Касыда о влюбленном караванщике. Ночь первая

«Рассказал мне куст терновника то, что слышал от заросли камыша, а камыш — от барана круторогого, что водил стадо на водопой, а баран — от пастушеского пса, что стерег стадо, а пес — от хозяина своего Имру-уль-Кайса…

— Славно ты меня убаюкиваешь, — промолвила женщина. — Так, глядишь, и до времени следующей твоей вылазки суть не успеем уловить. Не переменить ли тебе ритм повествования твоего, дабы всем нам троим не заснуть слишком рано?

— Пусть будет, как ты хочешь. Услышал я от них о прекрасной Хадидже из племени-бану Ханиф. «Предводительницей племени» звали ее, хоть она была всего лишь женщина, и «Непорочной», хотя ко времени моего рассказа похоронила она двоих мужей, и «Прекраснейшей», хотя было ей не менее сорока. И всё говоримое о ней было чистой правдой.

Хотя запечатал Аллах чрево ее, и не было у нее ни сыновей, ни дочерей, однако всё равно была она желанной невестой для любого, ибо мужья оставили ей богатство. Двадцать лет было ей в год Слона, когда племя прогнало завоевателей от своего города. Впереди вражеского войска выступало невиданное кочевникам, грозное чудовище, разъяренный слон в полной боевой броне. Тогда первый муж Хадиджи выступил из рядов с одним дротиком в руке и поразил слона в брюхо, и умер под ним. Он был смелый и удачливый воин, и велика была доля военной добычи, что осталась у жены после него.

Второй муж Прекраснейшей взял ее за себя в том же году после выжидания условленного срока, и был он купец, отважный и предприимчивый. Торговал с другими племенами, ходил с караваном в иные земли: Рум и Миср, Иран и Туран, и в Хинд, и даже в северные государства франков. Не столько прибыль и богатства добывал он в своих походах, сколько всякие редкости и диковинки, и не столько редкости, сколько рассказы о обычаях и богах чужаков, о красоте их гор и долин, о глубине их небес, о чудищах, что водятся в их жарких и студеных морях и населяют неприступные высоты. Воплощенное и запечатленное знание привозил он, украшая его своим красноречием, — как и почти все жители города, был он прирожденный поэт. Хадиджа внимала ему с приоткрытым ртом и говаривала, бывало:

— Если бы Аллах дал нам сына, который своими очами увидел бы всё это.

— Погоди, Он, если будет Ему угодно, даст тебе наилучшее, — отвечал купец.

И снова уходил, оставляя жену дома. Ибо никогда не должна супруга следовать за своим мужчиной в его странствиях: она — средоточие мира и сердце супруга своего, а разве перемещается та ось, на которую всё нанизано, и разве не следует надежно укрывать самое для себя ценное, чтобы спокойно странствовать и с радостью возвращаться к нему в конце любого кочевья? Поистине, женщина — не сухой лист и не крупица тамарисковой манны, чтобы носиться по воле ветра!

Всё же как-то однажды и второй супруг Хадиджи не вернулся к ней. Он умер вдали от нее от неведомой болезни, товарищи по каравану принесли его жене последнее напутствие и писаное слово о том, что она отныне свободна и наследует всё, что муж приобрел: богатства, товары, дирхемы и динары, а также тягу к скитаниям, восхищение неведомым и тоску по тому, что закрыто для человека во всех мирах Аллаха, их повелителя и господина. Всё это должна была Хадиджа приумножить и сохранить для того мужчины, который захочет ее — и кого она сама захочет.

И не стало с тех пор в племени ханифов женщины более властной, чем Хадиджа, дочь Хувайлида.

А Камиль, сын Абдаллы, был сирота из сирот. Рожден был он как раз в тот достопамятный для всех год Слона; отец его был среди многих погибших в решающей битве, мать, родив сына, вскоре ушла вслед за мужем. Семьи и с той, и с другой стороны были знатные, но не слишком богатые — почти всё сбереженное в конце концов расточалось на тех, кому не из чего было копить на черный день. Родичи Камиля жили, как цветок в весенней пустыне: одна забота — раскрыться и процвести, сколько ни пошлет судьба, радуя свежестью наряда и чистотой благоухания. Однако многие руки — и мужские, и женские — касались подрастающего Камиля; хоть были они зачастую грубы, но также и ласковы. В груди его кормилицы все те два года, что Камиль сосал из нее, не иссякало молоко; его многочисленных молочных сестер и братьев не касались болезни, и на удивление прирастали овечьи стада заботами отца детей и мужа кормилицы.

Да и сам Камиль в пору младенчества своего пас овец и гонялся за шустрыми козами, слушал стрекот насекомых тварей в жесткой и редкой траве и шелест пресмыкающихся по камню, приклонял ухо, чтобы ощущать течение глубинных вод под покровом то сухой и звонкой, то зыблющейся и летучей земли — той, из которой, смешав пять ее видов, слепил Аллах первого человека.

Холодной же пустынной ночью вбирал он в себя смеющиеся голоса звезд и рокот хрустальных небесных сфер, что терлись друг о друга в неизмеримой вышине, и сердце его омывалось и полнилось небесной музыкой.

Ни одно живое существо, на его взгляд, не было похоже на другое, а перевидал он их множество. Не раз случалось ему помогать суягным овцам и держать на руках новорожденных верблюжат, таких беспомощных и слабеньких по сравнению с конскими детенышами. Жеребят тоже приходилось ему видеть, но редко: кони были здесь дороги, считались ценностью поистине царской.

Когда он мало-мальски вошел в возраст, оказалось, что родные хорошо о нем помнят. Муж кормилицы привез его в город и сдал с рук на руки старшему брату отца, чтобы тот научил Камиля чтению и письму, счету и торговому делу.

Город был купеческий, и родичи преподали Камилю отнюдь не навыки суемудрия и каллиграфии. Вся их наука ограничивалась умением красно говорить с клиентом и делать значки и зарубки на пальмовых листьях и верблюжьих лопатках. Однако мальчик был удовлетворен и этой малостью.

Камиль оказался единственным среди всех здешних торговцев, менял и ростовщиков, кто не искал в чужом деле великой прибыли для себя: поэтому его охотно нанимали блюсти чужой интерес. Требовалось, правда, чтобы интерес этот был безукоризненно честным, иначе юноша наверняка бы отказался. Удивительно — в купеческом деле Камиль приобрел недюжинную сноровку и даже ухватистость. Кроме того, он ведал, казалось, все дороги в стране, где их постоянно засыпает песком, умел находить старые источники и откапывать новые. Так стал он водителем караванов.

И тогда Хадиджа бинт Хувайлид обратила на него взор своих огромных черных глаз…


— Наняли тебя, уважаемый Камиль, потому только, что рассчитывают огрести большую прибыль с благословения легкой твоей руки, — так говорил Майсара, любимый раб и наидовереннейшее лицо достойной Хадиджи. Был он невысок ростом, объемист в талии, добродушен и донельзя важен. — Но теперь поручили тебе везти в Рум дубленую кожу, серебро домодельной ковки и ячмень, а с этого великий барыш никак не нарастет, хоть ты из кожи вылезь. Вот оружие бы взять — оно у бану Ханиф отменно выходит с тех пор, как Кабил выковал рядом с нами первую в мире саблю. Только ведь никто не захочет дразнить людей кесаря видом дамасской стали.

— И верно. Меч показывают в бою, а не на прилавке. Но если нашей госпоже понадобился приказчик именно для поездки в Рум, — спокойно ответил Камиль, — наше дело не рассуждать, а стараться достигнуть успеха.

— Так и я бы сказал, будь я один. Только вот двое нас. Мое дело малое — надзирать, а вот ты — человек вольный: на разумное предприятие идешь, от неразумного отказываешься. Ради чего нынче-то согласился?

Камиль нахохлился и отвернулся. Его спутник прав был только отчасти. Ячмень, который везли трое из семи верблюдов, был отборный и в Руме ценился. Известное дело: там, где много роскоши, всегда в насущном нехватка. Выделанную кожу и серебро, задешево купленное у бану Сулайм, охотно возьмут мастера самого Безанта, румской столицы, и живо превратят в изящные поделки, а потом втридорога отдадут Степи, Лесу, да и той же Пустыне, откуда получили. Этим товаром были гружены еще трое самцов-мехари. А седьмой в караване шла Варда, девятилетняя верблюдица-«базил». Она за всю свою долгую жизнь ни разу не приносила потомства и поэтому работала наравне с мужчинами. Сейчас она несла во вьюках то, что необходимо для самих путешественников: жареное зерно, вяленую баранину, финики и воду в бурдюках.

Коли речь зашла о животных, следует добавить, что под Камилем шла молодая каряя мулица Дюльдюль, изящно перебирая копытцами, а грузноватый Майсара придавил собою пожилого ишака по имени Хазар, «Запыленный». Осел в юности отличался сомнительной нравственностью; на его кроткой седоватой морде (и в самом деле будто присыпанной серым песком) до сих пор лежал отблеск лукавства и двоемыслия, а взгляд временами проницал самую толстую шкуру, и оттого красавица Дюльдюль вынуждена была то и дело отворачиваться, потупив глаза с длинными ресницами. Других скакунов в отряде не было: слуги и рабы то шли пешком, то усаживались на горб тому или другому верблюду, стараясь без крайности не отягощать его лишним весом.

— Путь до Рума долог, о прекрасный и мужественный водитель людей, ослов и верблюдов, — начал после краткой паузы Майсара, иронически подмигнув сам себе. — Не расскажешь ли ты повесть или не сложишь ли касыду о том, какой должна быть прекрасная женщина, соблазнительнейшее создание Аллаха и самый краткий путь к Нему — или в джаханнам, обитель грешников?

Майсара был по возрасту старшим в караване, к тому же доверенным лицом самой госпожи, и мог позволить себе некоторую фамильярность по отношению к юному начальству.

— Я не поэт, о Майсара, и плохой рассказчик, — хмуро сказал Камиль.

— В долгом пути все мы становимся немножко поэтами и безумцами, — с печалью ответствовал Майсара. — Вот и я вспомнил одну девчонку из племени бедави, на которой чуть не женился в юности. Хозяин тогда брал меня в боевые походы, а потом я остался при вдовой хозяйке…

— Она разве запрещала тебе жениться?

— Что ты. Тем более, что в тот раз она сама вдовела недолго. Просто она такая, моя благородная госпожа, что после нее ни на какую другую и смотреть неохота. Словом, истинная женщина.

— Истинная женщина, — вдруг подхватил Камиль, — это значит: не тростинка, гнущаяся под ветром, но стройная пальма, что горделиво красуется на широком песчаном холме. Крепок стан ее и мощны бедра, а ноги белы, гладки и прохладны, точно слежавшийся снег. Груди ее — источник меда для супруга, молока для дюжины крепких детей. Темные кудри ее — гроздья фиников, свисающих в кроны. Шея высока и пряма, как сторожевая башня; кожа — цвета благородного сандала; лицо ее сквозь загар сияет, подобно луне четырнадцатого дня. Глаза глубоки, как ночь — охранительница путешественников. Поступь легка и стройна: это шаг верблюдицы, которая не оступится и не провалится в песок, и не отяжелеет она после целого дня пути. Но главная прелесть женщины не в этом, а в тайне, в скрытом. Душа ее вздымается, как дым над ароматной курильницей, и от мыслей исходит благоухание мирры, алоэ и мускуса. Благовоние это куда более ценно, чем красота, ибо остается, когда красота уходит. Такая жена — губительница мужей и сокрушительница сильных.

— Э, да ты не просто поэт, а мудрец, о Камиль!

— Я ни то, ни другое, Майсара, повторяю тебе.

— Значит, есть кое-что, на время сделавшее тебя и тем, и другим. Или кое-кто. Удивительное дело! Ведь госпожа моя — дама целомудренная, порядочная и в разговоре с мужчинами тесно сближает края своих покрывал. Как ты умудрился ее разглядеть?

— Зачем мне было ее видеть? Запах ее души — запах почек по весне. Он окутывает ее всю и наполняет воздух, а этого не скрыть под тканью.

— Теперь мне до конца стало ясно, отчего потревожили мои старые кости. Видно, побоялась моя хозяйка полностью довериться такому сумасброду!

На этом беседа их пресеклась. «Одного я ему не скажу: я уверился теперь, что Камиль ибн Абдалла, который стал бы торговать не за страх, а за совесть даже ради дряхлого огрызка, кривого на один глаз и согнутого в дугу, тут превзойдет самое свою природу, и мое дело при нем будет легким,» — думал Майсара, довольно покряхтывая. «О Хадиджа! Ты обыкновенная смертная женщина; как случилось, что любовь моя к тебе распростерлась на весь широкий мир?» — говорил ей Камиль в своих мыслях.

Так, беседуя и размышляя, двигались они с бархана на бархан, через красные пески и белые пески, пока не достигли оазиса Симла, что рядом с городком по названию Босра. С десяток чахлых и тощих пальм росло на нем, в отдалении, посреди рощицы, стоял небольшой глинобитный монастырек от силы на два десятка братий-киновитов. Посередине, у самого торного пути, раскинуло свои несоразмерно длинные ветви кряжистое дерево с лепечущей сердцевидной листвой, чуткой к малейшему ветерку. Оно источало звук и запах прохлады среди полуденного зноя. Вокруг него, в приличном отдалении, лепились черные козьи палатки какого-то мелкого кочевого народа. Все замыкалось кольцом невысоких холмов. В их склонах понарыли себе нор дикие лисы и монахи-анахореты.

И вот когда наши странники только что расположились в тени, предстал перед ними юный монашек, веснущатый и розовощекий. Были на нем черная скуфейка и долгополый подрясник, который сзади мел песок на дороге, а спереди казал босые и все в цыпках ноги. И вскричал пришелец петушиным фальцетом:

— Привет и поклон вам, о караванщики! Из-за пришествия вашего случилось у нас в монастыре чудо из чудес. Знаменитый наш пустынножитель, отец Сергий по прозванию Бахира-«Бахарь» (ибо в миру был он весьма красноречивым философом) двенадцать лет кряду не выходил из пещеры своей, которую сам отрыл, на вольный воздух; весь зарос диким волосом во славу Божию, и из дремучей его бороды вырывались на волю одни дремучие молитвы. А нынче поутру изволил он перемениться: вылез наружу. подозвал зычным воплем нас двоих, монастырских прислужников, что в очередь носили ему хлебово, и так сказал:

— Явилась мне ночью Приснодева в синих и пурпурных одеяниях, с чудно светлым ликом и звездным венцом вокруг головы, с месяцем под косой и алой розой в тонких перстах, и промолвила:

— Ах ты, такой-сякой немазаный! Засел безвылазно в нутре земли, вздымаешь дух свой горе, о том же, что под носом твоим, и слыхом не слыхивал! А идет сюда караван, не так уж велик и не столь уж богат, но славен. Вожатого каравана ты пятнадцать лет назад приметил, когда он был еще по колено верблюдице, и в первый раз в жизни своей порадовался: до того он был пригож собою и лицом чист. Теперь же погляди на дорогу и приметь его хорошенько: я его плащом своим от жара укрою и пыль от него своим дыханием отгоню. Да проследи, где он остановится: никто, помимо него, не осмелится устроить свой лагерь под самым деревом пророков, под смоковницей раскидистой с говорящими листьями, что семь веков тянется к небу; той смоковницей, которая накормила меня и сына моего на пути в Миср. Тогда пошли к нему гонца и зови на пир — ибо всякий, кто странствует и путешествует и не имеет над собою крова, благословен Богом, а этот юноша — вдвойне и втройне!

Тут он перевел дух, с непривычки утомившись, перекрестился лопатой и направил стопы свои в рощицу, где незадолго до своего затворничества закопал неведомо где и тайком от самого себя все свои деньги, дабы не вводили в искушение и грешных мыслей не навевали. Всю рощу как есть перекопал: то-то апельсин в этом году родится крупный и наливистый! И ведь нашел-таки. Велел нам накупить у феллахов, что пришли к монастырю торговать, молодых барашков, сыру козьего и овечьего, инжиру и фиников, груш и урюка, орехов и меда сотового. Припасено у нас вволю риса и тонкой белой муки для лепешек, да и чем глотку промочить найдется, была бы охота. Целое утро до полудня мы готовили, ибо отец Сергий — человек уважаемый. А он сам все это время, ухмыляясь, распевал песенки о любви и вине, розах, кипарисах и соловьях, из чего мы заключили, что он напрочь спятил и даже немного с ума тронулся. Но каковое событие более всего монахов в сем утвердило — то, отец наш впервые за эти годы вымылся в ручейке и даже гриву и бороду ножницами подровнял.

— Ты хочешь сказать, что до этой поры святой человек говорил с Аллахом грязный? — подозрительно спросил Камиль.

Но монашек и ухом не повел, а поманил всех на широкую поляну перед монастырской оградой из саманного кирпича, не деля на рабов и хозяев. Там на земле были расстелены лучшие монастырские циновки и ковры и брошены на них нарядные кожаные подушки.

И удивительное то было зрелище! Кочевники вперемешку с чернецами чинно сидели за скатертью-самобранкой, за чудесной трапезой на белом камчатном полотне, что в свое время подарил монастырю сам городской глава. Коленопреклоненные верблюды чинно перемалывали свою жвачку в близлежащих кустах. Во главе стола уселись Камиль и Бахира. Последний, за вычетом шевелюры и толстого слоя грязи, оказался мужем вполне еще средних лет и бодрого вида. Был он крепок духом и телом, порывист в движениях и горяч в мыслях. Когда кончились извержение взаимных приветствий и витиеватая вязь тостов, а также были утолены первый голод и первая жажда, отец Сергий обратился к Камилю со словами:

— Ты еще так молод, о водитель каравана, а уже давно сам обеспечиваешь свою жизнь и, говорят, искусен в своем деле?

— Майсара преувеличивает, отец.

— Кто твои почтенные родители и живы ли они?

— Отец мой Абдалла умер еще до того, как я родился, а матушка Амина пережила его лишь ненадолго и умерла, не успев ни разу покормить меня своим молоком. Я круглый сирота.

— Да-да, так и было предсказано… А скажи, не случалось ли с тобою чего-либо странного, когда ты был совсем малым ребенком?

— Я помню… но боюсь, что мне привиделось. Двое как бы людей, но высоких и в белоснежной одежде, раскрыли мне грудь и вынули оттуда сердце; отмыли его в снегу от пятен и вложили назад. Кормилица страх как напугалась, отвела меня за руку к своему мужу и велела ему отправить меня в город, а мне — ничего не рассказывать ни своему супругу, ни моим дядьям.

— И последнее. Заклинаю тебя твоими богинями Ал-Лат, Ал-Узза и третьей — Манат…

— Не произноси их имен, для меня нет ничего ненавистнее этих трех. Они просто ведьмы, которых выдумали в придачу Аллаху!

— Если они суть ведьмы, то как же их выдумали, юноша? — рассмеялся отшельник. — Хотя ты прав: никому не удавалось сочинять ложных богов и идолов безнаказанно. Они, знаешь ли, оживают оттого, что в них верят, и вытягивают из людей силу, поворачивая ее на зло. Но как бы то ни было — прошу, ответь мне во имя Того, кто воистину надо всеми нами!

— Во имя Его я охотно тебе отвечу. Спрашивай!

— Есть ли у тебя между крыльями лопаток алое пятно, похожее на солнечный диск в час его захода?

— Да, о монах, но мне всегда казалось, что оно гораздо больше смахивает на след от кровососной банки.

Бахира невольно улыбнулся, но продолжил со степенностью:

— Значит, ты и в самом деле тот, кого я жду и о ком прочел в своей Книге — поэтому и укрыли тебя плащом от зноя. Послушай, ты настоящий человек и ты храбр, иначе я бы сказал: возвращайся назад и побереги свое славное будущее от той неведомой мне, но грозной опасности, что маячит на твоем пути! Быть может, эти… ведьмы готовятся сотворить тебе в отместку что-то совсем уж дрянное. Однако скажу я лучше так: никто и ничто не сможет по-настоящему ни повредить тебе, ни тебя остановить. Всё предначертанное о тебе исполнится. Будь только осмотрителен и без страха!

На том они распрощались со всей сердечностью. Ковры и скатерти свернули, блюда и подушки унесли, объедки скормили бойким и тощим монастырским псам. Путники переночевали, потому что час был поздний, и поутру направились далее.

Но не успели они поднять с земли верблюдов, как возник тихий, воровской ветер: шелестел песком, затягивая следы, вился змеей, вертелся кубарем, заворачивался кольцом, словно блудливая собачонка. Всё же непонятное самому ему упрямство заставило Камиля идти вперед по древнему караванному пути. Он знал, что такие гадостные ветерки в настоящую песчаную бурю обычно не перерастают, а вечно выжидать — до цели не дойдешь. Кроме того, не так далеко знал он еще один оазис, поменьше, где можно было переждать непогоду с некоторым даже успехом для торговли.

Однако в начале пути, когда они отдалились и от монастыря, и от Босры, ветер оторвался от земли, голос его стал мощен. Затрубил в трубы, застучал в бубен, хищно завыл и понес кучи песка. Сквозь них насилу мерцал рыжий диск солнца, но ему невмочь было сражаться с наступающей серо-лиловой тьмой.

— Смотри, Камиль! — Майсара еле дотянулся до его руки.

В оке самума, в котле, где варилась непогода, смутно завиднелись три гигантские фигуры. Три лохматые тени в развевающемся отрепье хватали песок в горсть, плевали на него и пускали по ветру, рвали у себя с головы пряди волос и вязали из них узлы.

— Знаешь, кто это? — боязливо прошептал слуга Хадиджи, показывая на устрашающие силуэты, которые трудились на перекрестке бурь.

— Сам, наверное, догадался, — шепотом же ответил Камиль. — Те, о ком предупреждал Бахира.

Ветер все плотнее облегал тело, как смирительной рубашкой, слепил глаза, запорашивал ноздри даже через ткань чалмы, которую каждый из них размотал, чтобы укутать лицо. Сначала люди и животные еще пытались идти, надеясь достичь хоть какого укрытия, потом пали на колени, прижимаясь друг к другу. Камиль подтянул свою Дюльдюль к себе, обхватил ее морду руками, пытаясь защитить глаза мулицы своим плащом. Но тут на них точно опрокинуло жаровню с раскаленными угольями, откуда валил бездымный жар; они успели еще увидеть три бешено крутящихся грязно-желтых смерча, похожих на колонны, — и провалились в окончательное забытье.

Очнулся Камиль от резкого холода и тяжести песка. Они с Дюльдюль разгреблись и поднялись на ноги, кто на две, кто на четыре. Рядом так же трудились Майсара с Хазаром.

— Поистине оказал нам милость Аллах и избавил от мучения самума! — воскликнул Майсара, отрясая прах с плеч и подошв.

— И убрал от нас свою «супругу» и «дочек», — мрачно добавил Камиль. — Теперь ты убедился, что никакие они не богини?

— Сила-то у них есть. Ты полюбуйся, Камиль, будто в другое место перенеслись! Где был бархан — там впадина, где была впадина — там холмик вырос.

— Такое всегда творит самум-бадех. Ты ведь бывал в пустыне еще чаще, чем я. Скажи лучше, где люди и верблюды?

— Если бы засыпало насмерть, холмики видать было бы. Нет, разбежались со страху, наверное. Испугались этих… — предположил Майсара.

У него пока язык не поворачивался обзывать высокочтимых дам так же беспардонно, как до него Камиль, и всё же страх его перед ними, вопреки всему, заметно поубавился. Отсутствие рабов и верблюдов если и не означало гибели, то было на редкость близко к ней; однако оба караванщика и их ослы уцелели, а это вселяло надежду.

— Отойдем немного и попытаемся добраться… — начал Майсара и внезапно воскликнул: — Стой-ка, а ведь это старуха Варда!

В самом деле, она приближалась из отдаления неторопливой и гордой иноходью, как в далекой молодости. В карих глазах светилось ликование, шея грациозно покачивалась из стороны в сторону, брякая колокольцем, вьюки с водой и съестным припасом окончательно и бесповоротно съехали на один бок. А за нею трусило, спотыкаясь, нечто длинновязое и трогательно неуклюжее, но во всех мельчайших подробностях напоминающее ее саму.

— Верблюжонок. Правда, верблюжонок! — воскликнул Камиль.

— Откуда она его привела только! Она же самцов на дух не подпускает. И сильный какой ибн лабун, сам идет. Как будто от двугорбого из Турана, — восхищенно поцокал языком Майсара.

Варда — это значило для них теперь почти всё: подкрепить силы, вернуться к людям и начать поиски пропавших. Люди бросились развьючивать верблюдицу, дивясь, как это она выдержала передрягу и ничего с себя не сронила.

— Что запас уцелел — это не главное. Молоко будет — не пропадем ни от голода, ни от безводья, — говорил Майсара, оглаживая попеременно Варду и ее сынка. — Только беречь дитя надо. Без него она молока нипочем не даст, я ее вот как знаю.

Но сейчас — вот чудо! — молока хватило и на ее сына, и на обоих мужчин, умученных, с покрытыми коркой губами и горлом, будто стянутым удавкой. Жирного и сытного молока. Сначала они было попытались пить прямо из вымени, притворяясь верблюжатами, потом опомнились от своей дури, подобрали какую-то странного вида посудину (Камиль, уж точно, такой не помнил среди их утвари), подоили Варду и напились уже по всем правилам и без торопливости.

— Новые люди стали, — хвалился Майсара, поглаживая себя по животику, где красноречиво булькало.

Перевьючились. Чтобы не утяжелять Варде существование, кое-что добавили в ослиные переметные сумы. Хазар не проявил восторга, да и Дюльдюль попробовала обидеться, но что поделаешь! Проверили пояса. Динары, взятые, чтобы расторговаться, никуда не делись. В теперешнем положении их казалось даже в избытке.

— Какая теперь торговля. До Босры бы дойти, — сокрушенно вздохнул Камиль.

Однако лишь только путники попытались повернуть к городу, перед ними возникла невидимая и будто бы упругая стена, совершенно прозрачная: сквозь нее отлично, как через лупу, виделись монастырь, палатки и дерево пророков на фоне крошечных городских башен. Вот были они, как и песчаная окрестность, еле узнаваемы: зелень листвы ярче, войлок палаток — темнее, глина холмистых склонов совсем красна, камень монастырских стен — бел, а золото куполов небольшой церковки так и сверкало, будто после редкого в этих местах дождя. (Много позже Камиль дивился: почему они в то мгновение вообще не удивились белому камню и золотым маковкам — убогий ведь был здешний монастырь.)

— Шельмы завесили нам путь своими волосьями! — ахнул Майсара. Благоговение перед непочетной троицей сползало с него с быстротой, непостижимой уму. — То-то узлы вязали. Теперь нам туда никак не пройти.

— Что же, нельзя назад — пойдем вперед, — ответствовал Камиль без тени досады, как будто повторяя чье-то прежнее решение. — Стыда, по кайней мере, не обретем, и укора не будет.

Для его спутника это было невеликим утешением, однако делать нечего: закутались поплотнее, ибо оттуда, где только что пыхало жарой, давно валил холод, не сравнимый даже с ночным, уселись в седла, Майсара взял повод верблюдицы в руку — и тронулись потихоньку. Ибн лабун послушно затрусил следом за матерью.

О том же, что ждало их впереди, сказано будет в другой раз».

Загрузка...