Анастасия Чеховская Шаганэ

Танька — страшилище редкое: огромная, круглая, волосы черные, ежиком, на носу треснутые очки и прыщик. Есенина читает с выражением, в глазах — больших и темных, серьезность неимоверная, как у самки крупного жвачного животного. Да и сама вся мощная, неповоротливая, везде ей тесно, все ей по пояс, редко кто по плечо. Ноги у нее, как у рояля, толстые, кривые. Широкие бедра переходят в огромную грудь: не восьмиклассница, а снеговик какой-то. И голос у нее такой же: не говорит, а как будто в трубу дует:

— Шаганэ, ты моя Шаганэ… — она раскачивается в такт, мерно, тяжело, словно нагруженный корабль, который в бурю пытается добраться до родного берега.

«Шаганэ, ты моя Шаганэ» — это ее любимое, а вообще, она Есенина очень любит: он ее от смерти спас. Хотя не только он, еще физрук в спасении участвовал. Я думаю, что физрук даже больше постарался, но Шаганэ так не считает. И из благодарности к великому поэту читает это стихотворение на каждом школьном мероприятии.

— Шаганэ, ты моя, Шаганэ, — поправляет очки указательным пальцем. И качается: туда-сюда, туда-сюда…

После стихотворения обязательно кланяется, ждет аплодисментов, идет, тяжело ступая, выбивая из старого паркета фонтанчики пыли. За сценой у нее драный рюкзачок, а в нем потрепанный, как молитвенник монахини, томик Есенина — с белокурым портретом и закладками из белых тетрадных бумажек. Вся школа знает: в тот момент, когда завуч выйдет объявлять следующего чтеца-декламатора, Шаганэ в соседней комнате откроет книжку, прочтет стихотворение еще раз, чтобы убедиться: все ли правильно. Убедившись, что все хорошо, а она ничего не напутала, облегченно вздохнет так, что всколыхнутся занавески, и с чувством выполненного долга вернется в актовый зал.

Из-за этого портрета, стихотворения, и маниакальной привязанности к Есенину все без исключения: и мальчишки, и девчонки, и даже некоторые учителя, прозвали ее Шаганэ. Кличка эта так прочно закрепилась за ней, что настоящее имя стали потихоньку забывать. И только глядя иногда в классный журнал, вспоминали, что зовут ее Танька.

— Итак, она звалась Татьяной, — это повторяли все ее новые педагоги. Повторяли так часто, что в ее глазах эти строчки стерлись до какого-то пошлого, словно из картона вырезанного, шаблона. Пушкина Шаганэ недолюбливала. Может, из-за этой фразы, может, потому что он Наталье Гончаровой изменял и матерными стишками баловался, Бог его знает, но все его стихи она читала, сурово поджимая губы, словно делала великое одолжение мелкому классику. Лермонтова жалела, смутно подозревая в нем космического пришельца. У него и глаза были красивые, и умер он молодым, и про голубое сияние что-то такое намекал. Это ее интриговало. Современных поэтов, даже шестидесятников, Танька за людей не считала. То ли дело Есенин, который вытащил ее из петли в седьмом классе.

Про свою прежнюю школу Шаганэ рассказывала с удовольствием. Описывала, как топили ее в унитазе одноклассницы, как плевали на ее портфель мальчишки, как однажды затащили ее в раздевалку сизые обкуренные малолетки, стали душить и лезть под юбку. Как она вырвалась от них, мыча от бессловесной обиды, страха и стыда. А ночью ее чуть не зарезал пьяный отец — свихнувшийся от нищеты кандидат философских наук. И она в два ночи — лишь бы он успокоился — читала ему третий том Гегеля. На тридцатой странице папаша потребовал обосновать ему второй закон диалектики. Она обосновала, и он, хлопнув паленой водочки, затих. Пять минут Шаганэ была счастлива, думая, что он умер. Но папаша захрапел, перевернулся на другой бок, и бедная Танька, набравшись смелости, пошла за мамой, которая пряталась в бане. Ужас! Нам — чистеньким ленивым деткам кошмары окраинных школ и сумасшедшей Танькиной жизни казались ненастоящими. Мы отодвигались, морщились, кривились, а она все рассказывала и рассказывала, гудя в ухо, как какой-то Тоне дали по голове кирпичом за то, что она не пошла с одиннадцатиклассниками на чердак, как неизвестного нам Вадика заставляли ползать под столом и кричать «Я петух …те меня». В конце она всегда говорила: «Боже мой, как хорошо, что я попала именно в эту школу! Тут так спокойно». Мы соглашались и убегали, боясь, что Шаганэ примется потчевать нас новой порцией кошмаров, а она любила это — вызвать ужас, испуг и граничащее с отвращением сочувствие. Так вредные живучие старухи с аппетитом рассказывают про свои пролежни и геморрои или норовят показать, как змеится по высохшему старческому животу гадкая розовая нитка послеоперационного шва. Чем лучше они себя чувствуют, тем приятней им вспомнить страшную болезнь и доброго доктора с его лекарством. Хотя вряд ли Шаганэ была из той породы. Просто ей, бедолаге, так хотелось сочувствия и понимания, и она выжимала из нас эти чувства в таком объеме, который мы не могли себе позволить. И не желали! Никто не хотел жить чудовищной Танькиной жизнью, а потому, наскоро выслушав ее, мы спешили прикрыть эту ямищу шелухой пустяшных разговоров: про мальчиков из параллельного класса, про сериалы, про модные юбочки в мелкую клеточку. Танька стояла рядом, сопела, смотрела с тоской. Чувствовалось, что в разговорах ей тесно. И непонятно, как влюбленная девочка может плакать из-за мальчика, который при всех назвал ее дурой. Ее вот почти такой же мальчик чуть не убил, а она продолжает жить и радоваться, потому что…

— Да, знаем, знаем! — не выдерживали мы. — Не всем же быть, как ты…

А потом, устыдившись ее черных глаз, слушали очередной кошмар-воспоминание. И влюбленная дура, лишенная внимания, хлюпала носом и тоже слушала, потому что деваться от трубного Танькиного голоса ей было некуда.

У Шаганэ была ужасная школа. Серое здание в нищем районе, где люди жили в запселых трехэтажках или прогнивших домиках-времянках. В таком ютилось и ее семейство.

В тот год мальчишки в ее классе начали взрослеть. Избыток андрогенов вывернул остатки мозгов наизнанку. И нищая, голодная, истекающая молодыми соками, свора стала искать себе жертву, на которой можно было отыграться, показать свою удаль, утвердить свой статус. Какие же они были страшные — лысые и одинаковые, когда ломились после школы всей толпой, гогоча и размахивая над головой полиэтиленовыми пакетами! Танька отсиживалась в закутке у вахтерши, потом шла домой, боясь попасться им на глаза. Очень быстро мальчишки просекли, что она от них прячется… и началось. Где найти такую бумагу, которая стерпит ее мемуары?! Весь ноябрь ее били, душили, топили. В декабре кто-то выполоскал в техничкином ведре ее куртку, и Танька неслась домой в коричневой школьной форме, клацая зубами от двадцатипятиградусного мороза. Чудо, что у нее не прихватило сердце, чудо, что она дожила до февраля. Месяца на два мальчишки о ней почти забыли: Новый год, 23-е, то да се, но весной шальной гормон контузил их снова. В тот день, когда после уроков, они потащили ее на чердак, она плача и крича, вырвалась от них, рванула в спортивный зал и, закрыв дверь на шпингалет, решила повеситься на скакалке. Да, она это решила, когда неслась вниз по лестнице и боялась только одного, что переломает себе ноги, а «эти» ее нагонят и повесят сами. Они отстали.

Спортивный зал был пуст, физрук куда-то ушел, момент был самый подходящий. Шведская стенка, толстый канат, груда матов. Все мячики, обручи, прыгалки и скакалки хранились в закутке, где преподаватель заполнял классный журнал. Шаганэ толкнула дверь — та была незаперта — и вошла в тесную, пропахшую потом и похождениями физрука комнату с одним окошком.

Человек по природе своей любопытен. Даже перед лицом смерти Шаганэ не удержалась и сунула нос в стол к учителю. Значки, медали, пара учебников и томик Есенина. Маленькая такая книжка, в гладкой обложке. Трясущаяся, зареванная Танька наугад открыла страницу и стала читать:

— Шаганэ, ты моя Шаганэ…

И снова:

— Шаганэ, ты моя, Шаганэ…

И снова…

И еще целый час она, как зачарованная, читала это стихотворение, пока не пришел физрук. Когда он начал кричать и ломиться в дверь, Танька, скорее машинально, чем осознанно, пошла и открыла ему. Извинилась, объяснила, что прячется от хулиганов, и привычный ко всему учитель проводил ее до дома. Книжку Шаганэ украла, побоявшись признаться в своем грехе. Это было лучшее, что она вынесла из своей школы.

На следующий день они с матерью забрали документы, Шаганэ перевелась в наше заведение, чье руководство по доброте своей душевной подбирало всех сирых, убогих и не в меру одаренных, которым не было места в суровых школах общеобразовательного типа. Так и пришла в наш класс: дерганая, оборванная, несуразно большая. По привычке вжимала голову в плечи, когда мимо нее двигалась толпа двоечников. Пытливо смотрела им в спину, выискивая сходство с ее прежними мучителями. Но хулиганам-группировщикам не было дела до убогого существа с выпученными от страха глазами. Душевные наши уголовники приносили в школу не выдранные из забора арматурины, а приличные кастеты, расписные, как матрешки, нунчаки, а один полукитаец даже таскал на шее выточенные по заказу сюринкены. Юноши, твердо знавшие с пятого класса: разборки — это одно, а трепетное отношение к девушкам — совершенно другое, вызывали у Шаганэ нездоровый интерес.

— Так не бывает, — говорила она. Трогала старинные окна, колупала лепные фестончики, которые налепили еще при государыне Марии Федоровне, и балдела от жгучей, как ручейная вода, свободы.

Сначала она казалась нам дикаркой, потом мы привыкли и даже полюбили — брезгливо, жалеючи, угощая карамельками и принося старые вещи, которые Танька принимала с охотой. Она почти отогрелась у нас и даже не смущалась, когда мы подшучивали над ней, спрашивая, не изменила ли она Есенину с чьим-нибудь собранием сочинений.

Каждое внеклассное чтение, каждый смотр художественной самодеятельности Шаганэ выходила на сцену актового зала и читала свою спасительную молитву, чьи когда-то задушевные строчки были отшлифованы до алмазного блеска Песни Песней:

— Шаганэ ты моя, Шаганэ… — голос, низкий, грудной, наползал на актовый зал, как холодный ночной воздух.

В этот момент смолкал даже самый тихий шепот. Все, замерев, смотрели на Таньку. А она раскачивалась из стороны в сторону, словно пробивалась сквозь одни ей ведомые бури к спасительному маяку. Глаза влажные, черные, все еще настороженные, смотрели внимательно и печально. И по ее темному, как ночное небо, голосу скользили легкие облака светлых лунных строчек…

Загрузка...