Ата ДУРДЫЕВ ОБЫЧНЫЙ ДЕНЬ ВОЙНЫ

ГЛАВА ПЕРВАЯ



Капитан Комеков, устроившись в развилке высокой сосны, не отрывал глаз от бинокля. Сидеть было неудобно, но он не замечал этого, весь поглощённый событиями, разворачивающимися на поле боя, и лишь потихоньку чертыхался, когда обзор заслоняла разлапистая ветка дерева.

— Ну, что там, ребята? — спрашивал снизу лейтенант Рожковский, хлопая себя по бокам замёрзшими руками. — Чего они там вола тянут?

Капитан сердито буркнул себе что-то под нос и вдруг оживился:

— Пошли, Рожковский! Поднялась рота!

Издали донеслись приглушённые расстоянием и совсем не впечатляющие крики «Ура!», автоматные очереди.

— Слава те, господи, проснулись, — сказал лейтенант, — а то уж впору было повару команду давать, чтобы кухню свою раздувал. Ну, я потопал к машинам…

За домом, просматривающимся сквозь деревья, в укрытии стояли четыре «Студебеккера» с прицепленными к ним семидесятишестимиллиметровыми орудиями. Расчёты сидели в кузовах машин. Ни им, ни шофёрам не было видно, как разворачивается атака автоматчиков, и они, привыкшие за три года воины к своему нелёгкому солдатскому труду и выполняющие его так же обстоятельно и добросовестно, как исполняли бы обязанности рабочего или хлопкороба, спокойно ожидали команды капитана.

А ему было видно всё: просторный двор МТС с разбросанными по нему в беспорядке сельскохозяйственными машинами, чёрная змейка первой линии немецких окопов, мирные заснеженные скирды в чистом поле, маленькие фигурки автоматчиков. Издали всё это выглядело безобидно и мирно, можно было даже представить себе что-то вроде азартной детской игры в «Чапаева» или в «Казаки-разбойники». Но капитан был далёк от подобных ассоциаций — слишком хорошо, по собственному опыту знал он и серьёзность «игры», именуемой коротким и злым словом «война», и звериную ярость «разбойников» в зелёных немецких шинелях. И поэтому он напряжённо следил за атакой, мысленно отсчитывал секунды, когда пехотинцы добегут до условленного ориентира — трёх на отшибе стоящих скирд. Тогда его батарея в стремительном броске поддержит атаку автоматчиков.

Но тут картина изменилась. В торопливую перебранку автоматов вплелись тяжёлые, хлёсткие, размеренные удары «МГ», движущиеся по полю фигурки стали замирать — то одна, то другая, автоматчики залегли. Похоже, что атака захлёбывалась.

— Сволочь! — выругался капитан и, оторвав от глаз бинокль, зло крикнул в сторону машин: — Этот пулемёт на твоей совести, Ромашкин! — Он хотел добавить ещё что-то унизительное по адресу нерадивого наводчика, не сумевшего как следует подавить огневую точку противника, но сдержался и снова прильнул к биноклю.

— Слышь, Ромашкин, чего капитан говорит? — щупленький артиллерист в широкой, не по комплекции, шинели, сидящий в кузове «Студебеккера» на снарядном ящике, толкнул товарища локтем в бок.

Тот, продолжая копаться в своём вещмешке, поднял голову. Наушники его шапки были крепко подвязаны под подбородком.

— Чего тебе, Холодов?

— Капитан, говорю, слышишь, что сказал?

— А чего?

— «Чего, чего»! — передразнил Холодов. — Ты лопухи свои развяжи да подними вверх, тогда и узнаешь «чего». Закутался, как пленный фриц…

— За такие байки можно и по уху схлопотать! — Ромашкин распрямил свою широкоплечую фигуру. Стоя на коленях, он почти на голову возвышался над низеньким Холодовым. — Нашёл с какой мразью сравнивать! Тьфу! Если бы у тебя зуб скулу выламывал, посмотрел бы я на твои лопухи, на кого ты похож был.

— Да я ничего, — сник Холодов, — я понимаю…

— Молод ты ещё, чтобы всё понимать. Что комбат сказал?

— Пулемёт, говорит, заработал опять.

— Какой пулемёт?

— Ну который ты «уничтожил». А он, выходит, уцелел.

— Это уж дудки! — уверенно сказал Ромашкин, склоняясь к вещмешку. — То, что я трахнул, снова не оживёт! Ты, Холод, ещё первогодок в этих делах… Пушку, небось, до нашей батареи за километр с опаской обходил, а туда же, рассуждаешь…

— Я, что ли, рассуждаю? — обиделся Холодов. — Капитан сказал!

— О том и толкую, что своей головой рассуждать надо, а не дядиной, — снова поддел Ромашкин. — Капитан, конечно, человек умный, не тебе чета, но и ему не по фельдсвязи доложили, что это «мой» пулемёт заработал. А предполагать можно всякое, верно я говорю?

Со стоящей рядом машины на них неодобрительно покосился узкоглазый, как монгол, плотно влитый в аккуратную без складочки шинель, сержант Русанов — командир третьего орудия. Он уже жил напряжением боя, готов был каждой частицей своего существа откликнуться на команду «Огонь!», и поэтому его раздражало всё постороннее, не имеющее отношении к главному, что происходило за высокой насыпью железнодорожного полотна. Он перевёл взгляд на сержанта Мамедова — щеголеватого азербайджанца с пышными выхоленными бакенбардами, из-за которых Русанов в душе недолюбливал командира первого расчёта, хотя признавал и уважал его воинские таланты артиллериста.

Мамедов стоял, привалившись плечом к кабине, насвистывал себе под нос какой-то мотивчик и не слышал или делал вид, что не слышит, пикировки своих подчинённых. Скорее всего — делал вид, потому что, едва Ромашкин пробормотал: «Вот она, голубушка… сейчас мы…», — Мамедов перегнулся через голову Холодова и выдернул из руки Ромашкина флягу.

— Не положено!

— Зубы болят, сержант, спасу нет! — взмолился Ромашкин. — Я только прополощу во рту… Один глоточек!

— А-ат-ставить разговорчики! — певуче скомандовал Мамедов. — От зубной боли и от насморка ещё никто не умирал. Кончится бой — тогда и выпьешь свои наркомовские сто грамм.

— Откуда я знаю, что целым из боя вернусь? — не сдавался Ромашкин. — Может, паду смертью храбрых, тогда как?

— Тогда мы с Холодовым почтим данной флягой память славного героя, — белозубо улыбнулся Мамедов и поболтал флягой под ухом. — Опять у медсестры выклянчил?

— У сестрички Инны клянчить не надо, она человек понимающий, сочувствует больным, не то что иные некоторые…

— А ну — тихо! — сказал вдруг Мамедов и прислушался.

На соседней машине замер, вытянув шею, Русанов.

Они встретились взглядами.

— Танки? — негромко высказал предположение Мамедов.

Русанов коротко кивнул:

— Они!

Холодов встревоженно крутил головой, стараясь понять, где это командиры орудий увидели танки, но вокруг не было ничего. Лишь вдалеке, там, за железнодорожной насыпью, трескучая скороговорка автоматов и пулемётов перемежалась всплесками снарядных взрывов. Рёва танковых моторов, лязганья гусениц, то есть тех основных признаков, по которым Холодов умел распознавать танковую атаку, не слышалось, как он ни напрягал слух. Но опытное ухо бывалых артиллеристов обмануть было трудно. Они, так же как и Холодов, не видели танков, но слышали их зловещий голос именно в этих плескучих, характерных взрывах. И как невозможно на третий год войны спутать высокий гул моторов «ЯКа» и «Мессершмитта», так легко различаются по голосу свой и вражеский миномёт, так же просто Русанов и Мамедов определили, что стреляет не полевая артиллерия немцев, не самоходки, а именно танки. Скрытые танки, потому что не слышно было их подхода.

Понял это и Комеков. Понял ещё раньше своих сержантов, так как он видел разрывы снарядов. А автоматчики снова и снова поднимались в атаку, но капитану уже было ясно, что чёткий план наступления, детально разработанный штабистами, нарушен. Но ждать нельзя, надо немедленно выходить на боевые позиции, поддерживая огнём пехоту, вызывая на себя огонь немецких танков, чтобы автоматчики смогли сделать последний, решающий бросок.

— Заводить машины! — скомандовал он, бросил бинокль стоящему под сосной ординарцу и полез вниз со своего неудобного наблюдательного пункта. Зацепился рукавом кожанки за острый сук, с сердцем рванул и тяжело спрыгнул на землю.

— Батарея, вперёд!

Рявкнули, густо урча моторами, «Студебеккеры», высунули из-за дома свои плоско скошенные зелёные морды. Когда они вытянулись в колонну, капитан вскочил на подножку машины четвёртого расчёта.

— Рожковский, бери два орудия и жми на правый фланг! — приказал он своему помощнику. — Прямо через насыпь давайте! И с ходу — по фрицам!

— Какие расчёты брать?

— Лучшие бери! Мамедова бери! И Русанова! А я с остальными через переезд махну, с левого фланга выскочим. Ну, трогай!

Лейтенант открыл было рот, собираясь что-то сказать, но капитан уже торопил своего шофёра, и тот, махнув рукой, тоже встал на подножку машины первого расчёта.

— Газуй, Карабеков! Прямо на железнодорожную насыпь держи и смотри мне, чтоб не сели!.. Мамедов, держитесь там!

Машина Русанова, не дожидаясь головной, уже натужно ревела впереди.


Дорога была плохой, вся в колдобинах и выбоинах, машины шли медленно, и комбат нервничал, потому что путь через железнодорожный переезд был длиннее того, который предстояло преодолеть машинам Рожкоз-ского, а капитан рассчитывал ударить по немцам с правого и левого флангов одновременно. Бой шёл тяжёлый, это было понятно и по ожесточённой пальбе, и по срывающимся крикам атакующих, и по всё более частому тявканью танковых пушек. Нужно было спешить, спешить изо всех сил.

— Быстрее! Быстрее давай! — торопил он шофёра, одним глазом глядя на дорогу, а другим пытаясь держать в поле зрения машины Рожковского. Они на полной скорости подходили к насыпи. Когда он взглянул на них через несколько секунд, машины уже перевалили через полотно железной дороги. «Молодцы, ребята!» — одобрительно подумал капитан и снова заторопил шофёра:

— Газуй, газуй сильнее!

Автоматчики подошли уже вплотную к окопам противника и лежали, набираясь сил перед новой атакой, когда беглым огнём заговорило орудие Русанова. Замаскированное между копнами сена, оно било прямо по брустверам окопов, сея среди фашистов смерть и панику. Это была очень рискованная стрельба, требовавшая от наводчика незаурядного мастерства, так как совсем рядом с ними прижалась к земле цепь атакующих, и малейшая неточность могла привести к тому, что огневой шквал накроет своих же.

Однако сержант Русанов не зря считался лучшим наводчиком в полку, не случайно носил боевой орден на своей груди. Он сам прильнул к панораме орудия, и его узкие, монгольского разреза глаза, привыкшие в сибирской чащобе ловить на мушку малокалиберки белку, так же уверенно и спокойно вели перекрестье панорамы по линии вражеских окопов, и там часто, словно стреляло не одно, а целых три орудия, взлетали чёрно-багровые фонтаны взрывов. Скорость стрельбы была тоже одной из примечательных особенностей русановского расчёта.

Услышав голос русановской пушки, капитан Коме-ков вторично подумал: «Молодцы, ребята!», — имея в виду оба расчёта, с которыми ушёл Рожковский. Но тут же сообразил, что ведёт беглый огонь только одно орудие, судя по частоте выстрелов, именно орудие третьего расчёта. А где же Мамедов, почему он молчит?

Машина запрыгала по настилу переезда, и перед капитаном открылось поле боя: возникающие и опадающие кустики взрывов, поднявшиеся в атаку автоматчики, бегущие немцы, движущийся наискосок танк. Секунду спустя он определил, откуда бьёт пушка Русанова, и мысленно похвалил командира орудия, хотя иначе и быть не могло: в бою Русанов никогда не горячился, не лез на рожон, использовал любое укрытие. И хотя копны сена являлись невесть каким укрытием, они всё же мешали танку вести прицельную стрельбу по огневой позиции артиллеристов. Да, танк, кажется, и не замечал опасности, он шёл к окопам, в которые уже прыгали первые автоматчики, выбивая остатки немцев.

Увидел капитан и машину первого расчёта. Она стояла, нелепо развернувшись боком, на полпути между насыпью и МТС, пушка была отцеплена, возле неё копошились артиллеристы. «Мамедов, ну что ж ты, Мамедов! — чуть было не закричал капитан. — Вперёд надо, вперёд, какого чёрта ты сел как чирей на ровном месте!» Он чуть было не приказал своему шофёру свернуть направо, но только скрипнул зубами.

— Дави на всю железку напрямик! Режь дорогу по полю!

Машину затрясло на кочках. В десятке метров перед ней прямо на ходу движения вдруг громыхнул взрыв снаряда, почти сразу же рвануло ближе и левее. Шофёр, клещом вцепившийся в баранку, крутанул руль, выходя из-под обстрела, но капитан, сунув руку в окошко дверцы, выровнял машину, цедя сквозь зубы:

— Прямо держи, герой, прямо!..

— Накроют, товарищ капитан! — испуганно оправдывался шофёр. Он сразу взмок, крупные капли пота катились по лицу, он сдувал их с кончика носа, боясь хоть на мгновение отпустить баранку.

— Газу, газу давай! — требовательно сказал капитан. — Вилять станем — скорей накроют…

Машина опять козлом заскакала по колдобинам поля. То и дело больно стукая трубками окуляров в переносье и надбровные дуги, капитан пытался углядеть, что же там творится возле пушки Мамедова, но тряска была такая, что разглядеть было невозможно ничего. И он не увидел даже, как ещё один танк с чёрным крестом на борту скользнул в неглубокую балочку, обходя с тыла огневую позицию Русанова.

Не видел этого и Русанов. Его внимание было приковано к тому танку, который, добравшись наконец до окопов, вилял по их линии, рыскал то в одну, то в другую сторону. «Я тебе порыскаю, гад!» — с холодной яростью подумал Русанов, догадавшись, что танк пытается разрушить окопы вместе с засевшими в них автоматчиками. И скомандовал:

— Выкатывай на прямую наводку!

Расчёт стал выталкивать пушку из-за скирд, а Русанов шёл, не отрывая глаз от панорамы, крутил маховичок наводки, отпуская ствол орудия.

— Стой!

За этой командой должен был прозвучать выстрел. Но кто-то из засевших в окопах пехотинцев удачно швырнул под танк связку гранат, и тот сразу остановился, густо задымил.

— Так тебе, фашисту! — удовлетворённо сказал Русанов, в глубине души досадующий, что кто-то опередил его верный выстрел. — Огонь по отступающему противнику!

Но тут испуганно закричали:

— Танки!

— Танки с тыла!

Из овражка, задрав в небо тонкий ствол пушки, выбирался немецкий танк.

— Разворачивай орудие! — спокойно дал команду Русанов. — Подносчик, два бронебойных и подкалиберный!

По всей видимости, машина нацеливалась на расчёт Мамедова, но, заметив неожиданно возникшего противника, круто повернулась на одной гусенице, уводя от прямой наводки русановского орудия борт и подставляя лобовую броню. Задвигалась башня, пополз вниз ствол пушки, клюнул острым и красным жалом пламени.

Туго ахнуло сзади. Горячий вихрь сорвал с Русанова шапку, швырнул сержанта на казённик орудия. Зажимая рукой рассечённый при ударе лоб, чтобы кровь не заливала глаза, тот крикнул замешкавшемуся подносчику:

— Снаряд давай!

Оглянулся и увидел, что подносчик уткнулся лицом в землю, прижимая обеими руками к груди не донесённый до пушки снаряд. Русанов выхватил его из холодеющих рук подносчика, сунул в патронник, заряжающий мягко клацнул затвором.

Немец выстрелил снова, но, на какую-то долю секунды опережая ею, сзади танка громыхнул взрыв. «Мамедов бьёт, — непроизвольно отметил про себя Русанов, — только почему он, чудак, фугасным бьёт?»

Он не знал, что это поспешил ему на помощь наводчик Ромашкин, не дожидаясь приказа своего командира орудия.

Когда мотор «Студебеккера», тянувшего пушку Мамедова, как всегда неожиданно заглох, едва только машина перевалила через железнодорожную насыпь, третий расчёт уже вёл огонь. Досадуя, что не поехал на машине Русанова, лейтенант Рожковский клял всех и вся: и фрицев, засевших в неудобном для наступления месте, и ленд-лиз, по которому богоданные союзнички сплавляют дрековскую технику, и комбата, подсунувшего ему капризную машину, и шофёра Карабекова, которому впору волам или этим, как их там, верблюдам хвосты крутить, а не управлять боевой техникой. Он попытался помочь шофёру, безнадёжно копавшемуся во внутренностях «Студебеккера». Но разбирался лейтенант в моторах весьма дилетантски, поэтому больше мешал, чем помогал, и нервничающий Карабеков посоветовал ему наконец покурить в кабине и не толкать под локоть.

Как раз в этот момент сержант Мамедов, понимающий, как дорога каждая минута, попросил разрешения занять огневую позицию. Рожковский напоследок ругнул самого себя за нерасторопность и велел отцеплять орудие. Огневики быстренько управились с привычной несложной операцией, выкатили семидесятишестимиллиметровку на удобную позицию, развели станины.

— По переднему краю фашистов… огонь! — скомандовал Мамедов.

И Ромашкин, втайне завидуя дерзкой точности огня Русанова, стал бить фугасными по левому флангу окопов, а когда немцы выскочили из укрытий и побежали, перенёс огонь вглубь. Это было очень в пору и до того удачно, что артиллеристы, с которыми ехал капитан Комеков, закричали «ура». Ромашкин, естественно, слышать этого не мог, однако после каждого выстрела сам себя нахваливал: «Ай, да Ромашкин! Ай, да наводчик!»

Немецкий танк, выскочивший из балки на орудие Русанова, первым заметил Холодов. А Ромашкин первым сообразил, какая опасность угрожает третьему расчёту, и потому, ни на миг не задумываясь, не дожидаясь команды развернуть орудие, повёл ствол пушки до отказа вправо и саданул по «панцеру» фугасным, предназначенным для немецких пехотинцев, в панике бегущих по полю. Оплошность заметили все трое — и Ромашкин, и Мамедов, и Рожковский и почти одновременно все закричали:

— Бронебойный!

И Мамедов добавил:

— Развернуть орудие!

На это ушли драгоценные секунды. Правда, потом даже самоуверенный Ромашкин чистосердечно признавался, что вряд ли из орудия, находящегося в первоначальном положении, он сумел бы так удачно попасть в танк. Но секунды ушли, и фашист успел выстрелить ещё раз, прежде чем уткнуться стволом пушки в землю и задымить.

— Ур-ра! — в восторге завопил Холодов. — Подбили! Молодец, Ромашкин!..

Но его никто не поддержал, а Ромашкин, тяжело, с надрывом выругался, смаху ударил кулаком по казённику орудия. Холодов недоумённо оглядел сумрачные лица товарищей, посмотрел по направлению их взгляда и увидел, что возле пушки Русанова никто не двигается и не суетится, а сама пушка не стоит, как положено, а косо лежит на боку, приподняв одно колесо. И Холодов почувствовал, как у него сжимается сердце и на глазах выступают слёзы.

— Ладно, ладно, малыш, — ободряюще похлопал его по плечу Ромашкин, не замечая, как у самого прыгают и кривятся губы. — На войне, как на войне, без жертв не бывает…

Горевать было некогда, надо воевать, тем более что на поле появились ещё три танка, и сержант Мамедов скомандовал открыть по ним огонь.

По приказу комбата в бой с танками вступило и орудие второго расчёта, а сам комбат с четвёртой пушкой помчался прямо ко двору МТС, из зданий которой автоматчики выбивали последних замешкавшихся немцев.

Они выскочили с целины на дорогу, обсаженную поредевшими, изувеченными взрывами тополями. «Студебеккер» завизжал тормозными колодками — дорога впереди была перекрыта срубленными деревьями и двумя сцепленными друг с другом веялками.

— Расчищать завал! — приказал капитан, соскакивая с подножки автомашины.

Солдаты с трудом поспевали за своим длинноногим комбатом. Они азартно, помогая криками и шуточками, принялись растаскивать заграждение, сваливая стволы деревьев в кювет.

— Веялки осторожно, не калечьте сельхозинвентарь, — сказал капитан, поднимая к глазам бинокль.

Пушка Мамедова била размеренно и чётко. Дымил уже третий танк, подбитый, по всей видимости, орудием второго расчёта. Два оставшихся танка удирали во все лопатки. А на огневой Русанова было безжизненно тихо и спокойно. «Неужели все погибли? — подумал Комеков. — Нет, не может быть, чтобы Русанов погиб! Вероятно, тяжело ранен…» Думать так было, конечно, легче.

Во дворе МТС Комекова встретил знакомый лейтенант — командир автоматчиков. На груди у него болтался трофейный автомат, телогрейка, брюки, руки и лицо были перемазаны глиной пополам с кровью, лоб стягивала грязная, наспех сделанная повязка, но глаза лейтенанта улыбались.

— Во время подоспел, капитан, спасибо, — сиплым, сорванным от команд голосом поблагодарил он. — Танков этих, понимаешь, не ожидали мы здесь, врасплох они нас застукали. Курнуть не найдётся, а то всё в глотке спеклось?

— Может, хлебнёшь с устатку? — предложил капитан. — Мирошниченко!

Ординарец, неотступно следовавший за комбатом, сообразительно протянул флягу. Лейтенант вожделенно покосился на неё, потряс головой:

— Нет, воздержусь, фрицы ещё могут в контратаку пойти, а я до чёртиков устал, с одного глотка захмелею. Вот утрясётся всё — приходи, тогда не откажусь… Дали нам джазу эти чёртовы тапки, чуть всю обедню не испортили.

— Разведка зевнула?

— Леший его знает, кто тут виноват, — ответил лейтенант, мусоля языком свёрнутую цигарку, — а только половину роты положил я здесь. Может, и все не поднялись бы, если б не твои «боги войны». Во-он тот, что за копнами сховался, больше всех нам помог. Здорово стреляет, стервец, — чисто снайпер, а не артиллерист. Ты его к ордену представь. Если надо, я рапорт напишу. Ты где собираешься располагаться? Мы по плану операции здесь закрепляемся…

Лейтенант говорил, а у капитана всё больше и больше портилось настроение. Мысль о Русанове, которого так расхваливал лейтенант, не давала покоя. Капитан хмуро окинул взглядом просторный двор МТС, разбросанные по нему в беспорядке и покорёженные сельскохозяйственные машины.

— Здесь позицию будем держать, — решил он. — Мирошниченко, передай командиру четвёртого, пусть разбирают вон там забор, вкатывают орудие и маскируют. А сам мотай к Мамедову, выясни, на чём они там споткнулись. Пусть немедленно подтягиваются сюда. И что там у Русанова, тоже узнай.

Обвешанные телефонными аппаратами, катушками, стереотрубами, подошли бойцы взвода управления во главе со своим командиром — молоденьким, недавно присланным из училища лейтенантом. У него ещё не выветрилась строгая дисциплина училища, и он то и дело покрикивает на своих бойцов: «Подтянись!.. Ногу, ногу!.. Раз-два… раз-два…»

— Где будем оборудовать, товарищ капитан? — деловито осведомился он.

Комеков ещё тоже не знал, где, и они стали высматривать удобное место для наблюдательного пункта.

Дел было много. Срочно требовалось составить боевую каргу для батареи: определить места расстановки орудий и секторы обстрела, наметить основные ориентиры. Надо было расставить орудия и произвести пристрелку, определить расчёты для стрельбы с закрытых позиций. Надо было, наконец, составить и послать в штаб полка боевое донесение.

— Начальство едет! — предупредительно сообщил один из бойцов. — Майор Фокин и начальник штаба!

Во двор МТС ворвался видавший виды «виллис» заместителя командира полка, заляпанный грязью, с помятыми крыльями, с пулевыми пробоинами на ветровом стекле. Он круто осадил, пройдя несколько метров юзом, и не успел ещё остановиться, как майор Фокин, приподнявшись на сиденье, закричал:

— Что здесь за базар? Кто старший? Ты почему, Комеков, собрал людей в кучу? Порядка не знаешь? Всех одним снарядом фриц накрыть может! Немедленно рассредоточить бойцов!

Капитан не стал возражать начальству, приказал командиру взвода управления разместить бойцов в укрытии. Лейтенант ревностно кинулся исполнять приказание, а Комеков вскинул руку к козырьку фуражки.

— Товарищ майор! Вверенная мне батарея боевое задание выполнила! В настоящий момент…

Фокин досадливо махнул рукой.

— Отставить!

Обвёл взглядом двор, задержался на четвергом расчёте, который уже заканчивал растаскивать обломки забора, покосился на въезжающую в ворота машину второго расчёта и упёрся тёмными недобрыми глазами в лицо Комекова.

— «Выполнила»!.. А что делается с другими твоими пушками, ты знаешь? Почему одна пушка застряла возле железнодорожной насыпи, когда приказ был — выходить на прямую наводку? Почему потерял лучший в полку расчёт? Опять приказ нарушил — раньше времени двинул батарею, потому и потери. Разболтался ты, Комеков, своевольничать стал! Кожанка на тебе — это по форме или как?

— Ладно, Иван Иванович, не кипятись, — примирительно сказал добродушный начальник штаба, протирая кусочком замши очки. — Не в кожанке дело. Жаль, конечно, что люди гибнут, но задание они всё-таки выполнили с честью. Сам знаешь, обстановка изменилась, не могли мы всё предусмотреть. Надо приветствовать инициативу комбата, который сумел разобраться в сложившейся ситуации и принять правильное решение. У вас боевое донесение готово, товарищ капитан?

— Не успел управиться, товарищ майор, — хмуро ответил Комеков. — Сейчас напишу.

— Инициатива инициативой, а порядок тоже должен быть! — не успокаивался сердитый Фокин. — Анархию допускать нечего! Где твой Рожковский отсиживается? Всё цацкаешься со штрафниками? Гляди, дождёшься ты у меня, Комеков, не посмотрю на твои заслуги!

Во двор сунулся было ординарец Мирошниченко, но, увидев, как распекают его командира, опасливо спрятался за забор — в подобных случаях лучше не попадаться на глаза.

Майор Фокин пошумел ещё немного и укатил в соседнюю батарею, приказав на прощанье Комекову явиться в штаб полка к двадцати ноль-ноль с объяснительной запиской.

— И боевое донесение, пожалуйста, не забудьте, — вежливо не по-военному напомнил начальник штаба. Он вообще был очень вежливым и корректным человеком.

ГЛАВА ВТОРАЯ

— Товарищ капитан, пленного вот задержали! Что с ним делать прикажете?

Холодов сиял, чувствуя себя богатырём, ждал похвалы от комбата. Улыбался и немец — высоченный рыжий парень в комбинезоне, его словно потешало то обстоятельство, что он, такой огромный и сильный, покорно подчиняется приказам своего коротышки-конвоира, который ростом-то едва ему по грудь.

Капитан скользнул по пленному равнодушным взглядом, приподнял бровь, узнавая в маленьком артиллеристе подносчика снарядов из первого расчёта. Он совсем недавно прибыл в батарею из госпиталя, до этого, кажется, в пехоте служил. Ну чего он сияет, как медный пятак, пленного никогда не видел, что ли? И фриц — тоже щерится, радуется. Ну, этому-то, понятно, есть чему радоваться — война для него закончилась, скоро к своей фрау под перину вернётся. А вот русановский расчёт…

— Я сам лично задержал его, товарищ капитан! Куда его девать?

«Делать тебе больше нечего, как с вшивым фрицем таскаться», — подумал капитан и сухо ответил:

— Если задержал, сам и веди в штаб. Мне эти фрицы вот как осточертели! — офицер провёл ребром ладони по горлу. Улыбка сползла с лица пленного. Жест капитана он понял по-своему и быстро заговорил, захлёбываясь, глотая слова, кривясь посеревшим от страха лицом.

Комеков меньше всего сейчас был склонен разбираться с пленным. Ещё не улеглось нервное напряжение боя, не захоронены тела погибших, не перевязаны все раненые, ещё кипит обида из-за несправедливого разноса майора Фокина. «Почему остановилась машина Карабекова… почему потерял расчёт Русанова…» Им легко говорить такие слова! Это ведь не тактическая игра на минполигоне, а война! А на войне случается что и убивают… И что случилось от того, что машина Карабекова остановилась в не предусмотренном вами месте? С Карабекова я, конечно, стружку сниму за машину, но орудие-то хорошо действовало. Эх, поторопился бы чуток Мамедов — глядишь, и уцелели бы русановцы! Но ведь это только предположение, товарищ майор, я уверен, да и вы сами уверены, что Мамедов не мешкал, сделал всё от него зависящее.

Капитан смотрел на пленного, сдерживая поднимающуюся в груди ярость и думал: «Лопочешь, проклятый фашист? Трясётся твоя вшивая душонка, как овечий хвост? «Гитлер капут… фашист капут…. их арбайтен…» Все вы «арбайтен», когда припекло вам пятки на советской земле, а сам, наверное, по Русанову стрелял сволочь!»

— Где взяли пленного?!

— Из танка подбитого он, товарищ капитан… Танкист…

— Танки-ист?.. — глаза капитана зловеще сузились, рука непроизвольно скользнула к бедру, нащупывая холодную кожу пистолетной кобуры. — Танки-ист?.. Из какого танка взяли?!

Пленный задохнулся фразой, словно ему перехватило горло, задрожал отвисшей челюстью. Испугался и Холодов, понявший скрытый смысл ком батовского вопроса.

— Не из того… не из того, товарищ капитан! — заторопился он, боясь, что не успеет объяснить и капитан застрелит пленного. — Этот тоже мы подбили! Но не возле оврага, а возле окопов!.. Фриц сам сдался… Он не стрелял, он механик-водитель…

Комекову стало неудобно от своей вспышки, тем более, что к ним подходили сержант Мамедов и несколько бойцов. «Нервы ни к чёрту… раскричался, как истеричка Нурджемал», — вспомнил он почему-то припадочную и дурную односельчанку.

Пленный, увидев, что страшный чёрный капитан успокоился, подобрал челюсть и снова зачастил скороговоркой, трогая Комекова за рукав кожанки, стуча себя в грудь растопыренной пятернёй.

— Чего ты повесил его на мою шею? — сердито сказал капитан Холодову. — Полагаешь, что у меня других дел нет? Веди!

— Идём, немец… ком, фриц!.. — заторопился солдат.

Но тог отталкивал его руку не глядя, умолял о чём-то капитана.

— Что ему надо от меня?

— Он, товарищ капитан, утверждает, что из рабочей семьи, — пояснил сержант Мамедов, немного разумеющий по-немецки. — Говорит, что насильно мобилизован, нацистов ненавидит, по русским никогда не стрелял, он механик.

— Ну и что из того, что механик? — сказал Комеков. — Их вон сколько, «механиков», по полю лежит. Пусть он даже сам инженер — обниматься мне с ним, что ли? Веди его, Холодов, в штаб!

— Разрешите, товарищ капитан? — козырнул Мамедов.

— Ну?

— Если фриц правду шпрехает, го он полезным для нас может оказаться. Они ведь, немцы, если мастеровые — народ дотошный, способный. Пусть покопается в нашей американской «коломбине» — может, наладит.

И, не дожидаясь разрешения капитана, уверенный в своей правоте, Мамедов подтолкнул пленного.

— Шнель, механик, ком мит мир арбайтен!

Глядя им вслед, Комеков ощутил новую вспышку раздражения: дел невпроворот, а они носятся с пленными.

— Мамедов! — крикнул он вслед. — Оставь немца, займись своими делами! Где твоя пушка? Где твои люди? Иди сюда!

Придерживая на груди автомат, Мамедов подбежал.

— Слушаю, товарищ капитан!

— Люди где твои, спрашиваю? — Комеков говорил так, словно в этом красивом, с щеголеватыми бачками сержанте заключались все невзгоды дня. — Пушку где бросил? Машину наладили?

Мамедов, стоя по стойке «смирно», спокойно отрапортовал:

— Пушку доставили сюда, товарищ капитан. Машиной второго расчёта. Карабеков ремонтирует свою коломби… свою автомашину. Расчёт готовит огневую позицию. Явился уточнить у вас схему расположения батареи.

Капитан невольно улыбнулся.

— Жук ты, однако, Мамедов: что же тебе уточнять надо, если ты уже огневую готовишь?

Улыбнулся и Мамедов.

— Порядок такой, товарищ комбат.

— Порядок… А время зря зачем с пленным теряешь?

— Не теряю, товарищ капитан. Его Холодов к машине повёл. Может, башковитый фриц окажется, отремонтирует нашу заокеанскую лендлизицу.

— Откуда у них башковитость! Разве умные люди допустили бы такую мерзость, как фашизм?

— Кроме ума ещё и понятие требуется, товарищ капитан. Может трофейных закурите? Солома, конечно, если по правде говорить.

— Чего ж ты своего комбата соломой угощаешь? Давай уж лучше из махорочки свернём.

Они закурили. Помолчав, Мамедов спросил:

— Как думаете, долго мы задержимся здесь? Я к тому, насколько основательно нам позицию оборудовать.

— Боишься лишнюю лопату земли бросить?

Мамедов пожал плечами.

— А зачем её зря бросать? Ребятам и так достаётся.

— А мне от Фокина достаётся за ваши недосыпанные брустверы, донял?

— Фокин, он ничего мужик, с понятием.

— Ладно, — сказал капитан и щелчком выбросил окурок, — пойдём, Мамедов, пройдёмся, поглядим вокруг, какие тут подступы и секторы обстрела, а то пехотное начальство опасается немецкой контратаки.

— Вряд ли атакуют с такого драп-марша, — усомнился Мамедов, тактично отставая на полшага от капитана.

— Тоже мне Рокоссовский! — усмехнулся капитан. — Ты лучше ориентиры для привязи орудий замечай.

Некоторое время они шли молча вдоль линии немецких окопов. Услышав невнятные голоса, Мамедов насторожился.

— Кто-то тут есть! — спросил он полушёпотом, сдвинул предохранитель автомата и, опережая капитана, шагнул к окопу. — Наши, товарищ капитан! Сестричка здесь!

Он спрыгнул вниз.

Комеков заглянул в окоп.

— Инна? — удивился он. — Ты что тут делаешь?

Она посмотрела снизу вверх, сняла ушанку, провела ладонью по лбу и пышным, туго скрученным в косы, русым волосам, вздохнула.

— И долго ты думаешь тут сидеть? — пошутил капитан.

— Раненый у меня, — без улыбки сказала она. — Сам выбраться не может, а у меня сил не хватает его вытащить.

— Да, сил у тебя действительно не то чтобы очень, — согласился Комеков. — Давай руку, помогу вылезти.

— Раненого сначала надо, товарищ капитан.

— Вытащим и его, не сомневайся. Ну, давай руку, что ли?

Инна посмотрела на свою ладошку, вытерла её о телогрейку, протянула капитану.

— Обе, обе руки давай, так тебе легче будет, — сказал он, нагибаясь и беря её маленькие холодные пальцы в свои. — Эх, где ты, моя молодость и сила! Если в двадцать пять лет силы нет, то уже никогда не появится.

— Накидываете себе два годика, товарищ капитан?

— Да нет, — сказал он, — это такая туркменская приговорка… Ну, разом взяли!

Вытащив Инну и не отпуская её, капитан покачал головой.

— Лёгкая ты, как пушинка, того и гляди ветром унесёт.

— Спасибо за комплимент, — сказала она, осторожно, но настойчиво высвобождая свои руки.

— Похудела ты за последнее время. Повар, что ли, урезает тебе норму?

Он спрыгнул в окоп, помогая Мамедову поднять раненого. Инна помогала сверху. Короткая военная юбка открывала её круглые, испачканные в глине коленки. Капитан старался не смотреть на них. А Инна сидела на корточках, поддерживая раненого, и думала: «Чудик ты, Акмамед! Что я похудела — заметил, а сам и вовсе с лица спал, скулы одни остались. Ещё выше стал, совсем на мальчишку похож… Чудик ты мой, чудик… И повздорил с кем-то, верно ведь? Спроси я тебя — отшутишься, а на лице-то всё написано, ничего ты скрывать не умеешь. И грубишь иной раз потому, что застенчивость свою, деликатность показать боишься. А зачем стыдиться хорошего? Грубости и нахальства кругом достаточно, другие на твоём месте и глазами едят и зубами хватают, успевай только локти подставлять, а ты…»

Раненый застонал.

— Полегоньку, товарищ капитан, ему ведь больно очень, — попросила Инна, — то и дело сознание теряет.

— Давай, Мамедов, мы его на твоей шинели унесём? — предложил капитан, когда они с сержантом выбрались из окопа.

— Не надо! — возразила Инна. — У него такое ранение, что тревожить лишний раз опасно, а санчасть наша далеко, за переездом остановилась.

— Как же быть прикажете? — развёл руками Комеков.

— Надо ещё санинструктора с носилками — мы бы его на носилках потихонечку донесли. Или, может быть, на машине, если осторожно.

— Сейчас что-нибудь сообразим, — обронил Мамедов и зашагал к расположению батареи.

— Очень замёрзла, Инна-джан? — теплеющим голосом спросил капитан. — Может, тоже пойдёшь погреешься в доме, а я посижу здесь?

— Ничего, я привыкла, потерплю, — ответила Инна тихо. — Вы идите, товарищ капитан, у вас, вероятно, дела. — И добавила: — Кожанку свою порвали где-то, рукав…

Он посмотрел на вырванный с мясом лоскут чёрного хрома, но не мог вспомнить, где его угораздило зацепиться, и только пожал плечами.

— Зайдите как-нибудь, я вам подштопаю аккуратненько, — сказала Инна.

— Зайду, — пообещал он. — Ты, пожалуйста, извини, Инна-джан, мне боевое донесение писать надо и ещё одну… одно донесение…

Инна улыбнулась бледными губами. Ползая за ранеными по полю, она разгорячилась и промокла. И сейчас с трудом сдерживала зябкую дрожь. Но на миг ей показалось, что в мире вдруг стало теплее.

* * *

Пленный шёл весело и легко, стараясь приноровить свой широкий шаг к шагам Холодова. Он всю дорогу пытался что-то рассказывать, улыбался во весь рот и лишь иногда делал нарочито испуганное лицо, таращил прозрачные стекляшки глаз в белёсых ресницах: «Шварцкапитан, у-у-у бёзэ… паф-паф… волен шиссен». — «Давай топай быстрее, шиссен, — торопил его Холодов, с пятого на десятое где понимая, а где догадываясь, о чём толкует немец. — Товарищ капитан опомнится — он нам с тобой такой шиссен покажет, что не обрадуемся: — «У-у-у! — снова испугался немец, нарочито ломая язык. — Шварцкапитан гут, шиссен — нихт гут… никс карашо стреляйт! Гитлер капут!» — «Иди, иди, фриц!» — посмеивался Холодов. «Наин! — возражал пленный — Нихт фриц! Ганс! Их бин Ганс!» Он тыкал себе в грудь растопыренной пятернёй и показывал в улыбке полный рот тусклых металлических зубов.

Возле заглохшей машины было безлюдно. «Студебеккер» стоял, во всю ширь разинув свою зелёную пасть, и оттуда торчали только сапоги да обтянутый ватными штанами зад шофёра Карабекова. Из-под капота доносилось невнятное ворчание — Карабеков тихонько ругался по-туркменски и по-русски.

— Хальт! — скомандовал Холодов. — Стой, фриц, прибыли!

Пленный остановился.

— О-о, машин! Гут машин! Их понимайт!

— Вот и показывай, как ты «их» понимаешь, — Холодов шмыгнул носом и постучал по сапогу увлёкшегося Карабекова. — Хозяева дома?.. Вылазь, земляк, помощь пришла!

Карабеков выбрался потный, измазанный в отработанном масле.

— Гнида, а не машина, — пожаловался он. — Зараза припадочная! А это кто с тобой, откуда этот рыжий?

— Механик это. Фриц пленный.

— Нихт фриц! Ганс! — уточнил немец.

— Он что, в машинах разбирается?

— Похоже, что да. На танке механиком был, должен разбираться.

— Разбираешься, фриц? — повернулся к пленному шофёр.

— Нихт фриц, их бин… — начал свою волынку немец, но опешил, увидев перед собой подобие страшного «шварцкапитана», замолк на полуслове, вытянул руки по швам.

Карабеков с сомнением оглядел долговязую фигуру.

— Ладно, — решился он, — фриц ты или шприц, но если отремонтируешь эту дуру, половину грехов тебе прошу. Лезь, ремонтируй! Растолкуй ему, Холод-джан, что к чему.

Пленный оказался человеком сообразительным.

— О-о, ремонтир, ремонтир! Их шнель, бистро-бистро!

Ом нахлобучил на уши пилотку, взгромоздился на передний буфер «студебеккера» и стал копаться в моторе.

— Как там наши? — осведомился Карабеков. — Все мои друзья живы-здоровы?

— По-моему, все, — ответил Холодов, — старшина там уточняет. Наш расчёт цел. А русановские… говорят…

— Жалко ребят, — вздохнул Карабеков. — Русанов настоящий джигит. И почему оно так бывает всегда, скажи, пожалуйста: герой — погибает, а трусишки, вроде меня… или тебя — живыми остаются. Почему это?

— У Ромашкина научился подначивать? — обиделся Холодов. — Я всё время на передовой был, снаряды подтаскивал! Не прятался за всякие заглохшие машины!

— Один-один, счёт ничейный! — беззлобно засмеялся Карабеков. — Давай по этому поводу перекур устроим, а то у меня бумажка кончилась, да и табачку нет.

Он вытер руки промасленной тряпкой, бросил её на крыло «студебеккера».

— Некурящий я, — сказал Холодов.

Карабеков сожалеюще поцокал зубами.

— И зачем только в армию берут таких молочных сосунков? Может, не ты фрица в плен взял, а он тебя?

— Сержант Мамедов специально для тебя прислал, — не стал вдаваться в подробности Холодов. — Больно хвалился фриц. Вот сержант и решил, что он сумеет наладить твою машину… чтобы ты в следующий раз тоже участие в бою принимал, а не расспрашивал о нём у других.

— Удары ниже пояса — приём запрещённый, — парировал Карабеков. — А хвалиться многие любят. Кого ни встретишь, все без исключения хвастаются, а как до дела коснётся — в кусты. Впрочем, бывают и по-настоящему знающие люди. В нашем колхозе механик такой был. Я его вспомнил, как на немца посмотрел: рослый такой же, и зубы вставные, только не рыжий правда, а чёрный, у нас все черноволосые. Так этот механик настоящий чудодей был. Настолько машину знал, что любую неисправность определял по звуку, даже на спор шёл.

Послушает минуту, другую и, ни до чего руками не дотрагиваясь, говорит: там-то неисправность, в таком-то месте дефект. А фрицу, думаю, её не осилить.

— А что с ней? — поинтересовался Холодов, чтобы поддержать разговор.

Он поднял брошенную Карабековым промасленную тряпку и стал тщательно протирать свой автомат.

— Знал бы я что, так и беды бы не было никакой! — воскликнул Карабеков. — То тянет, как зверь, и пушку, и полный кузов снарядов, и расчёт впридачу. Любой подъём, любая грязь ей нипочём. А то вдруг ни с того ни с сего встанет — и хоть ты лоб об неё расшиби, а без буксира не заведётся. На этот раз даже буксир не помог. Другие машины на мины нарываются, на снаряды, а эту заразу никакой снаряд не берёт! Когда сегодня застряла возле насыпи и танк из оврага выскочил, думаю: ну, всё теперь, отмучился ты, Карабеков, избавился от своей болячки. Даже бога упомянул: помоги, мол. Нет, не помог. Наверно, в самом деле нет бога.

Холодов хмыкнул:

— Чудишь ты, Карабек — при чём тут бог? Был бы он, в первую очередь Гитлера бы убил, всех фашистов огнём спалил. А то, подумаешь, горе — машина какая-то неисправная!

— Сам сядь за руль, тогда узнаешь, где горе, а где беда! — огрызнулся Карабеков.

— Говорят, автомеханик у вас в полку был хороший. Саша. Я его не застал уже.

— Был такой. Не то что в полку, на всю дивизию славился. Комдив себе забрать его хотел, да не успел: убили фрицы Сашку. Эй, ты, фашист, долго копаться будешь?!

— Их бин кайн фашист, — сказал немец, слезая с буфера, — их бин кайн наци… я есть рот-фронт, ферштеен зи? Понимайт рот-фронт?

— Машину сделал?

— Карашо машина!

— Сейчас проверим.

Карабеков включил зажигание, нажал кнопку стартёра. Мотор чихнул, оглушительно выстрелил выхлопом, но не завёлся.

— Их гемахт! — засуетился пленный. — Я делайт!

— А это видел?! — Карабеков показал ему шиш. — Пусти тебя за руль, а после пешком догоняй? Нашёл дурнее себя!

— Пусть попробует, Карабек, — вступился за немца Холодов.

— А как удерёт на машине?

— Он не дурак, зачем ему удирать, если он добровольно в плен сдался. Я иду, а он из-за танка вылазит с поднятыми руками и орёт «Гитлер капут». Другие-то из экипажа удрали, мог бы и этот пятки смазать, а он — видишь? — не захотел. В крайнем случае — автоматы у нас, от пули и на машине далеко не уйдёт.

— Подведёшь ты меня, Холод, под трибунал, — потряс головой Карабеков, но согласился: — Лезь в кабину, рот-фронт! Поглядим, что у тебя получится.

У немца получилось — мотор заработал. Не заглушая его, пленный вылез обратно и повёл Карабекова показывать, где была неисправность.

— В трамблёр тычет, — сказал Карабеков Холодову, — я так и думал, что с зажиганием какая-то ерунда. Сто раз уже себя ругал, что в школе физику плохо учил, особенно электричество. Вот оно меня и подводит. Но Ганс наш, однако, молодец. Гут, механик! — он похлопал немца по спине. — Такой классный мастеровой, тебе бы дома работать да работать, а ты на чужое позарился! Жаль, Холод, по-ихнему я не кумекаю, а то расспросил бы его, неужто немецкая земля такая дрянная, что они всегда чужую стараются захватить?

— Не все стараются, — резонно возразил Холодов, щурясь и проверяя на просвет чистоту канала ствола автомата. — Есть у них Тельман, есть рабочий класс, не все они фашисты.

— О-о, я, я! — воскликнул немец. — Тельман! Рот-фронт!

Он вдруг засуетился, словно вспомнив что-то, растегнул торопясь комбинезон, из пачки бумаг в целлофановом пакетике извлёк фотографию.

— Майне киндер! Малшик. Драй… три есть дети!

С фотографии улыбались три славных ребячьих рожицы. Другая карточка являла самого Ганса — строгого, торжественного и немножко смешного рядом с маленькой миловидной женщиной. На третьей тоже был он в окружении парней в рабочих спецовках.

— Майн товарич, — пояснил пленный, — арбайтеркляссе. Ферштеен зи? Работа-работа, кайн кемпфэп… никс воевать. Гитлер есть думкопф… дурак. Дойч арбайтер наци либен нихт… не есть любить наци, ферштеен?

— Похоже, что не врёт, — сказал Карабеков, возвращая пленному фотокарточки, — может, и в самом деле рабочий. И ребятишки у него весёлые, шустрые, видать, пацанята… Что делать с ним будем? Садись, Ганс, в кабину!

— Вообще-то капитан велел в штаб отвести, — сказал Холодов. — Он, знаешь, какой злой был? Чуть не пристрелил и фрица и меня вместе с ним.

— За что?

— Кто его знает. Я его первый раз таким сердитым видел. Может, из-за расчёта Русанова расстроился? Фриц перепугался, просто спасу нет, побелел весь и трясётся. Всю дорогу мне бу-бу-бу: «Шварцкапитан… шварцкапитан». Чёрный, значит, капитан напугал его. Спасибо, сержант вовремя подоспел, выручил, а то, может, и фриц сейчас покойником был бы и машина твоя стояла бы с раззявленной пастью. Вот и получился бы «шварцкапитан».

Услышав неоднократно повторенное страшное имя, пленный забормотал «Нихт шварцкапитан!» и стал выбираться из кабины.

— Сиди где приказано и помалкивай, у тебя советов не спрашивают! — прикрикнул на него Карабеков и с силой прихлопнул дверцу «студебеккера». Почесал затылок, размышляя.

— Комбат наш, может, и вспыльчивый человек, однако не без понятия, он тоже не дома отсыпался, когда аллах, как говорят, разум людям раздавал. Если у Ганса в голове немножко сквозняк, то руки у него славные — пусть поработает на советскую армию, искупит часть своих грехов. Так мы и объясним капитану.

— Это уж ты сам объясняйся, — отказался Холодов, — а меня уволь.

— Ладно, — согласился Карабеков, — беру это дело на себя. Лезь наверх, испытаем машину на ходу.

Он повёл «студебеккер» бездорожьем, радуясь ровному, уверенному урчанию мотора и тому, как легко, казалось бы без малейших усилий преодолевает машина крутые бугры и глубокие колдобины, наполненные вязкой глинистой жижей. От удовольствия он даже замурлыкал себе под нос какую-то туркменскую песенку.

Возле линии немецких окопов Холодов застучал в крышу кабины, но Карабеков и сам уже увидел санинструктора Инну, махавшую им рукой.

— Тебя Мамедов прислал? — спросила она, заинресованно взглянув на немца, который сидел пригорюнясь.

— Какой такой Мамедов! Я сам к тебе ехал, сестричка! — с пафосом воскликнул Карабеков. — Садись, пожалуйста, прокачу с ветерком!

— Раненого в санроту отвезёшь, — суховато сказала Инна. — Она неподалёку за переездом дислоцируется.

— И его отвезу и тебя прокачу! — настаивал водитель.

— С ним пехотный саинструктор поедет — это их боец.

— Всем места хватит, Инна-джан, садись!

— Сестричка, а сестричка, у тебя от зубной боли этого самого… святой водички нет случаем? вступил в разговор улыбающийся Холодов.

Инна подняла на него усталые недоумевающие глаза.

— Что вы в самом деле как маленькие! Только увидите меня — сразу у вас зубы болеть начинают. Кончайте травить баланду, грузите раненого!

— Что-то совсем неприветлива ты сегодня, Инна-джан, — упрекнул её Карабеков.

— Не обижайтесь, пожалуйста, мальчики, — сказала она со вздохом. — Я так умаялась сегодня, что света белого не вижу. Не до. шуток мне…

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

На обратном пути из санроты, оказавшейся вовсе не так уж и близко, как предполагала Инна, Карабеков попал в бесконечную колонну машин. Досадуя на себя задним числом, он сделал несколько попыток вырваться, но кюветы были круты и глубоки, обочины дороги разбиты так, что сам ЧТЗ мог увязнуть, поэтому все попытки окончились неудачей, пришлось тащиться на второй скорости,

Это вызвало досаду, тем более что мотор «студебеккера» работал отменно, машина сама просилась вперёд. С другой стороны, Карабекова не могла не радовать вся эта нескончаемая масса техники и людей. Это рождало уверенность, поднимало настроение, это говорило о гом, что если война кончится и не завтра, то во всяком случае кончится скоро и победно. Посматривая то на колонну, то на приунывшего Ганса, Карабеков пытался представить себе, как они вместе с капитаном, то есть теперь уже попросту с Акмамедом, возвращаются домой все в почёте и в орденах. У капитана их, конечно, побольше, но на то он и капитан, а Карабеков тоже не обойдён наградами. Здорово их встречать будут!

Они оба были из одного села. Точнее, Комеков учился в ашхабадском вузе, в селе жила только его мать, но это в общем-то существенного значения не имело, когда они встретились на фронте. В статном и высоком старшем лейтенанте, который принимал батарею, бывший колхозный тракторист Карабеков сразу же признал туркмена. Это было настолько неожиданно и радостно, что он чуть было не кинулся с объятиями и расспросами.

Обниматься, естественно, не пришлось, но поговорить поговорили. И когда выяснилось, что оба родом из одних и тех же мест, знают одних и тех же людей, между ними установились почти братские отношения. Карабеков был немного старше по возрасту, Комеков — старше по званию, однако ни то, ни другое не мешало им одинаково чувствовать, мечтать о будущем, когда кончится война и они вернутся в Туркмению, в свой родной аул Кеши. Девушки там ждут их не дождутся!

Оба не женаты. И тот и другой были неравнодушны к Инне. Но тут мнения их несколько расходились.

Карабеков относился к ней со смешанным чувством уважения и фамильярности, причём фамильярность носила не фривольный, а чисто товарищеский, иногда покровительственный характер. Ему пришёлся по душе уравновешенный, приветливый характер девушки, её заботливость к людям, умение стойко переносить все тяготы военной страды, стремление выкладываться на деле с полной отдачей. Таких людей Карабеков искренне уважал. Нравилось ему и то, что Инна не строит из себя кисейную недотрогу, мамину дочку, не чурается солдатской компании и солёной солдатской шутки, но всё это — до определённого предела. Если же кто-то злонамеренно пытался преступить этот предел, она не бежала с жалобами к начальству, а сама так давала от ворот поворот, что предприимчивый ухажор надолго терял интерес к лирической теме.

Карабеков и сам вначале по-солдатски грубовато попытался поухаживать за пригожей санинструкторшей. Но, как человек обстоятельный, после короткого и серьёзного разговора сразу же прекратил двусмысленные вольности. Отношения остались дружескими — и только. Однако, когда один на один ему приходилось думать об Инне и комбате, он не одобрял поведения своего земляка. Пара, они, конечно, приметная, подходящая со всех сторон, рассуждал сам с собой Карабеков, но ведь не собирается же он всерьёз жениться на ней, это совсем чокнутым надо быть, чтобы поступить так, когда столько прекрасных сельских девушек ждут с войны героев! Нет, ничего дурного он про Инну не скажет и другим не позволит сказать, однако жизнь есть жизнь, война есть война. Капитан тоже хорош, словно забыл, что робость да осторожность девушку украшают, а не джигита. Ходит и ходит вокруг неё, как петух вокруг чувала с зерном. Чего, спрашивается, ходит? Клюнул раз, клюнул другой — пошёл себе прочь сытым, а зерна в чувале и вовсе не убавилось.

К чести Карабекова, он этими мыслями не делился ни с кем. А когда ловил себя на мысли как бы со стороны, испытывал вину и чувствовал какую-то неловкость, словно у товарища из «энзэ» сухарь вытащил, либо сам себя обворовал. И за Инну обидно становилось: ей, что ли, после войны не хочется иметь собственную семью и детей? Её-то за что счастьем обходить? Она ведь стольким бойцам жизнь спасла, столько километров на коленках своих девичьих по земле под вражеским огнём проползла, что теперь сто лет должна ходить с гордо поднятой головой!

Словом, в данном вопросе у Карабекова ясности полной не имелось, скорее полный сумбур был. Но всё же хотелось ему в любой ситуации видеть своего земляка не мямлей, а скорым на решения, деловым, отважным, каким тот был в боевой обстановке. А как совместить это с желанием не обидеть Инну, он не знал, честно говоря, и не задумывался особенно над такой проблемой.

Колонна, в которую вклинился «студебеккер» Карабекова, проползла мимо лесопарка. Холодов углядел между редкими деревьями бойцов своего расчёта и затарабанил в кабину.

— Наши здесь, Карабек! Сворачивай направо!

Водитель подогнал машину к краю лесопарка, где возле разбитой, когда-то выкрашенной в голубой цвет веялки расположились бойцы расчёта.

— Привет, братья славяне! — весело поздоровался Холодов, будто отсутствовал на батарее не какой-либо час с лишним, а полных трое суток.

— Салют юным пионерам, — немедленно отозвался балагур Ромашкин. — Хорошая у тебя забава, Холодов, никак не можешь расстаться со своим фрицем. Ты не забудь мамаше отписать с подробностями, как героически брал пленного, а чтобы она поверила, мы всем расчётом письмо подпишем.

Бойцы весело засмеялись. Шутка на войне — большое дело, и Ромашкина ценили за неё, хотя балагурил он иной раз довольно язвительно. Впрочем, было у него уязвимое место, каким не преминул воспользоваться обиженный Холодов.

— Ты лучше расскажи, как рыбку ловил, рыбак! — отпарировал он.

Бойцы снова засмеялись. Однако смутить Ромашкина было не так-то просто.

— Ты, Холодов, сперва снаряд научись как следует подавать, а потом шути над орденоносными артиллеристами. Из-за твоей неповоротливости сегодня расчёт Руса…

Но тут Ромашкин сам понял, что хватил лишку, и поспешил поправиться:

— Десяти дней нет, как на батарее, а уже суёшься во все дырки. Это право, брат, заслужить надо. Как говорит наш просвещённый лейтенант Рожковской, что положено Юпитеру, то не положено быку.

— Брось, Ромашкин, издеваться над маленькими, — одёрнул его Карабеков, жестом усадив пленного и присаживаясь рядом с наводчиком. — Смотри, как тихо кругом, хорошо, душа радуется. Иной раз, братцы, на зло войне хочется посидеть спокойно, помечтать, поку-рить… Отсыпьте кто-нибудь на завёрточку — отдам, как только получу у старшины.

— На, кури, мечтатель, — Ромашкин бросил ему на колени кисет с махоркой. — С твоей образцовой машиной в самый раз только мечтам предаваться. Очень соответствует. Ты кури да убирай её в лес, не демаскируй огневую, а то с тобой домечтаешься до холмика с фанерной табличкой, когда фриц из миномёта жахнет.

— Тебе это не угрожает, Ромашкин, — не полез за словом в карман Карабеков, с наслаждением затягиваясь махорочным дымом. — Ты не от мины, ты от зубной боли помрёшь во цвете лет и сил.

— Это с какой стати?

— А с такой самой. Санинструктор сегодня сказала. Вам, говорит, ребята, всегда выделю при необходимости по стопке чистого медицинского спирта, а что касается этого симулянта Ромашкина, то надоел он мне хуже горькой редьки и не получит он у меня больше ни глотка, пусть, мол, благополучно помирает.

— Врёшь ты всё, Карабек, не могла этого Инна сказать.

— Зачем врать? Вон Холодов свидетель — спроси у него.

— Ты ещё фрица пленного в свидетели призови!

— А что? — отозвался водитель — Фриц мне «студебеккер» наладил что надо, работает, как часы.

— А часы — как трактор? — не удержался вновь и съязвил Ромашкин.

— Трактор — машина серьёзная, не тебе, брат, чета, — Карабеков покрутил на месте каблуком, вминая окурок в землю. — И немец мой — тоже башковитый парень.

— Оно и видать! — Ромашкин покосился на пленного. — Полный рот себе железных зубов вставил! Надеялся, наверное, что так легче будет землю нашу русскую кусать, да ошибся в расчётах. Нас ни железными, ни стальными зубами не возьмёшь.

— Немец немцу рознь, — подал голос пожилой артиллерист, дядя Матвей, как его уважительно звали в батарее; он удобно устроился, полулёжа на досках от веялки, и с добродушной снисходительностью слушал перепалку молодёжи.

— Все они гады, дядя Матвей, — не согласился Ромашкин. — Чего натворили на нашей земле — подумать страшно. Всю жизнь от них только войны да разорение людям идут. Давно пора начисто уничтожить всё это проклятое племя!

— Так-то оно так, да не всем этак, — урезонил артиллерист. — В германскую, в первую мировую то есть, шли мы с трёхдюймовками — повидал я всяких. И после, когда в плену у них был, в Германии, на фольварке у одного бауэра работал. Были, парень, среди них и волкулаки, конечно, звероподобные, которым одно удовольствие человека к земле гнуть да хапать побольше в свой амбар — амбары у них, брат, каменные, высоченные, как двухэтажный дом, в три жжёных кирпича сложенные. Да-а… А видел и других — своего брата хлебороба, рабочую кость, пролетариев немецких, которым, как и нам с тобой, мирная жизнь дороже всего.

— Так то когда было, дядя Матвей!

— Давно было, верно. А что ж, по-твоему, нынче у них каждый немец — Гитлер? Фюрер их — это фукал-ка, стручок червивый или вроде как бы чирей под мышкой — «сучье вымя» в народе такой чирей называется. А народ он и есть народ — русский, немецкий, турецкий и всякий иной, народ завсегда к земле радеет, за мир свои головы кладёт.

— Нам политрук рассказывал, что в гитлеровских концлагерях ужасть сколько немецких антифашистов томится, — заступился Холодов. — И ты, Ромашкин, был на этой беседе, ещё вопросы задавал политруку.

— Верно, сынок, — дядя Матвей, покряхтывая, поднялся, сел на доске, — верно, и нынче есть у них инакомыслящие, есть борцы за рабочую идею, иначе и быть не может. Оно и наш пленный, как глянуть, мог в застенке томиться, могли ему там свои же гитлеры зубы повыбивать. Всех немцев на одну колодку тянуть — последнее дело.

— На кол их натянуть, а не на колодку! — буркнул непримиримый Ромашкин.

Дядя Матвей покачал головой. Обстоятельно, не просыпая ни крошки махорки, набил «козью ножку», зачиркал кресалом, прикуривая. Немец с любопытством наблюдал за этой процедурой. Потом зашарил по карманам, вытащил зажигалку и протянул пожилому артиллеристу.

— Фойер, раухен… Дизэ презент!

— Не нужен мне твой брезент, — отказался дядя Матвей, — у нас свой огонёк есть, российский.

— Дал бы я ему такого огоньку, чтоб искры из глаз посыпались, — вновь взъерошился Ромашкин. — Хочешь, Карабек, умный совет получить?

— Девать некуда, — улыбнулся Карабеков, — у меня от твоих советов вещмешок распух, не завязывается. Где капитан?

— Позиции пошёл выбирать для других расчётов.

— А сержант?

— Мамедов? Тоже ушёл, проклиная и твою машину и тебя вместе с ней. Болтать, говорит, Карабеков горазд, мельницы языком вращает, а с паршивой машиной сладить не может. Очень ругался.

— Ничего, — сказал Карабеков, которому надоело препираться с неутомимым иа язык Ромашкиным, — ничего, сержант имеет право и поругать, и побить, если понадобится, он нынче геройски немецкий танк подбил.

— Предположим, танк этот подбил не Мамедов, а я! — самолюбиво возразил Ромашкин. — Но ты-то чего хвастаешь? Ты же сачковал, пока мы воевали, загорал в холодке в обнимку со своей коломбиной припадочной.

Задетый за живое, Карабеков собирался рубануть язве Ромашкину с плеча, чтобы тот почесался, но заметил приближающуюся к огневой группу бойцов с лопатами и среди них — комсорга Пашина. Сообразив, откуда они идут, Карабеков обратился к Холодову:

— Забирай, Холод-джан, немца и топайте в хозвзвод. Пусть там за ним часовой пока присмотрит, до прихода капитана… А ты, Ромашкин, ты у меня дождёшься как-нибудь доброго «привета», — пригрозил он.

— Каков привет, таков и ответ, — фыркнул боен.

— Посмотрим.

— Кто посмотрит, а кто и поглядит.

— О ч-чем вы тут? — спросил Пашин, слегка заикаясь.

Бойцы сложили на землю шанцевый инструмент, расположились на отдых.

— Выясняем с Карабековым, у кого из нас больше шансов на доппаёк, — ответил на вопрос комсорга Ромашкин с совершенно серьёзным лицом.

— Ромашкин свой язык в качестве дополнительного пайка предлагает, — подал реплику и Карабеков. — По-моему, несъедобно, как вы полагаете, товарищ старший сержант?

— Остроумничают ребята, шутят, — кивнул дядя Матвей.

— Все а-астроумные стали с лёгкой руки Р-ромашкина, — ответил Пашин. — Прямо не расчёт, а ц-циркачи… ч-чарли-чаплины. — Присев, помолчал и добавил: — П-похоронили ребят… жалко.

Бойцы примолкли, только сизый махорочный дымок вился в воздухе.

— Хорошие были джигиты, — нарушил молчание Карабеков,

Его поддержали:

— Самый лучший расчёт!

— И все молодые были у них…

— Смерть не разбирает, кто молодой, а кто старый.

— Нелепо погибли…

— По-очему нелепо? — Пашин поднял голову. — За Родину свои жизни отдали — разве это н-нелепо?

— Понятно что — за Родину, а всё же нелепо.

— Думай, что говоришь, Ромашкин! — строго сказал Пашин. — Так может только п-политически безграмотный человек сказать! Мы сюда на курорт пришли или в прятки и-играть? Каждый из нас готов и-на смерть во имя Родины! Или ты д-другого мнения?

— Третью войну уже ломаю, — вздохнул дядя Матвей. — Помирать, конечно, кому охота, а только обязаны мы победу добыть. Тут уж не приходится считаться да за чужую спину прятаться. Россия она завсегда грудью за людей стояла — и татаров с монголами на себя принимала, и пса-рыцаря, и турка била на Шипке. Нынче опять же все народы на нас надежду возлагают, потому как с фашистом справится только русский солдат.

— Советский солдат! — поправил Пашин. — Слыхал, Ромашкин?

— Ну слыхал! Чего ты на меня уставился? Не хуже других воюю, побольше тебя пороху нюхал! И слова мои не переиначивай: к тому сказал, что жаль погибать, не достигнув цели!

— Какая же у тебя цель, Р-ромашкин?

— Общая у нас цель, Пашин, так я понимаю! Раздолбать фашиста в его берлинском логове — вот какая у меня цель! Ясно?

— А т-ты не кричи, Ромашкин, — миролюбиво остановил комсорг. — Криком не д-доказывают.

— Делом я доказываю, Пашин, а не криком! Понял?

— Ну, и хо-орошо, ну и молодец, — успокаивал, — и п-психовать не надо.

— Памятник хоть приличный поставили над могилкой? — спросил дядя Матвей.

— Звезду пока прибили, — ответил Пашин, — слов п-подходящих не нашлось.

— Искать их не надо! — буркнул успокоившийся Ромашкин. — Просто написать: «Солдаты Родины».

Подошёл повар, который собирал дрова для кухни, и некоторое время прислушивался к разговору батарейцев.

— Если бы мне разрешили, я по-другому бы написал. Чтобы звучало это как заповедь людям, которые придут сюда через десять, пятьдесят, через сто лет.

— Считай, что разрешили, — согласился Ромашкин. — Ну-ка?

Повар поднял глаза вверх, пошевелил губами.

— Я бы написал так: «Сын мой, дочь моя! За счастье ваше, за свободу Отчизны мы свои молодые жизни отдали. Помните нас и берегите Родину!»

— Всё? — осведомился Ромашкин.

— Всё. Разве плохо?

Ромашкин ехидно сощурился.

— У нас, братцы, оказывается, не повар! У нас при кухне настоящий живой поэт — целую надгробную поэму сочинил за одну минуту!

— Этим не шутят! — вспыхнул Карабеков. — Это… это святыня! Это — как знамя боевое!

— Да, — негромко, словно сам с собой, подтвердил комсорг — есть вещи, шутить которыми постыдно и грешно. Их не объясняют, их сердцем ч-чувствуют.

Ромашкин издал неопределённый звук, обвёл глазами товарищей, потупился и молча закурил. А в памяти Карабекова всплыли прекрасные строчки стихов Махтумкули о чести и доблести джигита, сложившего свою голову за отчий край. Они очень подошли бы на могилу русановцам. Шофёр уже хотел произнести вслух эти слова, но подумал, что по-туркменски их никто не поймёт, а перевести на русский язык он не мог — они тускнели, теряли свою звонкую силу и даже смысл. Поэтому Карабеков смолчал и лишь ещё раз повторил стихи мысленно…

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Землянка, которую сноровистый ординарец Мирошниченко определил для командного пункта, была добротной, просторной и тёплой. Гитлеровцы, весьма заботящиеся о безопасности собственной персоны, соорудили над ней четыре наката толстенных брёвен, стены были аккуратно обшиты досками, вдоль стен — такие же аккуратные дощатые нары. Стоял здесь небольшой, с гнутыми ножками, под зелёным сукном ломберный столик, два венских стула и даже трюмо в полный рост. Всё это, видимо, было притащено сюда из красного уголка МТС.

В сторонке возились два связиста из взвода управления. Они стучали поочерёдно по штырю заземления, вгоняя его в плотно утрамбованный пол землянки, шумно продували микротелефонную трубку, скороговоркой бормотали в микрофон: «Роза! Роза, я Гвоздика… Как слышишь?»

— Связь с полком есть? — спросил Комеков.

— Сейчас будет, товарищ капитан! — отозвался старший из них и приказал напарнику: — Бегом по линии, Вано, — замыкание где-то!.. Сейчас наладим, товарищ капитан…

— Налаживайте побыстрее. Да дверь приоткройте, а то натопили как в бане, не продохнуть!

Обойдя пышущую жаром печку, сделанную из железной бочки от бензина, капитан остановился у трюмо. Он терпеть не мог расхлябанности, которую его помощник Рожковский, частенько не следящий за собой, пытался оправдывать ссылками на фронтовую обстановку. Капитан же считал аккуратность во внешности неотъемлемым качеством командира, в каких бы условиях тот ни находился, и лично показывал пример — всегда был подтянут, чисто выбрит, сапоги сияли чистым глянцем, подворотничок менялся каждое утро в обязательном порядке.

Капитан скептически оглядел своё изображение в трюмо. На него смотрел какой-то помятый тип с чёрной щетиной на щеках, кожанка на нём была в ржавых пятнах, две пуговицы болтались на честном слове и вдобавок из правого рукава углом торчал клок выдранной кожи. «Хорош! — с раздражением подумал капитан. — Прямо на выставку! Самый подходящий вид для представления майору Фокину!» Он подумал о том, что в таком же неприглядном облике видела его и Инна, вздохнул: милая девушка… красивая девушка… умная девушка… Когда она рядом, кажется, что ни войны нет, ни фашистов, легко на душе становится, радостно и тревожно замирает сердце. Ничего особенного между ними нет, но солдаты народ ушлый — догадываются, судачат по-своему. Даже Карабеков, на что казалось бы свой, земляк, односельчанин, должен понимать, а и тот, расхваливая Инну, иной раз нет-нет да и съязвит, что, мол, другие офицеры, скажем, комбат-два, полегче к жизни относятся, считают: день твой — и то хорошо. Глупый ты в этих делах, Карабеков — другим я не судья, пусть живут, как совесть им велит, но с Инной себе позволить лишнего я не могу. Не та девушка, с которыми в жмурки играют, да и вообще не могу я так поступать, друг мой Байрам! Кстати, о чём это Карабеков хотел со мной поговорить? — вспомнил капитан. — Обиделся, пожалуй, что я его оборвал? Ничего, Байрам-джан, мне за тебя тоже приходится терпеть обиды от майора Фокина. А машину твою мы, конечно, заменим, дай срок».

Он снял фуражку, взъерошил волосы, всё ещё стоя перед зеркалом, но уже не видя изображения в нём, думая о другом.

— Голову хотите вымыть? — догадливо предложил ординарец Мирошниченко. Он успел поставить на печку ведро с водой.

— Некогда, Мирошниченко, головомойки устраивать, — капитан глянул на часы. — Мне она в штабе предстоит… Сколько там на твоих?

— Без трёх минут шесть, товарищ капитан.

— Правильно. А я думал, что мои отстали… Давай-ка почисти мне всю эту амуницию, приведи её немножко в порядок.

Мирошниченко принял фуражку комбата, ремень с портупеей и пистолетом. Покачал головой, словно и не видел до этого порванный рукав тужурки.

— Солидная дыра, — посочувствовал и телефонист, уже успевший убедиться, что «Роза» слышит его хорошо, и теперь глазеющий на капитана.

Ординарец ловко бросил кожанку ему на руки.

— Подштопай!.. И пуговицы заодно подтяни,

— Мирошниченко! — строго сказал Комеков. — Сколько раз тебя предупреждать!

— Ничего, товарищ капитан, я по этому делу мастер, — выручил ординарца связист. — В лучшем ателье города работал на гражданке. Зашью — как новенькая будет, следа не заметите.

— Ну, зашивай, коли так, — подобрел капитан, — мастерство в любом деле необходимо.

Он поболтал пальцем в ведре, секунду-две поколебался, рывком стащил с себя гимнастёрку и нательную рубаху. На его поджаром скулистом теле чётко выделялись рёбра, чуть пониже синела отметина, шрама. Капитан почесал её ногтем мизинца — зудит, дьявол её побери, совсем маленький был осколок, плюнуть, как говорится, и растереть, а чуть концы из-за него не отдал в госпитале, еле выкарабкался благодаря своей живучести да искусству хирурга.

— Пойдём наружу, сольёшь, — попросил капитан ординарца, но тут взгляд упал на лежащие возле печки обломки голубых досок. — Это что такое?

— Дрова, товарищ капитан, — пояснил улыбающийся ординарец.

— Дрова?.. Ты чему улыбаешься?

— Худой вы больно, товарищ капитан, все рёбра пересчитать можно.

— Ты, Мирошниченко, не мои, а свои рёбра береги. Где дрова взял?

— У повара позаимствовал, где ж ещё! — счёл нужным обидеться ординарец. — Могу и назад отнести, если не нравятся!

Обязанности свои при капитане он исполнял не просто старательно, а любовно и прямо-таки талантливо. В любой, самой казалось бы безвыходной обстановке он ухитрялся разыскать удобное место для отдыха, всегда в вещмешке у него находился сухарь, а в фляге — глоток водки или спирта. Капитан посмеивался над ним, пророчил ему в будущем должность главного интенданта армии, однако ценил хозяйственную смётку ординарца, нередко хвалил его, интересовался домашними делами.

— Не дуйся, Мирошниченко, поливай давай, — сказал капитан, расставив ноги и нагибаясь, когда они выбрались наружу.

Ординарец, посапывая от усердия, лил капитану на спину прямо из ведра, а Комеков блаженно покряхтывал, отфыркивался, щедро расплёскивая вокруг воду. Мирошниченко подал ему полотенце. Вытираясь, он говорил:

— Ты пойми, умная твоя голова, что жгешь не простые дрова, а сеялку, с помощью которой люди для нас с тобой же хлеб сеять будут. Или вы с поваром считаете, что всю жизнь воевать вам придётся? Считаете, что война всё спишет?

— Так она же поломанная, сеялка эта! — удивился ординарец недогадливости капитана. — Неужто я бы целую ломать стал? Скажете тоже!

— Пусть поломанная. Новую, её когда ещё сделают на заводе, а эту всегда починить можно.

В землянке на каверзный вопрос ординарца разогревать обед или товарищ капитан подождёт, пока он новых дров насобирает, Комеков махнул рукой: дожигай уж эти, так и быть, что с тебя возьмёшь.

После обеда потянуло в сон: сказывалась усталость последних дней, сплошь заполненных боями и передислокациями. Но спать некогда, надо было садиться за стол и писать бумажки — дело в общем нужное, но скучное, обычно комбат спихивал его на Рожковского, который хоть и отнекивался, но строчил боевые донесения с явным удовольствием. На сей раз, помимо боевого донесения, требовалась и объяснительная записка. Оправдываться Комеков не любил, предпочитая иной раз терпеть незаслуженное наказание, но сейчас винили не только его, и поэтому он долго сидел над чистым листком бумаги, покусывая карандаш и досадливо морщась. Не успел написать несколько слов, в землянку ввалился краснолицый и громогласный здоровяк-старшина. Командирский белый полушубок его был распахнут, ушанка сбита на затылок.

— Разрешите обратиться, товарищ комбат?! — гаркнул он на всю землянку.

Телефонист в углу прыснул в кулак. Мнрошниченко неодобрительно посмотрел на бравого старшину, от которого ему частенько перепадало за некоторый беспорядок, а сейчас он и сам дал маху.

— Заправься сперва, а потом обращаться будешь, — сказал капитан. — Раненых всех подобрали?

— Так точно, товарищ капитан!

— Как с боепитанием, с продуктами?

— Всё получено, товарищ капитан!

— Список личного состава готов?

— Так точно. Пришёл, чтобы вы его подписали, и я в штаб отправлю.

— С этим попозже зайдёшь, некогда сейчас.

— Писарь звонил уже, товарищ капитан.

— Подождёт твой писарь, не умрёт. Тут вот какое дело, старшина: мой капэ придётся передвинуть вперёд, поближе к наблюдательному пункту. Батареи заняли новые рубежи, не проверял?

— Проверял. Всё в порядке, окапываются.

— За шофёрами пригляди, а то они укрытия для машин в две ладони копают, больше ветками сверху стараются, а от веток какая защита.

— Будет сделано.

— Да… вот ещё что, старшина, — капитан потёр лоб рукой. — Что я тебе ещё сказать хотел?.. Ага! Управленцев не гони на ночь глядя новый капэ оборудовать, пусть отдыхают, намаялись ребята здорово. С утра завтра возьмётесь, А сюда, в эту землянку, повара поселишь… и санинструктора. Я сейчас в штаб пойду, а они пусть перебираются.

— Слушаюсь, товарищ капитан, — невозмутимо прогудел старшина, — Сами-то где ночевать будете?

— С лейтенантами своими переночую.

— Тесновато у них. Может, ко мне?

— Могу и к тебе, коли не возражаешь, мы люди не привередливые, покладистые, верно, Мирошниченко?

Тот пробурчал что-то нечленораздельное и стал рыться в вещмешке, бряцая котелком и ещё какими-то металлическими предметами.

Капитан, кивнув в его сторону, подмигнул старшине:

— Сердится мой Мирошниченко… Да, чуть не запамятовал! Выкрои, старшина, завтра часок с теми, кто занят поменьше, и стащите в одно место сеялки, веялки и прочую сельскохозяйственную технику.

— Есть! Сам об этом подумывал, товарищ капитан.

— И Пашину передай. Берите это дело на себя. А после доложишь.

— Есть доложить!

Старшина ушёл, а капитан снова склонился над столом. Дело пошло на лад, и комбат исписывал своим некрупным каллиграфическим почерком страницу за страницей. Почерк был чёток и красив, даже майор Фокин, ко всему относящийся придирчиво и во всём усматривающий, по его выражению, «загогулину», даже он любовался комековскими донесениями и приговаривал: «Быть бы тебе, комбат, первоклассным писарем, если б не родился ты отличным артиллеристом».

Кончив писать, Комеков сложил листки, с удовлетворением прижал большим пальцем хрустнувшую кнопку планшета, посмотрел на стрелки часов: половина восьмого, в самую пору идти, чтобы не вызвать опозданием новое неудовольствие заместителя командира полка.

Было уже довольно темно, по-вечернему подмораживало. После жаркой землянки, пропитанной парами бензина от коптилки, капитан с особенным удовольствием вдыхал бодрящий холодок свежего воздуха. Ординарец плёлся сзади и всё пытался жидким лучом трофейного фонарика с подсевшей батарейкой высветить тропку перед ногами комбата, пока тот не приказал ему прекратить это бесполезное занятие. Мирошниченко стал светить под ноги себе, поминутно спотыкаясь и чертыхаясь вполголоса.

Где-то рядом коротко заржала лошадь. «Это что за новости?» — удивился капитан. Но тут их окликнули:

— Стой! Кто идёт?

«Ерунда какая-то!» — снова недоумённо передёрнул плечами Комеков и спросил, вглядываясь в смутно синеющий просвет между деревьями:

— Это ты, Инна?

— Я, товарищ капитан, — отозвалась девушка.

— Одна?

— Одна.

— Почему не отдыхаешь? Что здесь делаешь?

— На посту стою, товарищ капитан.

Вместе с радостью неожиданной встречи он почувствовал раздражение.

— Кто тебя на пост поставил?! Где повар и остальные бездельники? Где старшина? Я же приказал ему!..

— Раненые у меня, товарищ капитан, — Инна подошла ближе. — Спят. А я их охраняю. А вы в штаб гитчек, да?

У Комекова горячо и больно дрогнуло сердце от этого туркменского слова, произнесённого старательно, неумело и так прекрасно. И уже стояла перед ним не женщина, встречи с которой приносят радости, а нечто значительно более близкое и родное — сестра, мать, может быть, вся Туркмения, вся жизнь со своим прошлым и будущим.

Он непроизвольно сделал шаг вперёд, нежно опустил ладони на плечи девушки. Она высвободила руки, упёрлась ему в грудь, чтобы отстранить от себя. Но не оттолкнула. Помедлила, пробежала пальцами по кожанке.

— Так и не удосужилась я пришить вам пуговицы. Сами пришили? — Она потрогала рукав тужурки. — И здесь хорошо подштопали.

Сообразительный Мирошниченко отошёл подальше и в темноте разговаривал с лошадью. В голосе его звучали необычно тёплые, ласковые интонации, и слова были такими же ласковыми, добрыми, будто не с лошадью, а с хорошим человеком участливо беседовал дока-ординарец.

«Что делать?» — думал Комеков, держа Инну за плечи. Она стояла молча и тихо, как мышка, и ровно дышала в темноте. Он рад был простоять так бесконечно долго и одновременно было как-то неловко, хотелось отпустить девушку — и боязно было отпускать, и в штаб следовало торопиться. Что делать? Может быть, на пост поставить Мирошниченко? Однако одному комбату не положено по ночам ходить. Инну взять с собой вместо ординарца? Тоже вариант не из лучших, и без того штабисты в остроумии упражняются.

Он легко, словно одним дыханием, коснулся рукой мягких завитков волос, выбивающихся из-под шапки Инны, спросил, чтобы хоть как-то нарушить молчание:

— Откуда лошадь в хозвзводе взялась?

Девушка, ожидавшая иных слов, тихонько вздохнула, невидимо улыбнулась и отступила.

— Не знаю, товарищ капитан. Думаю, приблудилась. Это немецкий тяжеловоз, вроде першерона.

— Першерон — французская порода, — подал издали голос Мирошниченко, — а у немцев…

— Ладно, ты там помолчи пока, — посоветовал ему капитан, — тебя за твою сверхъестественную чуткость не в ординарцы, а в слухачи к зенитчикам надо определить было.

Инна негромко засмеялась.

— Зачем раненых при себе держишь? — спросил капитан, обретая привычную форму. — Почему в санроту их не отправишь?

— Отправила, — сказала Инна, — восемь человек отправила. А четверо из них назад сбежали — пока, говорят, разлёживаться будем, от батареи отстать можем. Двое, которые полегче, ушли в свои расчёты, а этих я не отпустила, при себе держу.

— Старшина приходил?

— Не видела,

— Значит, сейчас придёт. Передай, пусть немедленно снимет тебя с поста, или я с него самого шкуру сниму. Ясно?

— Ясно, товарищ капитан. Но раненые…

— Раненых заберёшь с собой и располагайтесь в моей землянке — там сухо, тепло. В общем, старшина знает. Телефонисты там — пусть переселит их куда-нибудь поблизости, чтоб не мешались.

— Они не помешают, — ответила Инна, — им, беднягам, тоже сегодня досталось. Как-нибудь потеснимся. Есть не хотите? У меня целый котелок лапши с тушонкой в телогрейку завёрнут.

— Неужели для меня приготовила? — пошутил Комеков.

— Нет, — честно призналась девушка, — не для вас. Это для раненых.

И Комеков не знал, было бы ли ему приятнее, если бы Инна сказала, что приготовила еду специально для него.

— Вот покормишь, и сама поешь перед сном, — подытожил он. — Ну, жди, Инна-джан, старшину, а мы — пошли, пока Фокин за нами посыльного не направил. Мирошниченко!

— Здесь я…

— Пошли, Мирошниченко, не отставай!

Капитан зашагал, как умел ходить в батарее только он один. Ординарец то шёл следом, то пускался догонять рысцой.

— Лошадь, товарищ капитан… она тоже… войну чувствует, — прерывающимся от быстрой ходьбы голосом говорил он. — И печалится она… как человек… слёзы из глаз текут… Умное это животное… на скачках бывало… проиграет и плачет… честное слово, сам видел:.. жокеем я был… Эх, ёлки-палки, упал!..

— Не жокеем ты был, а жо…! — озорно изменил капитан одну букву и засмеялся. — Как на лошади держался, если в собственных ногах путаешься, жокей!

— Кочки тут… кочки, — оправдывался ординарец.

На душе у Комекова было весело, не удручал даже предстоящий разговор в штабе с заместителем командира полка о минувшем бое. Кстати, подумал он, почему это я у Инны не узнал, кто именно вернулся из санроты? Нужно быть более внимательным к душевному подъёму людей.

Комекову вспомнилось недавно полученное письмо от матери. Мать неграмотна, под её диктовку пишут соседи, но слова-то остаются её, материнские, и мысли её, и беспокойство, и сомнения. Пишет, чтобы сражался с врагом честно, открыто, не опозорил бы, не приведи аллах, чести своего рода, чести туркменского джигита, но и берёг чтобы себя. Очень она ждёт его и считает каждый день до встречи. А вдруг начальники разрешат ему хоть на несколько дней домой приехать? Вот недавно друг его, Пашы, с которым они вместе в армию уходили, вернулся живой и здоровый. Ходит по селу, выпячивая грудь, медалями хвастается, с девушками заигрывает. Говорит, что отвоевал своё, хоть и голова цела, и руки-ноги целы, и всё остальное на месте. Слава аллаху, конечно, что целым вернулся, но может и Акмамед уже. выполнил свою военную норму? Может попросит начальников, чтобы уважили его старую мать, которая до сих пор на красной доске почёта в колхозном клубе висит? Пусть уважут её и отпустят Акмамеда в колхоз — в колхозе тоже рабочие руки ох как нужны, мужские руки нужны..

Милая ты моя, родная ты моя мама, больше ждала, подожди ещё немножко, потерпи — ты умеешь терпеть и ждать Не знаю, что рассказывает вам мой прежний друг Пашы, не знаю, какими путями вернулся домой. Я тоже очень соскучился по дому, но я ещё не выполнил свою «военную норму», да и кто её выполнил, если фашизм ещё смердит на земле! Правда, когда я лежал в госпитале, меня хотели комиссовать, потом давали три месяца отпуска для поправки. Прости меня, мама, но я отказался, я не считал себя вправе отдыхать, когда сражаются и умирают мои товарищи, иначе я на всю жизнь перестал бы уважать себя, а человек, лишённый собственного уважения, — как слепой верблюд в чигире: он дышит, ест, двигается, делает работу, но он не живёт. Я не писал тебе об этом, я боялся, что ты можешь не понять меня правильно. Но случись такое ещё раз, я поступил бы так же, мама.

— Мирошниченко! — окликнул он ординарца.

— Ну я! — хмуро отозвался тот, поблёскивая своей дотлевающей мигалкой.

— Когда вернёмся, узнай фамилии раненых бойцов, которые не остались в санроте. И сразу доложи мне.

— Чего докладывать! — тем же тоном, но уже с ноткой превосходства, ответил Мирошниченко, — Могу и сейчас доложить… ещё раньше знал, что вы про них спросите.

— Когда же ты успел узнать?!

— Когда вы позиций выбирать ходили.

— Хороший ты парень, Мирошниченко.

— Какой есть… а только незачем было свою землянку санинструкторше отдавать… мог бы я для неё не хуже найти… тоже цаца какая — комбатовский блиндаж ей…

— Ладно, Мирошниченко, помолчи, побереги дыхание, а то пыхтишь, как твой першерон. Какие ты там нежности немецкой кобыле на ухо шептал?

— Не кобыла это, а мерин…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Штаб полка размещался в здании бывшей школы, которую гитлеровцы, вопреки своим традициям, почему-то не превратили ни в гараж, ни в отхожее место. Война коснулась её своим корявым железным пальцем — двор был изрыт воронками взрывов, присмотревшиеся к темноте глаза различали исклёванные осколками стены, груды битого кирпича, расщеплённые деревья. Но в общем школа сохранила свой облик, и даже парты стояли в классе, где собрались офицеры полка.

Капитана встретили дружескими приветствиями, подначками по поводу опоздания.

— Комеков всё знает, он с майором чай пьёт! Давай, Комеков, выкладывай, зачем нас сюда собрали. Тебе, говорят, сегодня майор Фокин что-то по секрету сообщил?

— Отстаньте вы, — отбивался капитан от шутников, — я столько же знаю, сколько и вы. Где мой земляк?

— Здесь я, здесь, земляк!

Высокий красавец Давидянц, комбат-четыре, растолкав офицеров, горячо обнял Комекова. Он тоже был ашхабадец, и слово «земляк» для них обоих имело свой скрытый задушевный смысл.

От Давидянца попахивало спиртным, большие выразительные глаза его были подёрнуты поволокой.

— Понимаешь, — говорил он, крепко держа Комекова за плечо и жарко дыша ему в лицо, — понимаешь, земляк, четыре танка на меня выскочило. В твоём секторе, кажется, два было? А на меня — сразу четыре! А я ещё развернуться не успел, — понимаешь? Ну и два орудия сразу как корова языком слизнула! Но мы дрались! Мы так дрались, что кости трещали и у нас и у фрицев! Два танка подожгли, — понимаешь? А теперь меня ругают: почему не успел вовремя на боевые порядки выйти. Говорят, заранее надо было знать о наличии танков у немцев. Присниться они мне могли, что ли, танки эти? Я до того устаю, что и снов вообще не вижу. Понимаешь, если бы мы дня три-четыре постояли, конечно, разведал бы я эти проклятые «пантеры», а то ведь прямо с марша в бой, — понимаешь? Тут сам верховный главнокомандующий и тот маху дал бы!

— Ну, насчёт верховного ты полегче, однако, — одёрнул приятеля Комеков, — у него голова не нашим чета.

— А чёрт с ним, пусть снимают! — махнул рукой Давидянц. — Я могу и на взводе воевать! А взвода не дадут — подносчиком снарядов пойду, — понимаешь?

— Выпил зачем? — сердито спросил Комеков. —

Забыл, как Фокин к этому относится? Или в самом деле решил заранее тризну справить по своей комбатовской должности?

— Не пьяный я, земляк, не пьяный, больной! — горячо выдохнул Давидянц. — Сердце у меня болит, — понимаешь? Двенадцать человек я сегодня в бою потерял, земляк. Двенадцать! Пальцев на руках не хватает, понимаешь? — он выставил перед собой растопыренные пальцы. — А какие были ребята… ах, какие золотые были ребята! Вспомнишь — сердце кровью обливается, плакать хочется, фрицев давить хочется. Я бы их зубами кушал — понимаешь? По кусочку бы откусывал и выплёвывал! Ах, какие ребята!.. С того и выпил. Я этот бой может до самой смерти не забуду, детям и внукам закажу, чтобы помнили, а мне: «Не бережёте, Давидянц, личный состав!». Я себя не берегу — других берегу! Что я — бог? Или товарищ Рузвельт, который свиной тушонкой воюет? Грустно, понимаешь, земляк, когда вместо того, чтобы по спине похлопать, тебя по зубам бьют.

— Никто тебя не бьёт, — сказал Комеков, — сам себя мордуешь. Выпил на копейку — и раскис. Возьми себя в руки, Ашот!

Давидянц оскалил зубы, крепко зажмурился, потряс чубатой, в крупных кольцах волос, головой. То ли показалось Комекову, то ли в самом деле появилась седина в иссиня-чёрных волосах земляка. Впрочем, могло и показаться — коптилка из патронной гильзы от семидесятишестимиллиметровки горела тусклым, прыгающим, неверным светом, и накурено в комнате было прилично.

— Ты смотри, земляк, не пиши домой, если меня с комбатов снимут, — попросил Давидянц. — Мои старики узнают — не переживут.

— Брось ты эту похоронную музыку, — сказал Комеков. — Как у нас говорят, подкинь яблоко вверх — неизвестно что случится, пока око на землю упадёт. Меня тоже, может быть, снять надо.

— Тебя-то за что! — удивился Ашот. — На гебя всего два танка вышли, и люди целы.

Комеков помрачнел.

— Не будем считаться танками и потерями… У меня русановский расчёт накрыло.

— Да ну?! — ахнул Давидянц. — Брось!.. Неужто всех?

— Товарищи офицеры! — скомандовал кто-то.

Захлопали откидываемые крышки парт.

Легко неся своё большое грузное тело, вошёл Фокин в сопровождении незнакомого старшего лейтенанта. Сурово посмотрел на застывших по команде смирно офицеров, на плавающие под потолком облака табачного дыма, выдержал паузу и разрешил:

— Вольно! Садитесь.

Заместителя командира артполка по строевой части майора Фокина офицеры побаивались, но в то же время по-настоящему уважали. Считалось, что он слишком суров и неприветлив, что требовательность его граничит с мелочностью, что при разносах, на которые Фокин был скор, он совершенно не щадит самолюбия офицеров. Однако никто не мог утверждать, что майор распекает по пустякам — причина выговора всегда была веская и поучительная для других. Да, он не считался с самолюбием офицеров, но бил-то он не по их человеческому, а по служебному самолюбию, человеческое достоинство майор не унижал никогда. Сам человек бесспорно редчайшей храбрости и мужества, он никогда не подвергал других нарочитому испытанию в этих качествах. Он прекрасно знал артиллерию, и в уме, без бумаги и таблиц производил сложнейшие артиллерийские расчёты, терпеть не мог угодничества, долго не держал зла на провинившегося. За всё это его уважали и прощали ему слабости. Во всяком случае, для капитана Комекова майор Фокин был эталоном офицера, средоточием самых высших офицерских достоинств.

В этом Комеков утвердился не сразу. На первый порах требовательность майора, его скрупулёзность, всевидящая служебная придирчивость казались молодому старшему лейтенанту нечеловеческими, вызывали на ответную реакцию, доводили до желания совершить какой-либо сумасбродный поступок. Но очень скоро он понял, что за всем этим скрывается не бурбон, не оголтелый службист, а человек широких взглядов и большой души, человек, настолько нежно влюблённый в артиллерию, что малейшее пренебрежение к ней казалось ему чудовищным кощунством. И ещё Комеков понял, что вся суровая придирчивость майора — не от сухости характера, не от служебного рвения, а от заинтересованного человеческого желания как можно скорее и полнее сделать офицера безупречно владеющим своей профессией.

Естественно, не всегда Комеков принимал Фокина в равной мере. Но была в характере у майора черта, которая окончательно покорила капитана — всячески стараясь не показать этого, манор в сущности был застенчив с женщинами и, если по этой причине не всегда вмешивался в амурные дела офицеров, то всерьёз и постоянно не любил тех, кто исповедует принцип «война всё спишет». Эта черта находилась в полном созвучии с характером самого Комекова, считавшего, что «предрассудки» в обращении с женщиной — не предрассудки, а показатель степени, логарифм, отделяющий человека от скота. Или от фашиста.

Так думал капитан Комеков. Между тем, охарактеризовав по предварительным данным действия полка в прошедшем бою и пообещав, что подробнее этим займётся начальник штаба, манор говорил, сердито поблёскивая глазами:

— Погибнуть на фронте немудрено, однако погибать можно по-разному — и с большим смыслом и просто так, за кошачий чох. Полк сегодня боевое задание выполнил, но какой ценой это досталось! Батареи допустили потерь больше, чем обычно, и в живой силе и в технике. Есть такие теоретики, которые ссылаются на обстановку. А кто её создаёт, обстановку эту, если не мы с вами? Слава богу, нынче не сорок первый на дворе, третий год воюем, пора бы научиться грамотно воевать, а не только на «ура» надеяться. Потери неизбежны, это так, но у нас сейчас достаточно опыта, чтобы свести их к минимуму. Если мы ещё недельку повоюем как сегодня, то придётся нам с командиром полка становиться к орудию на место наводчика и заряжающего, как это нам уже продемонстрировал один из комбатов, — пусть ему стыдно будет! Я вижу, как он глаза прячет! И учтите, что многие за сегодняшний бой ордена заслужили, и мы будем давать эти ордена, но кое с кого, может быть, и снимем.

Его слушали в полном молчании. Глаза опустил не только тот комбат, по чьему адресу говорил сердитый Фокин, все сидели тише воды, ниже травы. Потери в полку действительно велики и можно было, вероятно, избежать их. Но кто думает об этом во время боя? Задумаешься — и враз в штрафбат угодишь. Не все рассуждают, как Фокин. Полковник, например, убеждён, что любой «спущенный сверху» приказ должен быть выполнен буквально, невзирая ни на какие жертвы и потери. «Жертв во имя Родины нет, — любил повторять он, — есть священный долг перед ней и счастье отдать жизнь за неё». Что ж, возможно, по-своему был прав и полковник, тем более что находился он не в одиночестве, мнение его разделял кое-кто и в дивизии.

— Товарищи офицеры!

Снова дружно захлопали крышки парт, офицеры встали, приветствуя командира полка. Прихрамывающий от недолеченной раны, улыбающийся, он уже с порога весело объявил:

— Хорошие новости, товарищи офицеры!

И потряс листком бумаги.

— Читай, Иван Иванович, вслух!

Майор Фокин взял бумагу, пробежал по строчкам глазами. Строгое лицо его просветлело, губы тронула улыбка. Незнакомый старший лейтенант поднял коптилку, чтобы было виднее, и майор стал читать размеренным голосом радиодиктора Левитана:

«Приказ Верховного Главнокомандующего.

Генералу Армии Рокоссовскому.

В результате продолжительных успешных наступлений в широком плане войск Белорусского фронта, сегодня» 26 ноября, взят крупный промышленный центр, место перекрещивания железных дорог и сильнейший опорный пункт обороны немецких фашистов на Полесской стороне город Гомель. В боях за взятие города Гомеля отличились войска генерала-лейтенанта Горбатова, генерал-лейтенанта Федюнинского, генерал-лейтенанта Романенко и лётчики генерал-лейтенанта авиации Руденко.

…Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины.

Смерть немецким оккупантам!»

— Вот так, товарищи! — сказал командир полка, отбирая у Фокина текст приказа. — Поздравляю вас! Майор, наверное, вас тут ругал? И правильно ругал — дрались вы геройски, но допускали ошибки, а ошибки на войне стоят дорого, — так, что ли, Иван Иваныч? Завтра все получите приказ: временно переходим к обороне. Солдат не распускать! — полковник покосился на своего заместителя. — Майор Фокин с начальником штаба составят расписание занятий — боевой, политической и строевой подготовки. Надо учесть все промахи, которые мы допустили, на живых примерах учить бойцов. Проверим каждую батарею, каждый расчёт. Вот так! А теперь, майор, по случаю приказа Верховного Главнокомандующего вы, может быть, отпустите нас?

— Если разрешите, задержу ещё на две минуты.

— Две минуты можно, — согласился полковник.

Фокин продолжил разбор боя и неожиданно назвал фамилию Давидянца. Комеков вздрогнул и невольно посмотрел на своего земляка, который обречённо горбился рядом с ним. Но, вопреки ожиданиям, майор похвалил комбата-четыре за проявленную оперативность и смекалку. Когда два орудия Давидянца были подбиты (к счастью, пострадали только колёса), комбат открыл беглую стрельбу из этих кособоких орудий, имея цель отвлечь на себя внимание немецких танков и дать возможность двум оставшимся расчётам вести точный и прицельный огонь. Конечно, добавил майор, комбат должен командовать, а не лично стрелять из подбитого орудия, как это сделал Давидянц. Но всё равно он молодец.

Комеков горячо поздравил растерявшегося от неожиданной похвалы Давидянца. Подошли с поздравлениями и другие офицеры.

— Ко мне, ко мне, друзья! — приглашал всех Ашот. — Старшину своего, понимаешь, наизнанку выверну! Все запасы — на стол! Жаль, «трёх звёздочек» нет. Деду своему напишу, в Ереван, понимаешь, напишу — пусть присылает!..

— Капитану Комекову остаться! — приказал майор Фокин.

На жалобный взгляд земляка Комеков только развёл руками, втайне довольный, что есть предлог отказаться от выпивки — пить сегодня никак не хотелось. Он достал из планшета объяснительную записку, подал майору. Тот, мельком глянув на заголовок, равнодушно сунул её в свой планшет.

— Познакомьтесь, — сказал он. — Старшин лейтенант Панов из фронтовой газеты, капитан Комеков, командир первой батареи.

Они обменялись рукопожатием, рука газетчика оказалась на редкость цепкой и сильной.

— Расскажешь товарищу, как твоя батарея сражается, как фашистов громит, покажешь там чего надо, с людьми познакомишь. Желаю успеха.

Фокин усталым жестом поднёс руку к козырьку фуражки, разрешая офицерам быть свободными. И когда они пошли, тронул Комекова за локоть.

— Знаешь, конечно, что Русанов жив? Был я в медсанбате, видел его. Ранен тяжело, без сознания, но врачи говорят, что есть надежда. Ну, иди, комбат, иди отдыхай…

От слов майора смуглое лицо Комекова пошло пятнами румянца. Заместитель командира полка счёл своим долгом навестить в медсанбате раненого сержанта, а он, командир батареи, не нашёл времени и даже не подумал об этом, успокоившись, что санитары увезли Русанова в медсанбат! Позор!

— Виноват… товарищ майор! — выдавил он.

Фокин вздохнул.

— Не мы с тобой виноваты, комбат… фашисты виноваты. Иди, иди, не задерживай товарища из газеты. Я ему немножко рассказал о тебе, ты — дополнишь.

— Спасибо, товарищ майор!

— Не за что. Отработаешь прицельным огнём.

— Кто это такой Русанов? — спросил корреспондент по пути на батарею.

— Сержант, командир третьего расчёта. Стреляет по-снайперски из орудия. Его майор Фокин любит за это.

— Майор и тебя, капитан, любит. Я это сразу понял, как он рассказывать начал. Потому и напросился в твою батарею.

— Да? — неопределённо протянул капитан, думая, что не очень кстати напросился корреспондент, лучше бы завтра, когда всё определится и утрясётся. В конце концов можно сбагрить газетчика лейтенанту Рожковскому — тот сумеет подать всё в лучшем виде, причём главное, что не будет врать и преувеличивать, имеет человек такой талант. А всё-таки лучше бы с утра — зря тащится корреспондет потемну на батарею, переночевал бы в штабе полка: и себе удобнее, и другим хлопот меньше.

— У меня сложилось впечатление, что майор ваш прижимист, — продолжал допытываться старший лейтенант. — Ребята в полку к нему, вроде, не шибко расположены, а? Один солдафоном его окрестил.

— Ты что! — капитан даже остановился и плюнул от возмущения — Тьфу!.. Бьют, бьют фрицы, а трепачей меньше не становится! Ты гляди, лейтенант, лишнего чего в газету свою не напиши, а то поверишь на слово.

— Врут, значит, что он чрезмерно требователен?

— Как тебе сказать… Разгильдяям и «сачкам» спуску не даёт. И требует, конечно, жёстко, но справедливо.

— Чего же он требует?

— Того, что и Боевой устав артиллерии — умения, сообразительности, инициативы. Некоторым не по душе, что он любую свободную минуту использует для занятий с офицерским составом, а по-моему, полезнее и для себя и для дела пару лишних задач по тактике решить, чем бока отлёживать или к зенитчикам бегать хвостом вертеть.

— А тебе самому не хочется сбегать? — пошутил старший лейтенант. — Только честно, я об этом писать не стану, — хочется ведь?

— Нет! — отрубил капитан и продолжил: — Слушай, Панов, мы с тобой наверное ровесники, и ты, пожалуйста, пойми меня правильно. Я не ханжа, не лицемер, я хочу, как и ты, испытать все радости жизни, но я не хочу воровать, понимаешь? Хочу, чтобы не по-собачьи всё это было, не на бегу, а по-человечески — чисто, радостно, празднично.

— Да, я не спорю, — смутился корреспондент, — это я просто для хохмы сказал, для разговора.

— И майора защищаю не по Иван Андреевичу Крылову: «кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку». Мне от него, хочешь знать, столько тумаков досталось, что на полную батарею подели — всем хватит. А я только благодарен ему за это, потому что он стрелять меня по-настоящему научил, командовать научил, видеть на поле боя немножко дальше собственного носа. Может, благодаря ему и живым до сих пор хожу.

— Резонно, — согласился старший лейтенант, — по себе знаю. Историк у нас в школе до того занудливый был — ну прямо съедал своей строгостью. Ужасно я его терпеть не мог. А теперь вспоминаю как отца родного — крепко он мне в башку историю вбил, очень в работе помогает. А как «немка» цацкалась с нами, то до сих пор по-немецки говорю через пень-колоду, хоть и на фронте второй год, и учу его специально. Значит, говоришь, майор деловой мужик?

— Хороший человек, — подтвердил Комеков. — Я тебе случай расскажу. У нас одной батареей капитан Петров командовал — сейчас его уже нет в живых, погиб на переправе. Стрелял он лучше всех нас и всегда задирался: давай на спор, кто с первого выстрела в мишень попадёт. А дело было, когда мы стояли в обороне и майор Фокин гонял нас по огневой подготовке. Услышал он, как Петров бахвалится, понаблюдал за нами и подходит. Давай, говорит, Петров, я с тобой спорить буду, только так: расчёты для стрельбы производить на глаз — без бинокля или стереотрубы расстояние определять Петров было в амбицию: как, мол, так без бинокля, а майор ему: осколком, говорит, разбило у тебя бинокль и стереотрубу покорёжило. — Ладно, — согласился Петров. И промах. Подходит майор к орудию, козырёк фуражки на нос сдвинул, поколдовал, бах — и от щита щепки в разные стороны.

— Здорово! — одобрил старший лейтенант.

— Ещё бы! — сказал капитан. — Но слушай дальше, вся соль впереди. Требует наш Петров реванша — второй выстрел. Какой реванш, отвечает Фокин, если фашист тебя уже поразил, когда ты свой первый снаряд «за молоком» послал. Однако согласился. И опять у Петрова промах, а у майора — точно в мишень. Подходит тут ещё комбат — не помню его фамилию, новичок он у нас был и ранило его вскоре. Разрешите, говорит, я попробую? Сдвигает по-фокински козырёк фуражки вниз — и с первого выстрела мишень в лоскуты. Майор у него фуражку потребовал, осмотрел её и говорит: «Молодец! Обычно у людей работает всего четыре процента мозговых клеток, а ты — всей головой думаешь». Ну, тот парень скромный, признаётся: не моя идея, товарищ майор, у вас же на прошлых стрельбах подсмотрел. — Значит, молодец в квадрате, — отвечает майор, потому что не только думаешь, по и наблюдать умеешь и практически наблюдения использовать, а это для артиллериста половина успеха. Врага, говорит, надо первым же снарядом накрывать, враг тоже жить хочет и на прицеле тебя держит.

— Постой-ка, — прервал Комекова заинтересованный корреспондент, — а в чём же дело-то с точной стрельбой, ты так и не объяснил. При чём здесь фуражка?

— В ней-то и разгадка! — не сдержал улыбки капитан. — И у майора и у того комбата на нижней стороне козырька чёрточки дальномерные были нанесены. По ним на прямой наводке с точностью до полуметра расстояние определять можно Мы все тоже потом козырьки себе разрисовали — с майорского копировали. Покажу тебе свою, когда к свету выйдем, — целая логарифмическая линейка, а не козырёк. Демобилизуюсь после войны — геологам идею подкину: всё же фуражка легче теодолита.

— Сам ты откуда? — полюбопытствовал старший лейтенант. — Грузин не грузин, татарин не татарин…

— Туркмен я, Панов. Из Ашхабада. Слыхал про такой город?

— Это где Каракумы, что ли?

— Знаешь, однако.

— Конный пробег Ашхабад — Москва от вас начинается?

— Точно! Наши ахалтекинские кони шли…

— Товарищ капитан, здесь тропка налево, — впервые за всё время подал голос ординарец Мирошниченко.

И тут же их остановил предупреждающий оклик часового, в котором Комеков узнал повара.

— Свои! — отозвался капитан. — Чего вы тут мудрите? То санинструктора на пост поставили, теперь — повара. Других людей нет? Всё выгадывает старшина, комбинирует, великий комбинатор, дождётся, пока я его самого на пост определю.

— Бойцы утомились, товарищ капитан, — сказал повар извиняющимся тоном, — поспать им надо, сил набраться.

— А тебе отдыхать не надо? А если ты завтра с недосыпу кашу пересолишь или ещё чего учудишь? Санинструктора перевели в мою землянку?

— Перевели, товарищ капитан, но только она… разведчики её забрали.

— Какие разведчики? — не понял Комеков.

— Не знаю. Кажется, наши, из пехоты.

У капитана ёкнуло сердце.

— Чёрт бы вас побрал! — вибрирующим голосом произнёс он. — Всё вам — кажется, толком ничего не знаете! А вдруг это немецкая разведка?

— Наши! — успокаивал повар. — Ещё днём одного приметил…

— Мирошниченко, галопом за старшиной! — приказал капитан. — И немедленно, — ты понял, Мирошниченко? — немедленно разыщите мне Чудову! Я вам не знаю, что сделаю, если не найдёте, комбинаторы!..

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Косы доставляли Инне Чудовой массу хлопот и неприятностей. Густые, без малого в руку толщиной и длиной ниже колен, они требовали к себе постоянного и немалого внимания. В суматошной госпитальной обстановке, где распорядок дня не регламентирован и отдыхать приходится как когда придётся, осуществить это удавалось не так-то легко.

Ухаживать за волосами было чистым мучением. Приходилось всячески ухитряться, чтобы раздобыть умягчённую воду, так как от обычной воды они тукснели и топорщились колтуном. Приходилось жертвовать часами отдыха, изобретать сложную систему заколок, чтобы они держались на голове и не мешали при работе.

Инна давно, бы рассталась с ними, хоть и жалко было, а не делала этого лишь из принципа — медицинское начальство постоянно приступалось к ней с категорическим требованием обрезать волосы. Не отличался в этом отношении от своих предшественников и начальник санроты — пожилой сутулый майор медицинской службы с жёлтым лицом, в морщины которого, казалось, навечно залегли постоянные усталость и недосыпание. Он сидел за столом, щёлкал трофейной зажигалкой-пистолетом, пытался сердиться. А Инна стояла перед ним, и видела, как он с трудом моргает слипающимися глазами, и жалела его, потому что людям в его возрасте довольствоваться тремя часами сна куда труднее, нежели ей в её восемнадцать лет.

— Санинструктор Чудова, объясните, почему вы не выполнили моё приказание.

Он чиркнул зажигалкой, задул огонёк, снова чиркнул и снова задул.

— Я уже объясняла вам, товарищ манор.

— Почему другие девушки обрезали волосы, а вы не можете?

— Я бы тоже обрезала, будь у меня мышиные, хвостики. Разве не жалко вам таких волос? — Инна стащила с головы шапку, быстренько выдернула шпильки, роняя их на пол, тряхнула упавшим вниз золотым водопадом волос. Она немножко кокетничала, но врач откровенно любовался ею.

— Как вам удаётся сохранить в них такую пышность и блеск? — спросил он. — Заправьтесь, пожалуйста.

— Я их последний раз кипятком из паровоза мыла, товарищ майор. У машиниста выпросила.

— Здесь, милая девушка, фронт, здесь ни паровозов, ни горячей воды для ваших волос не будет, у нас для раненых горячей воды не хватает… Родные у тебя есть?

— Мама, товарищ майор.

— Как же твоя мама отпустила тебя… такую…

— Я сама уже взрослая. Да и мама у меня — понимающая

— Да-а-а… — задумчиво протянул врач, глядя, как Инна укладывает косы. — Да-да… все мы торопимся стать взрослыми и только потом начинаем понимать, как прекрасна была наша юность… как невозвратимо, безнадёжно прекрасна… Поднимите шпильку… во-он, под вашим сапогом. Что же делать-то будем, а?

— Оставим всё как есть, товарищ майор медицинской службы.

— А требования устава?

— Устав от моих кос не пострадает.

— Положим, — вздохнул начальник санроты. — Вы сейчас косы убрали, но вы и без них очень привлекательны. Вы же по-настоящему красивы, а красоте украшений не требуется. Парни за вами и так ухаживать станут.

— Товарищ майор! — вспыхнула девушка. — Я на фронт пошла не парней искать, а защищать Родину!

— Да-да, — закивал майор, — все мы пошли защищать Родину. Но защищаем мы не абстрактное понятие, и у нас не должно быть тэдиум витэ, говоря языком Овидия и Тацита… не должно быть отвращения к жизни, потому что защищаем мы самое жизнь, право наше любить, радоваться, растить детей…

Рядом ударил взрыв снаряда. Плащ-палатка, закрывающая вход в землянку, вздулась пузырём, пламя коптилки забилось, вытянулось вбок и сорвалось со своего латунного основания. Стало темно, и в ней отчётливо слышалось, как шуршит по стенам осыпь. Ещё и ещё содрогнулась земля, но взрывы на этот раз были значительно дальше и глуше.

«Началось», — подумал майор, зажигая коптилку, — сейчас начнут поступать раненые». Кончиком скальпеля он поправил чадящий фитиль. Испугалась, небось, девушка? Старается не показать, но видно, что испугалась. А кто её, «костлявую», не боится? Вот ему за пятьдесят уже, а кажется, что жизнь и вовсе не начиналась, что всё ещё впереди, и понятно, что это инстинктивный самообман, что впереди— почти ничего не осталось. Молодые об этом не знают — на то она и молодость, чтобы принимать жизнь без берегов и границ, — но место ли этой девушке в мясорубке войны? А кому здесь место? — сам себе возразил врач. — Кому нужны эти лишения, постоянный нервный стресс, постоянный страх смерти? Ей бы вот учиться надо, Чайковского в филармонии слушать, в парк бежать на свидание в модных туфельках, а она кирзовые сапоги надела и стоит здесь, защитница Родины, девочка, ребёнок ещё по-существу. И косы свои отрезать не решается, как будто в них весь смысл бытия. А может быть, она и права, ибо косы — это кусочек её мирного вчерашнего уюта, и все мы вольно или невольно, как якорь спасения, цепляемся за осколки прошлого, хотя и работаем для будущего, для счастья вот таких молодых и красивых, для своего собственного счастья. А молодым — всё мало, санрота их не устраивает, на передовую им нужно…

Орудийная канонада усилилась, её сплошное полотнище уже прострачивалось и рвалось торопливым та-таканьем автоматов.

— Разрешите, товарищ майор? — приподнял кто-то край плащ-палатки.

— Да-да, входите, — сказал начальник санроты. — Что там у вас?

— Бой идёт. Нам ждать, пока позвонят или самим выдвигаться вперёд за ранеными?

— Не надо ждать, отправляйте санитаров. Место для раненых приготовили? Соломы постелили?

— Всё в порядке, товарищ майор.

— Я сейчас тоже приду. Скажите там, пусть побольше воды вскипятят. И дрова перетащат на место посуше. Вам что, Чудова? А-а… можете быть свободны, бой кончится, доложите, что выполнили моё приказание, — ясно?

— «Как бы не так! — мысленно фыркнула Инна уходя. — Всё равно я от тебя в полк удеру — быть такого не может, чтобы своего не добилась, я упорная, товарищ майор медицинской службы!»

Она не хвасталась своим упорством, она действительно умела поступать по-своему, эта маленькая хрупкая девушка с выступающими под застиранной гимнастёркой лопатками, тонкой нежной шеей и своенравным рисунком губ. Она сумела преодолеть отчаянное упорство матери, когда с последнего курса техникума перешла на краткосрочные курсы медсестёр, когда добилась в военкомате направления в действующую армию. Её направили в тыловой госпиталь, но она писала рапорт за рапортом, пока не попала в полевой госпиталь. Тем же путём перебралась в медсанбат и, наконец, в санроту, где тоже не рассчитывала долго задерживаться. «Что вас тянет на передовую? — недоумённо спрашивали её. — Романтика? Ордена?» Она возмущалась, но терпеливо объясняла, что считает это своим долгом. «А в госпитале работать — не долг? Легко здесь?» Она соглашалась, что да, нелегко, но у каждого — своё понятие о долге, свой потолок. Переспорить её было невозможно, хотя в других случаях она легко поддавалась постороннему влиянию, даже в авиаклуб при Осоавиахиме подавала заявление под влиянием одноклассников-мальчишек.

В землянке санинструкторов было пусто, девчонки уже разбежались по своим местам. Инна сбросила шинель, полы которой постоянно путались в ногах. Куда удобнее ватная стёганка. Инна перетянула ремнём свою осиную, в четверть обхвата, талию и поспешила к длинному сараю, приспособленному за неимением лучшего для раненых.

Шёл дождь, но девушка задержала шаг, с удовольствием ловя губами тяжёлые холодные капли. В дверях сарая она чуть не столкнулась с рыжеволосой татаркой Медине — хирургической сестрой санроты. Та слепо шла, не замечая ничего перед собой, по лицу её одна за другой бежали горошинки слёз, тотчас смываемые дождём.

— Что случилось? — спросила Инна.

Медине жалко покривилась, всхлипнула.

— Куриленко… Куриленко на столе… умер…

И пошла дальше, спотыкаясь, под хлещущими потоками ливня.

Инна посочувствовала подруге. Она немножко знала капитана Куриленко, начальника связи одного из полков. Весёлый, общительный, влюблённый в поэзию и жизнь, он частенько в свободные минуты забегал в санроту, шутил с девушками, читал им на память Маяковского, Блока, Киплинга. Однажды даже сам сочинил два стихотворения, посвятив их «хирургической сестре Медине». Она смущалась и краснела, а глаза искрились как звёзды. И вот не стало весёлого капитана Куриленко Бедняжка Медине!

Стали прибывать раненые, и Инна ушла от переживаний в работу. Их было много, санитарки с ног сбивались. Работали всю ночь, а утром их, усталых, спящих на ходу, вызвал к себе начальник санроты и сообщил, что полк просит двух санинструкторов, нужны добровольцы.

— Я! — первой подхватилась Инна.

За ней выступила из строя поблекшая за ночь Медине.

— Я… — тихо сказала она.

— Тебе нельзя, — сказал майор так же тихо и совсем не по-командирски, — ты опытная хирургическая сестра, ты нужна здесь.

— Отпустите меня! — стояла на своём Медине, не поднимая глаз. — Отпустите, или я сама уйду.

— Не глупи, Газизуллина, дисциплины не знаешь! — строго свёл брови начальник санроты. — Мы ещё поговорим с тобой.

Он оставил Инну и ещё одну девушку, остальных отпустил. Инна понимала состояние подруги и думала, что на её месте, конечно же, ушла бы на передовую, не колеблясь, а этот старый сухарь майор…

— Радуйся, Чудова, — прервал её мысли «сухарь», — добилась своего — в первую батарею идёшь, к капитану Комекову. Героический комбат, но из-за его героизма узнаешь почём фунт лиха, вспомнишь тогда мои слова.

— Служу Советскому Союзу! — невпопад от растерянности ответила Инна.

Начальник санроты скептически хмыкнул, провёл ладонью по своей широкой розовой лысине.

— За косы можешь быть спокойна, Чудова. Я изложил ситуацию командиру полка… насчёт твоей идеи фикс, и он не стал возражать. Ещё раз радуйся и — удачи тебе, постарайся не попасть под мину, как твой предшественник.

В батарее Инну первым встретил старшина. Введённая в заблуждение его новеньким белым полушубком и командирской портупеей, которую старшина нацепил для пущей важности, она отрапортовала:

— Товарищ капитан, санинструктор Чудова прибыла в ваше распоряжение!

Старшина с достоинством ответил на приветствие и повёл нового санинструктора в землянку, где располагался сам с поваром, механиком и писарем-каптенармусом. Там всё уже было готово для приёма гостьи — на грубо сколоченном столике вплотную стояли котелки с супом, кашей, чаем, горкой лежали маленькие аппетитно поджаренные сухарики и даже стояла банка джема, выуженная из невесть каких старшинских тайников. Деловитый старшина заранее разузнал, кто именно прибывает из санроты на место погибшего в последнем бою санинструктора, и подготовился соответственно.

Выпить Инна отказалась категорически, но в остальном упрашивать себя не заставила и налегла на сухарики, оказавшиеся удивительно вкусными. Впрочем, не оставлял желать лучшего и суп, и каша была пополам с тушонкой — тут уж повар проявил свою щедрость. Забегая наперёд, можно предположить, что повар был себе на уме и что-то замышлял, но что именно — Инна не знала. Она только видела, как артмастер (он же автомеханик) Саша разговаривал с поваром, и тот после этого разговора стал обходить санинструктора стороной и посматривать на неё с непонятной обидой.

Но всё это случилось позже. А сейчас она сидела в окружении незнакомых, но хороших ребят, макала в наваристый суп сухарики, с наслаждением откусывала их, и ей казалось в эту минуту, что нет вокруг войны, нет окопов и землянок, а есть просто затянувшийся загородный пикник.

— Где ваш командир? — спросила она.

— Капитан на эн-пэ, — ответил старшина и поднял чуть помятую большую алюминиевую кружку. — За здоровье новой милосердной сестрички!

Его дружно поддержали. Закусывая джемом, писарь счёл необходимым объяснить свой энтузиазм.

— Дружить на фронте с доктором — великое дело: есть стопроцентная гарантия в живых остаться, если ранят неровен час.

— Во-первых, я не доктор, а медсестра, — ответила девушка, — а во-вторых, почему вы водку сладким закусываете? Разве не противно?

Писарь глотнул торопясь, а старшина грозно зыркнул на него и переместил банку с джемом поближе к Инне.

— Я должна доложить о своём прибытии командиру батареи? — спросила его Инна.

— Вы доложились мне, — старшина плеснул немножко из фляги по кружкам, — а в артиллерии санинструктор находится в ведении старшины.

— Но я направлена в распоряжении капитана Комекова.

— До капитана ровно столько, сколько вы проехали от санроты до нас.

Старшину поддержал улыбающийся механик Саша:

— Причём не на колёсах и даже не на ногах, а на животике, по-пластунски. — Он сделал руками плавательные движения.

— Непонятны мне что-то ваши порядки, — рассердилась Инна. — Командир дрожит от холода где-то на переднем крае, а бойцы его спокойно едят, пьют спирт и спят в тёплой землянке.

— Поймёте малость погодя. Капитан не один — с ним двое наблюдателей, да телефонистов двое, да радист, да ординарец. Народу побольше чем у нас тут. Успеете, познакомитесь и с комбатом…

Несколько дней спустя Инна получила первое по-настоящему боевое крещение. Она знала по рассказом других, что первый бой самый трудный, самый страшный, и приготовилась к этому. Однако страшно было так, что она попросту не смогла испугаться, потому что у неё, как она решила уже придя в себя, атрофировались все чувства. Кроме одного, сидевшего не в пей, а где-то рядом, в соседней воронке, и непрерывно, монотонно повторявшего одно и то же: «Ой, мама!.. Ой, мамочка моя!..»

Настоящий страх пришёл во втором бою. Но это был уже ожидаемый и поэтому осознанный страх, и Инна изо всех сил не поддавалась ему, хотя вскрикивала невольно, если поблизости ухал снаряд, дрожала, прижимаясь к земле.

Потом были ещё бои, и она не то чтобы привыкла, а притёрлась к страху, стала менее остро реагировать на него, поглощённая тем главным, что надлежало делать ей на поле боя, во имя чего собственно она оставила свой дом, подруг и пошла в кипящее огнём, клокочущее безумие, которое люди называют войной. И сознание, что она делает самое нужное дело, спасая людей тогда, когда каждый вокруг старается убить, придавало ей силы — измотанной до последнего человеческого предела, промокшей до лифчика, ползком тащившей раненого с полным вооружением. Теперь она уже не звала маму, теперь она повторяла другое, более важное: «Миленький, потерпи… миленький, не умирай, пожалуйста… сейчас я тебя вытащу отсюда…» Когда совсем, окончательно и навсегда иссякали силы, она плакала, уткнувшись лицом в измазанные грязью и кровью ладошки, прикрыв собою бойца, а поплакав, тащила дальше. Иной раз в такие минуты она вспоминала недобрые пророчества желтолицего майора медицинской службы и жалела, что не послушалась его, не осталась в санроте. Но это была минутная слабость, проходившая вместе с усталостью, пожалуй, даже раньше её.

Особенно тяжёлым был бой за железнодорожную станцию, которая имела для гитлеровцев важное стратегическое значение. Для её обороны немцы стянули большое количество живой силы и техники. Используя преимущества открытой местности вокруг станции, гитлеровцы расположили на линии обороны вкопанные в землю танки — строить дзоты было некогда из-за стремительного наступления советских войск. Но и без долговременных огневых точек это был достаточно мощный оборонительный рубеж. Взять его с ходу было очень трудно, но брать его решили именно так, учитывая всю стратегическую важность коммуникаций, которых лишались гитлеровцы с потерей станции.

Бой завязался настолько стремительный и жаркий, что, казалось, с первых же минут достиг той кульминации, за которой неизбежен перелом в ту или иную сторону. Но насколько решительным было наступление советских войск, настолько же упорным оказалось и сопротивление гитлеровцев, и поэтому перелома не наступило и сражение затянулось на той высшей точке, которой оно достигло в самом начале.

Раненых было много, Инна выбивалась из сил, спеша перевязать и вытащить из-под огня и тех, кто стонал, просил помощи, и тех, кто безмолвно лежал, обняв последним объятием холодную мокрую землю. Механик Саша, который с появлением Инны на батарее добровольно взял на себя обязанности её негласного опекуна и заступника, пришёл на помощь. Нацепив на себя сразу две санитарные сумки, он не отставал от девушки и при каждом близком, разрыве снаряда пытался оказаться между ней и этим взрывом. Это носило скорее символический характер, потому что фонтаны взрывов взлетали в самых неожиданных местах. Однако Инна была благодарна Саше и за эту условную защиту, и за помощь, и за то, что в присутствии этого спокойного, не теряющего присутствия духа здоровяка чувствовала себя не так одиноко и потерянно среди опустошающего грохота боя.

Они работали, не замечая ничего вокруг и даже не думая, что когда-нибудь этому должен наступить конец. А потом вдруг поссорились, и причиной ссоры послужил немец, стонавший в снарядной воронке: «Матка!.. Матка!.. Фрау!.. Фрау!..» Он был тяжело ранен — пуля раздробила ему ключицу. «Брось фрица! — закричал Саша. — Пусть сдыхает! Свои ребята помощи ждут!»

Но Инна не могла бросить человека, нуждающегося в помощи, даже если им был фашист, не могла — и всё. «Сейчас… сейчас… потерпи… — шептала она по-немецки, перевязывая рану. — Крест золотой на шее носишь… а сам зверствуешь на чужой земле…» Обрадованный тем, что русская фрейлен говорит по-немецки, раненый в промежутках между стонами пытался объяснить, пытался стащить с шеи крестик, чтобы подарить его своей спасительнице.

Увидев это, Саша окончательно разозлился. «На их проклятом карканье с врагом шпрехаешь?! — заорал он. — Взятки от фашистов берёшь? Не смей руки чистые марать!» Он рванул девушку за плечо, грубо выругался. Она упала, потеряв равновесие, и тоже рассердилась, закричала на парня, чтобы он не совался не в своё дело, убирался прочь, если у него простого человеческого понятия нет. И он ушёл, продолжая ругаться, суля всяческие лиха чистюлям и гнилой интеллигенции, ушёл подбирать раненых. А через полчаса его убило.

Инна долго не могла простить себе этого случая. Она твёрдо была уверена, что если бы не обидела Сашу, не прогнала его, он остался бы жив. И дала клятвенный зарок: никогда больше не обижать парней своей батареи. Ребята были разные по характеру, привычкам, поведению, по своему отношению к ней.

По-отечески заботливо и ревниво, называя её не иначе как дочкой, обращался с ней старшина Вакульчук. «Какая я вам дочка, Василий Олексич! — отшучивалась Инна. — Вы же ещё совсем молодой!» «Дочка, дочка, — уверял он со вздохом, вспоминая свою хату на Полтавщине и чернобровую хохотунью жену, — мне по возрасту пятерых дочек полагается иметь, а я… — И лез шерудиться в своих старшинских тайниках, отыскивая какой-нибудь фронтовой деликатес.

Инна относилась к старшине со смешанным чувством уважения и чисто детской привязанности. Несмотря на то, что очень повзрослела духовно в передрягах фронтовой обстановки, она в глубине души оставалась девочкой-подростком, до слёз тоскующей по ворчливой маминой заботливости, по тому повседневному любовному вмешательству в нашу жизнь, неизбывность которого мы со всей остротой начинаем ощущать лишь тогда, когда лишимся его. И от сознания этой, казалось бы, не столь значительной для взрослого человека утраты на душе становится так горько и безнадёжно, что можно сделать любую глупость, не окажись рядом доброго человека.

Таким человеком был для Инны старшина Василий Олексич, и она невольно тянулась к нему в поисках тепла и недоумевала порой, что связывает его, такого простого и хорошего, с противным лейтенантом Рожков-ским. Рожковского девушка сразу же невзлюбила. Повода для этого он не давал никакого, однако у неё вызывала брезгливость его постоянная неряшливость и особенно чёрная кайма под ногтями, которую он изредка, не стесняясь присутствия санинструктора, вычищал концом финского ножа. Раздражала его манера уснащать речь афоризмами и ссылками на древних мудрецов, способность смотреть на человека как сквозь него. Словом, всё было не так.

Инна не понимала причину своей антипатии к лейтенанту, и это тоже являлось дополнительным поводом для антипатии, словно и в этом был виноват Рожковский. Когда она узнала, что он в прошлом имел звание майора и был понижен в звании до лейтенанта, то даже обрадовалась: так ему и надо! Однажды она попыталась упрекнуть старшину, что он водит компанию с плохим человеком. Что их связывает? Неужели только стопка водки, к которой они оба питают слабость?

Стараясь не обидеть доброго Василия Олексича, она высказала это по своему обычаю не прямо, а намёками. Однако старшина понял и не обиделся. Он неожиданно для неё погладил её ладонью по голове, как гладят, лаская, маленького ребёнка, вздохнул и произнёс задумчиво, вроде бы про себя: «Плохие люди очень даже хорошими показывают себя снаружи… Жизнь, дочка, это такая штука — спотыкается пристяжная, а кнут кореннику достаётся». Инна сообразила, что ляпнула глупость, смутилась, но отношения к Рожковскому не изменила. Впрочем, он об этом не знал, он попросту вообще не замечал санинструктора батареи и, встречаясь, смотрел на неё иногда вопросительным, и иногда тем самым «сквозным» взглядом, который так не нравился Инне.

Но Рожковский был исключением, с остальными ребитами батареи Инна дружила. Строгого, неулыбчивого, озабоченного, казалось, только состоянием своей пушки сержанта Русанова она побаивалась, но чувствовала необъяснимую симпатию к этому человеку, чем-то напоминающему ей туго скрученную пружину. От него исходили уверенность в силе и то самое спокойствие, которых не хватало маленькому солдатику Холодову, всегда смотрящему на медсестру глазами влюблённого в свою учительницу первоклассника, или балагуру и задаваке Ромашкину.

Этот был горазд на все руки: знал несчётное количество анекдотов и смешных истории, мог сыграть на баяне, гитаре и даже губной трофейной гармошке, мог спеть «с надрывом» цыганский романс. Инне поначалу претила его постоянная, демонстративная готовность услужить ей, но вскоре она убедилась, что, выставляя себя этаким ловкачом, любителем «сачкануть», Ромашкин на самом деле легко брался за любую работу, если надо было помочь товарищу, и шуточки нисколько не мешали ему делать это быстро и добросовестно. С услужливостью Ромашкина и было, кстати, связано его прозвище «рыбак».

Как-то во время короткого отдыха между боями, когда Инна собиралась устроить себе постирушку и «головомойку», он заявился к ней в палатку. Дело было уже под вечер, и она спросила, зачем он пожаловал. Ромашкин пожаловался на сердце. Инна не поняла, а когда до неё дошёл смысл ромашкинских слов, сказала, что в подобных случаях великий знаток человеческого сердца Владимир Владимирович Маяковский советовал «блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи». Ромашкин ответил, что с удовольствием принял бы совет великого поэта, но, к сожалению, кто-то оказался более проворным — дров уже целый ворох лежит возле палатки, не даст ли ему медсестричка задание потруднее. «Дам, — согласилась Инна, чтобы отделаться от него. — Сходи на реку и излови несколько хороших рыб, а я утром на завтрак ухи вам сварю». Ромашкин немедленно отправился в расчёт за напарником. Однако, зная его каверзный характер, никто не согласился идти с ним на ночь глядя, хотя кое-кто из ребят с удовольствием порыбачил бы. Он пошёл один, едва забрезжило утро, и нарвался на заслон соседнего полка. Сперва его приняли за вражеского разведчика, потом за дезертира, пробирающегося в тыл. Капитан Комеков, которому в конце концов сообщили о задержании его артиллериста, привёл Ромашкина только к обеду. Ухи, конечно, не было, но смеху и шуток — в избытке.

Не смеялись лишь Пашин и Мамедов. Пашин только-только оправился от контузии, сильно заикался и вообще не мог смеяться, потому что его душил нервный кашель при мало-мальском возбуждении. А щеголеватый сержант Мамедов считал, что это не по-мужски смеяться над попавшим в беду товарищем. «У нас в Баку так не поступают», — строго говорил он. Командир первого орудия всегда был справедлив. Красивый картинной красотой легендарного абрека Заура, в кинематографическую удаль которого Инна была влюблена с детства, он невольно обращал на себя внимание, видимо, знал свою неотразимость перед женщинами и немножко рисовался. Сперва Инна поглядывала на него с опаской и чуть что — сразу же топорщила локти. Но вскоре пригляделась и успокоилась. Неизвестно, каким был Мамедов «у нас в Баку», как обращался с девушками, но к Инне относился хорошо. Заигрывал, правда, частенько, любезничал, говорил цветастые восточные комплименты, но его ухаживание не обижало — оно было интересным, весёлым, без всяких двусмысленностей и нарочито гласным: наедине Мамедов не разрешал себе никаких вольностей и даже, случалось, переходил на «вы». А вот капитан Комеков…

Тут было сложнее. Или, может быть, проще, — как посмотреть. С его земляком — шофёром Карабековым Инна быстро нашла общий язык: парень оказался понятливым и честным. Комбат же долго держался официально и кроме как о службе никаких разговоров с санинструктором не вёл. «Сухарь какой-то! — мысленно возмущалась девушка. — Что ему надо? Чем он недоволен?»

Не знала она, что комбат боится поверить в пробудившееся чувство к ней, боится сделать его предметом досужих разговоров. Он знал многих девушек и во многих влюблялся. Их звали по-разному: Дженнет, Терек, Огульширин — когда он жил ещё дома, Лёля и Светлана — когда учился на офицерских курсах. Встречи с ними остались добрым воспоминанием о хорошей человеческой дружбе, о приятной компании, но — не больше. Как и каждого взрослого мужчину, его влекло к женскому теплу, женским рукам, женской ласке, и это будило ещё неизведанные эмоции, хотя он был беспощадно строг и к себе и к своим подругам. Влечение к Инне было совершенно иным. Настолько иным, что Комеков даже растерялся.

И не знали, не заметили ни он, ни она, как сердца их сами потянулись одно к другому, как само собой, без объяснений и поцелуев получилось так, что они стали необходимы друг другу, по-настоящему близки, хотя формальной близости не было. Они искали встреч, а встречи были случайными, короткими и немножко тревожными. Говорил преимущественно он, рассказывал о своей довоенной жизни, об Ашхабаде, где он учился, о матери и земляках. Инна ловила на себе его взгляд, тотчас убегающий в сторону, и думала, что говорит он вовсе не о том, о чём хочет сказать. Она понимала его и ещё больше любила за эту недосказанность, эту сдержанность или робость, понимала — и тем не менее всякий раз ждала, что он произнесёт наконец те слова, после которых… Что будет после которых, она толком не представляла, и томилась этой неизвестностью, и ждала её, и боялась, что будет хуже, чем сейчас. Она была моложе капитана, но рядом с ним чувствовала себя старше, опытнее, решительнее. В последнюю их встречу, когда он с ординарцем шёл в штаб на совещание командиров и встретил её возле раненых, на посту, ей безудержно вдруг захотелось услышать от него эти невысказанные слова. Пусть не слова, пусть только намёк на них — и она сама обняла бы его, первая поцеловала бы. Но он не сказал — и она сдержалась, щадя его самолюбие. Может быть, своё. Но она была счастлива. И долго после того, как затихли вдали шаги комбата и рвущийся от быстрой ходьбы голос ординарца Мирошниченко, она ощущала на своих плечах уютную и тёплую тяжесть его больших мужских рук.

Она думала о своём счастье, когда перебиралась в блиндаж комбата, а рядом ворчал и охал старшина, расстроенный не столько выговором командира батареи, сколько тем, что не доглядел сам, как Инна встала на пост у кухни. Она думала об этом и засыпая, согревшись под своим новеньким тулупчиком, раздобытым для неё всё тем же старшиной. И ещё думала, что все на батарее — очень славные ребята. Вон телефонист прикрыл аппарат ватником, чтобы случайный зуммер не потревожил её сон. Вот чудик… а вдруг сам не услышит, когда позвонят из полка… или ещё откуда… и надо бы завтра в санроте справиться, как состояние Русанова… Акмамед очень переживает за него…

Пока Инна думала так и, убаюканная теплотой и усталостью, потихоньку засыпала, даже во сне улыбалась счастью спокойно поспать до утра, часовой у орудия тормошил своего сменщика:

— Карабек… Эй, Карабек, вставай…

Карабеков спал в кабине своего «Студебеккера» в шинели и сапогах, опустив для тепла наушники шапки, Он проснулся не сразу, а, встав, забормотал:

— Что?.. Куда?.. Ким герек?…

И стал торопливо шарить автомат.

— На пост тебе пора, — сказал часовой и сладко зевнул в предвкушении отдыха.

Карабеков выбрался из кабины, с хрустом потянулся, огляделся по сторонам. Деревья стояли сплошной чёрной стеной, лишь с одной стороны серел просвет, а выше, над этим просветом, блекло и лениво подрагивал в небе отсвет недалёкого пожара. «Опять чёртовы фрицы село жгут», — подумал он и спросил:

— Ганс мой где? Стемнело уже порядком…

Сменившийся часовой хмыкнул:

— Стемнело!.. Рассветать скоро будет. Всю войну проспишь, Карабек, не заметишь, как Берлин возьмём.

— Ганс где? — повторил вопрос Карабеков.

— Дрыхнет твой Ганс без задних ног. Ну, счастливо тебе, я пошёл.

— Валяй, — сказал Карабеков, — я тебе на нарах полкотелка лапши оставил, порубай перед сном.

Чтобы окончательно прогнать сонную одурь, он пробежал вокруг поста. Обычно во время отдыха или долговременной обороны отделение тяги располагалось особняком, в сторонке от огневиков. Майор Фокин приказывал поступать так и в период коротких передышек между боями. Но на сей раз, как, впрочем, это уже случалось и прежде, капитан Комеков решил поступить по-своему и оставил каждую машину возле её орудия. Он долго бродил вокруг, прежде чем окончательно расставить пушки, высматривал что-то в бинокль, наведался в штаб пехотного полка, которому была придана его батарея. Вроде бы всё было спокойно, неожиданностей не предвиделось, но комбат привык не доверять военной тишине, а сегодня это чувство было почему-то особенно острым: слишком уж легко (относительно конечно) оставили свои позиции фашисты, которые хоть и отступают, но ещё ох как сильны и отчаянно дерутся за каждый мало-мальски пригодный для обороны рубеж.

Похлопывая себя руками по бокам, Карабеков обошёл пушку, прикинул на глаз высоту бруствера огневой позиции и решил, что братья славяне постарались на совесть. Почесал затылок и подумал, что надо бы штыка на два углубить укрытие для машины — не иначе утром от комбата влетит. Однако лень было браться спросонья за лопату. Да и копать — как? Машину заводить — шум поднимешь. Ладно, может, обойдётся и так, не зря капитан два часа вокруг шастал с биноклем, а привязку орудия не проверял. Наверняка долго не простоим здесь — может, прямо с утра и пойдём дальше фрицам на пятки наступать.

В яме возле машины, съёжившись под карабековской шинелью, спал пленный немец и временами постанывал во сне. Он здорово перетрусил, когда Карабеков заставил его копать эту яму, — не понял, зачем, качал, дрожа губами, что-то объяснять, опять полез за фотокарточками детей. Но когда всё выяснилось, оживился и за короткий срок вымахал ямину без малого в полтора человеческих роста. Карабеков, который в это время окапывал машину, одобрил работу Ганса, принёс ему с кухни лапши в котелке и велел лезть в яму и спать там до утра. Потом прикинул, что пленный в своём комбинезончике на рыбьем меху чего доброго замёрзнет ночью, и кинул ему свою шинель.

Где-то на позициях протатакал дежурный пулемёт, цепочка трассирующих пуль прочертила в небе тонкую цветную дугу и погасла. На левом фланге глухо, как из-под земли, ахала дальнобойная артиллерия, и Карабекову казалось, что он слышит, как шелестят в небе тяжёлые глыбы снарядов. Внезапно на переднем крае началась бестолковая автоматная трескотня, одна за другой вспыхнули и поплыли в небе осветительные ракеты. Стрельба прекратилась так же быстро, как и началась. Карабеков подождал ещё немного, прислушиваясь, покосился на спящего немца, пробормотал:

— Спишь, Ганс? Ну, спи, спи, у тебя теперь только и забот, что хорошие сны видеть.

Обходя пост, Карабеков вспомнил, что не написал сегодня письмо бабушке. Бабушка была старенькая, сгорбленная, ласковая и очень любила внука. Провожая его, наказывала: «Пиши каждый день! Если один день от тебя письма не будет, твоя бабушка умрёт от тоски. Если новостей нет, пиши просто два слова, мой ягнёнок, но обязательно — каждый день». Ежедневно, писать было, конечно, невозможно, но раз в неделю Карабеков обязательно посылал бабушке треугольничек. Когда времени было в обрез, действительно писал всего несколько слов: «Бабушка, здравствуй, я жив и здоров». О минувшем бое можно было написать подробнее, и он решил сделать это лишь только развиднеется. Тем более, что от бабушки, написанное под её диктовку, пришло письмо, в котором она между прочих новостей сообщала, что в селе был сбор средств на фронтовые нужды и что она сама отдала в этот фонд все свои серебряные украшения, переходящие из рода в род с незапамятных времён. «Ничего не пожалела, — писала бабушка, — и все гульяка отдала, и дагдан, и алыншай, и чапраз-чанга, и бизелик, и гупба мою девичью, на пять кило серебра потянуло. Стройте танки, стройте самолёты, только ты, мой ягнёночек, скорее побеждай врага и возвращайся домой. Ты спроси у своего юзбаши или сердара, если надо, я могу вам ещё кранов иранских серебряных прислать, лишь бы вы все живы-здоровы были и войну эту нехорошую поскорее закончили». Карабеков показал письмо комсоргу Пашину, и тот сказал, что бабушка — настоящий патриот и герой, надо передать ей благодарность от всей батареи, что все бойцы читали её письмо и кланяются ей, желают в добром здоровье дождаться возвращения своего внука. А письмо её Пашин действительно забрал с собой, чтобы передать в политотдел полка.

Карабекову почудилось какое-то движение, вроде бы голоса и стон. Он присел, чтобы на фоне неба лучше видеть чёрные силуэты, Карабеков насчитал их четыре и лихорадочно перевёл затвор автомата на боевой взвод — немецкая разведка

— Стой, кто идёт! — закричал он.

Силуэты замерли. Хриплый голос ответил по-русски:

— Свои, не базлай!

— Стой! — повторил Карабеков. — Не знаю ни своих, ни твоих! Ложись все, а то стрелять буду!

Для острастки он ещё раз клацнул затвором, выбросив невыстреленный патрон.

Впереди негромко выругались, кто-то плюнул и сказал:

— Вызывай начальника!.. Врач у вас далеко?

— Стой, где стоишь, — предупредил Карабеков, — такую дырку проделаю, что никакой врач тебе не поможет!

— Ладно, ладно, не шуми, парень, — миролюбиво отозвались из темноты.

Начальником был сержант Мамедов, он сам уже спешил на шум. Зашевелился и ещё кое-кто из артиллеристов.

Задержанные оказались ребятами из дивизионной разведки. Усталые, в испачканных глиной маскхалатах, они тяжело дышали. Пятого несли на плащ-палатке, он лежал тихо и уже не стонал.

— В поиске были, — сказал старший Мамедову, — когда выходили, на немецкий заслон нарвались. А тут твой часовой чуть не подстрелил.

— Так это на вас фрицы осветительные ракеты пускали? — догадался Карабеков, вспомнив недавнюю перестрелку на передовой.

— На нас, на нас, — отмахнулся старший. — Товарища вот зацепило…

— Как там, у немцев?

— Нормально. Дремать на посту не советую.

— Скажи спасибо, что я вас сперва окликнул! — обиделся Карабеков на несправедливый упрёк. — А мог бы и очередь дать, а потом спрашивать, кто вы такие.

— Ладно, помолчи, парень. Доктора с вами нет?

— Тяжело ранен? — спросил Мамедов.

— Нормально ранен… Может, мы у вас машиной разживёмся до дивизии, а, сержант?

— Не могу, — с откровенным сожалением развёл руками Мамедов. — У комбата надо спросить.

— Далеко он, ваш комбат?

— Да нет, с полкилометра.

— А врач?

— И до врача столько же.

— Далековато…

— Ничего, давайте берите вашего раненого, я вас провожу.

— Нет, сержант, — отказался старший, — ему и так достаточно досталось. Пошли лучше кого-нибудь за доктором.

— Карабеков, беги за Инной, — приказал Мамедов.

— А на посту — кто?

Мамедов подумал.

— Я постою… Или вот что: повара разбуди; он тебя подменит. Не видел, комбат не вернулся из штаба?

— Не видел, — ответил Карабеков и побежал выполнять приказание.

Так и не пришлось Инне спокойно поспать в эту ночь.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Утро выдалось унылое, серое. То ли собирался снег, го ли дождь, но сверху моросила неопределённая мелкая изморось. Кроме часового, у орудия никого не было. Батарейцы собрались в полуразрушенном доме и занимались каждый своим: один писал письмо, другой пришивал к гимнастёрке пуговицу, третий чистил автомат, четвёртый, прикорнув в уголке, подрёмывал от скуки, всякий раз приоткрывая щёлочку одного глаза на скрипнувшую дверь.

Ромашкин пристроился на колченогом табурете, одну ножку которого заменял поставленный на ребро снарядный ящик, нехотя перебирал клавиши трофейного аккордеона и гнусаво пел, переиначивая по-своему слова песни:

Гудки тревожно загудели,

Солдат готов в последний бой,

А забулдыгу-кашевара.

Несут с разбитой головой.

Видно, у Ромашкина были свои причины хаять повара, потому что слова «забулдыгу-кашевара» он произносил с особым выражением.

Вошёл Карабеков, потопал сапогами у порога, сбивая налипшую грязь. Он так и не смог окончательно отвыкнуть от домашней привычки, что в комнату в обуви заходить неприлично.

— Салам, ребята!

— Привет, Шишкин, — отозвался за всех Ромашкин. — Заходи, не топчись, как гусь, не к тёще пришёл. Тут и без тебя уже натоптали, твоя незаметна будет.

— Шишкин, это кто? — полюбопытствовал Карабеков.

— Шишкин — это Карабашкин. В кино ходить надо, темнота.

И Ромашкин снова загнусавил свой бесконечный припев про кашевара.

— Веселее петь надо, — подбодрил его Карабеков. — Не живой ты, что ли?

— На голодное брюхо, Карабек, петь скучно.

— Это верно, — поддержали Ромашкина, — слушать песни тоже веселее, когда сыт… да пьян, да нос в табаке.

— Хорошее слово всегда кстати, — улыбнулся Карабеков, — дайте-ка закурить, братцы.

Ромашкин перестал играть и с любопытством уставился на Карабекова.

— Ну, ты даёшь! Второй день побирается — и глазом не моргнёт!

— Не жадничай, Ромашкин, не жадничай. Такого первоклассного шофёра, как я, уважать надо и угощать. Если у меня уши без курева опухнут, слышать ничего не буду — как твою пушку потащу?

— Ты уж натаскал! Где ложбина, там и сели. На, кури, первоклассный!

— Теперь не сядем, — заверил Карабеков, сворачивая цигарку. — Мне Ганс машину настроил — лучше твоей гармошки мотор играет.

— Во-первых, это не гармошка, а немецкий аккордеон марки «Гогнер», темнота-матушка. Понимать надо.

— А во-вторых, что?

— А во-вторых, не верю я твоему немцу. Он тебе обязательно напортачил что-нибудь в моторе — в самый критический момент подведёт.

— Поживём — увидим, — беззаботно пыхнул дымкой Карабеков и направился к выходу. — Поехал я, братцы.

— Куда едешь? — заинтересованно осведомился сержант Мамедов, отрываясь от важного занятия — он надраивал зубным порошком до зеркального блеска пряжку своего офицерского ремня.

— Сеялки-веялки едем собирать по приказу комбата.

— С кем едешь?

— Всё с тем же Гансом. А потом его повару сдам — будет для вас немецкие котлеты жарить.

— Пусть он сам их жрёт, котлеты свои! — презрительно сказал Ромашкин. — Я их в рот не…

— Помолчи, пожалуйста, Ромашкин, — попросил Мамедов. — Слушай, Карабеков, не прихватил бы ты по пути повара к нам? Застрял, понимаешь, где-то со своей кашей.

— Своё брюхо набил — зачем ему о других заботиться, — ввязался в разговор маленький Холодов, кончив чистить автомат и любовно оглаживая его промасленной тряпочкой.

— Зачирикала пташка! — не упустил случая съязвить Ромашкин. — На твой животик — один раз в неделю питаться вполне достаточно. Помалкивал бы.

— Почему ты должен говорить, а я — помалкивать? — не сдавался Холодов.

— Потому что ты ещё не солдат.

— Кто же я по-твоему? Объясни.

— Объясню, — охотно согласился Ромашкин. — Ты пока ещё солдатенок. Ты должен скромно сидеть в сторонке, вытирать смазку со снарядов и не чирикать, пока тебя старшие не попросят. А если считаешь себя солдатом, то докажи.

— Чего доказывать-то?

— Того самого. Слыхал, что сегодня ночью дивизионная разведка с пустыми руками вернулась? Вот ты и помоги ребятам — сходи к фрицам, притащи языка. Им — хлеб, тебе — орден Александра Невского на грудь… хоть ты малость и не дорос до него по чинам.

— Я могу не только «языка», могу целую голову притащить! — самолюбиво похвастался Холодов.

— Голову не дотащишь, силёнок не хватит, — ехидно усомнился Ромашкин под смех товарищей. — Ты снаряд к пушке подносишь — и то тебя шатает из стороны в сторону. У меня аж поджилки трясутся на тебя глядя: ткнётся, думаю, мой Холодов в землю со снарядом в обнимку, жахнет снаряд — и нет нашего Холодова. А за-одно и героический наводчик Ромашкин пострадать может.

— Брось, Ромашкин, — заступился за солдата Карабеков.

— Болтун он! — сказал Холодов. — Сам, небось, побоится к немцам пойти!

— С тобой, что ли? — спросил Ромашкин.

— Хотя бы со мной!

— С тобой не пойду, побоюсь.

— Так бы и признавался сразу.

— Я и не скрываю, признаюсь: с трусом на дело идти — сразу в поминанье себя записывай.

— Я трус?! — побагровел Холодов и вскочил на ноги. — А ну, давай… я сейчас…

— А-атставить трёп! — певуче, как всегда, скомандовал сержант Мамедов. — Собирайся, Холодов, поедешь с Карабековым за поваром.

— Не могу, земляк, — сожалеюще сказал Карабеков. — Задание комбата. Побыстрее велел управиться.

— Что-то не заметно, чтобы ты очень торопился выполнять приказание… Холодов, пойдёшь сам! — приказал он строго.

— Есть! — бодро ответил Холодов, перетягивая ремнём шинель. — Я мигом.

Однако идти ему не пришлось, так как в дверь уже протискивался повар, и солдаты дружно загремели котелками. Повар был мокрый и сердитый: ночью его заставили подменять часового и он не выспался, боец, выделенный в наряд по кухне, проспал, сырые дрова горели плохо. И ещё был добрый десяток причин для плохого настроения. Поэтому он неприветливо сказал:

— Быстрее шевелитесь! Мне не только вас кормить надо, другие тоже дожидаются. Попрятались к чёрту на кулички — и ищи их тут по азимуту!

— Ты у нас боевой повар, — подольстил ему Ромашкин. — Прямо сказать, геройский повар.

Но тот не унимался:

— Сидите тут в тепле, как фон-бароны, а я меси за вас грязь!

— Не ворчи, сынок, — сказал дядя Матвей, — не порть людям аппетита. Ты делаешь своё нужное дело, они — своё. Зачем с больной головы на здоровую валить?

Повар, сердито сопя, стал накладывать в котелки кашу.

— Мне на двоих давай, — предупредил Карабеков.

— За какие это боевые заслуги тебе двойную порцию? — поддел Ромашкин.

— Ганса мне кормить надо.

— Не сдохнет и натощак! Они наших пленных не больно откармливают.

— То — они, а то — мы.

— Добренький ты, Карабек, до твоей Туркмении фашисты не добрались, а то бы ты иначе на эту сволочь смотрел.

— Не смотрел бы я по-другому, — ответил Карабеков. — Чего на пленных-то отыгрываться?

— Не пленный он, а фашист. Их вообще в плен брать не надо, это Холодов по своей малолетней глупости перестарался.

— Панкелле, — сказал по-туркменски Карабеков, — дурной ты, Ромашкин. Большой вырос, как верблюд, а дурной.

Повар наполнил ему котелок доверху и он ушёл.

Бойцы ещё не кончили завтракать, как позвонили с КП. Мамедов взял трубку.

— Закругляйтесь, — приказал он бойцам. — Комбат к нам с каким-то проверяющим идёт. Давайте тут порядочек наведите. Заправиться всем, сапоги почистить, весь шурум-бурум подобрать!

— Подмести бы малость, — вздохнул дядя Матвей. — Сейчас я веничек постараюсь достать — начальство, оно всегда чистоту любит.

— У кого пуш-сало? — спросил Ромашкин. — Кирза-чи смазать надо, чтоб вид парадный был.

— Товарищ сержант, я подменю часового, пусть он ест, пока каша не остыла? — предложил Холодов.

— Давай, — сказал Мамедов, — Около пушки тоже чтоб порядок был.

* * *

Капитан Комеков и старший лейтенант Панов шли по одной из тропок, пересекавших недавнее поле боя. Держа дистанцию на полшага от комбата, сбоку старательно пыхтел ординарец Мирошниченко.

— По тропке иди, — посоветовал ему Панов. — Чего зря глину месить? На сапогах по полпуда налипло.

Мирошниченко шмыгнул носом, но совет не принял.

Комеков улыбнулся краем губ — забавный он парень, этот Мирошниченко. Но мысль от ординарца тут же свернула в прежнее русло. Капитан намеревался сам сначала обойти расчёты и посмотреть, всё ли в порядке, однако газетчик увязался следом, и сейчас Комеков соображал, управились ли солдаты на огневых позициях. Он, в общем, парадность не любил и не следовал примеру тех командиров, которые внешней показухой стараются прикрыть свои грешки. Порядок должен быть порядком, независимо от того, проверяет тебя начальство или нет. Поэтому он не слишком опасался придирчивого глаза газетчика.

Позиции для расчётов вчера выбирали очень тщательно, сообразуясь с рельефом местности и возможными направлениями контрнаступления немцев.

— Долго стоять здесь предполагаете? — прервал его размышления Панов и, приотстав, по-мальчишески прокатился на подошвах по скользкой тропке.

Комеков пожал плечами: кто знает, сколько времени простоит батарея в обороне. Не мешало бы, конечно, передохнуть, измотались бойцы за последние дни. Если исходить из того, что говорилось на совещании в штабе, из настроения командира полка, то можно рассчитывать на несколько дней, может быть, на неделю. В то же время комбат не верил в долгое затишье. Интуиция, опирающаяся на многие месяцы боёв, военный опыт, а возможно, просто подсознательное стремление быстрее бить врага, не давая ему ни минуты покоя, рождали чувство настороженного ожидания. Он не стал делиться своими сомнениями с Пановым и сказал лишь, что приказано рыть окопы полного профиля. А про себя подумал: надо ещё разок заглянуть к майору Левину — командиру пехотного батальона, которому придана батарея. Вчера Левин помалкивал, но по всему чувствовалось, что и он не слишком расположен верить тишине.

Срезая путь через край леска, комбат и газетчик вышли на большак. Там урчали моторами два «студебеккера». Один уже тащил в сторону МТС вереницу веялок и сеялок, возле второго копошились двое солдат. «Кто же это такой долговязый у меня?» — подумал Комеков, всматриваясь сквозь мутную изморось.

— Это ваши? — спросил Панов.

— Должны быть мои, — ответил капитан, продолжая перебирать в памяти личный состав батареи.

— Что они собираются делать с этим хозяйством? Для окопов, что ли? Или просто для топки?

Комеков покосился через плечо на ординарца.

— Нет, не для топки. Жалко, что добро в поле валяется, приказал свезти всю сельхозтехнику во двор МТС.

— Что?.. Да ведь ты молодец, комбат, честное слово? — воскликнул Панов. — Это ведь гвоздь номера, понимаешь? Советский воин думает о мирном труде. Просто великолепно! Сколько тебе лет, капитан?

— Все — мои. Мирошниченко! Бегом узнай, кто такие возле машины!

— Не надо, — остановил ординарца Панов, — мы сами туда пройдём, я с солдатами побеседую.

Двое пытались прицепить к «Студебеккеру» молотилку. Увидев приближающихся офицеров, тот, который был пониже, пошёл навстречу, второй поспешно юркнул за машину.

— Товарищ капитан, рядовой Карабеков занят, по вашему приказанию, сбором имущества МТС!

— А кто это там с тобой? Чего он прячется?

— Это, товарищ капитан… это… как его…

— Ясно! — ответил комбат и так глянул на шофёра, что тот сразу сник и пожалел, что сам не спрятался вместе со своим помощником.

Панов между тем уже извлёк из полевой сумки блокнот и карандаш.

— Кто со второй машиной? — попытался отвлечь его внимание Комеков. — Пойдёмте туда.

— Погоди, комбат, — отказался Панов и обратился к Карабекову:

— Ваша фамилия? Кар… Как дальше? Ка-ра-бе-ков. Имя? Бай-рам… Откуда родом? Из Туркмении? Как и ваш комбат? Очень хорошо! На гражданке кем были? Трактористом? Совсем отлично, лучше не придумаешь… Товарища вашего как зовут?

Карабеков отвечал, стараясь не встречаться глазами с капитаном. Последний вопрос поставил его в тупик.

— Не товарищ это… — пробормотал он и замолчал, не зная, что говорить дальше.

— Не товарищ? Штрафник, что ли? — высказал догадку Панов.

— Немец это! — пришёл на помощь незадачливому земляку капитан.

— Откуда он у вас? — удивился Панов и даже писать перестал.

— Пленный. Во вчерашнем бою в плен попал.

— Та-ак… Значит, вы и пленных привлекаете к работе? Оч-чень интересно, — Панов задумался, морща лоб и вертя в пальцах карандаш, в упор посмотрел на Комекова. — Послушай, комбат, тебе не кажется, что мы рановато начинаем гуманность проявлять?

— Не кажется! — сердито отрезал Комеков. — Гуманность никогда не бывает преждевременной.

— Ой ли?

— А твоё мнение?

Панов подумал ещё немного и кивнул:

— Пожалуй, ты прав. «Хорста Весселя» своего они орут громче прежнего, но по существу песенка их уже спета.

— Не рановато ли, старший лейтенант, победу празднуешь? — тоном Панова, поддразнивая его, сказал Комеков. — Немцы ещё не собираются лапки кверху поднимать. У них, говорят, новое «секретное» оружие появилось — фаустпатрон называется.

Панов засмеялся, махнул рукой.

— Чудишь, капитан? Москва, Сталинград, Курск… Нет, после этого им уже не подняться. «Фаустпатрон!..» Да ты знаешь, какую технику фашистов щёлкали, как орехи, под Курском твои боги войны?! Ты на Орловско-Курском не был?

— Не довелось.

— Ну, доложу я тебе, такое там творилось, что никакая фантазия не осилит! Прямо как по Герберту Уэллсу — битва с марсианами! Немцы ведь с заводских конвейеров гнали туда и «тигры» свои, и «пантеры», и самоходки «фердинанд» — непобедимое чудо-оружие. А мы уже под Сталинградом писали во фронтовых корреспонденциях: «Тигры» горят!». А под Курском их в день по четыреста, по шестьсот штук щёлкали, — вот оно как обернулось.

— Ты что, и там и там успел побывать? — с невольной завистью спросил Комеков. — Силён ты, корреспондент!

— Наше дело такое, — беззаботно отмахнулся Панов, — как в песне поётся: «Там, где мы бывали, нам танков не давали, но мы не терялись никогда, на «пикапе» драном и с одним наганом первыми входили в города».

— Разогни! — Комеков показал согнутый указательный палец. — Тебя послушать, так подумаешь, что одни газетчики победу обеспечивают.

— Ладно, — засмеялся Панов. — Симонов перегнул малость, я — повторил, а в общем роль прессы принижать не следует. Я ведь могу тебя читателям и боевым героем подать и этаким христосиком-миротворцем. Так что не спорь со мной.

— Я не спорю, я за справедливость, — сказал Комеков, прислушиваясь: скрытый низкой облачностью, пророкотал невдалеке немецкий самолёт-разведчик. — Слушай, Панов, говорят, у немцев новые самолёты появились?

— Видел, — корреспондент сунул блокнот в полевую сумку. — Под Курском были новые и «фоккеры» и «хеншели». Да только им против наших «ИЛов» и «ЯКов» не выдюжить — кишка тонка. Нынче у нас полное преимущество в воздухе, не сорок первый. Ну, потопали дальше, комбат? Что показывать будешь?

— Что-нибудь отменно-боевое, чтобы в самом деле в «христосики» не попасть, — дрогнул в усмешке губами Комеков. — У нас старики говорят: «Скажи про белую овцу пять раз чёрная — она и почернеет». А ваш брат, газетчик, народ въедливый.

— Не обижайся, капитан, — сказал Панов. — Глупо я, конечно, пошутил, а пленного своего ты всё же отправь в штаб — может, вытянут из него что-нибудь полезное. Да и вообще не стоит слишком оригинальничать — неровен час врежет тебе какой-нибудь штабной службист, невзирая на твои ордена и заслуги.

— Врез-али уже, — чистосердечно сознался Комеков, — не привыкать… Отправлю, понятно, на кой он мне, фриц этот. Механиком, правда, дельным показал себя, а у меня недавно хорошего механика убило…

Он вспомнил о русановцах, потемнел лицом, поискал глазами Карабекова, который стоял поодаль, не решаясь без приказания капитана возвращаться к машине и не осмеливаясь спросить разрешения.

— Миротворец, говоришь, Панов? Я бы их, гадов, всех в землю втолок и плюнул сверху — такой расчёт у меня загубили вчера!

Корреспондент сочувственно промолчал, понимая всю бесполезность любых слов, а Комеков добавил:

— Я этого расчёта вовек не прощу им… — и выругался тяжело, по-мужски.

— Ладно, капитан, пошли, — Панов тронул его за рукав кожанки. — Я сегодня хочу успеть ещё к Давидянцу в батарею наведаться, уточню в деталях, как он там из своих колченогих пушек стрелял.

— Давидянц хороший парень, опытный артиллерист, ты о нём побольше напиши — он обязательно газету своим старикам в Ашхабад пошлёт, — сказал Комеков и снова нашёл взглядом Карабекова. — Карабеков, вы кончайте тут волынить! Оттащишь молотилку и сразу же сдай немца старшине. Или лучше — лейтенанту Рожковскому. Пусть немедленно отконвоируют его в штаб полка — может, и в самом деле располагает нужными сведениями.

— Вы же сами с ним беседовали, товарищ капитан, — напомнил Карабеков, довольный, что комбат уже не сердится, и всё обошлось хорошо. — Медсестра Инна по-немецки с ним говорила, и разведчики дивизионные прощупывали…

— Вот и надо было отослать его с разведчиками, нечего ему ошиваться на батарее. Иди, Карабеков.

— Есть! — бодро отрапортовал Карабеков и побежал к машине.

Ординарец Мирошниченко подмигнул ему вслед. Он немножко ревновал комбата к Карабекову и в то же время дружил с ним и был сейчас доволен, что тот легко отделался.

— Язык есть язык, — сказал Панов, закуривая и предлагая папиросу Комекову. — В штабе из него что-нибудь да вытрясут.

— Два десятка вшей! — хмыкнул капитан. — Тотальный желудочник он, а не язык!

— Да, — согласился корреспондент, — они уже скребут по сусекам, подбирают всех резервистов. Обескровили мы их «блицкриг».

— Они нас тоже не милуют, — тихо отозвался Комеков, задержав шаг возле холмика братской могилы.

Кто-то не пожалел прикрепить к фанерной дощечке звёздочку с ушанки. Под ней чётко синели звания и имена погибших. Тёмные потёки дождя походили на дорожки слёз.

— Углём берёзовым надо писать, а не химическим карандашом, — заметил Панов. — Твои?

Он вслед за Комековым обнажил голову.

— Были мои, — ответил капитан, — один к одному ребята были… теперь земля-матушка к себе их приняла.

Поправил покосившийся столбик с табличкой, помолчал немного и пошёл, забыв надеть фуражку.

Панов тоже шагал молча.

— Во взвод управления не хочешь зайти? — полуобернулся к нему капитан.

— Нет, — отказался старший лейтенант, — давай прямо к огневикам. Фуражку-то… надень.

Комеков посмотрел на фуражку, которую нёс в руке, провёл ладонью по мокрым волосам.

— Ладно, идём в первый расчёт, к Мамедову.

— А эти — русановцы? — Панов повёл подбородком в сторону братской могилы.

— Они.

— Сам Русанов, выходит, уцелел?

— Дышит. Но места живого на нём нет — весь снарядными осколками изорван.

— Если дышит, значит, будет жить.

— Обязан жить!

— Он уже в сознание приходил, товарищ капитан, — подал голос ординарец.

— Откуда ты это знаешь? Звонили?

— Не, я сам… Пока вы спали, я в санбат смотался. Каптенармус в тылы за продуктами ехал, а санбат там рядом. Ну, я и поехал.

— Видел Русанова?

— Не, к нему не пускают. Сказали, что пришёл в себя. Вас спрашивал — как вы, мол. Я хотел ему банку тушонки от вас передать — не взяли.

— Ну, вот видишь, комбат, — сказал Панов, — вернётся к тебе Русанов. И расчёт русановский у тебя будет. А ты совсем нос повесил.

— Будет, — ответил Комеков, испытывая какое-то особенно тёплое чувство к своему ворчуну-ординарцу и думая, что кровь из носу, но побывает он сегодня же в санбате.

Они свернули с большака и пошли по мокрому, жухлому перегною.

За низким навесом измороси снова пророкотала «рама».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

На батарею прибыла задержавшаяся почта. Её привёз комсорг Пашин, сопровождавший пленного в штаб полка. Бойцы весело разобрали письма и разбрелись по укромным уголкам, чтобы наедине прочесть весточку из дому. Те, кому, как говорится, ещё писали, сгрудились вокруг Пашина, спрашивали, какие новости привёз из штаба, нет ли, мол, слухов насчёт переформировки полка.

— Х-хорошие новости! — улыбнулся Пашин, разворачивая газету. — Наши войска подходят к г-государственной границе СССР. С-скоро ни одного фашиста на нашей земле не останется.

— Покажи, сержант! — сунулся к нему Ромашкин, не дочитав письма. — Покажи-ка, где! Не поверю, пока своими глазами не увижу.

Он довольно нахально выдернул из рук Пашина небольшой листок фронтовой газеты, пробежал глазами по строчкам, выдохнул: «Эх, мать родная!», сорвал с себя ушанку, ударил её об пол. А потом, крича: «Ура, братцы, у-р-р-ра!», стал срывать шапки с кого ни попадя и кидать вверх.

Новость произвела на всех радостное впечатление, поэтому на Ромашкина никто не обижался. Он долго не унимался, пока кто-то не двинул ему по-дружески «под дых». Ромашкин тоже не обиделся и, запыхавшийся, сияющий, совсем не похожий на обычного Ромашкина, сел вместе со всеми.

Солдаты слушали, обменивались замечаниями, считали на пальцах, сколько осталось до конца войны.

Они радовались газетному сообщению, как дети.

В эту минуту им казалось, что сразу же после выхода наших войск к государственной границе Родины они вступят в проклятое логово фашистов — Берлин. И сразу кончится война.

Они считали на пальцах, сколько осталось до конца войны, а на КП мирным домашним сверчком тоненько и негромко пропел зуммер телефонного аппарата и дежурный связист отозвался:

— Хозяйство Комекова. Кого? Есть… Товарищ капитан, вас «Роза» вызывает!

Комбат оторвался от полевой двухвёрстки, на которой делал какие-то пометки карандашом, взял телефонную трубку.

— Седьмой на проводе.

Он слушал, бросая односложные реплики: «Да… Есть… Понятно…», а связист испытывающе следил за выражением его лица и, не дождавшись конца разговора, сделал своему напарнику жест рукой, на который тот понимающе кивнул: отдых кончился.

— Передать на огневые сбор по тревоге возле МТС, — приказал капитан, засовывая карту в планшет. — Позвони на НП Рожковскому, пусть он пока там распоряжается. Мирошниченко! Я загляну к пехотинцам, а ты собирай тут всю амуницию и догоняй.

Ординарец с досадой поскрёб затылок.

— Вот, ёлки-палки! Только окопались, отогрелись — и на тебе, обратно топай вперёд. Эх ты, доля солдатская! Кому бы говорить! — неодобрительно пробормотал в углу связист, возясь с катушками и мотками провода.

Второй кричал в трубку:

— «Роза… «Роза», я «Гвоздика!» Кончаю связь! Колька, сматываться будете — нашу нитку не прихватите, как прошлый раз.

— Пригрелся возле начальства и жалуется на долю! — продолжал бурчать тот, который возился с телефонным хозяйством. — Ты попробуй с катушками на горбу побегать, тогда узнаешь, какая она, солдатская доля…

— Помалкивай в своём катухе! — огрызнулся Мирошниченко, торопливо прилаживая на спине два вещмешка и два автомата. — Вперёд идём, наступаем, фриц пятки скипидарит. Ликовать надо, а не разные глупые слова произносить!

* * *

Майор Левин — командир стрелкового батальона — был кадровым военным, оставившим за своей спиной и Халхин-Гол, и финскую кампанию, и отступление сорок первого года. Многое мог бы он порассказать молодому артиллерийскому капитану, который приглянулся ему с первой встречи, чем-то напомнив сына. Но майор был скуп на слова.

— Попрощаться зашёл, — сказал ему Комеков. — Выступаем. Так и не пришлось нам с вами посидеть у огонька.

— Боевой приказ получишь — заглянешь ещё, — сказал Левин.

— Откуда вы знаете, что приказ ещё не получен? — искренне удивился Комеков.

Левин улыбнулся одними морщинками у глаз.

— Иди, иди, капитан, потом потолкуем.

Комеков подходил уже к расположению первого расчёта, когда его догнал запыхавшийся Мирошниченко.

— Как там дела? — спросил капитан.

— В порядке, — ответил ординарец, помолчал и добавил: — Связисты только… копаются там… с катушками…

Подбежал сержант Мамедов:

— Товарищ капитан, по вашему приказанию расчёт построен! Ждём дальнейших приказаний!

— Ждать нечего! — сказал Комеков. — Приказ был: колонне к МТС подтягиваться! Где Рожковский?

— Есть подтягиваться к МТС! — снова вскинул руку к ушанке Мамедов. — Лейтенант Рожковский в третьем расчёте!

Он полуобернулся, чтобы отдать команду по машинам. Капитан задержал его.

— Двух бойцов выдели, Махмедов. Там связисты не управляются — пусть помогут им катушки мотать.

— Рядовой Холодов, ко мне! — приказал Мамедов. — Ромашкин!

— Отставить Ромашкина, он наводчик.

— Может, мне пойти подсобить? — вызвался дядя Матвей.

— Не надо, — сказал Комеков, — Холодов пойдёт и

Мирошниченко. Давай, Мирошниченко, бегом, не задерживайтесь!

Ординарец, как всегда, обиделся, протянул капитану автомат.

— Возьмите свой!.. А то опять майор Фокин заругается, что с одним пистолетом… и без охраны.

— Беги, беги, догоняй Холодова.

— Вещмешки оставь здесь, — посоветовал сержант Мамедов. — Как с ними катушки таскать станешь?

Однако насчёт вещмешков у ординарца было своё собственное мнение. Он только буркнул что-то неразборчивое про аппетит Ромашкина и совету сержанта не внял.

Садясь в кабину «студебеккера», капитан вдруг заметил в кузове машины среди бойцов расчёта двух гражданских пареньков лет по двенадцать-тринадцать.

— Откуда они взялись? Почему сидят в машине?

— Майор Фокин прислал их к нам, — ответил шофёр Карабеков, прогревая мотор. — Пусть, говорит, с вами…

— Ладно, разберёмся, — Комеков хлопнул дверцей. — Давай, газуй к МТС. Как настроение? Машина не капризничает?

— Машина она и есть машина, — отозвался Карабеков. — Ты бы меня в артиллеристы перевёл, а? Переведи, Акмамед, пожалуйста, а то так и кончу войну за баранкой… в селе смеяться будут. Хоть подносчиком снарядов назначь! Или помощником к наводчику, а?

— У наводчика все — помощники: и ты и я, — усмехнулся Комеков. — За дорогой лучше следи.

— Нет, правда, Акмамед! — не сдавался Карабеков. — Ну что это за военная специальность такая — шофёр! Никакого тебе почёта, никакого удовольствия. Баранку я могу и на гражданке крутить. Не уважаешь ты земляка!

— Я, Байрам, всех уважаю, кто своё дело знает и любит. Подносчиков снарядов я сколько хочешь найду, а классного шофёра отыщешь не сразу. Машину тебе заменим, не волнуйся. Если я обещал, значит, сделаю.

— Да что машина… машина тянет, как зверь.

— Тогда какого рожна тебе надо? — чисто по-русски осведомился Комеков.

И Карабеков по тону комбата понял, что больше спорить не следует: землячество кончилось, начиналась служба.

— Есть, товарищ капитан, — вздохнул он и нажал на акселератор так, что мотор взвыл, а машину рвануло вперёд.

В кузове загремело, послышалась ругань бойцов.

— Покалечь мне ребят, покалечь! — сказал, сдерживая смех, Комеков. — Я тебе быстро найду место возле кухни, котлы мыть.

Угроза была достаточно серьёзной, чтобы водитель сразу смирился и повёл машину ровно и спокойно. На Акмамеда что найдёт — не постесняется и в самом деле сунуть в шестёрки к повару, как сделал это уже однажды с замковым второго орудия. Целый месяц маялся парень с помоями возле кухни, пока комбат его опять к орудию не вернул.

Возле МТС уже стояли два «студебеккера» с прицепленными к ним пушками. А поближе притулился к обочине старенький «виллис» заместителя командира полка. «Опять будет выговор за опоздание!» — досадливо поморщился комбат и сказал Карабекову:

— Занимай, Байрам, своё место в колонне, а я к майору зайду.

Вопреки ожиданиям, Фокин встретил капитана благодушно, даже не дослушал рапорт.

— Настроение боевое, комбат?

— Так точно, товарищ майор.

— Повоюем?

— Так точно, повоюем!

— Ладно. Давай я тебе обстановку изложу. Иди сюда.

Фокин подошёл к «виллису», разложил на его плоском капоте карту. Комеков полез было за своей.

— Не надо, — сказал майор. — Смотри сюда. — Он ткнул карандашом в извилистую синюю линию. — Линия немецкой обороны. Ясно?

— Ясно, — подтвердил капитан.

— А это — что?

— Это «грейдер», шоссейка.

— Правильно! — с непонятным для Комекова удовлетворением произнёс Фокин. — Именно — шоссейка, хорошая ровная дорога. С какой скоростью по ней могут твои машины пройти?

Настроение у майора было явно приподнятое, если он задавал такие детские и в общем-то не очень вразумительные вопросы. Но отвечать следовало во всех ситуациях, и Комеков ответил:

— Как случится, товарищ майор. Можно и все сто выжать.

— Ничего не должно случиться, комбат, ничего, понял? Всё обязано быть точно по плану. Населённый пункт этот знаком?

Разумеется, Комеков знал по карте и этот населённый пункт — посёлок Первомайск. По карте до него было всего полтора сантиметра. В действительности — немножко побольше, километра три. Первомайск располагался за линией немецкой обороны.

— Прямо с марша твоя батарея войдёт в этот населённый пункт, — продолжал Фокин, — займёт его и будет удерживать. Ясна задача?

Задача была ясна, но Комеков не мог реально представить, как его батарея будет прорывать оборону немцев и занимать Первомайск, в котором наверняка расположен значительный гарнизон. И почему именно только одна его батарея?

— Есть, товарищ майор! Приказано взять Первомайск силами батареи и удерживать его! Разрешите выполнять?

Круглое мясистое лицо Фокина улыбалось, в бледно-голубых глазах бегали искорки смеха.

— Удивлён, небось, комбат?

— Удивлён, товарищ майор, — честно сознался Комеков.

— Вот это хорошо, что удивлён! — одобрил майор. — Для тебя такая операция — неожиданность, для фашистов, думаю, она тоже явится неожиданностью. Они за это направление спокойны, ну, а мы малость побеспокоим их. Обещал тебе полковник долгий отдых — ты уж извини, комбат, что получилось наоборот. Тут и инициатива— моя, и что тебя посылаем — тоже идея моя, надеюсь, твои орлы не подведут.

— Спасибо за доверие, товарищ майор! — козырнул Комеков.

— Без доверия, комбат, и уху нельзя хлебать из артельного котла, а тут — война. Операция, конечно, немножко пошире, чем взятие Первомайска, мы её со штабдивом утрясли, но твоя главная задача — посёлок. Участок обороны противника тут слаб, его ещё проутюжат наша дальнобойная и эрэсовцы, а Левин со своей «царицей полей» ударит вот сюда, точно в стык двух немецких батальонов. Задача у вас одна, но участки — разные, действовать придётся в основном самостоятельно. Поэтому ты предварительно согласуй с Левиным вопросы связи и всё остальное, что требует согласованных действий. Ясно?

— Так точно, ясно, товарищ майор! — весело ответил Комеков. — Разрешите выполнять?

— Не торопитесь поперёд в пекло, — поморщился Фомин. — Слушай дальше, время ещё есть, — он бросил взгляд на запястье левой руки, — время ещё есть… с полчаса у тебя будет, успеешь. Парнишки, которых я тебе прислал, они из Первомайска, говорят, что гарнизона в посёлке мет, всего несколько мотоциклистов, в комендатуре. Ты с пацанами потолкуй сам, но, однако, бдительности не теряй, будь готов к серьёзному бою и всяким там неожиданностям. Боекомплект у тебя полный?

— Снарядов хватит, товарищ майор, — ответил Комеков, — мы с газетчиком с утра проверяли…

— Постой, а его-то ты куда с рук сбыл? — спохватился майор. — Отправил честь честью?

— Никуда я его не отправлял. Он к Давидянцу в батарею пошёл от меня. Хочу, говорит, в деталях уточнить, как это можно из колченогих пушек стрелять. Для других — опыт.

— Н-да… — Фокин сдвинул на затылок фуражку, ногтем мизинца сквозь седые волосы поскрёб темя. — Н-да, зря он туда подался, жарко будет у Давидянца.

— Панов парень бывалый, он и не в таких передрягах бывал, товарищ майор, — похвалил журналиста Акмамед, прислушиваясь, как урчит за леском четвёртый «Студебеккер» батареи, и думая, что Рожковский — молодец, настоял-таки на своём.

— Тебе-то откуда известно, какая передряга ожидается здесь? — подчеркнул майор последнее слово.

— Догадываюсь, — сказал Комеков. — У Давидянца всего две пушки целых — куда вы его такого пошлёте.

— Плохо ты знаешь своих друзей, капитан, — засмеялся Фокин, снова почесал затылок и пожаловался: — Чёрт, скоро совсем, видать, облысею — зудит голова, спасу нет… Давидянц твой, он ведь чего учудил: он ночью откуда-то семидесятишестимиллиметровку разбитую приволок, снял с неё колесо и на свои пушки поставил. Утром увидел его — страх божий, не человек, одни зубы да глаза блестят. Хотел, говорит, у Комекова позаимствовать временно лишнюю пушку, да обошёлся на подручных средствах. Вот он какой, Давидянц твой.

— Он находчивый, — одобрил Комеков, — а у меня лишних пушек всё равно нет.

— Русановская-то цела?

— Цела.

— А расчёт?

— И расчёт есть, товарищ майор. Мы с Рожковским, — это его идея была, — всё обмозговали. Он даже сам вызвался за командира орудия стать.

— И ты согласился? — глядя исподлобья, спросил Фокин.

— Да нет, — сказал Комеков, — зачем же самому. Я Пашина командиром поставил. Наводчика четвёртого расчёта. Тем более, что парню давно расти надо.

— Пашин хороший артиллерист, — согласился майор. — И жилка командирская у него есть. Только он же заикается после контузии — не тяжело ему командовать будет?

— А он за командира и за наводчика, товарищ майор. Тут, как я понимаю, не команды его, а глаз точный важен.

— Тоже правильно, не возражаю, — согласился майор. — Молодцы всё же у меня ребята. Хоть и шалопуты малость, а молодцы — думаете, соображаете., действуете. Значит, твоя батарея тоже в полном составе?

— Так точно, товарищ майор, в полном… если считать только матчасть.

— Ничего, комбат, личный состав тоже пополним. — Фокин посмотрел на свои большие, довоенные «кировские» часы. — Одиннадцать часов пятнадцать минут. Давай-ка ещё прикинем, чтобы не упустить чего, и топай к Левину, согласовывайся с ним. С удовольствием присоединился бы он к твоей батарее, но, сам понимаешь, нельзя…

Когда всё было готово и батарея ждала команды двигаться, Комеков сказал Рожковскому:

— Порядок пока обычный — я на первой машине, ты замыкающим. А в посёлке смотри по обстановке. Там, может, каждому расчёту придётся самостоятельно задачу решать, но за тобой, как всегда, третье и четвёртое орудие.

— Пустил бы ты, что ли, меня вперёд, комбат, — безнадёжно попросил Рожковский. — Тоска зелёная в замыкающих свою прыть показывать.

Комеков хотел строго оборвать его за не относящиеся к делу разговорчики, но сдержался. Ему стало как-то не по себе, когда он словно впервые увидел серое, усталое лицо лейтенанта, белые от обильной седины волосы и понуро опущенные плечи с мятыми погонами. А ведь он мог бы уже носить полковничьи погоны. Как должно быть скверно на душе этого немолодого лейтенанта, потерявшего всё — дом, семью, воинскую удачу. Он безразличен к себе, равнодушно воспринимает и похвалу и выговор, но, может быть, за всем этим кроется не равнодушие, а отчаяние человека, не видящего выхода из положения?

— Не обижайся, Рожковский, — сказал капитан негромко, — не могу я пустить тебя вперёд, не по правилам это, не по уставу.

Он лишь криво усмехнулся.

— Нет правил без исключений, но исключения не нарушают правил, говорил ещё старик Сенека. Я тебя понимаю, комбат, и не обижаюсь, но понимает ли воробей, каково на душе у аиста, как говорил старик Гёте.

— Понимает! — с вызовом ответил капитан, подавляя раздражение, которое стремилось вытеснить сочувствие к лейтенанту. — И «воробей» тебя понимает, Василий Сергеевич, и «орлы» понимают! Не надо только считать, что если арба опрокинулась на случайном камне, то это устои мира рухнули!

— У каждого свои устои, свой мир… Ладно, капитан, будем считать, что поговорили, — Рожковский махнул рукой и пошёл к своей машине.

Не получилось разговора, подумал Комеков. не зная, на кого досадовать — то ли на себя, то ли на Рожковского. Но тут подошёл комсорг Пашин и попросил разрешения обратиться.

— Чего тебе? — спросил капитан.

— 3-задание у нас очень о-ответственное… — начал Пашин.

— Ну и что?

— Времени не б-было, товарищ капитан, для специальной беседы, но я п-поговорил с ребятами на ходу. И комсомольцы и все мы… с-словом, за нас можете быть уверены, не подведём!

— Спасибо, Пашин, — поблагодарил капитан, — я знаю, что вы не подведёте. Спасибо.

Машины батареи медленно подтянулись к краю лесопарка и остановились в ожидании сигнала — белой и зелёной ракет. Рожковский почему-то в кабину не сел, а пристроился в кузове, среди бойцов. Оригинальничает, подумал Комеков, продолжает в обиженного играть. Но спустя несколько минут и сам перебрался в кузов — оттуда был лучше обзор, легче ждать сигнала.

На переднем крае началась перестрелка, и почти тотчас с позиций второго эшелона ударили стопятидесятидвухмиллиметровые пушки-гаубицы, а чуть погодя заиграли «Катюши» и воющий огненный шквал забушевал на линии немецкой обороны. Потом медленно всплыли вверх белая и зелёная хвостатые звёзды, и Комеков подал команду: «Вперёд!».

Возбуждение близкого боя передалось бойцам. Они жаждали встретиться лицом к лицу с врагом, хотели не ждать, а действовать. Но видимость действия создавало только стремительное движение машин, которые, урча железными глотками могучих моторов, виляя на поворотах хвостами прицепленных пушек, мчались всё дальше и дальше, в сторону от шума сражения. Они промчались мимо каких-то длинных дымящихся развалин, из-под которых вкривь и вкось торчали стволы орудий без дульных тормозов, и даже мимолётного взгляда было достаточно, чтобы понять: здесь точным прицельным огнём реактивных снарядов была накрыта вражеская батарея, контролировавшая дорогу.

Комеков остановил колонну, сверился с картой и стал высматривать округу в бинокль: где-то здесь его могли ожидать автоматчики Левина. Но их не было. Зато неожиданно совсем рядом в лесу проскрипел миномёт и гулкие частые фонтаны взрывов выросли прямо на ходу движения колонны. Между деревьями замелькали фигуры гитлеровцев, залаяли «шмайссеры», запели в воздухе их тупые девятимиллиметровые пули.

— Орудия к бою! — скомандовал Комеков, оглянулся и увидел, что Рожковский опередил его: четвёртый расчёт уже разворачивал отцепленную пушку.

Молодец, подумал комбат, не теряется. Вот только третий расчёт не подвёл бы. Но и там всё было в порядке.

— Осколочный… за-заряжай! — слышался голос Пашина.

Опять застрекотал в лесу миномёт — гитлеровцы торопились накрыть огнём колонну. Но тут ударили пушки Комекова, круша деревья и вражескую засаду. Больше миномёт не стрелял, фашисты, пригибаясь, прячась за деревьями, разбегались в разные стороны.

Всё было кончено в считанные минуты. Капитан велел прекратить огонь и быстрее прицеплять пушки. Любая задержка была сейчас неоправданной, тем более что левинских автоматчиков здесь наверняка нет, так как судя по всему, действовал второй вариант, который они предусмотрели.

— Вперёд! — подал команду Комеков, и машины тронулись к посёлку, который уже виднелся за последним поворотом сквозь разреженные деревья.

Первомайск встретил их тишиной и безлюдьем.

— Большой посёлок, — уважительно сказал Карабеков, придерживая на ухабах машину. — У нас такой городом назвали бы, правда, Акмамед? И тихо тут как, а?

Капитан не ответил, напряжённо посматривая по сторонам и не ожидая от этой тишины ничего хорошего. Он не любил неожиданных облегчений в решении боевой задачи — они зачастую только казались лёгкими и почти обязательно таили в себе какую-то каверзу. Правда, парнишки утверждали, что воинских частей гитлеровцев в посёлке нет, однако всё равно слишком уж быстрым, похожим на игру, было взятие населённого пункта, находящегося в тылу вражеской обороны. Впрочем, если бы «Катюши» не уничтожили немецкую противотанковую батарею, если бы вражеские миномётчики были порасторопнее и точнее, дело могло обернуться не так просто. И всё же напряжение не отпускало Комекова, пока по крыше кабины не застучали и Мамедов не сообщил, что видит за поворотом, на соседней улице четыре немецких танка.

Теперь всё стало на свои места. Капитан облегчённо перевёл дыхание.

— Передай по колонне: «танки прямо»! — крикнул он Мамедову и приказал шофёру: — Сворачивай в переулок и жми на всю железку в обход!

Карабеков круто вывернул руль, рискуя перевернуть пушку, но тут уж было не до деликатности. Вторая машина повернула следом. Третья и четвёртая отстали.

— Эй, пацаны! — позвал капитан, высунувшись из кабины. — Становись какой-нибудь из вас на подножку! Показывайте, как тут сподручнее фрицев обойти!

Один из мальчиков, бледный, старающийся изо всех сил не показать, что ему страшно, перебрался на подножку «Студебеккера». Суставы на его руке, вцепившейся в проём опущенного стекла дверцы, побелели от напряжения.

— Честное пионерское, товарищ капитан… — лепетал он виновато. — Под салютом всех вождей!.. Кого хотите спросите… Не было этих танков в посёлке!..

— Ты не оправдывайся, ты давай дорогу показывай, — сказал Комеков и прижал своей широкой тёплой ладонью маленькую, холодную, вздрагивающую руку мальчика. — Не робей, пионер, сейчас мы этих фрицев умоем… Газуй, Байрам, газуй, показывай своё мастерство!

Сзади забухали пушки. По тому, как сливались в дуплет выстрел и разрыв снаряда, было ясно, что бьют они прямой наводкой и в упор. По звуку, непривычно искажённому строениями, трудно было определить, чья пушка стреляет — своя или немецкая, но понятно было, что это уже вступил в бой Рожковский с третьим и четвёртым орудиями, и снова напряжение овладело капитаном.

— Давай, Карабеков, давай! — торопил он шофёра, думая, что было бы очень плохо, хуже некуда, если Рожковский не опередил фашистов, если не успел занять боевые позиции. Он успокаивал себя тем, что лейтенант обладает достаточным опытом и умением.

Так же думал и сам Рожковский, когда услыхал предупреждение «танки прямо!», и увидел, что головная машина сворачивает в переулок. Он разгадал замысел комбата — обойти танки с тыла и, поскольку ехал сейчас не замыкающим, а в машине третьего расчёта, вознамерился повторить манёвр Комекова и с двумя орудиями обойти танки с другого фланга. Но тут же сообразил, что для успеха замысла командира батареи надо отвлечь на себя внимание танков. Они спрятались за углом, их надо было выманить, и, прикидывая, как это лучше сделать, Рожковский подал команду остановиться и отцеплять пушки.

Из-за угла дома высунулся танк, повёл тонким хоботком орудийного ствола, дрогнул от выстрела. Машину подкинуло и развернуло поперёк дороги. Рожковского, ослеплённого близким взрывом, швырнуло в кювет. Вслед за ним попадали бойцы расчёта.

— Пашин! Живой? Все живы? К орудию! Быстро!

Танк снова выстрелил. От машины брызнули клочья металла, повалил густой дым.

— К орудию, Пашин, командуй… мать… душу! — выругался лейтенант. — Гранату противотанковую!

Ему кто-то сунул в руку гранату, и он, продолжая ругаться и протирать рукавом глаза, почти не прячась, тяжело побежал к перекрёстку.

— Товарищ лейтенант! — закричали вслед. — Товарищ лейтенант, давайте я!..

Но он не слушал и бежал туда, где выкатывался из-за домов уже второй танк, бежал, подхваченный одной единственной мыслью, одним стремлением: успеть… только бы успеть… только бы на секунду запоздала пуля… ещё на полсекунды… Пуля запоздала, и он буквально с пяти метров ударил гранатой прямо в основание башни и упал, оглушённый, раздавленный, опустошённый той бешеной силой взрывчатки, что была заключена в зелёную жестянку гранаты. Но сквозь ватную глыбу тускнеющего сознания он успел услышать удар снаряда — своего снаряда! — и ещё один удар, ещё один, ещё… И попытался улыбнуться разбитыми, превращёнными в лепёшку губами: успел всё-таки… капут фрицам…

А машины первого и второго расчётов миновали лабиринт улочек и переулков и вышли, наконец, на исходный рубеж.

— Стой! — скомандовал Комеков, не доезжая до перекрёстка, с которого должны были открыться вражеские танки. — Пушки к бою! На руках выкатывать на прямую наводку!

Солдаты быстро, без суеты и лишних движений, отцепили орудия от машин и покатили их к перекрёстку. Колёса пушек вязли в раскисшей грунтовой дороге, а солдатам нельзя было подбодрить себя даже уханьем, сержанты отдавали команды вполголоса. Вместе с бойцами толкал пушку и ординарец Мирошниченко, толкал старательно, не для вида. Першерона бы того сюда, подумал капитан о трофейной немецкой лошади, но думать некогда и надо было спешить на помощь Рожков-скому.

Капитан выглянул из-за дома. Отрезок улицы был невелик — метров триста, не больше, и танки просматривались как на ладони. Два из них уже чадили жирным чёрным дымом, остальные три стреляли, непрерывно перемещаясь. Бил без передышки тяжёлый, крупнокалиберный пулемёт. Комеков поймал биноклем его пляшущее у дула пламя в разбитом окне углового дома.

— Быстрее! — обернулся капитан к солдатам.

Команда запоздала — пушки уже стояли в полной боевой готовности, расчёты заняли свои места. Тогда капитан уже не таясь, вышел на середину улицы и поднял руку.

— Беглым… огонь!

Рука резко опустилась и словно обрубила незримую нить напряжения. Высокими пронзительными голосами командиры орудий подхватили команду:

— Первое орудие, огонь!

— Второе орудие, огонь!

Вперегонки одна за другой начали стрелять пушки, зазвякали о станины пустые снарядные гильзы, громко заговорили бойцы. Захваченные врасплох танки заметались, стали разворачиваться, «огрызаясь» огнём.

— Товарищ капитан, зайдите в укрытие!.. Товарищ капитан, зацепит!.. — настойчиво требовал Мирошниченко и даже тащил Комекова за рукав кожанки.

— Отстань! — отмахивался тот. — Отвяжись, говорю, чёрт! Иди лучше снаряды подноси!

Он стоял, широко расставив ноги, посреди улицы, не обращая внимания на пули и взрывы. Пушки ахали, дымящиеся гильзы звякали о станины — и вдруг всё стихло. Только пулемёт захлёбывался, дожёвывая свою металлическую ленту, пока Мамедов, оттолкнув от панорамы Ромашкина, не снёс последним выстрелом угол дома. И тогда стало совсем тихо.

— Всё, товарищ капитан, первое орудие отстрелялось, — сказал Мамедов, встретившись глазами с комбатом, улыбнулся, показав свои великолепные зубы, про-вёл рукой по лицу, размазывая копоть, окинул взглядом бойцов и добавил: — Потерь личного состава нет.

Да. потерь не было и во втором расчёте. Комеков мог по праву гордиться своими артиллеристами.

— Цепляйте пушки, — скорее попросил, чем приказал он, — поедем посмотрим, как там у Рожковского,

У лейтенанта было хуже. Капитан невольно задержал шаг, когда со станины орудия навстречу ему поднялся человек с опухшим багровым лицом. Голова у него была забинтована, и сквозь бинт проступали тёмные пятна, и кисть правой руки была перевязана неуклюжим кулём, и припадал он при ходьбе на одну ногу.

— Здорово тебя, Василь Сергеич, — с сочувствием произнёс Комеков. — Санинструк… — Он не договорил, вспомнив, что сам приказал Рожковскому не брать санинструктора, оставить её при старшине любыми средствами. — В санбат тебе надо.

— Заживёт и без санбата, — ответил Рожковский.

— Ты же ранен! — настаивал капитан.

Голос Рожковского чуть дрогнул в иронии:

— Один умный писатель сказал, что для собаки полезно умеренное количество блох — они отрывают её от невесёлых мыслей о собачьей доле. Мои раны мне вместо блох послужат.

— Люди все целы? — перевёл разговор Комеков.

— Нет, — ответил лейтенант, — не все. Трое погибли, бон лежат. Да раненых человек шесть. Эти — ничего, не лежачие. Да, забыл, шофёр ещё… его, горемыку, первым снарядом убило. Остальные — целы.

Капитан обошёл погибших.

— Вот так оно и бывает, — сказал Рожковский, — ехали как к тёще на блины, трёх мотоциклистов попугать, а они нас полудюжиной танков стебанули. Ещё спасибо говори, что простые танки, не «тигры», а то, глядишь, и не выбрались бы из этой заварушки.

— Выбрались бы! — возразил Комеков. — «Тигры», они тоже горят.

— Оптимист ты, комбат! А по мне, так кое-кому из штабистов наших следовало бы шею намылить, чтоб не слушали всяких брехунов-мальчишек, не строили свою стратегию по бабушкиным сказкам.

У капитана не было настроения ввязываться в спор, он только сказал:

— На войне всякое бывает.

— Бывает, — миролюбиво согласился Рожковский и спросил: — У твоего вестового во фляге не булькает?

Комеков глянул на заплывшее багровым кровоподтёком лицо лейтенанта и подозвал Мирошниченко, который с отсутствующим видом стоял неподалёку.

— Налей лейтенанту сто грамм.

Мирошниченко, глядя в землю, шмыгнул носом.

— Нет у меня ничего.

— Хуже будет! — пригрозил капитан. — Всю фляжку отберу, чтобы не жадничал. Ишь, эгоист какой нашёлся!

Ординарец сдался и, сопя, полез в вещмешок.

Трудно двигая кадыком от боли, Рожковский сделал несколько глотков прямо из горлышка, постоял, дуя распухшими губами, и сообщил:

— Вроде бы полегче, малость, а то всего корёжит. Какая у нас дальнейшая задача, комбат?

— Будем занимать круговую оборону.

— Силами одной батареи?

— Пока силами батареи.

— А потом?

— А потом суп с котом, — улыбнулся Комеков. — Ну, чего ты цепляешься, как репей к овечьему хвосту? «Потом», «потом»… Потом видно будет. Левинские пехотинцы должны подтянуться сюда.

— Ладно, — сказал Рожковский, — убедил. Где пушки ставить будем?

— Прежде надо посёлок прочесать, чтобы всю гитлеровскую погань отсюда вымести.

— Верно, могут нагадить фрицы исподтишка. Я сейчас распоряжусь…

— Ты иди пока, отдыхай, я без тебя всё сделаю.

— Ну уж брось, капитан, не обижай, не записывай в инвалидную команду. «Я солдат ещё живой», как в песне поётся.

— Не могу я на тебя, такого побитого, спокойно смотреть! — искренне вырвалось у Комекова.

— Побитый не я, побитые — фрицы, — резонно возразил лейтенант. — Пашин молодец, здорово их шугал… А смотреть тебе на меня и вовсе ни к чему, я и в своём прежнем, нормальном обличье мало для кого интерес представлял. Давай прикинем, что делать, да и займёмся каждый своим.

— Крепок ты духом, Василий Сергеич.

— Это ещё ничего, бывало в нашей луже и похуже.

Сам, бывало, смерть искал.

— Теперь, надеюсь, не ищешь? — полушутливо спросил Комеков.

— Нет, — серьёзно ответил Рожковский, — теперь пусть она меня поищет, а я ей — фигу с маком. Я ещё до Берлина дойду!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Батарею капитана Комекова вернули на исходные позиции в район МТС. А в Первомайске расположились стрелковая рота левинского батальона и артиллеристы капитана Давидянца. «Иди, наслаждайся заслуженным отдыхом, суши на солнышке портянки, — похлопывал друга по плечу неунывающий Давидянц. — А я, понимаешь, твои плоды пожинать буду». «Какие плоды?» — недоумевал Комеков. Давидянц подмигивал озорным глазом: «Инжир, понимаешь, айву, пэ-эрсик кушать… Ты, земляк, героический подвиг сегодня совершил, очень я, понимаешь, на командование обижен, что не мне доверили, но за тебя — рад. Отдыхай! И не сомневайся, Ашот крепко будет держать завоёванные тобой рубежи!» «Трепач ты, Ашот, краснобай», — беззлобно отбивался Комеков. «Нет, земляк, я просто политически подкованный на все четыре ноги», — хохотал Давидянц и тряс смоляными волосами, в которых заметно проклюнулась ранняя седина.

Бойцы радовались и предстоящему отдыху, и распогодившемуся небу с тёплым ласковым солнышком над головой. Старшина турнул из своей землянки проворных пехотинцев, и все разместились там, откуда лишь несколько часов назад подняли их по тревоге. Казалось, вроде бы и не уходили они отсюда и не было ни стремительного марша, ни столь же стремительного боя. Ничего не было, если забыть холмик братской могилы в Первомайске, если не слышать стоны раненых, не замечать пустое укрытие, где должна стоять машина третьего расчёта.

— Не везёт что-то третьему расчёту, прямо планида над ним зловещая витает, — философствовал наводчик Ромашкин, сняв сапоги и блаженствуя на душистом сене.

В доме, который достался расчёту Мамедова, кроме Ромашкина и Холодова, никого не было — солдаты предпочитали понежиться и покурить на солнышке. Ромашкин же предпочёл отдыхать в помещении, а Холодов прилежно писал письмо и прикрывал ладонью написанное, чтобы ехидный сосед, чего доброго, не заглянул ненароком через его плечо.

Но Ромашкину заглядывать было лень. Он лежал навзничь, заложив руки за голову, с наслаждением шевелил пальцами босых ног.

— Брось ты бумагу портить, Холод, — лениво урезонивал он подносчика снарядов, — не состязайся в многословии с нашим поваром. Пишет, пишет, а что пишет, и сам не знает. Ну что ты там, к примеру, написал? Подвиги свои обрисовываешь?

— Немцам листовку пишу, — сострил Холодов.

— Брось, — Ромашкин презрительно хмыкнул. — На фрицев тем более переводить бумагу не стоит. Ты лучше старшине напиши заявление. Насчёт бани. Я вот сапоги снял — в раю себя почувствовал. Теперь бы в баньку, да с веничком, да парку кваском поддать — эх, язви тя вареником в лоб!

— Ты послушай, что я написал, — настаивал Холодов.

— Давай послушаем, — милостиво разрешил Ромашкин.

— «Эй, вы, фрицы-шприцы, поганые гитлеры, — начал боец, держа перед собой исписанный листок и делая вил, что читает, — дрожите вы в своих окопах и ещё больше дрожать вам надо, потому что идёт на вас могучий богатырь Ромашкин и будет он вас истреблять до седьмого колена и десятой пятки…»

— Однако! — с важным видом произнёс Ромашкин и даже приподнялся на локтях, — я тебя, Холод, всё время пустой гильзой считал, а ты, оказывается, с порохом! Чистый дипломат Черчилль. Если наш генерал узнает про такое, немедленно заберёт тебя в свой штаб. Будешь ты при нём главным советником, а между делом чай станешь ему подносить, да сапожки его надраивать.

— Балаболка! — с сердцем бросил посрамлённый

Холодов и демонстративно повернулся спиной к собеседнику.

— Ладно, не сердись, — сказал Ромашкин, — с тобой и пошутить нельзя, как девица красная. Может, мы и в самом деле чайку спроворим? Да сестричку Инну к себе пригласим. Я на немецком «хохнере» сыграю, она нам споёт душевную песню. А, Холод?

Холодов посмотрел на Ромашкина, обвёл глазами комнату — выбитое окно было аккуратно заколочено досками (дядя Матвей постарался), пол подметён (тоже дядя Матвей), солдатские вещмешки сложены в углу, ароматно пахнет сеном.

— Чем ты её угощать будешь?

— Есть кое-что во фляге.

— Так Инна же не пьёт совсем!

— Ну, чаю выпьет. Главное, что посидит с нами, споёт. Понимаешь, Холод, сердце ласки просит, тепла… Да где тебе понять, желторотику!

— Чего надо, я понимаю, — возразил Холодов, — а вот ты, Ромашкин, зря каждую вещь на хиханьки да хаханьки поднимаешь. Не надо нам Инну приглашать, так я думаю.

— Это почему же? — удивился Ромашкин.

— А потому, что она не про нас с тобой. Она капитана любит.

— Что-то не замечал я этого, на капитана глядя.

— Не тем местом смотришь, Ромашкин. Зачем же она тогда по десять раз в день звонит капитану?

— Что ж, по-твоему, она из-за каждого пустяка бегать к нему должна за два километра? Из пустяков делаешь ты, Холод, свои мудрые выводы.

— Не я делаю. Это капитан сделает выводы, если ты к Инне приставать будешь. И вообще, отстань ты от меня, Ромашкин, мне письмо дописать надо!

— Ромашкин! — послышался со двора голос Мамедова. — Иди сюда! «Рама» твоя опять прилетела!.

Как был, распояской и босиком, Ромашкин вышел наружу. Солдаты стояли, задрав головы к небу, где ниже лёгких облачных клочков медленно плыл двухфюзеляжный разведчик «Фокке-Вульф-189».

— Самый что ни есть гадючий самолёт, — сказал один из бойцов.

Его поддержали:

— Верно. Шакалит себе потихоньку, а за ним обязательно либо артналёт, либо бомбардировщиков жди.

— Откуда ты знаешь, сержант, что это моя «рама»? — не упустил Ромашкин случая съязвить. — Это совсем другая. Моя малость пошире была, хоть и за тучами не видна.

Солдаты засмеялись, а Ромашкин закончил:

— Зря ты меня, сержант, от умственного спора с Холодом оторвал. Не моя это «рама».

— Твоя, твоя, — ответил за Мамедова солдат, коловший неподалёку дрова, и более сердито добавил: — Ромашкин, будет тебе глазеть, шею свихнешь, иди-ка лучше попотей немного, помахай топориком для общего блага, а то, смотрю, застыл ты босиком.

— Сачок! — огрызнулся Ромашкин. — Дров нарубить и то не м-ожешь. Из-за таких вот сачков и «рамы» высматривают больше, чем им положено. Давай топор!

* * *

Капитан Комеков на своём КП, вынесенном далеко вперёд, к траншеям пехоты, тоже заметил назойливое рысканье вражеского самолёта-разведчика. Причин для особого беспокойства вроде бы не было — батарея надёжно замаскирована, у бойцов надёжные укрытия. Пусть себе рыскает. И всё же неспокойно, смутно, тягостно было на душе у комбата. Он вспомнил, что «рама» зудела вверху ещё ранним утром, когда они с Пановым обходили расчёты. По всем статьям, делать ей при сплошной облачности было нечего, но она летала, выискивала просветы и, значит, что-то замышляли фрицы. Но что?

Понятно, что «фоккер» ищет не их батарею, а что-то посерьёзнее: скопления танков, тяжёлой артиллерии. Какого же чёрта эта зубная боль упорно над МТС кружит? Может, туда «Катюши» подтягиваются? Майор Фокии упоминал что-то о соседстве с эрэсовцами.

Капитан позвонил в штаб. Оттуда ответили, что «раму» видят, но сказать по этому поводу ничего не могут— поблизости никакие крупные соединения не дислоцируются.

Но Комеков не мог избавиться от гнетущего чувства тревоги. Он позвонил на НП, поговорил с командиром взвода управления, с Рожковскнм, который категорически отказался идти в санбат. Комеков попросил его доверить наблюдение управленцу, а самому сходить в расчёты, проверить, как у них дела. Рожковский сказал, что сходит, но Комеков всё же сам стал звонить в расчёты. Приказал командирам орудий расчехлить пушки, проверить расчёты для стрельбы прямой наводкой и по закрытым целям, укрепить брёвнами окопы и противотанковые щели, как это уже догадался сделать на своей огневой Пашин.

Потом позвонил старшине. Старшина заверил его, что всё в порядке, только, мол, повар мурзится, что не дали ему в помощники пленного фрица, да сестричка Инна скучная что-то сидит.

— Позвать её? — добавил он, чуть приглушив бас.

Капитан хотел прикрикнуть на старшину за эти откровенные намёки, но вдруг почувствовал, что нужно, ну просто совершенно необходимо, чтобы Инна была с ним, здесь, на командном пункте. Захотелось погреть в ладонях её маленькие, всегда озябшие ладошки, вдохнуть сенную свежесть её волос, заглянуть в ясные, чистые глаза. Как она сердилась, ох, как она сердилась, когда он не взял её в рейд на Первомайск! Она даже плакать от злости не могла, хотя глаза были полны слёз. Вспоминая об этом, капитан пытался сдерживаться, но губы сами собой расползались в глупую счастливую улыбку и тепло становилось, словно кто-то дышал ему в грудь, прижавшись лицом к гимнастёрке. Не надо ей идти сюда, думал капитан, пусть сидит себе пока в тепле вместе со старшиной, пусть пишет письмо, пусть жалуется маме на несправедливость командира батареи. Но по телефону, может, всё же поговорить с ней?

Старшина деликатно покашливал на другом конце провода, ждал. Хороший ты мужик, старшина! Сердце в тебе большое, душа отзывчивая, оттого и тянется к тебе Инна. И Рожковский всем компаниям твою предпочитает не из-за того, чтобы чокнуться с тобой мятой алюминиевой кружкой, а из-за доброго слова твоего. Все вы, в общем, ребята хорошие, золотые ребята…

— Товарищ капитан, «юнкерсы»! — сунулся в землянку ординарец.

— Какие «юнкерсы»? — не понял Комеков.

— Летят, — лаконично пояснил Мирошниченко.

Комеков выбрался наружу. Да, не зря кружила «рама» — её уже не было, смылась, сделав своё дело, а вместо неё в глубокой сини неба дрожал тугой прерывистый гул пикирующих бомбардировщиков. Над ними виднелись несколько «мессершмиттов».

Первый «юнкере» круто завалился на крыло и пошёл вниз, включив сирену. Он пикировал прямо на МТС.

— Воздух! — закричали в расчёте Мамедова.

Солдаты бросились к огневой, где были отрыты укрытия. Холодов спрыгнул в окоп первым, рядом с ним присел дядя Матвей и тут же взял наизготовку автомат. Сверху на них свалился босой Ромашкин. Высунувшись из соседней щели, сержант Мамедов кричал:

— Пашин! Пашин, балда глухая! Прячься!

Но Пашин шёл прихрамывая, не обращая внимания на крики. Мамедов, ругаясь, полез из щели, может, Пашин оглох после того, как в Первомайске его контузило вторично. Взрывная волна швырнула сержанта вниз, на товарищей, взрывы бомб и вой «юнкерсов» слились в дикую какофонию.

«Что они бомбят, что? — недоумевал Комеков, следя, как бомбы с завидной точностью ложатся на территорию двора МТС. — Для чего немцам понадобилась эта нелепая демонстрация? Или всё же там успели стать «Катюши»?

А «юнкерсы» всё выли и выли. Едва выходил из пике один, как задирал хвост следующий, укладывая очередную серию бомб. «Там же Мамедов!» — спохватился комбат и кинулся звонить, но первый расчёт не отвечал — то ли поубивало их там всех, то ли все попрятались. Капитан готов был сам бежать туда, но на это ему не дано было права — он обязан находиться на командном пункте и ждать возможной атаки гитлеровцев.

Внезапно звенящий непрерывный звук вошёл в грохот и вой сирен. В небе появились, словно родившись там, два звена «ЯКов» — и сразу методичный строй «юнкерсов» распался. Вспыхнул и зачадил один бомбардировщик. Гулко — видимо, очередь «ЯКа» угодила в бомбу — взорвался второй. Остальные пустились врассыпную, наспех освобождаясь от бомбового запаса. Последний сбросил свою бомбу над лесом и тут же сам выпустил густой шлейф дыма и пошёл на снижение. «Мессершмитты» не приняли боя, пользуясь преимуществом в скорости, они удирали первыми, бросив своих подзащитных на произвол судьбы.

Солдаты вылезли из щелей, махали шапками от возбуждения. А комбат снова стал добиваться связи с первым расчётом. На сей раз оттуда ответили: Мамедов, пытаясь говорить спокойно, сообщил, что потерь нет. Нервный от пережитого напряжения, комбат выругал сержанта за то, что никто не дежурил у телефонного аппарата, пригрозил взысканием. Сержант объяснил, что дежурный связист никуда не отлучался.

— Почему же тогда не отвечали на вызов? Оглохли, скажешь?

— Связь была нарушена, товарищ капитан.

— Не ври, Мамедов, не ври, — остывая, сказал комбат. — Вы под бомбами, что ли, связь восстанавливали?

— Её не бомба, товарищ капитан, её бронетранспортёр дивизионный оборвал. Пашин шёл по «нитке», заметил обрыв и исправил на ходу.

— Самому надо исправлять, а не на Пашина надеяться, — посоветовал капитан и осведомился, что там немцы бомбили во дворе МТС.

— Сам удивляюсь, — ответил Мамедов. — Ни черта там не было, кроме сельскохозяйственного лома, который, по вашему приказу, стащили туда. И главное, точно МТС бомбили фрицы. Может, пьяные были? Или ошиблись?

— Всё может быть, — неопределённо сказал капитан. — Ты смотри там, Мамедов, чтобы все на местах были. — И стал звонить в другие расчёты.

Те тоже сообщили об отсутствии потерь и полной боевой готовности, и комбат решил доложить в штаб. Знакомый офицер сказал, что предполагается немецкая атака. Звонили из штабдива, предупредили. Там радисты перехватили немецкую шифровку и пока мудруют над ней, может, что-нибудь дельное узнают. Словом, жди.

— Ладно, — ответил Комеков, ворча под нос на нерасторопность связистов, позвонил на НП, чтобы предупредить Рожковского о возможной атаке немцев.

Лейтенанта на НП не оказалось.

— Ушёл на огневые, — доложил командир взвода управления.

Из второго расчёта ответили, что лейтенант Рожковский был на огневой, но сейчас пошёл в хозвзвод: где-то там поблизости «юнкере», удирая, свою последнюю бомбу сбросил, и лейтенант беспокоится, не случилось ли чего у старшины.

— Я вот ему дам бомбу! — раздражённо сказал Комеков. — Знаю, о чём он беспокоится! Немедленно разыскать мне Рожковского, даже если он у чёрта на куличках!

Он бросил трубку в руки связисту, который еле успел поймать её. Вечная морока с этим Рожковским! Чуть удобный момент — сразу к стопке. И старшина хорош гусь! Нет того, чтобы придержать человека, так он и сам не прочь лишний раз усы свои в «горилку» окунуть. Ну, погодите, голубчики, доберусь я до вас обоих! Устрою я вам вегетарианский день и в праздники!

Он похлопал себя по карманам, ища папиросы, позабыв, что искурил их одну за одной ещё во время бомбёжки. Ординарец со вздохом полез в вещмешок.

— Последняя пачка, товарищ капитан. Надо бы за доппайком сбегать.

— Сбегаешь, сбегаешь, — сказал Комеков, закуривая, — никуда твой доппаёк не денется.

— Как сказать! — шмыгнул носом Мирошниченко. — Лейтенант вон смалит их, спасу нет, а у старшины, я видел, папирос и вовсе ничего не осталось!

— Ладно, — утихомирился капитан, — не ворчи, как старая бабка. Утрясётся всё — и сходишь, получишь, не скурит лейтенант наши папиросы. — И обернулся к связисту. — Ну что там, скоро они найдут?

Связист молчал, словно это он был виноват, что во втором расчёте никак не могут найти Рожковского.

С лейтенантом была морока, но комбат относился к нему с сочувствием и пониманием, оберегая где только можно от несправедливых подчас наскоков начальства. С кем беда не случается? А тут, если вникнуть в суть дела, за которое с Рожковского сняли майорские погоны, не так уж и виноват он был, скорее всего погорячились трибунальцы, поспешили свалить с больной головы на здоровую. Бывает и такое, что греха таить.

Комбат ценил в Рожковском воинский опыт, находчивость, умение легко и интересно говорить на любую тему. Сам человек безусловно храбрый, он с некоторой долей затаённой ревности принимал отчаянную, порой даже безрассудную храбрость лейтенанта Через старши-ну он знал, что от Рожковского перед самой войной ушла жена, бросив двоих детей, и они погибли во время эвакуации, когда фашисты разбомбили эшелон на какой-то маленькой станции. Словом, бед было в избытке, на троих поделить можно. Но лейтенант молча переживал свои невзгоды, не делился ни с кем, и это тоже вызывало невольное уважение к нему.

— Товарищ капитан, — радостно позвал связист, — лейтенант Рожковский на проводе!

— Ты что ж делаешь! — грозно крикнул комбат в трубку. — Воинской дисциплины не знаешь? Где я тебе приказал находиться? Почему не доложил обстановку и отлучился с огневой? Каждую минуты фрицы могут в наступление пойти, а ты шляешься чёрт-те где! Почему у тебя Пашин с огневой ушёл, когда должен был неотлучно при пушке находиться?

Он говорил и говорил, а Рожковский молчал, лишь тяжёлое дыхание его шелестело в мембране, как сухой стручок на катальпе. И это необычное молчание сперва удивило, а затем насторожило комбата.

— Успел за галстук заложить? — недобро осведомился он, не стесняясь присутствием солдат. — Что молчишь?

— Горе у нас, комбат, — совсем тихо отозвался Рожковский, и обычно бесстрастный голос его дрогнул. — Горе…

У капитана сжалось сердце от дурного предчувствия.

— Что ты там шепчешь, говори громче!

— Горе… — повторил Рожковский ещё тише. — Тёзку я своего… друга своего потерял, комбат… Погиб наш старшина… Последняя бомба… прямым попаданием в блиндаж.

— Как — в блиндаж? — внезапно осипшим голосом сказал Комеков. Он ожидал услышать любое, только не это. У него сразу пересохло во рту, язык стал шершавым и непослушным. — Как это — в блиндаж?! А Инна?!!

— Возьми себя в руки, комбат. Оба мы осиротели— Инна тоже погибла… вместе они…

— Ты с ума сошёл, Рожковский!

Лейтенант молчал.

— Рожковский!!! — закричал капитан.

Рожковский молчал.

Замолчал и Комеков.

Он долго сидел возле КП на обрубке дерева, смотрел на изорванную траншеями, гусеницами танков и снарядами землю. Был ясный безоблачный вечер, и заходящее солнце светило прямо в лицо, и может быть, поэтому всё казалось расплывчатым, смутным, всё виделось как сквозь утрешнюю изморось. И мыслей в голове не было никаких, пусто там было, только шуршало что-то приливами, будто волны Каспия на берег накатывают, гаснут и снова накатывают.

Когда кончились папиросы, Мирошниченко подал ему пачку махорки. «Зачем он плачет? — скользнув глазами по лицу ординарца, безразлично подумал Комеков. — Разве можно плакать солдату? Нельзя плакать…» И снова погрузился в шипящее, накатывающее волнами бездумье.

Потом позвонил заместитель командира полка майор Фокин. Он был радостно возбуждён и поздравлял Комекова. Капитан долго не мог сообразить, с чем поздравляет его Фокин и почему он должен ждать какую-то награду. Майор говорил о расшифрованной радиограмме гитлеровцев, в которой те сообщали командованию об уничтожении в МТС большого скопления советских танков и «Катюш». «Ты понимаешь, комбат, чем твоя выдумка с сельхозинвентарем обернулась? — радовался майор. — Я в дивизию сразу доложил, что это твоя выдумка! Представляешь, сколько ты жизней спас? Уймищу бомб немцы зря покидали и сами себе дезинформацию создали! Не случайно газетчик расхваливал мне твою инициативу! Я сперва не принял его всерьёз, а потом…»

Он говорил, а Комеков невпопад поддакивал и думал: почему я не приказал Инне явиться на КП? Ну почему я не сделал этого?! Ведь хотел же! И от этой мысли он даже простонал коротко и глухо, как от зубной боли, приподнялся, чтобы бежать, звонить, исправить ошибку, как будто и в самом деле можно было повернуть время вспять. Он слушал с пятого на десятое, что говорит майор. И едва лишь уразумел, что атаки немцев не предвидится и можно давать отбой, осторожно положил трубку, не дослушав Фокина, и пошёл к лесу.

— Где они? — спросил он Рожковского.

Лейтенант молча протянул ему тоненькую пачку документов и писем.

— Где они? — настойчиво повторил вопрос капитан.

— Вот всё, что от них осталось, — сказал Рожковский и положил документы на стол. — Похоронили мы их, комбат.

— Зачем? Почему меня не подождали?

Рожковский помедлил с ответом.

— Ну? Почему не подождали?

— Так надо, — вздохнул лейтенант. — Нельзя тебе было на них… на неё смотреть. Хуже было бы, понимаешь?

Комеков кивнул, помолчал и попросил:

— Проводи меня к ним. Покажи, где…

Когда они вернулись от маленького холмика, затерявшегося среди вековых буков и тонких, девически стройных берёз, в землянке были солдаты, которые сразу замолчали при их появлении. Здесь, исключая Пашина, сосредоточенно писавшего что-то за столом, был почти весь первый расчёт. Страдальческими глазами смотрел на комбата Холодов. Молча стоял Карабеков с серым от бледности лицом. Жадно затягиваясь дымом, курил наводчик Ромашкин и прятал в кулаке цигарку. Сержант Мамедов сосредоточенно разглядывал носки своих щегольских офицерских сапог. Что-то невнятное и монотонное шептал себе под нос дядя Матвей.

Капитану было понятно, зачем они собрались здесь, и он был искренне благодарен им за участие, но всё же приказал:

— Мамедов, идите к своей пушке…

И они ушли, стараясь не стучать громко сапогами. Остался один Карабеков.

— Добудь, хлопче, две кружки, — попросил его Рожковский.

Карабеков молча поставил кружки на стол, лейтенант отвинтил пробку фляги.

— Помянем, комбат, друзей наших… чтобы спалось им легко.

Капитан качнул головой:

— Нет, Вася, не стану пить.

— Пей. Не для тебя надо, для них.

Водка обожгла рот, горячим щиплющим комком остановилась где-то возле желудка. Легче не стало.

Рожковский ещё плеснул в кружку:

— Выпей и ты, парень, за упокой души.

Карабеков залпом выпил, утёрся рукавом.

Много смертей видел за войну капитан, хоронил и друзей, и знакомых, и случайных соратников. Особенно врезался в память случай, когда они шли из армейского резерва в часть. Деревня, где должен был дислоцироваться штаб этой части, оказалась начисто сожжённой, лишь чёрные трубы торчали да стояли безмолвные танки, чем-то похожие на мёртвых, раздавленных жуков. А возле бывшей околицы бойцы копали братскую могилу и лежали в ряд человек тридцать убитых, лица их были накрыты плащ-палатками. Комеков представил себе, что всего несколько часов назад все они были полны жизни, надежд, стремлений, вдохнул запах горелого человеческого тела — и почувствовал беспричинную жуть и тошноту. Много месяцев стояло у него перед глазами это тягостное зрелище превращённых в трупы людей. Была ещё горечь потери и злая тоска. Но так тошно, так безнадёжно горько, как сегодня, не было ещё никогда. Осталась братская могила в Первомайске. На обочине поля стоит дощечка с потёками дождевых слёз и с именами погибших русановцев. В чужом лесу останутся лежать старшина Вакульчук и санинструктор Чудова. Не на них, а на него упала эта проклятая последняя немецкая бомба. Упала, придавила, отняла всё…

— Выпьешь ещё? — спросил Рожковский.

— Нет, — отказался капитан.

Он крепко прижал ладонь к глазам, подержал её так несколько секунд и опустил руку скользящим движением по лицу, словно снимая с себя липкую паутину тоски и бессилия.

Шёл только восемьсот восемьдесят девятый день войны. И надо было жить, чтобы воевать, и воевать — чтобы жить.


Перевод В.Курдицкого


Загрузка...