Глава седьмая

Подруги милые! в беспечности игривой

Под плясовой напев вы резвитесь в лугах.

И я, как вы, жила в Аркадии счастливой,

И я, на утре дней, в сих рощах и лугах

Минутны радости вкусила;

Любовь в мечтах златых мне счастие сулила;

Но что ж досталось мне в сих радостных местах? —

Могила!

Константин Батюшков

Авдотья считала себя весьма современной барышней – в конце концов, она была ровесницей революции, а последние дают изрядного пинка многим областям знания – от законодательства до искусства и мод. Сама же французская революция являлась порождением философской мысли (революции поначалу всегда происходят в мозгах и лишь потом – на баррикадах), а философы Просвещения пребывали в уверенности, что в несчастьях человека виноваты лишь внешние «обстоятельства» – а значит, их можно переломить. Отсюда и революция. Мысль эта эволюционировала со временем, но следует помнить, откуда вился тот ручеек, окрасивший Россию 17-го года жестокостью и кровью: идя сквозь XIX столетие к его чистому прозрачному верховью, мы встретим французских энциклопедистов в напудренных париках.

Авдотья не могла догадаться, к чему приведет ее страну французская философия, зато теперь она знала, что человек и верно жестокое животное. За сутки она потеряла невинность сердца, увидев и смерть, и смертельное же равнодушие. Получалось, что человек вовсе не так разумен и благ от природы, как казалось месье Руссо, и значит, следует возвращаться к отвратительной средневековой доктрине о его греховности как части божественного плана… Это было потрясением.

Замерев, она смотрела, как прискакал в сопровождении отряда солдат Пустилье. Пожар потушили, мужики разошлись по домам: так же молча, даже не оглядываясь на обугленную избу. Словно и не они поджигали, не они стояли и наблюдали за гибелью знахарки в огне. Ибо когда, кашляя и задыхаясь, де Бриак вынес тело старухи во двор, она уже была мертва, и даже кудесник Пустилье, приложив зеркальце к темному провалу рта, лишь покачал головой. Он же, Пустилье, предложил Авдотье воспользоваться свободной комнатой в их крыле дома. О приличиях думать уже не приходилось, и Дуня со вздохом согласилась. Денщика послали за водой, и он вернулся с полным кувшином и скандализированной Настасьей. Та, в свою очередь, засновала между барской и гостевой половиной, и в результате Дуня сменила пропахшее гарью и безнадежно испорченное платье на домашний капот, а растрепанную косу – на простой узел на затылке. Критически оглядев себя в зеркале, Дуня согласилась с собой же, что могла бы выглядеть и лучше, но, учитывая опыт нынешней ночи, все вполне пристойно.

– Платье, коли хочешь, оставь себе, – кинула она Настасье, выходя из комнаты.

И краем глаза отметила, как та вспыхнула от удовольствия: Настасья была кокетлива и перешивала себе из вышедших из моды или, как вот нынче, испорченных туалетов барышни себе то кофты, то юбки.

Небо над парком уж совсем посветлело, еще час – и пробудится маменька, станет торопить девушек с самоваром. Но пока она еще может пробраться через центральную ротонду незамеченной. Следовало, однако, поблагодарить обоих французов. Держа спину чрезвычайно прямо, Авдотья толкнула дверь, чтобы попасть в гостевой салон, откуда уже доносился запах кофе.

– Господа… – начала она.

И осеклась: оба мужчины, присевшие за маленький круглый столик у высокого окна, мгновенно вскочили, склонив головы в поклоне. Майор и доктор тоже успели умыться и переодеться, но на Дуню вдруг пахнуло гарью. Гарью и смертью. И она со стыдом почувствовала, как задрожали ноги, а воспаленные от дыма и огня веки защипало от внезапных слез.

– Княжна, – вскинул на нее блестящие глаза де Бриак, – несмотря на столь бурную ночь, позвольте пожелать вам доброго утра и выразить восхищение вашей храбростью. Редкая девица, столкнувшись с подобными обстоятельствами, проявила бы вашу стойкость духа…

Он вдруг замолчал, заметив ее слезы, и, сделав два шага вперед, взял Дунину руку и поднес к губам. И Авдотья с ужасом поняла, что еще чуть-чуть – и ее столь тщательно умытая физиономия расплывется в некрасивой гримасе. И дабы спрятать лицо, по русской привычке поцеловала француза в голову. От затылка виконта пахло пудрой и кельнской водой, призванной всуе заглушить запах гари, но сквозь эти запахи пробивался еще один. Дуня на секунду замерла, пытаясь определить, какой же? Пока, порозовев, не поняла, что так пах сам де Бриак, и от интимности этого запаха быстро выдернула руку.

– Вы устали, – вздрогнув от ее внезапного жеста, не громко сказал он. – Вам необходимо выспаться. Но сначала – подкрепиться.

Француз широким жестом указал на столик с уже знакомым Дуне кофейником, оставшейся со вчерашнего ужина тонко порезанной холодной телятиной, хлебом и свежими яйцами.

И Дуня хотела было сказать, что есть не желает, а разве что выпьет французского кофию, но через пять минут, стараясь более глядеть на розовощекого Пустилье, чем на сумрачного де Бриака, почувствовала зверский аппетит. И, пользуясь пришедшей из Франции же модой на природную естественность, порешила – раз уж провизия за оккупантским столом все равно происходит из батюшкиного имения – подкрепиться двумя яйцами и толстым куском хлеба.

Пустилье, подливая ей в кофе густых сливок, по-отечески кивал головой, рассказывая, как обработал уксусом ожоги на ногах виконта и сделал повязки с лавандовым маслом.

– Чудесное средство, мадемуазель, правда, майору придется носить сапоги на два размера больше, но до кокетства ли нынче…

Тут уже де Бриак прервал своего полкового врача:

– Сии детали, – сказал он, – порозовев, вряд ли заинтересуют княжну.

А Дуня, забыв о собственном смущении и великодушно желая выручить майора, перевела беседу на недавнее происшествие.

– Все это ужасно, – сказала она. – Но, возможно, мужики знают больше, чем мы? А ежели дело тут не просто в суеверии и травница и впрямь виновата? – Мужчины молчали, и Дуня продолжила задавать сама себе вопросы: – А удушение в воде было частью какого-то ритуала? Я слыхала, знахарки лечат «трясцу» – лихорадку – около осины, ибо та «вечно трясется». А от струпьев на лице – деревенские зовут их «летучий огонь» – выводят на улицу и дожидаются первого зажженного в селении огня. Что, ежели девочка чем-то болела, а знахарка пыталась ее вылечить… от водянки, к примеру?

Она переводила взгляд с Пустилье на де Бриака. Оба сидели, опустив глаза. А де Бриак, похоже, еще и покраснел узкими щеками.

– Господа, – нахмурилась Дуня, отложив второй ломоть хлеба. – Вам стало известно нечто, о чем я не знаю?

– Во время аутопсии… – начал Пустилье и запнулся.

Княжна почувствовала, как счастливое чувство сытости сменяется липкой тошнотой. «Мертвые умеют говорить». Мертвая Матрюшка что-то поведала им в церковном подполе. Но Дуня была вовсе не уверена, что желает слушать. И похоже, что эти двое не слишком стремятся ей рассказывать. Бросив тоскливый взгляд на рассветный парк, Дуня выдохнула и снова повернулась к собеседникам.

– Продолжайте, доктор, – сказала она.

– Голова девочки была обрита, – начал Пустилье. – И если в ваших местах нет такой традиции, значит, это сделал убийца, и сделал длинным лезвием наподобие складной бритвы. – Дуня задумчиво кивнула: она видала такую у отца и брата. – Кроме того, на коже девочки имелись порезы, произведенные, возможно, тем же лезвием. – Пустилье полез во внутренний карман своего сюртука и вынул записную книжку в кожаном переплете. – Вот, мадемуазель, – открыл он ее на середине.

Дуня взглянула на страничку, изрисованную доктором этой ночью в церковном склепе. Порезы схожи были с узором – завиток, напоминающий и изгиб волны, и меандр с греческой вазы. Она подняла на де Бриака ошарашенный взгляд:

– Кто станет так резать кожу ребенка?!

И впрямь – злое колдовство.

– Еще вот это.

Пустилье встал и выдвинул верхний ящик орехового секретера. В руках у него оказался холщовый мешочек. Предмет, который вынул, развязав тесемки, доктор был совсем мал, но, увидев его, Дуня против воли расплылась в улыбке. Гаврилова лошадка! Маленькая, грубо струганная, выкрашенная в две краски: красную и черную. Радость помещичьих и деревенских детей, награда за терпение на уездной ярмарке.

– Откуда она у вас? – потянулась Дуня к игрушке.

– Вам она знакома? – поднял седеющую бровь Пустилье.

– Конечно. Их вырезает деревенский калека, Гаврила. – Дуня взяла лошадку и сжала ее в ладони. – Папá покупал их у него из жалости: сначала нам с Алешей, потом Николеньке. – Она замолчала, увидев, как переглянулись Пустилье с де Бриаком. И вдруг поняла.

– Где вы… где вы нашли ее, доктор?

– Кто-то, – прокашлялся Пустилье, – кто-то засунул игрушку девочке глубоко в горло. Я сам нащупал ее по чистой случайности: думал, это ветка или листья.

Дуня, нахмурившись, положила лошадку на стол.

– Что-то еще? – еле слышно спросила она и добавила уже громче: – Вы узнали что-то еще?

Де Бриак весьма пристально глядел в уже пустую чашку – будто высматривал в кофейной гуще свою будущность.

– Не думаю, что вам, княжна, стоит вдаваться в такие… подробности. – Он прокашлялся, но так и не поднял на нее глаз. – Довольно того, что сей факт полностью снимает подозрения со знахарки.

– Что?.. – начала Дуня и замолчала, чувствуя, как лицо заливает краска.

Над девочкой надругались, поняла она. Так, как делают испокон веков солдаты наступающих армий с женщинами покоренных земель. Но тут была не баба из деревенских. Ребенок. Видно, снасильничавшему самому стало стыдно перед Богом за сотворенное зло. Так стыдно, что тот удушил ее, убив с ней и свой грех.

Так вот почему они были так смущены. Дуня поднялась из-за стола.

– Значит, это один из ваших солдат. – Губы ее дрожали, но голос был ледяным. – Один из вас.

Офицеры вскочили вслед за ней, Пустилье открыл было рот, чтобы что-то сказать, оправдаться… Но красный как рак де Бриак, сомкнув челюсти, молча смотрел в пол. И это постыдное молчание было откровеннее любого признания.

Изо всех сил стараясь сдержать подступающие рыдания, Авдотья ровным шагом вышла из комнаты. И лишь оказавшись в центральной ротонде, где на нее с укором смотрели со стен лица предков, бросилась на двустворчатую дверь в свою половину дома, распахнула ее и побежала, уже не сдерживая слез, вперед.

* * *

За завтраком Авдотья сидела в горькой растерянности: о ночном происшествии следовало рассказать отцу с матерью, но решиться на это было нелегко. И как же ей не хватало Алеши! Брат нашел бы способ, отыскал нужные слова. Дуню же охватывал ужас при одной только мысли о выражении матушкиного лица: ночь, деревенская церковь, двое малознакомых мужчин… И ее дочь, княжна Липецкая, помогающая им вскрыть труп. Кроме того, Авдотья понимала, что несомненная вина в детоубийстве французских солдат ставит его сиятельство перед непростым выбором. Помещик – отец крестьянам и их заступник. Но как князь сможет защитить своих людей супротив целого вражеского дивизиона? Был, конечно, и еще один выход для дворянина: разрешить дело поединком. Но, расставшись со старшим братом и едва не потеряв младшего, Дуня не могла и помыслить о возможном дурном исходе дуэли для батюшки. А в том, что де Бриак – отличный стрелок, она отчего-то не сомневалась.

– Что, душа моя, сидишь пригорюнившись? – прервал ход ее рассуждений Сергей Алексеевич. – По балам скучаешь да по подружкам?

Дуня подняла на него глаза и уж набрала было воздуха, дабы признаться в содеянном, как в дверь столовой тихо постучали. И на трубное князево «Entrez!»[23] на пороге появился Андрей-управляющий с просьбой переговорить с барином по очень важному вопросу наедине, засим следовал поклон в сторону расслабленной с утра княгини и Авдотьи, у которой сразу тревожно засосало под ложечкой: не о вчерашней ли ночи собирается доложить его сиятельству управляющий?

– Ступай за дверь, обожди меня, – кивнул Липецкий, наливая себе последнюю за утро чашку кофию, а Дуня, порозовев от того, что собирается сделать, отодвинула стул.

– Что ж ты и не поела ничего, голубушка? – ласково взглянула на дочь Александра Гавриловна.

– Не выспалась, – ответила Дуня. И не соврала.

Княгиня, щедро намазывая маслом сдобный срез калача, кивнула:

– Все полная луна. И у меня в полнолуние не мигрень, так бессонница. Иди-ка, приляг хоть на час, ма шер.

Освободившись от родительских внимательных глаз и совсем ненужного ей второго завтрака, Дуня легким скорым шагом направилась в соседнюю с отцовским кабинетом библиотеку. Она знала: дверь между двумя помещениями никогда не закрывалась наглухо. Так, княжна проводила немало дождливых августовских дней, читая под бубнящий голос Андрея: сколько рабочих стадов да на сколько посевных выпасено. Сколько собрано с десятины пудов овса, сколько пшеницы. Сколько пришло за мельницу, сколько за сено. И ни разу не выказала ни малейшего интереса к помещичьим делам. Но сегодня – сегодня другое дело. Взяв для прикрытия солидный том «Dictionnaire universel de la noblesse de France»[24], Дуня со скучающим видом села на подоконник, плотно задернула тяжелую гардину. И вовремя. Через библиотеку, прихрамывая, прошел батюшка с почтительно следовавшим за ним Андреем.

– …А французы, выходит, пытались помешать бесчинству?

– Истинно так. Майор ихний прямо в избу к ней прорвался, чуть сам себя не спалил, ан поздно: старуха уж Богу душу отдала. – Последовала пауза, Андрей, очевидно, перекрестился. – Или диаволу.

– Ты, Андрей, вокруг да около не ходи, – Дуня услышала, как князь прочистил и зажег себе трубку. – С чего вдруг кроткие мужики мои войной на знахарку пошли? Она ведь, поди, лет сто им все хвори заговаривала?

– Так-то оно так, барин. Вот только слух пошел, будто старуха девочек крадет. Волоса им бреет и по воде на плотах пускает. А после их волосами оборачивается, молодильное зелье пьет и…

– Постой. Что значит – по воде пускает?

– Вроде душит их кто, девок-то. Бабы говорят, водяной подарок принимает.

Авдотья услышала, как князь презрительно хмыкнул.

– Бредни бабские да суеверия. Война идет, аракчеевские пушки палят, девятнадцатый век на дворе, а все туда же, водяной им мерещится. – Отец помолчал. Побарабанил пальцами по столешнице. – А за то, что не пришел ко мне сразу, как первая девочка пропала, всыпать бы тебе с двадцать пять горячих!

– На то ваша барская воля, Сергей Алексеич, – обиженно громко втянул носом воздух Андрей. – Только вот извольте видеть: Фроська-то, Федора-кучера дочка, что о позапрошлом августе утопла, вроде как случайно с мостков в реку упала. Когда нашли ее, сильно уж была порченая, не понять ничего, одно слово – утопленница. А со второй уж разговор иной: на плоту плыла, не червивая, волоса-то обриты. И самая шеечка вся в синяках…

– Так что, тоже думаешь, это дело рук ведьмы?

– Да какой же нелюдь на ребенка руку-то поднимет? Басурмане разве? Так их о позапрошлом годе еще здесь и не было.

– А о сем годе и урядника не найти, – вздохнул князь.

Растерянность его сиятельства была вполне понятна. В мирные времена осмотр мертвецов в подвластных их сиятельству селениях возлагался на сотских старост: будь то покойники удавленные, замерзшие или утопшие. Иногда при осмотре бывал местный священник и обязательно – врач из губернской управы. От врача в губернскую же канцелярию шел по покойнику непременный рапорт. По закону старосте следовало отослать мертвеца с письменным уведомлением в госпиталь или в полицейскую управу, где штадт-физик уже приступал к анатомированию в секционных покоях. Да, но помещик к подобным делам имел мало отношения, процедура шла своим чередом…

Сергей Алексеевич вздохнул: так происходило в мирное время. Сейчас же врача было не отыскать и для осмотра живых, не то что для трупов. «Да и что там уж можно увидеть, что сделать? – размышлял, пожевывая муштрук и хмурясь, князь. – Огонь уничтожил следы, а на подозрении все не забритое в рекруты мужское население деревни…»

Будто подслушав мысли барина, Андрей мелко закивал:

– Так оно и к лучшему, барин, случилось. Аксинья-то травница уже, значит, на том свете. А на этом детишкам покойно будет.

– Что ж, – согласно заскрипел стул под князем. – Actum atque tractatum[25], друг мой.

Андрей почтительно промолчал: фразой этой барин заканчивал почти каждое обсуждение хозяйственных дел, и латынь для управляющего была вроде знахаркиного заклинания, обозначающая точку в беседе. Но Авдотья, замершая за гардиной, поняла: отец в глубине души рад, что его вмешательство не потребовалось. Пусть и мужицким самосудом, но убийца найден и наказан.

Позабыв об увесистом томе, Дуня тихо соскользнула с подоконника. Ей необходимо было увидеть де Бриака. Даже если для этого придется стучаться в его окно, тем самым нарушив последние приличия. Что ж, как сказал бы папá: sic fiat[26]. Или, более подходящее случаю: À la guerre comme à la guerre[27]. И отчего ей вечно приходится оправдываться перед некрасивым майором?

* * *

Но окно де Бриака оказалось широко отрыто – по новой, пришедшей с туманного Альбиона методе, согласно которой помещение надобно было наполнять свежим ветром полей и дубрав. Прогуливаясь по близлежащим аллеям парка (и получив таким образом возможность изучить с некоторого расстояния комнату артиллериста), Дуня со вздохом разочарования обнаружила, что майор, очевидно, ушел проверять состояние своих людей да осматривать орудия. Авдотья приуныла. Душа ее, как в романах Ричардсона, разрывалась от противоположных чувств. Стыдом за свое скорое обвинение – и радостью оттого, что оно ложно. А раз так (Дуня лелеяла надежду, что француз великодушно простит ее!), значит, они смогут сделаться приятелями. Друг же, подобный де Бриаку, призналась себе Авдотья, был ей сейчас необходим: ведь старшего брата рядом не было – и дрожь пробегала по Дуниному позвоночнику при мысли, что по Приволью уже два года как ходит убийца и насильник.

Пытаясь отвлечься, Дуня даже наведалась к маменьке. После вызванного мигренью вынужденного бездействия Александра Гавриловна преисполнена была с утра неистовой энергии. Неизвестно, куда заведет огромную империю военная кампания с вероломным Буонапарте, но что бы ни случилось, ее сиятельство не свернет с проторенного пути и, как каждый год, заведет свое производство варенья. Авдотья, обыкновенно с легким пренебрежением относящаяся к материнскому хобби (еще одно модное английское словцо, пришедшее из романа Лоренса Стерна), нынче с радостью последовала за ней в оранжерею: рамы в теплицах по случаю жаркого дня были сняты, и аромат созревающих плодов пьянил и довольную Александру Гавриловну в широкополой пейзанской шляпе, и садовника с двумя дворовыми мальчишками, что приставили лестницу к шпалерам и влезали наверх, где фрукты зрели не в пример быстрее.

Начался сбор. Княгиня, обмахиваясь веером, в сопровождении ключницы (крепостной синоним экономки) и Авдотьи, переходила из отделения в отделение, организованные со строгостью по сортам плодов: тут были и персики, и абрикосы, и сливы-«венгерки». Лучшие Александра Гавриловна с нежностию откладывала на варенье. Остальное, знала Дуня, пойдет на наливки с настойками. Сей же осенью сотни две бутылок, переложенные сеном, отправятся в московский особняк Липецких.

Наскучив оранжереями, Дуня вернулась под сень родного дома. И тут же пожалела: господская половина положительно превратилась в фабрику. Даже в парадных комнатах все столы были нагружены дарами сада, вкруг них сидели сенные девушки: чистили, отбирали ягоду по сортам… И едва успевали справиться с одной грудой, как на смену ей появлялась другая. Чувствуя неловкость от собственной праздности посреди сего трудового исступления, Дуня стянула пару земляничин с одного из столов и так дошла до библиотеки, по счастью, не затронутой садовым безумием, где забрала с подоконника случайно схваченную утром с полки книгу.

В саду, в тени громадной липы были уж сложены из кирпичей четырехугольники горелок. На них, в пылающих на солнце медных тазах, неистово бурлила, вспучиваясь розовой пеной, летняя амброзия. Настасье и Ваське – горничной Александры Гавриловны – было приказано находиться у тазов неотлучно. Задачей их было попеременно снимать пенку на поставленную рядом тарелку белого фарфора.

Отогнав пчел, Дуня взялась за ложку, зачерпнула кончиком липкую ароматную сладость и едва только сунула ее по-ребячески в рот, как услышала позади себя:

– Простите, что докучаю, княжна. Но мне необходимо поговорить с вами.

Дуня выдохнула, быстро облизнула губы и развернулась к французу.

– Вы вовсе мне не докучаете. Напротив, – она легко пожала плечами, прикрытыми от коварного июньского солнца кружевной косынкой-фишю, – я и сама весь день хотела с вами побеседовать… – и запнулась, не уверенная, что майор ее правильно истолкует.

Но тот, похоже, княжну даже не слышал. Нахмурив густые темные брови, он смотрел мимо нее – на бьющее родником содержимое медного таза.

– Я не сумел сказать вам это нынешним утром – мы все были измучены и подавлены ночными событиями, – но верьте: я проведу расследование среди моих солдат и младших офицеров. И если вина кого-нибудь из них будет доказана… Его тотчас повесят – по законам военного времени.

Дуня всмотрелась в выразительную физиономию француза. То ли солнце, то ли смущение окрасило смуглые щеки. Но странно, чем пуще майор заливался краской, тем более лицо его выражало решимость. Словно он сердился на самого себя за слабость. Пчела, согнанная Авдотьей с пенки, вилась живым нимбом вокруг головы в темных кудрях.

Де Бриак поднял глаза и, столкнувшись с Дуней взглядом, выдержал его; темные губы его дрогнули – то ли желая добавить что-то, то ли улыбнуться. Но он промолчал и оставался серьезен.

– Не повесят, – прошептала Авдотья и сама с внезапным вниманием уставилась на бурлящее в тазу варенье, – потому что это сделали не ваши люди.

– Как вы можете быть уверены? – Он покачал головой: если это подачка, то он ее не желал. – Война, княжна, меняет самых лучших из нас…

– Могу. Я могу быть уверена, – перебила его Авдотья. – Потому что это не первый случай. Два года назад в Приволье уже пропала девочка. Ее нашли в реке близ мостков.

В наступившей тишине стало слышно жужжание слетевшихся на варенье пчел.

– Наш управляющий не счел нужным уведомить нас два года назад, полагая сие несчастным случаем. Но…

– Но когда нашли другую девочку, сомнений уже не оставалось, – кивнул де Бриак.

– Прошу простить меня, виконт, за мою пристрастную поспешность сегодня утром.

– Я не могу на вас обижаться, – улыбнулся вдруг он; всплеснулся блеск в темных глазах. – Самые простые решения часто оказываются самыми правильными. Кроме того, хочется, чтобы плохой был чужаком. Тогда наш собственный мир остается в относительном покое, не так ли?

Дуня неуверенно кивнула.

– Теперь, – начала она дрогнувшим голосом, – вы, напротив, можете быть покойны.

– Отнюдь. Теперь, княжна, мы возвращаемся к отправной точке. Согласны ли вы помочь мне найти убийцу?

Авдотья могла только вновь кивнуть – на этот раз с искренней благодарностью. Он не бросит ее один на один с неизвестным убийцей – пусть нынче точно известно, что душегуб родом из ее деревень, а не кто-то из его солдат. От облегчения выскользнула из влажных пальцев и упала в траву обтянутая кожей книга. Француз легко наклонился, чтобы подать ей увесистый том, взглянул на название – и замер.

Дуня почувствовала, как, в свою очередь, краснеет, и было от чего (читатель уже понял, что барышни XIX века краснели, розовели и румянились и без особого на то повода. Следствие ли это литературной традиции той поры иль впрямь юные девушки часто смущались в обозначенную невинную эпоху, что и нашло отражение в толстых романах, – сие нам неведомо).

Де Бриак же протянул ей книгу и, не поднимая глаз, добавил:

– Мы договорились встретиться с Пустилье, чтобы обсудить все уже на свежую голову. Не откажетесь к нам присоединиться?

– Не желаете свежего варенья? – только и могла выдавить из себя все еще алеющая от смущения Авдотья.

* * *

Они сидели втроем в беседке, час дня был что ни на есть романтический: закат. Но трое в беседке не любовались на ежедневное Господне чудо, а пристально глядели на скрученную Пустилье в церковном склепе бумажную папильотку.

– Это песок, – пояснил Пустилье, высыпав несколько белых крупинок на скатерть, – я нашел его под ногтями мертвой девочки. Но дно вашей речки, как я уже удостоверился, выстлано песком много более грубым и темным.

– Значит, девочку убили в другом месте? – нахмурился де Бриак.

– Весьма частый случай, – кивнул полковой лекарь. – То место, где произошло преступление, возможно, днем слишком людно. Или слишком близко от дома убийцы.

Дуня, содрогнувшись, смотрела на белесые песчинки на темно-синей скатерти. В неприятной близости от хрустальной вазочки с вареньем.

– Полагаю, – и Пустилье с неожиданной для его пухлых пальцев легкостью собрал гранулы в кулечек, крепко закрутив его с другого конца, – первым делом стоит выяснить, где в здешних местах водится подобный песок. Вы сами видите: песчинки белые, блестящие и довольно мелкие. – Он улыбнулся и спрятал папильотку во внутренний карман, отчего Дуне сразу стало проще дышать. – Что, впрочем, нередкий случай для песчинок.

– Наша речка впадает в большое озеро. Там должно быть песчаное дно.

– В таком случае предлагаю вам, мадемуазель, предпринять туда прогулку. Как и к любому другому водоему, находящемуся поблизости.

– Кроме того, нам следует поговорить с Гаврилой, – кивнула Дуня. – Что, если он запомнил человека, купившего у него лошадок?

Жестом попросив разрешения курить, Пустилье выбил остатки старого табака из черешневой трубки.

– Не думаю, мадемуазель, чтобы от таких вопросов был толк. Ваш Гаврила нынче любого незнакомца станет держать за злодея. Кроме того, среди злодеев попадаются люди, весьма приятные на вид. Внешность, княжна, обманчива.

– И все же стоит попытаться, – вдруг поддержал ее де Бриак. – Где живет ваш игрушечных дел мастер, княжна?

* * *

Через полчаса, когда солнце совсем скрылось за еловыми верхушками, де Бриак и Дуня уже ехали назад. Экспедиция в ближайшую к имению деревеньку если и дала результаты, то весьма плачевные.

Изба калеки оказалась самой последней на улице и самой же неухоженной. По пыльному двору ходил один облезлый петух. Спешившись и предложив де Бриаку обождать на улице, Дуня, наклонившись, вошла в пустые сени с устланным грязной соломой земляным полом. Сама изба была темна – окна, затянутые бычьими пузырями, пропускали столь тусклый свет, что здесь, казалось, стояли вечные сумерки. Княжне приходилось двигаться чуть ли не на ощупь, с трудом преодолевая желание тотчас же выбежать обратно к петуху во двор – лишь бы прочь от насыщенного давней мужицкой вонью спертого воздуха.

Дуня вынула из-за манжеты платок и, стараясь дышать сквозь надушенную розовой водой кружевную ткань, огляделась по сторонам. Лампада тускло светила пред засиженной мухами иконой. Протянув ладонь, Дуня наткнулась на угол липкого стола, за которым вдоль стены стояла длинная лавка. По полу прошмыгнул резвый таракан, явно живший здесь в совершенном согласии с владельцем. Сам же Гаврила – некогда большой, а ныне высохший мужик – спал бородищей кверху, извергая вместе с руладами запах «гожалки» – местного самогона. Одна рука его, та, кисть которой уже лет десять назад отрубили в пьяной драке, была откинута – грязная культя утыкалась в пол. Груда деревянных заготовок, более или менее напоминающих лошадок, была свалена на столе. Среди них имелись и большие – в четыре, пять вершков. Поежившись, Авдотья подумала, что они вряд ли уместились бы в чьем бы то ни было горле.

Мог ли Гаврила – добрый, несчастный Гаврила – быть убийцей? Дуня помнила деревенские ярмарки и его карие собачьи глаза, как тот смотрел с мольбой и лаской на барских детей, выуживая здоровой рукой из холщового мешка все новых и новых лошадок. Все они были похожи друг на друга: неуклюжей грубой работой, подтеками краски на бочках. Но меж тем в этих лошадках было свое обаяние, коим не обладали ни куклы с искусно расписанными фарфоровыми лицами, ни плюшевые лошадки на колесиках – дорогие отцовские подарки из англицкого магазина на день ангела или на Рождество. Отчего они с Алешей так явственно чувствовали это? Почему выклянчивали каждое лето у папá с десяток копеечных коньков и, едва летнее небо затягивалось дождливыми облаками, усаживались играть с ними на полу в детской? Уже уходя, она увидела у торца стола странное приспособление – деталей в полутьме было не разглядеть, но Дуня отчего-то сразу поняла, что эти деревянные тиски служили Гавриле опорой, второй рукой, пока единственная рабочая выстругивала лошадок. Бедный, бедный Гаврила!

Загрузка...