— Не пойду! — заявила Бася из-за головы Ольшовского.

Три пани беспомощно переглянулись, наконец пани Таньска сказала:

— Вы позволите нам посовещаться в другой комнате?

Ольшовски остался с Басей на руках и прижал ее к своей груди. Потом позвал приглушенным голосом:

— Пан Шот!

— Она убежала от меня...— начал актер.

— Возьмите ее и стерегите лучше. Эти пани совещаются.

Он терпеливо ждал полчаса, вслушиваясь во встревоженные голоса дамского сейма.

Наконец двери открылись. Пани Таньска, заняв свое старое место, огласила официальным тоном:

— Пан Ольшовски! Это дело неприятное, а из-за вашего упрямства просто безвыходное. Вы не хотите отдавать ребенка, а мы должны его забрать. Мы могли бы, конечно, прибегнуть к помощи закона, и, как пани Будзишова правильно говорит, вы закончили бы свою жизнь в кандалах, на тюремной соломе. Мы бы так и поступили, если бы имели дело с грубияном. Я, однако, встала на вашу защиту, потому что меня взволновала ваша привязанность к ребенку.

— Спасибо,—буркнул Ольшовски;

— Не за что... Вы кажетесь порядочным человеком, хотя в той комнате пыль лежит по крайней мере недели две, а над печью паутина. Полиция тут не нужна. Будет скандал и больше болтовни, чем нужно. Актеры наделали дел, но отчего мы все должны стать посмешищем? Мы имеем формальное право на ребенка, а вы ссылаетесь на закон сердца. Вам не кажется, что это дело можно закончить полюбовно?

— Это как? — спросил Ольшовски с беспокойством.

— Через общественный суд. Пригласим двоих незаинтересованных людей, и пусть нас рассудят. Ведь это будет честно?

Ольшовски глубоко задумался. Он хорошо понимал, что эта рассудительная старушка говорит умные вещи и что его дело будет проиграно, если им займется закон. Ошибка всплывет, докторша принесет присягу, и все будет кончено: отберут у него Басю навсегда. Его сердечная привязанность и его любовь не растрогают закон, зато на общественный суд можно хоть как-то надеяться.

Он потер рукой лоб.

— Не упирайтесь,— услышал он возле себя тихий, глубоко взволнованный голос панны Станиславы.— Эта девочка и так несчастна, зачем ещё вносить в ее печальную жизнь несогласие, споры и бесплодную борьбу? Я вижу, какой вы добрый... Пусть вас Бог вознаградит за любовь к этой малышке... Может, удастся найти какой-то выход из этой невозможной ситуации...

— Вы слышите? — загремела Будзишова, тоже близкая к тому, чтобы расчувствоваться.— Сама мудрость говорит ее устами.

— Это у нее от меня,— скромно сказала бабушка.

— Ну так как, дорогой пан? — почти шепотом спросила панна Станислава.

Ольшовски был бледен и имел такое выражение лица, как будто прислушивался к голосам издалека.

— Хорошо! — сказал он коротко.

— Если бы не мои семьдесят лет, я бы в вас влюбилась! — заявила бабка.— Впрочем, вы мне очень напоминаете одного моего двоюродного брата, который упал с лошади и сломал себе шею. '

— Что я должен сделать? — нетерпеливо спросил Ольшовски.

— Пригласите одного из своих друзей и приходите с ним завтра в пять ко мне. Я приглашу кого-нибудь с нашей стороны. Хотя... Выдаете мне слово, что вы не спрячете и не увезете ребенка?

— Бабушка! — воскликнула панна Станислава.


Так

должно

было

закончиться


— Бабушка, пошли бегать,— предложила Бася пани Таньской.

— Деточка, ведь мне семьдесят лет! — сказала пани Таньска с горечью.

— Ну и что, что семьдесят лет! — бодро воскликнула Бася.

Бабка задумалась. На момент замерла, как Дафнис, превращенная в лавровое дерево, однако тут же глаза ее заблестели.

— А знаешь, ты права! — закричала пани Таньска и пустилась с Басей наперегонки.

Добежав до широкого дивана, она упала на него бездыханной, как тот гонец, который в один дух добежал от Марафона до Афин. Тот известный марафонец не свалился, правда, на диван, но все другие подробности в этом спортивном сравнении вполне совпадали.

Панна Станислава, привлеченная шумом, заломила руки, сплетя их восьмеркой.

— Бабушка, что вы тут вытворяете?

— Ничего не вытворяю... молодею! — заявила бабка громко.— Я еще. не такая старая, чтобы не побегать немножко.

— Но ведь вам семьдесят лет!

— Семьдесят? Может быть! И что с того? Бывали такие, что в моем возрасте скакали, как козочки...

Бася, услышав об этом, тут же захотела уговорить бабушку, чтобы та немедленно все это продемонстрировала, но в этот момент как раз вошел пан Ольшовски.

В этот день закончился очередной месяц пребывания Баси у панны Станиславы, и он явился «за своей посылкой». Сроки он соблюдал с точностью до часа. Мудрое соломоново решение двух необычайно рассудительных мужей, которые его приняли, оставалось в силе и ни разу с тех пор не подвергалось ревизии. Эта веселая история тянулась уже год, и дело обходилось без столкновений и без всяких неприятных сюрпризов. Ольшовски снискал горячую симпатию бабушки, которая, желая выразить эту симпатию как можно сердечней, неизменно обещала, что она прочитает все его книжки.

— Прочитаю их, дорогой, когда заболею. Когда я здорова, то жаль времени.

— Желаю Вам никогда их не прочитать! — смеялся Ольшовски.

— Очень разумно вы говорите! — отвечала бабушка.— И за это я вас люблю, и за то, что вы любите Басю. Вас эта девчонка еще не доняла? Нет? Удивительно! Я, когда она у нас, так устаю, как конь после скачек. Вчера я должна была лезть на комод, но, слава Богу, не на шкаф. А этот ваш проклятый пес выл от радости. У него в голове не все в порядке. Если не гавкает, то крадет. А вы знаете, кто вчера приходил к Басе? Этот старый актер Валицки. Очень милый человек, только горничная, которая открывала ему дверь, упала в обморок, потому что он такую рожу скорчил. Зачем он вытворяет со своей физиономией такие штучки? Я его тоже очень люблю. Я его оставила обедать, потому что Бася не хотела его отпускать. Спрашиваю, понравилась ли ему телятина. Он ничего не ответил, только заскрежетал зубами, а Бася вслед за ним. «Ну, тогда, может, соус удался?» — спрашиваю этого гамадрила. «Этим соусом хорошо заклеивать окна на зиму!» — ответил он голосом из живота. Страшно забавный тип...

Стася его обожает. Я бы еще что-то вам сказала, да боюсь, что вы проговоритесь. Мужчины — страшные сплетники... Женщина не выдаст тайну, если даже из нее будут ремни резать, но мужчины...

— Клянусь, что ничего не выдам! — сказал пан Ольшовски с улыбкой.

— Ну, тогда скажу... Стася обожает не только этого страшилу с разбойничьей мордой, но и вас!

— Не может быть!

— Может быть, а вы покраснели как рак. Наверное, вы этими своими книжками задурили девушке голову. Теперь понимаете, почему я боюсь их читать? У меня были двое... нет! Насколько я помню, у меня было трое мужей, только со счетом у меня все время не лады. Этого хватит! Почему вы смеетесь? Я еще могу забраться на комод, значит, могла бы еще раз выскочить замуж.

— Бабушка, выскочи! — крикнула Бася с энтузиазмом.

— Вы слышите? — смеялась Таньска.— Бог говорит устами младенца. Я и не знала, что это сокровище тут лазит.

Знаменитый писатель задумался, а пани Таньска вглядывалась в него напряженно, с жадным вниманием, как рыбак вглядывается в поплавок: клюнула рыба или не клюнула? Ведь пани Таньска, перворазрядный дипломат, строила свои потаенные планы.

Никто о них не знал, кроме кухарки, которая славилась серьезностью в отношении сердечных дел. Тупой человек, глядя на свежую вырезку, подумал бы, что это только вырезка; в ее же глазах она приобретала форму страдающего, кровоточащего сердца, которое несчастная любовь привела к гибели. На тайных совещаниях с пани Таньской она твердо заявила, что жизнь на два дома для Баси — это явный нонсенс и что панна Стася должна выйти за пана Ольшовского.

— Это ничего,— говорила она шепотом,— что у пана Ольшовского нет приличной работы и он должен писать книги. Если бы он немного походил и поискал, наверняка бы нашел какую-нибудь работу и тогда бы бросил свою писанину. Пускай бы он женился на нашей барышне, все бы на этом и кончилось. Мужчина он хороший, и усы у него такие красивые, как у того сержанта, которого у меня одна обезьяна со Злотой улицы отбила.

Я Бабушка тоже явно недооценивала художественную литературу, но пан Ольшовски очень ей нравился. На замыслы бабушки немало влиял и тот факт, что на приданом не надо менять метки — ведь инициалы Стаей и пана Ольшовского были одинаковыми.

Это тоже хороший знак. Поэтому, когда Бася была в ее доме, бабушка часто его приглашала, а он охотно принимал приглашения. Когда он похвалил какое-то блюдо, бабушка шепотом объяснила: '

— Это Стася готовила!

Панна Станислава, услышав это однажды, горячо запротестовала:

— Зачем вы, бабушка, рассказываете пану Ольшовскому такие вещи? Вы ведь знаете, что это не я делала, а Марцыся.

— Ну и что? Мне семьдесят лет, и я могла забыть. А впрочем, я знаю, что делаю... Хо- хо! Я стреляный воробей! Ты думаешь, что у мужчин есть сердце? Ерунда! Прежде всего у них есть желудок.

— Но что все это значит?

— Ничего, ничего... Почему все это должно обязательно что-то значить? — хихикала бабка, знаменитый дипломат. .

Талейран в юбке, она не заметила, что Бася внимательно прислушивается к ее совещаниям с тайным кухонным советником. Кто обращает внимание на карапуза, который возится с разбалованным псом?

В тот же день девочка переехала к пану Ольшовскому со всем своим движимым и недвижимым имуществом. Пребывание у человека, у которого можно было лазить по голове и делать с ним все, что только дамская душа пожелает, Бася считала приятными каникулами. С женщинами всегда труднее. Панна Станислава начала учить ее азбуке, а бабка приучала к домашним порядкам. У пана Ольшовского же царила золотая свобода.

Можно целый день хохотать и переворачивать весь дом вверх ногами. Мужчина вообще не в счет! Ему не мешает, если Михась возит Басю на ковре, а Кибиц, у которого нет более важных дел, обгрызает листья пальмы. Кроме того, в доме доброго дяденьки шла оживленная светская жизнь. Все время кто-то приходил, смеялся, болтал и уходил. Друзья пана очень милые люди. Каждый всегда что-нибудь приносил в кармане для принцессы Барбары, а один из них нарисовал Басю на картине, которую Кибиц отчаянно облаял. Удовольствий было множество. К самым большим относились походы с дяденькой в парки и езда на автомобиле, о чем всегда знала столица, потому что Кибиц, радуясь быстрой езде и потеряв от нее ту капельку ума, которой обладал, гавкал, как ненормальный, облаивая людей, дома, фонари.

Незабываемым для Баси днем было театральное представление. Ее немного огорчило, что Кибиц остался дома, но она быстро о нем забыла, увлеченная тем, что увидела. Она стояла возле пана Ольшовского, сидящего в первом ряду, перед самой сценой. На щеках у нее были красные пятна. В ярком свете появились радужные ангелы и так чудно пели, что, наверное, небо отворилось и было слышно, что там происходит. Прибежали пастушки и перекликались так смешно, что бока болели. Потом, когда занавес поднялся, пан Ольшовски шепнул:

— Теперь смотри, Басенька!

На троне сидел страшный царь Ирод и так вдруг зарычал, что все дети, как перепуганные цыплята, прижались к своим мамам. Жуткое это зрелище! Царь обводил зал страшным взглядом, будто бы искал, кого сожрать. Бася в ужасе попятилась й прижалась к пану Ольшовскому. Ведь этому злому царю достаточно руку протянуть — и он сцапает ее, как куренка. Басина душа начала искать какого-нибудь темного закоулка и, по вековому обычаю, ушла бы в пятки, если бы царь Ирод не заскрипел зубами. Он сделал это так громко, будто кто-то разгрыз горсть орехов. В темном зале пискнул перепуганный ребенок. А Ирод снова заскрежетал зубами так, что искры посыпались и закричал адским голосом: «Я — царь Ирод, могучий владыка всего света!» '

И тогда произошло нечто неслыханное!

Бася начала слушать как зачарованная, и вдруг на ее перепуганном личике появилась счастливая улыбка.

— Дядя! — пискнула она радостно.

Прежде чем пан Ольшовски успел ее поймать, она, как серна, пробежала по нескольким ступенькам, ведущим на сцену, и с криком бросилась в объятия удивленного Ирода. Жезл выпал из его кровавой руки, дикий взгляд стал глуповатым, а рот он широко открыл. Все дети в театре остолбенели, увидев этот пример сверхчеловеческой отваги, ведь Ирод одним движением челюстей может сожрать эту глупую девочку. Но страшный царь так обалдел, что забыл о своих обязанностях, и вместо того, чтобы сожрать невинное создание без соли и перца, завыл нечеловеческим голосом:

— Бася!

Поднялся ужасный шум и гвалт, когда девочка одним прыжком оказалась на коленях кровавого страшилы и радостно потянула его за черную кудрявую бороду, из-под которой, как из-за грозовой тучи, показалось пораженное лицо Валицкого, самого кровавого Ирода всех времен.

В газетах написали об этом происшествии, а Валицки целую неделю не показывался людям на глаза.

— Какой из тебя Ирод,— говорил ему приятель Шот.— Ты даже ребенка напугать не можешь.

— Она узнала меня по скрежету зубовному...— ответил Валицки печальным голосом.

Пан Ольшовски просил у него прощения и утешал.

— Даже я вас не узнал,— говорил он.— Но этот ребенок так вас любит, что узнал бы вас, если бы вы даже переоделись дьяволом. Вы прекрасный актер, а Бася — несносная девчонка.

— Вчера несколько ребятишек чуть не упали в обморок в зале! — с гордостью сказал Валицки.

Бася, которой пан Ольшовски объяснил, что нельзя царя Ирода дергать за бороду, покрыла лицо актера поцелуями, причем ей смутно казалось, что она целует одежную щетку. Губитель невинных душ просветлел и обещал, что отныне будет добрым и перестанет пугать детишек.

Бабушка Таньска так смеялась над этим скандалом, что кухарке пришлось ее крепко держать, чтобы она не лопнула. Придя, однако, в себя, она дала пану Ольшовскому несколько спасительных советов.

— Для чего вы ее повели в театр? Что за идея? Я была в театре в первый раз, когда достигла совершеннолетия, и то упала в обморок, когда на сцене какой-то дикий негр задушил свою бедную жену.

— Отелло!—засмеялся пан Ольшовски.

— А, так вы знаете эту пьесу? — удивилась бабушка, глядя на него с уважением.— Я думала, что все уже забыли о ней, ведь это было пятьдесят лет назад. Если бы ее теперь играли, этот Валицки не только задушил бы невинную женщину, но еще для верности перерезал бы ей горло перочинным ножиком. Я пригласила его в воскресенье на обед, но с условием, чтобы он пришел с приклеенной бородой. А вы знаете, что мне этот Ирод ответил? Говорит: «Это лишнее. У вас и без того можно часто найти волос в супе». Такой негодник! Приходите тоже, будет индюшка. Родители Стасе прислали... Наверное, подохла, потому что сейчас на них пришла какая-то холера, но кто не знает, тот съест.

Но пан Ольшовски, однако, не поел индюшки, а Валицки не прицепил себе искусственную бороду, потому что случилось несчастье.

В пятницу вечером в квартире пани Таньской зазвонил телефон.

— Бася заболела! — сдавленным голосом сказал пан Ольшовски. — Пусть панна Станислава... .

— Уже едем! — воскликнула бабушка, не дав ему закончить.

Пан Ольшовски был в ужасе и с беспокойством смотрел на врача, склонившегося над Басей.

— Воспаление легких,— шепнул врач спустя минуту.

— О, Боже! — простонала панна Станислава. / Бабка насупилась. Посмотрела на врача и спросила грозно, хотя и шепотом:

— А вы хороший врач?

Тот посмотрел на нее с большим удивлением.

— Мне кажется, уважаемая пани...

— Потому что если вы не справитесь, я приглашу еще двоих, троих...

— Думаю, что меня одного достаточно, если, однако, уважаемая пани...

— Оставьте уж эту «уважаемую пани»... Не сердитесь. Я говорю глупости со страху, ведь мне семьдесят лет. Это опасно?

— Не скрою...

Пани Таньска пришла в отчаяние и лишилась сил.

— Пан доктор...— проговорила она бесцветным, усталым шепотом.— Спасите ребенка. Это сирота. И единственное наше утешение. Бог вам заплатит... Ну и я тоже! Спасите ее!

— Я сделаю все, что в человеческих силах,— ответил взволнованный врач.— Бедный ребенок!

Он с сочувствием посмотрел на перепуганные лица и ободряюще улыбнулся каждому из троих.

— Я в вашем распоряжении,— сказал он.— Приду в любое время дня й ночи.

Потом он провел долгое совещание с бабкой в соседней комнате.

Ребенка невозможно было перенести к пани Таньской, и дом Ольшовского превратился в госпиталь, во главе которого встала она. После короткого мгновения слабости к ней вернулась ее трезвая энергия. Юлий Цезарь в наистрашнейшей битве не командовал гениальнее, чем она. Семь потов сходило с Михася, а панна Станислава и Ольшовски напоминали негров наичернейшего рабовладельческого периода. Деловитая старушка боролась за жизнь ребенка с бешеной страстью. Если бы она могла своими глазами увидеть приближающуюся смерть, она бы пересчитала той все кости. Несколько ночей она не сомкнула глаз, прислушиваясь к каждому шелесту и каждому самому тихому вздоху.

— Вы тут не нужны! — сказала она панне Стасе и Ольшовскому.

Они тоже все время бодрствовали. У панны Стаей под глазами были темные круги от бессонницы, а Ольшовски, молчаливый и мрачный, не знал, куда себя девать. Теперь он понял, как сильно полюбил этого ребенка. Он не мог ни читать, ни писать. Смотрел нежным взглядом на беззащитного птенца, над которым кружила смерть, остроглазый ястреб. Иногда он на часок выскакивал, чтобы забежать к Балицкому, Шоту и своим приятелям. Бабушке он целовал руки и молча прижимал их к своей груди.

Пришла такая ночь, когда смерть пребывала в нерешительности: уйти или остаться? В комнате Баси бодрствовала пани Таньска с врачом. Ольшовски сидел в кабинете с панной Станиславой. Оба молчали, с испугом глядя друг другу в глаза всякий раз, когда | слышали какой-нибудь шум.

Перед рассветом бабушка появилась в дверях. Глаза ее сияли.

— Спасена! — объявила она с каким-то радостным стоном.

Ольшовски на мгновение замер, словно бы не мог двинуться с места, потом, неожиданно вскочив, схватил удивленную бабку в объятия и начал ее целовать. Он смеялся,

хотя в глазах его стояли слезы.

— Ох, бабушка, бабушка! — бормотал он, задыхаясь.

Пани Таньска, смеясь, пыталась вырваться из его объятий.

— Перестаньте же целовать старую бабу! Правда, я хороша собой, но уж хватит! Хватит! Идите к чертям!

Бабушка начала отсыпаться за все ночи, оставив на посту свою верную гвардию. Панна Стася сидела возле Баси днем, Ольшовски с медсестрой — ночью. Умный, как всякий проходимец, Кибиц, до сих пор осовелый и скучный, изгнанный на кухню, понял, что уже можно радостно завыть, и его допустили к девочке. Прежде чем его успели удержать, он в сумасшедшем приступе радости облизал ей нос и щеку, бледную, как облачко. Сброшенный с кровати, он исполнил замечательный танец хвоста, очень изысканный и разнообразный.

Бася постепенно поправлялась и е любопытством вновь изучала мир. На ее губах расцвела, как крокус, улыбка. ;\

— Она быстро поправится, раз много болтает,— заявила бабка.— Настоящая женщина должна наверстать все невысказанное.

Потом начал приходить «дядя Ирод» — Валицки, чтобы и панна Стася, и Ольшовски могли отдохнуть. Он устраивал целые представления, вращал глазами, двигал ушами и волосами, а зубами скрипел так замечательно, что Бася плакала от радости.

Однажды все трое вернулись с обеда у пани Таньской.

— Что там происходит? - спросила бабка в передней.

Из комнаты Баси долетали отзвуки грозы: было слышно, как грохочет гром и свистит ветер. Кроме этого, доносилось рычание льва и протяжный вой волка.

— Это Валицки! — шепнул пан Ольшовски.

— Ребенок умрет со страху! — крикнула бабка.

— Послушайте...—сказала панна Стася.

— Еще, еще! — кричала Бася.— Это очень смешно!

Валицки отдышался и снова начал:

— Смотри, девочка! Сейчас будет из «Короля Лира». Великий монолог. А то было из «Гамлета».

Раздался жалобный стон, а слова закапали, как слезы величиной с мельничные жернова.

Когда они вошли, старый актер подозрительно посмотрел на них, запыхавшийся и красный.

— Вы бы были отличной нянькой,— сердечно сказала панна Стася.— Бася такая веселая.

— У людоедов он бы сделал карьеру,— буркнула бабка.

Однако она улыбнулась благородному актеру.

— Пан Антони,— сказала она.— Приходите ко мне завтра, будут пончики.

— У меня нет пушки,- глухо отозвался Валицки.- А пончики у вас похожи на пушечные ядра. Но прийти могу...— добавил он со смертельной печалью.— Мне все равно от чего я умру... '

В этот вечер солнце заходило так ярко, словно хотело согреть покрытую снегом землю.

Бабка отправилась домой, в первый раз точно зная, куда она торопится. Панна Стася

села по одну сторону Басиной кроватки, а Ольшовский - по другую. Было очень тихо и уютно. Кибиц в глубокой задумчивости размышлял возле теплой печки о важных собачьих делах.

— Как ты себя чувствуешь, Басенька? — ласково спросил Ольшовски.

— Как бык! — ответила Бася.

— Что такое? Кто тебя этому научил?

— Дядя Ирод. А что? А про тетю Стасею он говорит, что она забойная девица. Это ужасно смешно! А еще он говорил, что хотел бы посмотреть на того черта, который справится с бабушкой.

Ольшовски посмотрел на панну Станиславу:

— Вы слышите, что этот негодник болтает при ребенке?

Панна Станислава мило улыбнулась:

— Не обижаюсь на «забойную девицу»... Ну что, будешь спать, маленькая? «Маленькая» вовсе не хотела спать, потому что над чем-то размышляла. Она очень серьезно смотрела то на дядю, то на тетю, и казалось, вот-вот вспомнит что-то очень важное. Наконец она положила одну ручку на руку Ольшовского, другую - на руку панны Станиславы и тихонько сказала:

— Тетя Стася!

— Что, Басенька?

— Я тебе что-то скажу. Почему ты на нем не женишься?

— На ком? — сдавленным голосом вскрикнула панна Стася.

— На нем... На дяде... Я же говорю тебе: женись!

Сделалось так тихо, что был слышен стук чьего-то сердца.

Пан Ольшовски странно побледнел и легко, нежно положил свою руку на руку панны Станиславы.

— Я всегда делаю то,— сказал он взволнованно,— что велит Бася.

— Я тоже...—прошептала девушка.

— Ну, тогда я уже буду спать! - заявила Бася.


Ой,

Бася,

Басенька!


Панна Барбара Бзовска официально стала приемной дочерью Олыиовских, которые любили ее так же, как и появившегося на божий свет к радости бабушки Таньской собственного сына. Пани Таньска не смогла до сих пор прочитать книг прославленного мужа своей внучки, потому что здоровье служило ей неизменно. Могучим сердцем бабки можно было бы забивать гвозди в стенку, как железным молотком. Она жила в большой дружбе со старым актером Балицким, внимательно следя, однако, чтобы ее любимый правнучек, Тадик, не увидел его мрачной физиономии вблизи.

— Не подходите к ребенку,— говорила она сердечно.— При виде такой злодейской рожи у мальчика могут быть судороги, а может и язык отняться от страха.

— Вы тоже должны надевать маску, когда берете его на руки, — отвечал Балицкий.

— Правильно,— отвечала бабка — Но ко мне он уже привык. Как вам не стыдно выглядеть как привидение? Разве это лицо? Это катастрофа. Вы придете завтра на обед?

— Лучше я пойду на кладбище, там веселее. А что будет на обед?

Бася приходила к бабушке каждый день и должна была давать подробный отчет о том, что было в школе. Пани Таньска жадно слушала, чмокая от удивления.

— И всему этому вас учат? И ты это все понимаешь? И голова у тебя от этого не болит? Страшные вещи сейчас делают с женщинами... Меня столько не учили. Мне старались объяснить, что Земля круглая, но я тебе скажу по секрету, что я до сих пор в это не верю. А что делает Тадя?

— Кричит! — смеялась Бася.— Кричит и таскает Кибица за хвост.

— А что дядя?

— Дядя кричит на Тадю, что он кричит, а тетя кричит на дядю, что он кричит на Тадю. Вы, бабушка, тоже могли бы прийти, чтобы накричать на тетю, потому что дядя кричит, что не может писать, а он как раз сейчас пишет новую книжку.

— О чем снова?

— О любви! — с восторгом воскликнула Бася.— Никто в мире не умеет так писать о любви, как дядя Ольшовски.

— А откуда ты, сопливая, можешь об этом знать? — удивилась бабка.

— Я? Бабушка, золотая моя, мне ведь пятнадцать лет!

— А мне восемьдесят... Марцыся! Сколько мне точно лет?

— Откуда я знаю? — отвечала Марцыся, пожимая плечами. — Наверное, сто...

— Скройся ты, несчастное создание! Мне восемьдесят, и долго еще будет столько. Слышишь? А о любви я ничего не знаю.

— Дядя говорил,— смеялась Бася,— что пан Валицки в вас влюблен.

— Валицки? Это возможно. Он все время закатывает глаза и так вздыхает, словно у него терновник в желудке. Иногда он на меня так смотрит, будто хочет перерезать мне горло, а сейчас мне понятно, что это от любви.

— А весь наш класс,— открывала тайну Бася,— влюблен в дядю Ольшовского.

— Хо-хо! Ну, а ты в кого?

Бася превратилась в малиновый пион.

— Я? — сказала она с невинной рожицей — Я еще не знаю, потому что не уверена. Не могу выбрать, потому что их двое...

— Двое? — с внезапным интересом спросила бабка.— Ты морочишь голову двоим сразу? Сумасшедшая девчонка...

— Это не я им морочу, это они... Один — это Юлек, он почти гениальный, потому что умеет ремонтировать приемники и электрические звонки, а другой — Зыгмунт, который пишет стихи. Дядя читал...

— И что сказал?

— Немного грубо. Он сказал, что Зыгмунт не пишет стихи, а привязывает рифмам козьи хвосты. А ведь это в самом деле замечательные стихи... Замечательные! Все про меня! Я это вам говорю по большому секрету... Не говорите ничего тете, бабушка.

— Ничего не скажу, но двое — это слишком много. Могла бы одного уступить Марцысе, от нее как раз сбежал тридцать шестой жених.

— Э, вы шутите, а у меня сердце кровью истекает. Бабушка! Они друг друга ненавидят! Может случиться какое-нибудь несчастье. Юлек, тот, который любит радио, сказал, что из «этого виршеплета» он выпустит дух. А он очень сильный, а Зыгмунт очень хрупкий, потому что каждый поэт должен быть худеньким. Я недавно всю ночь не могла заснуть, потому что получила от Юлека письмо. Он мне пишет: «Выбирай, потому что черная кровь прольется!»

— И пролилась?

— Еще нет... Но я говорю, что может случиться что-то страшное, потому что настоящей любви без несчастья не бывает. В последней повести дяди двое умерли от любви, поэтому та повесть такая интересная. Весь наш класс плакал!

— И что сказали на это учительницы?

— Тоже страшно плакали.

— Какая-то удивительная школа,— сказала бабушка с сомнением.

— Другой такой нет на свете! — воскликнула Бася в восторге. — А меня все уважают, потому что я ближе всех к дяде. Вы не представляете себе, сколько его фотографий в нашем классе.

— Откуда?

— Везде продают дядю по пятьдесят грошей, а если покупаешь дюжину, то по тридцать.

— Это слишком дешево,— сказала бабка.— Кило телятины стоит столько же, сколько дюжина знаменитых писателей. Впрочем, правильно. Ну-ну. Значит, дядя такая знаменитость... Смотрите-ка...

— Вы ведь об этом знаете.

— Знаю из вашей болтовни, а я привыкла верить своим суждениям. Надо мне, в конце концов, прочитать его книжки. Сколько их всего?

— Не знаю, наверное, больше двадцати.

— Двадцати? Нет, столько я не одолею. Я одну книжку читаю целый год. А он во всех книгах пишет о любви?

— Конечно! О чем еще стоит писать?

Басины подружки с должным уважением слушали ее рассказы о том, как и когда пишет знаменитый литератор. Она должна была рассказывать им обо всем. Делала она это с гордостью. Ей казалось, что и на нее падает один лучик его большой славы. Басе очень нравилось, что каждое слово о дяде одноклассницы слушают раскрыв рот. Нужно было как-то отблагодарить их.

С некоторых пор пан Ольшовски, садясь за работу, начинал с большого скандала.

— Куда девалась моя ручка?

Известно, что солдат не может стрелять, если у него нет ружья, а писатель без ручки не может писать — пальцем, что ли?

Начинались поиски ручки.

— Может, Тадя куда-нибудь девал? — спрашивала пани Ольшовска, сама не веря в свои слова.

— Тадя не залезет на стол! — кричал пан Ольшовски.

Кухарка не пользовалась ручкой, потому что была неграмотной, а любовные письма за нее писал один студент с пятого этажа.

— Может. Кибиц?..— робко подсказала Бася.

— Кибиц. С какой стати Кибиц? Может, он стихи стал писать на старости лет?

Долго искали орудие труда знаменитого писателя, однако оно как сквозь землю провалилось. И это не раз, три новые ручки тоже три раза провалились. Еще большим изумлением переполнило пана Ольшовского открытие, что черная кровь, котооую люди скучно называют чернилами, у него в чернильнице постоянно убывает. Можно было с большой натяжкой обвинить Кибица, у которого имелись врожденные воровские инстинкты, в пропаже ручек, но решительно нельзя было предположить, чтобы он с наслаждением пил чернила. У собак бывают самые странные склонности, но такого ненормального пса, который бы пил чернила, наука еще не знает.

— Это начинает становиться непонятным! — кричал пан Ольшовски.

С этого момента чернил убывало столько, сколько он расходовал сам, но зато странные истории начались в другом месте.

Растерянная пани Ольшовска в один прекрасный день сообщила, что необъяснимым образом дематериализовались или исчезли с этого света шесть воротничков великого писателя, номер 41, с надписью «8р1епсИсЬ, поношенных, приготовленных в стирку. На Кибица подозрение упасть не могло. Нельзя было подозревать в этом вредительстве и жильцов человеческого рода: зачем бы понадобился мужской воротничок Басе, или Таде, или изысканной кухарке?

— Может, ты сам куда-нибудь их засунул? — безнадежно спрашивала пани Ольшовска.

Знаменитый писатель спокойно заявил, что, может, у него и есть кое-какие странности, но у

него нет привычки снимать воротнички в городе и бросать их на улице, тем оолее — шесть раз. Дело осталось невыясненным. Как это произошло, не знал никто. Иан Ольшовски махнул рукой, сначала левой на ручки и чернила, потом правой на воротнички, но вскоре он схватился за голову одновременно и левой, и правой рукой.

— На милость божью! — громко кричал он.— У меня куда-то пропали шесть страниц рукописи !

Это было уже серьезное дело, может, даже уголовное. Бася, вернувшись из школы, застала землетрясение, дом был перевернут вверх ногами. Шесть бесценных страниц искали даже на лампе, свисающей с потолка. Как раз в этот момент шло следствие. Так как кухарка всегда с полным безразличием относилась к предметам, исписанным или покрытым печатным текстом, сейчас из ее сонного тела вынимали дремучую душу и спрашивали, не использовала ли она случайно небольшую часть творчества знаменитого автора для своих личных нужд, например, для накручивания волос? Эта уважаемая особа клялась и божилась, что была бы полной идиоткой, если бы использовала для этих целей исписанную бумагу, ведь у нее есть чистая.

Пан Ольшовски выглядел очень печальным, и Бася с ужасом заметила слезы в глазах пани Ольшовской.

— А это большая потеря? — спросила Бася тихо.

— Деточка! — плачущим голосом сказала пани Ольшовска.— Дядя работал над этим почти всю ночь.

— О боже! — простонала Бася.— Это для новой книжки?

— Да, для новой...

Бася закрылась в своей комнате. Потом она вошла в кабинет пана Ольшовского, который все еще искал, перебирая бумаги. Она встала в дверях и сказала дрожащим голосом:

— Дядя, не ищите... Я завтра принесу... Это я взяла...

Пан Ольшовски посмотрел на нее с изумлением.

— Ох, Бася,— только и сказал он.

— Можете меня убить,— говорила Бася сквозь слезы,— но не смотрите на меня так... я не знала, что это для новой книжки... я бы никогда... я думала, что это уже не нужно... Ой, дядя, дядя, какая я несчастная... Завтра принесу! Клянусь!

Пан Ольшовски внимательно посмотрел на нее.

— Подойди сюда, детка,— сказал он мягко.

Бася шла, как автомат, словно не зная о том, что двигается. Она смотрела ему в глаза с неописуемым испугом. Она была бледна, как те страницы из его новой книги. И говорить начала прерывающимся голосом, полным слез:

— Я взяла и эти странички, и ручки, и чернила, и воротнички... Я нехорошая... что не сказала сразу...

— Ты взяла чернила и воротнички? Боже мой! Зачем тебе понадобились мои воротнички?

— Я не себе... Дядя, я не себе... Я тебя так люблю, что уж не знаю, как... Но я это все для школы...

Второй раз удивился пан Ольшовски. Он подошел к Басе, ласково обнял ее и усадил на стул.

— Говори, Бася, что и как. И не плачь!

— Я и не плачу...— проговорила Бася, обливая слезами щеки, нос, ковер на полу и каждое слово — Я хочу умереть, потому что я ужасно нехорошая.

— Ты не нехорошая, а просто глупенькая. Так что со школой?

— В школе у меня шесть подружек... Весь наш класс влюблен в вас, а эти шесть — больше всех. У каждой есть ваша фотография, а в ваши именины они ставят карточки среди цветов и зажигают перед ними свечки.

— Не может быть! — закричал обрадованный писатель.

— Честное слово! — сказала Бася.— Так они страшно вас любят, что сильнее уже невозможно... Вот мне и пришлось дать им эти ручки и чернила... Три получили ручки, а три — чернила...

— И что они с этим делают?

— Хранят на память, но одна девочка хотела выпить чернила... Она говорила, что воин, который съест сердце льва, становится неустрашимым, а если она выпьет эти чернила, то будет писать так, как вы... Такая глупая... А воротнички я взяла, потому что девочки мне из-за них житья не давали... И обязательно, чтобы были нестираные.

— И они их носят? — спрашивал пан Ольшовски, делая странные гримасы.

— Нет, они слишком велики... А потом они меня умоляли, чтобы я принесла автограф. Я хотела взять старые странички, но по ошибке взяла новые... Ой, дядя, убейте меня! Я ничего другого не заслуживаю! А странички я завтра принесу. Вы простите меня?

Пан Ольшовски смеялся от души.

— Прощаю, прощаю, но не делай этого больше. Что будет, если твой класс попросит тебя принести мой фрак или стол? Я тебя прощаю, потому что преступление совершено из-за любви... Бася! Что ты делаешь? Ты хочешь меня задушить? Я дам тебе еще три ручки... Ну, хватит, глупая девчонка!

Наутро Бася вернулась из школы в отчаянии.

— Где рукопись? — спросил пан Ольшовски на тайном совещании.

— Они не отдают,— сообщила Бася сдавленным голосом. — Противные девчонки! Одна сказала: «Через мой труп!», но все будет хорошо, дядя, только надо поторговаться...

— Что ты болтаешь?

— Я говорю правду. Каждая из них отдаст свою страничку, но только тогда, когда вы напишете каждой в альбом.

— Это насилие! — засмеялся писатель.— Вот несносные козы! Хорошие же у тебя подруги. Ну, ладно. Напишу каждой по два слова.

— Два слова? Этого мало.

— Ну напишу больше. Принеси завтра эти альбомы.

Бася покачала головой.

— Это невозможно. Они хотят при этом быть, особенно та, которая сказала «через мой труп». Дядя, дорогой! Можно, они придут сами г

— Вот наказание господне! — воскликнул пан Ольшовски.— Ну, пусть придут.

Группа из шести подружек Баси сначала с полчаса стояла у дверей. Сердца колотились так, что этот стук было слышно на лестнице. Ни одна не решалась позвонить.

Шесть пар длинных тонких ног дрожали, как тростник на ветру. Наконец та, что «через мой труп», закрыла глаза и с отчаянной отвагой позвонила.

Открыла Бася, бледная и торжественная.

— Кто будет говорить? — тихо спросила она.

Вся группа лишилась дара речи.

— Басенька, говори ты! — умоляли шесть взволнованных сердец.

Все вошли в кабинет Ольшовского, как гуси, одна за другой. Сбились в кучку и вежливо присели, что далось им легко, потому что ноги под ними подгибались сами. Шесть пар глаз взглянули со страхом и увидели мягкую приветливую улыбку знаменитого писателя.

— Он не сердится! Забойный парень! — воскликнули шесть сердец.

— Дядя, это они! — провозгласила Бася.

— Садитесь, пожалуйста,— милостиво сказал Юпитер.

— Мы постоим! — с неслыханной смелостью ответила та, которая «через мой труп!».

Полдюжины румянцев расцвело на девичьих личиках. Г лаза стали быстро улавливать все,

что находилось вокруг, чтобы запомнить и унести в памяти. Ведь надо будет рассказывать всему классу.

Взаимовыгодная сделка состоялась в исключительно дружественной атмосфере, полной веселья. Пан Ольшовски развлекался, как в театре комедии, и писал, писал, писал.

— Ваше имя? — спрашивал он, держа ручку на весу.

— Киса,— отвечал стеклянный голосок.

— Это уменьшительное от чего?

— От Марии.

— Ага! Это было легко отгадать,— смеялся автор и вписывал в альбомы цветистые фразы.

Ревнивые глаза следили, не написал ли он следующей меньше, чем предыдущей, но он был справедлив и не хотел никого обижать.

— Ну, что? — спросила развеселившаяся Бася в прихожей.

В знак того, что человеческий язык не в состоянии выразить восторга, шесть пар глаз вознеслись к потолку, над которым, по всем расчетам, находилось небо.

— В нашей школе революция! — сообщила Бася утром.— Это все плохо кончится... Вся школа сюда придет...

Предсказание Баси оказалось правдивым. Ее умоляли со всех сторон, но Бася стояла, как скала. Шестикратного скандала ей было вполне достаточно, тем более что возвышенный и благородный пан Ольшовски не требовал вернуть ему воротнички номер 41. Триумфаторки хвастались, однако, сверх меры, что страшно распалило всю школьную общественность. Одни девочки и мечтать не смели о великом счастье обладания автографом, другие скрывали горечь глубоко в сердце. Одна только панна Ванда продолжала настаивать. Она была хорошенькой девочкой с зелеными глазами. Она знала о своей красоте и носила ее, как павлин, птица неописуемая и неописуемо глупая. Она настойчиво приносила Басе свой альбом, переплетенный в сафьян, и так же настойчиво просила о протекции.

— Я не могу, Ванда! — объясняла ей Бася — Дядя добрый, но я не могу злоупотреблять его добротой.

— А для других ты могла это сделать?

— Могла, но я попала в историю, а дядя...

— Значит, ты не возьмешь у меня альбом?

— Сейчас нет. Может быть, позже...

— Не возьмешь?

— Нет!

— Оставь ее в покое! — кричали подружки.— Отцепись!

Зеленые глаза хорошенькой девочки погасли. Она сказала злым голосом:

— Знаешь что я тебе скажу? Плевать я хотела на твоего якобы дядю и на тебя, ты... ты... подкидыш !

— О, Боже! — простонала Бася.

Несколько девочек, не понимая, что может означать последнее слово, остолбенели по другой причине: эта нахальная Зеленоглазка оскорбила великого писателя, бросила комок грязи в божество! Ха! Минута немого изумления взорвалась страшным скандалом. Зеленоглазку на месте забросали бы камнями, но администрация школы, не предполагая, что когда-нибудь возникнет такая потребность, не обеспечила вовремя нужное количество камней. Зато Зеленоглазку закидали каменными словами, что не произвело на нее слишком большого впечатления. Однако, не сговариваясь, все объявили ее прокаженной. Все сердца закрылись перед ней, как некоторые цветы закрываются перед ночным холодом. Это было нелегкое решение. Человек не может наказать человека тяжелее, чем замкнув перед ним свое сердце.

Бася была потрясена. Пан Ольшовски слишком большой и возвышенный человек, чтобы его могли оскорбить или унизить ядовитые, родившиеся из злости, слова. Но что должно было означать это последнее? Почему эта девочка назвала ее подкидышем? Швырнула этим словом, как тяжелым ядром. Что значит «подкидыш»? Бася знает, что подкидышем называют самое несчастное существо на белом свете: ребенка без родителей, которые или умерли, или исчезли. Нет у него нежной любви, которой люди окружают маленькое создание. Подкидыш —это самое невинное создание, которое обижено с рождения. Он плачет, а рядом нет матери, которая бы поцелуями осушила его глаза. Только преступная глупость может вымолвить страшное слово «подкидыш» с презрительной усмешкой. Ведь это слово полно слез. В нем умещается бескрайнее горе. Подкидыш — это беззащитный птенец, выпавший из гнезда во время бури. Самое лучшее, что может сделать человек,— это поднять одинокого ребенка с мостовой и прижать его к сердцу. Такие поступки Бог записывает золотым пером.

Бася знает обо всем этом. Не понимает только, почему одноклассница назвала подкидышем именно ее. Какая горькая правда таилась в этой насмешке?

Когда она пришла домой, глаза ее были полны слез.

— Что с тобой, Басенька? — спросила обеспокоенная пани Ольшовска.

— Ничего, тетя.

— Но ты ведь не от радости плачешь?

— Разве я плачу? Ох, тетя!

Она втиснула голову в плечо пани Ольшовской, которая начала гладить ее по волосам.

— Что с нашей хорошей девочкой? — сердечно спрашивала пани Ольшовска.— Что случилось?

Со стиснутыми губами и застывшим взглядом она выслушала рассказ Баси.

— Дорогая моя девочка! — проговорила она нежно.— Твоя одноклассница думала, что обидит тебя. Неизвестно, откуда она знает о том, что у тебя нет родителей, что ты сирота. Это глупая девчонка. Если бы ты даже была, как она говорит, подкидышем, если бы ты была несчастным ребенком, ни в коем случае нельзя напоминать о таком несчастье. Но тебя ведь нашли в объятиях мертвой матери.

— Как это было? — спросила Бася не дыша.

До сих пор на эту тему с ней не говорили. Бася знала, что ее родителей унесла смерть, но бросать тень на маленькое сердце, рассказывая о трагедии, никто не хотел. Пан Ольшовски должен был когда-нибудь рассказать ей обо всем — когда-нибудь, когда сердце ее закалится и сможет мужественно перенести кровавую историю несчастья. Но, по-видимому, жадное любопытство людей добралось до Баси, а теперь злая девчонка слепила из ее несчастья ядро и угодила им в ее сердце.

Нани Ольшовска начала рассказывать.

В комнате было сумрачно, а слова впитывались в мрак, как влага в черную ткань. Она рассказывала ей про отца, о котором не было никаких известий с тех пор, как он уехал в экспедицию в южноамериканские джунгли. О матери, отчаявшейся до помутнения рассудка во время путешествия, накануне которого она, видимо, получила ужасное известие из Америки. О пани Будзишовой, доброй женщине, об ошибке благородного страшилища Балицкого, о родственниках, живущих во Франции.

— Остальное ты пережила с нами, дорогая моя девочка. Ты знаешь, как мы тебя любим... Бог нам тебя послал, маленькая, и ты останешься с нами столько, сколько захочешь. У нас с дядей одно сердце, и ты знаешь, что оно не изменится к тебе... Может, ты еще о чем-нибудь хочешь спросить, Басенька?

Бася слушала всей душой, внимательно всматриваясь во мрак, словно бы именно там происходили события, о которых ей рассказывали. Усилием памяти она вызвала восковобледное прекрасное лицо матери. Услышала во мраке отчаянный крик, адский грохот и скрежет. Потом все это стерлось и расплылось.

— О, мамочка...— вздохнула она тихонько и с таким чувством, что пани Ольшовска вздрогнула и прижала ее к себе.


Улыбка

кровавого

Ирода


В глазах Баси, всегда веселых, появилась необычная серьезность! Она словно увяла.

— Удар был слишком внезапным,— сказала пани Оль- шовска мужу.

— Бедненькая,— шепнул он— Надо ее отвлечь и занять чем- нибудь веселым.

Бася, однако, сама нашла себе занятие, воспылав неожиданной любовью к географии. Долгими часами она путешествовала по картам, особенно же полюбила поездки по Латинской Америке.

По джунглям, по каменным пустыням, по лесам, пышущим жаром, по вспененным рекам, в одну ночь переполняющимся мутной водой, вели ее книги, старательно подобранные. Она вылавливала из них все сведения о тех «нечеловеческих землях» и чертила на картах выдуманные дороги. Странные мысли, как тропические бабочки, летали над ее сердцем,

— Она ищет отца по карте,— сказал жене Ольшовски — Сердце у меня разрывается... >

Однажды Бася появилась у него в кабинете.

— Дядя, милый,— сказала она тихонько.— Ты знаешь профессора Сомера? > ЯВ

— Знаменитого географа? Знаю. А почему ты спрашиваешь?

— Ты мог бы написать ему рекомендательное письмо?

— А зачем...— начал Ольшовски, но не закончил — Конечно, детка! — быстро продолжил он.

Со свеженаписанным письмом Бася появилась перед знаменитым ученым. Географ, увидев перед собой хрупкое человеческое существо, наморщил лоб.

Бася подала ему письмо.

— Садитесь, если найдете куда,— сказал он не очень приветливо.

Однако сесть было некуда, так как весь кабинет завален книгами и картами. Если бы наступил конец света и все пропало, пан профессор Сомер, уцелев каким-нибудь чудом, смог бы восстановить весь мир без малейшего труда с помощью своих карт и библиотеки. Так как в этот момент ничто не грозило миру, он занялся чтением письма. Дочитав до половины, он остановился и посмотрел на Басю. Снова начал читать, но уже с большим вниманием. Закончил, снял очки и немного помолчал.

— Бзовски... Бзовски...— он начал говорить, словно сам с собой — Мой лучший ученик... Адам Бзовски... Мило мне, дорогая детка, что я тебя вижу. Я очень любил твоего отца, очень. Он получил бы после меня... Но ладно. Несчастье. О чем ты хотела бы спросить?

— Хочу узнать, пан профессор, куда отправился мой отец и как он погиб,— ответила Бася серьезно.

— Сейчас я тебе объясню.

Ловким движением ноги он отбросил в сторону никому в этот момент не нужную Европу, свалил на кучу какого-то хлама Азию и, наконец, как Колумб, нашел возле печи обе Америки.

— Ты что-нибудь понимаешь в этой карте? — спросил он с > подозрением.

Бася проехалась пальцем по Южной Америке и на одном дыхании выговорила названия всех республик.

Великий географ посмотрел на нее с нескрываемой радостью.

— Замечательно, маленькая женщина! — воскликнул он в восхищении — А сейчас скажи, где находится мой палец.

— В Эквадоре!

— Твоя сообразительность делает честь женскому полу. Восемь женщин из десяти сказали бы, что это Закопане, потому что видны какие-то горы.

— Это Анды,— объяснила Бася знаменитому географу.

— Мне кажется, что истина на твоей стороне,— рассмеялся ученый.

— Я была тут уже десять тысяч раз,— выговорила Бася тихо.

Он посмотрел на нее с искренним изумлением, потом, поняв, каким образом и с какой целью она путешествовала по этим краям, он прогнал улыбку и серьезно сказал:

— Это нижний Эквадор, болотистый, зараженный малярией и лихорадкой... А это верхний, затерянный среди гор и ущелий. По-испански — 1егга Гпа — «холодная земля». За эти вершины и отправился твой отец с двумя французскими учеными.

— Зачем?

— За знаниями. Там, за этими горами, живет индейское племя хибаро, о котором ходит множество легенд. Поэтому они и пошли в эту экспедицию, чтобы целый год изучать этот уголок земли. Один из них должен был записывать речь и песни, второй хотел собрать тойные сведения обо всем, что там живет и растет, а твой отец собирался исследовать саму землю, скалы, горы и реки. Но в это время... Ты сможешь мужественно выслушать все, что я тебе скажу?

Бася серьезно кивнула головой.

— А в это время, когда они переходили через горы, на большой высоте обвалилась тропа. Один из французов уцелел, второй же и твой отец... Господи, упокой их души...

— Пан профессор,— сказала Бася глухо.— Это все верно?

— Так рассказал тот, кто уцелел. Ему удалось добраться до человеческого жилья, до поселка Луи. Оттуда он вернулся в Париж. Французское географическое общество опубликовало его сообщение в своем официальном бюллетене. Это все, что я знаю... Конечно, еще долго после катастрофы шли поиски. Но не нашли никаких следов. Пропасти прожорливы. Какие-нибудь жуткие ливни погребли трагедию в скалах и камнях. А сейчас... Сейчас прошло уже десять лет... Выше голову, девочка! Твой отец погиб на посту, как солдат. Солдат науки — это самый геройский герой. Он никого не убивает, ищет источники жизни, хочет расширить мир и освещает дорогу тем, кто идет за ним. Гордись своим отцом... Подожди, детка, я сейчас еще что-то тебе покажу.

Он снял со стены большую фотографию, на которой возле него сидели шестеро молодых людей.-

— Вот твой отец,— сказал он сдавленным голосом.— Вот этот, слева...

Бася впилась взглядом в светлое, открытое, веселое лицо. Она вглядывалась в него так пристально, что это лицо начало расти, увеличиваться, и вот уже светлые глаза заглянули ей прямо в душу.

— Папочка! — выговорила Бася отчаянным шепотом.

Профессор Сомер мягко взял фотографию из ее рук.

— Не надо, маленькая, не надо... Лучше улыбнись ему.

Светлое лицо отца вошло ей в душу и закрепилось там, как на фотопластинке.

В этот вечер она молилась:

— Сделай, Боже, так, чтобы ему не было холодно и в той пропасти... Пусть минуют его камни, летящие с обрыва... Пусть его могила будет спокойной в этой далекой, страшной, чужой земле... Смилуйся над моим бедным отцом, Господи!

Ольшовским Бася сказала:

— Я знаю все!

Она спрятала атласы и карты, потому что по эквадорским плоскогорьям уже могла путешествовать с закрытыми глазами.

Ее ждала еще одна обязанность, очень срочная: надо было навестить могилу матери и побывать у пани Натальи Будзишовой, своей первой опекунши.

Обе долго стояли на коленях возле могилы, старательно ухоженной и обсаженной цветами.

— Это вы помните о ней...— сказала Бася взволнованно — Как мне вас благодарить?

Она взяла обе ее руки и прижала их к своему лицу*

— Оставь, детка! — защищалась пани Будзишова — Никакая это не заслуга. В нашем отвратительном городке нельзя ни о чем говорить с живыми, вот человек и ищет хоть немного отдыха на кладбище... Ну, посадила я тут несколько цветов, ну и что? По крайней мере, мне есть чем заняться.

— Но ведь пан доктор...— проговорила Бася.

— Пан доктор всегда больше радуется тифу, чем мне. Кроме того, он играет в пикет с аптекарем, неплохая компания, да? А болеть за них приходит владелец склада похоронных принадлежностей. Ну, ну... Но раз уж речь зашла о смертельных делах, скажи мне, что с тем вампиром, актером, который пугает людей?

— С паном Валицким? — улыбнулась Бася.— Он каждое воскресенье приходит к бабушке на обед, и они скандалят до вечера. Он очень постарел.

— А зубами скрипит? ’

— Уже не очень. Только-по воскресеньям.

Бася провела три солнечных дня у благородной Будзишовой, которая, однако, была кисловатой, как перебродившее, но когда-то благородное вино. Пора было возвращаться.

— Теперь ты доедешь одна до Варшавы? — улыбнулась Будзишова во время нежного прощания— Не нужно тебе больше таблички с адресом?

В Варшаве Басю ожидала печальная новость.

— Валицки тяжело болен! — сообщил ей пан Ольшовски.

— О Боже,— искренне опечалилась Бася.— Я только что разговаривала о нем с пани Будзишовой. Что с ним?

— Он сильно простудился где-то во время своих актерских странствий. Воспаление легких. Его положили в больницу.

— А можно его навестить?

— Не только можно, но и нужно, Бася! Этот несчастный человек все время спрашивает о тебе. Может, ты не помнишь, но, когда ты болела девять лет назад, он волосы на себе рвал и приходил каждый день.

— Я помню... Он еще смешно кричал, чтобы меня развеселить. Бедный, бедный Ирод!

Она поскорее побежала к бабушке, чтобы поговорить о нем. Пани Таньска была потухшей,

как факел, и дымилась плохим настроением.

— Я ему говорила: носите осенью рейтузы! одевайтесь теплее! Я ему десять раз говорила, и ты думаешь, что он меня послушался? Ты знаешь, какие у него ботинки? Один раз он пришел, а я смотрю - на ковре лужа... Рыбу можно было ловить... Я ему говорю: что такое? почему вы не вытираете ноги у дверей? «Я вытираю, вытираю, — бубнит этот бандит,— но это мне не удается. Эта вода не снаружи, это вода подкожная, она вытекает из самих ботинок!» Поднимает ой нахально сначала одну ногу, а потом другую и хвастается, что в подошвах у него дыры. Я уж хотела заскрежетать зубами, но он меня опередил, а я с ним конкуренции не выдержу. «Я разбогател на искусстве! - начал он кричать - Это мне награда за героизм! Так я за ней гонялся, что продрал эти смешные башмаки!» Ты слышала что-нибудь подобное?

— Бабушка,— несмело сказала Бася.— Надо было купить ему новые...

Пани Таньска посмотрела на нее мрачно.

— Ты так думаешь? — сказала она черным голосом.

С громким треском она открыла шкаф и вынула пару сверкающих ботинок.

— А это что? — воскликнула бабушка.

— Ботинки...

— В самом деле. Слепой бы понял, что это ботинки. Я купила их и говорю: «Возьми их и носи на здоровье». А этот убийца чуть меня не прикончил. Кричал так, что весь дом сбежался. «Я не нуждаюсь в ничьей милостыне! — орал.— Я артист, а не нищий! Носите их сами, ведь у вас ноги как у слона! И обе левые!» Слышишь? Ага! И еще кое-что похуже говорил. «У замшелых дам бывают дурацкие идеи. Может, вы пожертвуете мне еще какие-нибудь свои махровые рейтузы? Отдайте их кому-нибудь другому... Послужат палаткой во время ливня...» Потом хлопнул дверями — только я его и видела. Бедняга...

— Вы рассердились?

— За что? Этот человек чист, как слеза, и у него есть своя гордость. Он мне наговорил всякого, я ему наговорила, и конец... Скучно мне без него... А когда я узнала, что он заболел, сердце у меня сжалось... Пойдешь к нему, Бася?

— Пойду завтра с паном Шотом.

— Это хорошо, очень хорошо! Скажи ему, что я хотела как лучше. А у этого Шота спроси, не нужно ли чего. Сейчас он не сможет устроить скандал. Бедный пан Антони... Рожи корчит, а сердце ангельское... Марцыся в кухне поплакивает. Он говорил ей, что миллион лет она будет грызть в аду то, что плохо приготовила, и запивать смолой, а ведь бедняжка обожает его. Один раз он взял ее в театр, когда играл какого-то духа, а Марцыся убежала из театра со страху. За это он хотел ее поцеловать... Скажи ему, Бася, чтобы он скорее поправлялся.

Пан Антони Валицки — самый страшный Ирод всех времен и народов, упырь и оборотень во плоти, предводитель привидений, князь разбойников и кровавый призрак — не намерен был поскорее выздоравливать. Он тяжело дышал и хватал ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Температура упорно подтачивала его.

Шот навещал его часто и всматривался в него печальным взглядом. А пан Антони спрашивал прерывающимся голосом:

— Что нового в театре?

Приятель рассказывал о блеске и нищете любимого театра, прикидываясь беззаботным и веселым. Вдруг он увидел на лице Балицкого страшную гримасу, но, зная ее правильное значение, спросил:

— Над чем ты смеешься, Антечек?

— Радуюсь,— тяжело проговорил старый Ирод,— потому что меня ждет большое удовольствие. Я только того и жду, чтобы умереть... В ту же ночь я явлюсь этому ананасу директору и так его напугаю, что он или поседеет, или сбежит из дома...

— Стоит, стоит,- сказал Шот одобрительно - Это халтурщик, а не директор, но ты, Антони, не умрешь. Даже не думай!

— Умру, умру, хотя бы из вежливости... Не могу подводить докторов, которые уже подписали мне приговор. Да, Шот!

— Слушаю тебя, брат.

— Подушку ты можешь забрать себе. Одеяло тоже. Только не продавай, жулик, потому что сопьешься... Знаю я тебя. А за это ты должен нести перед процессией все мои ордена...

— Какие ордена?

— Все эти звезды, которые я видел среди бела дня, когда был голоден... И все эти кресты...

— Перестань, Антечек, у ’гебя температура.

— У меня вечно была температура, всю жизнь... У настоящего актера всегда должна быть температура... Сколько бы раз он ни выходил на сцену... А я сорок лет... но зато Ирода я играл — пальчики оближешь!

— Забойно ты играл Ирода! - сказал Шот горячо — И дух отца Гамлета. Никто больше так не сыграет!

Старый актер прикрыл глаза от восторга. Смерть спряталась в какой-то темный угол, а луч солнца упал сквозь окно, неся золотую радость. Больничная комнатка наполнилась шумом и скандированием: «Валицки! Валицки!» Так рукоплещет галерка и вызывает актера к занавесу.

— Шот...— шепнул старый Ирод.— А все фотографии отдашь Басе... Слышишь?

— Слышу. Бася сюда завтра придет.

Валицки широко открыл глаза и воскликнул чистым голосом:

— Придет? Шот, я должен побриться!

Как следует выбритый, в приподнятом настроении назавтра он ждал ее с самого утра.

Бася пришла после обеда с букетиком осенних фиалок, торжественная и словно бы немного напуганная. Шот, который ждал ее у входа, печально сказал:

— Все очень плохо, но я прошу тебя улыбаться.

— Я не могу.

— Надо! Надо улыбаться!

— Хорошо,— ответила Бася.

На минуту она помертвела, увидев «дядю Валицкого», превратившегося в собственную тень, но, когда заметила его нечеловеческую радость, ободряюще улыбнулась. Он хотел протянуть к ней руку, но не смог.

— Бася! — шепнул он — Басенька!

— Дядечка мой дорогой! — произнесла девочка дрожащим голосом— Все будет хорошо. Все молятся за твое здоровье. И бабушка, и тетя... и Марцыся молится и плачет.

— Наконец-то суп будет соленый, если она льет слезы в суп... Хорошо, что ты пришла... Теперь, Бася, я умру спокойно... Я очень ждал тебя... Шот, не подслушивай! Я хочу ей что-то сказать…

Приятель на цыпочках отошел к окну и стал смотреть в сад. Бася присела возле постели.

— Наклонись надо мной... Так! Не могу говорить... А хотел бы сказать тебе, дорогая детка... что я тебя очень... очень люблю. У меня нет никого на свете... один, как перст... Никто никогда... не прижал лица к моему лицу... только ты... Помнишь? На вокзале, десять лет назад...

— Помню...

— Я никогда этого не забывал... Господь Бог мне тебя послал... потому что у меня было страшно темно на сердце... А у меня есть сердце... Это похоже на вранье, но это так...

— Я знаю об этом!

— Это хорошо... Помни обо мне. Хоть недолго, но помни... Это так страшно — подумать, что никто никогда не вспомнит...

Бася начала говорить быстро, горячим шепотом, что не только она, но и все его очень любят и никогда о нем не забудут, но он зря об этом просит, потому что он поправится.

Ирод прикрыл глаза и жадно слушал.

Ему казалось, что он — смертельно уставший путник, который без сил лежит под деревом, а на дереве щебечет птичка. Сильно пахнут какие-то фиалки, пахнут до умопомрачения, а ласковое весеннее солнце согревает его заскорузлые руки..,, Прикосновение солнца наполняет его несказанным блаженством... Ему тепло, хорошо... Солнце ласкает его руки... С трудом открыв глаза, он увидел, что это не солнце: это Бася положила на них свои маленькие, еще детские ручки.

— Бася! — шепнул он, словно бы удивленный.— О, как тепло... Да ведь это весна... Девочка в отчаянии посмотрела на Шота. Почему Ирод говорит о весне? Весь сейчас как раз

сгущаются осенние сумерки. Может, он бредит?

А Ирод шептал, задыхаясь:

— Как мне хорошо... Я так устал... Столько лет, столько лет... Сердце сгорело дотла... Ведь я всегда всю душу... всю душу вкладываю в то, чтобы было... чтобы было хорошо... Бася, ты здесь?

— Здесь! — ответила она сдавленным голосом.

— Не уходи... Всю жизнь один... Пусть хоть сейчас... Ты меня не боишься?

— Дядечка!

— Это хорошо... Это только лицо у меня... но в душе... О Боже, Боже милосердный!

В этом вскрике были и жалоба, и просьба, и стон, и слезы... Тишина, которая наступила после этого, была невыразимо серьезной и торжественной. Девочка побледнела, сердце ее сжалось. Беспомощная и перепуганная, она оказалась рядом с чем-то возвышенным и непонятным. Бедный человек призвал Бога стоном из самой глубины своей души.

— Он заснул...— шепнул Шот.

Бася встала и нежно посмотрела на это некрасивое, хмурое и помятое лицо. Ее «первый опекун», измученный страданиями, лежал беззащитный — Лазарь, выпрашивающий теплого слова. Она хотела сказать ему тысячи таких слов.

— Он спит...— повторил Шот.

Вдруг Бася схватила его за руку.

— Посмотрите! — шепнула она.

Перепаханное морщинами грозное лицо «кровавого Ирода» внезапно изменилось: разгладилось, прояснилось, и каким-то чудом его озарила добрая, милая улыбка. Золото этой неожиданной улыбки появилось на бледных губах. Мрачный страшила улыбался, счастливый, такой счастливый!

Он должен был умереть, чтобы улыбаться...


Коварство и

любовь


Бася возвращалась домой, не помня себя. За свою короткую жизнь она уже два раза видела смерть, а еще все время думала о третьей — в пропасти далекой страны.

Она так задумалась, что неосторожно переходила через улицы в самых опасных местах. Вдруг девочка услышала сердитое рычание автомобиля, который с огромным трудом затормозил в сантиметре от нее. Придя в себя, Бася бросилась бежать к тротуару, но, сумев избежать смерти, она не смогла избежать встречи с полицейским, который грозно стоял перед ней.

— У вас что, глаз нет? — спросил он у нее насмешливо, потому что два глаза смотрели на него покорно и испуганно - Надо будет заплатить злотый... У вас есть деньги?

У Баси были деньги, и она уже хотела открыть сумочку, но вдруг остановилась. Покорный страх преступницы вдруг куда-то улетучился, и вот уже нахальная дамочка, позорно нарушающая уличное движение, внимательно глянула на достойного стража общественного порядка и произнесла: :

— Добрый вечер, пан Михал! '

Синий человек широко раскрыл рот и словно бы застыл. Через дорогу в неположенном месте хитро и коварно перебежало минимум десяток легкомысленных поляков, прежде чем он вновь обрел дар речи и закричал:

— Панна Бася!

На минуту показалось, что на глазах безответственной публики, имеющей склонность попадать под машины, вооруженный страж порядка сейчас начнет целовать ручки девочке; но он, однако, вовремя остановился, и только глаза его кричали о том, что для него не может быть большей радости и что такого удовольствия он давно не получал. Этого ему не могли запретить никакие уставы.

— Как я рад.., о, как паненка выросла...— быстро говорил представитель власти.— Сейчас у меня нет времени, чтобы поговорить, но нельзя ли мне прийти к вам?

— Вы должны прийти! — сказала Бася сердечно — До свидания!

— Минуточку! — спохватился бдительный журавль.— Прошу не сердиться... Но злотый надо заплатить!..

Бася заплатила злотый с самым серьезным видом, пан Михал выпрямился и элегантно отдал честь.

— Поклонитесь...

Он не успел выговорить, какому именно счастливцу, потому что, уже овладев своим помутненным рассудком, он заметил двадцать первого недисциплинированного поляка, который, пользуясь замешательством, перебегал через дорогу, и схватил его, совершив два оленьих прыжка.

Вновь Бася увидела его на похоронах Балицкого.

Это были замечательные похороны. Гроб провожали верные, настоящие друзья. Пан Ольшовски произнес трогательное прощальное слово. Шот рыдал, втянув голову в плечи. Пани Таньска смотрела в гроб твердым взглядом, но ее ускоренное дыхание говорило о том, что в ее сердце бушует буря. Кто-то бросил вюткрытую могилу небольшой венок. Затем пани Таньска взяла из рук заплаканной кухарки большой сверток и, нагнувшись над могилой, положила его у изножья гроба. Никто не смел спросить, чем же одарила она старого актера в дорогу на небеса? Одна Бася знала, что это те блестящие, сверкающие ботинки... В новых ботинках гордый пан Антони предстанет перед Божьим троном и ослепит все небо. Умершие актеры посмотрят на него с завистливым удивлением и скажут: «Ну, ты, брат, и принарядился!» А больше всех удивится знаменитый артист, пан Трапшо, который свои директорские ботинки зашивал белой ниткой и потом красил ее ваксой, потому что великая слава редко ходит по свету в целых ботинках.

Пани Таньска, узнав о последней улыбке кровавого Ирода, коротко сказала:

— Я всегда знала, что он был обманщиком. Физиономия у него была кладбищенская, а внутри он смеялся.

Однако она горячо помолилась, чтобы Бог простил ему это мрачное жульничество, потом пригласила Шота.

— Приходите на обед каждое воскресенье! — приказала она сурово — Приходите, потому что мне больше не с кем ссориться.

— Но я — спокойный человек, уважаемая пани!

— Это ничего. При мне вы превратитесь в скандалиста. У меня по крайней мере будет какое-то занятие, потому что я слишком долго живу, и мне ужасно скучно. А у меня еще есть четыре зуба! . " -

Этими четырьмя зубами она старалась разгрызть твердый орешек: что происходит с Басей. Девочка похудела и потеряла всю свою живость, которая всегда была источником веселой суматохи в доме Ольшовских. Пан Ольшовски был обеспокоен. Бася, два раза побывав у профессора Сомера, начала посылать какие-то таинственные письма, и какие-то письма стали приходить ей. Самое странное заключалось в том, что Бася переписывалась с Парижем, потому что ответы приходили именно оттуда. '

— Она сама знает, что делает! — заявила пани Ольшовска — Это неглупая девочка.

Пани Таньска, услышав об этом, сразу нашла истинную причину таинственной переписки:

— Она влюбилась в кого-то, кто живет во Франции!

— Ну что вы, бабушка, придумываете! — возмутилась пани Ольшовска.

— По-моему, мысль неплохая,— ответила бабушка — Далеко ходить не надо: я сама была влюблена во француза. .

— В кого?

— В Наполеона Третьего. Даже хотела написать ему письмо, но не знала французского. А Бася знает. Увидите, что из этого может получиться большой скандал.

У Баси в самом деле были любовные проблемы, но на родной земле. Они занимали южную сторону ее сердца., но на северной его стороне собирались тучи и скапливались разные заботы.

Вся школа знала о «смертельной» любви и кровавом соперничестве гениального Юлиуша, который умел чинить звонки, и поэта Зыгмунта, поливающего потом каждую рифму бесчисленных стихотворений. Бася забыла о них обоих в пасмурные дни, среди которых был один, продутый осенним ветром и размазанный дождливым мраком,— день отлета журавля-странника, бедного Ирода, в небесные края. Однако скоро они оба снова выскочили, как два чертика из коробочки. Две тени неустанно бродили за ней и затаивались на ее дороге — один по правой, другой по левой стороне улицы. Она делала вид, что не замечает их, но иногда — очень редко! — бросала загадочный взгляд левым глазом гению по звонкам, а правым — гению по стихам. Такой милостивый взгляд был навеки засушен в поэме Зыгмунта, отрывок из которого дошел до нас:

Улыбнулась ты мне — мое сердце ликует!

Что такое улыбка? Эго — полпоцелуя!

Так как из-за сумасшедшей радости по тому же самому поводу Юлиушу было трудно починить все звонки в городе, этот несчастный человек решил облечь в истекающую кровью плоть все свои угрозы. Подробности этого мрачного дела вышли наружу благодаря кузине Юлиуша. Она отчаянным шепотом рассказала всей школе о сердечных муках повелителя звонков, который однажды, мрачный, как ночь и Ахиллес в первой песне «Илиады», изо всех сил ударил кулаком по столу и воскликнул словами Мицкевича: «Надо с этим покончить! Бог нас или дьявол связал— надо расстаться!»

После этого он послал секундантов к Зыгмунду.

Их пришло двое, и, хотя день был солнечный, у поэта потемнело в глазах. Секунданты были такими мрачными и так от них веяло смертью, как несет квашеной капустой из старой бочки.

— Ты знаешь, в чем дело... Не будем тратить зря слова, тем более, что Юлек запретил нам произносить имя одной особы, которое для него свято. Ты стал у него на дороге, а значит, один из вас должен исчезнуть.

— В таком случае исчезнет он! — воскликнул поэт, но правда заключается в том, что это не он воскликнул, а страх, который в него вселился.

— Это мы еще увидим,— засмеялся один из секундантов и смерил поэта внимательным взглядом, словно бы снимал на глазок мерку для гроба.

— Раз козе смерть! — заявил другой.

Неизвестно, при чем тут была коза. Это грозное заявление на первый взгляд звучало совершенно бессмысленно, но суровый посол, равнодушно упомянув о козе, с таким нажимом выговорил слово «смерть», что восклицательный знак после него приобрел форму кипариса, печального дерева, растущего над могилой. Вот что он имел в виду!

Все дело происходило в большой тайне, поэтому только один из одноклассников не знал о нем, да и то потому, что болел. Оно тянулось две недели. Обсуждали выбор оружия, которое убивало бы насмерть без всякой надежды на спасение. Каждый день кто-нибудь из добрых друзей подсовывал новый способ уконтрапупить соперника. Одной из лучших, но, к сожалению, невыполнимой, была идея засунуть в коробочку ядовитую кобру, после чего оба смертельных врага должны были одновременно на пять минут сунуть руки в страшную коробочку. Кого выберет змея — это дело ее и судьбы. Невозможно было устранить соперника и с помощью холодного или огнестрельного оружия, потому что не было способа его Достать. Отпал замечательный замысел — чтобы оба врага одновременно погрузили головы в воду; выиграл бы тот, кто умел дольше задерживать дыхание. Такой поединок, подходящий для лета, был довольно рискованным в ноябре. Ясное дело, от любви можно умереть, но зачем простужаться?

Глухая весть начала бродить по школе:

— Кончено! Будет американская дуэль! Страшный поединок!

Уже не четверо, по двое с каждой стороны, а тридцать шесть секундантов, по восемнадцать на голову, выдумали один из ужаснейших поединков, какой когда-либо был отмечен в криминальных хрониках мира. Оба соперника принесли присягу, что с тринадцатого ноября, с утра, они перестают принимать пищу. Им нельзя брать в рот ничего, кроме воды. Всякие возможные жульничества были учтены. Вода должна быть прямо из-под крана, и с ней нельзя хитро протаскивать никаких растворенных питательных веществ. Кто погибнет, тот погибнет. Что поделаешь? Кто выдержит — тот победил. Каждый из противников имеет право на капитуляцию. Он может встать перед трибуналом и объявить: «Больше не могу! Сдаюсь!» После этого он уходит с дороги победителя, и ему уже никогда нельзя будет вступать в соперничество «в известном деле».

Весь класс с волнением следил за ходом поединка. На Басю же смотрели с ревнивым удивлением.

— Какая ты счастливая! — говорили ей.

— Зеленоглазка уже вся зеленая от зависти!..

— Но все это бессмысленно,— отвечала Бася без особой убежденности.

Однако ее охватило беспокойство, когда на третий день по школе стали ходить бюллетени.

— Зыгмунт чуть не упал...

— Юлек бледный, как смерть...

Зеленоглазая Ванда снисходительно улыбалась и пожимала плечами.

На четвертый день Эва Шчепаньска принесла в школу ужасную весть:

— Вы знаете? Зыгмунт при смерти!

— Боже! — воскликнула Бася — Что делать, скажите мне, что делать?

— А что ты можешь сделать? Это дело чести. Не вмешивайся!

Бася побежала к пани Таньской и рассказала ей обо всем.

Пани Таньска глубоко задумалась и произнесла:

— Лучше всего, если бы оба померли, потому что двумя идиотами на белом свете стало бы меньше.

— Как вы, бабушка, можете так говорить?

— Могу, потому что сама знаю такой случай. Когда я была молодая, в меня влюбился один брюнет, на которого я не хотела смотреть, потому что не терплю брюнетов. Тогда он поклялся, что будет стоять на одной ноге под моим окном, пока я не сжалюсь над ним. И стоял пять дней и пять ночей! Один день на левой ноге, другой — на правой.

— И что, и что?

— И ничего. Когда я уже хотела выйти за него замуж, этот дурак встал на обе ноги и женился на моей подруге, которая плакала от его самопожертвования.

Утром у мальчиков был скандал, потому что поэт в самом деле упал в обморок в школе и его отвезли домой. Ни на какие вопросы он, однако, не отвечал и, стиснув зубы, отказывался от еды.

— Я пойду к его родителям и все расскажу! — заявила Бася.

— Может, это лучше всего,— согласились перепуганные девочки — Но подожди до завтра... Он сдастся.

Зеленоглазка легкомысленно заметила:

— Или поумнеет.

— Сдался! Зыгмунт сдался! — кричали все на следующий день.

Но это была не капитуляция, это было нечистое дело. Лежащий на ложе голодовки поэт получил с нарочным загадочное письмо. Он прочитал его затуманенным взглядом, потом зарычал: «Есть! Есть!» Но он не встал перед трибуналом и не подвергся торжественной церемонии. Он просто набросился на еду — жадно, как тигр.

— Фу! — сказал Басин класс.

— Он наверняка скажет, что еда вкуснее...— заметила прекрасная Зеленоглазка.

— Ванда что-то знает...— пошел по школе шепот.

Зеленоглазка вынула из сумки лист бумаги и небрежно сказала:

— Он написал мне стихотворение...

Одна из подруг жадно схватила стихотворение и прочитала его удивленному обществу. Бася слушала со сжавшимся сердцем. Она знает это стихотворение... Оно было написано для нее. Подлый поэт, как сердце, вырвал из него ее имя и на это место втиснул Зеленоглазку. Ах, так? На минуту ей захотелось расплакаться, но стоит ли плакать? Почему же он так поступил?

Может, от голода у него помутилось в голове? — подумала она.

Весь класс удивлялся триумфальной улыбке Зеленоглазки; шептались, что она должна быть замешана в этом «коварстве и любви». Наконец все выяснилось! С незапамятных времен еще не случалось, чтобы что-то могло остаться тайной в школе. Верные подруги Баси провели следствие, долгое и терпеливое. Сестра Зыгмунта, лупоглазая девчонка из четвертого класса, выдала тайну за двенадцать шоколадок. Множество сердец содрогнулось от возмущения, когда стало известно, что Зеленоглазка написала письмо несчастному поэту и передала ему через его лупоглазую сестру. В этом письме она жестоко высмеяла его безумную любовь к Басе и вместе с отравленными цветами слов послала ему собственное — видимо, зеленое — сердце. Она не старалась завоевать его, а сделала так, чтобы досадить Басе. Ах! У некоторых девочек на глазах были слезы. Священная женская солидарность попрана. Осквернена дружба. Растоптано сердце. Зеленоглазка, однако, не обращала внимания ни на что. Она даже осмелилась заявить при трех перепуганных девочках:

— Если я захочу, то и Юлиуш будет лежать у моих ног! |

Это было красиво сказано, почти как в театре, но каждое слово было с червоточиной.

Бася, узнав об этом, посмотрела на нее свысока, с царственным равнодушием.

— Эта пани коллекционирует хлам! — сказала она.— Все бывшее в употреблении...

— Здорово ты ей сказала! — решил весь класс.— В самую точку!

Тихая война с ураганными залпами взглядов, ранящая презрением, продолжалась. Тем временем приближались именины директрисы школы, дамы весьма почтенной и всеми любимой. Этот день всегда отмечали чрезвычайно торжественно: музицированием, пением и декламацией, но венцом торжества всегда были живые картины. Почтенная дама обычно битых четыре часа смотрела и слушала все это, и ее сердце переполнялось волнением и радостью, а голова — трехдневной мигренью. Ведь этот праздник предоставлял возможность публично показать себя во всей красе школьным талантам, среди которых было семь соловушек, восемь отличных декламаторш, четыре пианистки и две такие, которые умели до седьмого пота мучить скрипку. Пот стекал по этому изящному музыкальному инструменту, а струны жутким блеянием оповещали пораженный мир о том, что сделаны они из бараньих кишок. Каждый талант жаждал показать себя в этот радостный день. Примадонной торжества была, однако, Зеленоглазка. Никто не мог соперничать с этой девочкой, красивой, как статуя. У нее не было никаких талантов: кошка пела лучше нее, а глухонемой выразительней декламировал, но в живых картинах она была непревзойденной. И класс охватило глухое беспокойство. Без нее нельзя обойтись, без этой предательницы! Кто заменит ее в торжественном представлении, задуманном учительницей литературы? Посреди сцены, на возвышении, должно было неподвижно стоять божество с пылающим факелом в руке; одна из артисток, глядя на него, должна была на коленях прочитать стихотворение, после чего божество, которому полагалось быть невыразимо прекрасным, склонит перед директрисой «факел просвещения», как солдат склоняет знамя перед вождем. Никто иной не мог быть божеством, только она, Зеленогдазка... Все знали об этом, и она знала. Уголком глаза она издевательски смотрела на группки, которые совещались шепотом. Она прекрасно понимала, что козы должны прийти к возу.

Они пришли, с трудом выговаривая слова:

— Ты будешь божеством?

— Не знаю... Я подумаю...— ответила она пренебрежительным тоном.

— Ты должна!

— Вовсе не должна и поступлю так, как захочу.

Девочки почти плакали.

Зеленоглазка решила жестоко играть перепуганными сердцами всего класса, однако вдруг, после разговора с учительницей, изменила намерение.

— Я буду божеством! — милостиво объявила она.

Никто не мог понять, откуда эта неожиданная снисходительность, потому что никто не знал, что учительница сказала ей:

— Ты станешь неподвижно, а перед тобой встанет на колени Бася Бзовска.

— Бася? — воскликнула Зеленоглазка.

— Что тебя удивляет? Бася прекрасно декламирует...

— Я не удивляюсь, я очень радуюсь!

О, превратности судьбы!

Басе было абсолютно безразлично, перед кем преклонить колена. Вызванный срочной эстафетой Шот деловито и умело проводил репетиции и руководил «толпой». Этот театр живо напоминал сумасшедший дом, а это значит, что он только немного отличался от настоящего театра.

Представление было замечательное. Многие плакали. Вся публика была страшно довольна.

Дрожь пробежала по залу, когда уже отзвучало высокое кошачье пение и когда все бараньи кишки скрипок выплакали свои жалобы. Сейчас состоится торжественный финал. Когда поднялся занавес, зал был ослеплен. Зеленоглазка излучала величие, в ее глазах сверкали зеленые молнии, на лбу лежала печать королевской гордыни. Она была облачена в свободно спадающие одежды. Бася, покорно стоя на коленях, умоляюще воздела к ней руки и продекламировала:

— «Ты распространяешь свет, о достойная пани, ты ведешь нас из мрака навстречу заре, ты своим факелом отгоняешь прочь тьму, направляя нашу поступь к истине!»

— Опустить факел! — резким шепотом приказал Шот из-за кулис.

Зеленоглазка же, глядя на покорную Басю, упивалась своим триумфом. Ослепленная гордыней, совершенно забыла о роли. Услышав пронзительный приказ Шота, она опустила пылающий факел так быстро...

Крик ужаса раздался в битком набитом зале. Почтенная директриса потеряла сознание. Девочки плаксиво запищали. Свободно спадающие одежды божества просвещения запылали живым огнем.

— Горит, горит! — крикнули в отчаянии сто голосов.

В зеленых глазах божества замелькал смертельный страх. Все словно остолбенели, никто не бросился на помощь. Нет! Не все... Бася вскочила с колен кошачьим движением и, обжигая руки, начала с каким-то бешенством срывать с божества горящие одежды. Она сорвала занавес и стала душить огонь.

— Пан Шот! — закричала она пронзительно.

Шот выскочил из-за кулис и, молниеносным движением сорвав с себя фрак, благородно использовал его для тушения пожара, после чего, подхватив несчастливое божество на руки, унес его со сцены.

Бася стояла на сцене, бледная и тяжело дышащая. С удивлением она смотрела на свои руки, словно бы хотела установить, отчего это они так страшно, горят.


Голос с того света


Две недели спустя обожженная Зеленоглазка пришла к обожженной Басе. Она робко приблизилась и без единого слова протянула ей руки. Печальные глаза Баси просветлели. Ее руки еще были забинтованы, и поэтому она очень медленно подняла их, чтобы обнять Ванду, рыдающую на ее груди.

— Перестань, перестань,— говорила Бася.— А то и я заплачу.

Угроза была близка к исполнению, потому что слезы уже начинали течь сами.

Зеленоглазка объявила Басе, что обязана ей жизнью и что никогда этого не забудет. Бася сочла это преувеличением и сослалась на долг ближнего, обязанного гасить легкомысленных особ, которые стремятся зажарить из себя бифштекс по-английски. Зеленоглазка, стараясь на деле доказать, что она придерживается другого мнения, осторожно взяла Басины руки и неожиданно поднесла их к губам. Лицо Баси залилось пурпурным румянцем, словно это она, в свою очередь, собралась сгореть в огне. Моментально обе открыли слезопроводы и лили слезы всласть. В том очищающем огне родилась, как саламандра, крепкая дружба на жизнь и на смерть, потому что нелегко выдумать что-то еще, кроме жизни и смерти. Если бы было можно сиДу клятв й поцелуев превратить в энергию, ее хватило бы на перегон локомотива от Варшавы до Отвоцка.

Когда сердца успокоились, а души сложили крылья, как

птицы после трудного перелета, Зеленоглазка тихонько сказала:

— Ты простишь меня за Зыгмунта?

— Зыгмунт для меня пустое место! — ответила Бася тихим голосом.

— А я думала... О, как это хорошо! Для меня тоже... Это стихоплет! Ты знаешь, в кого он сейчас влюблен?

— Мне все равно. И знать не желаю. Так в кого же?

Зеленоглазка прошептала какую-то фамилию, встреченную

взрывом смеха...

Только пани Таньска была не в восторге от героического поступка Баси, зная Зеленоглазку по рассказам. Она сухо сказала:

— Надо было дать ей немного подрумяниться.

— Ну, бабушка! — с ужасом воскликнула пани Ольшовска —

Как можно быть такой жестокосердной?

— Не болтай глупостей! У меня сердце из масла, но я не терплю зазнайства у молодых девочек. Разве я зазнавалась из-за моей красоты? Спроси у тех, кто меня знал, когда мне было пятнадцать лет. Люди издалека приезжали, чтобы на меня посмотреть.

Так как все свидетели давно уже перемерли, невозможно было поднять их из могил по такому пустяковому поводу, тем более что на горизонте появилось дело несравнимо более важное. На адрес пана Ольшовского пришло письмо с официальным грифом, извещающим, что послали его из французского посольства. Посольство спрашивало пана Ольшовского, действительно ли в его доме находится панна Барбара Бзовска, которую давным-давно разыскивает вся Франция.

Далее в сдержанном тоне сообщалось, что предыдущие три письма по этому самому поводу, высланные в адрес некой пани Таньской, у которой упомянутая особа должна была найти приют, остались без ответа.

Семейный совет, экстренно созванный, прошел очень бурно. Пан Ольшовски, проницательно глядя на пани Таньску, как бы между прочим спросил:

— Не получали ли вы, бабушка, каких-нибудь писем из французского посольства?

— Может быть...— ответила бабушка — А кого касается моя частная переписка с послом. Да, он мне писал, но...

— Но что?

— Но я этого вообще не читала!

— Почему?

— Потому что не знаю французского.

— А почему же вы мне об этом ничего не сказали? .

— Зачем? Впрочем, покойный Валицки мне не советовал, а это был умный человек. Мы с ним рассматривали эти письма и вместе разобрали только два слова: «Барбара Бзовска». Тогда Валицки закричал: «Хо-хо!» Мы с ним долго об этом говорили и пришли к выводу, что французам понадобилась Бася. Что же мне было делать? Разве надо было отдать ее французам, как Иосифа египтянам? «Сожгите эти письма, чтобы и следов не осталось.» — так сказал Валицки.

— И вы сожгли? ■/'

— Не только сожгла, но и велела Марцысе развеять пепел по ветру.

— Наказание господне,— пробурчал пан Ольшовски.— А вы знаете, для чего французы ищут Басю?

— Откуда же я могу знать? Мне восемьдесят лет! - воскликнула бабка с триумфом,- И почему же они ее ищут? .

— Потому что она получила наследство во Франции!

Пани Таньска вскочила со стула.

— Не может быть! Что же они сразу не написали?

— Наверное, написали... Только по-французски.

— Значит, я глупость сделала, но это Ирод виноват, не я. Ну, говори скорее. Наследство уже пропало?

Настоящая бабушка Баси, француженка, которая вышла замуж за поляка осевшего во Франции и служившего в Индокитае, после его смерти унаследовала большое состояние. Бабушка тоскуя о покойном муже в абсолютном одиночестве, совершенно выжила из ума и была окутана печалью, как паук своей пряжей. Ее дочь и внучка, о которой она знала, жили в Польше. В своем одиночестве, в далеком уголке света, она ничего не слышала о трагедии, произошедшей с зятем, и о смерти дочери. Только один странный случаи достучался, до ее сердца.

Бася, узнав от профессора Сомера адрес Гастона Диморьяка, уцелевшего члена экспедиции, начала обмениваться с ним теми таинственными письмами, которые так беспокоили пани Таньску. Спрашивая об отце, она много написала и о себе, и кое-что о своей незнакомой французской бабушке.

Случаю, величайшему в мире драматургу, было угодно, чтобы месье Диморьякв свое время женился на девушке, чьи родители хорошо знали Басину бабушку. Вернувшись из Индокитая, она поселилась в уединённом домике на окраине Фонтенбло. Французский ученый, взволнованный печальной участью незнакомой польской девочки, тут же собрался к старой, выжившей из ума в одиночестве даме и сумел разбудить ее спящее сердце. Старая женщина слушала его с печалью, горько удивляясь тому, какое страшное опустошение смерть произвела в ее семействе. Потом она очнулась и промыла слезами затянутые меланхолией глаза. Во французское посольство в Варшаве они послали письмо с просьбой разыскать Басю. Так как в это время Ольшовские были за границей, Бася переселилась к пани Таньской. Этот адрес и знал месье Диморьяк, и именно туда были направлены официальные запросы, которые погибли в огне. Только четвертое письмо нашло Басю у Ольшовских. Оно сообщало о смерти настоящей бабушки и о завещании, согласно которому основная часть огромного состояния предназначалась девочке.

Пану Ольшовскому подсказали, что Бася должна поехать во Францию и там, под опекой польского посольства и юристов, завершить запутанные дела с наследством - запутанные потому, что девочка была несовершеннолетней.

Бася не проявляла ни малейшего желания ехать, но ее энергично подстегивала пани Таньска.

— Будь осторожнее, когда поедешь на поезде,— говорила бабка — Один раз у тебя уже не вышло, и если бы не Валицки, ты бы пропала. А Балицкого больше нет. Впрочем, ты пропадешь в Париже. Это, должно быть, страшный город. Говорят, что там больше автомашин, чем в Варшаве, а лошадей вообще нет, потому что французы их давно съели. Интересно, из чего они в Париже делают сардельки?

Бася боялась не машин, а тоски. Она любила здесь всех горячей любовью. Именно здесь она убедилась в том, что люди хорошие, а те, о ком говорят, что они плохие, скорее всего несчастные. Однажды пан Ольшовски сказал ей:

— Меня упрекают, что в моих книгах полно людей добрых, светлых и милосердных, а ведь я не высосал этого из пальца. Впрочем, я сильно сочувствую плохим людям, но обдуманно прославляю доброту. Выдуманные книжные люди выходят из книг, как духи, вызванные ниоткуда, и поселяются среди живых людей. Человеческое сердце такое странное, что поверит скорее в приятную иллюзию, чем в мутную темную действительность. А значит, мои добрые люди из книжек, пользуясь этой привилегией, расширяют представления о существовании добра и необходимости милосердия. Мои книги путешествуют по городам и весям, и пусть они светят, пусть греют, но пусть никого не пугают и не подрывают наивной, простой веры в человеческое сердце.

Пан Ольшовски, умеющий смотреть в глубины человеческих сердец, учил Басю, что редко кто родится плохим. Гневу и злобе его обучают голод, несчастья, несправедливость и подлость. Отвратительный пресс нужды, которой не должно быть в радостном мире, становится самым страшным учителем зла, а значит, тот, кто прогоняет с земли бедность, кто милосердно утирает ей слезы, кто согревает ее холодное сердце,— тот делает самое благородное дело: он засыпает источник зла.

Девочка глубоко задумалась.

До сих пор всем ее богатством было честное, отзывчивое сердце и те крупицы радости, которые она отдала бы по первой же просьбе несчастливого человека. Теперь все по-другому, сейчас у нее есть целое состояние, на которое можно купить целую гору хлеба. Ее мудрый наставник Ольшовски говорил:

— Самый сладкий хлеб — тот, которым можно накормить голодного.

Бася мало знала о страшном море нужды, окровавленной, глухо молчащей и охватившей весь мир. Слишком сложные это были дела для девичьего сердца. Это большое мертвое море смерти и заброшенности не было видно ее глазам, которые не умели смотреть далеко. Пан Ольшовски знает о нем, и другие знают. Однако она, еще ребенок, отдает себе отчет в том, что даже тут, в двух шагах, в маленьком кружке ее жизни, совершается какая-то жгучая несправедливость. Она встречала голодные, мрачные взгляды, босые ноги, озябшие руки, лохмотья и обноски. Ведь и у пана Балицкого не было ботинок. Он был, однако, сильным и закаленным, но этот маленький ребенок, дрожащий на морозе, которого она часто видит в подворотне, вовсе не сильный и не закаленный. Он напоминает беззащитного птенца, над которым на черных крыльях парит страшный ястреб — смерть. А таких детей больше, чем воробьев.

Сердце Баси опечалилось от таких мыслей. Она робко проскользнула в кабинет Ольшовского и проговорила:

— Дядя, а у меня будет право сделать с наследством то, что мне захочется?

— Конечно,— ответил пан Ольшовски.— В свое время...

— Это хорошо. Это все, что я хотела узнать...

— Помни, детка,— прибавил он быстро,— что у нас ты можешь оставаться всегда. Пока я не ослепну или тяжело не заболею, моих заработков хватит на нас всех.

— Я знаю об этом,— взволнованно сказала Бася — А ты поможешь мне, дядя, распорядиться этим состоянием?

— С большим удовольствием. У тебя есть какие-нибудь планы?

— У меня много планов, дай боже только, чтобы на все хватило,— засмеялась Бася.

В эту минуту в кабинет постучали.

— Телеграмма Басе! — торжественно сообщила пани Ольшовска.

Бася со страхом распечатала эту странную бумажку, которая с одинаковым равнодушием оповещает о счастье и смерти.

— Пресвятая дева Мария! — воскликнула она сдавленным голосом, подавая телеграмму перепуганному пану Ольшовскому.

Месье Гастон Диморьяк коротко сообщал, что получены неопределенные известия об отце Баси:

«ЕСЛИ ЭТО НЕ ТРАГИЧЕСКАЯ ОШИБКА ВОЗМОЖНО ОН ЖИВ ПРОШУ СРОЧНО ПРИЕХАТЬ»

Бася, бледная как полотно, минуту стояла неподвижно, учащенно дыша, потом в неожиданном приступе плача прижалась к пани Ольшовской.

— Тихо, тихо, дорогая детка,— успокаивала ее пани Ольшовска, сама еле сдерживая слезы.

Общими усилиями девочку удалось утешить.

— Я уже давно места себе не нахожу,— исповедовалась Бася — Не знаю почему. Отец снился мне и все время возвращался во сне... Скажите, неужели в самом деле возможно, что он жив? Разве можно было не найти его следов за десять лет?

— Можно, Басенька,— утешал ее пан Ольшовски.— Места там дикие и глухие... Что тебе говорил профессор Сомер?

Бася, развернув карту, начала объяснят»: как, что, когда.

— Они шли,— говорила она торопливо,— а тут случилось несчастье, над какой-то пропастью.

Уцелел только пан Диморьяк...

- И никто не искал твоего отца?

- Пан Диморьяк был ранен и, как он мне писал, сам не мог этим заняться. Слышал о поисках,

но о безрезультатных... Но чтобы через десять лет...

- Не раз,- задумчиво проговорил пан Ольшовски,— путешественники и члены научных экспедиций пропадали в джунглях и чащобах. Находили их либо по счастливой случайности, или в результате такой благородной настойчивости, как настойчивость Стэнли, который в африканских лесах нашел Ливингстона. Недавно, несколько месяцев назад, писали, что научная экспедиция, которую считали погибшей девять лет назад, подает признаки жизни. Не теряй надежды, дорогое дитя! Может, случилось именно такое чудо, что твой отец годами был укрыт в какои- нибудь недоступной чащобе — или больной, или неспособный вернуться обратно. На известии от месье Диморьяка нельзя строить слишком многое, но оно, однако, может оказаться такой ниткой, которая приведет в глубь этой тайны. Дай-то Бог! Уже в том есть какое-то удивительное везение, что ты нашла этого француза. Что тебя к этому склонило?

- Сама не знаю,- ответила Бася в глубокой задумчивости.- Сама не знаю. Профессор Сомер показал мне фотографию отца... Тогда мне показалось, что он посмотрел на меня живым взглядом...

- Удивительно, удивительно,— прошептал пан Ольшовски.

Профессор, которому тут же сообщили о великой новости, разволновался.

- Все возможно,— сказал он, подумав.— Бзовски мог какое-то время пробыть в индеиских поселениях, в какой-нибудь горной глухомани, куда никто не доходит, потому что незачем. Бася поедет в Париж?

- Конечно! — закричала девочка.

- Мои письма придут туда раньше тебя, Бася,— сказал знаменитый географ. Надо перевернуть вверх ногами небо и землю, и тех, которые живут вне неба и земли — всех ученых со всего

мира. Ты поедешь одна?

- Я с ней поеду! — быстро сказал Ольшовски.

Решение Ольшовского, однако, встретило яростное сопротивление пани Таньской.

- А ты там зачем? - сказала она нетерпеливо - Ты сам ходишь по белу свету как лунатики никогда как следует не знаешь, какой сегодня день недели. Если бы не умная жена, ты бы и обедал раз в месяц. Как раз годишься в опекуны неразумной девчонке! С ней должен поехать кто-то энергичный, кто сможет с самим дьяволом справиться, кто-то проворный и практичный...

- Так кто же должен ехать? - ехидно спросил пан Ольшовски.

- Я! — триумфально загремела бабка.— Никто, кроме меня! Я не позволю девочке пропасть.

- Отлично! - засмеялся пан Ольшовски.— Трудность только в том, что вы не знаете французского.

- Ну и что с того? По-китайски я тоже не знаю, а разговаривала с китайцем, и прекрасно мы друг друга понимали.

- А где это вы разговаривали с китайцем?

- Здесь, на этом самом месте. Пришел такой китаец, который продает костяные статуэтки и разных божков с голым животом, сам очень смешной. Полчаса мы с ним объяснялись на пальцах, и я выторговала у него какого-то китайского обезьяна за полцены. Хотела бы я в Париже увидеть такого, который бы меня надул!

- Но ведь вам восемьдесят лет! - смеялся пан Ольшовски.

- Только плохо воспитанный человек напоминает женщине о ее возрасте. Прежде всего, мне еще нет восьмидесяти, потому что недостает семи дней, а потом позволю себе сказать, что неизвестно еще, у кого спина сгорблена больше - у меня или у того, кто криво сидит за письменным столом. Ты догадываешься, о ком я говорю?

Пани Таньска была готова страшно разгневаться, потому что отъезд любимой Баси очень ее разволновал. С явным неудовольствием она приняла к сведению, что с Басей поедет все же пан Ольшовски.

- Если это не кончится плохо,— нелюбезно заявила она,— то только потому, что Бог бережет пьяниц и таких, у которых не в порядке с головой и они пишут книги.

Она закрылась в своем шатре, как оскорбленный Ахиллес, и во время воскресного обеда обозвала терпеливого Шота комедиантом. У Шота, однако, была такая натура, что плохое настроение бабки только улучшало его аппетит.

_ Вы едите уже шестую котлету! — воскликнула бабка в гневном изумлении.

- Мне никогда не вредит, если я ем четное количество,- ответил Шот с ледяным спокойствием.

- Но это бараньи котлеты, вы слышите — бараньи!

- Потому я и съел только шесть, телячьих съел бы восемь,- ответил Шот с тусклой улыбкой. Пани Таньска беспокоилась тем больше, чем ближе был отъезд Баси... К нему основательно готовились. Пан Ольшовски беседовал с юристами и наносил визиты в Министерство иностранных дел. Ему приходилось разговаривать с журналистами, потому что известие о возможном спасении ученого стало одной из главных сенсаций. Из телеграммы месье Диморьяка были высосаны длинные и цветистые повествования, которые глубоко взволновали всех, но особенно Басину школу.

Класс приготовил ей торжественные проводы, ведь неизвестно, вернется ли она когда-нибудь. На нее смотрели с удивлением и восхищением. Бася едет в Париж. Бася едет на встречу с потерянным отцом! Бася то, Бася это...

От стольких впечатлений Бася ходила как во сне. Сердце ее рвалось в эту поездку, в эту даль, на синем краю которой она должна найти того единственного несчастливца, который страдал целых десять лет. Ужас охватывал ее при мысли, что слух мог оказаться пустым. При этой страшной мысли ее сердце на мгновение замирало, чтобы тут же наполниться горячей надеждой. Она должна, должна найти отца! Папа, папочка... Жестоко обиженный судьбой, несчастный, ясноглазый, прекрасный!

, Тем более милый, любимый, что был чудом отобран у смерти, как добыча у тигра..

Прощание с классом было таким, что Бася растроганно подумала: если бы она умерла, то не было бы сильнейших рыданий и причитаний. Если бы Висла внезапно высохла, можно было бы наполнить ее потоками дружеских слез. Бася переходила из одних объятий в другие. Зеленоглазка пролила такие массы влаги, что ее глаза превратились в два татрских Зеленых Пруда.

Однако это, можно сказать, официальное прощание ничего не значило по сравнению с тайным, в узком кругу шести подруг, таких, которые «до самой смерти и после нее — тоже». На этом собрании было меньше слез, зато больше дрожащего молчания, могильной серьезности. С душераздирающей грустью Бася поклялась подругам, а подруги поклялись Басе, что только конец света сможет их разлучить, так как самой смерти это не под силу. Ведь каждая из них даже после смерти не забудет и вернется в обличье духа. А так как с давних пор пакты торжественно скреплялись кровью, то шесть смертельных подруг выцарапали себе на коже предплечья кровавые знаки в форме буквы Б. Бася слегка перепугалась, подумав, что, платя кровью за кровь, она должна изобразить на своем предплечье шесть начальных букв шести имен. Но ей, однако, объяснили, что достаточно, если она вырежет их себе на поверхности сердца, и то «якобы», без тяжелой операции.

Пылающим стилем пророка Иеремии, который угрожал своему языку, что тот присохнет к нёбу, если забудет про Иерусалим, они принесли друг другу клятву, грозящую гибелью и всяческими несчастьями не только языку, но и всем конечностям, нижним и верхним, если одна забудет о другой, а все вместе — о Басе. Только когда мрачные подробности обряда были исчерпаны, они позволили себе, уже сверх программы, для собственного удовольствия, пролить необходимое количество слез.

Басю очень поддержало это дружеское собрание и эти шесть кровавых знаков, сильно напоминающих метки на платочках. Она убедилась в том, что оставляет за собой верную дружину, которая отзовется, если она позовет их даже с края света. Поэтому ей было так неприятно, когда пан Ольшовски запретил сообщить подругам о дне и часе отъезда.

— Я бы не хотел спектакля на вокзале,— сказал он Басе — Еще кто-нибудь попадет под паровоз.

— Все может быть,— ответила Бася — Верная дружба на все способна. Хорошо, не скажу.

Но нельзя сбежать тайком от разгневанной пани Таньской. Старушка приняла «скандалистов»

сначала довольно ворчливо, чтобы выдержать фасон, но, однако, не могла долго выдержать в каменной позе. Во весь голос зарыдала, а потом велела Басе встать на колени и торжественно благословила ее в дорогу.

— Чего ты плачешь? — закричала она.

— Это не я, это ты...

— Я? Я никогда не плачу... Никогда... Только один раз: у святого отца на проповеди. Тогда он сказал мне по-латыни: «Не плачь, дочь моя! Сейчас закончим». А сейчас я не плачу. Возвращайся поскорее и с отцом... И скажи ему, что он может приходить ко мне на обед каждое воскресенье... С этим Шотом я уже не выдерживаю, он столько ест... У тебя все есть на дорогу?

— Все, бабушка моя дорогая!

— Как ты сказала? Дорогая? Давно я уже не слышала этого выражения... Давно... Мой первый муж так меня называл, но потом, шельма, удрал... Марцыся! Принеси все из моей комнаты!

Ольшовские смотрели с ужасом, а Бася — с радостью на огромный тюк, перевязанный толстой веревкой.

— Что это? — воскликнул пан Ольшовски.

— Разные мелочи в дорогу,— ответила бабка язвительно — Ты бы об этом не подумал, а я подумала. В этом сверточке подушка, ватное одеяло, резиновая фляжка для горячей воды, спиртовка, бутылка со спиртом. В дальней поездке все пригодится... Ага! Еще не все. Марцыся! Что там еще осталось?

— Жареный индюк и литр бульона,— сказала Марцыся, проливая слезы на индюка и бульон.

— Это — на Париж! — заявила бабка — Ведь там, говорят, кормят жареными слизняками.

Бася была в объятиях бабушки, а пан Ольшовски шепотом сказал жене:

— Возьми это домой или сбрось с моста в Вислу!

Потом он целовал сообразительную бабку, которая недовольно сказала:

— От тебя несет сигарами... Человек, который курит сигары, не должен лезть с поцелуями к изысканным женщинам. Марцыся! Быстро принеси одеколон!


Поиски

души


Месье Гастон Диморьяк был гасконцем, как славный поэт, музыкант, физик и рубака Сирано де Бержерак, обладатель самого большого носа, какой когда-либо существовал, того носа, о котором говорили, что он идет впереди своего владельца в четверти пути и для которого после смерти понадобится насыпать отдельный холмик. Как все южане, месье Гасгон отличался неуемной подвижностью тела и цветистой пышностью стиля, а это значит, что он разговаривал одновременно ртом, глазами и руками. Словами он фехтовал, как шпагой. Пылкий энтузиаст так обрадовался неясной новости о том, что его товарищ уцелел, что ни на минуту в этом не усомнился. Он растроганно обнял Басю, с его подвижных губ сорвались самые красивые слова и обсыпали ее, как розы. Ольшовского он сердечно хлопал по плечу и сообщил ему, что исключительно любит «деловых поляков».

Бася слушала ровный шум голоса месье Диморьяка, жадно вылавливая слова, которые имели отношение к отцу.

— Жив ли он? — восклицал месье Гастон—Должен быть жив! Такой не пропадет... О, такой энергичный человек!

— Как это все было? — спрашивал пан Ольшовски.

— Плохо было, неудачно было! Мы взбирались на конях по горной тропе, она то и дело прерывалась. Отец этой мадемуазель ехал первым, за ним другой наш товарищ, я замыкающим, потому что моя лошадь поранила себе ногу. Мы продвигались очень осторожно, потом}' что шли без проводника... Он, скотина, напился и сбежал... Там страшно пьют... Бзовски, однако, торопил нас, потому что мы много времени потеряли из-за дождей. Вперед, вперед! Наши кони не раз перескакивали через расщелины, не раз мы закрывали глаза в ужасе... Дорога была тяжелая, но очень красивая. Тучи плыли под нами, над нами простиралась голубизна, выстиранная в ста грозах и высушенная на палящем солнце. Мы хотели до захода солнца взобраться на вершину горы, чтобы спуститься на ночлег в долину, лежащую примерно в половине нашей •дороги. Несколько часов спустя мы оказались в месте, которое, казалось, невозможно преодолеть. Нужно было возвращаться, искать какую-нибудь обходную дорогу и потерять несколько дней. Мы раздумывали над этим, отдыхая, потому что ноги лошадей, тяжело навьюченных, дрожали от усталости. И тогда случилось самое страшное: нас начал окружать туман. С гор стал стекать пронизывающий до самых костей холод... И это еще не все. Только тогда началось несчастье. Мы не видели ничего на расстоянии вытянутой руки Мы знали, что слева от нас — крутая сжала, а справа — пропасть. На месте стоять мы не могли, но не могли и ехать вперед. За каждым поворотом нас подкарауливала смерть.

— Нам не выбраться отсюда! — сказал наш товарищ.

— Должны выбраться! — закричал ваш отец.— Ведь этой дорогой, если это можно назвать дорогой, проезжали индейцы, ее преодолел знаменитый путешественник, аргентинец Чиффели. Мы, правда, хотим забраться еще дальше, но что удалось одному, удастся и троим.

Ваш отец старался поддерживать в нас отвагу, но он, к сожалению, не мог задержать ночь. Мы поспешно договорились оставить здесь коней и хотя бы ползком вернуться в относительно безопасное место, которое мы миновали три часа назад. Лошади (Смогут пережить туг ночь, а мы - нет. Мы захватили немного припасов и топлива и осторожно, шаг за шагом начали спускаться вниз. Холодно было страшно, а с нас ручьями лил пот. Ваш отец снова шел впереди, ощупывал рукой каждый камень, как осторожно ступающий слепец. Мы все трое были слепцами... Стиснув зубы, шли в полном молчании. Вокруг нас тоже все молчало. Поблизости гнезда смерти стихают все голоса. Если бы мы не слышали ни одного...

Месье Диморьяк отер пот со лба, снова переживая эти события.

— Вы услышали голос? — тихо спросил пан Ольшовски.

— Да,— тяжело произнес француз — Мы услышали рев скалистой земли. Какая-то страшная невидимая рука, какая-то глухая сила ударила в гору, а гора швырнула на тропу бесчисленное множество камней. По глухому грохоту мы поняли, что на нас катятся тяжелые глыбы. Я услышал глухой крик вашего отца, какой-то отчаянный приказ, какую-то команду. Но тут снаряд из темноты угодил мне в грудь. Только через два дня... Через два дня нашли меня, но только меня одного...

— А отец? Что случилось с ним?

— Никого не было на обрывающейся тропе, на краю ужасной расщелины. А слева была пропасть... Я был разбит, почти без сознания, но из последних сил требовал вести поиски. Моя совесть чиста... Было сделано все, что в человеческих силах. Неподалеку нашли нашего мертвого товарища, а вашего отца не нашли. Меня унесли далеко, в Луа. Я пробыл там три месяца, все время надеясь, что обнаружится какой-нибудь след... Все эти десять лет я не мог найти покоя. Последний крик вашего отца звучал в моих ушах. И вдруг, десять лет спустя...

— Скорее, скорее! Говорите!

Диморьяк мягко улыбнулся.

— Разве можно говорить быстрее, чем я? Но буду говорить еще быстрее... Мы получили известие, сначала очень неопределенное, потом более ясное. Американский естествоиспытатель, собирающий образцы для музея природоведения в Нью-Йорке, услышал в городе Гуаякиль, что в глубине Эквадора, среди племени хибаров находится белый человек, который — только не пугайтесь! — живет жизнью индейцев. Я не хочу говорить, как выглядит эта жизнь... Так как американца мучила эта загадка, а он собирался как раз в земли хибаров, он спешно двинулся в путь и недавно снова вернулся в столицу Эквадора с этим таинственным человеком. Ему нелегко пришлось с индейцами, которые не хотели отдавал» пленника, потому что им было жалко послушного работника, а еще — потому, что индейцы суеверно поклоняются тем, кто...

Он вдруг замолчал, чтобы не проговориться, кому дикие племена никогда не причиняют зла. Потом быстро заговорил:

— У него самого нельзя узнать ничего, но при нем нашли документы. Сохранил» их ему велела какая-то искорка сознания. Впрочем, индейцы сказали, откуда среди них взялся этот белый. Ученые сопоставили одно с другим, вспомнили, проверили — и уже не подвергается сомнению, что этот человек, который десять лет провел среди одного из самых странных и наименее изученных индейских племен,— пят отец.

— Где он сейчас?

— Сейчас мы ждем более подробного сообщения. Самое большое утешение для вас - тог неопровержимый факт, что ваш отец жив, но пусть будет утешением и то, что Французское географическое общество активно занялось этим делом. Сделано все, что должно быть сделано во имя солидарности, которая связывает людей науки.

Скоро пришли обещанные Диморьяком известия. В.С.Уильямс, тот американец, который приложил массу труда, чтобы отыскать Бзовского, довел дело до конца. В подробном письме он отчитался перед ученым Парижем, который послал ту экспедицию, одновременно же, зная, что Бзовски — поляк, сообщил обо всем польским консульским властям в Нью-Йорке. Спасенный находится под хорошей опекой.

Диморьяк, запыхавшись, прибежал в отель с этими новостями и, размахивая руками, как тонущий, оглашал великую новость.

— Американец, о, какой молодец! — выкрикивал он.— Какую великую вещь он совершил! Почта два месяца потратил, чтобы привезти вашего отца в Нью-Йорк. Благородный человек!

— Почему вы говорите «привезти»? Разве мой отец сам не мог...— спросила Бася.

— Так только говорится, только говорится... Впрочем, подумайте сами: десять лет пребывания вне

жизни, среди полудиких, грязных людей, в глухом скалистом уголке... Наверное, ему было не очень весело... •

— Да, да...— сказала Бася печально.— Но почему мой отец сам не мог ничего рассказать о себе?

Диморьяк посмотрел внимательным взглядом на пана Ольшовского, который, поняв, что француз не хочет рассказывать всего, быстро спросил:

— Уильямс пишет, каким образом Бзовски спасся?

— Пишет, пишет,— торопливо ответил Диморьяк.— Из того, что удалось узнать у хибаров, вытекает, что они нашли его далеко от места катастрофы Поэтому наши поиски на ограниченной территории не позволили обнаружил» никаких следов. Сопоставив все детали, Уильямс допускает, что ваш отец, подхваченный каменной лавиной, как вздувшейся рекой, оказался в каком-то ущелье. Он был ранен, окровавлен, с силами, пошел вперед с отчаянным упорством. Мы никогда не узнаем, как это ему удалось!

Загрузка...