7 Моя трактовка

Матильде

У меня конфликт с соседями. Этот конфликт носит абсолютно односторонний характер — они и не подозревают, что я с ними в ссоре. Во всем виновата я одна — нужно было все как следует проверить, прежде чем тратить тысячи фунтов на живописный обветшалый коттедж. Эта гремучая смесь вины, отвращения, самобичевания и дикой ярости — чувство, безусловно, извращенное, однако типично английское. Я не проявляю никаких внешних признаков неудовольствия — ну, может, бросила несколько сердитых взглядов украдкой да однажды хлопнула дверцей машины громче обычного. Ни о чем не подозревая, они весело машут мне руками всякий раз, как я прихожу и ухожу. Как-то они даже пригласили меня выпить по стаканчику перед обедом. Я подумываю немедленно выставить дом на продажу. Они говорят, как замечательно, когда рядом есть “quelqu’un qui médite a côté”[68]. Сами они не размышляют ни о чем, кроме еды. Я привыкла работать целый день и испытываю почти религиозное чувство вины, если полчаса посижу на солнышке. Они, не краснея, проводят шесть часов за обедом, а потом приглашают всех своих друзей, чтобы со вкусом отдохнуть, то есть орать, хихикать и обмениваться сплетнями. А в пятницу вечером врубают музыку и устраивают полнокровную фиесту часов до трех утра, прямо у меня под дверьми. А я заражена своего рода фанатичным кальвинизмом. Они — не англичане, в отличие от меня. Они — французы.

Что это — конфликт интересов, конфликт мировоззрений, национальный конфликт? Не знаю. Может, просто разница темпераментов. Они, бесспорно, гораздо счастливее меня. Их много — несколько десятков, если считать постоянных визитеров, а меня не просто мало — я совершенно одна. Я разговариваю с компьютером, с радио, телевизором и магнитофоном. Я пишу пьесу. Они разговаривают друг с другом. Если бы я свободнее владела французским, то могла бы просто за ними записывать. Они все — звезды собственной мыльной оперы: семейная мелодрама, эфирное время с восьми до десяти утра (перерыв на завтрак), с половины первого до трех (перерыв на dejeuner[69]), с шести тридцати до победного конца, всю ночь напролет. А фиеста! По воскресеньям представление идет без перерывов. Маман, разумеется, в главной роли — она отправляется на lotissement[70] в Капестан и торжественно возвращается в своем “рено-19”, набитом овощами и фруктами. Затем наша звезда устраивается у печки и принимается спорить с невестками и обсуждать семейные новости. Мелькают одни и те же имена. Похоже, никто из них не работает — я подсчитала, что все члены семьи ежегодно проводят пятнадцать недель в отпуске. Они не путешествуют и никуда не ходят. Нет-нет, они проводят свой бесконечный досуг в двух шагах от моих окон, смеясь и поглощая пищу. Они все безоблачно счастливы.

Я испробовала все. Покупала затычки в уши, и у меня от них начиналась икота. Закрывала все ставни и задыхалась. Слушала музыку в наушниках, и оказывалась прикована проводами к стереосистеме. Спала на полу в ванной, и все равно их слышала. Придется, наверное, приобрести автомат Калашникова — я уже принялась за изучение каталогов автоматического стрелкового оружия. Конфликт с соседями, о котором те даже не догадываются, вот-вот превратит меня в маньяка-убийцу. Мне придется провести остаток жизни в каком-нибудь французском эквиваленте тюрьмы Шпандау. И виноваты будут они.


Я — соучредитель и штатный драматург театральной труппы “Первоцвет”. Все в нашем театре обладают равным правом голоса, но голос соучредителя все-таки звучит более веско. В теории я весьма демократична и все мы здесь партнеры; на практике я считаю, что будет только справедливо, если они послушают человека с бóльшим жизненным опытом. В конце концов, кто заполняет бесконечные заявки на гранты и отсылает их в Совет по делам искусств? Кто сглаживает острые углы, когда худсовет приходит с инспекцией? Это я сижу в баре и поджидаю их, не выпуская из рук джин с тоником, пока вся труппа, сбившись в кучу, трясется от страха за кулисами. Нельзя сбрасывать со счетов и мою работу. Не забывайте, это мои диалоги они терзают на сцене. Так что пусть уж помалкивают и слушаются старших. Что они, в общем, и делают.

Я пишу по одной пьесе в год. Иногда это что-нибудь компактное — полтора часа, три роли. А иногда, как в этот раз, приходится распинаться всем шестнадцати актерам, да еще убегать за кулисы и появляться вновь в плащах и шляпах, изображая толпу. Всегда кажется, что артистов больше, если нарядить их в плащи и шляпы. Мы гастролируем всю зиму — моя новая пьеса и что-нибудь из Шекспира (по школьной программе, как правило), а летом ездим на фестивали. Вернее, они ездят. Я на этом этапе откалываюсь от коллектива, отправляюсь во Францию, запасаюсь вином и свежим сыром и пишу пьесу на следующий год. Летние турне я оставляю своему компаньону Джорджу. Он их ненавидит, но куда денешься. Правда, иногда бывают и нечаянные радости. Например, они давали “Пиратов Пензанса”[71] совместно с любительским театром (разумеется, с нашими в главных ролях), и Джорджу удалось подцепить очень хорошенького мальчика в Аберистуите.

Джордж теперь не тот, что был прежде. Ему уже пятьдесят, и у него отросло аккуратное круглое брюшко. Правда, все волосы остались при нем. Я думала, мальчик в темноте не разглядел Джорджа как следует, но оказалось, что встреча произошла при ярком солнечном свете и свежем ветре, на скамейке напротив индийского ресторана, прилепившегося на краешке пирса. Так что мальчик видел пузо Джорджа во всей красе. Бедный Джордж, кажется, еще вчера он играл молодого Генриха V. Теперь блистает в роли Фальстафа.

А ведь мальчик даже не попросил денег. Они сговорились на бесплатном ужине и двух билетах на “Пиратов”. Джордж был уверен, что мальчик явится со своим бойфрендом, и вечер закончится мучительным унижением и приступом язвы со рвотой. Но мальчик не привел с собой дружка. Он пришел с мамой. Джордж водил их в буфет в антракте, где произвел сенсацию, размахивая шпагой и выкрикивая “Посторонись!”. Но потом ему пришлось катиться обратно на сцену на второе действие, а вся труппа “Первоцвета” скандировала: “Как звать девочку, Джордж? Как звать девочку?” И они вовсе не имели в виду маму.

Ну да ладно, оставим Джорджа в покое. Наступает лето, и я отправляюсь во Францию. Многие годы я снимала домик через агентство, на целых девять недель, с хорошими скидками. Но я устала от треснувших стаканов и разномастных тарелок, от капризных газовых плит и мышей в буфете. И вот после одной особенно ужасной ночи на диванном валике, из которого лезли жуткого вида отрепья, тут же рассыпавшиеся в пыль, я направилась в риэлторское агентство ближайшего городка и, не сходя с места, купила крошечный коттедж за восемнадцать тысяч фунтов. Это был один из их invendables — иначе говоря, мертвый груз, — и они были счастливы сбыть его с рук.

Существует множество причин, по которым дом может плохо продаваться, помимо таких эндемических катастроф, как плесень, термиты или прокладка автотрассы. Дом может быть слишком далеко от дороги, или слишком близко к ней, в нем может быть слишком большой сад или слишком маленькая терраса, вид на реку может оказаться слишком мрачным. Я всегда считала, что на любой дом в конце концов найдется покупатель, но, боюсь, этот мне не продать. Если он для кого и представляет интерес, то разве что для тех самых соседей, но трудно представить себе, чтобы жилище с единственной спальней и убогим стенным шкафчиком могло бы послужить хотя бы флигелем для их неисчислимых полчищ. Когда я впервые увидала свою будущую собственность, она являла собой прелестную картину — коттедж затаился в углу романтичной средневековой площади, розовые кусты обвивали дверной проем. Прекрасно сохранившийся узкий кирпичный фасад, никакого сквозного проезда, два ряда стройных лаймовых деревьев и мраморный фонтан, упомянутый в путеводителе. Стояло воскресное утро, и тишину нарушали лишь церковные колокола. Дело было в феврале, и воздух был чист и пронзителен. Я сказала себе, что если дом так понравился мне зимой, насколько же прелестнее он окажется летом, когда я буду здесь жить. Для британских домов это золотое правило, верно? Не то на юге Франции. В летние месяцы в вашем уединенном убежище расположится практически все население Голландии, четыре миллиона немцев и более половины парижан.

Мое пристанище неловко приткнулось под мышкой у соседского дома. Два строения, несомненно, были когда-то единым целым. Отпочковавшаяся канализационная система сохранила живейшую связь с истоками: когда бы ни спускалась вода в соседском туалете (а происходит это примерно раз в двадцать секунд) бурный поток низвергается непосредственно по стене моей гостиной. Кажется, что сидишь на самом краешке унитаза, и тебя вот-вот смоет мощной волной. Я буквально живу с соседями, я присутствую при самых интимных их отправлениях. Я слышу, как они моются, пукают, зевают, ворочаются в постели, тушат свет. Я слышу каждое их слово.

Впрочем, в доме они проводят не слишком много времени. Ведь это юг — здесь все живут на свежем воздухе. Средневековая площадь — общая, и теоретически каждый из нас имеет право установить с грохотом свой стул и стол и хлебать аперитив до тех пор, пока не сотрутся различия между черными маслинами и пряными мексиканскими чипсами. На деле благословенная тень вечно захвачена узурпаторами: там сидят соседи.

Они сидят там десятилетиями. Вполне возможно, их предки сидели там еще в средневековье. Это их тень. Они не отдадут ни пяди. Мне удалось их слегка взбудоражить, когда однажды утром, в самом начале, я прошествовала по площади с шезлонгом и книгой. Я только улыбалась и кивала приветливо, всячески давая понять, что не представляю никакой опасности. Que la fete commence![72] И праздник начался — гремела музыка, подъезжали мотоциклы. Читать в таких условиях выше человеческих сил, но им на это глубоко плевать. Здесь счет идет не на книжки, а на задницы. А по количеству задниц у них — сокрушительное превосходство. Ежедневно за обеденный стол садится двенадцать человек. Я сдалась и ретировалась в дом, они же остались заливать “Рикар” в ненасытные утробы, бутылку за бутылкой. Нет, это не свободная страна. Это — их страна. Vive la France!

Я пытаюсь хотя бы отчасти сквитаться с ними при помощи телевизора. Но я смотрю “кино не для всех”: шепот, субтитры. Они же смотрят американские боевики, в которых все умирают под оглушительную пальбу, и безумный сериал под названием “Горец”, где мужики в клетчатых юбках, поклявшиеся отомстить Макдоналдам, летают на машине времени и машут волшебными мечами. Какой-нибудь “Вечер в Голливуде” постоянно заглушает моего Антониони. Я тщательно обдумала ответный удар и потратила целое состояние на тяжелую артиллерию: привезла “Götterdämmerung”[73] и музыкальный центр с мощными динамиками. Но, увы, я — англичанка. Я не могу мешать их ежедневному празднику, как бы ни мешали мне они. Так что я поступаю в духе национальных традиций: сижу за занавесками, выглядываю в щелочку и ненавижу их всеми фибрами души.

Однако даже английскому терпению есть предел. Вспомните Азенкур и Ватерлоо[74] — это у нас в генах. Мое терпение закончилось на младенце четырех месяцев от роду. И я вышла на тропу войны. Вот как это случилось.

Жан-Ив и Луиза, обожаемый сын и неизбежная невестка, прибыли из Парижа на “ситроене-306” и поставили его на моем парковочном месте под múrier[75], на единственном тенистом пятачке, оставшемся на площади. Где он и простоял весь следующий месяц, в то время как моя машина поджаривалась возле фонтана. Будто бы мелочь, но мелочи тоже не сбросишь со счетов. Из утробы этого самого “ситроена” был извлечен багровый орущий младенец, который, по-видимому, не слишком хорошо перенес дорогу. Остальное семейство впало в состояние религиозного экстаза от его мощных легких и вонючих пеленок. Не знаю, как вы, а я детей терпеть не могу и никогда не допускаю их в свои пьесы. Ранние проявления преступных наклонностей родители часто принимают за гениальность. Переходный возраст — пытка для окружающих, а вовсе не для самих подростков. Почуяв потребительские инстинкты, они тут же начинают опустошать ваш кошелек и холодильник. Их бытовые привычки отвратительны. Однажды я мельком обзавелась падчерицей, которая выкрасила всю ванну в лиловый цвет, пытаясь придать пикантность своим мышиным космам. А уж младенцы — нет, у меня нет слов. Мне посчастливилось принадлежать к культуре, которая ненавидит детей еще больше, чем я. Однажды мы с Джорджем истоптали башмаки, разыскивая в Сохо какой-нибудь приличный ресторанчик, который бы при этом не опустошил мою кредитную карточку. В конце концов Джордж потерял терпение: “Ну этот-то чем плох, женщина?!” Я вынуждена была сознаться, что ищу благословенную надпись: “С детьми и собаками вход воспрещен”. Наверное, сейчас такие вывески запретили по каким-нибудь правилам Евросоюза. Я провела немало времени в сомнительных заведениях, беседуя у барной стойки с интересными трансвеститами различных полов, исключительно потому, что такие места считаются неподходящими для детей.

Но вернемся к нашему divin enfant[76], на которого немедленно сбежалась смотреть вся округа. Я начала узнавать эту интонацию изумления, восторга, “ути-пути, гули-гули, comme tu es belle, ma petite chérie”[77], непрерывно звеневшую в моем доме во время многочисленных визитов. Затем, к моему ужасу, вдруг улучшилась погода, бывшая до этого не по сезону холодной и дождливой. Температура в тени шелковицы достигла 35 градусов. У младенца начали резаться зубки, и его выставили на улицу в одном подгузнике и крошечной футболке, явно вменив ему в обязанность издавать истерические рулады до потери пульса. Орущее создание находилось теперь в каких-нибудь двух футах от моих белых тюлевых занавесок. По смене регистра и характерному бульканью я безошибочно могла определить, когда оно набирает воздух в легкие, собираясь с силами, чтобы снова завопить во всю мощь. Из дома выбегает Маман, в роли опытной утешительницы, без малейшего эффекта. Ор становится оглушающим. По мере того как у petite chérie поднимается температура, уровень звука все прибывает. И так все утро, все мои лучшие рабочие часы. К одиннадцати побиты все рекорды громкости. Так продолжалось день за днем. Я хотела послать в Англию за чудо-таблеткой под названием “Калпол”, которую один из моих бывших испробовал на своей дочери. Я совершенно отчаялась. Да охладите же ее, черт вас возьми! Может, тогда она не будет вопить беспрерывно днем и ночью! Или, может, они считают, что страдание очищает душу? Я решила действовать.

Я кладу кубики льда в большой кувшин, жду, пока вся глиняная поверхность покроется капельками влаги, отодвигаю краешек белого тюля и проливаю немного ледяной воды — в некой имитации крещения — на это розовое вопящее мясо. Я беззаботно говорю себе, что хорошо бы ее утопить. Эффект потрясающий. Должно быть, это шок. Создание прекращает орать. Она выпучивает глаза и смотрит на руку и скрывающийся из виду кувшин. Наступает ужасная, грозная пауза, райская тишина обволакивает площадь, и только звон посуды оповещает о том, что соседи готовятся обедать: да-да, лишь случайное звяканье кастрюль и сковородок нарушает это божественное молчание. Потом ощущение чего-то холодного, мокрого, чистого, как жидкий азот, охватывает крошечную тварь. О, пронзительность ледяной воды, оглушающая, мучительная ее сладость! Младенец издает взвизг, который посрамил бы иерихонскую трубу — единственная, пронзительная нота, мечта любого итальянского сопрано. Маман, Луиза, Жан-Ив, Лоретта, Сабина, Бернар и Филипп, который как раз гостит в доме, высыпают наружу, подобно Великолепной Семерке.

Mon Dieu!

— Она вся мокрая и холодная!

— Вызовите доктора!

— Жан-Ив, как ты мог оставить ее одну?

Очень даже запросто, он отлучался по большой нужде. Я слышала каждый стон.

Merde. Она больна.

Зажатая в тисках красных обветренных рук Маман, petite chérie меняет тактику. Плотно зажмурив глаза, она открывает рот как можно шире, делает глубокий вдох и испускает пронзительный вой, в котором явно слышится агрессивная нота самой настоящей ярости. Вот бы мне так научиться. В полном сознании своей правоты, изо всей силы, без малейших сомнений. Плевать на всех! Я, мне, мое, еще! Вдох — вопль, вдох — вопль, вдох — вопль, вдох…

Вот вам театр Антонена Арто, антитеатр, театр ненависти. С меня хватит.

Быстро. Собрать рукописи. Все эти сумбурные диалоги, которые никогда не станут пьесой. Быстрее. Карандаши. Ты ведь всегда пишешь карандашами. Чистая бумага. Очки, кошелек, паспорт, ключи от машины. Назад в Англию, в чудесную, прохладную Англию, где дождь смывает соседей из поля зрения. Домой, в уродливую коробку, где тишину нарушает лишь нежное гудение газонокосилки или кошачья драка на заднем дворе. Благословенная средняя Англия. Средний класс, средний возраст, средний обыватель — славный, уютный мир, где мы все ненавидим друг друга на почтительном расстоянии.

Я плюхаюсь в машину и тут же выскакиваю обратно. От руля — ожог третьей степени, задница горит огнем. Быстро, быстро, открыть все окна. Вон уже соседи потянулись за стол, забыв про младенца. Побрызгать сиденье водой из фонтана. Лицемерка до конца, я улыбаюсь и машу рукой. Затем срываюсь с места, трясясь от злости и ужасного сознания, что я способна убить человека, да что там — перебить их всех. Мне не просто хочется прервать одну едва начавшуюся хрупкую жизнь, придушить невинного младенца четырех месяцев от роду — мне хочется стереть с лица земли все проклятое племя. Так начинают серийные убийцы. Сначала сидят взаперти, почти никуда не выходят, а потом вдруг появляются, одетые как маньяки в фильмах, зверски расправляются с домашними и принимаются за соседей.

Я веду машину, как ветеран “Формулы-1”, закладывающий виражи на Гранд-Корниш. Маленький городок остается позади. Я остаюсь наедине с красной землей и белыми скалами, в стране, которую люблю. Вокруг — виноградники, зеленое, зеленое, целые моря зелени, сочащейся плодородием. Вон река, сжавшаяся от жара, водоросли сохнут на камнях, высунувших спины из холодного, бурлящего потока. И вот следующий крошечный городок виднеется вдали за трепещущими тополями.


CESSENON-SUR-ORB, son église du XIIIe siècle, ses remparts. Camping municipal troisième rue à gauche. Fête locale 5/6 et 7 juillet. Marchés: mardi, vendredi et dimanche matin devant l’église. HÔTEL DU MIDI**, ses plats gastronomiques régionaux. Place de la Révolution[78]


Все вокруг слегка дрожит в густом мареве. Я слышу, как шины чавкают о расплавленный асфальт. И тут открывается огромная зеленая пещера — это и есть площадь Революции, где люди мирно едят за маленькими столиками в тени деревьев.

Я забыла дома все, что только возможно. Чековую книжку, кредитные карточки, билет в тоннель под Каналом, зубную щетку, всю свою одежду. Я даже дверь не заперла. Я так голодна, что могла бы съесть злосчастного младенца. Визг тормозов — я останавливаюсь.

Мое появление в маленькой сумрачной столовой “Отеля дю Миди” производит небольшую сенсацию. Вставшие дыбом седые волосы, мешковатая фиолетовая футболка с огромным подсолнухом скрывает необъятную грудь, ниже полукругом надпись: “Первоцвет”. Я выгляжу, как ожившая мечта радиосадовода Перси Троуэра. В руках у меня зажаты исписанные листки, пяток карандашей, с десяток дискет и огромный растрепанный том Шекспира, который нетрудно принять за телефонный справочник. Разумеется, никакой сумочки. Ансамбль дополняют разномастные шлепанцы, один черный, другой красный. Я опоздала к обеду на полчаса. Все, кто сидит в столовой, едят здесь каждый день. У них свои столы и салфетки. Они уже почти прикончили escalope de veau à la crème c pommes frites или c pommes de terre dauphine и salade verte[79]. Они приходят сюда с мужем, с сестрой, с маман, с товарищами по работе или коллегами из Нанта, приехавшими на “quatre jours”[80]. И сейчас все они замолчали и уставились на меня. Стоп-кадр. Готова? Да. Мотор!

Мадам скользит мне навстречу, подняв брови.

— Надеюсь, я не слишком опоздала к обеду, — говорю я на своем потрясающем французском.

— Нет-нет.

Мадам — великолепная крашеная блондинка, некогда — пожирательница сердец. У нее изумительные серые глаза. Когда-то она была первой красавицей деревни, теперь переходит в следующую стадию — становится неотразимой, могущественной, чувственной; замужней, но все еще страстно желанной. Каждый хочет стать ее любовником. Она — бессменная прима “Отеля дю Миди”. Из-за колонны выглядывает девочка лет десяти — должно быть, дочь. У них одинаковые глаза.

Меня ведут в глубину зала. Пока я иду по проходу, словно по сцене, все взгляды скрещиваются на мне, и я отчетливо припоминаю, почему бросила актерство. Но если я не смогу писать пьесы — а за все лето благодаря непрерывной соседской фиесте я еще не написала ни строчки, которая бы на что-то сгодилась, — я очень даже легко могу снова очутиться на подмостках, а “Первоцвет” будет представлять нечто невыразимое из Тома Стоппарда. К тому времени как мадам усаживает меня за столик, я почти в слезах. Весь ресторан видит, что сумасшедшая англичанка с всклокоченной шевелюрой в фиолетовой хламиде сейчас расплачется. Мадам разглаживает безупречную скатерть, ее голос опускается на октаву:

Voilà. Здесь вы сможете разложить свои бумаги. — Ее интонации ласкают, успокаивают. Я стараюсь подавить нахлынувшие чувства — жалость к себе, отчаяние, облегчение…

— Спасибо, — осторожно всхлипываю я. Мадам излучает участие и симпатию. — Спасибо. Понимаете, я не могу писать дома. А я должна писать. Мне необходимо писать. А мне не дают. А я — писательница. Я не хотела ничего плохого… Но я не могу, не могу… — И тут у меня вырвалась фатальная фраза, вполне невинно, по ошибке — но именно она послужила причиной всего, что случилось тем летом: — Enfin, j’ai dû partir de chez moi. — Мне пришлось бежать из дому.

Весь ресторан всколыхнулся в порыве сочувствия и негодования. “La pauvre dame… c’est intolerable. Heureusement elle est partie… Tiens, la même chose est arrivée chez ma cousine… La pauvre dame…”[81]

Я окунаюсь в розовое свечение солидарности. Я наконец дома. Я киваю своим сотрапезникам. Прибывает oeuf mayonnaise[82] — майонез воздушный, желтый, безумно калорийный и вредный. Домашний. Я смотрю на юное загорелое лицо, длинные, темно-золотые волосы, серые глаза. Она улыбается, но ничего не говорит. Наконец-то совершенно безмолвное дитя! Я улыбаюсь ей в ответ.

Comment tu t’appelles, toi?

Mathilde.

Bonjour, Mathilde.

Et vous?

Henri.

C’est un nom de garçon[83].

— Это сокращенное от Генриэтты.

— Я буду звать вас Стилó, ведь вы писательница.

Stylo — это ручка. Не то чтобы мне пришлось по душе такое прозвище.

— Но я пишу карандашами! Может быть, ты будешь звать меня “crayon”?

— Вы не похожи на карандаш. Tant pis[84]. Дайте мне ваши карандаши, я их наточу. И вы сможете писать!

Мы стали друзьями.

Весь ресторан одобрял мой выбор: рыба, бутылка “Rosé”, вода со льдом. Все были довольны, когда я заказала местный сыр, слегка попахивающий козлом. Они разделяли мое удовольствие от tarte aux prunes[85], самолично испеченного бабушкой Матильды, которая тоже вышла посмотреть на вновь прибывшую. Я пью вторую чашку кофе и успешно продвигаюсь к концу первой сцены второго акта, когда мадам появляется, чтобы узнать, как я себя чувствую.

— Спасибо, мне гораздо лучше.

— Всякое бывает.

— Увы.

— Надеюсь, все еще можно поправить.

— Не думаю. Но я, по крайней мере, не устроила скандала.

Устраивать скандал — это очень по-французски, здесь это в порядке вещей. Мне никогда их не понять. Мы киваем головами в полном согласии.

— Значит, вы не сказали ничего непоправимого?

— Что вы, я бы никогда себе этого не позволила.

— Однако вам пришлось уйти из дому.

— Не знаю, как я не сломалась раньше. Это продолжалось несколько недель.

— Недель! — Мадам не верит своим ушам.

— Собственно, с тех пор, как я сюда приехала. Я ведь понятия не имела… Вот так веришь людям на слово, а потом…

Мадам понижает голос. Мы — две женщины, обсуждающие свои женские секреты:

— Может быть, вам нужна комната в отеле?

— О нет. — Я мрачно усмехаюсь. — До этого еще не дошло. Но может дойти.

— А он знает, где вы?

И вдруг, в ужасной вспышке озарения, я понимаю, почему весь ресторан так драматически мне сочувствовал. Я — жертва домашнего насилия. Весь сценарий немедленно развернулся перед моими глазами, как в книжке комиксов. Я — женщина в возрасте. Мою личную жизнь давно пора сдать в архив. Но не тут-то было! Амур натягивает тетиву, и я сломя голову бросаюсь в любовное гнездышко на Средиземноморье, где мне внезапно открывается истинное лицо Южного Мачо, когда это усатое чудовище хватается за бутылку и кнут. Джордж родит от смеха, когда я ему расскажу. Но что, черт возьми, я должна сказать этой щедрой, сострадательной, цветущей блондинке? Она смотрит мне в глаза с таким неподдельным сочувствием, что я того и гляди забуду роль. Паника. Собраться. Моя реплика.

— Вы очень добры. Но, знаете, я сегодня вернусь домой. Я должна сделать еще попытку. В конце концов, это мой дом.

Vôtre maison. Ah, bien. Я понимаю. Mais écoutez[86]… Если он не дает вам работать, а вам необходимо писать… приезжайте сюда. Я выделю вам стол, вы будете работать после обеда сколько захотите. Мы не используем столовую после ланча. И здесь очень прохладно.

У меня есть кабинет! Тихий, чудесный кабинет, со сводчатым потолком и глубокими каменными нишами, упомянутый в путеводителе и имеющий две мишленовские звезды, кабинет в уютной деревеньке Сессенон-сюр-Ор. Мы с мадам жмем друг другу руки и обмениваемся понимающими взглядами. Есть, есть на свете справедливость. Есть Бог. Возрадуемся.

Матильда появляется у моего локтя. Стоит и просто смотрит. Я думаю, что это одна из причин моей нелюбви к детям — в них есть что-то жутковатое. Их лица часто неподвижны, и трудно даже отдаленно вообразить, что творится в их головах. Им чужды этика и мораль — ведь это вещи не врожденные, а приобретаемые. Однако этот ребенок меня совершенно не раздражает. Она на моей стороне. Стоит рядом, дружелюбная, готовая помочь, и протягивает мне отточенные карандаши.

— Хотите чаю с лимоном? — спрашивает она. — Он вас лучше освежит, чем еще одна чашка кофе.

Боже мой, она говорит совсем как взрослая.

— Да, спасибо, Матильда, с удовольствием.

Она приносит высокий стакан в серебряном подстаканнике, на русский манер, и очень осторожно ставит его на стол передо мной. Теперь чай надежно доставлен, и она снова стоит неподвижно, глядя на меня, но не на мою рукопись.

— Хочешь посмотреть, что я написала?

— Я еще не учу английский.

Мы молчим. Она смотрит на меня. Мы обе чувствуем расположение к более доверительной беседе.

— Твой муж убьет тебя? — звонко спрашивает Матильда. — Маман говорит, такое часто случается.

— Все может быть. Но он не муж. Так, приходящий любовник.

— Да, у маман тоже есть такой. Ее кузен. Папа не возражает.

Я слегка ошарашена этим сообщением, но охотно поддерживаю разговор:

— Надеюсь, он не бьет маман.

— О нет. И папа тоже никогда. Она им обоим нравится. А почему ты не нравишься твоему любовнику?

Хороший вопрос. Я пока не придумала эту часть сюжета, здесь я плаваю. Матильда с присущим ей благородством по-своему истолковывает выражение отчаянья на моем лице.

— Не огорчайся! Все еще исправится. Почему ты не пьешь чай?

Она похлопывает меня по руке, как профессиональная сиделка, и исчезает. Вскоре она возвращается с большой тетрадью в бледно-голубую клетку, садится напротив с цветными карандашами и начинает рисовать. Мы сосредоточенно работаем в дружеском молчании. К вечеру Матильда вручает мне мой портрет. Я пишу, подсолнух на моей футболке выкрашен ярко-желтым, волосы стоят дыбом, дикими панковскими шипами. Надо взять в рамку и повесить на стену.

Чай с лимоном не упомянут в счете, но когда я заговариваю об этом, мадам непреклонна.

— О нет. Это подарок от Матильды. Она сама заваривала. Она сказала, что это для вас.

Я благодарно кланяюсь и оглядываюсь в поисках Матильды. Но она таинственным образом исчезла. Как оказалось, она ждет меня у машины, чтобы попрощаться.

A demain? — говорит она с надеждой, глядя на кучу кассет и книг, наваленных в салоне.

— До завтра, — соглашаюсь я. — Непременно, в половине первого. Надеюсь, мой столик будет меня ждать.

В этот вечер я звоню Джорджу, в восторге от своих приключений и от того факта, что я теперь — жертва мужского произвола. У Джорджа на этот счет особое мнение. Он думает, что все женщины похожи на Гонерилью и Регану, только и делают, что замышляют всякие злодейства. Да и под личиной кроткой Корделии наверняка скрывается стерва не хуже ее бессердечных сестриц. Однако он охотно соглашается, что все мужчины — подлецы и обманщики, этому его учит весь его любовный опыт. Тут я не судья. В мужчинах я не разбираюсь. А про женщин он прав.

Да, ниже пояса — они кентавры,

Хоть женщины вверху!

До пояса они — богов наследье,

А ниже — дьяволу принадлежат;

Там ад, там мрак, там серный дух, там бездна,

Жар, пламя, боль, зловонье, разрушенье…[87]

И так далее. Все правда, дорогие мои, чистая правда. Джордж надеется, что новая пьеса будет комедией, поскольку репетиции “Короля Лира” совершенно его измотали. Я обещаю подсластить свое воображение всеми мыслимыми способами.

Так это все и начинается. Я довольно успешно работаю во второй половине дня. Матильда напротив усердно корпит над своим devoirs de vacances[88]. Пьеса обретает форму.

Но в восьми километрах отсюда, на раскаленной площади, ежедневная фиеста набирает обороты. Отчасти виной тому жара. Наши дома заполонили мухи, целые вавилонские башни мошек вьются под большим абажуром. К одиннадцати утра стены раскаляются. Белье высыхает в одну минуту, нигде ни ветерка. Старухи в черном на другой стороне площади сидят, словно приклеенные к своим стульям в патриархальной тени, осторожно освободив ноги от клетчатых шерстяных шлепанцев. Вся земля вокруг задыхается. Река пересохла. Лишь несколько зловонных луж осталось в самых глубоких расщелинах русла. Соседи выставили свои пожитки на тротуар прямо перед моими окнами. Развели огонь для барбекю. Мою гостиную наполняет темное облако ароматного дыма. Из Марселя прибыли новые родственники — по их словам, квартиры уже не vivable[89]. Улицы городов плавятся под солнцем. Какое счастье, что можно укрыться здесь, на мирной средневековой площади, в гостеприимном лоне семьи. Телевизор водрузили на подоконник, чтобы продолжать наслаждаться “Горцем” и “Вечером в Голливуде”, вдыхая остатки свежего воздуха, увлажненного брызгами фонтана. Все семейные разговоры свелись к жаре, как вынести этот кошмар и что же теперь готовить на обед, в такое-то пекло. Даже сыр нынче живет в холодильнике. Единственное разнообразие в беседу вносят рассуждения о неизбежной грозе.

Дети сделались капризными, вялыми, сомнамбулическими. Младенец стал невыносим. Мне выпала честь слушать протяжное, выматывающее хныканье и идиотские отговорки родителей в ответ на разумные предложения Маман. Их любимый бассейн высох. У piscine[90] слишком много народу. О машине даже подумать страшно.

Alors, la plage. C’est hors de question… Maman, Maman, Maman, j’en ai marre[91]

Родственники из Марселя жаждут узнать, что сумасшедшая англичанка сделала с домом, который некогда принадлежал дяде Жюлю и, конечно, должен был остаться в семье. Далее следуют долгие сетования на французские законы о наследстве. Все это мне уже приходилось слышать не раз. Как можно разлучать семьи… Да, разлучишь их, как же. Это племя прямо-таки слиплось — суперклей плюс объединяющая ненависть к дядюшке Жюлю, который оказался весьма удобным козлом отпущения. А что, la voisine[92] провела центральное отопление? Дом дядюшки Жюля всегда был сыроват. Они вглядываются в густой тюль на моих окнах. М-м-м? Меня обсуждают в общем и в частностях, не понижая голоса, как la voisine anglaise. Но когда Маман снисходительно замечает, что “мы ее почти не видим, она очень тихая”, я готова разбить телевизор об пол.

Конечно, я этого не делаю. Вместо этого я закрываюсь в ванной, единственной комнате, где окно не выходит на площадь, выкуриваю две сигареты, после чего выскальзываю через черный ход в узкий вонючий проулок, благоухающий расплодившимися котами. Как бы мне проникнуть в машину и смыться отсюда, чтоб не пришлось улыбаться и махать рукой этим эгоцентричным чудовищам?

Может, это звучит непоследовательно и нелогично, но теперь, когда я могу работать во второй половине дня, соседи раздражают меня пуще прежнего. Даже если мне удается встать пораньше и успеть написать страничку-другую перед завтраком, потом я снова лишь беспомощно скрежещу зубами до самого обеда — это сводит меня с ума. Меня бесит даже скромная сумма в семьдесят франков, которую я ежедневно плачу в “Отеле дю Миди”. Почему я не могу поесть дома? Но больше всего я ненавижу ежевечерний кошмар пустопорожней болтовни и дурной музыки. Люди и представить себе не могут, как скучны для постороннего уха их семейные разговоры. Особенно для такого уха, которое не желает их слушать. Хорошо бы я не понимала ни слова по-французски. Тогда, по крайней мере, я была бы избавлена от бесконечных пересудов о покойном дядюшке Жюле, его ужасной кончине, крестинах divin enfant, грядущей свадьбе Софи и Жан-Пьера, кто бы они ни были, и о том, что же, боже мой, они все будут делать, если Лоран уедет в Канаду? Если бы я не знала языка, все это было бы для меня лишь нечленораздельной надоедливой трескотней, а не вопиющим нарушением моего личного пространства. К концу первой недели жары я готова на свои деньги купить билеты Лорану. Пусть хоть один из них уберется отсюда навеки.

Я не могу читать. Не могу спать. Не могу больше.

Джордж прислал мне видеозапись нашего “Короля Лира”. Он играет Кента. Они приняли дерзкое режиссерское решение играть в елизаветинских костюмах, в помпезном драматическом стиле, с реквизитом, декорациями, настоящими боями на шпагах; в камзолах и рейтузах с гульфиками. Мужчины в трико. Я судорожно сглатываю. Они ухнули весь костюмный бюджет на год вперед. Джордж явно готовил свое умопомрачительное представление с оглядкой на незабвенного “Макбета” в исполнении Питера ОТула. Я-то знаю, как неоднозначно можно интерпретировать жест Глостера, когда он похлопывает Кента по яйцам в первой сцене. В первом акте все выходят и яростно орут друг на друга. Лир дает по зубам Корделии, громит реквизит и угрожает перерезать Кенту горло. Я сижу и смотрю с ужасом, не в силах пошевелиться, когда Корделия тянет к лицу сестры ярко-алые крашеные когти, а потом плюет, совершенно буквально, на своих злосчастных ухажеров и отбывает во Францию. “Король Лир” как семейная свара, прошу любить и жаловать.

На мгновение я снова дома, со своей труппой, всецело поглощенная зрелищем.

И тут соседи начинают петь.

Сегодня чей-то день рожденья, семейное празднество. И еще кто-то — кто-то из гостей — то ли женится, то ли крестится, то ли идет к первому причастию.

— Жан-Ив, спой! Жан-Ив, спой! Jean-Yves, une chanson!

Они скандируют и лупят кулаками по столу. У Жан-Ива есть гитара несказанного звука. Тра-ан-нг. Вот и первый аккорд, возвещающий электрическое нашествие.

Все. Мое терпенье лопнуло.

Я не могу разбить телевизор, потому что там, на экране, совсем близко, вопит Джордж, готовясь разрубить Освальда на кровавые куски. Поэтому я увеличиваю громкость до максимальной отметки, и Джордж взрывается ревом:


Мерзавец ты, фита, ненужная буква в азбуке! Разрешите мне, милорд, и я этого непросеянного подлеца разотру в порошок и выкрашу им стены отхожего места. Пощадил мою седую бороду! Ах ты трясогузка!


Я иду к посудомоечной машине, и все кастрюли, тарелки и чашки летят об стенку с жутким грохотом. Плевать! Все равно это дешевка из супермаркета. Джордж вторит мне с экрана новыми раскатами рева:

Язви тебя чума, кривой урод!

Гогочешь надо мной, как над шутом?

Попался б ты мне, гусь, в открытом поле,

Как ты подрал бы, гогоча, домой!

Я сметаю осколки со стола и визжу на пределе голоса, совершенно заглушая Освальда:

Старик, с ума ты спятил!

Чеснокодавилка падает в раковину и разбивает два стакана сразу. Схватив пустую винную бутылку, я атакую буфет, по дороге сметая телефон и “Минител”[93], затем на секунду приостанавливаю домашний погром и начинаю швырять всю аккуратно сложенную стопку дров в камин. Трах! Бам! Хрясь!

Будь я собакой вашего отца,

Со мною бы вы так не поступили!

— гремит Джордж из телевизора в полную силу драматического пафоса.

Моя гостиная лежит в руинах. Я хватаюсь за пульт. Джордж исчезает, и гробовое молчание воцаряется по обе стороны оконных ставней.

Ураган моей ярости бушевал ровно четыре минуты. Я лежу, затаившись. Из лагеря соседей доносится легкий шорох и перешептыванье. Интересно, они попрятались в дом или отступают к машинам? Не могу поверить. Не может быть. Это было бы слишком прекрасно. Они уходят в дом! Ура! Я триумфально восседаю посреди хаоса из разбитых тарелок и слабо вибрирующих кастрюль. Торжествуя, я наливаю себе стакан виски.

Однако минут через двадцать, когда я приканчиваю уже второй стакан, мирно наслаждаясь виолончельным концертом Баха — у меня хватило ума не расколотить диски, — раздается громкий стук в дверь. О боже, я, кажется, знаю, кто там. И — да, в самом деле, это она — руки скрещены на груди, лик суров. Маман!

Понятия не имею, как выгляжу я, но комната не оставляет сомнений в том, что здесь орудовала шайка полоумных бандитов. Жертва, раскрасневшаяся и дрожащая, сжимает в одной руке бутылку виски, в другой — стакан внушительных размеров. Маман мрачно озирает поле брани. Здесь никого нет, но она не лыком шита. Все слышали мужской голос, скандаливший по-английски.

— Он ушел через черный ход? — восклицает она, обнимая меня за плечи. — С вами все в порядке? Вызвать “скорую”?

Тут я замечаю, что в руке у нее тяжелый оловянный ковш, а за спиной маячит Жан-Ив, на этот раз вооруженный не гитарой, а молотком.

— Позови детей, — говорит Маман. — Мы должны помочь соседке убрать все это.

Я так и не выяснила, что произошло с Папá, патриархальным партнером сей великолепной дамы, но полагаю, что он скончался от ее решимости. Теперь они уже не снаружи, а внутри моей гостиной — la grande armée[94], орудующая швабрами и совками. Я, трепеща, пристроилась на софе и беззвучно повторяю “Merci, merci”, как выброшенная на берег рыба. Маман наливает себе виски и похлопывает меня по руке своей внушительной, обветренной лапой.

— Все прошло, c’est fini, — утешает она меня, словно обиженного ребенка. Никто, слава богу, не предлагает позвонить в полицию.


На следующий день Матильда ждет меня на террасе. Ее лицо светлеет от облегчения, когда моя машина въезжает на площадь. Она бежит ко мне вприпрыжку, мотая хвостом, словно золотистый ретривер.

— Стило! Стило! Как ты? — Она пригибает меня к себе за шею и целует в щеку. — Он вернулся, да? Не бойся! Здесь тебя никто не тронет. Я не дам тебя в обиду.

Матильда стоит передо мной — ни дать ни взять рыцарь-джедай со складным световым мечом. Я так поражена отвагой этого ребенка, готового защищать от неведомой опасности огромную пожилую тетку, что даже не спрашиваю, откуда ей известно о визите моего инфернального любовника. Но весь ресторан в курсе. Когда мы входим в зал, завсегдатаи разражаются аплодисментами, а обалдевшие голландские туристы пялятся во все глаза.

Ah, madame, bravo.

— Il est parti? Espérons…

— C’est incroyable.

Il ne vous a pas fait mal?..

Prenez votre aperitif avec nous[95]

Весь ресторан теперь обсуждает вечную проблему домашнего насилия. В примерах недостатка нет. Помните старого Пенсона? Да-да, того самого. Бил смертным боем своих несчастных домочадцев, пока мальчишка не сбежал из дому — и правильно сделал! А Жан-Жак из Риессака? В точности как его братец, тот жену пальцем не трогал, но за поясом-то носил топор и размахивал почем зря, чуть что не по нем. Случаи женской тирании более редки, зато они изощренней. Мадам Тюлло заставила сестру отписать ей землю, грозясь в противном случае напоить ее отравой. А эта старая ведьма, Камилла Деруа! Слава богу, померла. Хлестала сына по яйцам всякий раз, как он небрежно сложит дрова, бедняга от этого стал гомосексуалистом. Одна дама рассказывает удивительную историю о том, как молодой человек поднял ее в воздух прямо посреди Северного вокзала в Париже и принялся бить об стену, но тут к ним подошел какой-то пожилой господин и велел ему поставить даму на место, потому что невежливо бить женщин об стенки. И этот молодой человек, который был солдат в штатском, опомнился, бросил ее прямо на землю и отдал честь. В самый критический момент сказалась военная выучка. А у Николь — это мать Матильды, мы теперь на ты и фамильярничаем вовсю — была соседка, намного моложе мужа, ему пятьдесят, а ей двадцать пять, и они оба пили без просыху, не уступая друг другу, и в конце концов она сняла со стены двустволку и направила на него оба ствола. Ружье было заряжено, так что он не спорил. Ему удалось как-то выбраться из дому, и он прибежал к Николь, чтобы позвонить. А женщина принялась палить из окна, и когда прибыла полиция, у нее еще не кончились боеприпасы, так что полицейские осадили дом и вели переговоры через мегафон, но она была не в себе и несла бог знает что, так что им пришлось подождать, пока она не отключилась. Тогда они стали штурмовать здание в бронежилетах и на следующее утро про это писали в “Миди Либр”[96], прямо на первой странице: “ДОМАШНЯЯ ОСАДА ЗАКОНЧИЛАСЬ БЕЗ КРОВОПРОЛИТИЯ”, у Николь до сих пор хранится вырезка.

Конечно, ничего страшного, если муж отвесит жене оплеуху-другую. Милые бранятся — только тешатся.

Все сошлись на том, что мой любовник ревнует меня к моему творчеству, вот в чем все дело. Посетители ресторана ни о чем не расспрашивают. Они высказывают свое мнение. Так что мне оставалось только кивать и улыбаться. Я решила, что основным источником информации была булочница — она колесила по всем деревням, где не было своей пекарни. Она ужасная bavarde[97] и никогда не упустит хорошую сплетню.

Мы с Матильдой немного отвлеклись от дела со всей этой суетой. Однако она уже иллюстрирует историю о мадам Тюлло и ее сестре, изображая старую каргу в черных кружевах со зловещим зеленым варевом в руке. Я же занята тем, что продумываю новый поворот сюжета, из-за которого придется переписать предыдущую сцену. Я никогда не сочиняю свои пьесы сразу от начала до конца. У меня есть лишь общая идея и полная свобода маневра. И я люблю, когда мои персонажи меня удивляют. Так интереснее.

— Как ты думаешь, ее сестра лежит в постели? — спрашивает Матильда после часа молчаливого рисования.

— Чья сестра?

— Сестра мадам Тюлло, конечно.

— О да, от нее осталась лишь тень прежней женщины, — мирно сообщаю я, и мы вместе припоминаем все истории, их оттенки и нюансы.

Тот же “Король Лир”, в конце концов, — всего лишь семейная драма космического значения. В нем можно услышать эхо каждой домашней катастрофы Сессенон-сюр-Ор: размахивание топором, конфликт отца и сына, отравления и стрельба. Больше всего ненавидишь именно тех, с кем живешь бок о бок. Но семью нельзя уволить. Они могут уходить, порывать отношения, не разговаривать с тобой, вычеркивать тебя из завещаний, не здороваться на улице, но всегда, сталкиваясь с ними лицом к лицу, бледный от ярости, ты будешь видеть этот ее острый подбородок, его фамильный животик, и боже мой, она — копия тети Сюзи, когда та была в ее возрасте… И все эти мелкие черточки, запечатленные в плоти и крови, будут упрекать тебя за разлад. И Матильда откуда-то знает это. Когда она передает мне через стол законченную иллюстрацию к преступлению мадам Тюлло, я замечаю, что у сестер одинаковые лица.

Но что такое семья? Кого считать семьей? Вот я, к примеру. У меня нет родных. Где-то в Америке, вероятно, есть Джерри, но он никогда не пишет. Я узнаю о нем что-нибудь раз в год, когда его жена посылает несколько строк на рождественской открытке. Она всегда спрашивает, когда же “Первоцвет” переплывет через пруд и будет гастролировать по Штатам. По Штатам! Нам очень повезет, если нас пригласят на гастроли в Лидс, Брэдфорд или Шеффилд. Мы и в Вест-Энде-то никогда не выступали. Но если есть у меня семья, то это мой театр. Мы все говорим о том, чтобы обзавестись семьей, верно? Я вот обзавелась этой.

Не то чтобы у нас не бывало срывов. Прекрасно помню тот вечер в Эксетере, когда Джеймс столкнул Валерию со ступенек трактира “У старой овцы”, и та сломала колено. Пришлось играть на костылях. И публика хлопала ей стоя. Но она не разговаривала с Джеймсом целых три недели, если не считать диалогов на сцене. И это было непросто, учитывая, что он ее постоянный партнер. Потом была ужасная свара, которую мы с Джорджем затеяли из-за мюзиклов. Если что-то способно собрать толпу, так это мюзикл. Особенно такой, который уже знаком публике. Я просто не могу понять его упрямства. Он даже из-за пантомимы так не кипятился. Я была твердо настроена ставить “Южную Пасифику”[98]. Для летнего сезона. В конце концов, говорила я, ты ведь привык навешивать сиськи из кокосов, когда изображаешь на рождество одну из сестер Золушки. А уж песни! “Ничего нет лучше дамы…” Джордж! Это написано для тебя! Я не отставала от него. Как-то мы сцепились прямо на виду у всей труппы. Двое из актеров расплакались. Так плачут дети, когда их родители ссорятся. Нам пришлось там же помириться и поцеловаться, чтобы все успокоились. “Южная Пасифика” имела бурный успех и даже Джордж не смог дуться при таком аншлаге.

Да, если и есть у меня семья — это мой театр. И если есть у меня партнер, то это Джордж. Мы вместе уже тридцать лет, и не было у меня более нежной дружбы, и не могла я мечтать ни о чем лучше этого. В наших отношениях никогда не было ничего сексуального, Джордж — голубой, и точка. Со мной сложнее, я — ни то ни другое. Пожалуй, я и влюблена-то никогда не была, если не считать нескольких увлечений женщинами вдвое старше меня. Наш театр — отличная компания в обоих смыслах этого слова.

Но я начинаю привязываться к фигуристой крашеной блондинке и ее сероглазой дочери. Матильда теперь приносит свой обед ко мне за столик и ест со мной. Еда — социальное действо. Мы в театре всегда едим вместе. Есть нужно со своей семьей.

Примерно с недельку после Большого Тарарама соседи вели себя тихо. Видимо, им нужно было время, чтобы прийти в себя. Было так жарко, что Лоран прямо с утра увозил всю молодежь на пляж, и потом они сидели дома, стеная и зализывая ожоги. Я записала целую пленку орущего Джорджа. Несколько отрывков из первого и второго актов, плюс немножко Джеймса в роли Лира, призывающего потопы и ураганы. Он очень хорошо это играл, с топаньем ногами и скрежетом зубовным. Если аккуратно смонтировать “Короля Лира”, получается одна сплошная семейная сцена на полную катушку. Я решила, что запущу пленку, если соседский шум станет уж совсем невыносимым. Я оставила несколько пауз для себя, чтобы визжать: “Что говорить! Когда нечего говорить!!!” Конечно, довольно трудно устроить настоящий шум в одиночестве, но при небольшой технической поддержке “Первоцвета” и Вильяма нашего Шекспира семейный скандал библейского масштаба был у меня всегда наготове.

А потом случилось непредвиденное. Соседи разругались между собой. Это началось перед самым ланчем. Я не уловила, в чем было дело, но интонация диалога между Маман и Луизой явственно изменилась. Старшая дама сказала что-то язвительное, и Луиза опрометью метнулась в дом. Наступила зловещая пауза. Я проплыла мимо них на пути в Сессенон, стараясь не злорадствовать слишком явно. Мое веселое и ехидное “Bon appétit” было встречено мрачными кивками.

Видимо, ссора закипала весь вечер, пока мы с Матильдой заполняли лист за листом в темной пещере нашего уединенного ресторана, поскольку к половине десятого, когда я вернулась, они все готовы были вцепиться друг другу в глотки. Значит, так: Лоран сидит в сторонке с белым от ярости лицом и вертит в руках две вилки. На кухне все двери распахнуты, там бушует Маман — тяжелая артиллерия. Луиза и Сабина, невестки, ведут непрерывный автоматный огонь из укрытия. Мужчины то и дело бабахают ядром из допотопной пушки — больше дыма, чем огня: их скромный вклад почти не заметен на фоне современного вооружения прекрасной половины. Война ведется между женщинами. Из-за чего, мне совершенно непонятно. Впрочем, так всегда бывает, когда воюет кто-то другой.

Никто из наблюдавших наши с Джорджем баталии по поводу мюзикла не понял всей глубины конфликта. Джордж хочет, чтобы у “Первоцвета” была репутация серьезного театра, чтобы мы прославились новаторскими постановками классической драмы. Я хочу, чтоб на каждом сиденье было по заднице. Он хочет, чтобы мы были неоднозначны и интеллектуальны. Я хочу, чтобы мы развлекали публику. Ему подавай монологи Короля Лира, а мне — песенку “Вечером волшебным”. В конце концов, мы оба добиваемся своего. Просто ставим разные вещи для разных зрителей. А критики, если вообще удосуживаются заметить наше существование, хвалят нас за “широкий диапазон”. То, что они восхваляют, на деле — нелегкий семейный компромисс.

По соседству, однако, компромисса не предвидится. Маман не намерена отступать на собственной территории. Черта с два. Вся площадь сидит и зачарованно слушает скандал. Вот Луиза прогрохотала вверх по лестнице. Младенец разбужен и орет во всю глотку. Мне слышно все. Из шкафа выброшены чемоданы. Она возвращается в Париж! Жан-Ив тоже кидается наверх. Он старается ее отговорить. Сабина канючит по-французски что-то вроде “я-же-говорила”. Лоран тоже поднимается наверх. Он орет что-то прямо в кухонное окно. Я тщательно закрываю свое и распахиваю дверь черного хода. Однако от соседей нет спасенья. Это будет продолжаться всю ночь.

Пришла пора и мне вставить словечко. Я реву во весь голос:

— Довольно! Я сказала — довольно!

И включаю запись.

Кент будет дерзким, если

Безумен Лир. Что хочешь делать, старец?

Ты думаешь, что долг умолкнет в страхе,

Коль власть послушна лести?

Текст, кстати, вполне подходящий. Луиза — младшая невестка — наглоталась незаслуженных оскорблений от Маман. Маман думает, что не родилась еще женщина, достойная ее драгоценного сыночка. А проклятый младенец сводит всех с ума. Маман поучает обеих невесток, словно они несмышленые дети. Я сама слышала. Конечно, Луиза никогда прежде не имела дел с младенцами, а теперь вот у нее появился свой. Разумеется, она время от времени делает что-то не так. Материнские навыки не приходят сами собой, этому приходится учиться от соски к пеленке. Но Маман всегда права. Во всяком случае, сама она в этом уверена. И от этого не легче.

Я ору хором с Джорджем:

Дочь младшая тебя не меньше любит;

Не там пусты сердца, где речь тиха:

Шумит лишь тот, где пустота внутри.

Не то чтобы Луиза особенно робела. Она распахнула окно на втором этаже и выкрикивает оскорбления в адрес Маман так, чтобы слышала вся площадь. Я включаю подборку брани из второго акта на полную громкость. Затем, охваченная театральным азартом, я совершаю еще одну фатальную ошибку. Я стою посреди комнаты, размахивая руками и переругиваюсь с крутящейся кассетой. Нечаянно я задеваю локтем вазу с гвоздиками и та катится к краю стола… Все. При звуках бьющегося фарфора Жан-Ив, Лоран и Маман кидаются колотить в мою дверь. Я кидаюсь к магнитофону, поскальзываюсь в луже и лечу на пол. Когда врываются соседи, я лежу возле магнитофона — я все-таки успела его выключить — с порезанной об осколок окровавленной рукой. Кто-то обвивает рукой мои плечи и крепко меня обнимает. О, боже, да это Матильда!

— Стило! Ты не расшиблась? — Она очень мила и серьезна.

Маман командует спасательными операциями:

— Быстро! Он убежал через заднюю дверь!

К счастью, задняя дверь и впрямь распахнута.

Лоран и Жан-Ив бросаются в вонючий проулок. Я каждую секунду ожидаю услышать крики “Держите вора!”.

— У Стило идет кровь, — деловито сообщает Матильда.

Разумеется, у Маман припасены йод и бинты. В благословенном затишье, которое всегда наступает после катастрофы, я слышу, как вопли младенца становятся слабыми всхлипами. Гвоздики, рассыпанные по всему полу, придают сцене незаслуженный оттенок трагизма. Матильда собирает цветы — ее розовые сандалии опасно скользят по мокрым плитам. Я сажусь на диван и пытаюсь отдышаться.

— Матильда! А ты что здесь делаешь?

— Навещаю кузенов. Но мне сегодня не повезло, они все друг на друга злятся.

Так я и знала. Маман и Николь — сестры. Этого следовало ожидать. Эти вырожденцы все друг другу родственники. Хорошо еще, я никогда не высказывала своего мнения о соседях в ресторане. Они бы им донесли! Вокруг одни враги — я прячу лицо в ладони. Но Матильда на моей стороне, она садится рядом и говорит:

— Не грусти. Он ушел.

Мы смотрим друг на друга. Мы обе испытываем большое облегчение, хоть и по разным причинам. Матильда оглядывает мою гостиную, задерживаясь взглядом на каждом предмете.

— Мне нравится твой дом, — говорит она. — Гораздо лучше, чем когда здесь жил дядя Жюль.

В тот момент я была рада это услышать, однако впоследствии мне пришлось убедиться на собственном горьком опыте, что Матильда из тех детей, которые замечают решительно все. И ничего не забывают.

Маман и Луиза заключили перемирие на время ликвидации последствий катастрофы. Они вместе осматривают мой порез. Оказывается, Луиза работает медсестрой в больнице Вильжюиф.

— Обычно у моих пациентов рак, а не порезы, — говорит она. — Но я вижу, что швы здесь не нужны. Рана чистая. Смотрите, Маман, я наклею две полоски пластыря, они стянут края раны, и все само заживет. Voilà.

Наконец-то! У Луизы обнаруживаются навыки и уменья, которых нельзя не признать. Маман с невольной гордостью произносит:

— Моя невестка — квалифицированная медсестра, вам повезло.

О да. Боже, боже.

Маман усаживается напротив. Сейчас она будет faire la morale[99]. Я это ясно вижу.

Ecoutez[100],— начинает она, — конечно, это не мое дело, но по-моему, этот человек вам не пара. Он не может сделать вас счастливой, наоборот, от него одни неприятности. Скажите только слово, и мои мальчики его на порог не пустят. Он обычно является по вечерам, так?

Лоран и Жан-Ив разыскали Бернара, который сидел в кафе и дулся. Все трое столпились у входной двери. Они видели, как он убегал. Меня это заявление застает врасплох.

— У него “ситроен”, да?

— M-м… Да, как будто бы.

— Зеленый?

— Ну-у… Зеленоватый.

— Черт. Мы не успели запомнить номер.

— Но теперь мы его не упустим.

— Какой он из себя?

— А?

— Вот же он! — восклицает Маман с непогрешимой проницательностью и хватает с телевизора заветный портрет. На фотографии мы с Джорджем стоим в обнимку на фоне декораций “Южной Пасифики”.

Может быть, однажды,

Вечером волшебным

Встретишь незнакомку

Ты посреди толпы…[101]

О господи, и вокруг кокосовые пальмы и вся наша труппа — все в костюмах американских матросов. Соседи с пристрастием изучают снимок. Джордж в гриме и в парике, обнаженный до пояса, в набедренной повязке. Гирлянда цветов обвивает накладной бюст из кокосовых орехов и волосатые плечи. Я же выгляжу как обычно: фиолетовая футболка и волосы дыбом. Тут же и Джеймс, рядом с матросами — делает вид, что танцует хорнпайп[102]. Merde.

— Я — художественный директор театральной труппы, — блею я беспомощно.

Ah, c’est pour ca…

C’est sur scene.

Il est acteur![103]

Да, господи-помоги, он актер.

— Мы найдем его, — говорит Жан-Ив решительно. — Мы его остановим.


Август обрушивается шквалом дождей. Мы все прячемся в домах, за постукивающими бамбуковыми занавесями, и наблюдаем оттуда, как потоки воды заливают площадь. Я уже подхожу к финалу третьего акта, пьеса летит на всех парусах. Мальчики, несмотря на погоду, не теряют бдительности. Они организовали патруль в вонючем проулке и прохаживаются там в плащах и глубоко надвинутых бейсбольных кепках. То и дело раздается стук в дверь:

— Все в порядке, мадам?

— Да-да, merci, Лоран (мерси, Жан-Ив, мерси, Бернар).

Они купили себе дубинки и лыжные маски для ночных дежурств и явно получают от всего этого большое удовольствие. Вся крошечная деревня гордится ими, тень их славы падает и на меня. Пару строк на эту тему появилось даже в колонке “местные новости” в “Миди Либр”. Я не чувствую за собой никакой вины. Наоборот, я стала частью местного сообщества.

Теперь, когда жара наконец спала, мы с Матильдой совершаем вечерние вылазки. Пока что она успела показать мне только Средиземноморские Сады и мемориальный музей катарских мучеников. Я познакомилась с мужем и с любовником Николь. Они оба поклялись изрубить в мелкие куски моего проклятого актеришку, и пусть он не смеет сюда и носа сунуть. На кухне сплетничают о том, что англичане совершенно не умеют обращаться с женщинами. Учитывая те ужасы, о которых они сами недавно рассказывали, я не думаю, что нас разделяет такая уж пропасть — если не считать Ла-Манша.

Представление продолжается. Но Джорджу я не говорю ни слова, и это при том, что мы звоним друг другу каждый день.

— Кажется, ты стала ладить с соседями, — добродушно говорит он во время одной из наших ночных бесед. — “Короля Лира” принимают прекрасно. Джеймс пошлет тебе по факсу пачку положительных рецензий. Мы все просто летаем. Ты должна гордится нами, дорогая.

Я разражаюсь приличествующим случаю воркованием.

Приходит факс с километрами хвалебных отзывов. Я читаю их по мере того, как они вылезают из аппарата, и испытываю законную гордость. Но в конце меня ждет ложка дегтя. Веселая приписка от Джорджа:


Привет, старушка!

Отличные новости. Нарбоннский фестиваль театров под открытым небом пригласил нас срочно заменить труппу “Гаррис Экторс”. Те, кажется, объявили забастовку. А у них в этом году шекспировская тема. Как тебе это нравится: L’Homme, ses pièces, sa signification universelle![104] И они хотят нашего “Лира”.

Фестиваль проводится с 17 по 28 августа, мы заняты в нем вторую неделю, все расходы оплачены. Нас поселят в гостинице “Золотой лев”, детали я сообщу. Я приеду пораньше, чтобы все устроить. Встретишь меня в Монпелье?

Целую, обнимаю,

Джордж.


Оплатили расходы! У комитета фестиваля деньги, видимо, лезут из ушей. Любой ценой я должна не допустить Джорджа в деревню! Нарбонна всего в тридцати километрах отсюда. Ладно. Будем надеяться, он будет слишком занят — ему придется бегать по амфитеатру, или где они там играют, проверяя, хорошо ли слышно. Я выпиваю три порции виски и только после этого сажусь писать ответ.


Мой дорогой Джордж,

Браво! Вы молодцы — рецензии просто отличные! Сообщи, когда ты прибываешь в Монпелье. Я так понимаю, “Первоцвет” приедет в шарабане.

С любовью,

Генри.


Без паники. Никто не узнает. Еще виски. Включить телевизор. Успокоиться.

В конце концов, главное — это семья, так ведь? Меня ждет воссоединение с семьей — в вестибюле “Золотого льва”, среди зеркал, фальшивой позолоты и пальм в кадках. Мы упадем друг другу в объятия с воплями:

— Генри! Дай на тебя посмотреть, дорогая!

— Как пьеса?

— Да ты поправилась!

— Для меня есть хорошая роль?

— Ты видела рецензии на Лира?

— Совсем не загорела.

— Здесь всегда так жарко?

— Как новый дом?

— У Валерии болит голова. Здесь продают “нурофен”?

— В “Санди Телеграф” написали, что Джеймс играет “внушительно”.

— Я съела их сыра и меня теперь тошнит.

— О господи, как я по всем вам соскучилась!

— Так ты ведь сама смылась и бросила нас на все лето, изменщица!


Амфитеатр под открытым небом устроили в пустой скорлупе старого собора. Обычно это парковка. Собор так и не достроили, поскольку для того, чтобы возвести неф, пришлось бы разрушить городские стены. А Черный Принц[105] с армией, видно, только того и ждал. И вот — парящие готические башни и колонны, безупречные стрельчатые окна, все устремлено вверх, вверх, к сводам, не увенчанным крышей. И над ними лишь пустая палящая голубизна. Сцена устроена у западного фасада существующего собора. На левую часть сцены мы можем входить через дверь, ведущую в крытые галереи, но справа нам потребуется какой-нибудь задник или занавес. И надо хорошенько заизолировать провода, чтобы никого не шарахнуло током, когда мы будем пробираться за сценой. Я спрашиваю Джорджа: ты проверил, наша страховка включает континентальную Европу? А то ведь с нашим везеньем кто-нибудь из зрителей возьмет-таки и обуглится.

Акустика здесь суровая. Звук не поднимается вверх, а теряется где-то в приделах. Слышен шум машин, хотя оргкомитет фестиваля и обещал “обеспечить тишину на прилегающей к собору территории”. По мере возможности. Конечно, паровозы и самолеты полностью заглушить невозможно. Но главная проблема — язык. Фестиваль международный. Идеология фестиваля предполагает демонстрацию разных интерпретаций Шекспира, что должно подчеркнуть его вселенский масштаб и непреходящую актуальность. Непосредственно перед нами японский театр кабуки будет представлять “Макбета” — играют одни мужчины, в черно-белых масках и на котурнах. Румынская цирковая труппа поставила “Сон в летнюю ночь” — с трапециями и клоунами. Аргентинцы станцуют “Кориолана” в ритме танго. Джордж говорит, что Кориолан и Авфидий, танцующие танго с кинжалами в руках, вызывают у него эрекцию. Он волнуется, что мы будем выглядеть слишком банально.

— В елизаветинских костюмах? Не забивай этим свою хорошенькую головку. Мы тут будем круче всех. Для французской публики чулки и камзолы — такая же экзотика, как если б мы переоделись зулусами.

Все это так. Но как удержать их внимание, если они не поймут ни слова в диалогах? Придумала!

СУБТИТРЫ!

Не слово в слово, конечно, а как в немом кино. Общее содержание эпизода на широкой желтой полосе, которая разворачивается перед сценой, под ногами актеров. Убегает слева направо, как новостная лента в телевизоре. Быстрее! Пусть Валерия поговорит с Дельфиной, фестивальным менеджером, и к пятнице все будет готово. Мы все равно не можем пока здесь репетировать, поскольку под сводами скачут исполнители “Сна в летнюю ночь”, без сетки и страховки.

Другая проблема — как всем не охрипнуть, выкрикивая свои реплики в этой влажной духоте. Мы должны начинать в девять, как раз когда смеркается, а закончится все далеко за полночь. Один антракт. Мы даем три представления. Джордж грызет ногти. “Танго” все распродано, мы пока нет. Валерию искусали комары, и ее левая щека похожа на большую шишковатую морковь. Субтитры, подсвеченные снизу, напоминают растяжки, рекламирующие летние распродажи “рено”. А теперь слово нашим спонсорам. Задним рядам понадобятся бинокли, чтобы разобрать написанное. Я из кожи вон лезу, пытаясь добиться, чтобы субтитры разворачивались вовремя и согласовывались с действием. В конце концов я додумываюсь до радиосвязи. Я смотрю спектакль с заднего ряда и шепотом отдаю команды прямо в маленькое ушко Дельфины. Теперь субтитры безошибочно ползут в нужное время, огромные строчки на безупречном французском движутся справа налево (весь текст проверен одним аборигеном). Все это похоже на готический телевизор чудовищных размеров, где зрителю заботливо объясняется суть действия. Ура! Получилось! У нас есть субтитры. А я снова со своим “Первоцветом”, выслушиваю все сплетни, сглаживаю все углы. Мы нашли лучшую в округе богемную пивнушку и Валерия закрутила безумный роман с японским актером. Под смытым гримом обнаружился смешливый круглолицый паренек, говорящий по-английски не хуже нас. Когда они занимаются сексом, Валерия заставляет его снова надевать маску, но говорит, что он все время хихикает под этой чертовой штукой и все портит — она слышит его смех и не может кончить. Он дразнит ее, говорит, она влюбилась не в него, а в непостижимого, бесстрастного азиата. Джеймс пробует силы на румынской трапеции. Джорджу приходится выпить три порции виски, чтобы справиться с нахлынувшими чувствами — о ужас, потерять ведущего актера за два дня до премьеры! Я, как всегда, рассуждаю философски:

— Если он разобьется, дорогуша, тебе придется играть Лира, а я возьму на себя Кента.

— Заметано, — слабо стонет Джордж.

Все это похоже на веселый сумасшедший дом. Закрутившись среди коллективных истерик труппы и желтых субтитров, я какое-то время не видела ни соседей, ни Матильду с Николь. В ресторане я не появлялась уже дней десять. Как-то забежала домой — переодеться и постирать в машинке трусы всей труппе. Не успела я вставить ключ в замок, как из соседнего дома выскочила Матильда:

— Стило! Стило!

Я немного напугала их своим исчезновением. Мальчики были уверены, что мой бешеный актеришка в конце концов разделался со мной — еще немного и они осушили бы пруд и стали искать меня в garrigue с палками и собаками. Бернар хотел подать заявление в жандармерию. Маман все больше мрачнела и готовилась принять решительные меры. Так что мне пришлось долго их успокаивать, и даже сознаться в том, что я участвую в шекспировском фестивале. Конечно, следовало бы придумать что-нибудь другое, но правда так проста и правдоподобна. Они все слыхали о Шекспире. Худшее приближалось. Они хотят посмотреть спектакль и поддержать Стило, jusqu’au bout[106]. На этой стадии я перестала воспринимать мораль пьесы. Пока говоришь себе: “случилось худшее” — это неправда. Худшее еще впереди.

Ведя машину по длинной дороге в Нарбонну, через Од и болотистые низины, мимо тополей, чья листва сверкает на солнце и серебрится на теплом ветру, я обдумываю ситуацию. Они видели Джорджа всего однажды, в сутолоке, на старой фотографии. В набедренной повязке и с сиськами из кокосов он выглядит несколько необычно. Завтра он будет увешан оружием, а лицо скроется под мятой бархатной шляпой. Да, голос у него характерный, но что они слышали? Приглушенную брань эпохи Возрождения! И потом, — это моя козырная карта, — они ведь уверены, что он уехал. Они не ожидают его встретить. А человек видит только то, что предполагает увидеть. Вот почему замужним женщинам так легко сходят с рук адюльтеры. Их мужья в жизни не поверят, что кому-то может понравиться эта старая вешалка. Нет, все в порядке. Просто нужно проследить, чтобы контрамарки были не в первые ряды.

Ур-ра! Первое представление распродано!

Нас рекламировали как “Королевскую шекспировскую труппу”, классическую постановку и т. д. и т. п. с цитатами, переведенными из “Файнэншл Таймс”. Я была совершенно права. Радикальные эксперименты, клянусь Аполлоном! Дайте нам чулки и камзол, да настоящую шпагу в руки — и никаких фокусов! Когда Джордж стоит на освещенной сцене в бархатной шляпе, с вышивкой на гульфике, а рядом Глостер и Эдмунд, мое сердце громко колотится. Не от страха, а от гордости. Не отвлекайся от субтитров, женщина, — говорю я себе. — Это твоя работа!


Мне казалось, что король больше благоволит к герцогу Альбанскому, чем к Корнуольскому.


Поехали.

Публика смотрит как завороженная. Они сразу поняли, что это семейная ссора. Милорды Бургундский и Французский купаются в патриотических овациях. Эдмунд выглядит излишне сексуально в обтягивающе-зеленом, с чем-то расшитым блестками вокруг причинного места. Наша постановка вполне может задавать тон зимней коллекции. Субтитры гипнотизируют. Идея оказалась гениальной. Я раздумываю, не применить ли эту технологию в Англии на утренних спектаклях для школьников. Язык Шекспира для них — как иностранный, если сказать, что это латынь, наверняка поверят.

Первый акт имеет шумный успех. Девочки великолепны. Сама злоба и мстительность. Валерия в роли Гонерильи превзошла себя. Но тут я слышу первый раскат грома — пока еще вдалеке, как раз когда Эдмунд выкрикивает в полный голос, на всю эту завороженную готическую парковку:

На помощь незаконным, боги!

Непристойный жест, которым сопровождается реплика (наверняка идея Джорджа) приводит зал в состояние экстаза.

Я начинаю молиться.

Услышь меня, Природа! О богиня! Услышь! Останови свое решенье. Пожалуйста, задержи грозу хотя бы до третьего акта. О, всемогущая, если ты прольешь свои воды сейчас, все пропало. Я разрываюсь между субтитрами и ожиданьем грозы. Черт побери, какой реализм! У нас записаны звуковые эффекты, этот веризм совершенно ни к чему! Джордж тем временем вдохновенно честит Освальда. Я прослушала эту его речь десятки раз, пока составляла из нее сцену домашнего насилия.


Плут, мошенник, лизоблюд, подлый, наглый, пустой нищий, оборванный, грязный негодяй; трус, жалобщик, каналья, ломака, подхалим, франт.


Нет, Джордж, тут должен быть другой акцент. И темп. Быстрее, как автоматная очередь. Шекспировские инвективы должны звучать так, как будто Маман орет на Луизу. Еще быстрее, и побольше яду:


…а на самом деле — смесь из жулика, труса, нищего и сводника, сын и наследник дворовой суки.


Да, да, отлично. Так-то лучше. О, господи, какая молния сверкнула на юго-западе!

ТРАХ! Яркий желтый зигзаг, после которого перед глазами плавают световые пятна, и потом жуткий грохот и треск, как будто валят лес, эхо отдается в небесах. Публика зашевелилась, в тревоге смотрит вверх. Электрический заряд аж покалывает в кончиках пальцев. Джордж прибавил звук, пытаясь перекричать гром. Такое впечатление, что в небе рушатся колонны. Я беспокойно разглядываю нависающую над нами недостроенную готику. Во влажном воздухе духота усиливается, раскаты словно гоняются друг за другом. Снова и снова сумрак озаряют желтые вспышки. Гроза приближается, отступает, снова подходит. Я велю Дельфине развернуть следующие субтитры. Быстрее, пока нас всех не пронзило молнией и не унесло потопом.

Вообще-то приближающаяся буря только усиливает эффект представления. До конца, правда, далеко, но смотрится потрясающе. Давай, Джордж, давай!

Я, государь, привык правдивым быть:

Видал я в жизни и получше лица,

Чем на любых плечах сейчас я вижу

Перед собой.

Он обводит взглядом зрителей, включает их в реплику. И тут, перекрывая гром, раздается пронзительный крик из восьмого ряда.

C’est lui! Это он! Это он бьет Стило!

Только не это. Хуже уже некуда.

Матильда, верная до конца, забыв обо всем, вскакивает на ноги.

— Который? Где? Этот? Держи его!

Лоран, Бернар, Жан-Ив и Маман все еще работают в патрульном режиме. Они опрокинули стулья. Они приближаются к сцене.

— Останови их субтитрами! — ору я Дельфине по рации.

Соседи преодолевают субтитры и набрасываются на Джорджа.

Небеса разверзаются и с глухим треском отрубается электричество. Кто-то визжит. Амфитеатр погружается в хаос. Я так и не смогла решить, что это было: бедствие или благословение. Проталкиваясь к сцене, я слышу, как Альбани и Корнуол пытаются отодрать от Джорджа моих соседей, которые в сознании своей правоты пытаются произвести гражданский арест.

— Слушай, старик, ты там полегче. — Освальд ловкой подножкой сбивает с ног Бернара. Но от кого Джорджу достается на орехи, так это от Маман. Зрители устремились к выходам, все еще мерцающим в темноте зеленым светом, стараясь прикрыться от потопа программками. Господи благослови главного пожарника и его запасной генератор. Никто и не заметил драки на сцене. Я рысцой бегу в галерею. Оттуда можно наблюдать потасовку, какой позавидовали бы режиссеры спагетти-вестернов.

— Джордж! Джордж! Беги! Они убьют тебя!

Он, все еще в бархатной шляпе, выкатывается со сцены в галерею. Мы врываемся в епископский дворец и через заднюю дверь выбегаем на главную улицу. Джордж трусит впереди в своем трико, поддерживая гульфик. Меня того и гляди хватит удар. В висках стучит.

“Кафе дю Балькон”. Скорее! Подальше, в уголок. Это местное кафе. Никаких туристов. Только старики и фанатики видеоигр, которые ошиваются в таких барах по всей Франции. Деревянные стулья расшатаны. Мы падаем на них, глотая воздух. Мои брюки намокли вокруг колен. По лицу Джорджа струится грим. В бархате и перьях он похож на бродягу. Официант подошел принять заказ и теперь в изумлении пялится на расшитый гульфик.

— Два пива, — истерически выкрикиваю я по-английски.

— Успокойся, девочка моя, — говорит мне Джордж, — и скажи мне, что это было. Какого дьявола публика на меня накинулась?

— Они думали, что ты меня избиваешь, — устало признаюсь я.

Джордж уставился на меня, раскрыв рот.

— Генри, — говорит он, — колись. Что ты натворила? Что ты им сказала?

— Уж конечно, не правду.

Четыре пива спустя Джордж уже хохочет, сгибаясь пополам, его изумительная пелерина а-ля Уолтер Рэйли ходит ходуном от смеха. Посетители кафе таращатся на нас. Мы явно пьяны и не в своем уме, к тому же англичане.

— Что мне теперь делать? — жалобно скулю я. Спектакль отменили. Буря стихает.

— Какие у тебя варианты, моя радость? План Б. Ты сегодня за ночь выучиваешь роль Кента. Если потребуется, будем вместе сидеть до утра. В девять репетируем все твои сцены полным составом. Я не могу показаться на сцене, они снова на меня бросятся. Ты знаешь, что в Нарбонне есть мужской нудистский пляж? Я читал о нем в “Розовом путеводителе для голубых”. Так что если я тебе понадоблюсь, ты знаешь, где меня искать. Я буду там загорать и лечить свой глаз. Хватит с меня Лира. Ухожу в отпуск.

Он наклоняется через стол и обнимает меня, пачкая мою щеку липким гримом. Так мы и сидим в обнимку, и наши телеса колыхаются от смеха.

Все, кто не хотел досматривать спектакль, получили обратно свои деньги, а для остальных мы дали дополнительное представление в воскресенье. Учитывая все события, передовица в местной газете была очень сдержанной — там писали в основном про погоду. Длинное рассуждение об универсальном значении бури как метафоры оказалось настолько интригующим, что те, кто не был на спектакле, тут же кинулись за билетами, поэтому на трех следующих представлениях у нас был аншлаг. Должно быть, помог леденящий душу снимок — Корнуол выдавливает глаза Глостеру своими шпорами. Кроме того, в качестве заголовка красовался весьма своеобразный перевод реплики “Вон, гнусный студень!” Наш бизнес-менеджер с ухмылкой расхаживал вдоль очередей. Дельфина подлатала субтитры, а наша реквизиторша заняла мое место у рации. Ее французский оставлял желать лучшего, так что между субтитрами и действием наблюдалась некоторая несогласованность. Никто не заметил. Маман прочитала мне суровую нотацию о женщинах, которые возвращаются к злодеям и мерзавцам. Я поняла, что мне предстоит головомойка, как только услышала “Это, конечно, не мое дело, но…” и тут же пристыженно поджала хвост.

Я имела успех в роли Кента. Матильда и Маман ходили на все спектакли и хлопали как сумасшедшие. На сцену я возвращаться не собираюсь, но мне приятно, что я создала яркий образ. Разумеется, с помощью Джорджа. Но в собственной трактовке.

Загрузка...