Сказка Заката


Не тот это город, и полночь не та…

Б. Пастернак. «Метель»

Ранним хмурым весенним утром Николаша понял, что заболел.

Когда это было? Было ли это? Будто бы только вчера пришла холодная, запоздалая весна, и дни еще не были длинны, и утра — светлы, и пахло влагой и воздухом — ветер нес от реки запах мокрого белья — запах прошлогоднего снега. Свободно было и грустно.

Николаша пришел в себя на скамейке в углу большого сквера и увидел перед собою, вдалеке, смешной дом, с мансардочками, весь пестрый, цветной; слева стлалось пустынное еще в ранний час кольцо, справа — странные также дома, напомнившие чем–то неуловимо старую забытую гравюру; невидимая, но ощутимая талая утренняя морось висела в воздухе, чуть размывая очертания предметов и скрадывая цвета, выдавая за тонкое искусство художника грубую работу маляра. Николаше было страшно холодно и как–то сыро к тому же; дрожа мелкою дрожью он, однако, не двигался с места и лишь пытался осмысливать теперешнее свое положение. Нельзя сказать, чтобы это удавалось вполне; он лишь чувствовал, что если кто–нибудь не придет немедленно ему на помощь, то ничего более не останется, как умереть здесь, на скамейке, отразив напоследок в угасающей памяти смешной разноцветный дом и забытый кем–то огонек в мансардном окошке. Надо полагать, что неизъяснимая тоска, вдруг наполнившая его душу, выхода иного для себя не видела, наверное так! Пугало его своею непонятностью и то, что находясь, казалось, в здравом уме и твердой памяти, он не мог не то что вспомнить, но даже и вообразить себе причину своего столь глубокого отчаянья.

Он поймал себя на том, что силится разобрать глухо, как из–под воды, доносящиеся до него разговоры людей, редко проходящих мимо, и не понимает ни слова, будто говорят на совершенно чужом языке; и почему–то даже лица их его пугали. Он попытался сам сказать что–нибудь, все равно — что, но язык не подчинился, и слабо лишь пискнуло в горле. Он хотел было вскочить и побежать куда–то, но тотчас решил, что некуда: и вновь с места не двинулся. Закрыл глаза, но вдруг испугался, что уж не откроет их больше — словом, стал понемногу впадать в самую обыкновенную и вполне стыдную панику.

Надо заметить, что паниковать Николаша не привык, и чувство это было ему внове. Характера он был спокойного, рассудителен всегда и, в общем, доброжелателен; с людьми ладить умел. Был невысок, но и не коротышка, лицо имел открытое, щеки — что, впрочем, не часто бывает у городского жителя — с румянцем, иногда — и даже часто — он улыбался: словом говоря — обыкновеннейший и нормальнейший молодой человек, отчасти, может быть, склонный к полноте. Его любили и звали все Николашей, и это последнее говорит уж само за себя.

Однако же и не следует думать, что жил он до того дня вовсе безмятежно: нет. Успел Николаша, конечно, к своим двадцати трем годам повидать всякого разного и, будучи отнюдь не глупым, давно осознал, что и дальнейший его жизненный путь устлан, как говорится, не одними лишь розами. К выпадавшим ему до сих пор умеренным трудностям и неприятностям относился он философски; набивши необходимое число синяков, старался, где нужно, обходить острые углы, да так себе и жил.

И, то есть, фокусом таким своего, ранее не подводившего рассудка, был он мало сказать, что удивлен. Паника его росла. Он ухватился руками за скамейку, так как ему показалось, что она вдруг вырвется из–под него и улетит неизвестно куда. Все, что он видел перед собою — дома, небо серенькое, гнилой снег, деревья, торчащие из него, как дворницкие метлы, непременные голуби, даже собственные, одетые в серенькие брючки и теплые ботиночки ноги, теперь казавшиеся совершенно чужими — все сжалось в его бедном мозгу в какую–то болезненно яркую пульсирующую точку, поместившуюся где–то в далекой дали. Страх, необъяснимый и немыслимый, сковал его, спеленал всего, в ушах стоял непрерывный гул — как бы звон колокольный, но не затухающий, а, напротив, длящийся и длящийся без конца, и одна лишь мысль, дикая и темная, сверлила мозг. Впоследствии, как ни старался, не мог он ни объяснить, ни даже вспомнить, что это была за мысль — как бывает после пережитого ночью морока — но тогда она поглотила все его существо без остатка. Ужасные минуты пережил Николаша.

Но вот, когда, казалось, последние крупицы разума оставили его, вдруг услыхал он голос — ангельский, показалось ему тогда — но на самом деле дребезжащий и насмешливый:

— Что это вы так загрустили, молодой человек? — (загрустили!) — Я на вас смотрю — вы точно в горячке весь… Ну… ведь оно и забудется потом, что бы у вас там ни было. Да, кстати сказать, и холодно, а ноги–то у вас прямо в луже — простудитесь!

Хотите — верьте, хотите — нет, но Николаша первое, что сделал, так это посмотрел на небо: сам он потом удивлялся, но то была чистая и святая правда. Впрочем, мгновение спустя, он опомнился и увидел, что картина пред ним разъяснилась, пульсирующая точка пропала, а самое главное — он хотя бы начал вновь понимать человеческую речь, и язык вернулся.

— Слушайте, — хрипло начал он, озираясь, — я не знаю… я, наверно, болен… что–то такое… — он наконец увидел, совершенно неожиданно для себя, сидящего справа на той же скамейке — старичка — не старичка, а сухощавого подержанного человечка в старом пальтишке, вытертой, но аккуратной ушаночке и почему–то с фантастических размеров хозяйственной сумкой на коленях.

Николашу, как он потом вспоминал, поразили глаза человечка — узко посаженные, запавшие, обведенные темными нездоровыми кругами, но пронзительные, буравящие душу, казалось, до самого дна и вместе с тем хулиганские, как у мальчишки.

— Я заболел, кажется, — повторил Николаша, — я, правда, клянусь, что–то плохо соображаю… — Он потер лоб рукою — та была холодной, как у покойника. — Мне бы врача… — тоскливо зачем–то продолжил он, но сразу осекся. — Слушайте, где это я? — догадался он, наконец, спросить.

— Да-а, молодой человек, — протянул незнакомец, — бывает. Бывает! Со мной, знаете ли, тоже — в пятьдесят девятом году — нечто подобное было: заснул — у себя дома, помню. Просыпаюсь — на вокзале. Да еще, вообразите, в Питере, как потом выяснилось: спрашиваю, — где, мол (вот как вы теперь), — «Так, в — Питере!» — говорят. Что потом оказывается: ночью встал, соседку, добрейшую женщину, разбудил — перепугал — уезжаю, дескать, в Петербург; а кто будет звонить–спрашивать, или — там — приходить, так и говорите: «Поехал, мол, в Санкт—Петербург». А за каким, извините, бесом я туда отправился, до сих пор — никакого понятия. Такая вот…

— У меня–то — не то… — выговорил было Николаша.

— Да вижу, что — не то… — тотчас прервал незнакомец рассказ. — Это я так только… Да вы и не огорчайтесь — пройдет, уверяю вас — пройдет. Вспоминать после будете — так посмеетесь: Николаша, вас ведь Николашей зовут–то?

Образовалась некоторая пауза. Видно, в глазах Николашиных отразился такой почти испуг, что удивительный человечек поспешил объясниться:

— Да вы не удивляйтесь: я давеча и подсел–то к вам — что вы сидели, в одну точку уставившись, да все повторяли: «Пропал Николаша, совсем пропал». Так я и рассудил, что «Николаша» — то, стало быть, вы самый и есть, то есть заметно было, что «пропадали» — то — вы, даже и приглядываться не нужно было. Так ведь?

— Так, — пролепетал удивленный, но совершенно уже прояснившийся Николаша. Еще его немного удивило это — «давеча». Вообще в человечке было что–то такое, что–то неуловимо старорежимное.

— Ну: вам теперь домой нужно — переодеться, согреться… И — рюмочку можно, — доверительно наклонился к Николаше его случайный собеседник и даже голос понизил. — Дом–то у вас, надеюсь, имеется? — и, получив утвердительный кивок, также кивнул удовлетворенно и продолжал: — Дом, знаете, у каждого должен быть, хоть… ммм… какой, а… Я бы вас и проводить, конечно, мог, — вдруг оборвал он сам себя, — я, видите ли, свободен совсем, — и вдруг очень грустно улыбнулся. — Да как будто вы и сами скоро будете в порядке… А уж я пойду в магазинчик, — он показал на сумку, — хозяйство, знаете, хоть маленькое…

— А со мной–то, что же это, — вдруг прервал его Николаша, — теперь как же, врача бы… раньше я никогда…

Собеседник его принял строгий вид, но глубоко запавшие глазки его посмеивались:

— К врачу вы, молодой человек, непременно обратитесь, — сказал он наставительно. Да только, боюсь, проку от этого будет немного.

Некоторое время он внимательно смотрел Николаше прямо в глаза, затем снова грустно улыбнулся и сказал:

— В вас, молодой человек, я вам скажу — это вы попомните: вошел смысл.

Николаша молча слушал, не понимая.

— Вы теперь, видите ли, со смыслом человек. Тут, конечно, радоваться бы нужно, — продолжал его собеседник, — да, ммм… увы, вам–то как раз и не придется: вам теперь трудно будет. Да не переживайте, — поспешил он, видя Николашино болезненное недоумение, — это со многими бывает, да… бывает… ну, а с вами, вероятно, особый случай — может, большой смысл–то, вам и тяжело сделалось, с непривычки…

— Ну, стало быть, я пошел, — заключил он, уже поднимаясь. — А вы — конечно, к врачу… а потом — домой. Домой, и — рюмочку, рюмочку не забудьте, а то простудитесь.

И быстро так скрылся: даже толком и не понятно было — куда.

К врачу Николаша, разумеется, не пошел.

* * *

Я переписал это со ставших от времени совершенно желтыми и хрупкими страниц, напечатанных когда–то на древней пишущей машинке — с удивительным шрифтом, какой–то типографской гарнитуры — сразу набело, почти без помарок Мне было важно начать именно с этого — этого отрывка, написанного так давно, очень давно — так, что лучше сказать, я хорошенько и не помню, когда.

Вероятно, я хочу сделать это произведение эклектичным; поскольку оно и все равно выйдет эклектичным, пусть уж я буду этого хотеть. Только не люблю слово «произведение» — от него отдает производством, механическим процессом, лязганьем металлических деталей, шипением прессов, запахом машинного масла, суматошными отделами технического контроля, сонными складами, дощатой свежеизготовленной тарой, бесцветным декабрьским снегом, временами бросающим блестки тусклого отраженного света вечногорящих казенных фонарей, спрятавшихся под железными колпаками от студеного ветра — но, коль скоро я его все же, некоторым образом, произвожу, пусть так и называется.

Я ведь говорил, что задумал его давно, очень давно; долго–долго я сочинял мысленно, не перенося ничего на бумагу; мне казалось это глупым, преждевременным. Вот еще немного, еще немного повыдумываю, казалось мне, когда я лежал, засыпая, в бреду, горя от внезапного жара, и строчки появлялись–проплывали перед моим мысленным взором, черными, удивительной гарнитуры литерами на пожелтевшей от времени бумаге, звучали мягким голосом знаменитого эфирного чтеца, и созданное ими эхо растворялось, угасало, многократно отражаясь от сводов черепной коробки; но затем оседало на языке, у самых его краев, лишь легкою кислотой выпитого чая, и дальше все тонуло в безмысленной темноте. Многое, многое я также вот создавал лишь в своем воображении, чтобы создав, полностью или частично, отвлечься на что–нибудь и забыть навсегда, бесследно похоронить в молчаливом сумраке подсознательного небытия. Вероятно, там — у меня в подсознании — за годы построилось целое кладбище, заполненное такими вот, безвестными, заросшими травою забвения могилами: к ним вовек никто не приходит и не ухаживает за ними. Это, вообще–то, грех; так вот и множу я свои без того многочисленные прегрешения еще и этим. Разумеется, я — эгоцентрик.

«Трава забвения»[1] - самое сильное, поразившее меня название–образ, который я когда–либо встречал в литературе, он врезался в память и околдовал меня навсегда; я не мог удержаться, чтобы не вставить его где–нибудь — это было бы просто выше моих сил. Каждый раз я решаю, что вот это мое «произведение» — последнее, наконец. Я так решал уж несколько раз; так решил и теперь — и понял, что наконец должен использовать, ну, хотя бы упомянуть этот образ; другого случая может не представиться.

Я вернулся к тому сюжету (хотя какой там у меня может быть сюжет) и к отрывку, написанному — все же — так давно; к этим роковым для многих из моего — да и не только моего — поколения символам: скамейке и скверу, дав им совсем другую роль, наделив совершенно другим значением — но вернулся, ибо только теперь, спустя многие годы, наконец, понял: что именно хотел и должен был рассказать, и какой в во всем этом смысл, и почему раньше мне это казалось преждевременным и глупым.

* * *

Остаток дня и вечер прошли как обычно, ничем особенным не отмеченные. Подошла ночь; в открытую форточку продолжало тянуть легким, детским, напитанным талою влагой воздухом. Запах его дразнил и волновал, жизнь казалась такой же воздушной, невесомой; так и обещала впереди какие–то простые свои радости — встречи с друзьями, незатейливая болтовня; быть может, замешавшаяся меж ними — влюбленность; снова болтовня, снова встречи… Утреннее, приключившееся с ним необыкновенно–странное происшествие, совсем перестало тревожить Николашу, забылось почти, вытесненное всеми этими простыми и приятными мыслями, постепенно навеявшимися и окутавшими его, пока пил он уже поздним вечером на кухне бледно–желтый чай, подливая кипятка из старенького электрического чайника, не переставая безотчетно принюхиваться по–собачьи к струе свежего воздуха, лившейся из форточки, обжигаясь горячим чаем, подхватывая языком с хлеба так и норовящие сползти капли кисло–сладкого варенья. Звездочки отраженного от вечерней кухонной лампы света чертенятами плясали на блюдцах и ложечках. Совсем позабылись ему и встреченный незнакомец и странные немного слова, сказанные им на прощанье.

Чай, который пил Николаша, назывался «Здоровье» — довольно безвкусный, он был очищен от кофеина, да заодно — от вкуса и запаха. И то и другое считалось вредным для здоровья. Кофеин, от которого был очищен чай, шел на приготовление тонизирующих коктейлей под тем самым названием, подающихся в барах, а также специальных, одноименных и того же назначения таблеток, которые рекомендовалось принимать после еды. У Николаши был знакомый в ближайшем баре — из подъезда сразу налево, за углом — бармен Николай: он и рассказал когда–то про все эти манипуляции; сын его учился в институте пищевой промышленности и утилизации отходов.

Николаше чай, однако, казался замечательным. Допив его и разгадав кроссворд, он сгрузил грязные чашки в мойку, вымыл их — а вытереть забыл, отвлекся на что–то. Потом зашел в туалет: совмещая приятное с полезным, долго смотрел на чуть желтоватое пятно у потолка, в который уже раз гадая, на что оно похоже. Не придя ни к какому выводу, вышел (заполошилась, заплескалась вода), в маленькой и единственной своей комнатке разложил постель и наконец нырнул в нее — как он любил делать — чуть ли не в прыжке погасив свет.

Но как–то не спалось ему в этот раз. Николаша ворочался с боку на бок, выставлял из–под одеяла то одну, то другую ногу, и все–то против даже своего желания вспоминал прошедший день. Ему показалось, что свежий воздух будоражит его, он встал, прикрыл форточку; …через некоторое время снова встал — и открыл настежь: с улицы вместе с ветром вплыл и наполнил комнату бестревожный, но таинственный шум, какой весенний город издает по ночам — кажется, самая глухая тишина громче него и беспокойнее. Снова лег, вспомнился ему наконец и незнакомец, встреченный утром, его пронзительные мышиные глазки, незнакомец внимательно смотрел на него этими своими глазками, неловко теребя, то ставя на землю, то вновь подхватывая на руки свою сумку, и все спрашивал: «Ну, Николаша, поняли вы теперь, какой в этом смысл? Поняли, ну?» «Нет! Нет!» — кричал почему–то Николаша и закрывал глаза руками, но и закрыв руками глаза, продолжал слышать мягкий, сочувственный голос незнакомца и видеть его внимательные глазки. От своего крика Николаша внезапно проснулся: была уж половина третьего утра — его темная комнатка внимательно и мирно глядела на него фосфорными цифрами будильника; терпеливо ждали утра привычные предметы — шкаф, стул, свисающие с него серенькие Николашины брючки, на которых в свете деликатно заглянувшего с улицы фонаря чуть блестела металлическая застежка. От раскрытой форточки стало холодно; дрожа, Николаша опять вскочил и захлопнул ее. Шлепая босыми ногами по полу, потянулся на кухню: налил, не зажигая света, остывшей воды из темнеющего на белом фоне стола чайника, отпил, поставил. Вернулся в постель, укутался одеялом и уснул до утра без сновидений.

В семь часов подал свой вежливый голос будильник — Николаша спал, тихонько похрапывая. Будильник был настойчив, и Николаша, помахав в воздухе рукой, прихлопнул его, как муху. Будильник, смутившись, отстал.


…поздним утром, когда его опоздание на службу было неизбежно и безнадежно, Николаша наконец разлепил веки и медленно–медленно, как в телевизионном повторе, сел, опустил на холодный пол теплые, вырванные из чрева постели ноги — как рекомендовано: сначала правую, затем левую — и стал просыпаться. «Скажу, что заболел… простудился… Один день — простят» — смутно решал он. И точно: был он, как говорится, на хорошем счету, один день — простили бы.

Никуда уже не торопясь, стал он одеваться — все в обратном порядке: вот и дождались своей очереди терпеливо провисевшие, блестя застежкой, всю ночь прождавшие его брючки, тапочки… Заплескалась, заполошилась вода в туалете, загудела труба в ванной, зашуршала щетка, вычищая Николашины некрупные, вполне еще здоровые зубы, розовый язык… Так, теперь завтракать: что там у нас? и — долгий прочувствованный взгляд в нутро холодильника, ммм?..

Хозяйственный Николаша любил порядок, жил один (по большей части; некоторые периоды, в которые его одиночество нарушалось, к теперешнему делу не относятся), все у него шло размеренно, досадных происшествий случалось немного, да чаще и не по его вине или, скажем, недосмотру: было когда–то, тому уж года три — сосед сверху немножко залил, образовалось на потолке чуть желтоватое пятно… Ну, раз у самого кран потек на кухне — сам же починил. А так, неожиданностей, тем более за завтраком, решительно никаких. Завтрак, словом, прошел, как обычно, без происшествий, ну а после завтрака — что ж делать, коли выпал вынужденно свободный день? Использовать его нужно было с толком (как все аккуратные люди, не любил Николаша, когда зря что–то пропадает): для начала вот мы раз — выспались, два — позавтракали не спеша; теперь — что? Теперь вот можно телек посмотреть–послушать, что там за новости, а там и на службу позвонить — объяснить: так–то, мол, и так–то…

Щелкнул, включил телевизор…


…несколько секунд он ничего и не замечал. Потом какое–то беспокойство стало понемногу проникать в его мозг как бы извне, и через минуту Николаша осознал, что снова, как и вчера утром, совершенно не понимает ничего из того, что слышит. То есть, слова–то по большей части, кажется, знакомые, но звучат будто бы глухо — будто бы ныряльщик из–под воды говорит, не вынимая загубника изо рта — и что они вместе означают, не доходит до Николашиного сознания никак.

Николаша тоскливо заметался — защелкал, стал переключать программы, но это не помогло: «Везде то же» — шептал он, холодея. Рассказывает, например, ведущий о новостях, а Николаша — хотя слова, на первый взгляд, должны быть всё те же, какие всегда говорил и он сам — решительно не понимает: ни о чем тот говорит, ни какой смысл в его словах… «Смысл» — смутно вспомнилось Николаше.

Он, резче, чем следовало, хлопнул по кнопке выключателя. Схватил телефон; цепенея от тягостного предчувствия, стал набирать к себе на службу, номер долго был занят, Николаша шесть раз прослушал короткие гудки, прежде чем наконец раздался голос секретарши: «…?» В животе у Николаши заворочалась жаба — он ничего не мог понять. «Это я, я это — Николаша, я, кажется, заболел!» — прохрипел он в трубку, язык с перепугу еле ворочался. «Кто? Кто говорит? Я не понимаю!» — догадался он лишь по интонациям: секретарша, милейшая Наташечка уже сердилась. Николаша бросил трубку, будто она была виновата.

«Так, спокойно, спокойно, ничего не происходит, — забормотал он, понимая, что, конечно же, происходит, и происходит черт знает что. — -- Чувствую я себя — ну–ка… да, вроде бы, обычно, ничего похожего на вчерашнее: сознание не терял, невесть где и почему не оказывался — так что, спокойно, Николаша, спокойно…»

Он стал жалеть, что все же не пошел вчера к врачу, пока… Пока — что? — вдруг подумал он, еще больше — если это вообще было возможно в нынешнем его состоянии — холодея. Он стал припоминать и, чувствуя, как почва понемногу уползает у него из–под ног, припомнил, что как расстался… «давеча»… с тем загадочным типом в сквере, так вроде бы особенно и не разговаривал больше ни с кем. Ему казалось… да, ему казалось, он вновь начал понимать человеческую речь вокруг, но… стараясь припомнить: о чем же говорили — так и не припомнил ничего определенного. Он вскочил, стал ерошить стриженые свои волосы, стал ходить по комнате, поднимая страдальческий взор к потолку, затем устремляя его неподвижно в угол, однако четверть часа таких мучений не привели ни к чему: — - может, разговаривал днем вчера с кем–то, а может — и нет, сидел весь день за расчетами, вечером один шел домой, ни с кем не встречался. Да и то сказать — какие такие уж разговоры–то, одни междометия ведь большей частью: «ага», «неа…», «ну, будь» — вот и все разговоры; с козой можно так–то поразговаривать. Во рту у Николаши стало очень сухо.

«Врача бы нужно, — снова подумал он тоскливо, — хотя, какого же врача? Как вызывать, объяснять? Что делать–то… Пропал Николаша, совсем пропал…» — «Совсем пропал..» — что–то вдруг шевельнули в памяти у него эти слова, что–то такое… что лежит вроде и на виду, только на самом краю зрения: видеть — видишь, а осознать — никак не осознаешь.

«Старик! — вдруг зашептал он сам себе торопливо. — Ну, то есть, не старик — незнакомец, в общем, тот, тип — на скамейке, в сквере… Найти бы… Где же найти? где ж его найдешь… ну, где–то же можно его найти… если поискать… если…»

«Вот что. У него сумка была — пойду, говорит, в магазинчик… Не на метро ведь он туда приехал — в магазинчик сходить, значит живет где–то поблизости… Посидеть, подождать… может, опять где покажется…» Бессильно осевший было на диван Николаша снова вскочил и забегал из угла в угол: — «А почему ж не на метро?.. — опять задергался: — Вот — раз, около дома не было ничего, так он — на метро… Нет, нет, ерунда, — принялся уговаривать он сам себя, — живет поблизости, поблизости где–то там живет — найду… Выслежу!»

Он принялся торопливо одеваться, и это стало понемногу успокаивать: — «А даже и на метро — тоже ничего страшного, — рассуждал он про себя, натягивая ботинки, — он и еще раз может так вот — на метро… Выслежу. Дождусь: может, хоть к врачу упрошу отвести, объяснить там… — - эх, шнурок перетерся, — все…» — принял он первое внятное решение.

Николаша никак не мог попасть в замочную скважину ключом, наконец попал, запер, скатился по лестнице (жил на втором этаже) и уже без колебаний ринулся на поиски. Дверь подъезда захлопнулась за ним, будто поставила точку.


Около полудня приятный молодой человек, с виду невысокий, но и не коротышка, с открытым, хотя и немного тревожным лицом — обыкновеннейший и нормальнейший молодой человек, склонный, отчасти, к полноте — снова, как и вчера, сидел на скамейке, в сквере близ шумно, в обе стороны бегущего в этот час, кольца. Только теперь не сидел он, вяло опершись на спинку, с непроизвольно мотающейся от плеча к плечу головою, ничего толком не замечая и не понимая вокруг, а напротив: примостился на самом краешке, подогнув под себя ноги и схватившись руками за колени, поминутно еле удерживаясь, чтобы не вскочить, живо повертываясь то в одну, то в другую сторону на всякий звук — особенно на приглушенное расстоянием хлопанье дверей в подъездах домов, покоем обступивших сквер — и ощупывая каждого проходящего вблизи или вдалеке беспокойным взором, чтобы привскочив на мгновение, вновь и вновь разочарованно перевести его дальше — не тот, не тот…

Так прошло около часа. Николаша теперь сидел глубже, расслабленно вытянув ноги, продолжая свое наблюдение из–под полуприкрытых век, более не порываясь в предвкушении узнавания — вот, вот! — а медленно наливаясь сознанием назревающей неудачи и апатией.

Безучастно наблюдал он, как выглянуло на минуту солнце, иглами лучей в единый миг истыкав мягкую сырую вуаль, висевшую в воздухе со вчерашнего дня (а может — с самого начала весны, — сонно думалось Николаше, — а может — от сотворения мира…), как прозвенели по золотым солнечным тарелочкам на не совсем еще свободных ото льда дорожках — неряшливые после зимы пичужки, как снова затянулись прорехи в повисшей над землею камуфляжной сетке неба, отчего некоторое время все казалось темнее, чем было, и…

…в этих–то, мнимых минутных сумерках вдруг привлек Николашино внимание вновь кем–то забытый огонек в мансардном окошке смешного, разноцветного, боком к дальнему углу сквера вылезшего дома, что мимолетом заметил он вчера и — тотчас забыл, отвлекся на что–то, упустил это впечатление в глубину подсознания и не вспомнил бы уже вовек, не приведи его обстоятельства снова сюда, в этот сквер, на эту скамейку. Забытый кем–то, одинокий в ряду пустых и темных, по виду совсем нежилых окон огонек поманил его, и Николаша встал, двинулся напрямик по тающим, но местами еще покрытым ломкой ледяной коркой газонам, чавкая кислою, пузырящейся, хотя мерзлой пока в глубине землею, пачкая ботинки и не замечая того, будто влекомый слышным лишь ему одному волшебным голосом предательской дудочки, шагал, не отрывая взора от уютно льющего теплый, темно–желтый свет огонька.

Ступил на неширокую мостовую, окаймляющую сквер. Пересек ее, оставляя цепочку грязных следов. Сделал шаг на противоположный тротуар. В сени домов, очень старых, как вблизи оказалось, может, еще довоенных, его охватило какое–то смутное, смешанное чувство тишины, покоя и чуть слышного запаха тлена, какое бывает в старых–старых домах, где живут–доживают свой век очень добрые, но также старые–старые люди, где нет ни дочерей, ни сыновей, ни внуков — только эти старые, всеми забытые, и всех позабывшие люди, да их тени. Даже ставший к этому времени совсем неистовым шум близкого, рукой подать, потока транспорта — «экипажей» — хотелось сказать здесь, по эту сторону пролегшей странною, отгородившей остальной мир границею мостовой — доносился приглушенно и покойно, будто отделенный многими кварталами таких точно тихих домов и переулков. Николаша все так же — будто во сне — приблизился к дому со светящимся среди белого дня в ряду других, пустых и мертвых, окошком. Дом стоял подъездами в небольшой открытый двор. Николаша зашел во двор; чувство, владевшее им, усилилось: во дворе было совершенно тихо, как в какой–нибудь заброшенной деревне, как никогда не бывает в большом городе, даже ночью. Николаша наконец остановился, не зная, что предпринять дальше.

* * *

Трудно сказать, что двигало им, когда, повинуясь совершенно неясному и рационально не объяснимому побуждению, он поднялся и направился ко всего только привлекшему его внимание свету в совершенно незнакомом окне. Было ли то предчувствие, тайное, необъяснимое внутреннее знание, дремлющее в нас и лишь пробуждающееся в минуты крайнего душевного напряжения или, наоборот, истощения? Или того и другого вместе? Или то была просто случайность, просто прихоть бессердечного шутника, что потащила бедного малого, напуганного выпавшим на его долю испытанием и уже достаточно измученного им, чтобы безропотно повиноваться гипнозу случайно брошенных карт, цыганских, обманных? Неизвестно.

Я часто задавал себе этот вопрос и не мог придумать удовлетворительного ответа. Неизвестно, что побуждает нас совершать те или иные поступки, даже если мы совершенно уверены в том, что понимаем это и поступаем в соответствии со своими желаниями, или сознаваемой нами необходимостью. Когда я начинал рассматривать свои поступки придирчиво, пытаясь добраться до самых потаенных, утопленных в подсознании корней, результат часто оказывался в полном противоречии с тем, что лежало и было видимо на поверхности. Понимаем ли мы — литеры на пожелтевшем от времени пергаменте времени — о чем повествует, что означает весь манускрипт? Понимал ли я это, начиная в горячечной тьме полубреда нащупывать первые образы, первые, выражающие их слова, которым должно было после сложиться в это повествование? Понимал ли это бедный парень, которому и без того выпало принять на себя невыносимую тяжесть загадки и обязанности, взваленной на хрупкие человеческие плечи могучими силами неведомо каких сфер: искать отгадку, или погибнуть. И которого я, не спросясь, принялся с холодной пристальностью вивисектора изучать, погружая электроды в его вскрытый, но не догадывающийся о том мозг, смутно только по временам ощущающий холодное присутствие чьей–то чужой — не враждебной — но бесконечно чужой воли; я подключаю к нему разнообразные изощренные приборы, от очень сложных до совсем простых, чтобы зарегистрировать его мысли и чувства — быть может, тайные — расшифровать их и записать, покрыть выражающими их, несущими их в себе черными литерами белый экран монитора, сохранить их — мимолетные — на долгие времена, сделать доступными, разгласить любому, кто пожелает и найдет в себе силы прочесть и понять их…

Зачем, для чего на самом деле я делаю это? — кто может объяснить мне? я не понимаю… Что двигало мною — незлым, в общем, человеком (пусть эгоцентриком) — когда я взялся за это жестокое дело, что заставляет продолжать его спустя много лет, когда мне наконец стало ясно его существо, и подоплека, и конечная цель, и даже (шепотом) — заказчик? Что привязывает исследователя к подопытному, заставляет час за часом и день за днем наблюдать за беготней показателей, отражающих малейшие перемены его настроения, его радость, печаль, тоску, ярость, страх — следить, замирая, затаивая дыхание, забывая про сон и еду? Вместе радоваться, вместе печалиться, холодеть от страха вместе с ним и за него, чтобы он не ошибся, не сбился, не погубил себя, чтобы не вытянулись в прощальную прямую линии самописцев? Слышь, кто–нибудь — дай ответ!.. — Не дает ответа…

Мозг, будучи комком нервных клеток, сплетением нервных волокон, принимая в себя сигналы от нервных окончаний по всему организму — тепло костра, сладкий вкус меда или горечь полыни, звуки любимой мелодии, свет из высоко глядящего окна — но, главное, боль! боль: отовсюду — от кончиков пальцев, из глубины кишечника, от нервных окончаний, реагирующих на ожог, и от тех, что расположены на черепе и в сосудах, питающих его содержимое — сам по себе мозг не чувствителен к боли, он не подозревает, что и сам может подвергнуться угрозе, насилию, не замечает происходящего разрушения, потому и не сопротивляется и погибает бесстрашно и бессмысленно. Были такие фильмы, научно–популярные фильмы, где в целях популяризации медицинской науки показывалось, как после трепанации черепа профессор тычет в мягкое, беззащитное тело мозга находящегося в сознании пациента иглами своих электродов, а пациент в это время улыбается и рассказывает анекдоты. Потом ассистент подает на электроды, воткнутые в мозг пациента, слабое электрическое напряжение, и пациент, продолжая сознавать, что находится в клинике у доброго профессора — видит наяву свое, например, детство: вот он совсем маленький, он живет с мамой летом в деревне, они идут утром на реку, он купается, ему весело и хорошо, вода приятно холодит его маленькое, нагревшееся на солнце и загорелое тельце, его давно умершая мама сидит рядом на берегу и улыбается ему; «Мама, смотри как я плаваю!» — кричит он ей, и она смеется и грозит ему пальцем шутливо; по косогору спускается также давно умерший отец — в белой длинной рубахе–толстовке…

А мог бы ассистент взять, и напряжение–то дать не слабое, а побольше — из научного интереса — что ему стоило: так чтобы задымилась, закипела нежная мозговая плоть, и закричал последним, нечеловеческим криком веселый пациент доброго профессора, и отправился навстречу своим давно умершим родителям — уже без возврата; и чтобы вытянулись наконец в строгую и скорбную прямую, как бы отдавая прощальный салют, линии самописцев.

Кто, какой ассистент раздражает наши мозги, заставляя нас действовать так или иначе, побуждает совершать те или иные поступки, оставляя нам полную уверенность в том, что мы поступаем в соответствии со своими желаниями или побуждениями? Кто прячется под этим именем — осознанной нами необходимости?

…И не возникает ли у него по временам странное смутное желание — взять, да и поддать напряжения сверх предписанного уровня, сверх всяких человеческих сил, возможностей хрупкого человеческого разума и души? Неизвестно.

Пишут, что если раздражать электричеством височные доли мозга, можно в любое время и у любого человека вызвать эффект déjà vu — и человек будет жить с постоянным (пока не отключили электричество) чувством, что всё — уже было, было, вся жизнь его — уже была прожита им когда–то и он обречен на бесконечное ее повторение, снова и снова, — пока не отключено электричество. Возможно, и так.

Как вы себя чувствуете? Может, поискать, посмотреть — где там у них рубильник?..


Популяризация науки нужна, чтобы обыватели не боялись ее, в частности, не боялись лечиться — в частности, у добрых профессоров с ассистентами.

Довольно об этом.

* * *

Николаша остановился, не зная, что предпринять дальше. До его сознания стала, наконец, доходить некоторая нелепость его положения. Что, собственно, заставило его направиться искать таинственного типа к совершенно незнакомому дому: потому только, что вдруг привлек внимание обыкновенный свет в одном из окошек? И что теперь? В какой подъезд заходить — их два? Какую квартиру искать — да наверное и не квартиру вовсе: что там вообще такое — эти мансарды? И даже найдя — что, собственно, говорить, как начать?

Подъезд выбрался скоро — левый, ближайший: окошко продолжало светиться почти что прямо над ним, и выйти к вероятно находившейся за окошком комнате из другой половины дома было вряд ли возможно. Николаша мысленно поздравил себя с таким разумным выводом: после его гипнотического путешествия сюда это могло считаться достижением. Стремясь развить успех, он поскорей подошел к подъезду, отворил дверь и вошел. Дверь за ним закрылась с негромким стуком. Он сделал шаг дальше. Другой. Сонная покойная тишина у нижней площадки лестницы вновь обволокла его; бредя в ней, как в воде, Николаша стал подниматься; никакого лифта, конечно, не было. Лестничные пролеты оказались неожиданно длинными, с промежуточной площадкой между ними, также довольно длинной: «Вот, — с завистью думал он: — на высоту–то вот — не скупились»; в его собственной квартирке, тоже в старом доме, потолки волос не задевали, но были — все ж таки пониже. «Второй… — считал он этажи, поднимаясь: — Уф… Третий. Вот…» Как он и предполагал, здесь лестница заканчивалась; слева и — дальше по площадке — справа дремали облезлые, но еще приличные двери квартир третьего этажа. Николаша двинулся по узкой — едва разойтись вдвоем — площадке, освещенной двумя, но тусклыми и, к тому же, пыльными лампочками; шел, опасливо поглядывая через перильца в лестничный проем, колодцем уходивший вниз, в темноту. (Николаша побаивался высоты; и еще собак, тоже — немного.) Дойдя до противоположной двери, он обнаружил не сразу заметную, совсем не освещенную узкую и крутую лесенку еще вверх, — к мансардному этажу, — рассудил Николаша.


Вдоль всего этажа тянулся узкий и пыльный коридор — все равно было, в какой подъезд заходить, оказывается. Двери кое–где были открыты, кое–где вообще отсутствовали, и коридорную тьму отчасти рассеивал серый дневной свет. Всё казалось нежилым (так и было) — кроме ближайшей к Николаше двери, из–под которой просачивался тот самый, привлекший его внимание, темно–желтый свет. Никакого звонка, конечно. Николаша постоял в нерешительности; протянул руку, чтобы постучать… но, помедлив, потер костяшками пальцев губы… и руку вновь опустил. Постоял еще немного — из–за двери не доносилось ни звука.

Наконец он решился и постучал — и получилось громче, чем следовало: будто арестовывать пришел. Снова тишина. Николаша растерялся — такого поворота дела он не предусмотрел. В замешательстве он хотел еще раз постучать, но дверь под его неловкой от смущенья рукой с тихим скрипом растворилась: ему почудилось — прежде, чем он успел ее коснуться. Комната с покатым потолком и стоящим у окна напротив столом была пуста.

Не очень большая, но и не слишком маленькая комната: стол, освещенный падающим из окна сереньким светом, покрыт потертой клеенкой, на столе — какая–то хозяйственная дребедень, Николаша толком не рассмотрел — какая; по левую руку — видавший виды, но добротный, крепкий на вид шкаф; простой не то диванчик, не то койка (и то и другое, как после выяснилось), с выцветшим одеялом; совсем рядом со входной — еще одна дверь, в другую, наверно, комнату; справа — в полстены пыльные полки, забитые книгами; еще диванчик, на нем какие–то газеты, что ли; около стола — два стула; с косого мансардного потолка свисает зажженная лампа под желтым абажуром, сейчас видно, что ветхим, но аккуратным, не рваным — ее–то свет и привел, приманил Николашу сюда. На полу у стола — прислоненная к ножке стула, пустая, съёженная, но все равно огромная — хозяйственная сумка. Николаша закрыл глаза.


«Таких совпадений не бывает, — думал он, — я нашел, я все сделал правильно, я его нашел». О том, что найти совершенно незнакомого человека за два часа в огромном городе — чудо, он тогда и не думал, как и никогда не задумываются о подобных же, или даже больших, чудесах — например, о факте собственного рождения и просто существования.

«Эй…» — не удержался, все–таки позвал Николаша. Никто не ответил, разумеется. Николаша потоптавшись на месте, качнулся вперед: чтобы удержать равновесие, сделал шаг и оказался внутри. «Рубикон перейден, — вспомнил он, — вроде по истории проходили… Что за рубикон?..»

«Вот такой рубикон… рубикон… — повторял он машинально, — подожду здесь: дверь–то — не заперта, значит — ничего… я подожду…» Он походил взад–вперед по комнате, пол был дощатый, крашеный и не скрипел; тихо, вообще, было; снизу только слабо–слабо доносились живые звуки: где–то загудела труба, потом стук какой–то, издалека; а так — совсем почти тихо. Бродя по комнате, подошел к двери, ведущей, кажется, в другую комнату — потянул за ручку; дверь отворилась — тазы какие–то, ведра… ни черта не разберешь, темно. «Эй…» — позвал он на всякий случай, но даже не стал прислушиваться, прикрыл дверь.

Прошло довольно много времени, трудно было точно сказать, сколько именно — часы Николаша забыл дома, а здесь… Здесь что–то никаких часов нигде не… — он покрутил головой, — не видно, ммм… Ни телевизора… Ни даже какого–нибудь приемничка, что ли… где–нибудь, — нет, нигде нет. Что–то никакой, вроде как, техники, даже телефона не видно. А холодильник? — а холодильник — вот он, сразу даже и не заметил — между шкафом и полками, куда же без него, но старый какой–то. Да, — никаких, скажем, излишеств. И зеркала — нигде, никакого: интересно…

За окном понемногу темнело, в комнате пахло пылью, слабые звуки снизу раздавались чаще - - видно за ранний стариковский ужин садились жильцы. Николаша совершенно заскучал: то, что он без спросу находится в чужом доме, и довольно долго, совсем как–то перестало казаться ему необычным — будто сто раз бывал здесь как дорогой гость. Скучая, он подошел к полкам — на минуту новая волна холодного беспокойства охватила его: а ну, как он и письменную речь перестал понимать — не только устную?.. Но — оказалось — ничего, не перестал; ну–ка… корешки пыльные, плохо видно… — наклонив голову, читал заглавия — мудреные, конечно, заглавия… но — вообще, понятно; вот — «Библия», толстая, в зеленом переплете — знаю, а как же, не читал, правда… это тоже не читал… это — тоже… а это — читал! вот ведь как… Старая, наскучившая еще в детстве книжка растрогала его теперь чуть не до слез — читал!.. Значит и еще, может, почитает… когда–нибудь, когда закончится этот ужас, этот бред…

Совсем свечерело, но он уже не понимал этого, потерял чувство времени в тягучем оцепенении тишины и покоя: ничего ровным счетом не происходило в наполненном старостью и тенями доме. Он давно притомился и сел на диванчик, справа от окна, долго смотрел в косо расположенный, темнеющий проем… Он не помнил, почему, зачем он здесь, почему сидит на чужом диванчике в свете лампы под ветхим желтым абажуром, а не идет домой — ведь поздно, наверно, и сколько можно ждать; ему рисовались в темном оконном проеме лица друзей, они подмигивали ему и что–то говорили, а он смеялся и что–то отвечал им, вот не помнил только — что, видел милую мордашку секретарши Наташечки, тянулся, чтобы поцеловать ее в щечку, а она, смеясь, отклоняла головку, не подпускала его, отталкивала игриво его руки, которые он…

…Николаша вдруг совершенно ясно понял, что — уже глубокая ночь, что он лежит и спит прямо в пальто в ссовершенно чужом доме, чуть ли не на чердаке, у совершенно чужого человека, не прикрыв даже входную дверь; что непонятно даже, какого беса он делает здесь в такой поздний час, и что он никак не сможет объяснить это хозяину, вернись он вот сейчас… Ужас какой! Он вскочил, как безумный, суетливо похватал снятые им все же шапку и шарф и бросился вон. Выбегая, только толкнул ногой дверь: та притворилась, хотя не плотно — и хорошо, что неплотно, а то он бы разбил себе голову о первый же косяк в кромешной темноте мертвого коридора.

Крутая лесенка… скорей!.. четыре лестничных пролета вниз… За спиной стукнула дверь подъезда. Который теперь час?.. Метро… Уже не испытывая никаких странных ощущений, только острое желание убраться отсюда, как можно скорее, Николаша почти побежал через темный и пустынный сквер.

Он даже успел на последний поезд.


Само собою, что ночь снова прошла черт–те как, и он снова проспал. На службе, вероятно, недоумевали по поводу его отсутствия, но теперь это и не имело никакого значения: что бы он там теперь делал, на службе–то…

Он было собрался снова пойти, подняться к мансардам в старом тихом доме, откуда бегом бежал ночью: попытать счастья — а куда еще денешься? — но все что–то медлил, будто дожидался чего.

Незадолго до обеда зазвонил телефон. Николаша не стал поднимать трубку — что толку. Телефон после долгих безуспешных попыток обратить на себя его внимание умолк; но буквально через несколько минут зазвонил снова. Николаша не выдержал этого трезвона и трубку все же взял; молча прислушался. В трубке тоже молчали и дышали. Николаша повесил ее обратно. Больше телефон не звонил.

Николаша послонялся по квартире, пооткрывал даже стенные шкафы, потом позакрывал. Глянул в окно: та же перламутровая от растворенного в ней тусклого солнечного света дымка, те же приглушенные краски, чуть размытые очертания. Постоял немного, подошел к дивану — лег; полежал. Вскочил, стал торопливо одеваться, но, пока одевался, вспомнил, что забыл даже позавтракать. Есть не хотелось, но он дисциплинированно принялся варить себе овсяную кашу из пачки, под названием «Здоровье», вкусную и полезную для всей семьи; сварив, принялся машинально есть — будто жвачку жевал. В каше неожиданно попался крошечный камушек — хрясь! — Николаша чуть не сломал зуб. Выругался, выплюнул камушек вместе с кашей прямо в мусорное ведро (чего раньше, вероятно, никогда бы не сделал).

Кашу производил пищекомбинат, для которого Николашина контора поставляла часть оборудования; там же эта смесь овсяных хлопьев и сухого молока расфасовывалась и упаковывалась в привлекательные коробки с надписью: «Здоровье», — и дальше чуть мельче, — «вкусно и полезно для всей семьи». Хотя Николаша и не был конкретно в курсе, расчеты этого оборудования для просеивания сухих хлопьев делал именно он, Николаша, и именно он, заглядевшись на круглую попку секретарши Наташечки, сделал маленькую ошибку, из–за которой изредка пропускались крошечные камушки.

На тот же комбинат собирался пойти работать после учебы в институте пищевой промышленности и утилизации отходов сын знакомого Николашиного бармена; ему было близко и платили там хорошо; кроме того, вот это самое название «Здоровье» придумала его мать, жена бармена, специалист по рекламе пищевой продукции; звали ее Наташа. Сын ее и бармена учился на специалиста по упаковочным и расфасовочным линиям и подрабатывал летом на том же комбинате — благо близко от дома — на линии по тепловой обработке поступающей на комбинат крупы: это чтобы все мелкие жучки и червячки, заводящиеся в любой крупе, если ее долго хранить — передохли. Для отсеивания их крошечных трупиков и было предназначено оборудование, когда–то рассчитанное невнимательным Николашей. Такие дела.


Сжевав безвкусную кашу, он только было принялся убирать со стола, как позвонили в дверь. Николаша отчего–то вздрогнул, и уронил ложку; та жалобно звякнула, не упустив случая сделать посильный вклад в мало–помалу крепнущую атмосферу нервозности. Открывать Николаша медлил; позвонили снова. Он подошел к двери, глянул в глазок: два прилично одетых гражданина — лица открытые, спокойные, немного скучные. Вызывающие доверие, только странно похожие: — братья, что ли? Нет, разные, это показалось, что похожие: один вон — рыжий… Третий звонок разразился Николаше прямо в лицо — он даже отшатнулся; при этом оба «брата» стояли, вроде, спокойно, к звонку не тянулись: — тьфу, черт, не заметил что ли?.. Или там еще кто–то…

Дольше тянуть было нельзя: открывать, так открывать. Или… не открывать? Николаша открыл.

— Вы Николай, — и рыжий (да не рыжий: просто соломенный блондин) назвал Николашины отчество и фамилию, скорее утвердительным, чем вопросительным тоном.

Николаша согласился и, с трудом сглотнув, кивнул. В ушах у него все звенели произнесенные человеческим голосом — его имя, отчество и фамилия; отчество, фамилия, имя, — он слышит их, понимает, — фамилия–имя–отчество! — понимает! Человеку свойственно любить свое имя, ему нравится, когда его произносят (за исключением контекста: «Выйти из строя!»), но никогда еще его немудреное имя не звучало для Николаши такой музыкой.

«Братцы!» — хотелось закричать ему, даже обнять их, вовсе незнакомых, но он, конечно, ничего не закричал: — «Лучше и не показывать вида, будто ничего не происходило; к чему теперь?» — он был уже уверен, что приключившаяся с ним история завершилась — так же внезапно, как и началась. «Это у меня был такой — нервный срыв… срыв… переутомился, а… а теперь — он прошел: всё — прошел», — торопливо думал Николаша; мысль о том, что за последние двое суток он–то как раз и утомился — больше, чем за два года без отпуска — он старался отгонять.

— Что… чем… могу…?

— Мы к вам, — сказал рыжий, входя, не спрашивая разрешения.

— И вот по какому делу, — добавил его нерыжий «брат» рассеянно, тоже входя и спокойным, внимательным взглядом обшаривая тесную прихожую и ведущий в комнату коридор. — Это, что у вас — кухня? — спросил он между прочим, глянув налево.

— Д-да, — ответил чуть удивленный Николаша. Соображать яснее ему мешала непрерывно вертящаяся в голове торжествующая мысль: — «Я говорю — и они понимают! Я говорю - …»

— Вот! — вдруг обрадованно воскликнул рыжий. — Вот о ней–то и, заметьте, на ней мы и хотели бы с вами поговорить!

— Да. Разрешите? — так же рассеянно не столько спросил, сколько просто произнес второй и, не дожидаясь разрешения, даже еще не закрыв рот, двинулся на кухню; даже чуть толкнул Николашу плечом, но не извинился, будто не заметил.

— У меня там — каша… ложка — упала… — беспомощно засуетился Николаша, но рыжий, также направившись в сторону кухни и напирая, таким образом, на него, отвел это возражение:

— Ни в коем случае не беспокойтесь, это нас нисколько не смутит, — и, протискиваясь мимо него, покровительственно похлопал по плечу.

Нерыжий, стоя тем временем посреди кухни и с интересом ее оглядывая, ограничился простым: — «Да».

Кухня–то была — прямо сказать — небольшая, в длину, ширину и высоту почти что одного размера, и представляла собою, следственно, почти правильный куб. Поместиться в ней можно было только–только втроем. Они и поместились: рыжий — снова без приглашения — уселся на табурет у стола, Николаша немного растерянно опустился на другой; нерыжий великодушно остался стоять посредине; упавшая ложка так и валялась — близ его левого ботинка, под которым уже растекалась крошечная грязная лужица.

«Может, протек на кого», — стал лихорадочно вспоминать бедный парень, глядя на нее, но ничего такого вспомнить не мог.

Рыжий меж тем приступил к длинному объяснению цели их визита. Оказывается, фирма, производящая вкусную и полезную кашу «Здоровье», проводит рекламную акцию, и в ста коробках этой каши были размещены, как он выразился, талоны, которые нужно предъявить одному из рекламных агентов этой фирмы, работающих во временном помещении на одной из известных всему городу тихих деловых улочек, чтобы получить право на участие в розыгрыше…

Николаша как бы раздвоился: один Николаша внимательно слушал эту белиберду, силясь уловить в ней хоть какой–то намек — какое все это имеет к нему отношение; в то же самое время другому начало смутно казаться, что рыжий говорит как–то принужденно: совершенно правильно, но как будто иностранец. Никакого акцента, впрочем, даже малейшего, он не замечал. «Совсем я, оказывается, от людской речи отвык», — подумалось Николаше.

…розыгрыше призов, очень ценных, — «Да», — встрял нерыжий и даже палец поднял, — однако, после сбора всех талонов выяснилось, что части из них не хватает, поэтому они, — нерыжий молча показал пальцем сначала на «брата», а затем — несколько согнув — на себя, в область пупка, — являясь руководителями подразделения этих самых рекламных агентов, проводят расследование…

«Это — из–за вчерашнего! — вдруг обожгло Николашу, — Они никакие не рекламщики!.. я же вчера в чужую квартиру забрался!.. Может, обокрасть хотел!.. Вот они и расследуют, осторожно, чтобы не спугнуть — они ведь не знают ничего!»

…и устанавливают местонахождение пропавших талонов… — «Точно, сперли что–то у старика! Что же там можно было спереть, ведь там нет ничего?!» — внутренне охнул Николаша… — талонов, и один из этих талонов, как им, — нерыжий снова показал пальцем на «брата» и на себя, — доподлинно стало известно, один из этих талонов находится у Николаши, поэтому Николаша непременно должен пройти с ними, чтобы принять участие в розыгрыше, который в противном случае никак не может состояться. Все очень, очень Николашу просят, как можно скорее прибыть.

— Это на пять минут, — подал голос нерыжий.

Николаше показалось, что его коллега посмотрел на того с легким неодобрением. В душе молодого человека, обыкновеннейшего и нормальнейшего, еще недавно совсем бестревожной, стало постепенно делаться как–то не хорошо.

— А… а почему вы думаете, что — у меня? Я — не видел… — начал было он.

— Вы просто не заметили, дорогой вы наш! — воскликнул рыжий. — Да вот же он! — указал он в свою очередь, пальцем, на какую–то бумажку, которую его коллега с ловкостью вора–карманника и совершенно серьезным, даже торжественным выражением лица, выудил из все еще стоявшей на буфете, возле кухонной плиты, коробки.

— А… можно? — попросил Николаша.

— Разумеется, — ответил ловкий руководитель агентов и подал ему бумажку.

Николаша увидел какие–то разводы, линии волнистые, слово «РОЗЫГРЫШ» крупными буквами, с большим числом восклицательных знаков, какие–то торговые знаки и тому подобную дребедень. В целом бумажка была похожа на банкноту; солидное впечатление…

— Одевайтесь. Да, как я понял, вы и сами собирались…

— Я — эээ… не совсем…

— Ну так собирайтесь скорее. Счастливчик! — подмигнул ему рыжий.

— А если я не хочу — розыгрыш какой–то… — затянул Николаша.

— Да что вы! — стали протестовать оба сразу, причем ощущение, что говорят они не на родном языке — усилилось. — Даже не сомневайтесь! Все совершенно подлинное…

— Да я не сомневаюсь… Просто: не хочу, не нужны мне никакие призы… У меня вообще — горло болит, — стал Николаша отнекиваться.

— Ну, мы вас очень, очень просим, — глубоким проникновенным голосом продолжал убеждать рыжий. Его коллега подхватил:

— Без вас не могут начать; вы задерживаете людей…

Рыжий снова глянул на него с неудовольствием, на этот раз явным.

«Вранье! — заметалось в голове у Николаши. — Они тут морочат мне голову — зачем?! Что им на самом деле нужно? И вчерашнее здесь не причем…»


Некоторое время они продолжали препираться. Николаша, сам даже себе удивляясь, заартачился и ни в какую не хотел принять необыкновенно выгодное, как ему на разные лады втолковывали, с одной и совершенно не обременительное для него с другой стороны предложение. «Это на пять минут» — «На машине поедем!» — твердили его посетители — теперь уже оба. Странные эти «братья», казалось, даже вспотели немного — что и неудивительно, поскольку так они и сидели все это время в своих пальто, не одинаковых, но также очень похожих. Лица их порозовели, однако оставались при всем том спокойными и даже немного скучающими, как и в самом начале.

Еще через четверть часа они переглянулись и со словами: «Очень, очень жаль. — Да. — Чрезвычайно», — наконец двинулись к выходу. Только нерыжий задержался, тем же неуловимым движением изъял из растерянных Николашиных пальцев бумажку «талона» — та словно сама прыгнула ему в руку — и невозмутимо проследовал за своим коллегой, более не обращая на Николашу никакого внимания. Николаша продолжал сидеть, как сидел, машинально продолжая держать пустую ладонь перед собой, и только прислушивался к их удаляющимся голосам.

— … — произнес вдруг рыжий «руководитель», как бы ни к кому конкретно не обращаясь.

— …? — с будто бы чуть виноватой и вместе досадливой интонацией ответил его, видимо, младший по должности «брат».

— … — твердо заключил рыжий, уже выходя вон.

Что ответил, если что–то ответил, нерыжий, бедный Николаша не слышал, оцепенев от ужаса.


Дверь захлопнулась, и замок щелкнул. Николаша остался один. Некоторое время он продолжал сидеть на своем табурете в кухне, у стола.

«Вранье! Все это вранье… — заметалось–застучало у него в голове. — Они что–то знают — про меня, и про то, что произошло со мной! Может быть, следили… Вчера!.. А имя — имя–то мое откуда знали! как же я сразу–то не… еще радовался… Им что–то известно — наверно, это не первый случай — они вон как разговаривать выучились, со мной… с такими… как я?! — он прижал ладонь ко лбу. — Получается, так… Я даже ничего не заметил сперва. Да что там — если бы не этот последний разговор их, между собой, так ничего и не понял бы, думал — может, долго за границей жили…» Убрал ладонь, опустил на колено.

«А что им было нужно? — приняли его мысли другое направление. — Розыгрыш какой–то… Как уговаривали!.. И почему ушли? Просто так, взяли и ушли, ничего не добившись, совершенно спокойно, не обозлились даже… Это что — выучка у них такая?! — старая его знакомая — холодная жаба в животе снова прислала ему привет. — А я, все же — молодец. Хорошо, что я с ними не пошел… или плохо?.. черт разберет… может, помогли бы, ведь что–то знают, явно…»

«Нет, не помогли бы. — ответил он сам себе совершенно твердо. — Только втянули бы во что–то, еще худшее».

Было часа четыре дня и уже немного вечерело, когда он решительно поднялся, скоро оделся, и вышел из дому с бесповоротным намерением сегодня же разыскать неуловимого незнакомца из сквера и наконец поговорить с ним обо всех событиях последних суток. Николаша теперь почему–то не сомневался, что тот поможет. Почему вконец запутавшийся парень так доверился — виденному раз в жизни, в сущности, какому–то подозрительному типу, живущему, как теперь было известно, чуть ли не на чердаке, — ему, а не двум, только что покинувшим его посетителям — также раз в жизни виденным — но — сейчас видно — солидным, с открытыми, располагающими лицами — сам он не смог бы вразумительно ответить. Так это и осталось неизвестным.


Чуть больше, чем через полчаса он стучался в знакомую дверь, из–под которой как ни в чем ни бывало все сочился теплый электрический свет — будто и не уходил он отсюда никуда, будто все дурацкие события, произошедшие между двумя этими посещениями, он видел когда–то в кино, или читал о них в скверной книжонке, также давно когда–то.

После первой попытки за дверью явно завозились, будто заметались даже; загремела посуда; но ответа никакого не последовало. Николаша постучал еще.

— Кто там… — раздался досадливый голос.

— Это я — э… Николаша! — проскулил Николаша, обрадованно вспомнив, что незнакомец–то знает его имя, если не забыл только… хотя и немудрено… — Можно?..

Некоторое время дверь молчала.

— Какой там Николаша? — наконец, через минуту или две, недовольно проворчал голос. — Вы из управы, что ли?

Неспешный обмен репликами через незапертую дверь, стал, наконец, Николашу раздражать.

— Нет, я не из управы, — твердо сказал он. — Я сам по себе. Помните: скамейка, сквер? — Николаша я.

Неизвестно сколько прошло времени — ему показалось, что не менее получаса, но на самом деле, вероятно, лишь несколько минут — прежде чем дверь раскрылась, и за нею предстал тот, кого розыски обошлись Николаше во столько времени и волнений.

— Что вам уго… это… надо? — как–то запнувшись, спросил он — хмуро, но уже не раздраженно.

— Поговорить… — против воли жалобно проскулил Николаша снова.

— Про… входите, — вздохнул незнакомец и сделал шаг назад и в сторону, освобождая вход; и даже рукой так в воздухе повел: — прошу, дескать.

Так Николаша во второй раз преступил порог этой комнаты.


Все в ней было как и прежде, за исключением мелких разностей, какие бывают от движения живой жизни: газеты убраны с диванчика, но валяются теперь кучей рядом («Это же, наверно, я их уронил, — испугался Николаша, — когда уснул там!»); пыльная книжка снята с полки и лежит, раскрытая, на столе — названия не видно; со стола убрана дребедень, и накрыт на нем аккуратно и чисто полдник, а может, ранний ужин: колбаска нарезанная, сыр, ломтики хлеба — вроде бы, даже поджаренные — все на тарелочках, дымится чашка кофе, запах которого окутал Николашу, едва он вошел… Тихо… Хорошо… Лампа светит.

— Так что вам угодно, молодой человек? — с видом, что, мол, пора отбросить условности, нарушил Николашину задумчивость хозяин комнаты.

— Поговорить, — необыкновенно вразумительно ответствовал молодой человек.

— Ну, поговорите… а то я ммм… видите ли, — он повел глазами, — закусывал…

— Ну… Мне теперь некуда больше пойти, только вы можете понять меня, — начал было Николаша и сам подивился глупости этой фразы: — «В книжке прочитаешь, подумаешь — никто так–то и не говорит, а вот… иначе и не скажешь…» — промелькнуло.

— Да я ведь вам все уже сказал тогда, — «Гляди–ка, не забыл, помнит» — ветром пронеслось у Николаши, — домой, домой и рюмочку… рюмочку–то выпили?

— Нет, забыл, — протянул Николаша.

— Напрасно. Напрасно. Но — так или иначе — гляжу, простуда вас не взяла?

— Да нет. Вроде.

— Ну и славно. И чего же вам угодно теперь от меня, — он снова, казалось, безотчетно повел взглядом ко столу, — никак я в толк не возьму?

— Послушайте, — решительно сказал Николаша. — Не валяйте… эээ… я хотел сказать, вы же понимаете — к кому я теперь еще пойду? Я ведь даже к врачу не могу — как? объяснить? а дальше как? — делать, что он скажет — так я ничего не понимаю. Только вот когда вы со мной говорите — я уж не знаю, как это получается…

— Что — вам — угодно — молодой человек — от меня? — раздельно и очень отчетливо вопросил хозяин снова. Николаше показалось, что маленькие глазки его блеснули и сделались как будто больше, глубже.

— Сходите со мной к врачу, — решительно брякнул Николаша.

— Нет, это невозможно, — не менее решительно отрезал хозяин.

— П-почему? — растерялся бедный парень, хотя и ожидал чего–то подобного.

— Врач вам не поможет, вынужден при таких обстоятельствах сказать это прямо, — незнакомец, казалось, начинал сердиться.

— Но кто же тогда, господи?! — не выдержал Николаша: все напряжение, весь абсурд происходящего прорвали, наконец, его самообладание, полились наружу бессвязными словами: — Кто? Или — хоть: что? Я же не могу оставаться — вот так: как в пробирке, как в тюрьме… что дальше — служба — как я жить буду: друзья… в магазин сходить — и то, а закончатся запасы… позвонить — никак… Мама! — вспомнил вдруг с ужасом и содроганием, что мать–то ведь еще не знает ничего: — Ни позвонить, ни узнать — здорова ли: в другом городе… здесь только вы вот, а вы спрашиваете — что угодно; вы — да вот и сегодня — эти, — продолжал он путаться…

— Минутку, — вдруг остановил его невразумительные излияния хозяин комнаты: — Что за «эти»? Вы что имеете в виду? — и сделался внимателен.

— Ну… — смутился прерванный Николаша. И, путаясь, перескакивая с пятого на десятое и повторяясь, кое–как пересказал бывший два или три каких–нибудь часа назад — а, казалось, уже давно–давно когда–то — эпизод.

Хозяин долго стоял, задумавшись, и даже о закусках своих, казалось — забыл. Николаша начал тревожиться: — «Он тоже что–то знает. Может… может, они связаны как–то, а я… я, как дурак…»

— Так, — объявил наконец хозяин, видимо, придя к какому–то заключению. — Хочешь — не хочешь: придется… проверить… этот театр абсурда… Ионеско… — пробормотал он себе под нос. — Так, завтра отведу вас к врачу — проку, конечно вам от этого… Но, решено, завтра и направимся.

«Что за Ионеско, — подумал Николаша, — хохол, что ли?»

— А теперь — простите, мне еще тут… — хозяин вновь покосился на видимо остывающий кофе, — поразмыслить…

— А как…

— Прощайте–прощайте: завтра.

— А зав…

— До завтра, молодой человек, до завтра, — в голосе его вдруг послышалась уверенная деловитость, толковость. — Вы у какого врача?.. Что?.. Да нет, вам невропатолог нужен, хотя и от него… Где? Телефон, — спросил он строго — и записал, вытащив откуда–то останок карандаша. — Это врача? Теперь ваш, — два, девять… — и также записал на совершенно невозможной бумажке, приколотой, оказывается, возле двери. Я вам позвоню.

И с этими словами почти силой выпроводил обмякшего Николашу вон. Уже проталкиваемый в дверь, тот успел лишь промямлить: — «А звать–то вас…?»

— Николай Николаевич! — успело еще пронестись в стремительно закрывающуюся, золотую от света щель — и дверь захлопнулась.


И снова Николаша остался один. На дворе еще не совсем стемнело, однако вечернего света поздней весны, падающего из нежилых, тускло глядящих открытыми дверными проемами комнат, недоставало, чтобы совсем рассеять слепую коридорную тьму.

На сей раз он почти не обратил внимания на нее, медленно шел к лестнице, ничего не замечая и ни на что не натыкаясь, поглощенный знакомым ему теперь ощущением здешнего покоя и тишины; в его душу вернулось тепло, как в доме старых родственников. Снова бредя, как в воде, в этой атмосфере умиротворения и бестревожности, только на сей раз погружаясь в нее, спускаясь все глубже и глубже, он шел вниз по лестнице — к подъезду; вот он уже в подъезде, вот он открывает тяжелую и, кажется, древнюю, как врата египетской гробницы, подъездную дверь, вот она медленно и тихо затворяется у него за спиной. Николаша все так же — не медленно, а — неспешно — вышел со двора, пересек сквер… Странное, если вдуматься, чувство это, утвердившееся в нем — пока стоял он, растерянный и обмякший, в мертвом темном коридоре, пока спускался по четырем пролетам каменной лестницы в покойную зеленоватую глубь подъезда — не оставляло его и всю дорогу домой, не оставило и дома. С ним он и уснул.


Утром его, уже отвыкшего вставать рано, разбудил телефонный звонок. Он вскочил, путаясь и промахиваясь со сна, подхватил трубку и поднес к уху:

— …Да…?

Но в трубке молчали, только дышали.

Он скорее бросил ее, будто это что–то значило, помогло бы чего–то избежать.

«Ну, крепко же я спал…» — одурело помыслил он. Заплетая ногами и спотыкаясь о тапочки, он стал одеваться; одевшись, убрал постель; разобравшись с утренним туалетом, потащился в кухню — делать себе завтрак: новый его знакомый мог позвонить в любую минуту. По его обстоятельствам выбор на кухне был небольшой: каша или яичница — он сварил кашу и поджарил яичницу. Сварил кофе — и выпил его. Поглядел на часы, помыл посуду; заметил на полу так и валявшуюся со вчерашнего дня ложку, поднял ее, повертел в руках — и тоже вымыл. Вернулся в комнату, снова взглянул на часы, затем — на телефон. Тот стоял на своем месте — молчал. Больше делать пока было нечего.

Николаша попробовал почитать, но строчки прыгали перед глазами, будто бесенята, и он решительно ничего не мог понять — даже сердце застучало; это напомнило ему о его состоянии, и он бросил чтение. Стал смотреть в окно. Невидимая талая морось, загостившаяся, надоевшая, снова висела за окном, размывая очертания предметов, только была особенно как–то сыра и плотна. Скрадывала цвета, растворяла их в единственном серо–голубом. Противоположная сторона двора, деревья, ограда, стоящий за ней дом казались нематериальными, призрачными. Под окном, внизу — выехал со двора автомобиль, по двору прошла девушка, в весеннем пальтишке, шарфике, серой сумочкой на плече; Николаша проводил ее глазами: — «Красивая…» — девушка скрылась в дальней от окна арке. Больше во дворе ничего интересного не было. Николаша отвернулся, и снова взглянул на телефон. И прямо под его взглядом тот зазвонил.

— Николаша? — услышал он в трубке, — Николай Николаевич говорит, узнали?

— Эээ…

— Нет, вот «эээ» не нужно, вы говорите, узнали или нет — важно, чтобы вы доверяли сейчас.

— Узнал.

— Хорошо. Итак, до вашего врача я дозвонился, с трудом, правда. Уговорил его принять теперь же — который час?.. мгм, хорошо, успеваем — случай, говорю, не терпит отлагательств, такая деликатная проблема… Ну я вам объясню, как вам себя вести. Нам нужно встретиться — где бы?

— У метро можно…

— У метро… нет, я думаю вот что: у метро не нужно… ни к чему. Лиш… в общем лучше мы встретимся на противоположной стороне, сразу за киосками — я ваш район немножко знаю: врач ваш в каком–то тупике, там, дальше принимает?

— Да…

— Так это получается где–то возле тюрьмы?

— Тюрьмы? Какой тюрьмы? — поразился Николаша. — Это вы шутите, что ли?

— Это вы, наверно, шутите — там тюрьма рядом, в двух шагах. Вы что же: там живете и ничего не знаете?

— Нет… — ответил Николаша растерянно.

— Ну хорошо — так или иначе, а мы с вами время теряем. Я буду через полчаса, я в дороге.

И точно: голос в трубке отдавался железкой какой–то и шум слышался. «У него же дома телефона–то нет!» — вспомнил Николаша.

— Где, повторите, мы должны встретиться?

Николаша, как прилежный ученик, повторил.

— Хорошо. Через сорок минут, не опаздывайте.

А сам опоздал — минут на пятнадцать.


— Простите… великодушно… — охал Николай Николаевич, почти бегом таща изождавшегося Николашу по улице, поминутно толкая прохожих и извиняясь. — Опоздал… Как же это… там, в метро… в общем неважно. Молодость… — не очень вразумительно бормотал он что–то.

— А мы… успеем? — тоже несколько задыхаясь, спросил влекомый за руку, как школьник, Николаша.

— Да. Да. Успеем. Всенепременно успеем, — уверял его спутник, — у меня запас времени… все рассчитано… было… договорился…

Они, точно, успели — но совсем бегом. Никаких объяснений — если Николай Николаевич собирался что–то объяснять — так и не последовало. Придется импровизировать.


Дежурный в черной форме уютно сидел за своим барьерчиком и раскладывал бутерброды на приспособленной к нему собственноручно незаметной полочке. Он любовно выложил последний и вздохнул, вознамерившись откусить порядочный первый кусок, как в дверь ворвалась буря в составе двух неустановленных лиц: одного постарше и другого — помоложе. Дежурный с сожалением положил бутерброд обратно на полочку и начал было воздвигаться из–за своего барьерчика; тогда тот, кто постарше, сделал умоляющее лицо, прошептал, закатив глаза ко второму этажу: — «к невропатологу», — одними губами, и, оглянувшись на молодого, который стоял с вытаращенными глазами, явно ничего не понимая, показал согнутым указательным пальцем себе на лоб. Дежурный, стал так же постепенно оседать: связываться с пациентами невропатологов означало отложить на неопределенное время, а там — как знать? и полностью отказаться от бутербродов с… — простите, отсюда плохо видно… — кажется, колбасой. Неустановленные лица помчались к гардеробу.


Бурей ворвавшись в здание, они сразу наткнулись на дежурного в черной полувоенной форме, поднимающегося при виде них из–за своего барьерчика: но Николай Николаевич только сделал умоляющее лицо, что–то тихо, непонятно сказал, и их пропустили. Они помчались к гардеробу. В гардеробе стояло человека три в очереди, но всесильный Николай Николаевич повторил свои заклинания, и гардеробщица (противная, вообще, тетка — Николаша уже имел с нею стычки), чуть испуганно — но стараясь скрыть это — поглядывая, приняла у них пальто без очереди. Николаша, вспомнив, что гардероб ни за что, как обычно, не отвечает, еле успел выхватить бумажник и расческу. А шапки и шарфы так и не взяла — стерва.

На втором этаже у кабинета было тихо, сидело человека три в очереди. Николай Николаевич мирным вежливым тоном что–то спросил у ожидающих; что именно — Николаша по понятным причинам не пытался разобрать. Его спутник положил руку ему на плечо успокаивающим жестом. Присели.

Минут через пять дверь отворилась, вышел какой–то старикашечка. Ближний к двери ожидающий уж поднялся было, чтобы войти, но из–за полуоткрытой двери что–то проговорили, и Николай Николаевич потянул: «Вас, вас вызывают, идемте…» Поднявшийся, досадливо кашлянув, опустился обратно.

В кабинете все было… ну, как обычно бывает — глазу не за что зацепиться, отказывается глаз видеть то, что видано бессчетное число раз — раз за разом, раз за разом… Врач, постарше Николаши, но еще молодой, крепенький, спокойный, внимательный, похожий на самого Николашу — сидит за столом. У стола — еще два стула, на одном — нагружены стопкой какие–то папки, карточки, второй — свободный. В стороне кушетка, возле — ширма, стоящая так, что ее невозможно было бы раздвинуть — ее, верно, и не раздвигали никогда. Врач, подняв от стола голову, вопросительно переводил взгляд с одного на другого странного своего посетителя.

Николай Николаевич стал проникновенно и — по интонациям было слышно — очень убедительно что–то объяснять врачу. Тот принялся задавать какие–то вопросы — Николай Николаевич начал отвечать, но теперь голос его сделался глубже и достиг такой силы проникновенности, что Николашу стало даже как бы… немного… клонить в сон… Встряхнувшись, он заметил, что врач, вначале весь подобравшийся, слушая проникновенный, без остановки звучащий голос, также понемногу расслабился, будто оплыл на своем стуле, откинулся на спинку, выпрямившись и не сводя глаз с Николая Николаевича; Николаше даже показалось, что он стал как–то чуть заметно раскачиваться из стороны в сторону. Все это заняло не более пяти минут, в продолжении которых они так и стояли посреди кабинета. Затем удивительный Николай Николаевич потянул Николашу к столу, врач поспешно убрал свои бумаги со второго стула, переложил на кушетку… Хм. Начались расспросы.

Врач спрашивал, хотя казалось, что мыслями он — где–то далеко; Николай Николаевич «переводил». Николаша отвечал — на вопросы, обыкновенные в таких случаях: когда почувствовал, да как, да не пил ли накануне, да как спал, и что видел во сне, какие ощущения испытывал до, во время и после, не видел ли каких–нибудь людей, или животных… Когда он отвечал, было видно, как врач, кивая «переводящему» Николай Николаевичу, прислушивается также и к звукам его голоса, но нельзя было понять, доволен он или нет. Затем был Николаша пересажен на другое место, стукнут по коленке молоточком, поднимал, держал перед собой и опускал руки — с закрытыми глазами и с открытыми; наконец, врач долго, под разными углами заглядывал ему в глаза и, казалось, внимательно что–то в них высматривал, хотя Николаша так и не мог отделаться от ощущения, что по–прежнему тот где–то далеко — мыслями.

В дверь постучали и всунулась чья–то голова. Врач, на мгновение выйдя из своего легкого транса, что–то сказал голове повелительно; голова исчезла.

Снова вернулись по местам. Разговор продолжился уже между врачом и Николай Николаевичем. Однако мало–помалу этот, последний, будучи до той поры совершенно спокойным и даже как бы вальяжным, стал вдруг осторожен, в убедительном голосе его послышалась скрытая тревога и он начал потихоньку, незаметно подергивать Николашу за рукав. В ничем не примечательном до того кабинете стало сгущаться напряжение. Николаша, ничего не понимая, все же сообразил, что виду лучше не подавать, и ждал развития событий с возрастающим беспокойством.

Врач все суше и суше отвечал на какие–то вопросы Николай Николаевича. Затем начал какой–то монолог, интонации которого Николаше очень не понравились. В продолжение этого врачебного монолога Николай Николаевич украдкой продолжал подавать непонятные сигналы; взгляд его становился все более и более растерянным. И наконец…

…Наконец он вскочил и, схватив ничего по–прежнему не понимающего Николашу за локоть, вдруг заорал:

— Бежим!

Одновременно с этим, если не еще раньше, врач надавил невидимую кнопку у себя под столом: в ту же самую секунду в дверь ввалились два санитара в халатах, будто стояли там все это время. Как Николаша ни был ошарашен, взглянув на ввалившихся, он и совсем потерялся — между завязанными воротничками халатов и санитарскими шапочками помещались спокойные, располагающие к себе, хотя в данную минуту и не очень дружелюбные лица «братьев» — его недавних знакомцев!

Николай Николаевич, недолго думая, с неожиданной силой запустил в братьев–санитаров сразу двумя стульями и, пока они уворачивались от летевшей в их сторону с убойной силой мебели, опрокинул стол на собравшегося было подняться со своего места врача: тот обладал хорошей реакцией, вероятно, необходимой при его профессии, но все же не успел — стол вдавил его в сиденье и опрокинул на пол, в угол; краткий миг было видно, как он скривился и побелел.

— Бежим, говорю! — снова проорал Николаше его совершенно поразительный спутник, — Вы чего ждете? — и метнулся к двери. Дорогу ему, однако, успел заступить один из очухавшихся «братьев» — нерыжий; рыжий по–прежнему сидел на полу в углу и делал вид, что никак не может подняться. Подоспевший Николаша по наитию боднул нерыжего головой в живот, тот согнулся. Дверь оказалась свободна.

— Бежим! — в третий раз возгласил Николай Николаевич и ринулся прочь из кабинета. Николаша, отцепившись от продолжающего хватать его за одежду нерыжего, и споткнувшись о валяющийся стул, поспешил вслед. «Что происходит?! — металось у него в голове, — Теперь рассуждать некогда… Удирать, похоже, и впрямь пора… Потом…»

Выскочив в коридор, они помчались к лестнице, провожаемые изумленными взглядами ждущих своей очереди других пациентов. Задержать их, к счастью, никто не сообразил — так быстро промчались они, преследуемые лишь отстававшим на десяток шагов нерыжим, который несмотря на остроту ситуации и полученный удар (он все еще держался за живот), бежал за ними все с тем же, совершенно безмятежным выражением лица — будто на тренировке. Николаша, оглянувшись перед тем как выбежать на лестницу, даже опешил: «Они вообще–то живые, или нет?!» — но задумываться сильно было некогда: стали ступеньки считать. Николай Николаевич успел первым — просто уселся на перила, как второклассник, и в два приема скатился вниз, в очередной раз поразив своими разнообразными способностями и хорошей формой; на четверть секунды задержался внизу: — ну что вы там? — и уже стремился к выходу. О том, чтобы забрать свои вещи, опрометчиво сданные в гардероб, мечтать теперь не приходилось.

Единственной, кто не растерялся при виде всего этого дичайшего беспорядка, вовремя вспомнив свой долг и расторопно встав на его защиту, оказалась именно гардеробщица. Неприступным бастионом, каменно–могучая, как все гардеробщицы всех лечебных учреждений, встала она на пути подозрительных пациентов, дабы вернуть их в целительные руки медицины. Однако интеллигентнейший на вид Николай Николаевич, всегда отменно вежливый — вероятно, и перед тараканом извинявшийся, прежде чем прихлопнуть его туфлей — ни секунды не раздумывая и не замахиваясь, засветил бедной женщине кулаком прямо в глаз. Весовые категории их были неравны, и законы физики сделали свое дело — Николай Николаевич сам отлетел назад, уступив подбегающему нерыжему драгоценные мгновения; тем не менее, своего он все же достиг, так как гардеробщица, схватившись за глаз рукою и заголосив, на какой–то момент открыла им дорогу. Ни слова более не говоря, Николай Николаевич вновь схватил подоспевшего виновника всей неразберихи за руку и бегом потащил к выходу. Рассвирепевшая и уже оправившаяся от первого изумления женщина стала было поворачиваться к ним всем своим, похожим на небольшую танкетку телом, чтобы покарать за неслыханное злодейство, но в этот момент на нее с разбегу налетел нерыжий, поскользнувшись на мокром от весенней слякоти полу. Оба сплелись как бы в страстном объятии, вернув беглецам заимствованную пару лишних секунд.


Дежурный, моргая глазами и забыв во рту недожеванный бутерброд, наблюдал из–за своего барьерчика никогда не виданную им за всю его долгую дежурную жизнь картину: по лестнице, со второго этажа, с вытаращенными от ужаса глазами возвращались впущенные им недавно неустановленные пациенты невропатолога, причем один из них — видом постарше — по перилам; неустановленных пациентов преследовало лицо в халате санитара, также неустановленное — дежурный ранее никогда его не видел. Пациент, что постарше, неожиданно для всех нанес оскорбление действием вставшей на защиту порядка гардеробщице Наталье Николаевне путем удара кулаком в глаз, после чего скрылся со своим младшим сообщником с места нарушения, преследуемый подозрительным санитаром. Придя в себя от изумления, дежурный устно посочувствовал гардеробщице, направившейся в сопровождении медсестры в процедурный кабинет, прикладывать к глазу холодный компресс, дожевал бутерброд, вздохнул, вытащил лист бумаги и, несколько подняв жидкие свои брови, принялся крупными детскими буквами составлять рапорт. Дело это было ответственное, не скорое — что там ни говори, а пропустил–то подозрительных лиц в лечебное учреждение он, дежурный. Минут через десять, однако, из–за его плеча протянулась рука — дежурный поднял глаза — врача–невропатолога. Тот, отчего–то болезненно скривившись, молча выхватил исписанный лист, аккуратно порвал и также молча удалился, унеся обрывки с собою. Дежурный не знал, что и думать.


Беглецы вылетели в дверь, чуть не сбив при этом с ног еще кого–то входящего, и, по–прежнему преследуемые нерыжим, бросились наутек уже темнеющими под нависшим, по–особенному пасмурным небом дворами. Тут настала пора знавшему их, как свою квартиру, Николаше показать себя: нырнул вправо, сразу — влево; оказались меж древних, неведомо как сохранившихся кирпичных стен, поросших даже кое–где мхом, запахло сыростью, как в запущенном саду. Выхода из этого темноватого тупичка, казалось, не было, однако Николаша потянул своего спутника прямо в левый дальний угол — там оказался узкий, не разойтись, проход между кирпичными стенами — в глаза им ударил белый луч фонаря, укрывшегося под своим металлическим колпаком прямо напротив прохода. Сзади донеслось сопение и глухой топот по сыроватому грунту — нерыжий, порядочно поотстав, все–таки не прекращал преследования. Рванулись вперед, выбежали в тот же самый дворовый проезд, только чуть подальше. Снова направо. Николай Николаевич стал видимо уставать, дышал теперь тяжеловато, с сипотцой, отставать стал немного — все же над опытом молодость брала верх. Николаша побежал тише, чтобы совсем не загнать его ненароком. Расплылись совершенные уже сумерки. Свернули налево, в тень гаражей, притаились, передыхая.

— Мы — ох — куда бежим? — поинтересовался довольно неожиданно Николай Николаевич — едва отдышался.

— Как куда? — опешил Николаша, — Я думал, вы знаете… — и, не дождавшись ответа, предположил: — Домой…

— Куда ж — домой, — горько вдруг отозвался Николай Николаевич, — домой вам теперь — нельзя.

— Как нельзя?! — ахнул Николаша: — Куда же я денусь? Я не могу…

— Ну, молодой человек, — тихо, но несколько раздраженно ответил его спутник, — что вы такое говорите — чего же ради, думаете, мы с вами эээ… ретировались столь поспешно? Или вы снова со своими знакомыми хотите увидеться — вот, кстати, один из них — там; топчется — нас ищет…

И точно: в гаражный лабиринт, куда они укрылись, доносился звук неуверенных шагов по гравию.

— А… а правда, зачем мы… бежали–то? — догадался наконец задать Николаша, с самого начала, как он теперь осознал, занимавший его вопрос.

— Так, — вместо ответа скомандовал Николай Николаевич, — давайте–ка уходить отсюда, — и снова потянул Николашу за рукав.

Шаги по гравию очевидным образом приближались. Беглецы, стараясь не шуметь, стали плутать в безжизненном лабиринте окончательно сгустившихся теней, чутко прислушиваясь, но поминутно рискуя оказаться нос к носу со своим преследователем. Наконец они уперлись в стену, также кирпичную, однако не такую старую, выкрашенную, вероятно, желтой в свете дня краской.

— Кхм… Куда бы нам… дальше… — как–то очень задумчиво кашлянул Николашин провожатый.

— Да что там думать, — расхрабрился вдруг молодой человек, — полезем? Я вам помогу… — и, недолго думая, сам полез, хватаясь за выступающие кое–где шершавые кирпичи.

Умудренная зрелость осталась внизу, с сомнением на него поглядывая.

Николаша долез до верхнего края… стал подтягиваться… но вдруг, ухватившись за что–то, почувствовал острую боль в ладони — то, за что он сослепу схватился, было — колючей проволокой. Одновременно с этим заорала сирена, в глаза ударил свет прожекторов, послышался лай собак и ругань: охрана тюрьмы — во дворе которой они неизбежно бы оказались, доведи Николаша до конца безумную свою затею — не дремала, оказывается.

Николаша, забыв даже про боль в руке, скатился вниз, едва не сломав себе шею. «Бежим!» — заголосил теперь уже он сам, благо совместными усилиями сирены и охраны создавался такой шум, что это было все равно — и рванулся прочь; испуганный Николай Николаевич еле поспевал за ним. За их спиной раздались предупредительные выстрелы. Дальнейшее превратилось уж в какую–то решительную фантасмагорию: в полной темноте они снова мчались, задыхаясь, не разбирая дороги, перепрыгивая через заборчики, по каким–то подозрительным дворам, оказывались с разбегу на освещенных улицах, один раз были чуть даже не сбиты машиной, не успевшей затормозить перед ними, выскочившими, как черти из темной подворотни; огни вечерних фонарей прыгали у них в глазах, как полоумные, а через минуту беглецы, оступаясь и скользя на поворотах, снова метались взад и вперед по темным закоулкам, где на них, казалось, кидались какие–то чернильные тени, не похожие даже на человеческие — шарахаясь от чернильных теней, снова они выбегали на освещенные улицы, пока вдруг не поняли, что их — никто не преследует. Нерыжий брат вообще исчез, стоило, видимо, лишь только подняться тарараму возле тюремной стены. Все закончилось, и как–то неожиданно — ничем. «Как и тогда…» — мелькнуло у Николаши.


В итоге своих метаний то взад, то вперед, они недалеко ушли от исходной точки: Николаша увидел знакомый переулок, в глазах у него затуманилась тоска:

— Домой бы мне… — неуверенно затянул он снова.

— Так, — решительно ответствовал его, еще не совсем отдышавшийся, но уже переставший хвататься за грудь, как во время их недавней безумной скачки, спутник, — ежели вы непременно хотите… извольте… я вам покажу… убедиться…

Он потянул Николашу, но не к дому, а снова в глубь темных, но вполне знакомых, покойно засыпающих дворов. Покружив еще совсем немного, с Николашиной помощью вышли и к его двору, с угла. Чтобы попасть внутрь, нужно было только сделать три шага вниз по ступенькам.

— Это ваш дом? — осведомился Николай Николаевич и, получив утвердительный ответ, кивнул.

— Ну, глядите, — указал он повернутой горстью вверх рукою на дом, стоящий шагах в пятидесяти напротив.

Окна Николашиной квартирки на втором этаже были освещены, в них двигались какие–то тени.

Николаша почувствовал внутри пустоту и бесконечную усталость, он сгорбился и лицом посерел. Вдруг почувствовал, что — холодно: — «И пальто в гардеробе оставил…». Снова засаднила пораненная ладонь.

С минуту они молчали. Наконец он произнес, скорее задумчиво, чем вопросительно:

— Это что же — прямо ко мне?.. — и снова умолк.

— Как видите… — ответил спутник, — Даже не скрываются: не надеялись даже, что вы сюда вернетесь… Так что, если желаете — будут вам весьма рады, — добавил он несколько язвительно.

Помолчали.

— Куда же мне теперь… — бессильно прошептал Николаша, — без пальто…

— Да хотя бы и в пальто — не очень логично отозвался Николай Николаевич. — Вам теперь здесь делать нечего. Эк вас… — добавил он как–то странно.

— Вот что, — продолжал он, — могу вам только предложить поселиться пока у меня, а потом, может, что и придумаем. Хотя… — он кашлянул. — Словом, место есть — там, видите ли, незанятых помещений хватает — ну, вы видели. Комфорта, конечно, маловато, но…

— А как же, — Николаша в свою очередь указал непослушной рукой на страшно освещенные окна еще недавно родного, но ставшего теперь чуждым и, быть может, опасным жилища. — Как же — они… могут и… туда? — не очень вразумительно вопросил он.

— Туда они не придут, разве что… — замялся его спутник, но затем решительно продолжил: — Нет, не беспокойтесь. Там делать им нечего.

— А… кому — им?! — наконец, чуть не плача, спросил бедный парень, которому жизнь подсовывала одну загадочную беду за другой, а теперь вот и выбросила, как котенка за шиворот, из собственного дома — и никто не знает, надолго ли это.

— Ну… всем… — туманно ответил Николай Николаевич и рукою этак повел.

— Идемте, — суховато продолжил он после некоторой паузы. — В метро нам, как вы, надеюсь, понимаете, лучше пока… — но, увидев Николашино лицо, запнулся, а затем мягко и заботливо добавил:

— Вы — шарф–то… Прохладно.

Оба они зябко закутались шарфами, к счастью, не принятыми бесстрашной гардеробщицей, и пешком отправились в неблизкий вечерний путь. Шапки они давно потеряли.


…В нескольких кварталах от них, там, откуда они бежали с таким скандалом, давно закончился прием; разошлись пациенты, врачи дописали свои бумажки и тоже разошлись по домам. Не переставая удивляться, дремал внизу за своим барьерчиком дежурный. Уборщицы, звеня и гремя своими орудиями в вечерней тишине, заканчивали ежедневную поломойную работу.

В полутемный коридорчик второго этажа свет пробивался только из кабинета невропатолога; тот сидел за своим, поставленным на место столом, и задумчиво разглядывал сложенный из обрывков рапорт. Затем сгреб обрывки, бросил в вынутую из ящика стола пепельницу, чиркнув зажигалкой, поджег. Глядя, как они догорают, достал пачку сигарет, постучав, взял одну, снова чиркнул. Некоторое время, глядя в темное окно, курил, что, разумеется, запрещалось и чего он никогда не делал. Затем встал, чуть присогнувшись — ушибленный живот еще болел — подошел к шкафу, вынул какую–то коробочку, достал из нее три ампулы; освободил от пластиковой упаковки шприц. По очереди отламывая носики ампул, наполнил шприц их содержимым; стал было искать вату и спирт, но махнув рукой, бросил. Взял шприц, подошел к кушетке, расстегнул и закатал левый рукав халата вместе с рубашкой, лег на кушетку, не очень ловко нашел вену на сгибе руки и не спеша ввел всю дозу. Затем закрыл глаза, вздохнул и больше уже не шевелился.

* * *

Был чудный теплый солнечный день в середине лета — кажется, даже воскресенье — когда город совершенно пустеет, как на холстах Утрилло, когда все добрые люди разъезжаются кто куда, и можно, бродя по нагревшимся, задремавшим на солнышке безветренным переулкам, часами не встретить ни единой живой души; можно идти, и не видеть никого, кто бы шел навстречу; повернув голову, не встретиться глазами с кем–то нагоняющим вас; даже не чувствовать чьего–либо присутствия за стенами домов, глядящих своими, будто полуприкрывшимися в послеобеденной дремоте окнами — только тихий и тоже сонный шелест пыльной листвы в изредка ныряющих вглубь, укрывшихся от нежгучего солнца двориках, только острые солнечные, внезапно укалывающие глаза блики, отразившиеся от вышедших на миг из сладкого оцепенения и вновь отдавшихся ленивому летнему сну оконных стекол, только какое–то смутное, смешанное чувство тишины, покоя и чуть слышный запах тления бесчисленных мгновений времени, похороненных тут под толстым слоем асфальта.

Как давно был этот день: так давно, что я и не помню, когда именно. В этот день я протянул руку к трубке телефона и уже вознамерился было набрать знакомый номер, но, помедлив, раздумал и положил трубку на место, вдруг окончательно решив прервать все, ставшие к тому времени тяготить меня связи с прежним привычным миром, со всей своей прошлой привычной жизнью, все старые связи, которые требовали от меня для своего поддержания постоянной затраты сил и времени, с каждым прожитым годом все больше; как за комнатными цветами, за ними нужно было ухаживать, поливать, подкармливать бесконечными, но переставшими что–либо значить разговорами — я осознал, что перестал понимать, что говорят мне мои старые и по–прежнему дорогие друзья, которых я, в сущности, не переставал любить (которых продолжаю любить до сих пор, забыв, кем они были); а они — возможно, не переставая любить меня — перестали понимать, что я говорю им; что мы просто обмениваемся одетыми в интонации голоса и мимические движения эмоциями, но слов друг друга давно не понимаем, а значит, не можем выразить друг другу ни одной новой мысли — мысли, что не была бы уже перемолота в пыль нашими языками, как жерновами на мельнице времени.

Жерновами на мельнице времени — трудятся чудовищно разбухшие и окаменевшие от непосильной ежедневной работы шершавые языки человечества.

Я осознал тогда, что растворяюсь, в этой, ставшей для меня непереносимой обязанности, повешенной самим собой на себя самого, что она разъедает меня, как кислота, что эта забота не оставляет меня ни на минуту — ни днем, ни ночью — днем и ночью на разные голоса ведя со мною непрекращающийся разговор, смысл и, главное, цель которого я совсем перестал понимать. Я осознал, что принужден выкинуть белый флаг, или сойти с ума от утери, полного растворения прозрачными клубами неуловимой в окружающем пространстве дымки душевной силы, данной мне когда–то взаймы при рождении. Истаять, исчезнуть, оставив лишь на глазах испаряющееся пятнышко росы в том месте, где раньше был я. Принужден уйти, чтобы остаться — самим собой.

С той поры в моем доме, доселе беспокойном и шумном, поселилась, а позднее, как это бывает часто — воцарилась — тишина, заполнив его чуть зеленоватыми аквариумными сумерками. Так часто бывает — раз ненароком возникшее что–то, скромно поместившееся где–нибудь с краю вашей жизни, — само на лавочку, хвостик под лавочку, — постепенно овладевает ею всецело и подчиняет ее себе всю без остатка. Заюшкина избушка.

Раньше общительный и беспокойный, я стал несколько нелюдим, стал избегать общения, сводя его к лишь совершенно необходимому, например, профессиональному. С течением времени мне удалось снова развить у себя способность к пониманию окружающих, однако теперь это было не прежнее естественное, врожденное понимание между особями одного биологического вида, но сугубо искусственное, словно проходящее через незримые шестерни машинного перевода при каждом элементарном акте обмена информацией в прямом или обратном направлении; затрудненное и вряд ли адекватное. Я научился понимать и говорить как бы на чужом мне с детства языке — правильно, но принужденно; и что более всего изумляло: кроме меня, никто, казалось, этого не осознавал (хотя по сей день я уверен, что не чувствовать этого, хотя бы смутно, было невозможно; все что–то чувствовали). Многие стали считать меня мрачноватым, даже недобрым — я и сам стал считать себя недобрым и мрачноватым — хоть и оставался всего–навсего таким же лишь эгоцентриком, что и раньше. Со временем я ко всему привык и перестал замечать.

Я продолжал обдумывать и мысленно сочинять, я делал это скорее для собственного развлечения, а может, для того, чтобы понять, почему меня никак не отпускает, не тонет в глубине памяти этот образ утреннего, обглоданного коварными оттепелями ранней весны сквера — молодой человек, застигнутый рухнувшей на него лавиною постижения, щуплая фигура в поношенном пальтеце рядом с ним… Постепенно это превратилось — сначала — в привычку, потом — в нечто, еще менее осознанное, потом — я, казалось, и совсем все забыл, закружился в повседневных заботах, все, казалось, вошло в свою, пусть лежащую немного в стороне от главного тракта — колею.

Однако спустя годы ко мне вдруг пришло осознание, вернее, поначалу неясное ощущение того, что мир вокруг незаметно для меня изменился. Исчезли некоторые знакомые мне места и заменились незнакомыми; там, где я еще недавно свободно ходил, вдруг появлялась глухая кирпичная стена, будто всегда здесь стояла; напротив — там, где помещался знакомый дом, теперь ничего не было, просто — пустота, вакуум. В этом не было бы ничего странного — город не музей, он меняется, живет по своим законам — но странным было именно то, что никто больше будто этого и не замечает, будто история каждый день начинается в ноль часов, ноль минут… Когда я задавал вопросы, на меня удивленно и как–то с опаской смотрели и отвечали, дескать, нет, вроде так всегда и было… Но эта пустота — смотрите, ведь там нет ничего, кажется, даже пространства и времени… — это как?!. Ничего, отвечали мне, явно не понимая, отчего я волнуюсь, вроде так и было всегда — вы, может, не местный? И я постепенно начинал понимать, что — да, вероятно… уже…

Наконец я отчетливо увидел, что это же самое происходит и с людьми — там, где еще вчера я видел знакомое лицо — теперь было незнакомое: незнакомые люди здоровались со мною и я вежливо отвечал им, приветливо даже улыбаясь, но сам нервозно пытался припомнить: — кто это?! — и не мог. Я научился делать вид, что ничего не замечаю, тем более, что внешне и точно: ничего как бы не изменилось — со мною здоровались, я отвечал, в свою очередь осведомлялся о здоровье: — здоровье, ничего себе, по погоде, — да, — соглашался я, правда, действительно. Ничего не изменилось — кроме того, что я решительно не имел понятия, с кем говорю. Но так ли это важно? «Совсем не важно, — казалось, отвечали их незнакомые глаза, — мы ведь тоже не знаем, с кем говорим…»

Но затем стали меняться и пропадать имена — и я теперь не мог правильно вести беседы на их, неродном для меня, языке. Мне приходилось делать вид, что я запамятовал… — как, простите? — как вы сказали?!. Н… как? И стали пропадать лица — на их месте я стал видеть — ничего: вакуум, пустота… Я бросил взгляд вокруг — на стены домов, на близкий парк с деревьями, на дальние районы, на окраины — туда и сюда — и за окраины, на самый горизонт — и увидел, что мир начинает просвечивать, как ветхое сукно, крошиться, как старая краска, и многие, многие фрагменты его уже утрачены; и самое время начинает плавиться, как асфальт на жарком безжалостном солнцепеке безлюдного дня в самой середине лета, когда сил нет дышать неподвижным воздухом, раскаленным от крошащихся и плавящихся в нестерпимом жаре стен… Нет часов, нет минут — и куда бы я не кинул взгляд свой, отовсюду слышал и даже видел воочию — хотя это и невозможно и, наверно, было галлюцинацией расстроенного от жары мозга — видел и слышал один немой стон, одну мольбу… Мольбу?

И я понял, что мир — мой мир, данный мне когда–то в ощущениях и переживаниях, знакомый и привычный мне (хотя теперь уж не совсем знакомый, и совсем непривычный) — оставленный мною, брошенный на произвол судьбы, лишенный мною моей внутренней силы, данной мне взаймы при рождении — умирает, разрушается, и что еще немного — и невозможно будет спасти не только то, что осталось от него, но даже и память о нем спасти будет невозможно, изгладится она, канет навсегда, и никто во веки веков не сможет даже припомнить, даже представить, что он когда–то существовал. Я понял, кому и в чем я должен вернуть этот свой давний долг, и понял, что быть мне иначе бездомным во веки веков и скитаться по дорогам иных, быть может, прекрасных, но чужих миров, нигде не находя себе пристанища…

Но как, как вернуть задолженное — я не знал.

* * *

…Николаша поселился в том самом смешном доме, пестром, цветном, если смотреть издали, а если вблизи, то довольно грубо выкрашенном зеленой и грязно–бежевой краской с коричневыми переплетами окон; укрылся в мансардном, странно заброшенном его этаже (будто забытом жадными до квадратных метров горожанами), расчистив и кое–как обустроив соседнюю с Николай Николаевичем комнату.

Первую ночь пришлось провести — на том самом, памятном диванчике; Николай Николаевич указал на него: «Располагайтесь…» — поздним вечером, когда они, усталые и продрогшие, поднялись по узкой лесенке, когда отворили дверь, из–под которой, как обычно, пробивались лучики темно–желтого света (Николаша тогда понял, почему хозяин оставляет этот «вечный огонь» — чтобы не разбить себе лоб, блуждая впотьмах по коридору), когда вскипятили чай на оказавшейся вдруг электрической плитке, когда в ожидании чая выпили по маленькому лафитничку неизвестно откуда появившейся водки, налитой не из бутылки, а из старенького и, правду сказать, не совсем чистого графинчика — вздрагивая, как положено, и от уличного озноба, и от бегущей по пищеводу огненной волны; когда, глубоко вздохнув, закусили случившимися кстати черным хлебом и какой–то подозрительной колбасой, а потом пили горячий чай — с ними же.

— Располагайтесь… — изрядно заблестевшими глазами указал хозяин на диванчик и так хитро подмигнул, что Николаша, также порядком «заблестевший» — от выпитой водки, горячего с холода чая, всего пережитого — весь смешался: — «Знает, — подумал он, — неловко как… Откуда ж он знает?..» Однако предаваться поискам ответа на этот вопрос не стал, а покорно поднялся и двинулся к диванчику, неся из шкафа выданный ему хозяином плед, в который и завернулся, сняв ботинки и улегшись.

Свет Николай Николаевич тушить не стал, только подвесил под абажуром, встав для этого на табурет, какой–то матерчатый колпак, чтобы глаза не слепило. На вопрос медленно покачал головою и, глядя серьезно, сказал: — И вам не советую. Позже, так сказать… поймете. Покойной ночи.

— Покойной…

Оба уснули почти мгновенно.


Утром началось обустройство. Николай Николаевич — которого Николаша про себя вновь стал звать «стариком», хотя и понимал, что это не совсем точно (как вскоре выяснилось, тому было всего сорок пять) — вызвался помогать и теперь с видом гостеприимного помещика объяснял:

— У нас, знаете ли, по части — где разместиться, вопроса не будет: места много — сами видите, — показывал он на сорванные с петель двери.

По счастью, комната, расположенная рядом со «стариковой», была — с дверью, тоже, конечно, незапертой.

— А если еще кто придет сюда–то… поселиться?.. или, это — проверить?

— Никто не придет — не беспокойтесь.

— Почему?

— Ну… Да не нужно это никому — вот даже в самом доме несколько квартир пустует.

— Пустует? Несколько?! — поразился Николаша, привыкший к вечной нерешимости квартирного вопроса в переполненном городе.

— Да… представьте… себе… — прокряхтел Николай Николаевич, отодвигая от стены какую–то пыльную тумбочку, и с интересом за нее заглядывая, — нет, мышами не погрызено… повезло вам.

Николашу неприятно поразила эта мысль о мышах, но вскоре он утешил себя тем, что лучше уж мыши…

— Вот вам на всякий случай мышеловка, — между тем говорил Николай Николаевич, возвращаясь из своей комнаты с мышеловкой, — вот: поставите ее…

— Да, вообразите себе, пустует, — продолжал он далее, как ни в чем ни бывало, — изволите видеть: старики. Живут–живут, да и… уходят — правда, не часто. Я что–то даже и не припомню, когда… в последний–то раз… К счастью, — закончил он чем–то показавшуюся Николаше странной фразу.

— Вот… — помогите - …и дела им до этих, — он пространно повел рукой, — апартаментов решительно никакого.

— Поэтому и дверь не запираете? — понял Николаша, помогая вернуть тумбочку на место.

— Конечно. От кого? — отозвался старик.

— А дети, внуки там?

— Ну! Помилуйте, какие тут могут быть внуки? — весело ответил собеседник, — никаких внуков тут быть не может, им тут делать нечего. Даже они и знать не знают…

«И внукам–то здесь делать нечего… — думал Николаша, — что–то в этом во всем странное — я еще в первый раз почувствовал, здесь будто и время остановилось…» Но решил забыть эти размышления до лучших времен: — «От добра добра… дареному коню…»

— Только вот с удобствами здесь, видите ли, не очень… ммм… я вам потом объясню, что и как, — продолжал тем временем говорить Николай Николаевич.

Устроили Николаше, — временное, временное! — хлопотал его благодетель — убежище: так — элегантная простота. Какой–то тоже диванчик нашелся прямо на месте, и тумбочка рядом. Небольшой шаткий стол и один стул нашли в еще одной комнате, совсем разоренной — даже крайнее стекло в ней было разбито и заткнуто пыльной тряпкой. Второй стул и плед, под которым Николаша провел первую ночь, пожертвовал пока Николай Николаевич. Он же лично и тщательным образом обследовал все предметы обстановки на предмет клопиных пятен и остался доволен:

— Вот что хорошо — разного рода, знаете ли, насекомые здесь — не живут. Боятся, знаете ли, запаха кофе! — и он, усевшись, наконец, посреди комнаты верхом на стул, многозначительно поднял палец.

Николаша подумал, что запах кофе, который его новый сосед варил у себя на плитке, вряд ли мог изгнать — даже если принять эту гипотезу — насекомых со всего огромного, во всю длину дома, этажа. Но промолчал.

К вечеру, устроившись, наведя относительный порядок, выметя пол (Николаша, как уже говорилось, был аккуратист), и вытерев — под аккомпанемент полезнейших теперь в его новом положении рассказов соседа о здешнем житье–бытье — вытерев, где возможно, пыль также одолженной тряпкой, он предложил устроить новоселье. Самому выйти в магазин, как он сначала предполагал, было для него по мнению Николай Николаевича рискованно, — пока. Тогда он вытащил предусмотрительно оставленный при себе бумажник; состоялась деликатнейшая сцена, со взаимными «позвольте мне», «нет, уж позвольте», «вы, знаете ли, гость», «да я ведь теперь как бы…», в результате которой молодость победила, и умудренная зрелость, подхватив свою знаменитую сумку, отправилась в магазин с Николашиным деньгами.


Пока старика не было, Николаша оглядывал свое новое пристанище, и тупая тоска стала подниматься у него в душе. Он подошел к окну. «Это приключение, это просто вот — приключение, оно закончится… когда–нибудь», — уговаривал он себя, глядя невидящими глазами в ложащиеся за окном сумерки. Лампочка без абажура светила ему в спину, старик не велел ее выключать. «Когда–нибудь, когда–нибудь», — повторял несчастный парень, жизнь которого так круто изменилась всего–то за пару дней. «Что же мне теперь делать? — в который раз задавал он себе естественный в его положении вопрос. — Как жить? На что, в конце концов?» — «Мда. Ни кола теперь у тебя, Николаша, ни двора…»


…Спустя два часа по возвращении Николай Николаевича, оба они сидели размякшие, благодушные и задумчивые. Свет голо висящей лампы стал ярче, по чашкам и ложечкам (также пожертвованным «до обзаведения») прыгали дерзкие блики, и все время хотелось поймать их рукою; стало душно, распахнули форточку; вместе со свежим, пахнущим весною воздухом полился и приглушенный, бестревожный, будто из–за многих кварталов доносящийся шум вечернего весеннего города.

Прежние Николашины мысли все еще не давали ему покоя, но приняли лирико–философское направление. «Что наша жизнь?» — вопрошал он сам себя. — «Игра?» — приходило ему на ум что–то странное.

— Что наша жизнь? — наконец задал он этот вопрос вслух, как бы ни к кому в особенности не обращаясь, но глядя в упор на кончик носа своего нового соседа.

— Что?..

— Наша жизнь, — пояснил Николаша, делая неопределенный жест в его сторону, — что?

— Наша, эээ… жизнь? — после некоторого раздумья уточнил тот, вероятно, чтобы совершенно удостовериться, что имеется в виду именно их жизнь, а не жизнь, скажем, кого–нибудь другого.

— Что? — отозвался Николаша, забыв, о чем спрашивал. — Как жить?.. — с надрывом продолжил он все тем же, мучившим его последние дни вопросом, несколько, впрочем, его сократив.

— Ммм… ну… мы, кхм… что–нибудь придумаем… — меланхолически приложив кончик пальца к виску, отвечал старик и стал позвякивать чайной ложечкой.

— Молодой человек! — видя, что Николаша запечалился, продолжал он с чуть укоризненным воодушевлением. — Не… кхм… простите… не беспокойтесь… нет–нет, я хочу сказать — не беспокойтесь! Рассудите трезво, — Николаша подумал, что это не так легко, как кажется. — У вас — при всех этих сложных обстоятельствах — без особых усилий с вашей стороны образовалась крыша над головой — это раз… Нет! Нет! не благодарите меня, это — мой долг… и все такое… Так, о чем я? Да, крыша — это раз. А вы могли бы — подумайте — быть принуждены сейчас скитаться по вокзалам и ммм… в общем, скитаться. Это — раз. Подвергаясь опасности быть схваченным…

— Да кем же?

— Как, кем? Ими! Ими, молодой человек, словом — подвергаться. Это, эээ… — еще раз. Не перебивайте меня, — строго сказал он, поглядев на молчавшего Николашу.

— Вы — как–никак под водительством опытного в вашем деле — не благодарите! это… и прочее… — опытного человека; я, в свою очередь, в высшей степени постараюсь быть, некоторым образом, учитывая, что вы пока еще, так сказать, не совсем понимаете глубину постигшего вас… то есть, что я говорю! некоторые неудобства… — он и еще что–то хотел сказать, но только открыл и закрыл рот. — Словом, это — два, — закончил он, видимо, несколько сбившись с толку.

— Здесь вы в относительной безопасности, — снова продолжил он после паузы, в продолжение которой Николаша без особого успеха пытался расплести замысловатую словесную вязь, преподнесенную ему собеседником. — Сюда они не придут, им сюда, как я имел честь вам докладывать — хода нет. Они даже не знают про это место… Ммм… да. Это — три. Вам, к сожалению, придется… какое–то время! пока вы не освоите, так сказать… не наберетесь сил… придется их, как бы это выразиться? — в некотором роде, избегать… Я вам помогу, поверьте мне, вы мне, конечно, человек чужой, но я уже принял в вашей судьбе участие, это мой… кхм… долг, я вас научу и…

— А что тогда вы меня в первый раз так… — неприветливо… — ляпнул Николаша как–то невпопад и даже сам смутился.

Но смутился и его собеседник.

— Кхм… — кашлянув, произнес он спустя минуту: — Да, знаете ли, не в настроении был… вы не обращайте внимания. Уж простите.

Николаша почувствовал себя совсем неловко:

— Да что вы, — замялся он, — я понимаю: пришел неизвестно кто…

— Известно, Николаша, известно, — глядя на него серьезными, совершенно ясными глазами, вдруг отозвался его собеседник, — но… об этом позже, с вашего разрешения, ммм… гораздо позже.

Николаша не нашелся, что на это ответить.


Потянулись дни. Первое время все ему было непривычно и неловко — с удобствами какого бы то ни было рода дело обстояло, точно, не совсем хорошо. Однако же человек ко всему привыкает. Привык и Николаша: умываться над тазом, запасая с вечера воду в ведре (днем лилась только совсем тоненькой, толщиной со спичку, струйкой), готовить себе еду прямо в комнате. Странные представления о человеческих потребностях были у строителей этих мансард; впрочем, старик после разъяснил, что они задумывались (а строились, точно, — в самом конце войны — пленными) как художественные мастерские для самодеятельного творчества масс. Зачем в мастерской ванна? Впрочем, зачем в мастерской нет туалета, также оставалось не вполне понятным — возможно, такие низменные потребности считались творческим массам несвойственными. Ну, впрочем, были — были, конечно, туалеты — маленькие клетушки, по одной в каждой половине здания — похоже, организованные позднее.

Приходилось обходиться без телефона и телевизора — но когда Николаша пожаловался, его сосед только поднял брови:

— А, простите, зачем?

— Ну как же, никаких вот новостей не знаем.

— А зачем — вам?.. — еще выше подняв брови, поинтересовался старик, но, увидев, как вытянулось лицо бедного малого, спохватился:

— О, простите, пожалуйста, не подумал, что вам это напоминает о вашем, так сказать, состоянии…

— Но в то же время, — продолжал он, — сами подумайте: именно вам–то — зачем?

На это Николаше было возразить нечего, но из упрямства он все–таки проворчал:

— Зачем… А если война давно идет уже?

— Вы уверены, что действительно хотите это знать? — спокойно глядя на него, ответил старик вопросом на вопрос. И видя, что Николаша задумался, добавил:

— Кроме того, если это — не дай Бог — случится… уверяю вас: и без телевизора… так сказать…

Больше к этой теме не возвращались.

Дальше перед Николашей встал финансовый вопрос — денег в бумажнике надолго не хватило бы даже при том, поневоле экономном хозяйстве, которое он вел. Однако временное решение этой проблемы как–то удивительно легко предложил его новый благодетель: тот, оказывается, подрабатывал в издательствах мелкими техническими заказами, которых в сумме набиралось на скромную, без излишеств, холостяцкую жизнь, что им приходилось вести; обещал похлопотать и о своем «подопечном», как он иногда называл Николашу. «А, собственно, чего мне не хватает–то?» — мучил себя, тем не менее, этот самый «подопечный».

Загрузка...