великолукского рожки да ножки оставили. А Москва-то не маленькая, целое, считай, государство, одних дворов без малого тринадцать тысяч. Мой бедный обер-полицмейстер с ног сбивается, то там разбой, то там убийство, то пожар, то потасовка.

— Не хотел я тебя огорчать, батюшка, но подумал, надо все ж предупредить, — вздохнул Иван.

— Ну говори, сынок, — усмехнулся с горечью старик. — Какое там еще огорчение, а то у меня их мало набирается?

— В Молдавии у нас враг объявился, пожалуй, пострашнее турка.

— Какой?

— Чума, батюшка, чума. Она и армию зацепила. Генерала Штофельна помнишь?

— А как же? Храбрый командир, находчивый.

— Чума его сразила.

— Царствие ему небесное, — перекрестился фельдмаршал. — Хороший был, боевой товарищ. Пуля не взяла, а вот…

— Худо то, что она и в Россию уже припожаловала, отец. Да, да. Уже до Брянска добралась.

— До Брянска, говоришь?

— Да. А тут ведь до Москвы-то рукой подать.

Новость действительно была огорчительной для генерал-губернатора. Он сразу как-то сник, нахмурился, ушел в себя.

Когда в столовой они сели за стол, Прохор наполнил наливкой рюмки и сказал:

— Вот теперь другое дело, можно и выпить после пару-те. Как говорится, после баньки и нищий пьет.

Фельдмаршал отрицательно покачал головой и даже отодвинул рюмку: не буду, мол.

Иван Петрович догадался — отчего, молвил виновато:

— Прости, отец. Кабы я знал, я б смолчал.

— Нет, Ваня, ты верно сделал, что сообщил. Верно. Спасибо. Я должен знать об этом. Ешь, пей. Не гляди на меня, сынок.

5. Моровое поветрие

Как ни ждал Салтыков появления незваной гостьи в Москве, она явилась неожиданно. Еще накануне генерал-майор Фаминицын, начальствующий над госпиталями, подал генерал-губернатору рапорт, что в его ведомстве все спокойно.

Давно уж крепко лежал снег, приближался зимний Никола, и фельдмаршал нет-нет да подумывал: «Пронесло. В мороз, чай, не сунется».

Однако 22 декабря утром у Салтыкова появился встревоженный обер-полицмейстер Бахметев.

— Беда, ваше сиятельство, в Лефортове на Введенских горах в госпитале явилась заразительная болезнь. Уже умерло четырнадцать человек.

— Кто вам сказал?

— Главный доктор госпиталя Шафонский.

— Что за чертовщина! Вечером Фаминицын прислал рапорт, что у него все в порядке. Может, это не она, может, это какая другая болезнь?

— Шафонский сказал, похоже, моровое поветрие. Уж очень скоро помирают.

— Надо созвать консилиум медиков, пусть определятся, что это за болезнь.

— Туда, на Введенские горы?

— Боже сохрани. Сами лекари растащат ее по Москве. Пусть соберутся в Сенате. Если Шафонский откажется, не настаивайте, ему лучше знать, как не потащить заразу в город.

Совет из лучших московских медиков собрался к вечеру — Мертенс, Эразмус, Шкиадан, Кульман, Венеаминов, Забелин, Ягельский.

Шафонский не появился, прислав сказать, что не может оставить больных, но кратко описал в записке признаки и течение болезни. Обсудив их, медики единогласно постановили: это моровое поветрие. Поручили Мертенсу идти на доклад к генерал-губернатору. Выслушав Мертенса, Салтыков спросил:

— А что за признаки сей болезни?

— Это гнилая горячка, ваше сиятельство. Начинается с жара, бреда, с черными болячками в паху. Болезнь весьма скоротечна, в два дни управляется с человеком. И все вещи больного, одежда, обувь, с чем он соприкасался, заразительны. И лучше сжигать их.

— Как пресечь распространение ее?

— Я бы советовал наперво оцепить госпиталь солдатами. И никого ни туда, ни оттуда не пропускать. И усилить проверку на заставах, не давать въезжать в Москву.

— Это почти невозможно, доктор.

— Почему?

— Москва питается только привозным мясом, рыбой, хлебом. Начнется голод, что вы? Это ж бунт.

— Тогда надо установить карантины. А продукты подвозить и оставлять где-то за околицей в Москве, в определенном месте и оттуда уж москвичам забирать их. А Тверскую заставу вообще перекрыть наглухо, потому как через нее могут вывезти болезнь в Петербург.

— Что ты? Что ты? Бог с тобой, братец.

Поблагодарив Мертенса, Салтыков уже на следующий день приказал оцепить главный госпиталь. И запретил помывку в общественных банях. О появлении чумы и принятых мерах отправил донесение императрице.


Екатерина Алексеевна немедленно велела собрать Совет в комнате Зимнего дворца, отведенной для заседаний.

— Господа, из Москвы от графа Салтыкова пришло пренеприятное сообщение, в Первопрестольной появилась чума. Мы должны с вами выработать меры по пресечению распространения болезни. Салтыков просит разрешения вывезти больных в окрестные монастыри. Мол, это защитит москвичей от заразы.

— Ни в коем случае этого делать нельзя, — сказал Чернышев.

— Я тоже так ему отписала, что этого делать нельзя, поскольку сие послужит распространению болезни в округе.

— Сейчас январь, — заговорил Панин, — начинаются морозы. Насколько я знаю, чума их боится. Может, зима и победит ее.

— А може, в Москве и не чума вовсе, она ведь действительно летом вспыхивает, — высказал сомнение Голицын. — Вон в Молдавии в самую жару явилась.

— Нет, Александр Михайлович, Салтыков пишет, что велел доктору Ореусу и штаб-лекарю Граве обследовать больных. И те доложили, что это чума, точно такие признаки они видели на больных под Хотином в вашей армии.

— Значит, докатилась-таки она до Москвы.

— Я бы точнее сказала, князь, довезли ее. Поэтому надо принять все меры, пресечь ей дорогу, особенно к нам в столицу. Только ее нам тут не хватало.

— Надо верстах в ста от столицы установить карантины на Тихвинской, Старорусской, Новгородской и Смоленской дорогах, — посоветовал князь Вяземский. — Чума, ведь она скоро проявляется на заразившемся.

— Ну и сколько дней назначим сидеть в карантине? — спросила императрица. — Александр Михайлович, вы ее видели в Молдавии, как присоветуете?

— Я думаю, дня четыре-пять, — сказал Голицын.

— Пусть будет с запасом. Неделю.

Все согласились с государыней: лучше передержать, чем не додержать в карантине.

Затем была составлена подробная инструкция для генерал-губернатора Москвы Салтыкова:

«Установить карантины для всех выезжающих из Москвы верстах в сорока по всем дорогам.

Москву запереть и не выпускать никого без дозволения графа Салтыкова.

Обозы со съестными припасами останавливать в семи верстах от Москвы. Сюда жителям приходить и закупать, что им нужно. Полиции следить, чтоб покупники не соприкасались с продавцами, для чего разложить между ними огонь, а деньги окунать в уксус.

По церквам читать молитвы о прилипчивой болезни, дабы народ еще более остерегался от опасности, и прочая, прочая, и прочая…»

Когда общими усилиями составили подробную инструкцию для московского генерал-губернатора, Разумовский вдруг усомнился:

— А не многовато мы наворочали на старые плечи Петра Семеновича? А?

— А что ж вы предлагаете, Алексей Григорьевич? — спросила императрица.

— Надо к нему в помощники кого бы помоложе. У него ж и помимо чумы забот полон рот. А ведь ему, не забывайте, уже на восьмой десяток повалило.

— А не обидится Петр Семенович?

— Надо не обидно сделать, мол, так и так, вот вам помощник против чумы. Ну и, конечно, человека надо послать добросовестного и не врединого.

— Кого пошлем, господа? — оглядела Екатерина свой Совет.

Наступила недолгая пауза, потом заговорил князь Волконский:

— Сдается мне, на эту должность подойдет сенатор и генерал-поручик Еропкин Петр Дмитриевич, человек очень исполнительный, удивительно бескорыстный и добрейшей души. И что не менее важно, у него в Москве на Остоженке свой дом.

— Ну что ж, я полагаю, мы согласимся с предложением Михаила Никитича. Охранение Москвы от заразы мы поручим сенатору Еропкину. Так?

За новое назначение Совет проголосовал единогласно.


Выслушав представление генерал-поручика, явившегося помогать ему против чумы, Салтыков сказал:

— Я рад, конечно, господин Еропкин, иметь в вашем лице помощника. Но все предупреждения против морового поветрия уже взяты, вам осталось поревновать исполнение их.

Однако в душе фельдмаршал был не очень доволен и воспринял появление помощника «против чумы» как неверие ее величества в его — салтыковские силы. Тем более тогда, когда, как он считал, уже справился с этой заразой.

— …и попрошу вас обо всех ваших действиях извещать меня.

— Это само собой разумеется, ваше сиятельство, — отвечал Еропкин, догадывавшийся об истинном настроении старика. — Я без совета с вами не сделаю и шага.

Салтыков пролистал рекомендации Совета, пробормотал, поморщившись:

— Так… Так… Все красиво на бумаге, да забыли про овраги… Вот, пожалуйста, — обратился к Еропкину. — Рекомендуют установить на всех дорогах карантины. А где мне на это людей брать? Мне на посты внутри города их не хватает. Или вот, чтоб полицейские следили за покупниками и продавцами, чтоб они не касались друг друга. Вы себе это можете представить… э-э…

— Петр Дмитриевич, — подсказал Еропкин.

— Петр Дмитриевич, объясните мне, пожалуйста, как нам уследить за тысячами, десятками тысяч продавцов и покупников, чтоб они не касались друг друга? Как? Это при том, что у меня всего триста солдат.

— Да, пожалуй, вы правы, ваше сиятельство, — согласился Еропкин.

Почувствовав в ответе сенатора искреннее сочувствие, генерал-губернатор не удержался:

— Ободрали меня как липку, угнали все воинские части на турка. Я, конечно, понимаю, так надо. А воротили мне что? Чуму, братец, чуму привезли, — закончил с горькой усмешкой Салтыков. — Хотел больных развести по окрестным монастырям на свежий воздух, уж очень скученно в Москве. Да и госпиталь вверху Яузы всю заразу спускает в реку, может весь город заразить, люди-то пьют из речки. Думал, развезу по монастырям, все чище в Москве станет. Но государыня не разрешила.

— Почему?

— Потому как поветрие перекинем в окрестности. И права ведь матушка. Права. Я как-то и не сообразил поначалу. Теперь вот приказал фабричным хозяевам держать рабочих при фабриках, все меньше толкотни на улицах, все меньше расползания заразы. Так ведь народ не понимает, что их же безопасности ради. На лекарей как на врагов глядят, о карантине слышать не хотят.

— Может, по монастырям, наоборот, здоровых развезти, — высказал мысль Еропкин. — Вот и будут в карантине.

— Это надо обдумать, — согласился граф. — Особливо работных, фабричных, пожалуй, можно.

Но не оправдала зима надежд московских правителей, не погасила чуму. Хотя стараниями Еропкина фабричные рабочие были выведены в Симонов, Данилов и Покровский монастыри, объяснено им было, что делается это их же пользы ради. Как ни трудно было с пропитанием этих карантинов, но Салтыков был доволен, что там не наблюдается болезнь. И в конце мая донес об этом успехе в Петербург.

Получив столь утешительное известие, императрица указала фабричных из Даниловского и Покровского монастыря отпустить по домам, резонно полагая, что им надо и за работу браться. Разрешено было и бани топить, чтоб народ получил возможность помыться.

Но уже в июне чума явилась в Симоновом монастыре и стала расползаться по Москве. Если в госпиталях и монастырях доктора имели возможность наблюдать больных и своевременно удалять от них здоровых, то в домах и подворьях за этим уследить никак нельзя было. Поэтому если кто в доме умирал, то оставшиеся, опасаясь попасть в карантин и лишиться домашних вещей и одежды, подлежавших сжиганию, попросту ночью выбрасывали труп на улицу. И вскоре сами заболевали.

Похоронные команды, собиравшие эти трупы, вывозили их за город, где крючьями сбрасывали в братские могилы, которые под присмотром солдат с утра до вечера копали преступники.

Еропкин в каждой части города учредил наблюдателей, обязанных следить, где, в каком доме явилась болезнь, и принимать меры к вывозу заболевших в госпиталь, к уничтожению вещей, принадлежавших им. Последнее особенно было трудноисполнимо, поскольку родственники восставали против сжигания еще добротной одежды и обуви: нам еще сгодится. И вскоре следовали за умершим. Поэтому зараза расползалась стремительно.

Многие бежали из города куда глаза глядят. Богатые уезжали в свои деревни. Порою в департаментах оставались одни сторожа. Даже члены московского Сената, число которых можно было по пальцам перечесть, старались не являться в присутствие. Поэтому совещания Сената нередко проходило с тремя сенаторами.

А ведь Еропкину для любого мероприятия обязательно требовалось согласие Сената.

Второго августа он явился к Салтыкову похудевший, измученный и с порога заявил:

— Ваше сиятельство, Петр Семенович, я не могу исполнять свою должность.

— В чем дело, Петр Дмитриевич? — спросил граф, устало прикрывая глаза.

— У меня в доме появилась чума.

— Вы серьезно? — сразу насторожился Салтыков, невольно начав вглядываться в лихорадочно блестевшие глаза своего помощника: уж не принес ли он с собой чуму?

— Да уж куда серьезней.

— Кто заболел?

— Поваренок.

— Где он?

— Отправил в госпиталь к Шафонскому. Сейчас с трепетом жду, кто следующий. Пожалуйста, ваше сиятельство, увольте меня. Может, мне осталось жить-то…

— Успокойтесь, Петр Дмитриевич, вы просто устали. И потом, вы назначены Советом при государыне, я не имею права увольнять вас.

— Ну сообщите в Совет. Я сам боюсь туда писать, а вдруг я уже…

— Ничего, ничего, братец. Не надо кликать ее, — утешал как мог Салтыков. — Вы просто устали, я сегодня же напишу в Совет. Идите домой, отдохните да велите окурить серой комнаты, авось пронесет…


Государыня явилась в Совет озабоченной:

— Господа, я только что получила от Салтыкова письмо. Он пишет, что Еропкин отказывается от должности.

— Почему? — удивился Панин.

— У него в дом явилась чума. Но Салтыков считает, что он просто переутомился, и просит прислать ему помощников из гвардейцев.

— Почему именно из гвардейцев? — спросил Волконский.

— Ну, видимо, он считает, что они более надежны, чем армейские офицеры.

— Раз просит, надо послать, — сказал Чернышев. — А как с оцеплением Москвы?

— Он пишет, что это невозможно. У него на патрули внутри города не хватает людей.

— Пожалуй, он прав. Оцепить Москву и армии не хватит.

— Григорий Григорьевич, кого б из офицеров гвардии вы рекомендовали командировать в помощь генерал-поручику Еропкину?

— Капитана Волоцкого, ваше величество.

— Пожалуйста, прикажите ему, пусть подберет еще с дюжину надежных офицеров и отъезжает с ними в Москву. И с Волоцким же передайте мою личную просьбу Еропкину не оставлять должности, пусть скажет — я прошу. И еще. Господа, вместе с письмом Салтыков прислал решение Московского медицинского совета для уменьшения распространения заразы продавать вино в кабаках через окна, не впуская никого внутрь. Далее они просят разрешения избирать из господских людей десятских для ежедневного осмотра домов…

— Господи, — вздохнул Разумовский, — они б еще попросили разрешения хлеб зубами жевать.

Императрица покосилась на старика, но ничего не сказала, продолжала читать:

— …и далее просит медицинский совет разрешить для погребения умерших от чумы и отвозу зараженных в больницы использовать каторжных.

— Пущай используют, — махнул рукой Разумовский.

— Э-э нет, — возразил Чернышев. — К каждой телеге караул не приставишь. И каторжные от телег разбегутся. Могилы копать, это им в самый раз, там одного солдата с ружьем достанет.

Так и постановили: «С решением Медицинского совета согласиться, за исключением последнего: каторжников употреблять лишь на копке могил».


Генерал-поручик Еропкин был весьма растроган личной просьбой ее величества — не оставлять должности, переданной ему гвардейским капитаном Волоцким:

— Да я… да ежели ее величество просит, в лепешку расшибусь, исполню.

К этому времени стало ясно, что чума лишь припугнула Петра Дмитриевича, выхватив из его дома поваренка, не зацепив более никого из домашних. Капитану Волоцкому тут же было дано задание:

— Ступайте к доктору Шафонскому и помогите ему осуществить осмотр больных в Лефортове. Соответственно переоденьтесь в халат, который после осмотра сожгите. Впрочем, Шафонский вас научит, как беречься.

Шафонский из-за очков, оглядев блестящего гвардейца, произнес:

— Придется вам, благодетель, снять сей великолепный камзол, шляпу, шпагу, в общем, все, что вы желаете носить в дальнейшем. И облачиться вот в это рубище.

И кинул Волоцкому ворох черного платья.

— Смотрите на меня и облачайтесь так же. На халате не ищите пуговиц, там кругом завязки, — поучал Шафонской гвардейца. — Завязывайте не на узлы, а с петелькой, чтоб, дернув за кончик, развязать можно было. Эти чуни натяните на сапоги и завяжите, а то спадут. Закройте голову и рот этим клапаном. Что? Резкий запах, говорите? Еще бы, клапан уксусом пованивает. Терпите, благодетель, терпите. Только этим эту заразу и отпугнуть можно.

Когда они ехали в коляске в Лефортово, Волоцкий спросил:

— А зачем их осматривать, доктор?

— А как же, благодетель, а вдруг там человек с другой болезнью. В палате, пожалуйста, ни к чему не прикасайтесь и ни с кем особо не разговаривайте.

Не доезжая до госпиталя, Шафонский остановил коляску, приказал кучеру:

— Жди нас здесь, благодетель.

Они направились к воротам госпиталя, которые были распахнуты настежь.

— Вот, пожалуйста, — сказал Шафонский. — А еще удивляемся, отчего зараза со двора на двор перескакивает. Велено же было запереть накрепко. Ну, благодетели!

И совсем возмутился Шафонский, увидев во дворе госпиталя толпу.

— Эт-то что за безобразие! — вскричал он. — Где комиссар Кафтырев?!

— Вот они! Вот они! — завопил поручик, указывая на Шафонского и его спутника. — Уморители!

— Кафтырев! — закричал на него Шафонский. — В чем дело?

— Это вы миру отвечайте, в чем дело? Ходите тут, порошки с мышьяком раздаете, людей морите.

— Вы что, спятили, Кафтырев? Вас зачем сюда поставили? Капрал? Раков, вы-то что стоите?

— Но, господин доктор, пра слово, от ваших порошков мор идет! — отвечал капрал — высокий детина.

Толпа угрожающе зашумела, раздались крики: «Это лекари нас морят!.. Карантинами замучили!», «Живыми в землю закапывают!».

— Я сам видел, я сам видел! — кричал поручик Кафтырев, подогревая толпу.

— Молчать!! — неожиданно гаркнул командирским голосом капитан Волоцкий. — Как ты с доктором разговариваешь, скотина!

Гвардеец забыл, что он не в гвардейской форме, а в черном балахоне, столь ненавистном народу. Оттого и подлил масла в огонь.

— Они еще грозятся! Они еще грозятся! — снова заорал Кафтырев.

— Пропустите нас в госпиталь! — потребовал Шафонский.

— Нет, не пропущу! — крикнул Кафтырев. — Я здеся хозяин! Ступайте, откуда пришли. Ну!

— Уходите! — орали в толпе. — Уморители!

Откуда-то прилетел камень, кусок палки. Угроза нависла серьезная, народ не хотел пускать доктора в госпиталь.

— Ну, Кафтырев, ты за это ответишь в Сенате!

— И отвечу, и отвечу! Я все там расскажу про ваши порошки ядовитые. Я за народ страдатель!

Назавтра «страдателя за народ» призвали в Сенат и всех его сообщников, которых перечислил доктор Шафонский: капрала Ракова, канцеляриста Прыткова, конюхов Петрова и Пятницкого.

И хотя в Сенат пришли только четыре сенатора — князь Козловский, Похвиснев, Рожнов и Еропкин, — слушание дела состоялось. Свидетельствовал против возмутителей капитан Волоцкий. Доктор Шафонский отправился-таки на осмотр больных с другим гвардейцем.

Поручик Кафтырев, оказавшись перед грозные очи Сената, изрядно перетрусил, тем более что против него свидетельствовал не какой-то лекаришка в черном балахоне, а гвардейский капитан в блестящей форме и со шпагой у пояса.

— Да кабы я знал… да рази б я посмел, — бормотал он в оправдание.

Во время допросов возмутителей Сенат метал на их головы громы и молнии, грозя им самыми страшными карами. Но когда, выпроводив подсудимых за дверь, занялись составлением приговора, Еропкин сказал:

— Господа, ныне у нас каждый здоровый человек на вес золота. Надо бы их миловать.

— Миловать? — возмутился Козловский. — Они чуть доктора не убили, капитана гвардии, о каком миловании речь, Петр Дмитриевич?

— Но, князь, надо учитывать время и обстоятельства. Люди живут рядом с чумой, в постоянном страхе. Они и так уже судьбой наказаны. Ну сорвались, ну накричали.

— Но наказание должны понести, — настаивал Козловский. — Каждый проступок должен наказываться. Вот спросите хотя и военного человека — гвардейца. Правда, капитан?

— Так точно, ваше сиятельство, — отвечал Волоцкий.

— Ну вот, — резюмировал князь. — Давайте и думать, кого как наказать.

Поскольку Еропкин был против наказания, Козловскому вновь пришлось прибегнуть к третейскому судье — гвардейцу:

— А у вас, капитан, какое мнение?

Волоцкому не хотелось никого обидеть — ни князя, ни Еропкина, но в то же время сохранить лицо независимого судьи:

— Я думаю так, господа, главного возбудителя Кафтырева посадить на две недели на гауптвахту на хлеб и воду, остальным всыпать по двадцать плетей для памяти.

— А почему же Кафтыреву ничего? — спросил Козловский.

— Как ничего? А две недели гауптвахты? Вы, князь, хотели бы и ему плетей, как я понимаю. Но он поручик, не великий, а командир, поэтому ради сохранения его лица стоит поберечь его задницу.

Еропкин тихо засмеялся, махнул рукой:

— Ладно. Я согласен с гвардейцем.

После лефортовских возмутителей перед Сенатом предстал синодальный солдат, проломивший голову камнем другому солдату. Этого злодея представил Сенату Бахметев. Приговор тоже был скорый и мягкий: двадцать плетей.

Едва увели солдата, Еропкин сказал:

— Там ждут нашего решения раскольники.

— Раскольники? — удивился Козловский. — Им-то чего от Сената нужно?

— Вот у меня их записка, они просят в Земляном валу купить или построить свой карантин. Разрешим?

— Конечно. Пусть строят, — сказал князь, и его поддержали Похвиснев и Рожнов:

— Я тоже согласен, пусть строят, тем более и они его будут содержать на свой счет.

— Но они еще просят освободить их от карантина и докторских осмотров, — сказал Еропкин.

— Вот те на, только что наказали Кафтырева за это. И эти туда же.

— Значит, на это не согласимся? — спросил Еропкин.

— Конечно, какой тогда смысл в их карантине.

Еропкин взглянул на пристава, сидевшего у двери:

— Пригласите, пожалуйста, Алексеева Пимена и Прохорова Ивана.

Когда раскольники — степенные мужи с окладистыми бородами — вошли, Еропкин сказал им:

— Сенат рассмотрел вашу просьбу и решил разрешить вам строительство карантина и содержание его на ваш счет. Но Сенат не согласен с вашей просьбой освободить его от докторского осмотра.

— Пошто? — спросил Алексеев с неудовольствием.

— По то, Пимен, что доктора обязаны посещать все карантины, чтоб отделять больных от здоровых.

— А купцам разрешили свой карантин иметь?

— Разрешили.

— Ну вот же. А пошто нам с запретом?

— Купцы не заикались об этом. Какой смысл тогда в вашем карантине, если туда нельзя будет войти доктору? Ну?

Раскольники переглянулись, что-то пошептались меж собой.

— Ладно, — сказал Алексеев, — мы согласные, но только чтоб Шафонского к нам не слали.

— Ладно. Будем посылать других. Ступайте.

Раскольники, поклонившись, вышли.

— Все Кафтырева сукиного сына работа, — заметил Козловский. — Лучшего доктора перед всей Москвой оклеветал, засранец.

— Ладно, — сказал Еропкин. — Хорошо хоть архиепископ Амвросий не знает про раскольников, а то б еще и он расшумелся.


В эти часы архиепископ Амвросий был у генерал-губернатора.

— Я что позвал вас, святый отче, — тихо говорил Салтыков. — Вы сами зрите, Что творится на Москве. Болезнь уже так умножилась, что похоронные команды едва управляются увозить и закапывать умерших. За вчерашний день восемьсот тридцать пять человек вывезены из госпиталей и домов, около шестидесяти подобрано на улицах. Если так дальше пойдет, Москва скоро станет мертвым городом.

— Свят, свят, — перекрестился Амвросий. — Что ты говоришь, сын мой?

— Я говорю сие с болью в сердце, святый отче. Я не хочу этого, но есть силы и обстоятельства, которые сильнее нас; Чума косит там, где кучкуется народ, поэтому у меня просьба к вам, отец Амвросий, временно воспретите служить в церквах, ведь туда вместе со здоровыми являются и больные, заражая окружающих. А так же отмените крестные ходы.

— Вы здесь правы, Петр Семенович, я это сделаю. В церквах служат священники, мне подчиняющиеся, но как быть с теми, не имеющими приходов? Эти вольные иереи, так называемые крестцовые попы, что хотят, то и творят. Вы посмотрите, что деется у Варварских ворот, у иконы Боголюбской Богоматери. Там народ толпами толкется.

И этому способствуют эти самые праздные попы. Подучили какого-то фабричного рабочего, и тот во всеуслышанье там заявил: де, ему явилась во сне Богородица и сказала, что поскольку за тридцать лет у нее не отпели ни одного молебна, не поставили ни одной свечи, то за это Христос решил наслать на Москву каменный дождь, но она — Богоматерь, де, упросила заменить каменный дождь трехмесячным мором. Вот и наслала на Москву это моровое поветрие.

— Но почему вы икону не перенесете в церковь?

— Для нее рядом с Варварскими воротами достраивается церковь Кира и Иоанна, туда она вскоре и будет водворена. Но сегодня к ней и подходить опасно.

— Почему?.

— Народ темный, не поймет. С начала сентября возле нее эти самые праздные попы денно и нощно служат на корысть себе.

— Бахметев там держит пост из двух солдат для охраны жертвенного ящика. Может, его следует перенести в другое место?

— Я подумаю, Петр Семенович.

— Подумайте, святый отче, подумайте. Нам солдат в городе не хватает.

Вскоре после архиепископа у Салтыкова появился Еропкин, сообщил о решениях Сената, сдал рапорт за прошлый день.

Граф прочел его, вздохнул тяжко, прикрыл усталые глаза.

— Петр Дмитриевич, я хочу на пару дней отъехать в деревню, дыхнуть свежим воздухом и ее величеству отчет написать подробный.

— Езжайте, Петр Семенович, передохните. На вас уж и так лица нет.

6. «Чумной бунт»

Архиепископ Амвросий (в миру Андрей Степанович Зертис-Каменский) был назначен в Москву по велению самой императрицы.

— Москва не город, целый мир, — сказала Екатерина II. — И Архипастырь должен быть там не только образованный, но и деловой.

А при аудиенции с ним наказывала:

— Прошу вас, святый отче, возобновить Успенский, Архангельский и Благовещенский соборы, являющиеся достоянием не только Москвы, но и всего христианского мира. Что-то при митрополите Тимофее хиреть они начали. Да и причт[85] при нем, сказывают, подраспутился.

— То мне ведомо, государыня, — отвечал Амвросий, являвшийся До этого архиепископом Крутицким. — Все сие пред очами моими проходило. Митрополит Тимофей, царствие ему небесное, вельми добр был. А с нашим народишком доброта не доведет до добра, строгостью более успеешь.

С таким благословением ее величества и принял на свои плечи Амвросий московский святой престол и сразу крутенько взялся за дело. Наперво он запретил вступать в брак молодым людям духовного звания, не кончившим богословского курса и не выдержавшим экзамен у епископа: «Нечего нищету плодить. Встанет на ноги, сможет семью содержать, пожалуйста».

В консистории Амвросий установил столь строгий порядок, что за нарушение его немедленно налагался штраф без всяких послаблений. А дабы провинившийся не затягивал выплату, его полагалось «заковывать в железы» до полного расчета.

Несогласные с требованиями нового архиепископа попросту изгонялись из храмов, пополняя и без того не малую армию безместных попов.

Своими столь крутыми мерами Амвросий нажил себе много врагов и недоброжелателей именно в среде этих «праздных» священнослужителей.

И его приказ по епархии «…на время морового поветрия прекратить в храмах службы, а также крестные ходы, дабы не расползалась зараза среди христиан», был встречен недоброжелателями злорадным воем: «Амвросий впал в неверие в силу Всевышнего, отменил моления. Какой он владыка?!»

В доказательство того, кто действительно является служителем Бога, безместные иереи начали службу у Варварских ворот под иконой Боголюбской Богородицы. К ним и хлынули верующие, недопускаемые в церкви, а здесь толкавшиеся в многотысячной тесной толпе.

Тут же вертелся попик Севка, изгнанный из церкви Амвросием за пристрастие к водочке. Оно бы, может, и не заметалось (кто на Руси в сем не грешен?), но умудрился Савка по пьянке перепутать списки «во здравие» и «за упокой». И грянул за упокой по списку, поданному купцами во свое здравие. Каково было слушать им себе «вечную память».

Случился скандал, купцы потребовали наказать богохульника. И, может статься, отделался бы Севка штрафом да «железом», но угораздило его явиться в консисторию пред грозные очи архиепископа опять же в непотребном виде. Выпил кружку для храбрости. Да так расхрабрился, что вместо повинной головушки вздумал оправдываться:

— Так ведь, владыка, не сегодня-завтрева все едино помрут купчишки те. Им бы радоваться, а оне…

— Что ты сказал, несчастный?! — прорычал, багровея, Амвросий.

— Я грю, радоваться, что по себе плач слышуть…

— Изыди, злодей! Пшел вон! И чтоб я тя у храма зреть не мог.

Вылетел поп Севка из храма, как трутень из улья. С горя упился в кабаке до положения риз, проспал под чьим-то забором, а утречком поперся к Варварским, воротам, тая мысль подлую: «Ничего. Прокормлюсь коля Богородицы».

Однако, как оказалось, не он один на нее надеялся. Там уже роилось с десяток праздных иереев, служили, истово крестясь, тянули в разноголосицу акафисты[86] Богородице. Посунулся к поющим и Севка, тоже стал разевать рот, вроде подпевая. Однако получил в бок тычок от соседа и шипение над ухом: «Пой, с-сука… На чужом горбу в рай захотел. Ну!» Севка взорлил звонким тенором:

— …Поем прилежно тебе песнь ныне-е, воспетой Богородице, радостно-о-о, со Предтечею и всеми святыми моли-и-и, Богородице еже ущедрите ны-ы-ы…


Архиепископ Амвросий сидел за своим столом, был хмур и озабочен. Перед столом стоял подьячий Смирнов, вызванный для отчета по Воспитательному дому, над которым главным опекуном числился владыка.

— …За вчерашний день было подобрано одиннадцать детей, оставшихся без родителей, — докладывал подьячий. — Все доставлены в Воспитательный дом помыты, накормлены.

— Какого возраста дети?

— От трех до восьми лет, владыка.

— Зараза с ними не войдет в дом?

— Не должно бы. Лекари Эразмус и Кульман весьма тщательны в осмотре… У них там свой малый карантин. Вот только тесновато уже в доме, он рассчитан на сто душ, а там уж в полтора раза больше.

— Надо приискать для детей еще дом, поблизости от этого.

— Да есть на примете, но он, как бы сказать, не наш… француза Лиона.

— А где сам Лион?

— Он сбежал от чумы. Наверно, в деревню.

— А в доме кто остался?

— Да нет же никого, в том-то и дело, что пустует.

— Выносите дело на Сенат, докажите им, что мы займем дом временно, а с французом потом рассчитаемся.

Смирнов поморщился, и это не ускользнуло от внимания архиепископа, спросил:

— Ну чего ты?

— Чем рассчитываться-то, владыка? В Воспитательном доме уже крупы кончаются, муки на неделю осталось.

— А Устюжанин?

— А что Устюжанин? Он купец, ему деньгу подавай. А мы еще за прошлый завоз с ним не рассчитались.

— Сколько должны?

Подьячий заглянул в бумагу, прочел врастяжку:

— Тэк-с… За тот привоз мы должны… сто восемьдесят два рубля, двадцать пять копеек с деньгой[87].

— Неужто не поверит еще в долг?

— Что вы, владыка? Он и так говорит: время какое, сегодня жив, а завтрева на небе. Так уж пока, мол, на земле, надо рассчитываться, на небе, грит, ни до этого станет.

— Богохульник, — проворчал Амвросий, однако задумался.

Подьячий, поняв, что озадачил архиепископа, решил подкинуть еще горяченького:

— И цену, промежду прочим, он ныне вдвое заламывает.

— Он что? Взбесился?

— Так ить риск, владыка. Тогда за воз возчики по рублю брали, а ныне за пять не хотят везти. Устюжанин с нас еще по-божески просит.

Архиепископ прикрыл глаза, задумался, нервно барабаня пальцами по столу. Наконец спросил подьячего:

— Как оцепление в Воспитательном доме?

— Вполне надежное, владыка, мышь не пропустят.

— Возьми из оцепления пять или шесть солдат, ступай с ними к Варварским воротам и заберите жертвенный ящик у иконы Богородицы. Там, я думаю, с тыщу уж надарствовали. Все на Воспитательный дом и употребим.

— Но как народ, святый отче? Деньги-то те Богородицыны.

— А мы что? На гульбу их берем?

— Да нет, но…

— Богородица возрадуется, узнав, куда мы их употребим. А если ящик оставить, того гляди, фабричные покрадут, а то и крестцовые иереи лапы запустят. Их ныне там что мух у меда. Ступай, сын мой. Пред тем как взять ящик, опечатай его консисторской печатью, чтоб ни у кого соблазна не возникло. Тут, в консистории, при всем клире[88], мы его и вскроем и все до копейки пустим на богоугодное дело — спасение детей. Для того и вели попам праздным, мутящим народ у иконы, прибыть завтра сюда, в консисторию, при них мы и отворим жертвенный ящик.

— Хорошо, владыка.

— Ступай, сын мой, с богом.


Внезапно загудевший набат встревожил обер-полицмейстера Бахметева.

— Узнай-ка, что там! — крикнул рассыльному.

Тот скоро обернулся:

— У Варварских ворот драка, ваше превосходительство, кто-то, сказывают, покусился на пожертвования у Богородицы. Народ туда бежит…

— Остается дежурный по управе, — скомандовал Бахметев. — Все остальные со мной!

«Остальных» набралось всего пять человек. Они побежали во двор, где у коновязи стояли подседланные кони.

— Не забудьте подпруги! — крикнул Бахметев, подтягивая их у своего коня.

Ходкой рысью они скакали по улицам к Варварским воротам. Колокола продолжали трезвонить. На улицах везде видели людей, бегущих с дубинами и дрекольем туда же.

Увидев подростка, бегущего с палкой, Бахметев крикнул ему властно:

— Стой, сукин сын!

Тот остановился, Бахметев, подъехав, спросил:

— Куда бежишь?

— Велено к Варварским воротам.

— Кем велено?

— Хозяином моим.

— Кто твой хозяин?

— Купец Калашников. Он сказал, что-де, как ударят в набат, надо с дубинкой бежать за народом.

— Твой хозяин сам дубина. Сей же час отправляйся домой, не то я велю всыпать тебе плетей.

— Но он же будет ругаться, — захныкал мальчишка.

— Скажешь, обер-полицмейстер приказал. — Бахметев обернулся, приказал: — Тихон, забери у него палку!

Полицейский подъехал, наклонился, выхватил у мальчишки палку, переломил ее и зашвырнул за ближайший забор.

— Тикай домой, дурень. Ну! — и шевельнул многообещающе плеткой.

У Варварских ворот, словно огромный зверь, клубилась, разбухала зловещая толпа, размахивавшая сотнями дубинок и рогатин. И все это под несмолкаемый ор и набат.

Обер-полицмейстер перетрусил, он понял, что здесь нахрапом, как только что с мальчишкой, не возьмешь. Но виду не стал показывать. Крикнул почти миролюбиво:

— В чем дело, православные?

— Богородицу грабить пришли! — ответило сразу несколько человек.

Бахметев сообразил, куда клонить надо, дабы не настроить против себя толпу, крикнул:

— Кто ж это посмел? У кого это две головы?

— Амвросиевский подьячий с солдатами.

— Ах негодяи! Я должен взять их за караул и представить суду. Дайте дорогу!

— Правильно! — закричало несколько человек. — Судить надо!

— Судить! Судить! — понеслось со всех сторон.

— Дайте дорогу его превосходительству.

— Дорогу, дорогу…

Бахметев проехал по живому коридору к иконе, где у жертвенного ящика стояли два испуганных солдата. Тут же суетилось несколько крестцовых попов, среди них и Севка.

— Что случилось? — спросил Бахметев.

— Да пришли, по-понимаешь, — начал, заикаясь, солдат. — А нам не велено, никого…

— Кем не велено?

— Секунд-майором н-нашим.

И тут не вытерпел поп Севка:

— Ваше-ство, Амвросий прислал грабить Богородицу… Здесь народ кровные сбирал по копейке, по полушке, а он, позабыв страх Божий, решил присвоить Богово. И это архиепископ? Корыстолюбец он — не владыка!

— Корыстолюбец! — заорали в толпе.

— Не владыка-а-а! — вторили другие.

Бахметев поднял руку, прося тишины. Однако многотысячную гудящую толпу утишить было не просто. Но ближние горлопаны притихли.

И Бахметев громко спросил:

— Где они? Которые пришли за богородицкой казной?

— Вот они, злыдни.

Из толпы вытолкнули избитого подьячего. Лицо у Смирнова почернело от синяков, левый глаз совсем сокрылся за раздутой щекой и надбровьем. Платье на нем было изодрано. Не лучше выглядели и его солдаты. «Господи, — подумал Бахметев, — этому стаду ничего не стоит вот так измесить и нас». Но вслух сказал громко:

— Арестовать негодяев.

Толпа загудела одобрительно: «Правильно-о-о!».

Подьячего и его спутников повязали и погнали через коридор, вновь образовавшийся в толпе. До них кто-то пытался дотянуться дубинками: «У-у злыдни!» Но уже осмелевший Бахметев покрикивал:

— Не трогать! Их накажут по закону!

Когда достаточно отъехали от Варварских ворот и свернули в переулок, Бахметев приказал остановиться:

— Тихон, я поеду к Еропкину на Остоженку, а ты отведи их в управу, развяжи. А вам, — обратился к арестованным, — лучше у нас пересидеть.

— А что, нас впрямь судить будут? — спросил один из солдат.

— С чего ты взял?

— Но вы ж…

— Дурачок. Вас надо было выручать и самому под дубины не угодить. А кстати, где ваши ружья?

— Отобрали. Мы и стрелить не успели.

— Хорошо, что не успели. Потому синяками и отделались. А стрелили бы, вас растерзали на кусочки.

Обер-полицмейстер обратился к Смирнову:

— Зачем Амвросию понадобился этот ящик?

— Он все деньги хотел на Воспитательный дом потратить, там мы уже в долги влезли.

— Ах, нашел время владыка. Ступай, брат, в управу и от греха сиди там пока.

— Спасибо, ваше превосходительство.

Бахметев поскакал на Остоженку, где жил генерал-поручик Еропкин. И тут на Моховой увидел бегущую ему навстречу с дубьем группу людей, возглавляемых мордастым мужиком в синем балахоне, покрикивавшим начальнически:

— Ребята, не выдадим Богородицу!

— Стой, — поднял руку Бахметев, стараясь конем перегородить центр улицы. — Стой, говорю!

Орава остановилась в недоумении. Бахметев спросил строго:

— Куда бежите?

— Давай дорогу! — заорал «синий балахон». — Там Богородицу грабят.

— Те, кто посмел грабить Богородицу, мною арестованы и уже сидят в тюрьме.

Бахметев видел, как заколебалась толпа, запереглядывались меж собой люди. Надо было лишь приказать им, но, зная, сколь приказ раздражителен для возмущенной черни, обер-полицмейстер почти дружески посоветовал:

— Так что ступайте, ребята, домой, уносите ваше дубье. А тех грабителей будем судить по закону.

— А что им будет? — поинтересовался долговязый рыжий мужик.

— Я думаю, не поздоровится. Уж кнут-то обязательно, а может, и петля.

— Ну и слава богу, так и надо, — сказал удовлетворенно рыжий. — Айда домой, ребята.

Но «синему балахону» не понравилось, что так быстро истаяла его власть над толпой.

— Не слушайте его, братцы! — вскричал он, указывая на Бахметева. — Он брешет!

— Кто? Я? — грозно приподнялся в стременах обер-полицмейстер. — Да как ты смеешь оскорблять меня при исполнении? А ну! — Он властно оглядел толпу. — Вяжите этого мерзавца!

И сам удивился Бахметев, когда несколько человек во главе с рыжим кинулись исполнять его приказание. Они вязали «синий балахон», а тот возмущенно бормотал:

— Вы что, братцы? Спятили? Свово вяжете… Да ежели я… Да…

— Куда его, ваше благородие?

«В самом деле, куда?» — спохватился Бахметев. Такая задержка из-за этого дурака. И тут увидел недалеко будку.

— Тащите в будку. Держите до моего возвращения, а там я упеку его в подвал.

И поскакал на Остоженку.

Еропкин встретил его на крыльце своего дома.

— Что за набат? — спросил встревоженно.

— Беда, Петр Дмитриевич, народ взбунтовался. У Варварских ворот столпотворение.

— Из-за чего?

— Амвросий прислал за жертвенным ящиком у Богоматери, а там служба шла. Он в церквах бережения ради запретил служить, так народ к Боголюбской сбежался. Попы праздные и рады. Служат.

— Надо разогнать толпу, там же пол-Москвы, позаразятся.

— Так уж и так валяются на площади трупы, сам видел. А с кем мне разгонять? У меня десятка два наберется солдат, если с постов снять.

— Скажите капитану Волоцкому, снизьте караулы, где возможно. Наскребите хоть человек сто.

— Там их тысяч десять, не меньше, они нашу сотню вмиг сомнут.

— Пушки, выкатывайте пушки. Заряжайте картечью.

— Вот когда полк-то нужен.

— Я пошлю-за ним. Но пока он прибудет… Туда тридцать верст да оттуда… Если завтра к обеду будет, так хорошо.

— Пожалуйста, пошлите, Петр Дмитриевич. Надо бы и генерал-губернатору сообщить.

— Это само собой, полк только он может вызывать. Жаль, не дали старику передохнуть. Он только что отъехал.

— Ох, чует мое сердце, Петр Дмитриевич, быть беде.

Предчувствие не обманывало обер-полицмейстера. Он видел эту обозленную, озверевшую толпу, вооруженную дрекольем, жаждавшую пустить это дубье в дело, хоть на ком-то сорвать зло и страх перед моровым поветрием, косившим людей, словно траву. Бахметева с его горсткой людей спасла находчивость, когда он вроде бы принял сторону бунтующих в эпизоде с посланцами архиепископа.

«Этим не кончится, — подумал он. — Следующая очередь самого Амвросия. Надо бы предупредить».

Едва отъехал обер-полицмейстер от Варварских ворот, толпа, распаленная случившимся, уже забыла о молебне, она жаждала крови. Даже сами крестцовые попы, толпившиеся перед иконой и только что певшие хором акафист Богородице, забыли о ней. И они возжаждали крови архиепископа, тем более что толпа звала к этому:

— Смерть Амвросию-корыстолюбцу!

Раздавались и другие призывы: «Бить докторов, травящих народ!», «Разбить все карантины!», «Распечатать бани!».

В темном невежественном народе жила твердая убежденность, что моровую язву разносят доктора. И карантины придуманы ими для мора людей. Архиепископ, запретивший молебны в церквах, лишил людей последней надежды — обращения к Богу. Оттого и ринулись все к Боголюбской Богородице, может, она поможет. Оттого и возмутились решением архиепископа «ограбить» икону.

И тут поп Севка, с похмелья мучимый жаждой, вспомнил, что в подвалах Чудова монастыря находится винный погреб купца Птицына, вскочил на лестницу, приставленную у ворот, и закричал:

— Братцы, Амвросий в Чудовом. Айда туда!

— В Чудов, в Чудов! — подхватила толпа.

За Севкой побежало человек триста самых отъявленных и кровожадных. Все были с дубьем, кольями, рогатинами.

— Счас мы его причешем!

— Счас мы его благословим!

Безоружного Севку звало другое желание: «Эх, напьюсь наконец вдосталь». Он был почти уверен, что Амвросия нет в Чудове и вообще в Кремле: «Что он, дурак сидеть и ждать там».

Караульщики в Спасских воротах не из трусливых, особливо ежели в Кремль схочет въехать ротозей деревенский, близко не подпустят, а то еще и накостыляют для памяти.

Но, увидев, как через Красную площадь бежит толпа с дубьем, струхнули караульщики.

Солдат, стоявший в будке у моста через Алевизов ров[89], вообще носа не высунул, так и присел в будке и, глядя на мчащуюся мимо грозную толпу, крестился и бормотал испуганно: «Свят, свят, свят».

Из тех двух, что бдели в самих Спасских воротах, молоденький солдат предложил, бледнея:

— Може, пальнуть, пока они на мосту.

— Дурак! — осадил старший. — Жить надоело? Мотаем за угол, пусть их.

Так и стояли Караульщики, прижавшись за воротами к стене, когда мимо них неслась толпа хрипящих, матерящихся людей.

— Где он, с-сука?!

Чудов монастырь расположен сразу за Вознесенским монастырем — усыпальницей цариц. Если в Спасских воротах солдаты с ружьями не осмелились задержать стихию, то уж куда было устоять монахам в монастырских воротах.

— Где этот злодей? — накинулись на них.

С испуга потеряв дар речи, те не знали, что и отвечать, на всякий случай мямлили, смутно догадываясь, о ком речь:

— Нету его здесь.

— Врут, жеребцы! Ищи, ребята!

Толпа рассыпалась по монастырю в поисках злодея Амвросия, лазали во все щели, в кладовки, в лари, приставали к испуганным монахам, послужникам, наседали на архимандрита: «Где Амвросий?» Настоятель знал, конечно, но был тверд в ответе: «Не ведаю».

— Ступайте на Крутицкое подворье, — командовал Севка. — Он там может прятаться.

И впрямь, был же Амвросий в прошлом хозяином этого подворья, а оно же рядом, через дорогу от Чудова монастыря. Помчались искать там. Не нашли.

— Може, он на патриаршем, — предположил озабоченно Севка, понимая, что разозленные безрезультатными поисками мужики могут просто поколотить его: «Ты ж, гад, говорил, что в Чудове».

Нашлись охотники, сбегали аж за Ивана Великого на патриаршее подворье. Но и там не нашли архиепископа.

Поп Севка наконец понял, что пора «найти», хоть и не искомое, но для русского человека весьма желанное. У него уж и так руки дрожали от нетерпения.

— Он может быть вот где… За мной, братцы! — и заспешил в подвал.

Там в полутьме, наскочив на толстую дверь с навесным замком, приказал:

— Сбейте замок!

Долго искали наверху кувалду, лом. Нашли. Притащили. Сбили. Ворвались в подземелье, густо пропахшее вином и водкой. Мигом забыли про Амвросия.

— Братцы, живе-ем!

Монах, сунувшийся было с предупреждением: «Это не наше, это Птицына», получил затрещину и мигом истаял в полумраке.

— Было птицыно, стало человечье.

Люди голодные, измученные, натерпевшиеся страху перед моровым поветрием могли наконец забыться в хмельном угаре, в беспамятном, дармовом. Какой же русский откажется от дармовщины? Где бы сыскать такого да еще среди нищих и обездоленных, коих во все века на Руси хватало.

И потащили из подвала наверх кто в чем — в горшках, тазиках, ведрах, в бутылях — водку и вино. Черпали кружками, корцами, ладонями. Вспомнили о закуске, кинулись в монастырскую трапезную, нашли хлеб, капусту, брюкву. Некому было останавливать это разграбление не столь уж богатых запасов монастырской братии. Монахи разбежались, исчез и архимандрит.

Кремлевские караульщики решили не отставать от бунтовщиков, притащили три жбана сивухи в караулку. Перепились, побросали свои посты, один даже умудрился в предмостной будке свое ружье оставить: «Нехай оно караулить, мне некогда».

Широкий монастырский двор превратился в сплошное пьяное застолье, никем не управляемое, никому неподвластное. Шумело, орало оно пуще весенней ярмарки. Кто-то пытался петь, где-то спорили до хрипоты, а у церкви уже начали драться. Нашлось немало желающих крушить и рушить все, что на глаза попадется. Начали с окон, били по ним своими дубинками. Звон стекла вдохновлял крушителей.

— Лупи, робяты! Бей!

Одуревшие, потерявшие человеческий облик пошли по кельям, били, ломали, не щадя и образа. В церкви срывали иконы, топтались по ним, не боясь уже ни Бога, ни черта — никого. Всеми правила водка. Над подворьем белым снегом кружился пух из разорванных подушек.

К ночи начала стихать пьяная вольница. Сон валил даже самых неугомонных. И уже после полуночи вселенский храп стоял над Чудовым монастырем, лишь где-то у двери храма, громко рыгая, мучился какой-то язвенник, с надсадой выблевывая на холодные ступени церкви все выпитое и съеденное за день.

Поп Севка проснулся от произносимого где-то рядом имени архиепископа. И увидел в нескольких шагах взъерошенного мохнатоголового детину, прижавшего к стене молодого послушника.

— Так был здесь Амвросий? — допытывался детина, крепко держа послушника за грудки. Увидев проснувшего Севку, пояснил:

— Прятался, гад, на хорах. Все разбежались, а он наверху решил отсидеться. Ну, тебя спрашивают, был здесь Амвросий?

— Был, — промямлил несчастный послушник.

— Куда он делся?

— Не знаю.

— Знаешь, гад, знаешь.

Детина стал колотить послушника головой об стенку. Тот заплакал.

— Ну? Вспомнил?

— Он в Донской монастырь уехал, — отвечал послушник со всхлипом.

— Слыхал, поп? — обернулся детина к Севке. — Подымай народ, мы его и там достанем.

Бедному Севке не до «народа» было, голова трещала, во рту была сушь, однако начал расталкивать ближних:

— Ребяты, вставай… Амвросий нашелся.

— Где? Где? — один за другим вскакивали мужики.

И вот уж зашевелилось сонное царство, заперекликалось: «Амвросий… Амвросий сыскался, змей!»

Мигом вспомнили, зачем сюда припожаловали. Вчерась гульнули. Хорошо. Пора и к делу. Севка, несмотря на трещавшую голову, бегал, торопил:

— Скорей, скорей, братцы, а то ускользнет.

Севка вдохновлял, мохнатоголовый детина возглавлял:

— На Донской, братцы! Бегим на Крымскую дорогу. Ты, поп, проследи, чтоб никто не остался.

— Прослежу, — согласился Севка.

— За мной, робяты! — Детина поднял над головой рогатину.

Севка стоял у монастырских ворот, наблюдая, как вытекает вольница, мысленно подсчитывая, сколько их. Насчитал где-то около трехсот, дважды сбивался. Но управился. И когда последний человек с дубинкой выбежал за ворота, Севка не последовал за ним, а, помедлив, направился к подвалу, бормоча под нос: «Тут на десятерых Амвросиев достанет… А мне… Мне полечиться надо, башка раскалывается».

Трудно было Севке, даже немыслимо уйти просто так от винного подвала. Мстительная злость на архиепископа, вчера клокотавшая в его груди, за ночь повыветрилась. Манил винный погреб, он переважил.


Еще 15 сентября вечером к Еропкину на Остоженку явился племянник архиепископа Николай Бантыш-Каменский. Там уже находились обер-полицмейстер Бахметев, гвардии капитан Волоцкий, игумен Чудского монастыря и архитектор Баженов[90].

— Ваше превосходительство, владыка Амвросий просит у вас билета на выезд из Москвы. Его ищут, грозятся убить.

— Да, да, я знаю. Билет будет, более того. — Еропкин обернулся к гвардейцу: — Капитан Волоцкий, выделите, пожалуйста, гвардейца для сопровождения владыки.

— Хорошо. Утром он будет в Донском.

— Пожалуйста, пораньше. И пусть владыка переоденется в мирское платье. Господин Бахметев, вы бы не могли ночью накрыть бунтовщиков в Чудовом монастыре?

— С кем накрывать, Петр Дмитриевич? У меня три калеки, на солдат я не надежен.

— Да, да, — поддакнул Баженов. — Я сам видел из модельного дома, как караульщики вместе с бунтовщиками грабили в монастыре.

— Надо вызывать полк, — сказал Бахметев.

— Полк должен вызывать генерал-губернатор, я послал к Петру Семеновичу с просьбой о вызове. Думаю, завтра к вечеру полк придет.

— Для чего его так далеко держали? — спросил игумен.

— Из-за чумы же, отче. По неделе по пятьдесят человек от него дежурили. А теперь вот весь потребен, иначе бунт не погасить.

— Торопиться надо, — сказал Бахметев, — как бы на докторов не кинулись. Им тоже грозятся.

— Необходимо и гражданских привлекать на свою сторону.

— С них пользы. Я вон днем привлек здоровяка рыжего со товарищи, повязали одного баламута, оставил в будке охранять до моего возвращения. И что? Воротился, я там баламута нет, а мой рыжий помощник сидит покалеченный. Арестованный сбежал и ему глаз выбил.

— Плохо связали, значит.

— Связали хорошо. Да он попросился по нужде развязать. Пожалели, развязали, а он покалечил и рыжего, и его обоих помощников.

— Сколько вы собрали сейчас под ружье?

— Если гвардейцы присоединятся, человек сто тридцать наберется, — сказал Бахметев.

— С утра надо очистить Кремль от бунтовщиков. Возьмите с собой пару пушек и действуйте.

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — вздохнул обер-полицмейстер, и Еропкин вполне посочувствовал его вздоху: с сотней ненадежных солдат выходить против разъяренной толпы — дело весьма, весьма рискованное.

— И пожалуйста, постарайтесь взять за караул самых отъявленных — и в железы их.

— Это само собой, Петр Дмитриевич.

— Как только полк явится, я сам возьму над ним команду и приду вам на помощь.


Гвардеец Михеев в зеленом Преображенском мундире, при шпаге и двух пистолетах приехал на коне в Донской монастырь. Слез с коня, нашел архиепископа, доложил:

— По приказанию генерал-поручика Еропкина прибыл в ваше распоряжение, владыка.

— Вот и славно, сын мой, — отвечал Амвросий, осеняя крестом гвардейца.

— Велено выезжать, владыка. Я буду провожать вас до села Хорошево.

— В Воскресенский монастырь, значит?

— Да.

— Ну что ж, Еропкину видней.

— Только торопиться надо, торопиться, владыка.

— Да уж и так поспешаем. Я послал племянника за мирским платьем, велел запрягать. Принесут, переоденусь — и тронемся.

— Тогда, чтоб здесь мне на камне коня не томить, я проеду за сад Трубецкого, там и ждать вас буду. Пусть коняшка хоть травку пощипает.

— Пусть, пусть, сын мой, пощиплет.

Михеев вышел во двор, взглянул на солнце, не очень ласковое, прошел к коновязи, отвязал коня, вскочил в седло, привычно проверил пару кобур с пистолетами — на месте ли? И тронул коня к воротам.

Приворотный служка приоткрыл правую створку скрипучих ворот. Гвардеец проехал в створ, посоветовал старику:

— Ты б хоть петли смазал, отец. За версту слышно.

— И-и, батюшка, — отвечал привратник добродушно, — пущай их, хош воров отгоняють.

По выезде гвардейца старик закрыл ворота и, заложив в проушины жердь, пробормотал:

— Эдак вот. — И поплелся в свою сторожку.

У конюшни два монаха, выкатив крытую коляску, запрягали в нее пару гнедых лошадей. Кучер возился с облучком, прилаживая рассохшуюся обвязку, отскочившую с места.

После того как лошади были запряжены, а обвязка излажена, кучер взобрался на облучок, разобрал вожжи.

— Подъезжай к дому игумна, — сказал монах.

— Знамо, — отвечал кучер и, шевельнув вожжами, тронул коней. Подъехал к домику настоятеля.

Поскольку в монастыре уже знали, кто будет отъезжать от них, явилось еще несколько монахов, дабы пособить в чем, если потребуется. От поварни прибежал повар, принес архипастырю в дорогу свежих пирожков в узелке.

Наконец из домика вышел Амвросий в сопровождении игумна. И хотя он был в мирском — в кафтане и епанче,-а на голове вместо митры надел шляпу, монахи дружно поклонились ему. И некоторые подходили, тянулась губами поцеловать руку преосвященного:

— Благослови, владыка.

Амвросий был недоволен такими проводами, тихо сказал игумну:

— Почему не на молитве?

— Из уважения к вам, святый отче. Отъедете, все будут в храме.

И вот уж Амвросий, придерживая епанчу, полез в коляску, как вдруг в ворота посыпался град гулких ударов и истошные крики:

— От-творяй!

Испуганный привратник выскочил из сторожки, взглянул растерянно на игумна. Тот отрицательно мотнул головой: не отворяй.

Настоятель не велел открывать и другие ворота с хоздвора, туда тоже стучали.

Амвросий прикрыл глаза, откинулся на спинку сиденья экипажа, подумал: «Все. Надо было не ждать платья, а сразу ехать с гвардейцем. Теперь поздно». Он открыл глаза, стал слезать с тележки на землю и увидел, что из всех, кто только что окружал его, остался лишь кучер на облучке. Все разбежались.

— Ховайся, владыка, — сказал кучер и стал заворачивать к конюшне. — Приехали.

А за воротами шумела толпа и уже били не дубинками по воротам, а чем-то тяжелым, — видимо, бревном, — и доски полотен уже трещали.

Старик привратник, полагая, что ему достанется первому, когда толпа вломится во двор, рысцой побежал к амбарам, прятаться.

Гордый Амвросий не мог позволить себе ни рысцы, ни амбара или сарая. Он не спеша, как и полагается архиепископу, направился в церковь, где шла служба, на крыльце снял шляпу, перекрестился трижды и вошел.

А от ворот уже летели щепки. В образовавшиеся дыры тянулись руки, хватались за запорную жердь, пытаясь вытянуть ее из проушин. И сыпались угрозы с отборной руганью:

— Отворяй, суки долгогривые!

— Иерей, служивший в церкви и не выпускавший из виду входную дверь, увидев Амвросия, не останавливая молитвы, кивнул ему головой вверх, что значило одно: «Поднимайтесь на хоры».

Затрещали, разваливаясь, ворота, орущая, обозленная толпа ворвалась в ограду Донского монастыря.

— Он здесь! Он здесь, злыдень!

— Ищите, ищите!

— Я видел через дыру, он в церкву пошел.

— Давай туда.

— Тащи его на круг, робята!

Гурьбой ввалились в церковь, не снимая шапок, не крестя лбов. Служивший иерей, бледнея, срывающимся голосом пытался урезонить:

— Шапки, шапки…

Никто ничего не услышал в пьяном оре озверевших мужиков:

— Где он! Где он?!

Молившиеся монахи пали ниц, не оборачиваются, не хотят видеть богохульников, говорить с ними: боятся их смертельно. Это видно по их согбенным спинам.

Зашныряли между молящимися потные, хрипящие, запыхавшиеся мужики. Заглядывают в лица бесцеремонно, жадно: «Не он… не он». Вломились в алтарь, долезли и на хоры. Заорали оттуда гулко, злорадно:

— Вот он, вот он! Ага-а-а!

— Тащи вниз суку.

Еще наверху с Амвросия сорвали епанчу, вцепившись в кафтан, тащили вниз по лестнице, катясь орущим клубком:

— Попался-а-а!

— Тока не здесь, робяты!

— На улку, на улку его.

Волоча несчастного Амвросия к воротам, рвали его за волосы, за бороду, щипали, пинали. Кто-то пытался оторвать ухо. При этом поливали последними срамными словами. Молчал архиепископ, не молил о пощаде, понимая, что перед озверевшей чернью это бесполезно.


В кабинете сенатора генерал-поручика Еропкина Николай Бантыш-Каменский, рыдая, рассказывал:

— …Выволокли дядю за ворота и ну кольями… Убили… И мертвого еще часа два долбили… изуродовали в месиво.

Еропкин, хмурясь, взглянул на бригадира Мамонова, сидевшего у окна.

— Это моя вина. Надо было вывезти владыку еще вчера… Это я…

— Что вы, Петр Дмитриевич, так уж на себя.

— Нет, нет! Никогда себе не прощу. Ступайте к Бахметеву, ведите сюда отряд, который ему удалось собрать. Я сам поведу его на бунтовщиков.

— А Бахметев?

— Он пусть остается в управе.

— Надо бы полк дождаться.

— Полк где-то на подходе. А мы начнем. После того что свершилось, я не могу медлить, бригадир. Ступайте, ведите отряд.

По донесениям добровольных лазутчиков Еропкин уже знал, что Кремль полностью захвачен бунтовщиками, что разбежались все похоронные команды, что и перед Варварскими воротами множество трупов, сраженных чумой.

Через час во главе небольшого отряда при двух пушках Еропкин двинулся к Боровицким воротам Кремля, резонно полагая, что они не защищены бунтовщиками, которые в основном проникали через Спасские ворота.

Однако едва стали втягиваться в Боровицкие ворота, как на отряд посыпались камни, палки. Явились среди солдат раненые. Еропкин подозвал Мамонова:

— Попробуйте их уговорить, ведь у нас же пушки.

Бригадир было двинулся к толпе, ощетинившейся дубинами и палками. Но ему не дали и рта раскрыть, осыпали камнями, разбили лицо.

— Пушки вперед, — скомандовал Еропкин. — Заряжай картечью.

Неожиданно прилетевший камень попал в голову генерал-поручику, сбил с него шляпу. Еропкина подхватил адъютант, спросил участливо:

— Сильно, ваше превосходительство?

— Да уж куда лучше, — прокряхтел Еропкин. — Чуток мозги не вышибли, мерзавцы. Что там пушкари завозились, вели палить.

Адъютант не успел передать приказ. Пушки загрохотали, окутались дымом. Густая картечь врезалась в толпу, поражая людей десятками. Там взвыли и кинулись врассыпную, давя друг друга.

— Солдаты, вперед! — скомандовал Еропкин. — Ловить, вязать!

Вытирая от крови лицо, Мамонов говорил:

— Картечь их сразу уговорила.

— Командуйте, бригадир, — сказал Еропкин. — Я, кажется, выбит из строя.

Картечь действительно «уговорила» толпу, сразив наповал все первые ряды, около ста человек. Солдаты, обозленные такой встречей, догоняли разбегающихся, валили на землю, вязали. Раненых тут же приканчивали штыками: «Это вам вместо лекаря, гады».


Вечером в Москву вступил великолукский полк, с ним прибыл генерал-губернатор Салтыков. Он сразу проехал на Остоженку к дому Еропкина. Тот лежал в постели с перевязанной головой.

— Как себя чувствуете, Петр Дмитриевич?

— Неважно, Петр Семенович. Даже подмораживать начало.

— Зачем сами повели солдат? Есть на то полицмейстер, Волоцкий наконец.

— Они убили Амвросия, и это по моей вине, и я не удержался. Надо было сразу его вывезти, когда эта сволочь ворвалась в Кремль. Сразу. А я промедлил.

— Не терзайте себя, Петр Дмитриевич. В случившемся главная моя вина. Голову мне снимать будут.

— А вы-то при чем? Вас не было в городе.

— Вот это мне и зачтется. Должен был быть.

— Это ж надо, убить архиепископа! Да когда сие было на Руси?

— Увы, было, Петр Дмитриевич. Вспомните митрополита Филиппа, его сам Иван Васильевич Грозный велел удушить.

— Но то царь, а то чернь, жуки навозные. Даже татары щадили священнослужителей, а тут свои растерзали.

— Не вовремя он, царствие ему небесное, послал жертвенный ящик брать, — перекрестился Салтыков. — Выздоравливайте, Петр Дмитриевич. Лекаря-то звали?

— Да был у меня Зыбелин, он и перевязал и вон питье мне изготовил.

Выйдя от Еропкина, Салтыков сел в коляску, скомандовал кучеру:

— В управу к Бахметеву.

У обер-полицмейстера он увидел и губернатора Юшкова.

— Иван Иванович, вы где были?

— В деревне, Петр Семенович, у меня и там чума явилась. Не знаешь, куда и бежать от нее.

Присев к столу, Салтыков снял шляпу, отер лоб, кивнул Бахметеву:

— Докладывайте.

— Значит, так, ваше сиятельство, — начал тот. — На данный момент Кремль очистили. Повязали, заперли в подвалы человек двести.

— Вы не думаете, что их придут выручать?

— Думаем, ваше сиятельство. На воротах караулы усиливаем.

— Сколько убитых?

— Среди бунтовщиков более ста, среди солдат только раненые.

— Так вот, братцы, — заговорил тихо Салтыков, — бунтовщики завтра попытаются от Красной площади прорваться через Спасские ворота выручать своих. Вам, Иван Иванович, я поручаю с гвардейцами Волоцкого быть там. У вас, Бахметев, будет весь Великолукский полк. Вам надлежит с утра занять Красную площадь, выставить пушки. И предложить бунтовщикам разойтись под страхом открытия огня.

— Вы думаете, они послушаются?

— Должны. Урок у Боровицких ворот им был хороший дан. А там у Еропкина чуть более сотни было, а у вас будет полк да несколько пушек.

— Скорее батальон, ваше сиятельство, а не полк.

— Знаю, Бахметев, знаю, — вздохнул Салтыков. — По росписи он полком числится.

— Пушки картечью заряжать?

— Лучше бы горохом. Чего улыбаетесь? Я надеюсь, стрелять не придется. Жаль, господа, что у нас нет конной части. Очень жаль. С этим турком оголили Москву, как вдову, этого и следовало ожидать. Далее, лишь только толпа будет рассеяна, немедленно усильте караулы у госпиталей и карантинов. Все зло чернь почему-то связывает с карантинами и лекарями. Довольно нам Амвросия. Караулам приказ: в случае нападения черни стрелять без пощады.

— Горохом? — усмехнулся Бахметев.

— Да. Только свинцовым, — серьезно ответил генерал-губернатор.


Как и предполагал Салтыков, чуть свет толпа явилась к Спасским воротам, и хотя камней и палок не бросали, но настроение у толпы было агрессивное.

— Дайте начальника! — орало несколько глоток.

— Ты гляди, то рта раскрыть не давали, а ныне переговоры просят, — заметил капитан Волоцкий. — Может, мне пойти поговорить с ними, Иван Иванович?

— Вы для них человек чужой, — сказал Юшков. — Пойду я, меня они знают.

Юшков вышел из ворот, встал на мосту. На всякий случай Волоцкий приказал двум гвардейцам следовать за губернатором и быть возле, чтобы, в случае чего, защитить.

— Ну, я слушаю вас, — сказал Юшков, постукивая прутиком по голенищу сапога.

— Наперво выпустите наших товарищей.

— Всех! Всех! — подхватила толпа.

— Когда кончится бунт, обязательно выпустим. Что еще?

— Распечатайте бани.

— Бани, бани-и! — опять вторила толпа.

— И это зависит от вас, — холодно отвечал губернатор. — Вернетесь в дома, будут открыты бани.

— Уничтожьте все карантины.

— Карантины, карантины! — выла толпа.

— Еще что?

— Лекарей разгоните, они травят народ.

Юшков прищурился, дождался, когда несколько приутихнут крикуны, и сказал громко:

— Если б не карантины и лекари, Москва б давно вымерла! — И уже разозлившись, крикнул: — Вы б давно все передохли, говнюки, без лекарей и карантинов!

И, резко повернувшись, кругом пошел в длинный проезд Спасских ворот, спиной ощущая ненависть толпы, невольно ожидая затылком удара камнем. Но не было ни камней, ни палок.

Толпа увидела, как с другой стороны площади от Главной аптеки[91] с барабанным боем входил на Красную площадь полк. Тускло посверкивали над ним штыки. Толпа невольно отхлынула от Спасских ворот к храму Покрова, к Лобному месту.

Полк шел вдоль Аливизова рва, и, когда стал приближаться к мосту у Спасских ворот, Бахметев, гарцевавший верхом на белом коне, звонко скомандовал:

— По-о-олк! Стой! Н-налево!

Таким образом, полк встал лицом к площади, к народу. Бахметев командовал:

— Ружья к ноге!

И ружья в мгновение ока были сняты с плеч и приставлены к ноге.

А к аптеке подъехали, тарахтя, с пушками артиллеристы и стали разворачивать стволы. Все делалось четко, без лишних слов и так слаженно, что невольно завораживало многотысячную толпу, нагоняя страх.

Когда наконец полк и пушки заняли свои места, обер-полицмейстер выехал на коне в центр площади и, привстав в стременах, громко прокричал:

— Если вы немедленно не разойдетесь, то будете все уничтожены ружейным и пушечным огнем!

И толпа кинулась врассыпную в ближайшие улицы и переулки. Толкаясь и давя друг друга, бежали старые и молодые, мужчины и женщины. По вчерашнему все знали убойную силу пушек и ружей.

Бунт был подавлен. Уже в обед Салтыков у себя на Большой Дмитровке строчил письмо-донесение в Петербург: «…Кажется, все утихло, но, однако, на сие надежду полагать неможно: народ пьяный, все разъехались по деревням, людей оставили, кои по их праздной жизни непрестанно в кабаках. Я нашел Чудов монастырь в жалком состоянии: окна все выбиты, пуховики распороты и улица полна пуху, образа расколоты. Бунтовщики грозятся на многих, а паче на лекарей… злятся и грозят убить. В Сенат никто не ездит, только были мы двое. Граф Воронцов уехал в деревню, князь Козловский уволен, Похвиснев болен, Еропкин заболел и лежит в постели. Приказать некому, но кого ни пошлю, отвечают: в деревне. Мне одному, не имея ни одного помощника, делать нечего: военная команда мала, город велик, подлости и зла еще довольно. Кругом заразительная болезнь, все ко мне приезжают, всякому нужда, а я помочь не могу. Один обер-полицмейстер везде бегает, смотрит, спать время не имеет. Я не в состоянии вашему величеству подробно донесть… Народ такой, с коим кроме всякой строгости в порядок привесть невозможно».

Москва и окраины бурлили, и Салтыков опасался повторения, оттого и писал императрице столь подробно — авось догадается, пришлет подмогу. Неужто не понимает?

7. Орловская комиссия

Екатерина Алексеевна ее величеством была днем, а ночью в мягкой постели с любезным другом Григорием Орловым становилась просто Катей, Катенькой — нежной и страстной, искренне любящей женщиной, добросовестно исполняющей свое природное предназначение. И чисто по-женски внимательна к своему возлюбленному, к его настроению и здоровью.

И в эту ночь после жарких ласк, объятий и поцелуев почувствовала своим женским чутьем она какую-то перемену в настроении Григория.

— Гриша, что с тобой?

— Ничего.

— Не лукавь, милый, я же вижу. Ну?

Она положила на широкую мохнатую грудь его свою головку, мягкими пальчиками левой руки тронула губы возлюбленному. Спросила капризно:

— Ну скажи, Гришенька, что тебя так заботит?

— Эх, Катя, — вздохнул Орлов, — если б ты поняла меня.

— Вот те раз. А разве я не понимаю? Ты, граф, генерал-адъютант, генерал-фельдцехмейстер, что еще надо? Орден? Так и за этим дело не станет. Только попроси.

— Если попрошу, исполнишь?

— Конечно.

— Отпусти меня на войну.

— Ты что? Хочешь меня покинуть?

— Да не в этом дело, Катя. Мне стыдно сидеть здесь возле… здесь в Петербурге. На Черном море война идет, а я здесь в тылу отсиживаюсь. Алешка-брат вон турков колотит под Наварином, под Чесмой. Герой! А я? У твоей юбки. Все уж вон посмеиваются по-за углами.

— Скажи кто, и я завтра же зашлю его в Камчатку.

— Всех не зашлешь, Катя. Да и если честно, правы они. Я — здоровый мужик, мне б воевать, а я вот… сама видишь.

— Прости, Гриша, но на войну я тебя все равно не отпущу. И не просись. — И, усмехнувшись: — Мне тоже здоровый мужик нужен.

— Но ты только что сказала: исполню.

— Исполню другое желание, но не это. Я думала, ты Андрея Первозванного попросишь.

— Я же не Разумовский, я Орлов, Катя, не унижай меня. Да и себя тоже. Это Елизавета Петровна вешала Первозванного своим любовникам на посмешище. Зачем же ты — умная женщина хочешь повторять ее глупости.

— Ладно, ладно, — миролюбиво молвила Екатерина Алексеевна, вполне довольная комплиментом любовника и унижением предшественницы. — Еще заслужишь.

— Так все-таки исполнишь, что попрошу? — не отставал Орлов.

— Только не на войну. Договорились?

— Договорились, — согласился Орлов и, помедлив, сказал: — Отпусти в Москву.

— Ты с ума сошел, Гриша, там же чума.

— Вот на борьбу с ней и пусти меня. Пойми, надо ж мне где-то отличиться. Чума, бунт. И потом, я же недолго там буду, пару недель от силы. Усмирю, налажу жизнь.

— Но это ж опасно, Гриша.

— Вот и хорошо, что опасно. Должен я на чем-то проверить себя. Отпустишь, Катя?

Долго вздыхала Екатерина, никак не хотела давать согласия. Но Григорий не отставал:

— Что молчишь? Ты ж обещала?

— Там Салтыков зашился, Гриша.

— Салтыков зашился, а я разошью. Он уже старый, ему на покой пора.

— Да. Поглупел старик. Если б не отъехал в деревню, может быть, и бунта никакого не случилось, и Амвросий был бы жив.

— Так как? Пустишь? — не отставал Орлов.

— Давай спать, Гриша, как говорит русская пословица: утро вечера умнее.

— Мудренее, Катя, мудренее.

— Мудренее, — с удовольствием поправилась Екатерина и, чмокнув Орлова в ухо, прошептала: — Давай спать, золотце.


На следующий день в Совете предложение императрицы послать в Москву для наведения порядка графа Орлова было принято без возражений, и она лично продиктовала указ:

«Видя прежалостное состояние нашего города Москвы и что великое число народа мрет от прилипчивой болезни… избрали мы, по нашей к нему отменной доверенности и по довольно известной ему ревности, усердию и верности к нам и отечеству, нашего генерал-фельдцехмейстера и генерал-адъютанта графа Григория Орлова, дав ему полную мочь поступать во всем так, как общее благо требовать будет… В чем во всем повелеваем не токмо всем и каждому ето слушать и вспомогать, но и всем начальникам быть под его повелением и ему по сему делу иметь вход в Сенат московских департаментов…»


Салтыков, зная, в каких высях обретается Орлов, встретил его с должным почтением:

— Я рад, ваше сиятельство, что в нашем полку прибыло, что наконец-то услышаны мои мольбы о помощи.

Орлов пытливо вглядывался в выцветшие глаза старика: «Неужли он не понимает, что я приехал гнать его с губернаторства?» Но нет, в глазах Салтыкова не читалось лукавства.

— Ну и я рад, что вы мне рады, фельдмаршал, — усмехнулся Орлов.

— Салтыков понял намек графа, скрытый за «фельдмаршалом» — отставка: «Ну и слава богу, давно прошусь».

Богатырь Григорий Григорьевич — Салтыков ему едва да плеча — как все большие и сильные люди не злой, скорее даже добр сердцем.

— Государыня, принимая во внимание ваши неоднократные просьбы об отставке, велела благодарить вас за верную и долгую службу отечеству, — говорил Орлов, золотя «пилюлю». — Вы являетесь героем Кунерсдорфского сражения, о котором золотыми буквами напишут в анналы русского военного искусства. Я искренне завидую вашей славе, Петр Семенович.

— Ах, граф, — смутился Салтыков, — что уж о прошлом поминать. Вот ныне-то обмишурился я. А думаете отчего? А оттого, братец, что хошь я и зовусь главнокомандующим, а командовать-то мне некем. При Кунерсдорфе-то у меня было вместе с австрийцами под рукой шестьдесят тысяч солдат, а тут триста всего. Это на Москву — капля в море. Да и потом, там мы на врага шли, а здесь какие б они ни были, а свои ж, русские. А по своим палить — последнее дело.

— Однако пришлось…

— Пришлось, — вздохнул Салтыков. — Если б не пальнул Петр Дмитриевич, они б смяли его и убили. Кирпичом эвон погладили по головушке.

— А как с архиепископом случилось?

— Тут есть и моя вина, ваше сиятельство. Попросил я его, бережения ради, запретить скопление народа в церквах на богослужении. Он их воспретил. А попы праздные, безместные тем и воспользовались, начали молебны у Варварских ворот, у иконы Богоматери, а вслух пеняя Амвросию за запрещение служб, чем обозлили чернь, настроили против него. Там сгрудилось несколько тысяч, в день падало и умирало до девятисот человек прямо у ворот. Не управлялись отвозить. Зараза-то липучая. И тут Амвросию вздумалось послать опечатать жертвенный ящик. Это и явилось искрой в пороховом погребе. Кто-то крикнул, что-де Амвросий хочет украсть Богородицыны деньги. И пошло.

— А убийц нашли?

— Нашли.

— И кто они?

— Один дворовый Раевского, некто Андреев, крестьянин Парфенов и даже купец второй гильдии Дмитриев.

— Судили?

— Нет. Идет следствие, били-то не они одни.

— А не находите ли вы, Петр Семенович, что сии беспорядки стали следствием праздности, то бишь всеобщего безделья?

— Вы где-то правы, ваше сиятельство. Фабрики остановились, фабричные именно от безделья в пьянку ударились. Богатые хозяева убежали в деревни, оставив дворню без дел. А русский бездельник индо страшнее разбойника.

— Ну ничего. Всем дело найдем, — «сказал Орлов уверенно. — Когда мы сможем собрать Сенат?

— Да хоть завтра. Там нас три калеки осталось, остальные в бегах.

— Собирайте, Петр Семенович, всех кто есть. А я проеду по городу, осмотрюсь.

Салтыков разослал рассыльных к сенаторам с настойчивым требованием прибыть в Сенат на встречу с посланцем ее величества графом Орловым.

— Никаких отговорок не принимайте, — наказывал рассыльным. — Петру Дмитриевичу персонально передайте мою нижайшую просьбу прибыть. Я знаю, он болен. Но пусть прибудет через «не могу».

Так 28 сентября 1771 года в Московском Сенате началось заседание в присутствии графа Орлова. Помимо Салтыкова, в Сенат прибыли Рожнов, Похвиснев, Всеволжский и вновь назначенный сенатор Волков. Приехал с перевязанной головой и Еропкин.

— Спасибо, брат, — тихо поблагодарил его Салтыков, — а то ведь стыд головушке было бы, не явись наш герой.

Присутствовали также губернатор Юшков и обер-полицмейстер Бахметев.

— Дмитрий Васильевич, — обратился Орлов к Волкову, — зачтите, пожалуйста, указ ее величества.

Волков встал, развернул грамоту с государевой печатью и, откашлявшись, начал почти торжественно:

— Видя прежалостное состояние нашего города Москвы…

В Сенате стало тихо, словно никого и не было там. Дойдя до последнего абзаца, Волков повысил голос, в котором зазвучала почти угроза:

— …Запрещаем всем и каждому сделать препятствие и помешательство как ему, так и тому, что от него поведено будет, ибо он, зная нашу волю, которая в том состоит, чтобы прекратить, колико смертных сил достанет, погибель рода человеческого, имеет в том поступать с полною властию и без препоны.

Закончив чтение, Волков с благоговением положил указ императрицы на стол и сел на свое место.

— Ну что, господа, — заговорил Орлов, — мои полномочия вы слышали, и я надеюсь, что никто из вас не усомнится в них в продолжении нашей совместной работы по уничтожению следов чумы и по наведению порядка в Первопрестольной.

Сенаторы кивали головами, заранее соглашаясь со всем, что прикажет фаворит.

— Я считаю, — продолжал граф, — что главнейшее несчастье Москвы состоит в паническом страхе, охватившем как высшие, так и низшие слои жителей, откуда проистек беспорядок и недостаток распорядительности…

Последние слова произнесены явно в адрес генерал-губернатора, хотя Орлов и не назвал его фамилии.

— …Кроме того, надо еще посмотреть, чума это или нет. Например, я листал доклад доктора Кульмана, где он пишет, что при осмотре в Симоновом монастыре он утвердился в прежнем мнении о несуществовании моровой язвы, ибо ни на умерших, ни на живых, кроме пятен, не находил никаких знаков моровой язвы. Он пишет, что это горячка с пятнами злейшего рода. Что вы на это скажете, господа?

Сенаторы переглянулись в удивлении, пожали плечами.

— Ваше сиятельство, — заговорил тихо Салтыков, — это мнение одного лишь Кульмана. Все остальные доктора, а их более дюжины, тверды во мнении, что это чума, а лекари Граве и Ореус имели с ней встречу в Молдавии. Так что, я думаю, вас просто ввели в заблуждение, граф.

— Ну что ж, чума так чума, — легко согласился Орлов. — Тем лучше.

Последние слова скорее он адресовал себе, не Сенату: «Тем лучше… победа над ней более славна будет, чем над какой-то там горячкой».

— Господа, я полагаю, мы должны в первую очередь истребить в Москве праздность — всякого зла виновницу. Поэтому все здоровые люди должны работать, трудиться. Для этого я предлагаю увеличить высоту Камер-коллежского вала, углубляя сам ров. Какова его длина?

— Без малого сорок верст, — сказал Бахметев.

— Ну вот. Тут работы хватит надолго.

— А как людей сгонять?

— Зачем сгонять? Будем платить хорошо, сами прибегут. Я предлагаю выдавать поденно мужчинам по пятнадцать копеек, женщинам — по десять.

— Где мы столько инструменту возьмем? — усомнился Похвиснев.

— Надо, чтоб люди приходили со своим инструментом, а для этого добавлять к оплате по три копейки. Петр Семенович, кого бы вы из сенаторов рекомендовали наблюдать за этими работами?

— Генерал-поручика Мельгунова, ваше сиятельство.

— А где он?

— Сейчас в отъезде, через день-другой будет.

— Хорошо, так и запишем: за Камер-коллежский вал отвечает Мельгунов. Далее, господа, надо дать возможность зарабатывать на пропитание ремесленникам и художникам, покупая в казну их изделия — платья, игрушки, картины. Теперь, кто ответствен за приют для детей-сирот, Петр Семенович?

— Был Амвросий, а сейчас вице-президент мануфактур-коллегии Сукин. Но Воспитательный дом переполнен, и мы с Амвросием решили временно занять дом француза Лиона.

— Сам француз не возражает?

— Где ему возражать? Как услышал о чуме, тут же и удрал.

— Куда?

— Бог весть. Может, и в Париж.

— Ну что ж, давайте велим Сукину занимать дом француза, возможно удравшего в Париж, — сказал, усмехаясь, Орлов. — После воротим. Среди детей была чума?

— Бог миловал. В Воспитательном доме ни разу, все оттого, что там строжайшее оцепление из солдат самых добросовестных.

— Кто ведет следствие по делу бунта?

— Мы создали следственную комиссию из духовных и светских лиц. Ее возглавляет Рожнов — прокурор синодальной конторы. — Салтыков кивнул на сенатора, сидевшего в уголке.

— Когда мы услышим ваш доклад по следствию, господин Рожнов?

— Я думаю, в начале октября, ваше сиятельство. Но хотел бы сегодня испросить сентенцию по поводу бунтовщика Степана Иванова. Мальчишке шестнадцать лет, его хозяин-купец научил, мол, как только ударят в набат, бежать ему с дрекольем к месту сбора толпы. Он исполнял приказание хозяина, я полагаю, мальчика надо отпустить.

— А хозяин-купец его где?

— Он под следствием и подтвердил, что действительно приказывал мальчишке.

— Конечно, мальчишку отпустить надо, тут и спорить не о чем, — сказал Орлов, и все согласились.

Потом попросил слова обер-полицмейстер Бахметев:

— Надо ужесточить наказание грабителям вымерших домов. А то ведь, растаскивая зараженные пожитки, они разносят заразу по городу, а то и продают рухлядь, заражая ни в чем неповинных покупателей.

— Я предлагаю издать указ — казнить таких смертью прямо на месте преступления, — сказал Орлов, — чтоб другим неповадно было.

Постановили единогласно такой указ написать и прочесть на всех площадях.

— В таком случае вот рапорт от моей канцелярии, — сказал Бахметев и положил бумагу перед Орловым.

— Что это? О чем он? — спросил граф.

— Некто Матвеев и беглые солдаты Акутин и Денисов, собрав партию, пограбили три выморочных дома. Мы приговорили их к повешению. Прошу Сенат утвердить приговор.

— Ну как, господа сенаторы? — спросил Орлов. — Приговариваем?

— Приговорить недолго, — подал голос Еропкин. — Но можно ли?

— Но мы только что приняли указ о смертной казни за это, — сказал Орлов.

— В указе как мы сказали? Ну? Казнить на месте преступления. Верно?

— Верно.

— А где сейчас эти преступники? Господин Бахметев, где?

— Они в камере при полицейской управе.

— Ну вот видите, они не на месте преступления. Мы на рушим свой же указ, казнив их сейчас.

— А ведь Петр Дмитриевич прав, — заметил Салтыков.

— Так что ж вы предлагаете?

— Поскольку эти трое совершили преступление до указу, высечь их плетьми и определить в погребатели чумных. Поверьте, эта работа не мед. Среди погребателей более половины заражаются чумой.

— Я согласен, — сказал Орлов. — Действительно, преступление совершено до указу, всыпать им хорошенько — и в погребатели. Кто не согласен?

Несогласных не оказалось. Тогда Орлов заговорил:

— Коль речь зашла о погребении чумных и распространении заразы, я бы предложил ужесточить надсмотр за перевозкой трупов. Ну что это, господа? Возчик везет чумные трупы и садится с ними на телегу. Я сам вчера видел такое, да еще и жует хлеб при этом. Давайте особым указом запретим возчикам садиться в роспуски вместе с трупами.

— Ох, послушаются ли, — вздохнул Бахметев.

— А мы добавим каждому за перевозку еще по три копейки на день.

— Но в указе ж надо оговорить наказание за это нарушение, — сказал Рожнов.

— Как будто сама перевозка чумных уже не наказание, — заметил Еропкин.

— Но мы ж добавляем им еще три копейки к оплате, и то лишь за то, чтоб они сами убереглись от заражения, — сказал Орлов. — Петр Семенович, вы-то что думаете на этот счет?

— Я думаю, вы правы, ваше сиятельство, не дело возчику садиться в роспуски вместе с чумными. А что касается наказания за нарушение такого указа, я бы предложил мужчину-возчика тут же отправлять в погребатели к каторжным, а женщину-возчицу в госпиталь для ухода за больными. Не знаю отчего, но самого слова «госпиталь» народ боится как черт ладана.

Когда окончилось совещание и сенаторы разъехались, каждый получив задание от Орлова, в горнице остался только Салтыков.

— Ну что, Петр Семенович, как понравился вам сегодняшний Сенат?

— Эх, Григорий Григорьевич, я порой и двух человек не мог собрать. А на ваш зов все съехались, акромя Мельгунова. В вас чувствуется настоящий хозяин, ваше сиятельство. Да, да, я не льщу вам, граф. Но я вполне оценил ваши новшества и, признаться, завидую, как это я, старый хрен, не додумался до этого.

— До чего именно, Петр Семенович?

— Ну как же? Занять людей работой. Я же знал, что праздность — мать пороков. А вот до того, чтоб увеличивать вал… И хотя я уже не у дел, хотел и вам подсказать еще одну общественную работу не менее полезную, чем вал.

— Какую?

— Прокопать из болот канавы до Неглинной. И вода прибудет свежая, чистая, и Неглинка станет полноводнее.

— А ведь это хорошая мысль, Петр Семенович. Спасибо. Я вынесу это на очередной Сенат.

Салтыков стал надевать епанчу, спросил:

— Как я понимаю, вы привезли мне отставку, ваше сиятельство?

— Да, Петр Семенович. И скажу вам откровенно, это самая неприятная для меня миссия. Из-за этого я и не решился объявить ее в Сенате, отчасти щадя и ваше самолюбие.

— Полноте, ваше сиятельство, все же понимают, раз вы взяли бразды в Сенате, Салтыкову уже там делать нечего Можно было и объявить. Кому я должен сдать дела? Вам?

— Нет, что вы. Моя комиссия на месяц-два, не более. Я сообщу государыне, что вы мужественно приняли отставку, и она назначит другого. Кого? Ей-богу, не знаю.

При чем тут мужество, ваше сиятельство? Я давно просился у ее величества. Из-за чумы счел неудобным бежать с поля боя. А раз прибыли вы, мне и впрямь пора на печь.

— Ну так уж на печь, Петр Семенович. Я льщу себя мыслью во всем советоваться с вами. Вы не откажете, надеюсь?

— Всегда готов к вашим услугам, — поклонился Салтыков. — Желаю здравствовать.

И вышел. На улице его уже ждала коляска с кучером.

— Куда прикажете? — спросил тот, разбирая вожжи.

— В Марфино, братец. Куда ж еще.

Недолгой дорогой думалось с горчинкой фельдмаршалу: «Вот и все. Списали за ненадобностью. А что касается со мной «советоваться», тот вряд ли случится такое. Нужны ему мои советы, как зайцу лопата. Эхма!»

8. За ненадобностью

Давно уже подступала старческая немощь. Что ни говори, а уж третий год валит на восьмой десяток. И старый Прохор больше года зудит:

— Петр Семенович, ваше сиятельство, аль ты подрядился до могилы в хомуте тянуть? Отставляйся, отдохни чуток перед уходом. А то ведь эдак, в запряжке, и окочурисси.

— Не отпускают, Проша.

— Не просисси, вот и не пущають. Попросись, язык, чай, не отсохнет.

— Да как-то совестно. Война ведь идет. До меня ли государыне?

— На них не наслужисси, хошь в нитку вытянись. Дождесси, дадут коленом под зад, и правды не сыщишь.

«Вот, кажись, и «дали», — думал с грустью Салтыков, подъезжая к Марфино.

На крыльце под несколько покосившимся навесом стоял седой Прохор и улыбался, что никак не вязалось с настроением графа: «И чего он?»

Прохор сбежал с крыльца, подал руку графу, помогая сойти с коляски.

— С радостью вас, Петр Семенович.

— Ты че? Свихнулся?

— Третеводни Рыжуха ожеребилась.

— А-а, — заулыбался и Салтыков. — Это хорошо. Давно пора. Кого принесла?

— Жеребчика. Этакий красавец, картинка.

— В чубарого?

— Нет. В мать, такой же рыжий.

И, не заходя в дом, граф отправился на конюшню смотреть давно ожидаемого жеребенка. Ему, с юности любившему лошадей, не было большего удовольствия, как смотреть на детенышей их. Он мог часами любоваться жеребенком, носящимся по двору, тыкающимся мордочкой в пах кобылице в поисках соска, его шелковистой шерсткой, стаканчиками еще не отвердевших копытец, милой пучеглазой мордашкой, которую так и хотелось поцеловать. Этот радующийся жизни тваренок, только что явившийся на свет, приводил Петра Семеновича в такой восторг, что на лице его невольно являлись слезы:

— Ах бесенок… ах молодец… ах брыкунчик! Я тебя… ух…

Вот и на этот раз, увидев жеребенка, граф воскликнул в восторге:

— Ба-а, да он еще и со звездочкой!

— Со звездочкой, ваше сиятельство, — подтвердил конюх Авдей.

— У мусульман такому жеребенку цены нет, поскольку у пророка Мухаммеда конь тоже со звездочкой во лбу был. Ах бесенок!

Авдей знал, что граф не скоро уйдет от стойла Рыжухи, притащил из шорной табурет, обтянутый кожей.

— Садитесь, ваше сиятельство.

Граф сел на табуретку. Эта милая картина — кобыла с жеребенком — грела ему одинокое сердце. Забылось все — чума, отставка, Орлов.

— Авдей, как наречем новорожденного?

— Как прикажете, ваше сиятельство.

— Ну все-таки? Прохор? Где Прохор?

— Он за квасом побег.

Скоро явился Прохор с кружкой кваса.

— Испей, Петр Семенович.

Салтыков взял кружку, сделал несколько глотков.

— Проша, как назовем жеребенка?

— Хмы… Рыжком и назвать.

— Можно и Рыжком, но хотелось чего-нибудь свеженького. А то мать Рыжуха и он Рыжко.

— А если Огневой? — сказал Авдей.

— Вот это уже лучше, — похвалил граф. — Огневой. Звучит.

Видно, Прохору не понравилась похвала конюху, а не ему.

— Тогда уж лучше Пожаром назвать.

Салтыков тихо рассмеялся:

— Проша, дорогой, ты с этой кличкой всю округу переполошишь.

— Как так?

— А просто. Выйдешь за околицу коня звать: «Пожар! Пожар!» А ну-ка прикинь, что получится?

Конюх засмеялся.

— Все бабы с перепугу обмочатся. Гы-гы-гы!

Старому Прохору ничего не оставалось делать, как посмеяться вместе со всеми над своей оплошностью:

— А ведь и правда, Петр Семенович, как это я не сообразил.

Долго еще рядили-гадали, подыскивая кличку сосунку-жеребенку, даже по месяцу назвать хотели Сентябрем аль Вереснем и все же остановились на Огневом, это как-никак отвечало цвету его ярко-рыжему.

Поваренок Гришка, дважды прибегавший звать их сиятельство в столовую обедать, не преуспел в сем деле, за что схлопотал от поварихи Авдотьи оплеуху:

— Ты сказал, что щи стынут?

— Сказал.

— А он?

— А он рукой махнул, а дед Прохор велел: ступай.

Припозднился граф с своим денщиком Прохором на обед. Когда пришли в столовую и Салтыков сел за стол, Прохор отправился на кухню. Явился оттуда с супницей, сказал, усмехаясь:

— Авдотья раскалилась, плюнь — зашипит.

— С чего это?

— Как с чего? На обед опоздали, три раза щи разогревала.

— Позови ее, Проша.

Хмурая Авдотья встала в дверях, пряча руки под фартуком: «Ну чего?»

— Прости нас, Авдотьюшка, — молвил граф, — что забазарились мы.

Сразу хмурь с лица поварихи схлынула, просветлело оно:

— Да я что, ваше сиятельство. Я просто сдивилась, то всегда скоре-скоре, а то нет и нет. Дров уж сколь спалила, разогревал. Ешьте на здоровьичко.

— Отныне уж «скоре-скоре» не будет, Авдотьюшка. В отставке я.

— Ну и слава богу. Давно пора.

Ушла Авдотья довольная, сама принесла гречневую кашу с бараньим боком.

— Вот сделала с корочкой, как вы любите.

— Спасибо, Авдотьюшка.

И потекли дни в отставке длинные, вроде беззаботные. Трудно привыкал ось графу к безделью. Вся жизнь прошла в заботах, в ответственности то за армию, то за Первопрестольную. А тут р-раз, словно обрезало. То всем был нужен, у всех дела до него, просьбы. А тут сразу тихо, никому не нужен стал. Просыпаясь в темноте, думал с горечью: «Словно в могиле». И не спал до рассвета.

Теперь одна утеха была — лошади. Каждый день в конюшню наведывался, любовался Огневым, пытался приучить его к себе. И, хотя Москва была близко, не велел никому из дворовых ездить туда без нужды, чтоб не завезли в деревню заразу. Для этого выставлены были сторожа на дороге, для них сооружена утепленная будка, в которой стояло ведро с уксусом. В этот уксус полагалось окунать почту, ежели таковую привезут графу.

Привозил из Москвы сенатский рассыльный лишь «Ведомости», выписанные Салтыковым на год. По ним Петр Семенович следил за ходом войны, для чего расстелил на столе карту в кабинете и отмечал на ней победы:

— Ай молодец Румянцев! Журжу взял. Исакчи и Измаил покорил… Молодец Петр Александрович, порадовал, порадовал старика.

А когда прочел сообщение о покорении Долгоруким Крыма, велел Прохору тащить наливку и сам разливал ее в кружки, говорил радостно:

— Наконец-то, наконец-то, Проша, Крым наш. Сколько о него мы лоб разбивали. Голицын Василий дважды пробовал, не получилось. Петр Первый мечтал хотя бы Керчью владеть, не сбылось. А ныне наш. Наш! Выпьем, Прохор, за такую победу.

— Выпьем, — согласился Прохор.

— Ты хоть понимаешь, что это значит?

— Да че тут не понять-то.

— Черное море наше, Проша. Теперь целиком наше.

Словно на дите малое дивился Прохор на старого фельдмаршала:

«Далось ему это Черное море… Этот Измаил… Румянцев… Пора к вечности готовиться, а он… Вот уж истина, что старое, что малое».

Но вслух не смел обижать, поддакивал;

— Конечно, конечно, нам без Крыма не обойтится… А уж без Черного моря и подавно. А Румянцев-то, ваш выученик, не срамит Салтыкова, не срамит. Орел.

Во второй половине октября задождило, а в ноябре в крытой коляске приехал в Марфино нежданно-негаданно Еропкин. Старый граф не скрывал искренней радости:

— Петр Дмитриевич, дорогой! Вот уважил так уважил старика. Прохор, прими епанчу, шляпу.

Потащил гостя за собой в кабинет, велел Прохору принести туда вина и закуски. Усадил Еропкина в свое кресло, рассмотрел наконец в подробностях, увидел на груди орден.

— О-о, Андрей Первозванный! Поздравляю, поздравляю, Петр Дмитриевич. Сердечно рад за вас.

— Да он как-то вроде… — мялся Еропкин. — Не на войне все же…

— Как не на войне, братец? Да если б ты помедлил, тебя б вместе с твоим воинством раздавили бы. На войне-то, может, в плен взяли, а здесь изничтожили, вон как Амвросия, царство ему небесное. Я рад, что государыня достойно оценила ваш подвиг. Чем еще наградили?

— Помимо ордена дали двадцать тысяч рублей и деревню.

— Прекрасно, прекрасно.

— Я от деревни отказался, Петр Семенович.

— Почему?

— Считаю, это уж выше заслуженного. Да и что мне с ней делать?

— Вот чем ты мне всегда нравился, Петя, — скромностью. Ну рассказывай, как там чума и все прочее.

— Чума вроде на убыль пошла.

— Я думаю, снег ее совсем прибьет. Скорей бы.

— Доктора тоже на морозы надеются.

Появился Прохор с подносом, на котором стояли две бутылки, три рюмки и тарель с ветчиной и ломтями хлеба.

— Мы по-холостяцки, Петр Дмитриевич. Не обессудь.

— О чем вы, Петр Семенович?. Я сам не люблю излишеств.

— Разливай, Проша.

Прохор наполнил рюмки, себе взял оставшуюся от господ.

— Ну, — поднял Салтыков свою, — за твой приезд, Петя. Спасибо. Не забыл старика.

— Как можно, Петр Семенович? Да вас…

— Можно, Петя, можно.

Выпили, стали закусывать, беря руками хлеб, ветчину.

— А ты чего? — спросил Салтыков денщика, стоявшего у стола с рюмкой.

— Жду-с команды.

— Валяй и отчаливай. Ишь какой дисциплинированный при гостях-то.

Прохор выпил, поставил рюмку, закуску брать не стал, а, повернувшись, пошел из кабинета. В дверях обернулся:

— Может, баньку прикажете?

— Еще спрашиваешь? Вели топить хорошенько.

— Может, не стоит, — сказал Еропкин.

— Стоит, стоит, Петя. Для дорогого гостя первое дело — баня. Как там Орлов?

— Он только что отъехал назад в Петербург.

— Так скоро?

— Отладил работу на валу, поставил людей пробивать из болот канавы к Неглинке.

— И чуму, считай, победил.

— И чуму почти победил. Отъехал по приказу ее величества, не своей волей.

— А кто же командует теперь?

— Прибыл новый генерал-губернатор Волконский.

— Это который?

— Михаил Никитич прямо из Польши в Москву.

— Дипломат. Этот, пожалуй, строгонек будет.

— Вы его знали?

— Его нет, а вот отца Никиту Федоровича знал. Он у Анны Иоанновны шутом был, все кувыркался, зубоскалил. Тем и кормился. А сын вот, вишь, дипломат. А ныне и главнокомандующий.

— А с чего вы взяли, что строгонек?

— Поляков сколько лет в узде держал. Да и потом, отцовское позорное ремесло чем перекроешь? Строгостью, братец, только строгостью, чтоб никто не посмел и за спиной хихикнуть.

— Вы оказались правы, Петр Семенович. Он уволил Бахметева.

— Бахметева? — удивился Салтыков. — За что? Бахметев в самые тяжелые дни один только и вертелся в Москве, только и делал что-то. Все разбежались, а он… Не пойму. За что?

— Нашел какие-то упущения.

— Упущения, — заворчал граф, сразу нахмурившись. — У кого их не бывает? Кто ни черта не делает, у того и упущений нет. Жаль, очень жаль Бахметева.

Еропкин не ожидал, что Салтыков так близко к сердцу примет новость об увольнении обер-полицмейстера: «Знал бы, не говорил. Старик сразу сник. Про себя уж смолчу, а то того более расстроится».

Но граф словно услышал мысли гостя:

— Этак он и под тебя копать начнет. А? Петь?

— Да пока ничего, Петр Семенович.

— Ну тебя кавалерия спасает да внимание государыни.

— Может быть, может быть.

«Впрочем, мне ни кавалерия, ни фельдмаршальство не помогли. Вышибли за ненадобностью, вот и вся недолга», — с грустью думал старик.

— Да, — вдруг вспомнил Еропкин. — Которые жертвенный ящик у иконы пограбили, нашлись ведь.

— Нашли? И чьи же?

— Один фабричный Илья Афанасьев, другой солдат Бяков.

— Вот сукины дети, как же они успели?

— А как суматоха поднялась, они и покрали деньги. Думали, никто не видел. А видел их отрок, он на них и показал. Сперва запирались, но когда казну у них нашли, признались.

— И что ж им?

— В Сенате Волков с Мельгуновым требовали смертной казни, но граф Орлов не согласился и предложил хорошо высечь и сослать в Соловецкий монастырь в заточение. Сенат, конечно, поддержал Орлова.

— Ну ясно, граф именем ее величества действовал, оттого и смягчил приговор. Она не хочет смертных казней, он не желает огорчать ее. Кровь кровью не остановишь. И Григорий Григорьевич совершенно прав во всех этих действиях. А уж его решение по общественным работам, считаю, мудрейшее.

До самого вечера проговорили они о делах московских. Салтыков допытывался обо всех сенаторах, о лекарях, чуме. Еропкин рассказывал в подробностях, стараясь уже не огорчать старика, умалчивая о неприятностях.

Потом пошли в баню, парились, терли друг другу спины. После бани еще долго при свечах сидели за столом. Расчувствовавшийся граф откровенничал в тишине:

— Эх, Петя, зажился я шибко, всех своих годков пережил уж.

— Что вы говорите, Петр Семенович. Зачем?

— Мне как солдату надо б было в бою смерть принять. Не сподобился. Иной раз завидую тем, кто под Кунерсдорфом погиб. Ей-ей. Герои. А я?

— Ну и вы ж, Петр Семенович, заслужили кавалерию и чин наивысший.

— А-а, пустяки все это. Суета сует, Петя. Это разве мыслимо, я семерых государей пережил. Ну куда это годится?

— Неужто семерых?

— Ну считай: Петр Великий, Екатерина Первая, Петр Второй, Анна Иоанновна, Антон Иоаннович со своей матерью Анной Леопольдовной, Елизавета Петровна, Петр Третий и вот теперь пред Екатериной Алексеевной маячу как старый плетень. Думаешь, не догадываюсь, что она обо мне думает?

— Но в указе об отставке вашей было очень уважительно сказано, — возразил Еропкин.

— Это на бумаге, Петя, а в действительности наверняка сказала: «Гоните старого дурака».

— Ну уж вы скажете, Петр Семенович.

— Эх, братец, я при дворе-то много обретался, знаю тамошние порядки. В глаза любят, за глаза губят. Всегда от двора бежал с великой радостью, на рати, и чувствовал себя вполне счастливым. Давай-ка спать, Петя, вон, кажись, вторые петухи горланят.


Ноябрьский приезд Еропкина, внесший в скучную жизнь отставного фельдмаршала приятное оживление и нечаянную радость, пожалуй, был единственным случаем в марфинском прозябании. И эта забытость особенно угнетала старика. Конечно, любовь к лошадям как-то скрашивала ему дни, — он ходил на конюшню каждый день как на службу, — но, видно, для спокойствия души этого было мало.

Прохор, вполне понимавший состояние своего господина, на следующий год решил по-своему порадовать его. И когда однажды Салтыков вошел в столовую, то невольно удивился пышности стола и огромному букету цветов посредине его.

— Это по какому же поводу? — удивился граф.

— А какое ныне число? — хитро прищурился Прохор.

— Не то одиннадцатое, не то… нет, двенадцатое июля.

— А что было в это день… м-м… тринадцать лет назад? А?

— Мать честная, — заулыбался Салтыков, — и ты помнишь?

— А как же, ваше сиятельство. Пальциг! Вы в пух и прах разнесли пруссаков.

— Ах ты Прошка — ржаная лепешка, — растрогался граф. — Ну спасибо, братец, ну спасибо.

И даже трижды облобызал своего денщика. А через несколько дней после славного юбилея пришло письмо от Панина, в котором он поздравлял его и с Пальцигом, и с Кунерсдорфом, и даже намекал, что, возможно, удастся ему поспеть к последней дате и лично обнять своего славного главнокомандующего и учителя.

— Видал, Проша, — радовался Салтыков, отирая старческие слезы. — Помнят, помнят меня мои орлы-генералы. Вот Петр Иванович… ты его помнишь? Панина-то? Ну?

— А как же, Петр Семенович, — соглашался Прохор, хотя все те генералы перепутались у него в голове, лица их помнил, но кто есть кто — забыл. Но огорчать графа не стал: — Как же забыть Панина, он еще командовал этими… как их? Ну?

— Белозерским и нижегородским полками, — подсказал Салтыков.

— Вот, вот, ими самыми.

— Эх, к Кунерсдорфской пожалует мил друг, — потирал радостно руки граф. — Эх, кутнем. Проша, где у нас пушка?

— В сарае, а что?

— Вели выкатить ее. Почистить. Зарядить. Поставить у крыльца. И первого августа, в день Кунерсдорфа, когда приедет Петр Иванович, мы пальнем из нее. Встретим салютом героя турецкой кампании.

И закипела работа по подготовке следующего юбилея Кунерсдорфской баталии, ведь до него было рукой подать. На этот день Прохор уговорил графа надеть и кавалерию, достал слежавшуюся муаровую голубую ленту, велел разгладить ее, почистил пуговицы парадного мундира, кое-где уже тронутого молью.

Первого августа вся дворня, выдрессированная Прохором, поздравляла «их сиятельство» со славной годовщиной. И это очень трогало старика, бормотавшего в ответ:

— Спасибо, братцы, спасибо.

Однако ни из Москвы, ни из Петербурга никаких поздравлений не последовало. Но самое, пожалуй, огорчительное для фельдмаршала было то, что не приехал Панин.

Вечером с помощью Прохора, снимая с себя кавалерию и раздеваясь ко сну, старик оправдывал неприехавшего:

— На нем армия, Проша, попробуй вырвись от нее. Уж я-то знаю. Не привязанный, а визжишь.

Прохор как мог утешал графа:

— Они-с приедут, Петр Семенович… Это невозможно, чтоб генерал-аншеф обещал и не исполнил слово. Приедут.

— Конечно, конечно, Проша, Петр Иванович не такой человек, чтоб слово не сдержать. Приедет. Как только сдаст кому армию, и приедет.

И весь август каждый день ждали дорогого гостя: «Приедет. Должен приехать». Однако минул и сентябрь с октябрем, и постепенно надежды угасли. И притих старый фельдмаршал и уж почти перестал говорить, стал забывать и о конюшне.


Зимним декабрьским утром подкатила к крыльцу резвая тройка. Из распахнутой адъютантом дверцы кибитки вышел седой генерал в теплой, подбитой соболями епанче. Удивленным взглядом окинул заснеженный пустынный, двор, направился к крыльцу. Адъютант, обогнавший его, услужливо распахнул тяжелую дверь перед генералом.

Пройдя крохотную переднюю, генерал вступил в столовую и замер на пороге. На длинном столе стоял гроб, освещенный несколькими свечами, и там утонувшее в подушке белое, осунувшееся лицо фельдмаршала, почти неузнаваемое. В изголовье дьячок бубнил, читая Псалтырь. Рядом у гроба сидел седой старик.

Генерал потянул с головы шляпу, шагнул к гробу, спросил пресекающимся голосом:

— Когда?

Старик поднял на него заплаканное лицо:

— Позавчера, легши спать… не проснулись.

— Почему нет караула? — зашипел возмущенно генерал. — Он же фельдмаршал, ему положен почетный караул.

Прохор встал, посмотрел в лицо генералу, произнес с упреком:

— Он вас ждал, ваше сиятельство. Вас — не караул.

— Но я…

— Вы обещались к августу, а ныне уж декабрь.

— Ты сообщил в Москву о смерти его?

— Нет, ваше сиятельство.

— Почему? Как ты смел?

— Он сам не велел. Сказал, раз все забыли, если, мол, помру, никому не сообщай, не беспокой, мол, людей. Я волю его сполняю.

— Иван! — Генерал резко обернулся к двери.

Там мгновенно явился адъютант.

— Немедленно скачи в Москву к Волконскому и объяви: умер фельдмаршал и кавалер Петр Семенович Салтыков, пред коим отчизна в долгу неоплатном. И что я, генерал-аншеф Панин, встаю на часы у его гроба и не уйду с этого поста, пока не прибудет почетный караул и не будут отданы покойному почести, заслуженные им. Ступай!

Адъютант, щелкнув каблуками, исчез. Панин подошел ко гробу, склонился над усопшим:

— Прости, друг, что опоздал я… Прости.

Затем встал у изголовья, вынул шпагу, взял ее «на караул» и замер. По лицу его катились редкие слезы.


Гомель 1998

Загрузка...