Но все-таки лучше мечталось ночью, когда утихал шум и гасли огни. Он с нетерпением ждал той минуты, когда сможет скользнуть в прохладную постель, точно в праздничный зрительный зал. Занавес раздвигался, на экране возникали пока еще смутные образы, очертания. И тут отец начинал храпеть. Как ни старался мальчик не слышать храпа, эти звуки отгоняли мечты. Разрушали замки, убивали принцесс, превращали все в безобразную груду холодных углей. Прошло несколько дней, потом неделя, другая, мальчик надеялся привыкнуть. Наконец даже невнимательная Лора заметила, что с сыном происходит что-то неладное.

– Что с тобой, мой мальчик? – спросила она. – Отчего у тебя такой грустный вид? Может, ты скучаешь по старой квартире?

– Нет, мамочка!

– Тогда в чем же дело?

Валентин тяжело вздохнул и тихо ответил:

– Мамочка, я хочу опять спать в своей комнате.

– Почему, мой мальчик?

– Папа ночью храпит. И мешает мне думать…

Мать поняла его. Она помнила, как в детские годы, лежа по ночам с открытыми глазами, видела свои самые прекрасные сны.

– Не волнуйся, мой мальчик, – сказала она. – Перенесем твою кроватку в мою комнату. Хорошо?

– Хорошо! – воскликнул мальчик.

Впрочем, он знал, что это не так уж хорошо. Все-таки в мечты вторгался новый человек, а каждый новый посторонний человек портил зрелище. Но другого выхода не было, надо было примириться, привыкнуть.

Узнав новость, Радослав нахмурился. Он не очень нуждался в сыне. Но его беспокоило поведение Лоры. Уж не хочет ли она перетянуть сына на свою сторону и уйти вместе с ним?

– Зачем тебе Валентин? – спросил он недовольно. – Что ему, плохо со мной?

– Ты храпишь! – ответила Лора резко. – Он не может спать!

– Я храплю? – спросил возмущенно Радослав. – В

жизни не храпел.

– Всегда храпел! – ответила она. – Не успеешь лечь, как начинаешь храпеть. И храпишь до самого утра.

– Неправда! – сказал сердито Радослав. – Ты это сейчас нарочно придумала.

– Зачем, по-твоему?

– Откуда мне знать? Может, чтобы испортить мои отношения с сыном.

– Валентин сам меня попросил… Может, скажешь, что мы сговорились?

Радослав удивленно смотрел на нее, но Лора заметила, что он засомневался. Когда он заговорил, голос его звучал не так решительно.

– Если я вправду храпел, почему ты мне до сих пор об этом никогда не говорила?

– А зачем мне было говорить? Ты что, перестал бы храпеть? Одной неприятностью было бы больше.

Радослав испытующе взглянул на жену. Хитрит она или не хитрит? Пожалуй, не хитрит. В старой квартире ей ничего не оставалось, как терпеть. Или уйти, о чем она, наверно, не раз подумывала. Он и не подозревал, насколько был близок к истине.

– Ладно! – сказал он. – Пусть спит с тобой.

И Валентин вернулся в свою комнату, точнее, вернулся к себе. Мать и мешала и не мешала ему. Он быстро привык к ее присутствию, хотя не мог с ним примириться окончательно. Получалось так, что она каким-то непонятным образом тайно присутствовала в его видениях. Он уже не смел мечтать о том, чего мог бы устыдиться.

И другое, новое и сказочное, появилось в его жизни.

Валентину не было и шести лет, когда он научился читать. Научился сам, без всякой посторонней помощи.

Только спрашивал иногда мать про какую-нибудь букву.

Например, про безобразную, словно стоящую раскорякой, букву «ж». Про безликий безгласный «ъ». Выучив азбуку,

он стал читать почти как взрослый – с легкостью, которая казалась ему совершенно естественной. Более естественной, чем, скажем, бегать, потому что он никогда в жизни не бегал по-настоящему, не носился до изнеможения, как другие дети.

Он не читал книги для детей, поскольку их никто ему не покупал.

Зачем было их покупать, кто знал о том, что он читает книги?

Но однажды мать заметила, что он сидит, склонившись над толстым томом. Судя по обложке, над одним из романов, хранящихся с детства у нее в шкафу.

– Что ты делаешь, мой мальчик? – спросила она удивленно.

– Читаю! – спокойно ответил он.

– И что же ты читаешь? – улыбнулась она.

– «Братья Карамазовы»!

Лора посмотрела – он прочел почти половину. Она погладила его по мягким, как у нее, волосам, не очень густым на темени.

– Ты хочешь сказать, что уже столько прочел?

– Да… Да! Она очень интересная! – ответил радостно мальчик.

Но мать все еще не верила. Детская фантазия беспредельна, может быть, он только вообразил, что читает. Когда-то в детстве она тоже не столько читала книги бабушке, сколько выдумывала на ходу – о петушке, лисице, глупых утятах. И так искусно, что бабушка ни о чем даже не догадывалась.

– Ладно, почитай мне, – сказала она.

– С начала?

– Нет, с того места, где ты остановился.

Валентин принялся читать. Читать вслух оказалось значительно труднее, чем читать про себя, хотя непонятно почему – ведь буквы-то одни и те же. Сначала он читал по слогам, немного заикаясь, но постепенно его чтение становилось все более гладким.

– Хватит, хватит! – сказала мать.

Она была до того удивлена, поражена, что произнесла эти слова каким-то чужим голосом. Не в силах выразить свои чувства, она только прижала его головку к своей груди и взволнованно проговорила:

– Мальчик мой! Милый мой мальчик!

Потом так же неожиданно отпустила его и подошла к окну. Ей не хотелось, чтобы Валентин видел в этот момент ее глаза. «Что мы знаем о своих детях?» – думала она, потрясенная. Она постояла немного, повернулась и тихо сказала:

– Читай, читай, мой мальчик! На свете нет ничего лучше этого.


7

Я сознавал, что расспрашивать людей будет невероятно трудно, тем более что надо было установить вину, а не заслуги. Я кабинетный ученый, человек довольно замкнутый и необщительный. Нелегко схожусь с людьми, друзей у меня почти нет. Я не мог себе представить, как я буду беспокоить незнакомых людей, расспрашивать их. Но меня побудила заняться этим прежде всего моя совесть, чуткая и даже обостренная совесть одиноко живущего человека.

Она мучила, терзала, грызла меня порой без всяких причин, часто делала меня пассивным, даже беспомощным. И

все-таки единственное, что я с гордостью могу сказать о себе, это то, что у меня есть совесть.

Итак, побуждаемый ею, подгоняемый ею каждый день и час, я проявил необычную для себя энергию. А может, мне просто повезло. Рана была еще свежа, и спавшая долгим сном совесть пробудилась и у других. А может, к откровенности их располагала моя безобидная внешность.

Человек с такой внешностью вряд ли мог причинить кому-нибудь зло, использовать в своих целях их признания.

Они могли спокойно высказаться и облегчить свою душу или свалить свою вину на другого. Сначала мне было довольно трудно находить крупицы истины. Я был готов сочувствовать каждому, потому что все нуждались в сочувствии. Но потом привык и стал не так жалостлив.

Больше всего мучили меня угрызения совести из-за этой рукописи. Разумеется, по меньшей мере неделикатно рассказывать во всеуслышание о том, что люди доверили одному тебе. Но с другой стороны, имею ли я право молчать? Даже те, кого я мог бы задеть, согласились бы, что не имею. Каждый сознавал, что должен чем-то искупить вину.

Впрочем, не каждый. Например, учительница. Честно говоря, именно она заставит меня когда-нибудь напечатать эти записки. Может быть, не сейчас, может быть, через какое-то долгое или недолгое время. Может быть, когда эту особу уволят или когда она уйдет на пенсию. Под конец я стал понимать, что с ней все не так просто, как мне казалось на первых порах. Сначала я, несмотря ни на что, больше жалел, чем презирал ее за все, что она сделала. И до сих пор не знаю, чем это объяснить.

Помню, как я познакомился с учительницей Валентина.

Звонок уже прозвенел, а Цицелкова не появлялась. Я ждал, стоя в углу длинного коридора, и от скуки глядел в окно.

Голый, залитый цементом двор, несколько рахитичных городских деревьев с ободранной корой, высокий мрачный забор. На сером бетонном пустыре играли, точнее сказать, бесились дети. Затаив дыхание, я следил за тем, как они пинали и толкали друг друга, с остервенением тузили друг друга кулаками. Я наблюдал за ними, мучительно стараясь припомнить, вели ли мы себя так же в мои детские годы.

Удивительно, ничего подобного я не припоминал. Почему?

Или мы действительно были другими? Или тогда подобное поведение казалось мне естественным? Или же мы недоедали и потому были более смирными? Или родители не позволяли нам так распускаться? В глубине души я жалел ту, которую ждал. Любой учительнице, наверно, нелегко справляться с этим маленьким зверинцем, держать его в подчинении, вбивая ему в голову неинтересные ему и нередко бесполезные знания. В мое время указка учителя служила не только для того, чтобы показывать, что написано на черной доске. При воспоминании о ней у меня до сих пор начинают гореть уши. И многое еще мне тягостно вспоминать. Первые школьные годы мне всегда хотелось забыть.

И другая мысль мучила меня, когда я смотрел на голый безрадостный двор. Я не представлял себе Валентина на этом дворе, среди других детей, не видел укромного уголка, где бы он мог приютиться – грустный, одинокий, один,

совсем один. Но вот в другом конце пустого коридора показалась Цицелкова. Я сразу же узнал ее, хотя никто мне ее не описывал. Она была удивительно похожа на переспелую грушу, готовую вот-вот сорваться с ветки. Она была желтая, толстая, вся ее масса сползла к бедрам, заду и даже к крутым скобам ног. И лицо у нее было желтое, толстое, никакой строгости или порядка не было в его чертах. И

одета она была, на мой взгляд, плохо для софийской учительницы. Мне снова стало ее жалко. Она производила впечатление человека, у которого то ли мало денег, то ли какие-то семейные неприятности. Это впечатление нарушалось только воинственным стуком ее толстых каблуков.

Как я себе и представлял, равнодушное и усталое лицо

Цицелковой оживилось и стало довольно любезным, едва она услышала, что я писатель. В наши дни это слово открывает двери лучше любых рекомендаций. Но когда она узнала, что именно меня интересует, лицо ее вновь сделалось холодным и неприступным. С великим трудом мне удалось вытянуть из нее несколько слов.

– Да, конечно, знаю… Месяца два назад он утонул. –

Она немного помолчала, потом все с тем же ничего не выражающим лицом процедила:

– Неудивительно, что он утонул. В жизни не видела более рассеянного ребенка.

Ее тон меня ужаснул и отбил всякую охоту продолжать разговор. Я сделал над собой усилие и спросил:

– Простите, но я хотел бы узнать, как он учился?

– Никак! – сердито ответила она. – Он словно бы не присутствовал в классе! Абсолютно невнимательный!

Вечно витал где-то в облаках. А может ли быть хорошим учеником тот, кто не слушает на уроках учителя?

Боже мой, так говорить о мертвом ребенке! Неужели она такая бессердечная? Или дети для нее не дети, а просто материал для работы?.

– У него были неплохие отметки! – попытался я возразить.

– А чего мне это стоило, вас не интересует?

Вот и все, что мне удалось выжать из нее. Она вдруг превратилась в толстую непробиваемую стену, от которой мои вопросы отскакивали, как мяч. Вероятно, ей чудилось в них что-то опасное. А может, они были просто недоступны ее пониманию. Во всяком случае, я ушел ни с чем.

Да разве бывают внимательные мальчишки? Даже среди моих студентов есть такие, что я удивляюсь, зачем они приходят на лекции.

В результате мне пришлось искать обходные пути. Я

потратил целый месяц на перелистывание тетрадей, где красными чернилами были написаны ее краткие категорические замечания, на беседы с ребятами, учившимися в одном классе с Валентином, на расспросы родителей.

Мнения об учительнице были противоречивые. Большинство считало Цицелкову почти образцовым педагогом: строгая, взыскательная, но справедливая. Ее класс служит примером дисциплинированности. Она не мирится с ошибками и недостатками учеников, обращается за помощью к родителям.

– Вы хотите сказать, что она жаловалась на них? –

прервал я довольно нетактично одну из матерей.

– А вы хотите, чтобы мы избаловали своих детей?

Лично я ей очень благодарна.

Но было два-три человека среди родителей, которые терпеть ее не могли. Признаюсь, я счел их пристрастными.

Они находили, что она ограниченна, даже малокультурна, что у нее недостаточно правильная речь, что позволяет себе грубо разговаривать, поскольку муж; у нее, видите ли, военный в больших чинах.

Меня удивила одна молодая женщина, как и я, филолог по профессии. Она была из тех смуглых, горячих, вспыльчивых натур, совладать с которыми не всегда удается даже их мужьям. Она без всякого стеснения назвала учительницу стервой. Но почему? Мне пришлось проявить немало такта и терпения, прежде чем я добился более или менее вразумительного объяснения.

– Стерва и все тут! – сказала она грубо. – Она же не любит детей. По-моему, она их просто ненавидит.

Женщина слишком горячилась, чтобы я мог поверить в ее объективность.

– А почему она, по-вашему, их ненавидит?

– Потому что они ей мешают! – ответила она. – Потому что они ей не подчиняются.

– А вы считаете, что она должна им подчиняться? А

если они действительно мешают ей выполнять свои обязанности?

Она насмешливо посмотрела на меня.

– Мой ребенок мне тоже мешает. Неужели я должна воевать с ним? Если любишь, найдешь путь…

– К чему – к добру или злу? – спросил я, тоже начиная сердиться.

– К его сердцу! – ответила она резко. – А в детском сердце нет злобы…

Нет, я не поверил этой сердитой молодой женщине. И

вернулся домой несколько расстроенный. У меня самого нет детей, а не имея личного опыта, трудно о чем-то судить, все-таки, на мой взгляд, в детях сознательно или бессознательно проявляется что-то злое. В детстве я видел много злых детей. Помню, как меня безжалостно били маленькие хулиганы с нашей улицы. Помню, как моя родная сестра, которой тогда было всего три года, изувечила котенка, зажав его приоткрытой дверью. Когда я прибежал, услышав его душераздирающее мяуканье, она уже переломила ему позвоночник. Я дал ей такую затрещину, что она упала на пол и заревела во весь голос. До сих пор считаю, что поступил правильно.

На следующий день я с еще большим упорством принялся за свои изыскания. Но только примерно через месяц густой туман, в котором я блуждал, начал постепенно редеть, и истина стала вырисовываться передо мной.


8

Так уж случилось, что Валентин не смог пойти в школу вместе со всеми детьми. В первых числах сентября он заболел воспалением легких. Почти месяц он температурил и провел в своей комнате в приятном забытьи. Еще полмесяца понадобилось, чтобы он окончательно поправился.

Наконец настало утро, когда мать одела его в лучшее, что у него было, – в синий вязаный костюмчик, который дядя привез ему из самого Лондона. Одела, аккуратно причесала, смочив его легкие волосы, и повела в школу. Сердце у нее сжималось – ручка, которую она держала в своей, была такой тоненькой и холодной. Она считала, что ведет сына на бой. Ведь это своего рода война, на которой тебе могут поставить двойку, избить на обратном пути из школы, даже проломить голову, как недавно сыну соседки. К счастью, школа была близко, и по дороге не надо было переходить широкие улицы с шумным автомобильным движением. А к несчастью, погода была плохая, и день, холодный и хмурый, не предвещал ничего хорошего. Лора пересиливала огромное желание вернуться домой. Но в наше время нельзя не учиться. Когда они вошли в здание школы, настроение у нее окончательно испортилось. Еще вчера она сама училась здесь, и вот уже ведет сюда сына. Неужели так быстро течет жестокое, беспощадное время? Они шли по коридору, который показался ей еще более узким и неприветливым, чем много лет назад, навстречу ей, вытаращив глаза, неслись дети – здоровенные, с длинными толстыми ногами – таких толстых ног в ее школьные годы не было даже у Темелакиева, самого толстого из учителей.

Неужели ее молчаливый и худенький сын будет учиться вместе с этими великанами? Взволнованная, она вошла в кабинет директора, которому, как ей объяснили, следовало представиться. Директором оказалась небольшого роста, грубоватая на вид женщина с неестественно короткими ручками, которыми она, по всей видимости, не могла дотянуться и до своих ушей – что уж говорить об ушах верзил-учеников. Валентин ей явно понравился – милый, изящный мальчик с умным личиком. Несомненно, он будет хорошим учеником. Она даже погладила его по щеке своей коротенькой полной ручкой, а Валентин, к стыду-матери, отшатнулся, как ужаленный. Только теперь Лора заметила, насколько он подавлен.

– Посадим его в класс к Цицелковой! – сказала директор. – Она у нас лучший педагог – строгий, но справедливый.

И попросила позвать Цицелкову… «Почему справедливый? – мелькнуло в голове у Лоры. – Что это, школа или суд?» Когда наконец появилась Цицелкова, впереди которой плыл ее короткий обиженный нос, Лора едва сдержалась, чтобы не отвернуться – так ей не понравилась ее физиономия. Директор коротко объяснила, в чем дело.

Только тогда Цицелкова обратила внимание сначала на мать, потом на сына. Как и следовало ожидать, она почувствовала к этой худой нервной женщине необъяснимую неприязнь.

– Мне кажется, мой класс и без того переполнен! –

сказала она холодно.

Директор удивленно посмотрела на нее – она не ожидала от своей любимицы подобного возражения.

– У всех классы переполнены! – согласилась директор. – Но этот мальчик тебе не помешает, он скорее будет тебе помогать…

– Помогать? – воскликнула та почти обиженно. – Каким это образом он будет мне помогать? Он и так отстал…

– Почему отстал? – спросила в свою очередь холодно

Лора. – Валентин очень хорошо читает.

Учительница посмотрела на него внимательнее. Взгляд ее был недружелюбен. Мальчик сразу же это ощутил и замкнулся в себе, как улитка в своей раковине.

– Неужели? – недоверчиво спросила Цицелкова. Директор взяла со стола валявшуюся там книгу для детей, выцветшую от долгого лежания.

– На, читай! – сказала она, протягивая ее мальчику.

Валентин взял книгу, открыл ее на первой странице, где крупными буквами было напечатано стихотворение. Но буквы то сливались в одну, то расплывались у него перед глазами. Он беспомощно взглянул на мать.

– Читай, читай, – мягко сказала она. – Ты же хорошо читаешь!

Валентин молчал, уставившись в книгу. В голове его было пусто, он не мог произнести ни слова.

– Понятно! – сказала Цицелкова. – Только ради вас, товарищ Божкова! Вы же знаете, я не могу вам отказать.

– Знаю, знаю! – облегченно вздохнула директор. –

Ладно, ступайте в класс.

И они быстро вышли – учительница и ученик. Валентин был так растерян, что уходя даже не обернулся, чтобы поглядеть на мать. Лора поспешно попрощалась с директором и выбежала вслед за ними. Они уже дошли до конца пустынного коридора, такого серого в утреннем сумраке. Она было собралась их окликнуть, но они скрылись за дверью.

Она прошла вперед и остановилась перед ней. Дверь как дверь, коричневая, изъеденная временем, варварски исцарапанная и испачканная детьми. Возможно, эта дверь выглядела так же и тогда, когда она сама училась здесь. Что с ней происходит, почему она так разнервничалась? Она постояла еще немного, потом повернулась и пошла домой, стараясь не думать о сыне.

А в это время ее сын и учительница стояли посреди класса. Ребята разглядывали маленького, худенького, нарядно одетого мальчика. Нет, он им не нравился. Подумаешь, маменькин сыночек. Для начала неплохо было бы подставить ему ножку на первой же перемене. Такие мысли возникали у некоторых мальчишек, но две-три девочки прониклись к нему симпатией.

– Дети, я привела к вам нового товарища! – сказала учительница. – Он немного отстал от вас… Но я верю, что вы ему поможете…

Класс ответил гробовым молчанием. Очень нужно помогать этому нюне, пусть ему мамочка помогает.

Миловидная девочка стояла у стены, держа в руках большую линейку. Как и все остальные, она в упор рассматривала его, но вполне дружелюбно. Этот взгляд навсегда запомнился Валентину.

– Славка, продолжайте вместе с Валентином, – сказала учительница. – Ты будешь мерить, а он считать. Понятно?

– Да, – ответил точно во сне Валентин.

Надо было промерить длину и ширину класса. Они наклонились к полу. Славка точными, аккуратными движениями прикладывала линейку, а Валентин смотрел, но ничего не видел – до такой степени он был смущен. Волнение, охватившее его, когда он вошел в класс, еще больше усилилось от того, что перед самыми его глазами мелькали черные блестящие кудряшки. Он никогда до сих пор не дружил с девочками, и близость Славки почему-то смущала его. Так они дошли почти до самого конца стены.

Остался небольшой кусок – меньше метра. Промерив его, девочка быстро выпрямилась. Мало приятного ползать, как гусеница, по грязному полу. Смотревшая в окно Цицелкова повернула к ним свое равнодушное лицо.

– Кончили?

– Кончили, – с готовностью ответила девочка.

– А теперь, Валентин, скажи, какова длина нашего класса.

Валентин не знал. От волнения он вообще забыл, что им надо было измерить длину класса. Он прекрасно помнил смуглую руку девочки, но сколько раз она прикладывала линейку к полу, на это он не обратил никакого внимания.

– Отвечай, когда тебя спрашивают! – строго сказала учительница. – Вы же вместе мерили. Или ты не умеешь считать до десяти?

– Умею! – обиженно сказал мальчик.

– А до ста?

– До сколько хотите.

– Прекрасно, какой же длины наш класс? В метрах и сантиметрах… Или ты не видел, как его мерили?

Валентин молчал. Что он мог сказать?

– Значит, ты был невнимателен! – сурово заключила учительница. – А в школе главное – быть внимательным…

Понял? Главное – внимание! Кто невнимателен или не хочет быть внимательным, из того ученика не выйдет.

Валентин по-прежнему молчал.

– А теперь сам измерь длину класса… Три раза подряд!

И запомни раз и навсегда.

И пока учительница смотрела в окно, поглощенная своими ленивыми, далекими от них мыслями, Валентин промерил длину класса. И действительно запомнил ее навсегда – ровно восемь метров и тридцать шесть сантиметров.



9

После того как Валентин выучился читать, его собственная фантазия словно бы немного оскудела. Теперь его воображение получало обильную пищу из книг. Мальчик пока не понимал, что многие из прочитанных им книг были написаны людьми с гораздо более бедной фантазией, чем у него. Но он наполнял сухие страницы всем богатством своего душевного мира. Книги, в сущности, были для него лишь стартом к мечте.

К обеду он возвращался из школы усталый и хмурый.

Мать старалась не глядеть на его потускневшее лицо. Она догадывалась, что сыну тяжело. Но что она могла сделать?

Чем она могла его ободрить? Она только сознавала, что ему, как всем детям, надо пройти через это испытание.

Мальчик обедал без всякого аппетита; к еде он был совершенно безразличен. Лора, вообще неважно готовившая, в последнее время окончательно разучилась. Да и для кого было стараться, если придирчивый Радослав питался в столовой на работе, а сын ел без всякой охоты и лакомства, и самые невкусные из приготовленных ею блюд. Обычно они питались всухомятку, иногда плохо разогретыми мясными консервами…

Наскоро поев, Валентин уходил к себе и с какой-то неестественной страстью хватался за книгу. Он уже не читал так быстро и жадно, как раньше. И сюжет уже меньше интересовал его. В сущности, он не читал, а кормил свое ненасытное воображение. Время от времени он отрывался от чтения, но действие не прекращалось – оно продолжало развиваться, по-детски наивное, но более красочное и богатое деталями, чем в книге.

Мечтал он в основном ночью. Днем перед ним словно маячил лежащий на странице длинный кривоватый палец учительницы. Он знал: надо отложить книгу и немедленно открыть учебник – надоевший, не имеющий ничего общего с мечтами учебник. Что может быть противнее, чем дрожать от страха, если ты не знаешь урока. Ему чудилось, что страх охватывает его с головы до ног, будто холодные щупальца спрута. Сидя за партой, он не смел ни пошевельнуться, ни оглянуться. Ему казалось, если он будет сидеть неподвижно, она не заметит его. Но лучше, гораздо лучше знать урок. Тогда можно себе позволить думать в классе о чем-то своем, разрешить себе быть невнимательным. Если она вызовет, он ответит, как положено. А не вызовет, тем лучше.

И хотя он понимал, что нельзя, но все-таки не мог оторваться от книги. Словно кто-то нашептывал ему: «Еще немножко, еще немножко!» И этому «немножко» не было конца. Книги и мечты были сильнее его, против них он не мог устоять.

Но ночью все было иначе. Ночью человек свободен – с этой мыслью он просто сросся. Ночи принадлежат ему, он может располагать ими, как захочет. Сладостное ощущение полнейшей свободы, свободы без всяких запретов и границ, делало его совершенно другим ребенком, другим человеком, свободным и сильным. Быть сильным, всемогущим – вот о чем он прежде всего мечтал.

– Папа, я хочу спать! – сказал мальчик.

Он сидел спиной к телевизору, наблюдал за тенями, скользившими по гладкой поверхности застекленной двери комнаты. Не оборачиваясь, он мог следить за происходящим на экране. Но к чему? Он не понимал, как отец может часами сидеть, уставившись в этот огромный и такой скучный стеклянный глаз.

– А не рано? – рассеянно спросил отец. Действительно, было еще рано – передавали последние известия.

– Спать хочу! – жалобно повторил мальчик.

Отец, слава богу, не смотрел на него – Валентин совершенно не умел лгать.

– Подожди немного, сейчас кончатся последние известия, и я приготовлю тебе поесть.

– Я и сам могу, папочка!

– Хорошо, – сказал отец. – Ешь постные голубцы, их не обязательно разогревать.

Но мальчик быстро съел кусок хлеба с брынзой, запил молоком и побежал к себе в комнату. Мать редко убирала постель, и он сразу мог шмыгнуть под одеяло. Слегка дрожа, он накрылся с головой. Для начала ему необходима была полная темнота.

И вот словно бы погасли лампы и медленно раздвинулся занавес. На белом экране появилось изображение.

Сначала неясное, постепенно оно делалось все более четким. Мальчик затаил дыхание. Еще немного, и он увидит фигуры вблизи. Еще немного, и все станет реальностью.

…Вот он на вершине холма, гладкого, песчаного. Он восседает на могучем коне с длинной рыжеватой гривой.

Конь нетерпеливо роет копытом рыхлую землю и то и дело пытается встать на дыбы. Но он крепко держит поводья железной рукой. На левом боку у него висит меч. Ни у кого нет такого меча, не всякий воин мог бы поднять этот меч обеими руками.

Конь не успокаивается, его злые глаза яростно сверкают. Вслед за ним и другие кони зафыркали, заржали, забили копытами.

Воины стоят шлем к шлему, меч к мечу, стремя к стремени. Лица бойцов сосредоточены и напряжены, они едва сдерживают коней, готовых в любую минуту сорваться с места. Не в одной битве летели они в атаку под его началом – когда он с ними, им неведом страх. Но он не торопится, все так же внимательно глядя на долину. У

подножия холма, где вьется еле видная дорога, медленно продвигается караван с пленными. Их сопровождают воины в меховых одеждах и островерхих шлемах. Он знает: кони у них более легкие и быстроногие, чем у его воинов.

Если бы они не тащили за собой пленных, его воины не смогли бы их догнать. Теперь надо было выждать, пока они подойдут как можно ближе, и только тогда напасть на них.

Пологий спуск увеличит скорость его отяжеленных доспехами коней. Он молча выжидал, желанный миг был уже близок.

Он не видел, но всем существом ощущал, что она там, за спиной одного из кривоногих, одетых в шкуры всадников. Враги не спешили, видимо, полагая, что им ничто не угрожает, не смотрели по сторонам, иначе наверняка заметили бы его, словно железный орел, сидевшего на холме.

Они приблизились, он поднял меч. Конница ринулась вниз с громким топотом. Никогда еще ни в одной битве не мчался так стремительно его сильный, тяжелый конь –

грива развевалась, пена падала с губ. Но странно – он не слышал ни стука копыт, ни резкого звона мечей, будто и впрямь несся на крыльях ветра. Они настигали врагов, он уже ясно видел потные зады, влажные хвосты их коней. И

вдруг все звуки опять стали ему слышны – теперь он отчетливо слышал дружный топот копыт, испуганные крики, отрывистые приказания. И вот он разглядел ее.

Она прильнула к спине могучего всадника, руки ее крепко охватывали его стан. Еще мгновенье – и он настиг их, взмахнул мечом, и шлем всадника покатился с гулким звоном. Он успел подхватить ее, закутанную в черное шелковое покрывало, и как перышко перенес на круп своего коня. И содрогнулся. Лицо, которое он мечтал увидеть счастливым, улыбающимся, застыло в гримасе гнева и презрения.

«Господи, пусть она полюбит меня! – думал он с тоской. – Пусть она полюбит меня, господи!» Откуда взялось у него это чудное слово «господи»? Никто в их семье не употреблял его. Наверно, слышал от бабки – она часто, крестясь, бормотала себе под нос – под свой крючковатый нос – то молитвы, то проклятия. Но сейчас, казалось, никакие силы – ни земные, ни небесные – не помогут ему: чужим и враждебным было лицо его пленницы. «Сделай так, господи, чтобы она полюбила меня!»


10

Она его, конечно, любила, он это чувствовал. Она одна в классе относилась к нему по-человечески, смотрела на него с добротой и сочувствием, улыбалась, когда он нечаянно совершал какой-нибудь промах. Только она его и любила: мальчишки подсознательно ненавидели его, точно он был другой породы, а девочки редко обращали на него внимание, считая слишком маленьким и невзрачным. Они льнули к верзилам, их приводили в восторг подвиги –

мальчишеские подвиги: выпрыгнуть из окна или подстрелить из рогатки бедного воробья… Она любила его, но он знал, что это не то. Настоящая любовь должна быть иной –

всепоглощающей, страстной, жестокой, неизбежной и жгучей, как боль. Господи, пусть она меня полюбит, думал он. Но тут же устыдился себя. Этот далекий равнодушный бог вряд ли поможет. Кому-кому, а богу, если он существует, наверняка не до детей. Кто в этом мире серьезно занимается детьми? Но зачем ему бог, зачем вообще чья-то помощь? Он сам завоюет ее сердце, чего бы это ни стоило.

Огорченный, он пытался продолжить то, что закончилось столь неожиданно. Он отвез ее в крепость, но она молчала, враждебно глядя на него. Что делалось в ее душе?

Неужели она любила их князя? Их князь был кривоног и уродлив, с острым злым лицом, с головой, похожей на очищенную от кожицы редиску, над которой торчала жесткая, черная как смоль прядь. Но он был жесток и силен, он покорял народы, он совершал подвиги. Днем и ночью

Валентин мучительно думал, какой бы ему еще совершить подвиг. Он побеждал великанов, он разрушал крепости, однажды вытащил со дна моря гигантского спрута величиной со старинный фрегат.

«Нет!» – говорили ее мрачные глаза…

– Скажи мне, чего ты хочешь? Я все исполню.

– Принеси мне сердце своей матери! – сказала она вдруг.

– Матери? – переспросил он еле слышно.

– Да, матери! – жестко повторила она.

– А отца нельзя? – нерешительно спросил он.

– Нет, я же тебе сказала!

– Никогда! – крикнул он. – Я понял, ты никакая не принцесса. Ты злая колдунья, которая обернулась принцессой.

После этого ужасного разговора он охладел к ней. Не только к той, из мечты, но и к этой, настоящей. Как-то они дежурили вместе у входа. Она глянула на него смеющимися глазами, легонько погладила по щеке. Но вместо радости он испытал неприязненное чувство. Это привело его в ужас. Ведь настоящая любовь должна быть вечной. А

потерять вечную любовь – значит все потерять. «Господи, сделай так, чтобы я любил ее! – думал он. – Я хочу любить ее до самой смерти!»

– Валентин, встань! – строго сказала учительница. Валентин испуганно вскочил.

– О чем я сейчас говорила?

Он молчал. Откуда ему знать, о чем она говорила, если такие страшные и важные события происходили в его жизни? Впервые с того дня, как он пришел в школу, в нем шевельнулась ненависть к ней. Удивленный этим открытием, он стоял, не смея поднять на нее глаза.

– Ты слышишь, что я тебя спрашиваю?

– Слышу…

Она тотчас же догадалась, что он чувствует в этот момент. И давняя ярость, черная, неудержимая, годами копившаяся в ней, внезапно сдавила ей горло. Ей хотелось размахнуться и ударить по бледному враждебному лицу, но она, конечно, сдержалась. Ей всегда удавалось сдерживаться – или почти всегда. Кроме одного раза, когда она вышвырнула в коридор, как котенка, такого же вот маленького паршивца, а потом у нее была куча неприятностей…

– Иди приведи мать! Сейчас же! – крикнула она. – И не возвращайся без нее!

Ни слова не говоря, Валентин вышел из класса. На улице моросил мелкий осенний дождик, еле видный, словно водяная пыль, сеявшаяся из низких облаков. Он шел как во сне. В какой-то витрине увидел часы – было около девяти. В это время мать еще спит, усталая после вечернего спектакля. Разбудить ее? Рассказать ей? Он чувствовал, что не посмеет. Не сейчас, а вообще никогда. Он не был ни силен, ни храбр, хотя этой ночью яростно преследовал кривоногих варваров. Он настиг, он победил их – в мечтах все можно совершить. Но разбудить мать? Нет, на это он не решится.

Так он брел под моросящим дождем. Ему казалось, что бродил он долго, несколько часов. Он устал, у него подкашивались ноги. В саду перед церковью, неподалеку от их дома, он присел на скамейку. Старая мрачная церковь, вся мокрая от дождя, сиротливо стояла между деревьями. И

здесь живет бог?. А не холодно ему в этих сырых стенах?

И вдруг Валентин с необыкновенной силой ощутил, что еще мгновенье – и случится чудо. Не может не случиться!

Распахнется серое хмурое небо, и, вся в сиянии, явится его мать, словно царица небесная: «Вернись в школу, мой мальчик! Твоей учительницы больше нет! Ее не было и не будет!» И она поведет его, а день будет ясный, солнечный, и вокруг будут порхать бабочки…

Он ждал с таким напряжением, с такой надеждой, что едва не потерял сознание. Но чуда, конечно, не произошло, в жизни чудес не бывает. Он был обижен и зол, и это придало ему сил. Внутри словно распрямилась какая-то пружина и заставила его вскочить на ноги. Теперь все казалось ему не страшным, а скорее нелепым, как оно в сущности и было. Он взял портфель и решительно зашагал домой. В

конце концов, она ему мать, не повесит же она его…

Но когда он переступил порог, вся его смелость мгновенно испарилась. Мать уже встала и расхаживала по комнате, подбирая разбросанные мужем газеты. Когда сын вошел, она подняла голову, как всегда, рассеянно глянув на него.

– Что так рано? – спросила она.

– Нас отпустили, – ответил мальчик. Что-то в его тоне заставило ее насторожиться.

– Что-нибудь случилось?

– Ничего, – ответил он.

– Да скажи же!

Валентин вдруг разрыдался. Он не помнил, когда он так плакал в последний раз, слезы ручьем лились по его лицу.

И, всхлипывая, он рассказал матери о случившемся. Она слушала нахмурившись, но мальчик чувствовал, что она на его стороне. Когда он кончил, она погладила его по голове, но голос ее прозвучал суховато.

– Ничего, мой мальчик, это все пустяки. В жизни случаются вещи пострашнее.

Валентин вздрогнул. Неужели бывает что-нибудь страшнее только что пережитого им? И впервые его охватил панический страх перед тем, что ждет его во мраке будущего.

На другой день Лора отправилась в школу. Она оделась тщательней, чем обычно, даже немного подкрасилась. Все внутри у нее кипело, острое желание сопротивляться обуревало ее. К ее удивлению, Цицелкова встретила ее весьма любезно: может, ей стало стыдно за себя, может, суровый вид Лоры вынуждал ее держаться осторожней. Она прекрасно знала приходивших к ней матерей, таких робких, смиренных, готовых на любые унижения. Но эта была непохожа на них.

– Да, Валентин симпатичный мальчик, – начала учительница. – Очень тихий, даже робкий. Плохо только, что он ужасно невнимательный.

– Все дети невнимательные, – возразила Лора.

– Да, да, конечно! – закивала Цицелкова. – Но он уж чересчур рассеянный. Он вообще не слушает меня. Его как будто и нет в классе: он витает в облаках. Вы мать, вы должны помочь.

– Как? – сухо спросила Лора.

Учительница удивленно посмотрела на нее. В самом деле, как? Над этим вопросом она до сих пор не задумывалась.

– Объясните ему, – ответила она нехотя. – В конце концов, вам как матери лучше знать…

– А я вот не знаю! – все так же сухо ответила Лора. –

Ребенок есть ребенок. Он живет в своем мире. Имеем ли мы право насильно вырывать его из этого мира? Да и к чему? А

если его мир лучше нашего?.. Безусловно, лучше.

Впервые во взгляде учительницы появилось что-то недоброе.

– Он обязан учиться! – сказала она не допускающим возражения тоном. – Обязан слушать, что говорят в классе.

– Прекрасно, вот и внушите ему это! Вы ведь учительница, а не я. Добейтесь, чтобы он вас слушал. Это зависит от вас, а не от меня.

– Что вы хотите этим сказать? – На этот раз Цицелкова посмотрела на Лору с вызовом. – Я учительница, а не нянька вашим детям. По-вашему, я должна фокусы им показывать, кукарекать? Сомневаюсь, что и это поможет.

– А вы попробуйте! – уже раздраженно ответила Лора.

Учительница уставилась на нее пустыми глазами.

– Мне не до шуток! Я вас предупреждаю, с вашим ребенком дело серьезное. Его надо показать врачу.

Лора бросила на нее встревоженный взгляд. Впервые ей пришло в голову, что, может быть, дело действительно серьезное, но она тут же отмахнулась от этой мысли. Нет, во всем виновата эта зануда. И взгляд-то у нее точно у гадюки.

– Вы просто не понимаете детей! – сказала она зло. –

Дома сын ведет себя нормально. Это вы, вероятно, в том возрасте, когда нужно показываться врачу.

Отомстив таким образом за все обиды, Лора, сердитая, но довольная, вышла из класса. В последующие дни она незаметно наблюдала за сыном. Нет, мальчик абсолютно нормальный, у него подвижное лицо, живой взгляд, быстрый, ясный ум. Правда, время от времени он впадает в задумчивость, но, очевидно, он просто о чем-то мечтает…

И нет никаких причин к тому, чтобы он плохо учился.

Наверняка в школе ему не нравится из-за придирок учительницы, потому он и замыкается в себе. Да разве этого не бывает и со взрослыми в этом шумном утомительном городе? Правда и то, что он без конца читает книги, которые берет в ее шкафу. И у него, пожалуй, остается мало времени учить уроки. Но неужели у нее хватит духу вырвать у него из рук «Пармскую обитель», которую он сейчас читает, и засадить за скучную математику. Нет, пусть этим занимается Цицелкова, за что-то же ей платят зарплату?


11

Валентин перешел во второй класс с посредственными отметками, но это не встревожило Лору: до получения аттестата было еще далеко. Но будь она наблюдательней, она заметила бы, что сын становится все более молчаливым и замкнутым. Ел он мало, да и то приходилось его заставлять, почти никуда не выходил. Читал. Она так привыкла видеть его склоненным над книгой, что уже не обращала на это внимания.

Иногда у нее появлялась неясная надежда. Вдруг он будет великим человеком? Она знала из биографий великих людей, что все они отличались исключительной любовью к книгам. А в школе никто, даже Эйнштейн, не были отличниками.

Зимой Валентин довольно тяжело заболел гриппом.

Войдя как-то утром в его комнату, мать заметила, что худенькое его лицо раскраснелось, щеки прямо-таки пылают.

Она приложила руку к его лбу – он горел.

– Да ты болен! – сказала она.

– Болен? – Мальчик с надеждой взглянул на нее. – Не знаю, может, и болен.

Он действительно был болен и пролежал в постели около двух недель. Больной он был тихий, не капризничал,

мать даже не заметила, как пролетели эти дни. Он лежал неподвижно в узкой своей кровати, лицо его словно светилось в полумраке комнаты. Мать мерила ему температуру, давала сироп. Порой сердце ее сжималось от любви и жалости. Кожа его стала такой прозрачной, что сквозь нее, казалось, проступала розоватость плоти. Она жалела его –

такого маленького, тихого и беспомощного. Ей и в голову не приходило, что он счастлив.

А он был счастлив, как никогда в жизни. Он был свободен. Никто его не мучил, не заставлял что-то делать, не навязывал своей воли. Не надо было ходить в школу с ее противными переменами. Не было ребят, которые орали над самым его ухом, били тяжелыми портфелями по голове, подставляли подножку и смеялись, когда он падал, совали мусор ему в карманы и опять гоготали, гоготали. Не было зловещей тишины класса и жесткого голоса, учительницы, словно бурав сверлившего ему уши.

Не было самой учительницы. Просто невероятно. Он не видел ее расплывшейся фигуры. Не слышал ее шагов, ее голоса. Никаких ее надоедливых вопросов: «Валентин, где твоя домашняя тетрадь? Валентин, почему ты не слушаешь? Ты что, нарочно? Отвечай! Это ты нарочно, чтобы поиграть у меня на нервах? Валентин, почему ты не слушаешь?» В голосе ее звучали злые, обиженные и вместе с тем беспомощные, плаксивые ноты. Иногда она с отчаянием смотрела на него, ей хотелось убежать из этой проклятой школы куда-нибудь далеко-далеко. Опротивел ей этот бледный хилый мальчишка, который, уходя в себя, ускользал из-под ее власти.

Ото всего он освободился, даже от мелких забот и неприятностей. От молока, от жирной пищи, от умывания по утрам холодной водой, от необходимости чистить ботинки, от хождения в булочную за хлебом – и еще от многого.

Даже от книг он избавился – от хороших, от самых прекрасных, от самых чудесных книг. Как бы ни были они хороши, они сковывали его. Самыми хорошими, самыми раскованными были те книги, которые сочинял он сам – в любое время дня и ночи, когда ему вздумается. А лучшими, самыми необыкновенными были те из них, которые он сочинял, когда поднималась температура. Самыми взволнованными и радостными.

Из всех людей на свете он радовался только матери, когда она входила в его комнату, как всегда, куда-то спешащая, занятая своими мыслями. Она клала прохладную руку ему на лоб, переодевала его, вспотевшего, давала лекарства. Даже ночью заставляла пить лекарства, вырывая его на мгновенье из теплых мягких объятий постели и снов, совала ему в рот большую розовую таблетку, которую он с трудом проглатывал, запивая тепловатой водой, а потом снова опускался на дно счастливого забытья. Просыпался он рано, с тихим приятным предчувствием, что его ждет долгий день свободы, когда он будет наедине со своими мечтами, с новыми своими, не думанными еще мыслями, которые сами собой рождаются в нем, как время рождает жизнь. Погода стояла облачная – он любил облачную погоду, ненавидел солнце, которое резало ему глаза и мешало думать. Часто падал мягкий пушистый снежок, ветер дул редко, наверно, уже пахло весной и влагой. Иногда в щелку двери просовывалось румяное от холода лицо отца, он ласково смотрел на него: «Ну как ты там, мой мальчик?»

Но не заходил, и хорошо, что не заходил…

Наконец Валентин выздоровел, и теперь снова надо было ходить в школу. После отдыха он все же немного приободрился. Да и в последние дни у него словно бы появилось слабое желание увидеть свой класс. Человек быстро привыкает к счастью и свободе и готов при первом же испытании пожертвовать ими. Не из любви к испытаниям, а чтобы иметь фон, на котором счастье и свобода выглядели бы еще заманчивее. Нельзя класть счастье на счастье, как слой теста на слой теста в слоеном пироге.

Не успел он прийти в класс, как случилась беда – он получил первую в своей жизни двойку. По математике, конечно, ведь он пропустил много уроков. От неожиданности он не заметил, как слезы сами собой полились у него из глаз. Но мать не восприняла новость так трагически–

этого следовало ожидать.

– Подумаешь! – сказала она. – Первая и, наверно, не последняя…

Ничего не оставалось, как сесть с сыном за стол и помогать. Она была удивлена тем, как изменилось преподавание простых арифметических действий. Немало усилий, вероятно, было приложено к тому, чтобы сделать его столь затруднительным. Против ожидания сын оказался весьма понятливым и быстро наверстывал упущенное. И все же она чувствовала, что Валентин учится без интереса, механически, через силу. Он так часто отвлекался, временами словно исчезая куда-то, что Лора наконец рассердилась.

– Неужели ты и вправду не можешь сосредоточиться?

Ни на минуту?

Валентин виновато молчал.

– Несчастный ребенок! – сказала мать. – Твоя тупая учительница, похоже, права.

Мучимая сомнениями, она в конце учебного года пошла к брату, известному ученому, который был у них за главу семейства. Великий человек ничем не походил на свою сестру. Он был высокий, толстый, в жилах его текло столько жаркой крови, что на лысине даже зимой проступали капельки пота. Он походил скорее на мясника, чем на известного физика-атомщика. Пока Лора рассказывала о своих страхах и сомнениях, он так тяжело и так презрительно вздыхал, что она едва не прервала свой рассказ. Что мог ей сказать этот убежденный старый холостяк, который презирал женщин и обходил скверы, чтобы не слышать ребячьего визга? Когда она кончила, он вытащил из кармана большой носовой платок и, старательно вытерев лысину, сказал:

– Ну что ж! Дай его мне недельки на две, на три. Я

съезжу с ним к морю.

Лора несказанно удивилась.

– Что с того, что вы поедете вместе к морю?

– Я присмотрюсь к нему… То, что ты мне рассказала, говорит плохо скорее о тебе, чем о нем, что ты хочешь от мальчишки? Разве лучше было бы, если бы он хулиганил, не слушался?

Лора немного успокоилась. Ей по крайней мере удалось переложить груз со своей души на другого человека. Да и

Валентин кончил второй класс с лучшими отметками, чем первый. Лора решила, что дела у сына идут на лад.




12

И они поехали вместе в Ахтопол. Лора провожала их на аэродроме с некоторой тревогой. Не слишком ли доверилась она брату, этому забывчивому толстяку, известному среди ученых своей рассеянностью? Да он не довезет Валентина до Ахтопола, забудет, чего доброго, на аэродроме в Бургасе! Ведь они оба не от мира сего. Ко всему прочему, собиралась гроза, где-то грохотал гром, тяжелые тучи ползли к западу, временами их пронзали яркие беззвучные молнии. Вылет самолета дважды откладывался. Наконец он побежал по взлетной полосе, набирая скорость и смелость. Лора вернулась домой расстроенная, но в тот же вечер получила обещанную телеграмму с сообщением, что они долетели благополучно.

Лора так и не поняла, что Валентин провел на море свое самое хорошее, счастливое лето. И самое беспечное. Сначала дядя действительно водил его несколько раз на пляж.

Он лежал на песке, подставив солнцу свой округлый и гладкий, как у женщины, живот, глядел на море и недовольно хмыкал. Поодаль разные мальчики и девочки уже приобщали Валентина к тайнам моря. Но так продолжалось только до тех пор, пока не собралась вся компания, с которой дядя договорился отдыхать. После чего он перестал жариться на этой придуманной для людей сковородке.

Предоставил заботиться о Валентине женам своих друзей, а сам, наплевав на море, занялся вместе с ними более увлекательным занятием. С раннего утра они сходились на тенистой, увитой диким виноградом террасе, расстилали одеяло, на которое бросались две колоды карт. Они с таким азартом играли в бридж, словно весь год только и мечтали об этих летних днях, когда наконец возьмут в руки карты.

Перед обедом хозяин дома – старый грек Костаки, жилистый и темный, как высушенный осьминог, – приносил им мастику, редиску, иногда холодное пиво. Но и тут они не бросали игру, наоборот, она становилась более шумной.

Потом они наспех обедали в паршивом ресторанчике и снова хватались за карты. За племянника дядя был спокоен

– за ним присматривала Нушка.

Нушка была всего на год старше Валентина, но на голову выше его. Она была русая, полненькая, хорошенькая.

Синие глаза ее сияли, как море ранним утром, когда оно еще сверкает на солнце. Купалась она, как мальчики, в одних трусиках. Валентин смотрел, недоумевая, на ее пухлую, но еще плоскую грудку – что такого таинственного в женщинах? Нушка относилась к нему как к маленькому несмышленому брату – не отпускала от себя ни на шаг, учила плавать. Он уже мог несколько минут держаться на воде.

– Хорошо? – беспрерывно спрашивала его Нушка. –

Правда же хорошо?

– Очень! – искренне отвечал Валентин.

– Особенно дно. Каждую песчинку видно.

– Ты видишь дно? – спросил озадаченно Валентин. –

Неужели в воде можно смотреть?

– А ты думал нет?. Это же самое интересное.

Валентину представлялось невероятным, что можно смотреть в соленой горькой воде. Он едва решился открыть глаза – боялся, что тут же ослепнет. Но перед ним открылся новый неведомый мир, озаренный чудесным зеленоватым светом, более поразительный, чем самый поразительный из пейзажей на выжженной солнцем сухой и голой земле.

Вокруг плавали рыбки, качались голубоватые и розоватые колокольчики медуз; по перламутровому дну ползли крошечные полупрозрачные рачки. И еще много-много странного и невиданного было в зеленоватых безднах моря. Он так увлекся этим новым, незнакомым раньше миром, что отрывался от него, только когда у него начинали болеть глаза или Нушка силой вытаскивала его из воды. А когда он впервые надел маску для подводного плавания, этот сказочный мир показался ему еще более прекрасным.

О своих мечтах Валентин не вспоминал, у него не оставалось для них времени. Да и не появлялось желания мечтать. Счастье теплого лучистого мира, окружавшего его сейчас, было таким близким и доступным, что не к чему было напрягать свой ум и воображение.

Золотистое раскаленное пламя песка, трепетавшее с утра до вечера, словно озаряло и само небо – такое же белое и блестящее, как освещенная солнцем внутренность морской раковины. Да и само море блестело и кипело на горизонте, как молоко. Они проводили возле него целые дни.

Валентин как-то незаметно вырос, вытянулся, движения его стали уверенней и энергичней.

Вечерами они вдвоем с Нушкой долго сидели на гладких вымытых волнами прибрежных скалах. Было очень хорошо, особенно когда всходила огромная луна, окровавленная, как только что вырезанная гланда. Ему становилось даже страшно, когда он смотрел на нее. Она быстро поднималась по небу, окровавленное лицо ее прояснялось, становилось прозрачным, она серебрила все – и далекий горизонт, и колени сидевшей совсем близко Нушки.

– Что-то ты все молчишь! – сказала она. – Тебе скучно со мной?

– Нисколько! – ответил он искренне. – Даже наоборот.

– Наоборот? – засмеялась она. – Тогда поцелуй меня в щеку.

Она сказала это так спокойно и естественно, что Валентин вздрогнул. Неужели можно так просто говорить о таком необыкновенном?

– Ты меня слышишь вообще? – спросила Нушка уже недовольно.

– Слышу, конечно! – ответил он слабеющим голосом.

И поцеловал ее в щеку. Кожа у нее была холодная, будто она только что вышла из воды. Тем горячей была волна, залившая его лицо. А Нушка казалась такой же спокойной, даже какой-то сытой, поцелуй не произвел на нее особого впечатления. И мальчик в очередной раз почувствовал, что он не такой, как все, что он совсем, совсем другой, что он видит то, чего не видят другие, ощущает все вокруг с какой-то неестественной обостренностью.

– Опять ты молчишь! – сказала она. – Тебе не понравилось?

– Понравилось! – ответил он с горячностью.

– Это я ради тебя, – сказала вдруг Нушка. – Я знаю, вы, мальчишки, только об этом и думаете.

– Я не такой! – вспыхнул от обиды Валентин.

– Тем лучше! – ответила Нушка и снова засмеялась. –

Незачем мне особенно стараться.

Так и остался этот поцелуй, холодный, волнующий, единственным в его жизни. Нушка больше не просила целовать ее, даже словно бы немножко охладела к нему, хотя все так же добродушно и усердно наставляла его, когда они купались в море. Она знала, что «отвечает за него головой», как сказал ей этот толстяк, его дядя. Не рассердился бы за то, что они целовались. Так прошли две счастливые недели.

Только тогда дядя вдруг вспомнил, что он приехал сюда с определенной миссией. Теперь в шесть часов игра в карты прекращалась, и он шел с мальчиком гулять. Надо было куда-нибудь повести его, посидеть с ним, поболтать. Как известно, нет в мире более приятного места для тихих задушевных бесед, чем летние ресторанчики на берегу моря.

Там всегда бывало чешское пиво для дяди и холодный лимонад для мальчика. Дядя умел расспрашивать тактично, без излишних понуканий и настойчивости. Он незаметно располагал его к себе воспоминаниями о своем детстве, о своих проделках, детских мечтах и выдумках.

Мальчик слушал его с жадным интересом, с затаенной надеждой: может, не он один на свете такой чудак?

Прошло несколько дней, и мальчик сам разговорился.

Сначала он стеснялся, но дядя слушал его с таким вниманием, что он забывал о своей сдержанности и становился откровеннее. В конце концов он рассказал дяде о некоторых своих приключениях, когда он был невидимкой…

Даже о том, как однажды явился в виде господа бога к учительнице. Погасив свет, она уже ложилась спать, когда он проговорил замогильным голосом: «Слушай, женщина, оставь в покое мальчика по имени Валентин. Предоставь его мне, я о нем позабочусь».

– И она ничего не ответила? – спросил с любопытством дядя.

– Нет, почему же, ответила. «Господи, вы же знаете: мне запрещено с вами разговаривать».

Дядя так захохотал, что опрокинул столик, на котором стояли прекрасное чешское пиво и тарелка с жареной скумбрией. Но тут в ресторанчик вошли его друзья с женами и Нушка. Разговор прервался на самом интересном месте.

Дня через три они с дядей вернулись в Софию. Родители Валентина были на курорте, и он еще целую неделю жил у дяди. Было жаркое нудное городское лето. Валентину ужасно не хватало моря. А здесь далее гулять было негде. Оставалось только вернуться к книгам и мечтам, тем более что никто ему не мешал. Днем в квартире было тихо, только утром по ней сновала, наводя порядок, домработница, женщина тихая и неразговорчивая. Покончив с уборкой, она готовила обед, потом они обедали вдвоем, и она уходила так же бесшумно, как и приходила. Валентин оставался один. Его ждали несколько приятных спокойных часов, полных солнца и тишины.

Дядя обычно возвращался часам к пяти, такой оживленный и веселый, словно посмотрел смешной фильм.

Валентин всегда был рад его приходу. Вечерами они долго разговаривали, смеялись, ходили в летний кинотеатр, садились в первые ряды среди мальчишек. Иногда дяде хотелось поиграть в карты, и Валентин шел в кино один. Но больше, чем ходить в кино, ему нравилось наблюдать, как дядя играет в карты, как он громко вздыхает и пыхтит, точно пробивает нескончаемый тоннель. Один раз после неудачного хода он с такой силой хватил кулаком по столу, что несколько карт вылетели в окно.

В подобный момент и застала его Лора, когда пришла забрать Валентина домой. Открывая дверь, брат окинул ее недовольным взглядом.

– Посиди немного в кабинете! – сказал он. – У меня идет козырная карта!

Лора прошла в кабинет. Немного погодя его голос гневно зарокотал в комнате – очевидно, козыри уплыли от него, но в кабинет он вошел уже немного успокоившись.

– Слушай, сестра, в другой раз поговорим поподробней, а сейчас хочу тебе сказать только одно: у тебя славный сын!

– Ты так думаешь? – спросила польщенная Лора.

– Не думаю, а уверен! – закричал брат, снова начиная горячиться. – Он не просто умный и тонко чувствующий мальчик. Таких много. Он одарен необыкновенным, я бы сказал, колоссальным воображением.

Но сестра была не слишком растрогана этим открытием.

– Неужели ты не понимаешь? – спросил физик. – Такие рождаются один на сто тысяч. Да что там – на миллион, на сто миллионов!

Лора сдержанно улыбнулась.

– Каждый ребенок… – начала она.

– Не каждый! – сердито прервал он ее. – Не каждый!

Хотя я физик, а не психолог, но должен сказать тебе, что память – основа сознания. А воображение – его вершина!

Монблан, Эверест!

– От кого это у него? – шутливо спросила она. – От меня? Или от тебя?

– А почему бы и не от меня? Честно признаюсь, это мне льстит. Если хочешь знать, Эйнштейн отличался от своих современников-физиков не столько своим умом… И вряд ли своими знаниями… А своим воображением. Мы же считаем воображение почти ненужным. Как, вероятно, думает и его учительница.

– Да, она считает, что оно приносит ему вред.

– Что значит – вред? – нахмурился он.

– Так, вред! Поэтому он не очень хорошо учится.

– Ну и что с того? – опять закричал брат. – Да он стоит всей школы…

– Брось свои шутки! – сказала недовольно сестра.

– А я не шучу! У меня нет времени долго с тобой разговаривать, но советую тебе – забери его из этой школы, от этой учительницы. Она его погубит. Переведи его в другую школу.

– Это не так просто.

– Но все-таки можно! Я его переведу, если тебе неудобно это сделать. Талант надо беречь. Дурак и тот поймет…

– Не поймет! – сказала Лора печально.

– Ладно, что-нибудь придумаем, нужно позаботиться о ребенке…

Лора взглянула на него с любопытством.

– Ну хорошо, а кем он, по-твоему, может стать? Писателем? Физиком?

– Какая разница… Кем бы он ни стал, он будет вершиной!

Брат направился к двери.

– Подожди, а где же Валентин?

– В кино пошел. – Он глянул на часы. – Скоро вернется.

– Один пошел в кино? – Лора с возмущением посмотрела на него. – В это время? Да ты в своем уме? Он же еще маленький! – заключила она испуганно, в свою очередь глянув на часы.

– Уже не маленький! – ответил брат с досадой. – Что ты понимаешь! Посиди тут, подожди. Говорят тебе, он сейчас придет.

И выбежал из кабинета. Партнеры ждали его, нервничая и сгорая от нетерпения. Увидев, какой он побагровевший, взвинченный, они только что-то неразборчиво пробормотали.

– Мы втроем пас! – сказал один из них. – Ходи ты!

– И пойду! – сказал физик угрожающе. – Пойду, можете не сомневаться!


13

К профессору Мирчо Евгениеву, дяде Валентина, я попал сравнительно легко и быстро.

Позвонил по телефону, объяснил ему в двух словах, кто я и о чем хочу с ним говорить. Он молчал, я слышал его тяжелое дыхание на другом конце провода. Я уже многое знал о нем и старался вообразить его в этот момент – как он, хмурый, стоит в нерешительности.

– Откуда вы знаете Валентина? – спросил он мрачным тоном.

– Я последний, кто видел его живым, – произнес я хорошо обдуманные слова. – Там, на озере… Может быть, за несколько минут до смерти.

– Ладно, приходите, – ответил он дрогнувшим голосом. – Если хотите, можете прямо сейчас. Откуда вы звоните?

– Из дома. Я живу неподалеку.

– Тем лучше. Жду вас! – сказал он.

Я отчетливо уловил волнение в его голосе. Понимая, о чем он думает в эту минуту, и не желая мучить его ожиданием, я как можно скорее направился к знакомой улице.

Позвонил, прислушался, шагов за дверью не было слышно, вместо этого до меня донесся мерный, громкий, точно удары колокола, бой стенных часов. Едва эти звуки растворились в тишине квартиры, дверь распахнулась, и профессор сказал не слишком приветливо:

– Проходите, пожалуйста!

Мы вошли в его кабинет, он молча указал мне на кресло. Я медленно опустился в него. Внимательней взглянул на профессора. На лице его нетрудно было прочесть следы испытываемого им смятения.

– Слушаю вас!

Я подробно рассказал ему о нашей последней встрече с мальчиком до того самого мгновенья, когда я отвернулся и ушел. Он напряженно слушал меня, но постепенно лицо его оживилось, взгляд смягчился.

– Значит, он показался вам жизнерадостным, не так ли?

– Да! – ответил я. – Я уверен, что в эти минуты он не думал о смерти. У него, очевидно, не было никакого предчувствия…

Профессор откинулся на спинку стула, заскрипевшего под его тяжестью.

– Значит, случайность?. – Теперь в его голосе звучало явное облегчение – то внутреннее облегчение, испытать которое я напрасно мечтал уже несколько месяцев.

– Нет, не случайность! – ответил я.

Он снова впился в меня своими светлыми глазами.

– Что вы хотите этим сказать?

– Только то, что это произошло не случайно. На всех нас лежит вина за его смерть… В том числе и на мне…

Прежде всего потому, что мы были невнимательны к нему.

Профессор вдруг сник, лицо его посерело.

– Да, вы правы, – с усилием проговорил он. – Мы действительно его убили. Все, включая его мать и отца, дружными усилиями. А больше всех, наверно, виноват я…

потому что я один понимал, что он собой представляет.

И хотя ему явно было тяжело говорить об этом, он обстоятельно рассказал мне об их последнем лете.

– Конечно, вы меня спросите, почему мы не перевели

Валентина в другую школу. Почему мы этого не сделали, хотя я был глубоко убежден, что это надо было сделать.

Безусловно, тут неблаговидную роль сыграл его отец. Но не это главное, не это! В конце концов он не понимал, что делает. А я понимал. Тогда почему же я этого не сделал? Не знаю, не могу ответить. Нет, могу. Все это происходит от того, что мы живем лениво, вяло. Живем, не пытаясь хоть сколько-нибудь поглубже себя понять. И других тоже. Ну хотя бы себя, ведь должны же мы отвечать за свои поступки…

– Да, мы не отдаем себе отчета в своих поступках! –

согласился я с горечью.

– Вот именно! – живо откликнулся он. – В лучшем случае мы понимаем их практическое значение, но не глубинный смысл. Позволяем повседневности увлечь себя, плывем по течению, не поднимаясь над поверхностью, перестаем отличать главное от неглавного, забываем о критериях, теряем чувство ответственности. И думаем, что все как-то устроится, исправится без нашего участия…

Он замолчал. У меня тоже не было никакого желания говорить. Он был прав, я давно это понял. И когда понял, вся эстетика Гегеля стала казаться мне стогом сгнившего сена.

– Значит, вы считаете… – начал я нерешительно.

– Да, считаю! – резко прервал он меня. – Теперь, конечно… Мы виделись с Валентином еще несколько раз, и я бы мог о чем-то догадаться. Он очень переменился. В положительную сторону… Но видимо, я не учитывал чего-то.

Каких-то мелочей, как мне представлялось… А они, по всей вероятности, были, не знаю уж какое слово подобрать, самыми решающими, что ли.


14

Со стороны действительно казалось, что ничего особенного не происходит. Просто Валентину случайно попался в руки фантастический роман Беляева «Человек-амфибия». Я прочитал книгу, сыгравшую такую исключительную роль в его жизни. Довольно, по-моему, слабую и примитивную. Так это или не так, не знаю, но, в сущности, сам по себе роман не имеет никакого значения.

Книги, как я уже говорил, были только толчком для фантазии мальчика.

Вот в нескольких словах содержание романа. Аргентинскому ученому удалось оперативным путем пересадить ребенку жабры. Ихтиандр вырос и превратился в человека-рыбу, живущего в основном в океане. Он не мог долго дышать легкими, на суше у него начинали болеть жабры, и все его попытки жить среди людей заканчивались почти трагически. В страшном мире грохота и зловония, человеческой алчности и каннибальских нравов ему не было места. И он снова вернулся в океан к добрым, кротким рыбам и безобидным, веселым дельфинам.

Я старался разобраться, что нашел Валентин в этой книге, что он почерпнул из нее и что придумал сам.

Описанный в ней странный мир тишины и призрачного света был ему близок и понятен после лета, проведенного на море. Раздумывая над книгой, я сам погружался в этот чудный мир, начинал смотреть на окружающее его глазами. И представлял себе уже не Ихтиандра, а Валентина то в полупрозрачной водной толще, то на отмели. Я видел, как он сидит среди коралловых рифов, окруженный, словно в сказке, желтыми и голубыми рыбами. Рядом с ним его лучший, самый верный друг дельфин Лидинг. Они до изнеможения резвятся в воде среди подслеповатых доверчивых рыб, не боящихся своего подводного брата. Он подолгу плавает по спокойному океану на спине Лидинга, они вместе с ним погружаются в темные морские глубины, чтобы выскочить затем на яркий свет. Наконец Лидинг, усталый, отвозит его в подводную пещеру, где он всегда прячется от людей, когда ему грозит опасность с их стороны.

Да, от людей происходят все его беды – от людей, которых он не понимает и боится. И они тоже не понимают его и считают уродом и чудовищем. И Гуттиэре его не понимает. Я представлял себе, как он подносит ей громадную жемчужину, самую красивую их тех, что он нашел на дне. Гуттиэре не в силах оторваться от нее и взглянуть на него – не на Ихтиандра, а на Валентина. Огорченный, он


возвращается в свою подводную пещеру, осторожно отодвигает большого сонного краба, устроившегося на его жестком ложе. Из мрака медленно подплывают большие серебристые рыбы, сочувственно касаясь его носами.

Этой мечтой мальчик жил долго – почти год. Он погрузился в нее глубоко, как в глубины океана. И вместе с тем эта новая мечта сделала его в жизни более спокойным и уверенным. А может быть, эту уверенность и спокойствие придавали ему встречи с дядей. Он стал сосредоточенней и внимательней на уроках. Отметки у него стали лучше. Он не читал уже так много и без разбора, как раньше. Его фантазия была сыта.

Успокоенная переменой в нем, мать перестала думать о его переводе в другую школу. Да и Радослав энергично воспротивился этому.

– Я в принципе не согласен. Положим, мы переведем его к другой, хорошей учительнице. Что он от этого выиграет? Ничего! Станет еще невнимательней, будет хуже учиться… Характер воспитывается с детства. Если мы сегодня будем ему потакать, завтра с ним нельзя будет справиться.

Лора молчала, нахмурившись. В доводах мужа была своя логика. Но в душе она чувствовала, что он не прав, что ее сыну грозит какая-то опасность.

– Не знаю! – ответила она уныло. – По-моему, эта женщина лишает его всякой уверенности в себе. Она ничего в нем не создает, а только разрушает. И делает это почти с удовольствием.

– Почему? – спросил Радослав.

– Просто потому, что ненавидит его.

– Ты соображаешь, что говоришь? – вспылил Радослав. – Ненавидит нашего сына! Да за что его можно ненавидеть? Что он, мешает ей делать карьеру?

– Мешает, разумеется, – холодно ответила Лора.

Этот разговор сильно поколебал Лору в ее благих намерениях. Да и дядя Валентина, поглощенный своими повседневными заботами и холостяцкими увлечениями, позабыл о своем требовании. Не следует, вероятно, судить его чересчур строго. Он сказал то, что обязан был сказать, об остальном должны были позаботиться родители.

Прошла зима, как всегда, долгая и тягостная, серая, хмурая, мрачная, почти без снега, но с туманами и сухими холодами. Зато весна была очень хороша, с таким бездонным синим небом, которого я давно не видел. Я, как пьяный, бродил по болотам и берегам водохранилищ, поскольку ловить рыбу в реках давно запрещено. Валентин тоже словно проснулся от оцепенения, стал, хотя и редко, выходить на улицу, смотреть на небо. Наверно, у него ожила надежда, что он скоро снова поедет на море, увидит свое сказочное царство. И все-таки этого скоро надо было еще так долго ждать. Но разве нельзя взглянуть хоть одним глазком на море, пока дожидаешься каникул? В начале мая он сказал отцу:

– Папа, свези меня на море, очень тебя прошу!

Отцу даже понравилось, что сын о чем-то просит его.

Обычно мальчик не обращался к нему ни с какими просьбами.

– На море сейчас холодно, сынок! И оно слишком бурное, на него можно только издали смотреть!

Бурное море Валентин не любил, оно было чуждо ему,

пугало его слабую душу. И все-таки желание увидеть какую-то водную поверхность, сильную, спокойную, вечную, было у него, вероятно, непреодолимым.

– Тогда покажи мне озеро! Я никогда в жизни не видел озера.

– Не видел озера? – удивился отец. – Хорошо, поедем на озеро.

Он недавно купил машину вместо персидского ковра, который он когда-то собирался купить. Часть денег скопил, часть взял в кассе взаимопомощи или занял. Машину он, конечно, сумел приобрести без очереди. В первое же воскресенье после их разговора Радослав посадил свою маленькую семью в синюю «Ладу» и покатил по шоссе на

Самоков. Они быстро добрались до «Аистова гнезда» на

Искырском водохранилище. Конечно, озеро и водохранилище – не одно и то же, но отец рассчитывал, что мальчик не поймет разницы.

– Вот тебе озеро! – сказал он, довольный. – Смотри сколько хочешь!

Той весной водохранилище было очень полноводным, вода доходила до каменной балюстрады ресторана. Валентин как очарованный направился к низким перилам.

Перед ним синела бескрайняя водная ширь, зеркально-спокойная, чистая, пожалуй, даже более красивая, чем море.

В ней с неестественной четкостью отражались большие белые облака. Когда через час Радослав вышел, чтобы посмотреть, что делает сын, он застал его в том же положении, в каком оставил. Лицо у него было сосредоточенное, необычайно взволнованное. Услышав голос отца, он вздрогнул и неохотно подошел к нему.

– Он и правда чересчур чувствительный! – озабоченно сказал жене Радослав.

Лора нахмурилась, но ничего не ответила.


15

Не уделяю ли я чрезмерное внимание Цицелковой?

Сыграла ли она действительно такую решающую роль в жизни мальчика, как мне представляется? Я не занимался бы столько ею, если бы не убедился в этом. Но чтобы не оставалось никаких сомнений, я обязан рассказать и о последнем столкновении между ними. Оно произошло, как говорится, под занавес, перед самыми летними каникулами. Начиная свое повествование, я поклялся быть объективным, не поддаваться своим чувствам. Это не значит, однако, что я буду снисходительным – правда всегда бывает горькой и даже беспощадной.

Итак, в тот день Цицелкова должна была раздать тетради с сочинениями, написанными на тему рисунка.

Кстати, я видел этот бездарный рисунок. Возможно, вам тоже доводилось его видеть, возможно, вы даже писали по нему сочинение. На нем изображено кудрявое дерево с гнездом, напоминающим шапку, на одной из веток. Из гнезда высовываются черепашьи головки птенцов. Один птенец, видимо, выпал из гнезда. Его держит в руках мальчик, одетый в смешные штаны. Птенец несоразмерно большой, похожий скорее на петуха, чем на птенца.

В подобных случаях учительница вызывала нескольких учеников, написавших лучшие, по ее мнению, сочинения.

Валентин, вероятно, был спокоен: учительница никогда не вызывала его читать сочинение, он не пользовался ее благосклонностью. Отметки у него по болгарскому языку были не блестящие. Правда, на сей раз он старался больше обычного, вернее, не столько старался, сколько увлекся.

Как знать, не теплилась ли у него робкая надежда заслужить похвалу Цицелковой. В тот день у нее, похоже, было хорошее настроение. Она взяла лежавшую сверху тетрадку, прочла имя на обложке:

– Василка Андреева!

К доске вышла высокая худая девочка с тощими ногами. Все знали, что она любимица Цицелковой. Она прочитала свое сочинение громко, чуть визгливо и, как всегда, самоуверенно. Потом к доске вышла еще одна девочка, за ней – мальчик по прозвищу Маленькая Кобра, как его называли в отличие от Большой Кобры, другого мальчика из их класса, носившего очки. Сочинения были коротенькие, из пяти-шести предложений. Иванчо пошел гулять. Увидел под деревом выпавшего из гнезда птенца. Иванчо очень обрадовался. Перевязал птенцу сломанную лапку, потом…

Тут мнения разделились. У Василки он унес птенца домой, чтобы вылечить. У Маленькой Кобры он, конечно же, залез на дерево, чтобы положить птенца обратно в гнездо. А у…

– Валентин Радев! – произнесла учительница. Валентин покорно поднялся и подошел к столу. Учительница сунула ему в руки тетрадку.

– Читай!

Он раскрыл тетрадку и, смущенный, начал читать, заикаясь и спотыкаясь на каждом слове.

– «Была весна, ярко светило солнце. Кукушонок подполз к краю своего гнезда. И в первый раз увидел поляну, усеянную красивыми цветами. Высоко над ним синело небо. Ему вдруг захотелось взлететь ввысь, окунуться в синеву и вернуться оттуда красивым и синим, не похожим ни на какую другую птицу в мире».

Голос Валентина окреп, и он продолжал уже спокойно и уверенно:

– «Ему так захотелось полететь, что он и не заметил, как очутился в воздухе. Но его слабые крылышки не выдержали, и он упал на землю в цветущую траву. Разве найдет его в густой траве кукушка, когда вернется?»

– Ошибка! – радостно воскликнула учительница. – Две ошибки! – В голосе ее слышалось просто ликование. –

Во-первых, кукушка кладет яйца в чужие гнезда!

Во-вторых, трава не цветет, где ты видел, чтобы трава цвела?

Торжествующе оглядев притихший класс, она сказала:

– Вот что получается, когда не слушают то, о чем говорится в классе! Читай дальше!

Валентин продолжал, но настроение у него уже испортилось.

– «В это мгновенье на тропинке появился хороший мальчик. Он нашел кукушонка в траве. „Что с тобой, птичка?“ – „У меня сломано крыло!“ – ответила птичка».

Учительница так и покатилась со смеху. Она хохотала во все горло. Сначала ребята молчали, удивленно и непонимающе глядя на нее. Но она так заливалась, что скоро на задних партах захихикали верзилы.

Постепенно один за другим засмеялись и все остальные, пока не принялся хохотать весь класс. Одна Славка сидела молча и изумленно смотрела на них. Валентин побледнел, но продолжал стоять у доски. Наконец учительница успокоилась и крикнула:

– Ти-ихо! Читай, Валентин!

Валентин, даже не взглянув на нее, наклонился к тетрадке. Теперь голос его звучал холодно, почти с ненавистью.

– «„Я тебя вылечу!“ – сказал мальчик. И прижал птенчика к груди. Он так любил его в этот миг, так хотел ему помочь, что тот выздоровел».

Учительница снова захохотала. Но на этот раз ее не поддержали даже верзилы с задних парт.

– Какая чушь! – выговорила она наконец. – Абсолютная чушь! Птицы не могут говорить, Валентин! Ты слышал когда-нибудь, чтобы птицы говорили?

– Это сказка! – ответил угрюмо Валентин.

– Какая еще сказка? Вам было задано написать рассказ.

Понимаешь, рассказ по картинке. При чем здесь эти выдумки? Вот что получается, если не слушать то, о чем говорят на уроке.

Валентин упрямо молчал. Класс тоже. Учительница, видимо, почувствовала, что переборщила.

– Ладно, садись! И в следующий раз будь внимательней! Когда он вернулся домой, мать не могла не заметить, что он чем-то сильно расстроен.

– Что с тобой? – спросила она, продолжая накрывать на стол.

– У меня болят жабры! – тихо ответил мальчик. Она решила, что ослышалась.

– Какие жабры?

– Обыкновенные! – ответил он с досадой. – Не знаешь, что такое жабры?

Мать подняла голову, пристально посмотрела на него.

Валентин опомнился.

– Не обращай внимания, мама, это я просто так, – сказал он равнодушно.

Я отыскал эти школьные тетрадки, которые Цицелкова изукрасила своими пометками и премудрыми замечаниями. Сочинение Валентина произвело на меня большое впечатление. Правда, почерк у него был некрасивый и неразборчивый. Буквы были разные, словно написанные не одной и той же рукой. К концу Валентин явно устал – слова были неимоверно растянуты, строчки сползли вниз. Но вы сами понимаете, что его сочинение было несравненно лучше сочинений остальных ребят, в сущности это был чудесный рассказ. Только Цицелкову это нисколько не тронуло.

Я тщательно изучил ее пометки. Красными чернилами были испещрены в основном поля тетради: несколько восклицательных знаков выстроились, точно телеграфные столбы. Что ей еще оставалось делать, если в тексте не было ни одной грамматической ошибки? Все же слова «хороший мальчик» были размашисто зачеркнуты, и наверху было написано: «Иванчо», а на полях: «Будь внимательней на уроках!» Остальные назвали героя Иванчо –

очевидно, она объяснила им, что следует писать. В самом низу, так, что даже я еле смог разобрать, она написала:

«Нет заключения» – как-то злорадно подписалась, поставив, конечно, двойку.

«Ему вдруг захотелось взлететь ввысь, окунуться в синеву, вернуться оттуда красивым и синим, не похожим ни на какую другую птицу в мире».

Эти простые слова запомнились мне навсегда. Почему же они не поразили Цицелкову? Впрочем, смешно требовать от нее душевной тонкости и деликатности. И где уж ей понимать, цветет трава или не цветет.

Вскоре после этого случая Валентин сказал отцу:

– Папа, то, что ты мне показывал, было не настоящее озеро!

– А что же это было?

– Простое водохранилище.

– Какая разница? – пожал плечами Радослав.

– Как какая? Там, под водой, нет настоящего дна. А

всякие заборы и разрушенные села.

– Какое это имеет значение? – спросил Радослав. –

Вода она и есть вода. Ты глазел на нее целый час.

– Да, но я думал, что это настоящее озеро.

Отец развел руками.

– Что я могу поделать? У нас нет настоящих озер.

– Нет, есть! – упрямо сказал мальчик. – Папа, очень тебя прошу, свези меня на настоящее озеро.

– Ну хорошо, хорошо, свезу! – сказал недовольно отец. – Найду тебе настоящее озеро.

И мы его нашли. Чтобы мальчик навсегда остался жить в моей памяти.

Мальчик стоял в полумраке ресторана, лицо его светилось, как маленькая луна.

– Папа, можно я пойду к рыбе? – сказал он умоляюще.

Отец сидел за столом и хмуро молчал. Он не привык уступать, ребенку тем более. Не хватало еще, чтобы чужие люди вмешивались в его семейную жизнь.

– Пусти его! – не глядя на мужа, сухо сказала жена. –

Ведь мы ради этого приехали сюда, ради его озера!

Худой лысоватый человек, с которым мальчик только что разговаривал, тоже чуть заметно нахмурился.

– Папа, я тебя очень прошу! – повторил мальчик.

– Хорошо, иди! Но чтобы через пятнадцать минут ты был здесь… Не заставляй меня тебя звать!

Лицо мальчика просияло, и он выпорхнул из ресторана.

Было еще светло, хотя котловина уже утонула в тени окрестных холмов. Зато небо стало синее и строже – низкие, почти прозрачные облака давно разошлись. Мальчик со всех ног кинулся к озеру. Склон был крутой, и он почувствовал, что ноги у него буквально подкашиваются, что он вот-вот со всего разбега упадет. Он резко остановился и даже присел. Посидев немного, стал спускаться к озеру медленнее.

Его рыбка была жива, она плавала по маленькому, огороженному камнями бассейну уже не брюшком кверху, а на боку. Как знать, может, он и впрямь влил в ее холодное тельце часть своих сил? Мальчик наклонился и с надеждой посмотрел на нее. Ихтиандр помогал рыбам. После отлива он собирал оставшихся на берегу и бросал обратно в воду.

Разрезал острым ножом сети рыбаков. А чем он поможет своей оживающей рыбе? Он напряженно следил за ней, ему казалось, что ей лучше. Она плавала, слегка пошевеливая хвостом, жабры ее раздувались. Она, кажется, держалась немного бодрее. Пока мальчик нетерпеливо переступал с ноги на ногу, где-то выше, у него над головой, загудел мотор. Валентин испуганно оглянулся. Нет, их «Лада»

стояла на месте. Наверно, уезжали на газике те трое незнакомых мужчин. И в том числе рыболов в смешной шапочке. Конечно, он был очень добр и мил, но все-таки хорошо, что он уезжает. Рыбка, живая или мертвая, должна принадлежать ему одному. Но как это мертвая, она не может умереть, пока он заботится о ней. Хоть бы отец ненадолго задержался, чтобы у него еще было время. Мальчик опять с надеждой взглянул на рыбу.

О чудо! Она уже не клонилась набок. Теперь сквозь воду на этом мелком месте была видна только ее тонкая спинка, так красиво разукрашенная розовыми пятнами.

Рыба медленно плавала, толкаясь носом о камни ограды.

– Тебя выпустить, рыбка?

Ему почудилось, что рыбка шевельнула бледно-розовыми плавниками.

– Давай плыви!

Он вытащил несколько камней, которыми отгородил бассейн, и легонько подтолкнул ее к выходу. Она нерешительно стояла перед отверстием, словно боялась расстаться со своим спасителем.

– Плыви, рыбка, плыви! Плыви на свободу!

Рыба хоть и медленно, но плыла в озеро.

– До свиданья! – сказал мальчик.

Рыба повернула к нему свою гладкую голову.

И вдруг в воздухе прозвенел серебристый голосок.

– Ты спас меня, мальчик, за это можешь загадать три желания!

– Мне достаточно одного, – тихо ответил мальчик. – Я

хочу увидеть Гуттиэре.

– Гуттиэре? – испуганно переспросила рыба. – Загадай что-нибудь другое…

– У человека бывает только одно настоящее желание!

– Хорошо, пойдем со мной! – сказала рыбка. Мальчик как очарованный пошел вперед. Холодная вода обожгла его ноги.

– Ты испугался? – спросила рыбка.

– Нет, мне чуть-чуть холодно!

– Иди, иди, холодно, только пока ты не вошел в воду!

Мальчик сделал еще несколько шагов. Он уже не боялся холода и темной глубины. И не видел рыбы, только слышал ее становившийся все тише голос.

– Подумай еще раз, мальчик! Не пожалеешь ли ты о матери?

Мальчик заплакал.

– Я хочу увидеть Гуттиэре! – сказал он. – Я хочу быть с вами… С ними у меня ужасно болят жабры.

– Тогда иди! Иди за мной!

Мальчик шел на ее голос. И вдруг сквозь прозрачную голубую воду он увидел чей-то смутный образ. Это была

Гуттиэре. Она показалась ему несказанно прекрасной, хотя лицо у нее было мертвенно-бледное. Пушистые волосы плавали вокруг ее головы золотистым облаком. Гуттиэре не сводила с него синих глаз и молчала.

– Прости меня, Гуттиэре! – тихо сказал мальчик. – Я не

Ихтиандр! И никогда им не был!

Гуттиэре ничего не сказала, только взмахнула своей легкой прозрачной рукой. И, словно околдованный, мальчик пошел на ее зов.



ИЗМЕРЕНИЯ

До чего же трудно вглядываться в сумрак прошлого! Не раз задумывался я над тем, что оно такое – наш мир, действительно ли он существует. И понял, что сказать: «Конечно же существует, хотя бы в памяти людей» – отнюдь не ответ. А память – что это такое? Неужто лишь тени, нелепые призраки, обитающие в наших усталых душах? Вряд ли. Как говорят ученые, все в этом мире состоит из частиц или волн, что почти одно и то же. Даже сны, даже мечты. А

память просто механизм, не более того, который запечатлевает бытие и сохраняет его в себе, вещественное и реальное. И это не только человеческая память. Все, существующее в этом мире, знает и помнит свое прошлое, а значит – содержит его в себе.

Но к чему вдаваться в ненужные рассуждения? Важно,

что в это прошлое войти, словно в кинотеатр, по своему выбору и желанию. И выйти из него. Последние несколько месяцев я именно этим и занимаюсь; я входил в него, выходил, возвращался снова и снова. Меня хлестали дожди, пули свистели в ушах, я чувствовал во рту сырой вкус крови, такой свежий и отчетливый, будто она лилась на самом деле. Вначале меня это потрясало.

Откуда я мог знать о том, чего никогда не было в моих ощущениях? Потом я понял, привык. Спокойно садился на придорожные камни, отмерявшие неизмеримое. Я не знаю, что такое время, и никто не знает. Но теперь я думаю, что именно оно делает вещи реальными, вводя их в фокус наших ощущений. Или связывая их в единый процесс, у которого доказана лишь одна из его сущностей – изменение. Вот в чем узел всех проблем. О прошлом сказать, что оно по крайней мере содержится в нас самих. А будущее?

Что оно такое? Существует ли оно реально? В нас или вне нас? А может, оно всего лишь возможная и вероятная проекция нашего настоящего?

В сущности, это рассказ об одной старой женщине, объединившей в себе все три лика времени. Во всяком случае, мне так кажется. Женщину эту я знал очень хорошо, потому что она – моя собственная бабушка. И я очень похож на нее, даже внешне. Если она – мое прошлое, то я –

ее будущее, по крайней мере по сей день. Несмотря на то, что ее давно нет в живых.

Но начнем с начала. Когда после разгрома Апрельского восстания орды Хафиз-паши ворвались в Панагюриште, бабушке моей было около восемнадцати, а деду Манолу –

тридцать два. В те времена такая разница в возрасте мужа и жены была редкостью. К тому же дед женился на бабушке уже вдовцом. Он и сейчас как живой стоит у меня перед глазами, хотя погиб за полгода до рождения моего отца.

Это был громадный человечище, пожалуй, самый высокий из «гугов», как тогда называли всех мужчин в нашем роду.

Обращаясь к прошлому, люди обычно плохо помнят цвета.

Но я вижу деда словно на красочной картинке. Особенно поражала меня его алая феска с длинной кистью. И не только поражала, но даже слегка возмущала. Чтобы член революционной организации, личный друг Бенковского2 разгуливал в турецкой феске в самый канун восстания –

этого я просто не мог понять. Но бабушка говорила, что носил он ее нарочно – позлить турок. Такой красивой, дорогой фески, купленной, наверное, в самом Стамбуле, не было даже у пловдивского вали3. Темно-вишневый сюртук, застегнутый сверху донизу, узкие брюки, венгерские сапожки. Так он выглядел на снимке, сделанном в Джурджу, в Румынии. Цвета запомнила бабушка и не забывала до самой своей смерти.

Волосы у деда были русые, лицо приятное, с тонкими чертами, которые редко встречаются у людей такого роста.

Однажды я спросил у него, почему нас прозвали «гугами».

Дед задумчиво поглядел на меня с портрета, пожал плечами.

– Прозвище у нас такое. . С незапамятных времен. Еще с тех пор, когда мы не были православными..


2 Бенковский Георгий (род. между 1841-1844 гг., ум. в 1876 г.) – видный деятель болгарского национально-освободительного движения, один из вождей Апрельского восстания 1876 г.

3 Вали – губернатор провинции – вилайета.

Кем мы были до того, как стали православными, осталось для меня тайной.

Портрет все-таки не живой человек, чтобы спрашивать его обо всем, что придет в голову. Слова доходили до меня будто обломки, которые море выбрасывает на берег. По куску обгоревшей мачты нужно было судить обо всем корабле. Могу только предположить, что дед был родом из чипровских католиков, которые после разгрома Чипровского восстания4 расселились по всей стране. Но бабушка

Петра объясняла прозвище гораздо проще. Оно, по ее словам, пошло от детской игры в орехи. Самый большой орех полагалось выбить из кучки первым. В него все и целились. Этот орех и доныне в наших краях называют «гуга». Правда, кто знает, наши ли мужчины получили прозвище от орехов или наоборот.

Дед был человек зажиточный, торговал скотом, даже поставлял овец турецкой армии, то есть, как тогда говорили, был «джамбазин». Он сам закупал их в панагюрских селах, а больше всего – в Петриче, откуда, в сущности, и пошел наш род. Потом через горы, реки и броды гнал их с несколькими помощниками до самого Стамбула. Тяжкое и трудное это было занятие, опасней его, пожалуй, не было во всей Османской империи. Бабушка до конца жизни хранила его «китап», своего рода разрешение ездить верхом и носить оружие. Без этого ни одна овца не попала бы в турецкую армию.

Несмотря на свое суровое ремесло, дедушка Манол, как видно по всему, был человеком добродушным. А за столом


4 Имеется в виду восстание болгар против османского владычества в 1688 г. с центром в г. Чипровец (Северо-Западная Болгария).

с родичами и приятелями – даже веселым. Стоило ему выпить несколько чарок, и белые его щеки начинали алеть, словно маки. «Отчего это у тебя такие щеки, Манол?» –

посмеивались приятели. «От турецкой крови! – беззлобно отвечал дед. – Если ее вдруг из меня да выпустить в Тополницу – в речке кровавая вода потечет».

Впрочем, я, кажется, слишком увлекся дедом, хотя он вполне заслуживает доброго слова. Но ведь, как я уже упоминал, эта небольшая хроника посвящена бабушке, бабушке Петре, самой удивительной, самой невероятной из женщин, которых я встречал в жизни. А она была простой крестьянкой из села Мечка5, которое до сих пор зовется этим чудесным именем. Съездить в это село я так и не собрался. Впрочем, не очень-то мне верилось, что бабушка именно оттуда. Все связанное с ней странно и, пожалуй, даже необъяснимо. Взять хотя бы ее появление в Панагюриште. До самой смерти она ни разу не упомянула ни об отце, ни о матери. Не было у нее ни метрического, ни брачного свидетельства, так что я даже не знаю, как ее по–настоящему звали. Да и не очень-то стремился узнать, мне почему-то казалось, что излишнее любопытство оскорбит ее память.

Впрочем, кое–кто из родичей постарше поговаривал, что бабушка вовсе не из Мечки. Места там глухие, в селах все друг друга знают. Отец шутил, что дед Манол похитил себе жену у каракачан6. Мне эти шутки не нравились, хотя, пожалуй, они были не лишены оснований.


5 Мечка – медведь ( болг.)

6 Каракачане – представители грекоязычной этнической группы Балканского полуострова; занимаются преимущественно овцеводством и ведут полукочевой образ жизни.

Когда бабушка появилась в Панагюриште, в ее длинные, до пояса, косы были вплетены бусы и множество медных и серебряных монет, каких мечкарские девушки в то время не носили. Сукман у нее был узкий, прямой, без складок. Не то чтобы я стыдился быть каракачанским потомком, просто это неверно. Бабушка Петра говорила на чистейшем и благозвучнейшем болгарском языке, на каком и поныне говорят в пустеющих панагюрских селах. Дед привез ее на своем гнедом коне, лоснящемся и злом, как осенний стручок перца. Она сидела за его спиной, выпрямившись, по-мужски обхватив ногами могучий круп лошади, так что ее тоненькие, почти детские ноги в лиловых вязаных чулках видны были почти до самых колен. Она была такой маленькой и худенькой, что люди поначалу просто не поняли, кого это привез Манол – то ли девушку, то ли мальчика.

Показалась она им слишком смуглой, почти желтой, одним словом, дурнушкой, годной разве что в служанки, а уж никак не в жены. Сокрушались люди: Манол – человек богатый, ученый, полсвета объездил, каких только людей, каких женщин не видывал – от черкешенок до белолицых полнощеких банатчанок, а на что польстился. В те времена, если девушка была не в теле, не кровь с молоком, как говорится, ее и за девушку-то не считали.

Никто из родичей невесты на свадьбу не явился, хотя

Мечка не бог знает как далеко от Панагюриште. Несмотря на это, свадьба прошла очень весело – пошумели изрядно, как говорил другой мой дед, Лулчо. Одни кричали, что молодая «краденая», другие – что «найденная», третьи –

что упала с орехового дерева, видимо, намекая на ее малый рост. Но бабушка держалась с большим достоинством, без капли смущения или детской стеснительности, будто и впрямь была невестой из знатного рода. Сидела на своем месте молча, еле касаясь гостей взглядом, еле наклоняясь, когда нужно было поцеловать руку кому-нибудь из стариков. Все это в целом произвело благоприятное впечатление на гордых и самоуверенных панагюрцев.

Сейчас я думаю, что бабушка была очень хорошенькой, даже красивой, но в современном смысле слова. Это видно хотя бы по фотографии. Чудесный овал лица, чуть скуластого, но с очень нежным подбородком. Тонкие черты, живой сверкающий взгляд женщины, осознавшей себя. На фотографиях тех лет обычно жена сидит, а муж стоит рядом, положив руку на спинку стула. Тут было наоборот –

дед сидит, а она стоит слева от него и улыбается своей еле заметной лукавой улыбкой. При жизни бабушка очень часто показывала мне этот снимок и объясняла все, особенно что какого цвета. Желтая блуза – такие и сейчас носят, – лиловый суконный контошик7 и вместо сукмана –

длинная, до пят, черная юбка. Волна умиления и сострадания захлестывала меня, когда я видел, как она постарела по сравнению с портретом. Бабушка прекрасно понимала мое состояние, хотя лицо ее давно уже разучилось выражать и скорби и радости. Они с мужем очень любили друг друга. Об этом мне никто не говорил, это я понял сам, словно бы тоже жил в то время. Думаю, сейчас уже не встретишь такую горячую, такую преданную любовь, которая связала бы двух одиноких людей такими неразрыв-


7 Контошик – верхняя одежда с откидными рукавами.

ными узами. А больше они ни в чем не нуждались – ни у себя дома, ни в городе, на пороге стольких ужасных событий. В наше время все по-другому. Слишком много лиц, событий, зрелищ тянут в разные стороны душу человека, ставшую разреженной, как атмосфера на Марсе, которая не может удержать в себе ничего живого. И чем дальше, тем становится все более разреженной. Не знаю, что должно случиться, чтобы люди вновь обратились к себе, осознали себя, поняли свои настоящие чувства. А то они окончательно превратятся в муравьев, которые при встрече узнают друг друга не иначе как на ощупь.

После свадьбы дед не поехал, как обычно, перегонять скот. Просто не захотел в первый же год оставлять в одиночестве молодую жену. А может, его удержали дела революционной организации. Восстание назревало, все лихорадочно к нему готовились. Все, кроме, может быть, влюбленных, хотя дед исправно выполнял свои обязанности. Вероятно, без особого воодушевления, но и не отлынивая. Бенковский очень любил деда и доверял ему хотя бы потому, что тот не был сторонником Бобекова, его противника.

Бабушка, правда, Бенковского недолюбливала, во всяком случае, говорила она о нем всегда довольно холодно и отчужденно. Однажды, незадолго до восстания, Бенковский явился к ним в дом около полуночи, как всегда с целою свитой. Спутники его остались во дворе выгуливать разгоряченных лошадей, а Бенковский прошел в комнату, где дед обычно принимал гостей.

Хмуро взглянул на бабушку и распорядился:

– Ступай, молодка, свари нам по чашке кофе.

Наверное, хотел остаться наедине с дедом. Бабушка сварила кофе и, подавая его, сдержанно проговорила:

– Ничего у вас не выйдет, Георгий. . Только головы свои сложите.

– Можешь не бояться, уж твоя-то голова останется в целости, – мрачно ответил Бенковский. – На тебя турки и не глянут – больно худа.

Понятно, почему она его не любила. Рассказ этот бабушка словно клещами из себя тащила. Закончила она его следующими словами:

– Сразу видно, не из очень-то хорошей семьи был человек... Выпил кофе и чашку вылизал, будто деревенский портняжка. .

Моя дорогая бабулечка, и когда она только успела усвоить светские манеры? Давно ли, кажется, явилась она в этот дом с бусами в длинной косе.

У нас бусы вплетали только в лошадиные гривы.

Остановлюсь на последнем эпизоде их краткой совместной жизни. Последнем и самом трагическом – смерти деда. Не могу отделаться от мысли, что именно тут начало всего того, что потом многим покажется таким странным.

Но до этого, видимо, придется хотя бы в нескольких словах описать дом деда Манола, потому что именно здесь разыгрались самые драматические события.

Дом этот стоит и сейчас, правда совсем заброшенный и полуразвалившийся. В свое время бабушка его продала, а лет десять назад я купил его за бесценок, заплатив, по существу, только стоимость участка. К сожалению, у меня нет ни времени, ни средств привести его в порядок. . А

когда-то дом был очень хорош, один из самых заметных в городе. Можно было бы, конечно, реставрировать его, как архитектурный памятник, но, по правде говоря, что-то мешает мне это сделать. Давно уж я сказал себе: «Мир их праху» – и не хочу больше ничем тревожить покой почивших. Тем более что нынешняя публика не очень-то этого заслуживает. И вряд ли я вообще рассказал бы эту историю, если б не некоторые особо важные обстоятельства.

Итак, дом двухэтажный. На второй этаж ведет узкая деревянная лестница, потемневшая, позеленевшая, изгрызенная гнилыми зубами времени. Наверху две спальни и комната для гостей – сейчас абсолютно пустые, холодные зимой и летом. Я бывал там несколько раз, и всегда со стесненным сердцем, словно посещал старую, заброшенную могилу. В гостевой комнате – тучи пауков, сороконожек, каких-то вонючих букашек и других невероятных насекомых, которых я больше нигде не видел. Стоишь посередине, растерянный, испуганный, будто попал в какой-то совершенно неведомый мир. Кажется, само время здесь иное, другие у него измерения, другая осязаемость, даже другой запах. И давящее неотступное чувство, как будто только мое сознание живо, а все остальное, включая мое тело, мертво. На мгновения время словно бы исчезает, именно на мгновения. Невыносимое чувство, гораздо более неприятное, чем ощущение мертвеющей оцепенелости собственного тела.

Торопливо выйдешь на веранду. Глубокая провинциальная тишина. Сквозь ветки умирающего вяза видна облысевшая горная гряда. Тишина, тишина, лишь где-то еле слышно трепещут крыльями птицы. Медленно спускаешься по деревянной лестнице, под ногами мягко пружинят гнилые ступеньки. Внизу, под лестницей, сбитый из досок закут, в котором когда-то складывали наколотые на зиму дрова. От него начинался туннель – подземный ход, выходивший в соседнее ущелье. Дед Лулчо рассказывал, что пробили его по совету самого Левского на случай, если турки вдруг выследят какое-либо собрание революционного комитета. Тот же дед Лулчо его и выкопал, сказать, голыми руками, за одно лето. И знали об этом только они двое с дедом Манолом, бабушка даже не подозревала о его существовании.

Сейчас двор утопает в буйном, словно кустарник, бурьяне. Дорожка еле заметна. Очень высокая каменная ограда придает всему дому вид крепости. Ни в одном селе не видел я больше таких высоких оград. Целый век прошел, а они крепки по-прежнему. Только скрепляющий камни известковый раствор кое-где выкрошился, тронутый временем. В тот страшный день, когда за городом гремели выстрелы, бабушка, бледная, безмолвная, стояла у дверей и ждала. От них к тяжелым, обитым железом воротам вела дорожка, вымощенная мелкой речной галькой. Все было пусто, нигде ни души.

В это время дед Манол сражался на Бырдото. Из истории известно, чем закончился этот бой. Погода стояла холодная, хмурая, в горах Эледжика даже шел снег, хотя по-теперешнему была середина мая. Потом полил дождь, вымочил порох в жалких самодельных патронах повстанцев. Ружья смолкли.

Хафиз-паша дорого заплатил за победу, но так или иначе его регулярные части, возглавляемые ордой башибузуков, ворвались в опустевший городок.

Бабушка по-прежнему ждала. Она сразу поняла, что мертвая тишина вещает не победу, а гибель. Разгромленные повстанцы рассыпались по горам, каждый искал спасения в одиночку. Но многие все-таки пробрались в обреченный город. Это горстка храбрецов, о которых рассказывает в своих «Записках» Захарий Стоянов. Известны имена Рада Клисаря, Стояна Гыкова, Тодора Гайдука из

Радилова, которые своими допотопными ружьями остановили целую армию. Но имена моего деда и его маленькой храброй жены остались неизвестными, как и многие-многие другие. Все они предпочли погибнуть в последнем бою, но не жить в отчаянье и позоре поражения.

Хотя это уже принадлежит истории и не имеет отношения к моему рассказу.

Когда дед, задыхаясь, ворвался во двор, бабушка все так же стояла в дверях. Он был в повстанческой форме, в тяжелой суконной накидке на плечах, но без шапки, которую потерял в бою. В руках у него был винчестер и к нему два патронташа. Как известно, винчестер – одно из лучших ружей того времени, вооружены им были лишь немногие.

Говорят, дед за немалые деньги купил его у Нури-бея, одного из самых богатых пирдопских черкесов, с которым его связывало какое-то старое приятельство. Дед был чрезвычайно возбужден, даже губы у него побелели, может быть, от усталости. Но, заговорив, он сразу пришел в себя, лицо его смягчилось. Во дворе было тихо, спокойно – укромное зеленое гнездо за крепкими стенами. Стрельбы в городе пока не было слышно. Только что расцветшие гиацинты улыбались, орошенные дождем. Даже тучи поредели, в просветах засияло чистое небо.

Казалось, что все вокруг рождено для вечного мира.

Дед взглянул на жену своими ясными голубыми глазами и еле слышно вздохнул.

– Ну, Петра, пришел наш последний час! – сказал он спокойно. – По крайней мере умрем по-человечески!

– А я? – тихо спросила она.

– Что ты?

– Нету ведь у меня оружия.

– Об этом я позаботился! – ответил дед.

Сунул руку под накидку и вытащил двуствольный пистолет.

– Здесь две пули, – сказал он. – Если поганцы убьют меня, хорошо. А если ранят, ты убьешь и меня и себя.

И протянул ей пистолет так, как протягивают дорогой подарок. Она поцеловала ему руку и опустила глаза. Бабушка никогда не описывала мне своих тогдашних переживаний, ни в одном из ее многочисленных рассказов не было ни слова о чувствах. Когда-то люди стыдились своих чувств, вернее, стеснялись их не меньше, чем наготы. Это благодаря ей я понял – не может быть глубоким и сильным то, что показывается без всякого смущения.

А тогда она сказала только:

– Хорошо, Манол.

Вскоре в городе загремели первые выстрелы. И началось то, что потом навсегда врежется в память людей. Не все из тех, кто остался в Панагюриште, сражались до конца.

Но все прощались – с близкими, с горькими своими надеждами. Даже сейчас, когда я пишу эти строки, в ушах у меня звучат тихие, умоляющие голоса, предсмертные стоны. Последние прощальные слова, может быть, последние проклятия. Женщины падали на колени перед пропахшими воском иконами, и тут настигал их роковой удар ятагана, слышался хруст костей. Может быть, кто-то из стариков молитвенно простирал руки, надеясь на пощаду. Кто-то плакал. Но настоящие мужчины бились до последнего патрона. Некоторым даже удалось спастись, но ни один из них потом не был счастлив. Горечь поражения оказалась сильней подаренной жизни.

Дед Манол сбросил накидку и направился к воротам, стройный, с легким ружьем в руках. Бабушка слышала, как глухо и грозно загремели засовы.

Затем дед прикладом выбил камни, прикрывавшие заранее проделанные в ограде бойницы. Их было три: две выходили на площадь, одна – на боковую улочку.

Потом он тщательно зарядил винчестер.

Стрельба в городе усиливалась. Дед стоял у бойницы и ждал. Наконец и на нашей улице появились турки. Вернее, это были не турки, а черкесы, о чем легко было догадаться издалека по прямым блестящим шашкам, не похожим на кривые турецкие ятаганы. Было их довольно много, человек двадцать. Впереди шагал крупный мужчина в распахнутой черкеске и с громадным животом, который он время от времени приподнимал руками, словно боялся уронить.

Это и был знаменитый Нури-бей, продавший деду винчестер.

Верно, спешил заполучить его обратно, пока до Хафиз–паши не дошло, что он продал оружие неверному.

Вдруг черкесы остановились. Нури-бей вытер рукавом взмокший лоб.

– Сдавайся, Манол-эфенди! – крикнул он не слишком громко. – Ничего плохого мы тебе не сделаем.

Видно, заметил торчащее из бойницы ружье За это время дед успел прицелиться – в самое брюхо. Прогремел выстрел. Нури-бей покачнулся и упал лицом в грязь. Остальные, не залегая, открыли беспорядочную стрельбу.

Похоже, случайно пуля сразу же попала в деда. Хлынула из шеи алая мужская кровь. Сейчас я думаю, что вряд ли он умер сразу, слишком уж громко хрипела его пробитая гортань. Но бабушка так и не узнала, когда именно это случилось. Почти не сознавая, что делает, она схватила ружье и встала к бойнице. Прицелилась еще более твердой и жесткой рукой, чем дед, и выстрелила. Один из головорезов повалился ничком и замер. Только тут черкесы залегли, кто где сумел. Они все еще не знали, что сражаются с женщиной. Мне тоже так и не довелось узнать, когда моя бабушка научилась владеть оружием. Об этом она хранила упорное молчание.

Если судить по некоторым рассказам, бабушка защищалась чуть не два часа. Израсходовала почти все патроны, убила четверых. Наконец это дурачье догадалось, что нужно сделать. Один из них обошел двор и уж не знаю как, но сумел перебраться через высокую ограду. Бабушка все еще продолжала стрелять. Ружье ни разу не дрогнуло в ее слабых женских руках – так велика была ее ненависть и таким яростным желание отомстить. Черкес тихонько подкрался сзади и изо всех сил обрушил приклад ей на голову. У нас, потомков бабушки Петры, пока, правда, только у мужчин, невероятно крепкие черепа. Ее наследство. Иначе вся история так бы и закончилась этим ударом.

Но бабушка только повалилась на мягкую траву между белыми, ясными, словно капельки солнца, ландышами.


Можно представить себе, как был поражен черкес, когда понял, кто с ними сражался. Но времени терять было нельзя. Он бросился к тяжелым, запертым на три крепких железных засова воротам. Свирепая орда ворвалась во двор.

Все кинулись в дом, рассчитывая найти там богатую добычу. Лишь три человека молча остановились у распростертой среди цветов женщины. Один из них, совсем еще молодой, с тонкими усиками, походил скорее на писаря, чем на разбойника.

– Герой-баба! – уважительно пробормотал он. – Если тут все такие, падишаху не поздоровится.

– Может, оттащить ее к колоде да прикончить? –

спросил второй.

– Ты только и знаешь головы рубить, дурень! – рассердился молодой. – Лучше принеси воды, вдруг удастся ее в чувство привести. Кому как не ей знать, где Манол прячет золото.

Третий, до сих пор молчавший, склонился над бабушкой, потрогал ее лоб.

Невысокий, плотный человек в чалме, может быть, турок.

– Да она мертва, эфенди! – сказал он.

Странное дело жизнь, каких только неожиданностей она не преподносит.

Почему он так сказал? Конечно, бабушка была жива, горячая кровь пульсировала в ее жилах. Тогда почему он солгал? Может, просто лень было тащить воду? А может, он пожалел эту маленькую храбрую женщину и не хотел, чтобы черкесы измывались над ней и в конце концов погубили?

Вот как неожиданно сплетаются невидимые нити судьбы. В сущности, именно этому неведомому, смешному, коренастому турку я обязан жизнью. Потому что как раз тогда бабушка была беременна моим отцом. И связь поколений, которая, может быть, продолжится на века, совершенно случайно не оказалась прерванной.

Но неужели правда, что все в этом мире лишь цепь случайностей? Не так это, не может быть так. Чем старше я становлюсь, тем более противоестественной и отвратительной мне кажется эта вероятность. Мы не знаем, откуда берутся миры, этого нам не понять никогда. Но они непременно должны куда-то уходить, осуществив себя и все свои возможности.

Внимательный читатель наверняка заметил, что по крайней мере два эпизода этого рассказа кажутся неправдоподобными. Или, скажем, необъяснимыми. Сам я не могу в этом разобраться. Не могу понять, где кончается реальность, а где начинается воображение. Но в одном я убежден – все здесь или чистая правда, или одно лишь воображение. Во всяком случае, добросовестность требует, чтобы я вас предупредил: ни одна из многочисленных летописей той поры не упоминает бабушкиного имени. Все пятеро убитых черкесов были отнесены на счет деда Манола. Это в какой-то степени понятно. Бабушка уверяла, что впервые рассказала эту историю моему отцу перед тем, как его взяли в армию. Отец промолчал, но явно не поверил ни одному ее слову. Но я поверил ей всей силой души. И до сих пор словно бы собственными глазами вижу эту картину, до того вся бабушкина история кажется мне реальной и правдоподобной. И до того она соответствует бабушкиному облику, по крайней мере тому, который сохранился в моей памяти.

И все же противоречия есть противоречия. Во-первых, подземный ход. Дед Лулчо утверждал, что бабушка вообще не знала о его существовании. Дед Лулчо был не братом, а дядей Манола, хотя разница между ними составляла каких-нибудь пять-шесть лет. Как станет ясно из дальнейшего, дед Лулчо – очень важный свидетель. Ему, по-моему, следует верить без всяких оговорок.

Я никогда не говорил бабушке о том, что знаю про подземный ход. И вы меня, верно, поймете. Этим я, может быть, разрушил бы нечто, составляющее основу ее существования.

А вопрос на первый взгляд очень простой – почему дедушка Манол не воспользовался подземным ходом, чтобы спастись от осады? И от гибели, разумеется.

Верно, что весь город был заполнен войсками и башибузуками, ускользнуть от них было бы нелегко. И все же надежда есть надежда, а деду случалось выпутываться и из более тяжелых положений. Во всяком случае, они могли хотя бы укрыться в тайнике, пока не минует опасность.

Ведь так в конце концов и получилось. Подпалив город со всех сторон, турки ушли из него и расположились в окрестностях на холме у церквушки святой Петки. Но наш дом уцелел. Оба могли остаться в живых.

По всему видно, что дед сознательно пожертвовал жизнью. И не только своей, но и жизнью молодой жены.

Да, вполне сознательно! Он держал в своих руках жизнь и смерть. Любовь и достоинство. Как ни сильна была любовь, он предпочел достоинство. Когда-то это слово объясняло все, даже безумные поступки. Зато теперь оно все больше теряет цену. Многие считают его признаком наивности, незрелости, рабской зависимости от химер прошлого. А в сущности оно, быть может, костяк человеческой нравственности.

Загрузка...