Путевые заметки из России[2]

С тех пор как я вернулась из России несколько недель назад, мне снилось много снов. Сначала я каждую ночь видела Москву. Иногда мы возвращались туда с моей возлюбленной; иногда я оказывалась в более теплых местах, где я успела побывать, а порой в других, незнакомых городах – холодных, белых, странных. В одном сне я занималась любовью с женщиной за стеллажом с одеждой в московском ГУМе. Женщина почувствовала себя плохо, мы поднялись на другой этаж, и я сказала медсестре[3]: «Ей нужно в больницу». Медсестра ответила: «Хорошо, везите ее туда и скажите, что ей нужен рентген почек и мозга…» А я возразила: «Нет, они не будут делать такое по моей просьбе». Тогда она очень странно посмотрела на меня и сказала: «Конечно, будут». И тут я осознала, что я в России и что лекарства, и медицинское обслуживание, и всё остальное здесь бесплатное.

Сны не приходят больше каждую ночь, но похоже, что они становятся всё глубже и глубже, так что я просыпаюсь не помня содержание, но только зная, что мне снова снилась Россия. На какое-то время в моих снах Россия стала мифическим образом такого социализма, какого пока еще нет ни в одной стране, где я побывала. Обстоятельства жизни в России выглядят в некоторых отношениях совершенно другими, и всё же люди кажутся очень западноевропейскими (даже американскими), разве что не в Ташкенте. А дневные часы в Москве так темны и мрачны.

I

Перелет до Москвы занял девять часов, и, по моим наблюдениям в самолете, русские в целом так же недружелюбны друг к другу, как и американ/ки, и примерно так же не стремятся помогать.

Там была старая женщина с чудесным морщинистым лицом и голубыми глазами, лет семидесяти, с платком на голове и пальто, свернутым в огромный тюк. В самолете разнообразные тюки с одеждой были у всех, кроме меня. Когда я вышла по трапу в московскую погоду, то поняла почему. Так вот, эта женщина сидела прямо передо мной. Она летела одна и была слишком маленького роста, чтобы положить свой тюк на полку. Она попыталась один раз, второй, и в конце концов я встала и помогла ей. Самолет был набит битком – я никогда раньше не видела на авиарейсах такой давки. Та пожилая женщина обернулась и посмотрела на меня. Было понятно, что она не говорит по-английски: я пробормотала что-то, но не получила ответа. В ее глазах не было никакой злобы. Я подумала в секундном ошеломлении, насколько само собой разумеющимся кажется некоторое напряжение, когда встречаются взглядом Черные и белые американ/ки. Благодарности в ее глазах тоже не было, только что-то вроде простого человеческого отклика на мое существование. А потом, когда она повернулась, чтобы сесть на свое место, на свитере под ее неказистым жакетом я увидела не меньше трех медалей военного вида с шевронами. Медали Героя Республики[4], как я узнала позже. Их вручают за усердный труд.

Подобное я наблюдала везде: старые люди в России носят на себе печать того, что мне бы хотелось перенять и никогда не утратить, – будничную стойкость и знание своего места на земле, ощущения твердости и надежности.

Я приземлилась 10 сентября примерно в 15:30 по московскому времени и вышла в очень промозглую, привычную серость. Воздух почти ностальгически веял зимой. Деревья были как на День благодарения, а небо – серовато-тыквенного цвета индейки. Я увидела трех высоких женщин с квадратными лицами, они шагали под руку по летному полю, смеясь и шутя. Очевидно, это были работницы, идущие со смены, – в серых комбинезонах и куртках, в фуражках, а в руках они держали бидоны с едой. Они остановились около притормозившего грузовика и принялись стучать в закрытое окно, привлекая внимание женщины-пассажирки полушуткой-полуприветствием в адрес водителя. Тот явно был их приятелем, судя по тому, как все они тыкали друг в дружку пальцами и громко хохотали – на московской летной полосе, в тусклом свете, размахивая бидонами с едой и дурачась.

Мою сопровождающую из «Интуриста» зовут Хелен[5], это очень любезная и привлекательная крупная женщина лет тридцати. Хелен родилась на востоке, недалеко от Японии, ее отец был военным и погиб. Теперь она живет с матерью, и, как она мне рассказала, им приходится всё делать самим, потому что мужчин вокруг мало и получить помощь негде.

В России в аэропортах и гостиницах надо самой носить свой багаж. Сначала я восприняла это как бремя, потому что, конечно, невесело тащить набитый чемодан по лестнице на седьмой этаж, когда лифт не работает. Но чем дольше я здесь находилась, тем справедливее это казалось, так как в этой стране, похоже, мерило всего – еда. То есть ручной труд измеряется количеством еды, которую ты можешь произвести, а дальше важность этого сравнивается с ценностью другого твоего труда. Некоторые мужчины и женщины, например, всю жизнь занимаются тем, что сначала учатся, а затем бесконечно медленно и кропотливо вручную реставрируют лазоревую плитку в Самарканде, восстанавливая древние мавзолеи. Такой труд ценится очень высоко. Но предметы древности имеют особое значение, в то время как носить чужой чемодан – дело невысокой важности, не слишком продуктивное ни с точки зрения красоты, ни с точки зрения стоимости. Если ты не в состоянии нести свой чемодан – это другое дело. По-моему, крайне интересный подход.

От аэропорта до Москвы около тридцати миль; дорога, деревья и люди за рулем выглядят точь-в-точь как в Северном Уэстчестере[6] на исходе зимы, не считая того, что я не могла прочесть ни одной вывески. Время от времени мы проезжали невероятно красивые, обветшалые и неухоженные деревянные дома в старом русском стиле, покрашенные в яркие цвета, с нарядными орнаментами вокруг окон. Некоторые дома почти разваливались. Но в пейзаже и архитектуре окрестностей Москвы всё же была широта и праздничное буйство красок, несмотря на зимнюю серость, и это немедленно напоминало о том, что я не дома.

Меня поселили в «Юности», одной из московских международных гостиниц. Номер был квадратной студией с голливудским диваном-кроватью и огромным панорамным окном, выходящим на Национальный стадион и железнодорожный мост[7], а за ними на фоне неба вставали впечатляющие здания университета. Но всё так напоминало зимний Нью-Йорк, когда в полдесятого вечера, после ужина, я сидела и писала, поглядывая сквозь шторы: и шум поезда, и свет на горизонте, и огни автомобилей, проезжавших время от времени между мостом и гостиницей. Всё это было как еще один из сотен привычных вечеров на Риверсайд-драйв[8], только на самом краю обзора виднелся золотой, похожий на луковицу купол православной церкви.

Перед ужином я выбралась на короткую прогулку. Уже смеркалось, но на одной улице с гостиницей была станция «Метро», то есть подземки, под названием «Стадион»[9]. Я пошла к ней, спустилась на станцию и некоторое время стояла перед эскалаторами, просто глядя на лица появляющихся и исчезающих людей. Я будто сразу же попала на 14-ю улицу моего детства, до того как Черные и латиноамерикан/ки расцветили Нью-Йорк, разве что здесь все вели себя куда более чинно и не было такой давки. Самым странным за те десять минут, что я там стояла, было полное отсутствие Черных людей. И то, что смотрительница у турникетов и дежурная по станции были женщинами. Станция была просторной, красивой и очень чистой – шокирующе, поразительно, приятно чистой. Она напоминала фойе театра: блестящая латунь, мозаика, сияющие люстры. Даже когда люди спешили – а в Москве всегда какая-то спешка, – в них не было нью-йоркской безнадежности. Общей во всех лицах была некая благожелательность, готовность улыбнуться, по крайней мере мне, незнакомке. Странный контраст с мрачностью погоды.

В окрестностях гостиницы встречаются Черные люди, и я спросила Хелен об Университете имени Патриса Лумумбы. Это университет в Москве для студент/ок из африканских стран[10]. Когда я вернулась из метро, рядом с гостиницей и внутри нее было много африкан/ок, и я подумала, что многие из них приехали на конференцию. Интересно, что большинство из них говорит по-русски, а я – нет. Спустившись к ужину, я чуть было не спасовала перед лицом нерешаемой языковой задачи, потому что не могла даже выяснить, куда мне садиться и нужно ли ждать, пока меня проведут к столику. Когда не знаешь алфавита, к чужому языку нет совершенно никаких ключей. В этот момент мимо меня прошел молодой Черный мужчина с тем особым пижонством красивых Черных юношей, которые хотят, чтобы на них обратили внимание, и я спросила его: «Вы говорите по-английски?» «Да», – сказал он и стремительно пошел от меня прочь. Я догнала его, но когда попыталась спросить, могу ли я сесть или должна ждать, пока для меня найдут столик, я поняла, что бедный мальчик не понимает ни слова моей речи. Мне ничего не оставалось, кроме как достать два моих верных разговорника и с их помощью заказать вкуснейший ужин: белое вино, рыбный суп со свежей скумбрией, лимонный, пряный и оливково-наваристый, нежную жареную осетрину в маринаде, хлеб и даже стакан чая. Всё получилось благодаря большому упорству и решительности с моей стороны и улыбчивому терпению весьма любезной официантки, которая привела с кухни одного из поваров, чтобы тот помог с дешифровкой моих пожеланий.

II

В Москве очень холодно. В день моего приезда утром шел снег, и сегодня снова идет снег, а ведь это только 16 сентября. Моя сопровождающая Хелен удивительно точно высказалась об этом. Она сказала, что жизнь в Москве – непрерывная борьба с холодом и что жить вообще – значит просто не замерзать насмерть. То ли из-за холода, то ли из-за нехватки еды в годы войны все здесь невероятно много едят. Сегодня вечером Хелен из-за небольшой ошибки официанта принесли два ужина, и она не раздумывая съела их оба. При этом никто не выглядит особенно толстыми, но я думаю, что это во многом связано с погодой. Сегодня за ужином мы пили вино, и, видимо, оно часто используется, чтобы помочь беседе. Кажется, это чуть ли не обязательно. За ужином на столе всегда стоит три стакана: один для воды, один для вина и один для водки, которая течет тут как вода и, похоже, так же мало влияет на русских.

Сегодня мы группой от конференции вместе с сопровождающими из «Интуриста» были на экскурсии. Трудно поверить, что сегодня воскресенье: весь город выглядит таким наполненным будничной жизнью, таким погруженным в свои дела, что кажется, будто неделя продлена на один день. Мы видели музей Новагродского монастыря[11] и сияющие, веселые, золотые луковицы-башенки, при взгляде на которые мгновенно проходит чувство, будто я на Манхэттене. Мы посмотрели университет и, конечно, многочисленные мемориальные доски, посвященные многочисленным геро/иням, но ни одна не тронула меня так сильно, как та суровая старушка, летевшая Аэрофлотом. И Большой театр балета. Было дождливо, серо и пасмурно – декабрьский нью-йоркский день, – и всё выглядело величественно, как на Гранд-Конкорс в районе 161-й улицы в Бронксе в середине декабря или на Колумбус-Серкл[12]. Золотые луковицы-башенки на некоторых старых зданиях прекрасны, они всё время блестят, даже в такую погоду, и поэтому кажутся обещаниями радости в этом пейзаже или волшебными дворцами, а милые зеленые, белые, желтые и оранжевые росписи, обрамляющие окна, чудно выделяются в серости погоды. Надеюсь, мне представится случай увидеть Пушкинский музей.

У меня взяла интервью очаровательно проницательная, по-матерински заботливая женщина из Союза советских писателей. Она исследует «негритянскую политику», по ее выражению, и, конечно, очень интересуется женщинами в Штатах. Мы проговорили добрых два часа, и среди прочего я рассказала ей про пожилую женщину с медалями в самолете, спросив, не знает ли она, что это были за медали. Она сказала, что женщина, вероятно, работница сельского хозяйства, которую наградили званием «Герой Республики». Их в основном дают людям, которые много трудились, сказала она. Это любопытно, потому что ранее, за обедом, я увидела свою переводчицу, Хелен, с неожиданной стороны. Она разозлилась на одну из официанток, которая не подошла к ней достаточно быстро, а обслуживания действительно приходится долго ждать. Хелен заметила, что этой страной правят рабочие, и в ее тоне мне послышалось отвращение или, по меньшей мере, досада. Думаю, Хелен полагает, что ее дискриминируют или что она в невыгодном положении как «интеллектуалка» – она занимается не только устным, но и письменным переводом. Мне это показалось странной заносчивостью, ведь Хелен работает не меньше, а может быть, и больше любой официантки, когда бегает за мной и живет мою жизнь одновременно со своей. Потому что она не отходит от меня ни на шаг.

Мы побывали в университете, и наш гид рассказывал по-английски о зданиях, которые строили в сталинские времена. Чтобы заложить фундамент и возвести эти постройки, камень везли из Украины, потому что Москва, в отличие от Нью-Йорка, стоит не на скальной породе. Удивительно, что город из таких огромных, внушительных, каменных зданий может быть выстроен не на твердой почве. Как будто бы он держится силой человеческой воли. Пока мы стояли перед зеркальным прудом и обсуждали это, ко мне бочком подкрался светловолосый мальчик лет десяти с совершенно интернациональным видом, встал рядом и, украдкой коснувшись меня, раскрыл передо мной ладонь. Посреди его маленькой руки лежал значок в виде красной звезды с солдатом посередине. Я совершенно растерялась, так как не понимала, чего хочет ребенок, и спросила Хелен, но она сказала мальчику что-то резкое и отогнала его так быстро, что я не успела ее остановить. Позднее она объяснила, что он хотел выменять свой значок на американский. Этот ребенок стоял в стороне и наблюдал за нами, странными Черными людьми, и смог угадать во мне американку – потому что, конечно, только американ/ки носят много значков, – и решил обменять свой значок с красной звездой. Меня тронул этот ребенок – я всё думала о том, что сегодня воскресенье и он, наверное, ищет удачи во всех туристических местах. Наверняка его родители не знали, где он, и интересно, думала я, что бы сделала его мать, если бы узнала.

Женщина из Союза писателей, которая пишет книгу о негритянской политике, была, как мне показалось, немногим старше меня – наверное, ей немного за пятьдесят – и ее муж был убит на войне. Детей у нее не было. Она сообщила эти факты о себе сразу, как мы сели, открыто говоря о своей жизни, как здесь, кажется, делают все. Я говорю «кажется», потому что у этой откровенности есть и своя граница. И она, как и моя сопровождающая, и большинство здешних женщин всех возрастов, похоже, скорбит по мужчинам, которых больше нет. В то же время они вроде бы избавились от многих традиционных ролей и игр по отношению к мужчинам. Почти все, кого я встречала, потеряли кого-то на «Великой Отечественной войне», как они ее здесь называют, то есть, по-нашему, на Второй мировой.

Сегодня вечером у меня брал интервью Олег, один из представителей Союза советских писателей, которые пригласили меня в Россию и оплачивали счета. Из разговора с ним я узнала, что гостиница, в которой мы живем, раньше была молодежным общежитием, и Олег извинился, что это место, как он выразился, не такое «цивилизованное», как другие московские гостиницы. Я сталкивалась со словом «цивилизованный» и раньше, и мне стало интересно, используется ли оно в разговорах с американ/ками, или, может быть, оно означает соответствие американским стандартам. Мне всё больше кажется, что американские стандарты здесь своего рода негласная норма и что с ними нужно считаться вне зависимости от того, противишься ли ты им или принимаешь их. Это довольно неутешительно. Но вернувшись в гостиницу, я отмечаю, что отделка здесь в самом деле немного потрепанная, но всё в рабочем состоянии, а кровать в номере хоть и кажется подростковой по размеру, но вполне удобна. Для молодежного общежития это куда лучше, чем я могла бы себе представить. Конечно, я не могу не задаться вопросом, почему людей, приехавших на афро-азиатскую конференцию, селят в молодежном общежитии, тем более «нецивилизованном», но вряд ли я когда-либо получу на это ответ[13]. Все гостиничные номера в Советском Союзе стоят одинаково. Коммунальные услуги – как рассказала Хелен, пока мы ехали на метро отправлять телеграмму – здесь очень дешевые. Газ для готовки стоит шестнадцать копеек в месяц, что меньше одного рубля (около трех долларов США), а за электричество даже зимой, при наибольшем потреблении, когда Хелен целыми днями сидит за переводами, она платит три рубля в месяц. По ее словам, это очень дорого. Двухкомнатная квартира, которую они делят с матерью, стоит восемь рублей в месяц.

Олег не знает английского, точнее, не говорит по-английски. Как и многие люди, с которыми я познакомилась в России, он понимает английскую речь, хотя и не подает виду. Олег сказал мне через Хелен, что хочет, чтобы я знала, что для нас очень важно познакомиться с другими писатель/ницами и что цель конференции в том, чтобы мы встретились и объединились. Я поблагодарила его за двадцать пять рублей, которые получила сразу же по приезде в Москву как подарок от Союза советских писателей на карманные расходы. Я говорила об угнетенных людях по всему миру, о том, как важно встречаться, чтобы соприкоснуться и поделиться друг с дружкой, я говорила о ЮАР и их борьбе[14]. Олег ответил очень любопытно: «Да, в ЮАР в самом деле всё очень плохо. Это как незаживающий гнойник». Это прозвучало для меня одновременно отстраненно и по-собственнически. Непонятно. Мой друг Вилли, южноафриканский поэт, теперь живет в Танзании, и, возможно, он тоже здесь, чем я очень воодушевлена.

III

Мы отправились на юг, в Узбекистан, на конференцию. Из-за задержек пятичасовое путешествие превратилось в семичасовое. В Ташкент прибыли уже ночью, после долгого, изнурительного полета. Как я уже говорила, российские самолеты невероятно набиты, каждый дюйм занят сиденьями. Свое воздушное пространство они задействуют полностью. Даже рейс из Нью-Йорка в Москву смахивал на воздушный общественный транспорт. А из Москвы в Ташкент тем более. На борту были 150 делегат/ок конференции: писатель/ниц стран Азии и Африки, я, одна наблюдательница, переводчи/цы и представитель/ницы прессы. В общей сложности, группа примерно из 250 человек, что довольно много для перелета через страну, которая по меньшей мере в четыре или пять раз больше Соединенных Штатов (причем в стандартном, а не широкофюзеляжном самолете).

Когда мы вышли из самолета в Ташкенте, было восхитительно жарко и пахло как в Аккре в Гане. По крайней мере, так мне показалось за короткую поездку из аэропорта в гостиницу. Дорога в город проходит по широким проспектам, окруженным зданиями из дерева и белого мрамора, в ярком свете уличных фонарей. Весь Ташкент отстроили заново после землетрясения 1966 года. Мы устали, всем было жарко, но нас ждал такой прием, который заставил бы ваше сердце замереть, а потом запеть. Представьте себе нас, 250 человек, утомленных дорогой и теснотой, недостатком еды и избытком разговоров, голодных и растерянных. Уже стемнело. Мы выходим из самолета, а перед нами больше сотни встречающих, телекамер и фонарей, а еще двести или триста нарядных детей с букетами цветов, которые они суют нам в руки, пока мы спускаемся по трапу. «Сюрприз!» В самом деле, это было неожиданно. Сюрприз чистой воды, и я была сильно удивлена. Я была удивлена этим жестом, пусть даже несколько приторным, и массовым участием в нем. Но больше всего меня удивила собственная реакция: я почувствовала себя искренне желанной гостьей.

Итак, мы направились в гостиницу, и здесь впервые за всё время в России я ясно почувствовала, что встретила людей с горячей кровью – в том смысле, что здесь был контакт без избегания, были возможны желания и эмоции, было ощущение чего-то неуловимо знакомого и родного. Не в облике города, потому что он не похож ни на что виденное мною ранее – ночь и минареты, – но в том, что темп жизни здесь жарче и быстрее, чем в Москве, а вместо московской непреклонной вежливости люди здесь проявляют некую теплоту, которая очень подкупает. В Ташкенте живут азиат/ки. Узбеч/ки. Они выглядят как потомки Чингисхана – некоторые, думаю, и есть его потомки. Они и азиат/ки, и русские. Они думают и говорят о себе как о русских и, насколько я могу судить, считают себя русскими во всех смыслах, и я удивляюсь, как им это удается. С другой стороны, чем дольше я находилась здесь, тем яснее понимала, что личная натянутость между северными русскими и узбеч/ками имеет частично национальную и частично расовую природу.

В конференции участвует всего четыре сестры. В самолете по дороге в Ташкент я сидела с тремя другими африканскими женщинами, и мы пять с половиной часов болтали о наших детях, бывших мужьях и всем таком гетеропрочем.

IV

Ташкент разделен на две части. Есть старая часть, которая пережила колоссальное землетрясение 1966 года, и есть новая часть, лежащая на окраине старого Ташкента. Она отстроена совсем недавно и выглядит очень современно, ее восстановили в кратчайшие сроки после землетрясения, которое практически уничтожило город. Восстановление шло силами всего Советского Союза. Люди приехали из Украины, Беларуси – отовсюду, и отстроили город заново. В новой части города соседствуют разные архитектурные стили, потому что каждая группа приезжих строитель/ниц возводила свой вид зданий. Получился словно памятник совместному труду множества людей. Это стало одним из моих самых сильных впечатлений в Ташкенте. Старая часть – по сути, центр Ташкента – очень и очень похожа на город в Гане или Дагомее, скажем, Кумаси или Котону[15]. При дневном свете она так сильно напоминает некоторые места в Западной Африке, что это кажется просто невероятным. В сущности, если Москва – это Нью-Йорк, но в другом месте и цвете – потому что и в Нью-Йорке, и в Москве живет чуть более восьми миллионов человек и, очевидно, у этих городов должно быть много общих проблем, хотя Москва, видимо, решила их совсем по-другому. Так вот, если Москва – это Нью-Йорк, то Ташкент – это Аккра. В нем столько африканского: и торговые палатки, и смесь старого и нового, и гофрированные жестяные кровли на глинобитных домах. И запах кукурузы на площади, хотя площади современнее, чем в Западной Африке. И даже некоторые цветы и деревья, например, каллы. Только почва там была красная, латеритная[16]

Загрузка...