Часть первая Классики

Глава 1 Невский проспект, 68 / Фонтанка, 40 – Федор Достоевский

В наше время имя Виссариона Белинского ассоциируется с хрестоматийной классикой, школьной программой. Трудно найти тех, кто зачитывался бы его критическими статьями как увлекательным детективом, восторженно цитировал бы наизусть пассажи из его сочинений. А ведь когда-то Белинский был властителем дум, его вдохновенные статьи делали шуму больше, чем самые рейтинговые современные телевизионные скандальные передачи.

Огромное значение Белинского признавали даже те, кто презирал его. Например, Иван Аксаков, называвший сочинения знаменитого критика «объедками чужих мыслей», говорил при этом с усмешкой: «Его “Письмо к Гоголю” лежит у каждого учителя провинциальной гимназии вместо Евангелия».

Сохранились свидетельства современников, согласно которым Белинский в один день пришел к знакомым с восклицанием: «Подлец тот, кто не верит в бессмертие души!». А на другой день, заглянув к ним же, заявил: «Мерзавец тот, кто верит в бессмертие души!». Но даже самые непримиримые враги страстного публициста единодушно отмечали бескорыстность его убеждений, огромную силу воздействия его пламенных статей.

Герцен свидетельствовал:

«Статьи Белинского ожидались молодежью в Москве и Петербурге каждый месяц в день выхода журнала, где он печатался. Пять раз хаживали студенты в кофейные спрашивать, получены ли “Отечественные записки”, тяжелый номер рвали из рук в руки.

– Есть Белинского статья?

– Есть.

И она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами».

Если Петр Вяземский осуждающе назвал Белинского «бунтовщиком, который за неимением у нас возможности бунтовать на площадях бунтует в журналах», то Ленин это свойство счел за несомненное достоинство. Неудивительно, что при такой высокой оценке творческого наследия Белинского самим Ильичом именем вдохновенного критика в советское время были названы сотни улиц и площадей.

Но до посмертной славы своей Белинский был связан прежде всего с домом 68 на углу Невского проспекта и Фонтанки.

В начале XIX века дом этот приобрел оборотистый купец Федор Лопатин. Купцу хотелось размаха, и он нанял архитектора, чтобы тот перестроил корпус, выходящий на Фонтанку. Дом, имевший теперь почти сотню квартир, был одним из самых (если не самым) больших доходных домов Петербурга.

Этому дому предстояло стать одним из главных литературных центров города. Здесь поселился редактор «Современника», здесь же квартировал первый издатель «Литературной газеты». Тут снимал квартиру Тютчев, чтобы быть поближе к предмету своего внезапного увлечения.

Но дом получил особый, хоть и неофициальный статус, когда в нем поселился Белинский. Вокруг него в этих стенах бурлила жизнь. Не счесть имен впоследствии именитых писателей, мэтров отечественной словесности, которые приходили сюда за благословением прославленного критика.

Было время, когда он определял литературные репутации, когда одного его доброго слова было достаточно, чтобы молодой неокрепший талант поверил в себя.

Некрасов, Тургенев, Григорович, Гончаров – не счесть имен тех, кого «благословил» Белинский, кому своим участием помог утвердиться в литературе.

Дом Лопатина и квартиру Белинского можно найти в воспоминаниях отечественных классиков, которые в пору своей молодости приходили за этим благословением к нему прямо домой.

До наших дней сохранились описания одного из центров тогдашней литературной жизни Петербурга, квартиры Белинского.

Павел Анненков в книге «Замечательное десятилетие» так описывал ее: «Белинский, уже женатый, занимал небольшую квартиру на дворе дома Лопатина, которого лицевая сторона выходила на Аничкин мост и Невский проспект. В этом помещении Белинский предоставил себе три небольшие комнаты, из коих одна, попросторнее, именовалась столовой, вторая за ней слыла гостиной и украшалась сафьяновым диваном с обязательными креслами вокруг него, а третья – нечто вроде глухого коридорчика об одном окне – предназначалась для его библиотеки и кабинета, что подтверждали шкаф у стены и письменный стол у окна. Впрочем, сам хозяин нисколько не подчинялся этому распределению: в столовой он постоянно работал и читал, а диван гостиной служил ему большею частию ложем при частых его недугах; в кабинет он заглядывал только для того, чтоб достать из шкафа нужную книгу. Две задние комнаты занимала его семья, умножившаяся вскоре дочерью Ольгою».

«Его небольшая квартира, – вспоминает Иван Панаев, – у Аничкова моста, в доме Лопатина, отличалась, сравнительно с другими его квартирами, веселостию и уютностию. Эта квартира и ему нравилась более прежних. С нею сопряжено много литературных воспоминаний. Здесь Гончаров несколько вечеров сряду читал Белинскому свою “Обыкновенную историю”».

Именно в этой квартире довелось пережить одни из самых счастливейших часов в своей жизни никому тогда еще не известному молодому дарованию – Федору Достоевскому.

Сам Достоевский снимал в ту пору квартиру в Графском переулке (Владимирская, 11). Робкий, стеснительный юноша выбрал именно это место для своего проживания по той только причине, что ему очень понравился любезный хозяин дома. Он прямо-таки очаровал молодого Федора своей деликатностью.

Снятая квартира находилась на втором этаже и состояла из двух комнат. Дабы разделить поровну бремя платы за съемное жилище, в той же квартире с Достоевским чуть позже поселился близкий товарищ юных лет – Дмитрий Григорович. Они учились с Достоевским в Инженерном училище и подружились, несмотря на разницу темпераментов.

Григорович был импульсивен, открыт, задирист, Достоевский – замкнут, скрытен, скромен. Но Григорович раньше всех других разглядел в своем товарище какой-то особый дар. Он удивлялся начитанности сверстника, взрослости его суждений, мудрости наблюдений и всей душой тянулся к нему. Он очень жадно прислушивался к советам Достоевского относительно своего творчества и не обижался на самые суровые критические замечания.

Как-то Григорович прочитал другу свой очерк. Достоевский сдержанно похвалил его и сделал замечание. У Григоровича было написано: «Когда шарманка перестает играть, чиновник из окна бросает пятак, который падает к ногам шарманщика».

– Не то! Не так! – воскликнул Достоевский, – это слишком сухо! Что это, «пятак упал к ногам»?! Так нельзя писать!

– А как же надо? – спросил растерянный автор.

– Пятак упал на мостовую, звеня и подпрыгивая, – уверенно ответил Достоевский.

– Точно! – тут же согласился Григорович.

Вместо того чтобы обидеться на придирку товарища, Григорович потом вспоминал, что одно только это критическое замечание Достоевского открыло ему огромную разницу между сухим выражением и живым художественно-литературным приемом.

При такой редкой дружелюбности отношений оба товарища, конечно, не опасались поселиться в одной квартире. Друзья были неэкономны в средствах, и получаемые от родных ежемесячно деньги спускались в первые дни, а затем приходилось довольствоваться булками да ячменным кофе.

В этой квартире (в Графском переулке) Достоевский познакомил друга со своим переводом романа Бальзака (не все сейчас помнят, что начинал великий писатель как переводчик).

Григорович был совершенно очарован переводом. Но при этом он, хорошо зная товарища, предполагал, что тот ничего не сделает для продвижения своей рукописи. И Григорович решил действовать сам: уж если идти к кому, то к Белинскому! Вот кто по достоинству оценит работу молодого дарования! Он-то поймет, как здорово, как искусно переведен роман французского автора.

Григорович явился домой к Белинскому вместе с Некрасовым.

«Я ждал, как счастья, видеть Белинского, – вспоминал потом Григорович, – я переступал его порог робко, с волнением, заблаговременно обдумывая выражения, с какими я выскажу ему мою любовь к знаменитому французскому писателю. Но едва я успел коснуться, что Достоевский, имя которого никому не было тогда известно, перевел “Евгению Гранде”, Белинский разразился против общего нашего кумира жесточайшею бранью, назвал его мещанским писателем, сказал, что, если бы только попала ему в руки эта “Евгения Гранде”, он на каждой странице доказал бы всю пошлость этого сочинения».

Григорович был совершенно растерян. Вот уж таких слов он никак не ожидал здесь услышать!

«Я был до того озадачен, что забыл все, что готовился сказать, входя к Белинскому; я положительно растерялся и вышел от него как ошпаренный, негодуя против себя еще больше, чем против Белинского. Не знаю, что он обо мне подумал; он, вероятно, смотрел на меня как на мальчишку, не умевшего двух слов сказать в защиту своего мнения».

И все-таки именно в этой квартире Белинского Достоевскому вскоре предстояло прожить одни из самых счастливых часов своей жизни.

Григорович, конечно, зная болезненную впечатлительность своего товарища, ничего не сказал Достоевскому о холодном приеме Белинского. Он хотел чем-то отвлечь друга, но тот был одержим какой-то новой идеей, целыми днями не отходил от письменного стола.

– Ты что-то пишешь? – спрашивал Григорович. Достоевский молча кивал.

– Что? Делаешь новый перевод? Сочиняешь что-то сам?

– Потом, потом, – отмахивался Достоевский, не желая пока делиться сокровенным замыслом даже с ближайшим своим товарищем.

Но когда роман (а это был роман «Бедные люди») был закончен, Достоевский сам поспешил открыть другу свое творение. И если в первый раз тот был очарован искусностью перевода, то теперь потрясен, разбит, раздавлен. Григорович был абсолютно уверен – он стал первым слушателем настоящего шедевра.

Почти силой выхватил рукопись у Достоевского, побежал с ней к Некрасову, которому прочитал вслух с такой страстностью, что разрыдался на последних страницах. Некрасов был впечатлен.

Несмотря на четвертый час ночи, Григорович стал уверять Некрасова, что непременно надо пойти к не признанному еще никем гению и громогласно вдвоем объявить ему, что он – гений. Некрасов поначалу отказывался, но потом все-таки согласился.

Когда тебя будят посреди ночи и говорят, что ты гений, это, конечно, может несколько обескуражить. Поэтому Достоевский, открывши дверь Некрасову с Григоровичем, был изрядно растерян.

«Должен признаться, я поступил в настоящем случае очень необдуманно, – сетовал впоследствии Григорович. – Зная хорошо характер моего Достоевского, его нелюдимость, болезненную впечатлительность, замкнутость, мне следовало бы рассказать ему о случившемся на другой день, но сдержанно, а не будить его, не тревожить неожиданною радостью и вдобавок не приводить к нему ночью незнакомого человека; но я сам был тогда в возбужденном состоянии, в такие минуты здраво рассуждают более спокойные люди. На стук наш в дверь отворил Достоевский; увидав подле меня незнакомое лицо, он смутился, побледнел и долго не мог слова ответить на то, что говорил ему Некрасов. После его ухода я ждал, что Достоевский начнет бранить меня за неумеренное усердие и излишнюю горячность, но этого не случилось; он ограничился тем только, что заперся в своей комнате, и долго после того я слышал, лежа на своем диване, его шаги, говорившие мне о взволнованном состоянии его духа».

Лестные слова, конечно, были милы сердцу, но Некрасов в то время не был таким ярким авторитетом, как Белинский! Вот Белинский – да! Его одобрение воистину могло бы окрылить, дать силы, почувствовать призвание.

Некрасов с Григоровичем отдали рукопись Белинскому, тот прочел ее сначала с недоверием, но вскоре пришел в такой же сильный восторг.

И Достоевского повели домой к прославленному критику. Молодое дарование в силу природной робости очень волновалось.

«Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно, – вспоминал потом Достоевский. – Что ж, оно так и надо, – подумал я, но не прошло, кажется, и минуты, как все преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающего двадцатидвухлетнего начинающего писателя, а, так сказать, из уважения его к тем чувствам, которые хотел он мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать. Он заговорил пламенно, с горящими глазами: “Да вы понимаете ль сами-то, – повторял он мне несколько раз и вскрикивал, по своему обыкновению, – что это вы такое написали! – он вскрикивал всегда, когда говорил в сильном чувстве. – Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уже это понимали! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся разъяснить это, а вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтобы ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве! Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным – и будете великим писателем!”»

Сам Белинский сказал ему, что он будет великим писателем! Критик, один лишь росчерк пера которого способен создавать и разрушать литературные судьбы, цитирует наизусть целые предложения из его романа! Строгий судья стоит перед ним, как восторженный мальчишка! Мэтр склоняет перед ним голову, как перед истинным художником!

На этот раз Достоевский чувствовал себя абсолютно счастливым. Сам Белинский так горячо похвалил его!

«Я вышел от него в упоении. Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих. (А я был тогда страшный мечтатель)», – такие строки появились в «Дневнике писателя».

Но похвала так вскружила голову молодому романисту, что следующий свой роман он потребовал при публикации в журнале набрать особым шрифтом и каждый лист его поместить в особую рамку.

Внезапный прилив уверенности в своем предназначении привел к тому, что Достоевский с Григоровичем решили жить отдельно. Как-то больше не складывались их дружеские отношения. Дальнейшее хорошо известно. Достоевский попал на каторгу, где тяжелейшие физические и душевные испытания сделали из него совсем другого человека и совсем другого писателя. Но счастливые мгновения, пережитые им в квартире Белинского, поддерживали его в самые страшные дни.

«Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом. Теперь еще вспоминаю ее каждый раз с восторгом. И вот, тридцать лет спустя, я припомнил всю эту минуту опять, недавно, и будто вновь ее пережил», – писал Достоевский.

Есть такие счастливые события, которые озаряют всю нашу жизнь.

Что касается дома, где когда-то располагалась знаменитая квартира Белинского… Во время Великой Отечественной войны в здание попала фугасная бомба. В послевоенные годы здание было реконструировано. Но тот, легендарный ныне, дом исчез во Времени, растворился в небытии, переместившись из подлинной реальности в область воспоминаний и преданий.

Глава 2 Царское Село – Александр Пушкин

Незадолго перед женитьбой в письмах, разговорах Александра Пушкина слово «счастье» звучало все чаще. «Пора жить, то есть знать счастье. Только женившись, можно познать всю полноту жизни».

«До этого, – решил поэт, – он, пожалуй, и не жил вовсе».

Но, посватавшись к возлюбленной своей Наталье Гончаровой и встретив недовольство со стороны ее матушки, Пушкин вдруг начал сомневаться в себе. Только что он был уверен в своих силах, наперекор всему торопил женитьбу, – и вдруг сомнения. А сможет ли он сделать свою жену счастливой?

«Не мое счастье меня беспокоит – разве я не могу не быть счастливейшим из людей возле нее! – я волнуюсь, только думая о судьбе, которая, может быть, ее ожидает, я боюсь, что не смогу сделать ее столь счастливой, как я бы того хотел».

Несмотря на недовольство будущей тещи, которая числила Пушкина вовсе не гением, а самым незавидным женихом, согласие на брак все-таки удалось получить. Помолвка! Но к радости примешивалась тревога. Матушка невесты зло вопрошала: как, дескать, намереваются жить молодые, на что?

И Пушкин всерьез задумался над ее словами. Так уж ли безоблачно его будущее семейное счастье?

«Жениться! Легко сказать! Большая часть людей видит в женитьбе шали, взятые в долг, новую карету и розовый шлафрок. Другие – приданое и степенную жизнь… Третьи женятся так, потому что все женятся – потому что им тридцать лет. Спросите их, что такое брак, в ответ они скажут вам пошлую эпиграмму. Я женюсь, – напишут они, – я жертвую независимостью, моею беспечной, прихотливой независимостью, моими роскошными привычками, странствиями без цели, уединением, непостоянством. Я готов удвоить жизнь и без того неполную. Я никогда не хлопотал о счастии, я мог обойтись без него. Теперь мне нужно на двоих, а где мне взять его?»

Он думал о счастии как обязательном условии своей семейной жизни.

Но матушка невесты слишком рьяно постаралась нарисовать самые мрачные картины будущей семейной жизни, коли Наталья выйдет замуж за Александра. И впечатлительная натура поэта прониклась жуткими видениями.

Начались сомнения. Жениться? Нет? Отложить свадьбу? Оставить в покое невесту?

После долгих мучительных размышлений Пушкин написал приятелю: «Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Счастье лишь на проторенных дорогах. Мне за тридцать лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди и, вероятно, не буду в том раскаиваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью».

Через неделю после свадьбы он написал: «Я женат – и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось – лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился».

Настоящие безоблачные (правда, очень недолгие) дни прожила семейная чета в Царском Селе.

Вскоре после свадьбы Пушкин написал в письме приятелю такие строчки: «Остановиться в Царском Селе. Мысль благословенная! Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы, в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей. А дома, вероятно, ныне там недороги: гусаров нет, двора нет – квартир пустых много. Петербург под боком – жизнь дешевая, экипажа не нужно. Что, кажется, лучше?»

Главная радость жизни в Царском Селе – то, что и теща, и все назойливые знакомые оставили, наконец, в покое! Можно побыть вдвоем с женой, вдали от всяких родственников!

Однажды Пушкин уже был счастлив в Царском Селе. Очарованный сестрой одного из лицеистов, Катенькой Бакуниной, Пушкин признавался: «Я счастлив был!.. нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу – ее не видно было! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице, – сладкая минута!.. Как она мила была! как черное платье пристало к милой Бакуниной! Но я не видел ее восемнадцать часов – ах! какое положенье, какая мука!.. Но я был счастлив 5 минут!..»

«Счастье и несчастье» вплотную прижаты друг другу. «Счастлив и несчастлив» почти сливаются в одно предложение.

Порой счастье длится меньше мгновения.

Глава 3 Большой зал Филармонии – Петр Чайковский

Однажды многочисленные прохожие увидели, как солидный господин, степенно шествовавший по Невскому проспекту, вдруг резко остановился, повернулся и торопливо зашагал в обратную сторону, почти срываясь на бег.

Кто-то из прохожих узнал его. Да это же композитор Чайковский! Тут же стали судачить, кого он так испугался. Кажется, увидел какую-то женщину и бросился от нее наутек. Что между ними было? Несчастная любовь обманутой бедняжки? Несдержанные клятвы?

Однако женщина (о которой гадали досужие сплетники) окликнула композитора. Тот остановился. И между ними произошел самый невинный бытовой разговор – так могут говорить только те, кто ничего друг другу не должен и уж точно не связан никакими общими роковыми тайнами.

Петр Ильич, приехав на два дня в Петербург и повстречав на Невском проспекте знакомую, очень сильно испугался того, что она разболтает всем об этой встрече. И тогда – прощай тайный приезд! С кем только ни придется встречаться, чтобы не обидеть! А то потом станут укорять: как же так! Был в Петербурге и не посчитал нужным увидеться, поговорить…

С Петербургом и многочисленными петербургскими знакомыми у Петра Ильича были очень сложные отношения. Переехав в Москву, он сильно тосковал по граду на Неве, и тоска эта была очень болезненная, в ней смешивались воедино сладость счастливых воспоминаний и горечь неприятных минут.

«…Москва мне нравится, но я сомневаюсь, чтобы мог когда-нибудь привыкнуть к ней: я слишком прирос корнями к Петербургу и, как он в последнее время ни был мне противен, все-таки он мой родной город…» – писал Чайковский.

Молодого композитора пригласили на почетную должность преподавателя Московской консерватории. Никто тогда еще не видел в юном Петре будущего музыкального гения, такое важное назначение объясняли личным обаянием юноши. В Москве было утвердиться непросто, и молодого композитора невыносимо тяготили многочисленные расспросы родни и знакомых. Приходилось многое недоговаривать, юлить и даже оправдываться. Было неловко, неуютно оттого, что он не успел еще многого добиться. Поэтому он так избегал встреч со старыми знакомыми, былыми друзьями, даже ближайшими родственниками. Вечно они спросят о чем-нибудь самом больном, неприятном.

Впоследствии, уже добившись признания, он все равно опасался визитов в Петербург и вопросов о собственной супруге. Однажды брат, встречавший его на петербургском вокзале, был напуган тем, как выглядит сошедший с поезда Петр. Этот приезд закончился для композитора тяжелейшим нервным припадком.

Можно было прятаться от жизненных неурядиц в мире возвышенных звуков, но расспросы родных заставляли думать о самом больном. Письмо бывшей ученицы Московской консерватории с объяснениями в любви закончилось (хоть и далеко не сразу) ее замужеством с Петром Ильичом Чайковским.

Во многом уступая родительскому желанию видеть сына женатым, Чайковский согласился на этот брак, откликнувшись на пылкие признания очарованной девушки. Однако о собственном опрометчивом решении композитор пожалел уже в день свадьбы.

«Как только церемония свершилась, – написал Чайковский в порыве откровенного признания, – как только я очутился наедине со своей женой, с сознанием, что теперь наша судьба жить неразлучно друг с другом, я вдруг почувствовал, что не только она не внушает мне даже простого дружеского чувства, но что она мне ненавистна в полнейшем значении этого слова. Мне показалось, что я или, по крайней мере, лучшая, даже единственно хорошая часть моего я – музыкальность, погибли безвозвратно».

Тяжелейшим испытанием был приезд в Петербург для официального знакомства законной супруги с родителями композитора.

«Когда вагон тронулся, я готов был закричать от душивших меня рыданий».

Но было время, когда Петербург не пугал тягостными разговорами, не страшил встречами с болтливыми знакомыми, а только очаровывал, пленял, утешал…

Вернувшись из заграничной поездки, молодой Чайковский воскликнул: «Как я был глубоко счастлив, вернувшись в Петербург! Признаюсь, я питаю большую слабость к российской столице. Что делать? Я слишком сжился с ней. Все, что дорого сердцу, – в Петербурге, и вне его жизнь для меня положительно невозможна».

Одним из самых любимых мест молодого композитора тогда был Невский проспект. Невский стал своего рода лекарством для Чайковского, целительным снадобьем от хандры, разочарований, горьких раздумий.

«Недели две, как со всех сторон неприятности: по службе идет крайне плохо, рублишки уже давно испарились, в любви – несчастье, но все это глупости, придет время, и опять будет весело. Иногда поплачу даже, а потом пройдусь пешком по Невскому, пешком же возвращаюсь домой, – и уже рассеялся».

Эти строки были написаны до отъезда в Москву, до того как любимый город стал мерцать в памяти тревожными бликами.

Оставленный Петербург не только очаровывал, но и пугал, не только пленял своей необыкновенной, неземной красотой, но и тяготил нежеланными встречами. Ведь город – это не только величественные здания, обрамленные, словно картина изысканной рамой, магией белых ночей. Город – это еще и люди. Далеко не всегда приятные, деликатные и тактичные.

Даже белые ночи, которые когда-то так завораживали, уже вызывали не восторг, а бессонницу. «Что касается белых ночей, то красоты в них много, но я во всю сегодняшнюю ночь, несмотря на усталость, не мог глаз сомкнуть. Не спится при этом непостижимом сочетании ночной тишины с дневным светом».

Но все-таки счастливейший день в своей жизни Петр Ильич Чайковский прожил именно в Петербурге.

Случилось это в марте 1887 года, в зале Дворянского собрания, нашим современникам хорошо знакомом как Большой зал Филармонии. Когда-то музыканты были здесь не хозяевами, а гостями. Ведь изначально из государственной казны были выделены средства на возведение специального здания Дворянского собрания на углу Михайловской и Итальянской улицы. Вскоре постройку его осуществил архитектор Павел Жако по проекту Карла Росси.

При роскошном внутреннем убранстве здание Дворянского собрания отличал достаточно скромный фасад. Видимо, решили не давать повод для сплетен досужим прохожим, которые еще, чего доброго, позавидуют участи чиновников.

Однако вскоре представители Дворянского собрания, почувствовав себя полными хозяевами доставшегося им роскошного помещения, решили выказать гостеприимство и стали регулярно устраивать балы-маскарады, концертные выступления… Нет, нет, конечно же они не сами брали в руки скрипки и садились за фортепиано, желая продемонстрировать доселе скрытые таланты. Выступления организовывались очень тщательно, для их устройства приглашали именитых профессионалов.

Именно здесь в марте 1887 года Петр Ильич Чайковский выступил в роли дирижера. Приняв приглашение, он дни напролет проводил в необыкновенном волнении. Что ждет его на этот раз в Петербурге?

Дирижировать большим концертом, составленным из собственных сочинений… Чувство тревоги росло с каждым днем. Дирижер – это ведь не вдохновенный музыкант, здесь нужно подчинить единой воле множество самых разных людей, заставить зазвучать их инструменты в единой гармонии… Удастся ли справиться с такой задачей?

«Очень волнуюсь, очень боюсь», – признавался Чайковский.

Приехав в Петербург, он решительно не хотел встречаться с многочисленными знакомыми, которые одолевали его. Петр Ильич, по своему обыкновению, не желал делиться с другими сокровенными мыслями. А сейчас его занимало только одно! Предстоящий концерт. Тут не до пустых разговоров!

И вот заветный день настал. Накануне композитор так волновался, что порывался бросить все и уехать из Петербурга. Но, вопреки страхам, все прошло как нельзя лучше. Композитора приветствовали овациями. Вскоре появились многочисленные хвалебные рецензии почтенных музыкальных критиков. «Оркестр играл не только стройно, но и с замечательным огнем, увлечением, эффектом». О Чайковском заговорили не только как о композиторе, но и как о дирижере.

Именно в день выступления Петр Ильич, по его собственному признанию, испытал такое наслаждение, какого он до сих пор не знал. «Я испытал минуты безусловного счастья и блаженства. Публика и артисты во время концерта многократно выражали мне теплое сочувствие, и вообще этот вечер будет навсегда самым сладким для меня воспоминанием».

В этот вечер Петр Ильич Чайковский был счастлив. По-настоящему счастлив.

Глава 4 Аничков мост – Павел Федотов

– Отныне быть Васильевскому острову новыми Афинами! – раздался повелительный голос. – Да наполнится он мраморными дворцами, садами, статуями, храмами и пантеонами. Скоро, совсем скоро свершится это!

Вдохновенный голос, рассказывающий о ближайшем преобразовании Васильевского острова, принадлежал не какому-нибудь императору, сообщавшему подданным в стенах дворца свою монаршую волю. Это кричал несчастный, неприкаянный художник Павел Федотов, заключенный недавно в частное заведение «для страждущих душевными болезнями» венского профессора психиатрии Лейдесдорфа, расположенное близ Таврического сада.

Многие годы прожил Федотов в казенной квартире на Васильевском острове. Несмотря на трагичность своей судьбы, он успел познать и монаршую милость, и признание своего Дара самой широкой публикой.

Успешный ученик Кадетского корпуса, молодой Павел в звании прапорщика получил назначение в лейб-гвардии Финляндский полк, расположенный в Петербурге. Увлекшись живописью, Федотов получил высокую оценку своих акварелей сначала от великого князя Михаила Павловича, а затем уже и от самого императора Николая Первого. Тот посоветовал художнику оставить военную службу и всерьез заняться живописью.

Но на окончательное решение Федотова расстаться с военной карьерой повлиял не кто иной, как прославленный баснописец Крылов, которому рисунки художника показались очень многообещающими.

Вот как выразительно рассказывал об этом Виктор Шкловский:

«Иван Андреевич написал Павлу Андреевичу Федотову письмо: старик посылал молодому привет и благословение на чин народного нравописателя. Крылова знали все, но почти никто с ним не общался. На парадах, где изредка он появлялся, на собраниях он всегда стоял отдельно – сильный, замкнутый, простой и молчаливый. Получить письмо от Крылова было так же изумительно, как услышать, идя в строю мимо памятника Петру, команду “вольно” и, повернув голову, увидеть, что эти слова сказал сам могучий бронзовый всадник. Федотов хорошо знал басни Крылова, сам любил в корпусе рисовать людей, превращая их лица в морды зверей. Басни Крылова были для него знакомым, родным лесом, садом в городе, в котором он родился, родиной. Письмо дошло. Крылов для Федотова был ни Крыловым анекдотов, ни тем Крыловым, которого позволялось в журналах называть великим баснописцем. Федотов знал не только басни; биографы подтверждают, что у него в комнате на столе лежали екатерининские журналы, в том числе крыловская “Почта духов”. Вовремя сказанное слово могуче.

В искусстве люди переговариваются через десятилетия и столетия, через тысячи лет, не повышая и не искажая голоса. Крылов сказал вовремя. Письмо дошло до человека, который его знал, у него учился правде».

Федотов оправдал доверие мастера. Примечательно, что даже знаменитый живописец Карл Брюллов, который поначалу пытался отсоветовать Федотову заниматься живописью, говоря, что время упущено, позднее очень высоко оценивал его работы. На долгие годы искусство стало мукой и счастьем, верой и отчаянием художника. Незадолго до смерти он отказался жениться на любимой девушке, считая, что должен всю жизнь свою посвятить только искусству. И самые счастливые мгновения Федотова были напрямую связаны с его работами. Трудился он очень тщательно, всегда основываясь на подлинной жизни.

С детства картинные галереи заменяли ему живые образы, он обожал бродить среди толпы незнакомых людей и внимательно вглядываться в лица, запечатлевая их в памяти, словно на холсте.

Столь же важно ему было в работе над очередной картиной видеть перед глазами не только изображаемого человека, но и малейшую деталь гардероба, утвари, комнаты, в которой происходит действие. Об этой потребности Федотова впоследствии ходили легенды.

Одна из них гласит: «Однажды друг застал Федотова за столом с бокалом шампанского в руке.

– Что за роскошество! – удивился тот, зная, как беден художник.

– Уничтожаю натурщиков! – объяснил Федотов, указывая вилкой на скелетики от съеденных селедок, после чего налил и другу шампанского».

Сделав подлинную реальность первоосновой своих творений, художник порой очень долго не мог приступить к работе, мучаясь поисками натуры.

Трудно представить, сколько времени, сил потратил художник, работая над заветной картиной своей «Сватовство майора». Картина впоследствии имела такой успех на выставке, что принесла Федотову звание академика. Хорошо знаком сюжет и нашим современникам: уверенный в себе разорившийся майор, решивший выгодной женитьбой поправить свои дела, терпеливо наблюдает за спешными сборами невесты.

Не каждый, конечно, захочет служить натурой для такого героя картины. Увидят на выставке картину – еще, чего доброго, молва пойдет, что это ты давеча женился, на хорошее приданое позарившись. Но один офицер, знакомый Федотова, таких домыслов не побоялся и сам предложил художнику воспользоваться его наружностью в новой работе. Однако этого было мало. Ведь художник писал не портрет, а большую картину со множеством деталей. Сохранились свидетельства современника: «Федотову прежде всего понадобился образец комнаты, приличной сюжету картины. Под разными предлогами он входил во многие купеческие дома, придумывал, высматривал и оставался недовольным. Там хороши были стены, но аксессуары с ними не ладили; там годилась обстановка, но комната была слишком светла и велика. Один раз, проходя около какого-то русского трактира, художник приметил сквозь окна главной комнаты люстру с закопченными стеклышками, которая “так и лезла сама в его картину”.

Тотчас же зашел он в таверну и с неописанным удовольствием нашел то, чего искал так долго. Стены, вымазанные желто-бурою краскою, картины самой наивной отделки, потолок, изукрашенный расписными пукетами, пожелтевшие двери – все это совершенно согласовалось с идеалом, столько дней носившимся в воображении Федотова. На Толкучем и на Андреевском рынках наш живописец высмотрел несколько старух и сидельцев и нанял за сходную цену. Платья, мебель и мелкие вещи были взяты у приятелей, а предметы такого же рода, слишком старые и загрязненные, выбирались из лавок или рестораций».

Очень долго искал Федотов натуру для изображения купца, зажиточного отца торопливо выходящей замуж девушки.

«…Могут быть такие счастливцы, – рассказывал художник, – которым воображение сейчас же дает нужный тип. Я не принадлежу к их числу, а может быть, и слишком добросовестен, чтобы игру фантазии выдавать за возможное. Когда мне понадобился тип купца для моего майора, я часто ходил по Гостиному и Апраксину двору, присматриваясь к лицам купцов, прислушиваясь к их говору и изучая их ухватки».

В сознании художника уже возник определенный образ, но он искал в подлинной реальности живое подтверждение ему и очень долго не находил. Тщательные и тщетные поиски стали предметом грез и мечтаний.

Но впереди его ждала встреча, которую он назвал подлинно счастливой. Случилась она у Аничкового моста. О, Аничков мост! Для многих именно он, украшенный конной композицией прославленного скульптора Клодта, является символом Петербурга.

Четыре черных и громоздких

Неукрощенных жеребца

Взлетели – каждый на подмостках —

Под стянутой уздой ловца.

Как грузен взмах копыт и пылок!

Как мускулы напряжены,

Какой ветвистой сеткой жилок

Подернут гладкий скат спины!

Владимир Нарбут

Именно у Аничкового моста и ждали Федотова счастливейшие мгновения. Ведь настоящим счастьем для него было его искусство.

«Наконец, однажды, у Аничкина моста, – рассказывал художник, – я встретил осуществление моего идеала, и ни один счастливец, которому было назначено на Невском самое приятное рандеву, не мог более обрадоваться своей красавице, как я обрадовался рыжей бороде и толстому брюху. Я проводил мою находку до дома, потом нашел случай с ним познакомиться, изучал его характер… и тогда только внес его в свою картину».

Есть особое, ни с чем не сравнимое счастье творца, когда он воплощает свои сокровенные замыслы в своем творении. Процесс работы порой доставляет не меньшую радость, чем законченное произведение. И все, что помогает осуществить задуманное, делает вас счастливым. Оттого так обрадовался Федотов «рыжей бороде и толстому брюху».

Многие искусствоведы писали об откровенной пародийности картины, о насмешке художника над героями. Самодовольный жених, даже не удосужившийся разориться на самый незатейливый букет своей невесте… Купеческая дочь, наряженная, несмотря на дневное время, в шитое из кисеи вечернее бальное платье… Растерянная приживалка…

Однако есть и те, кто утверждает, что работам Федотова свойственно затаенное тепло, что его сатирические произведения проникнуты особым теплом и светом.

Лилия Байрамова пишет о «Сватовстве майора»: «Здесь все любовь и все приятие с миром. Не напрасно художник так “носился” со своей картиной, будто это была его лебединая песня. Не напрасно с таким упорством перетаскивал из мира реального в свой вымышленный мир все, что любил и обожал. Сколько в этой картине торжественного благополучия, семейственности и уюта! А эти блестящие, мерцающие в полумраке хрустальные графинчики, подсвечники, кулебяка! Ах уж эта кулебяка! Ее Федотов покупал на последние деньги, писал с нее натуру, а потом съедал вместе с другом. А роскошные платья, лица, эти бесподобные пальцы кухарки, приживалка позади нее… Нет, это все не только анекдот, не забавный сюжет о недалеком майоре, тут явлен целый мир – огромный, живой и настоящий».

Впоследствии художнику, только собственным своим упорным трудом добившемуся признания, пришлось нелегко. Участие в собраниях кружка Петрашевского стоило ему хоть и не каторги, как многим его знакомым, но опалы когда-то благоволивших Федотову царских особ.

В стенах психиатрической лечебницы он сделал рисунок, на котором изобразил императора Николая Первого, рассматривающего в лупу не какое-нибудь мелкое насекомое, а его самого.

Но при этом себя Федотов изобразил отнюдь не в микроскопических размерах. Он не меньше, чем император. Не себя умалил он на этом рисунке. Художник изобразил отношение к нему со стороны властей, которые не способны оценить истинные масштабы его дарования.

Глава 5 Моховая, 35 – Евгений Шварц

«Небо было ясное, чуть затуманенное, а над рекой туман стоял гуще, так что Ростральные колонны и Биржа едва проглядывали. Солнце, перерезанное черной тучей, опускалось в туман. Смотреть на него было легко – туман смягчал. Все, что ниже солнца, горело малиновым приглушенным огнем. Я старался припомнить прошлое, но настоящее, хоть и приглушенное, казалось значительным, подсказывающим, не хотелось вспоминать. И Невский показался новым, хоть и знакомым. И тут мне еще яснее послышалось, что молодость молодостью, а настоящее, как ты его ни понижай, значительнее. И выросло из прошлого, так что и то никуда не делось, как дома и нового, и глубоко знакомого Невского проспекта», – так описывал свои ощущения перед торжественной встречей в честь его 60-летия именитый драматург Евгений Шварц.

Загрузка...