НАТАНИЕЛ ГОТОРН

МОЛОДОЙ БРАУН

Молодой Браун вышел в час заката на улицу Сэйлема[38], но, переступив порог, обернулся, чтобы поцеловать на прощание молодую жену. Вера — так звали жену, и это имя очень ей шло, — высунула из дверей свою хорошенькую головку, позволяя ветру играть розовыми лентами чепчика, и склонилась к молодому Брауну.

— Милый мой, — прошептала она тихо и немного грустно, приблизив губы к самому его уху, — прошу тебя, отложи путешествие до восхода солнца и проспи эту ночь в своей постели. Когда женщина остается одна, её тревожат такие сны и такие мысли, что подчас она самой себя боится. Исполни мою просьбу, милый муженек, останься со мной — хотя бы одну только эту ночь из всех ночей года.

— Вера моя, любимая моя, — возразил молодой Браун, — из всех ночей года именно эту ночь я не могу с тобой остаться. Это путешествие, как ты его называешь, непременно должно совершиться между закатом и восходом солнца. Неужели, моя милая, дорогая женушка, ты уже не доверяешь мне, через три месяца после свадьбы?

— Если так, иди с миром, — сказала Вера, тряхнув розовыми лентами. — И дай Бог, чтобы вернувшись, ты все застал таким, как оставил.

— Аминь! — воскликнул молодой Браун. — Прочитай молитву, дорогая Вера, и ложись спать, как только стемнеет; и ничего дурного с тобой не приключится.

Так они расстались, и молодой человек пошел прямой дорогой до самого молитвенного дома; там, прежде чем свернуть за угол, он оглянулся и увидел, что Вера всё ещё смотрит ему вслед и лицо её печально, несмотря на розовые ленты.

«Бедная моя Вера! — подумал он, и сердце у него дрогнуло. — Не злодей ли я, что покидаю её ради такого дела? А тут ещё сны, о которых она говорила! Мне показалось, при этих словах в лице её была тревога, точно вещий сон и вправду открыл ей, что должно свершиться сегодня ночью. Но нет, нет; она умерла бы от одной подобной мысли. Ведь она — ангел во плоти, и после этой ночи я никогда больше не покину её и вместе с ней войду в царствие небесное».

Приняв на будущее столь похвальное решение, молодой Браун считал себя вправе пока что поспешить к недоброй цели своего путешествия. Он шел мрачной и пустынной дорогой, в тени самых угрюмых деревьев леса, которые едва расступались, чтобы пропустить узкую тропинку, и тотчас же снова смыкались позади. Трудно было вообразить себе более уединенное место; но в подобном уединении есть та особенность, что путник не знает, не притаился ли кто-нибудь за бесчисленными стволами и в сплетении густых ветвей, и, одиноко шагая по дороге, проходит, быть может, в гуще неведомой толпы.

«Тут за каждым деревом может прятаться коварный индеец, — сказал себе молодой Браун и, боязливо оглянувшись, прибавил: — А что, если сам дьявол идет бок о бок со мной?»

Все ещё оглядываясь, он миновал изгиб дороги, потом снова посмотрел вперед и увидел человека в скромной и строгой одежде, сидящего под большим, раскидистым деревом. Как только молодой Браун поравнялся с ним, тот встал и зашагал рядом.

— Поздненько вы собрались, молодой Браун, — сказал он. — Часы на Старой Южной церкви[39] били, когда я проходил через Бостон, а с тех пор прошло уже не меньше пятнадцати минут.

— Вера немного задержала меня, — отвечал молодой человек с легкой дрожью в голосе, которая была вызвана внезапным появлением спутника, не таким уж, впрочем, неожиданным.

В лесу теперь стало совсем темно, особенно в той стороне, которою им пришлось идти. Однако можно было разглядеть, что второй спутник — человек лет пятидесяти, видимо принадлежащий к тому же общественному сословию, что и молодой Браун, и очень с ним схожий, хоть, пожалуй, не столько чертами, сколько выражением лица. Их легко было принять за отца и сына.

И всё же, несмотря на то, что старший был одет так же просто, как и младший, и так же прост в обращении, была в нем какая-то неизъяснимая уверенность знающего свет человека, который не растерялся бы и за столом у губернатора или даже при дворе короля Вильгельма[40], если бы обстоятельства привели его туда. Впрочем, единственное, что при взгляде на него останавливало внимание, был его посох, напоминавший своим видом большую черную змею и так причудливо вырезанный, что казалось, будто он извивается и корчится, как живая гадина. Это, разумеется, был не более как обман зрения, которому способствовал неверный свет.

— Послушай, молодой Браун! — вскричал старший путник. — Таким шагом мы не скоро доберемся. Возьми мой посох, если ты уже успел утомиться.

— Друг, — возразил тот и, вместо того чтобы ускорить шаг, круто остановился, — я выполнил наше условие, встретившись с тобой здесь, но теперь хотел бы вернуться туда, откуда пришел. У меня возникли сомнения по поводу известного тебе дела.

— Вот как? — воскликнул обладатель змеиного посоха, незаметно улыбнувшись при этом. — Хорошо, но давай всё же за разговором будем продолжать наш путь; ведь если мне не удастся убедить тебя, ты всегда успеешь повернуть назад. Мы не так далеко ушли.

— Слишком далеко! Слишком далеко! — воскликнул молодой человек и, сам того не замечая, снова зашагал вперед. — Ни мой отец, ни отец моего отца никогда не пускались ночью в лес за подобным делом. Со времен первых мучеников[41] в нашем роду все были честными людьми и добрыми христианами; так мне ли первым из носящих имя Браун вступать на этот путь и заводить…

— …подобные знакомства, хотел ты сказать, — вставил старший путник, истолковывая таким образом его минутное замешательство. — Хорошо сказано, молодой Браун! Ни с кем из пуритан не водил я такой дружбы, как с вашим семейством; это что-нибудь да значит. Я помогал твоему деду, констеблю, когда он плетьми гнал квакершу по улицам Сэйлема; и не кто иной, как я, подал твоему отцу сосновую головню из собственного моего очага, которой он поджег индейский поселок во время войны с королем Филиппом[42]. Оба они были мои добрые друзья; и не раз мы с ним, совершив приятную прогулку по этой самой дороге, весело возвращались после полуночи домой. В память о них я и с тобой рад подружиться.

— Если то, что ты говоришь, правда, — возразил молодой Браун, — удивляюсь, отчего они никогда не поминали ни о чём подобном; впрочем, удивляться тут нечему, ибо, если б только прошел об этом слух, им бы не видать больше Новой Англии.

Мы тут люди богомольные, примерного поведения, и не потерпели бы подобного нечестия.

— Нечестие это или нет, — сказал путник со змеиным посохом, — а только я могу похвалиться обширным знакомством здесь, в Новой Англии. Церковные старосты многих приходов пили со мной вино причастия; олдермены многих селений избрали меня своим главой, а среди судей и советников большинство — верные блюстители моей выгоды. Также и губернатор… Однако это уже государственная тайна.

— Возможно ли! — вскричал молодой Браун. — А впрочем, что мне до губернатора и советников! У них своя совесть, и они не пример для скромного землепашца. Но если я пойду с тобой, как мне взглянуть потом в глаза нашему сэйлемскому священнику, этому святому человеку? Ведь дрожь пробирает меня с ног до головы, едва я заслышу его голос в день Воскресения Господня или в день проповеди.

До сих пор старший путник слушал его слова с должной серьезностью, но тут им овладел приступ неудержимого веселья и весь он так затрясся от смеха, что, казалось, даже змеиный посох корчится в его руке.

— Ха-ха-ха! — покатывался он снова и снова; потом, немного успокоившись, вымолвил: — Отлично, друг Браун, продолжай, да только, прошу тебя, не умори меня со смеху.

— Так вот, чтобы сразу покончить с этим, — сказал молодой Браун с немалой досадой, — у меня есть жена, которую я люблю. Это разбило бы её сердце, а я готов уж лучше разбить свое.

— Ну, когда так, — сказал его собеседник, — ступай своим путем, друг Браун. Я не хотел бы огорчить Веру даже ради двадцати таких старушонок, как вон та, что бредет перед нами.

Говоря это, он указал своим посохом на женскую фигуру, двигавшуюся по той же тропинке, и молодой Браун узнал в ней весьма благочестивую и добродетельную матрону, которая в детстве учила его катехизису и до сих пор оставалась его советчицей в делах религии и нравственности наряду со священником и церковным старостой Гукином[43].

— Удивительно в самом деле, как это тетушка Клойз[44] очутилась одна в таком глухом месте, да ещё в такой поздний час, — сказал молодой Браун, — Но если вы позволите, друг, я пойду прямиком через лес; покуда мы не обгоним эту добрую христианку. Ведь она вас не знает; как бы не стала расспрашивать, с кем это я беседую и куда направляюсь.

— Пусть будет так, — отвечал его спутник. — Ступай лесом, а я пойду дальше тропинкой.

Так и уговорились; молодой человек свернул в сторону и пошел лесной чащей, но при этом старался не упустить из виду своего товарища, который бесшумно шагал по тропинке, покуда расстояние, отделявшее его от старухи, не уменьшилось до длины дорожного посоха. Она меж тем продолжала путь с удивительной для её лет быстротой и на ходу не переставала бормотать что-то, должно быть молитву. Путник протянул посох и тем концом его, где приходился хвост змеи, дотронулся до морщинистой старушечьей шеи.

— Что за черт! — взвизгнула благочестивая леди.

— Значит, тетушка Клойз признала своего старого друга? — спросил путник, остановившись перед нею и опершись на свой извивающийся посох.

— Ах, батюшки, да это и в самом деле ваша милость! — вскричала добрая старушка. — Вы и есть, да ещё в образе старого моего куманька, констебля Брауна, дедушки того молодого дурня, который нынче носит это имя. Поверите ли, ваша милость, моя метла пропала; должно быть, эта ведьма, тетушка Кори, — петли на неё нет! — стащила её, а я как раз только что натерлась мазью из настоя дикого сельдерея, лапчатки и волчьего корня…

— …смешанного с просеянной пшеницей и жиром новорожденного младенца, — вставил двойник старого Брауна.

— Ах, ваша милость знает этот рецепт! — воскликнула почтенная особа, подобострастно хихикнув. — Ну вот, приготовившись ехать на сбор и не найдя своей лошади, я решилась отправиться пешком; говорят, нынче будут посвящать новичка, славного молодого человека. Но теперь, если ваша милость захочет предложить мне руку, мы во мгновение ока будем на месте.

— Вот уж это едва ли, — отвечал её друг. — Рука моя занята, тетушка Клойз; но, если хотите, вот мой посох.

С этими словами он бросил свой посох на землю, и очень может быть, что посох сразу же ожил, будучи сродни тем жезлам, которыми его обладатель некогда снабдил египетских магов. Этого чуда, однако, молодому Брауну не пришлось наблюдать. Он в изумлении поднял глаза к небу, а когда снова опустил их, то не увидел уже ни тетушки Клойз, ни змеиного посоха; только прежний спутник дожидался его на тропинке, спокойный и равнодушный, словно ничего не произошло.

— Она учила меня катехизису, — сказал молодой человек, и эти слова были в его устах полны значения.

Они продолжали свой путь, и старший все уговаривал младшего не поворачивать назад, а, напротив, прибавить шагу, так искусно подбирая при этом доводы, что казалось — они не им высказаны, а возникают в мыслях у самого слушателя.

По дороге он отломил большой кленовый сук, чтобы сделать себе новый посох, и принялся очищать его от сучков и веточек, ещё влажных от вечерней росы. И странно — как только он прикасался к ним пальцами, листья на них становились сухими и желтыми, словно целую неделю пробыли под палящим солнцем. Так, широким бодрым шагом подвигаясь вперед, дошли оба путника до глухого и темного оврага. Но тут вдруг молодой Браун уселся на придорожный пень и отказался идти дальше.

— Друг, — сказал он с твердостью, — решение моё непреклонно. Больше ты меня не заставишь сделать ни шагу. Пусть этой глупой старухе угодно было отправиться к дьяволу, когда я думал, что она на пути к вечному блаженству, — разве это причина, чтобы мне покинуть милую мою Веру и поспешить туда же?

— Скоро ты переменишь своё мнение, — хладнокровно отвечал его спутник. — Посиди тут, отдохни немного; а когда явится у тебя желание продолжать путь — вот тебе мой посох в подмогу.

Не говоря более ни слова, он бросил к его ногам кленовый сук и так быстро скрылся из виду, будто растаял в сгущающейся мгле. Молодой человек ещё несколько времени сидел у дороги, весьма довольный собою, думая о том, как завтра со спокойной душой пойдет он навстречу священнику в час его утренней прогулки и как ему не нужно будет прятать глаза от доброго старосты Букина. И как сладко будет ему спаться в ту ночь, которую он начал так дурно, но окончит теперь тихо и безмятежно в объятиях милой Веры! Среди этих приятных и похвальных размышлений молодой Браун заслышал вдруг конский топот и, помня о нечестивом замысле, приведшем его на эту дорогу, хоть и столь счастливо отвергнутом ныне, счел благоразумным укрыться в лесной чаще.

Все явственнее становился стук копыт и вместе с ним голоса всадников — два глуховатых старческих голоса, — степенно беседовавших меж собой. Судя по звуку, можно было заключить, что всадники ехали по дороге в нескольких ярдах от того места, где прятался молодой человек, но, должно быть, тут, у оврага, сильно сгустилась тьма, потому что ни людей, ни коней не было видно. Слышалось шуршание задетых ими веток, но ни разу их фигуры не заслонили полоску слабого света в том месте, где сквозь гущу деревьев проглядывало ночное небо, хотя, проезжая по дороге, они непременно должны были пересечь это место. Молодой Браун то присаживался на корточки, то приподнимался на носки и, раздвинув ветки, насколько позволяла осторожность, вытягивал голову, но не мог разглядеть ровно ничего.

Это было тем досаднее, что голоса показались ему знакомыми, и, будь что-либо подобное мыслимо, он мог бы поклясться, что это священник и староста Гукин мирно трусят рысцой бок о бок, как то бывало обычно, когда они ехали на собрание церковного совета. Миновав молодого Брауна, один из всадников остановился сорвать прутик.

— Что до меня, достопочтенный сэр, — послышался голос старосты, — я бы лучше согласился пропустить парадный обед, чем нынешнее собрание. Говорят, кое-кто из наших явится сегодня из Фэлмута[45] и его окрестностей, а иные из Коннектикута и Род-Айленда, и ещё будет несколько индейских знахарей, которые на свой лад искусны в чертовщине не меньше, чем самые опытные из нас. К тому же будут посвящать одну новенькую, очень благочестивую молодую женщину.

— Все это отлично, староста Гукин, — возразил густой бас священника. — Но вы пришпорьте свою кобылу, не то мы опоздаем. Ведь вы же знаете, без меня там не могут начать.

Копыта снова застучали, и голоса, так удивительно перекликавшиеся в пустом пространстве, затерялись в лесной чаще, где никогда не собиралась паства и не молился одинокий прихожанин. Куда могли направляться эти святые люди сквозь глухое языческое безлюдье? Молодой Браун схватился за ближнее дерево, чтобы не упасть, потому что ноги у него подкосились от внезапной тяжести, болезненно сдавившей сердце. Он поднял глаза, сомневаясь в том, есть ли ещё небо над его головою. Но синяя твердь была на своем месте, и на ней уже поблескивали звезды.

— Нет, Всевышний на небе и Вера на земле помогут мне устоять против дьявола! — воскликнул молодой Браун.

Все ещё глядя в глубину небосвода, он воздел руки, чтобы прочитать молитву, но тут, хотя ветра не было вовсе, набежала откуда-то туча и застлала сверкающие звезды. Кругом по-прежнему было ясное небо, только прямо над его головой чернела эта туча, быстро двигавшаяся на север. Воздух вдруг наполнился смутным и нестройным гулом людских голосов, доносившихся сверху, как будто из недр тучи. Ему показалось было, что он различает голоса своих односельчан, мужчин и женщин, праведников и нечестивцев, добрых людей, вместе с ним ходивших к причастию, и беспутных гуляк, не раз виденных им у дверей кабака. Но звуки были так неясны, что в следующий миг его взяло сомнение: не лес ли это зашелестел вдруг листвой?

Потом докатилась новая волна знакомых голосов, которые каждый день при солнечном свете раздавались на улицах Сэйлема, но никогда ещё не звучали ему из ночного неба. Один голос выделялся из общего шума, голос молодой женщины: она как будто жаловалась на что-то, хотя и не очень горестно, и молила о какой-то милости, которую, быть может, страшилась заслужить; а весь невидимый рой святых и грешников подбадривал её и торопил вперед.

— Вера! — вскричал молодой Браун голосом, полным ужаса и отчаяния; и со всех сторон понеслись насмешливые отголоски: «Вера! Вера!» — точно потревоженная нечисть искала её по всему лесу.

Еще не улегся этот крик боли, гнева и страха, пронзивший ночную тишину, а несчастный уже затаил дыхание, ожидая ответа. Послышался одинокий вопль, но он тотчас же затерялся в гомоне множества голосов, который перешел в хохот и вскоре замер вдали; темная туча пронеслась мимо, и над молодым Брауном снова засияло безмолвное чистое небо. Что-то легко спустилось сверху и повисло, зацепившись за сук. Молодой человек протянул руку и увидел перед собой розовую ленту.

— Моя Вера погибла! — воскликнул он, когда прошел первый миг оцепенения. — Нет добра на земле; и грех — лишь пустое слово. Сюда, дьявол, теперь я вижу, что ты хозяин в этом мире.

Тут, словно обезумев от отчаяния, молодой Браун разразился долгим и громким хохотом, а затем' ухватил кленовый посох и зашагал вперед с такой быстротой, что казалось — он не шел и не бежал по земле, а летел над нею. Дорога становилась все более мрачной и дикой, тропинка то и дело терялась в чаще, а под конец и вовсе пропала, но, следуя тому чутью, которое безошибочно ведет смертного к дурной цели, он шел напролом сквозь дремучие дебри. Со всех сторон лес оживал в страшных звуках — трещали ветки, выли дикие звери, перекликались индейцы; а ветер то гудел, точно колокол дальней церкви, то поднимал вокруг путника рев и хохот, как будто вся природа решила над ним посмеяться. Но страшней всего этого был сам молодой Браун, и никакие ужасы не могли его напугать.

— Ха-ха-ха! — вторил молодой Браун хохоту ветра. — Ну-ка посмотрим, кто громче умеет смеяться. Выходи, ведьма, выходи, колдун, выходи, индейский шаман! Выходи хоть сам дьявол — вот я, молодой Браун! Бойтесь меня так же, как я боюсь вас!

И в самом деле, вся нечисть, кишевшая в лесу, не могла быть страшней, чем молодой Браун в этот час.

Без устали мчался он среди черных сосен, бешено размахивая посохом, и то изрыгал потоки неслыханных богохульств, то разражался смехом, от которого по всему лесу шел трезвон, точно стая демонов хохотала с ним вместе. Бес в подлинном своем образе куда менее страшен, чем когда он вселяется в человека. Так спешил этот одержимый к своей цели, покуда не увидел впереди между деревьями мерцающий красный свет, как бывает, когда на корчевье жгут срубленные стволы и сучья и зловещие отсветы пламени играют на полночном небе. Буря, гнавшая его вперед, немного утихла, он замедлил шаг, и откуда-то издалека донеслись до него волны торжественных звуков, похожих на пение многоголосого клира. Он узнал мелодию; то был гимн, который часто пели у них в молитвенном доме. Последняя нота стиха тяжело замерла вдали, но её тотчас же подхватил хор, состоявший не из человеческих голосов, а из всех звуков полночного леса, которые сливались в дикой гармонии. Молодой Браун закричал, но даже сам не услышал своего голоса, прозвучавшего в унисон с криком дебрей.

В наступившей затем тишине он стал красться вперед, и вскоре свет ударил ему в глаза. На краю открытой полянки, окруженной темной стеной леса, высилась скала, которой природа придала некоторое сходство с алтарем или кафедрой, и вокруг неё, точно свечи на вечерней молитве, стояли четыре горящие сосны, вздымая на черных стволах объятые пламенем кроны. Густая листва, скрывавшая вершину скалы, тоже пылала, и огненные языки взвивались высоко в ночь, ярко озаряя все кругом. Каждая веточка, каждый завиток зелени полыхали огнем. Красные отсветы разгорались и гасли, и многолюдная толпа, собравшаяся на поляне, то ярко освещалась, то исчезала в тени и снова как будто рождалась из мрака, наполняя жизнью лесную глушь.

— Почтенные люди в темных одеждах, — прошептал молодой Браун.

И это в самом деле было так. Среди толпы, в быстрой смене тьмы и света, мелькали лица, которые накануне можно было увидеть в залах ратуши, глаза, которые каждое воскресенье молитвенно обращались к небу или отечески ласково взирали на паству с высоты прославленных своей святостью церковных кафедр. Утверждают, будто и супруга губернатора была там. Во всяком случае, были многие знатные дамы, близко к ней стоящие, и жены почтенных мужей, и вдовы, целое скопище вдов, и старые девы с незапятнанным именем, и юные красотки, трепетавшие от страха, как бы не попасться на глаза маменькам. И может быть, резкие вспышки света среди мглы ослепили молодого Брауна, но только ему показалось, что он узнает десятка два прихожан сэйлемской церкви, славившихся своим примерным благочестием.

Добрый староста Гукин был уже на месте и не отходил от святого старца, своего достопочтенного пастыря. Но тут же, в неподобающей близости с этими почтенными, богобоязненными и уважаемыми людьми, столпами церкви, целомудренными матронами и непорочными девственницами, стояли мужчины, известные своей беспутной жизнью, женщины, пользовавшиеся дурной славой, отщепенцы, повинные во всех видах гнусного порока и подозреваемые в страшных преступлениях. Странно было видеть, что добрые не сторонились злых и грешников не смущало соседство праведников. Вперемежку со своими бледнолицыми врагами попадались в толпе и индейские жрецы, или шаманы, умевшие держать в страхе родные леса силой таких заклинаний, каких не знает ни один колдун в Европе.

«Но где же Вера?» — подумал молодой Браун, и надежда, затеплившаяся в сердце, заставила его вздрогнуть.

Зазвучал новый стих гимна, медленная и скорбная мелодия, отрада благочестивых душ, но в сочетании со словами, которые выражали все оттенки греха, доступные человеческому разумению, и смутно намекали на большее. Премудрость бесовская непостижима для простого смертного. Стих следовал за стихом; и после каждого гудел по-прежнему хор лесных голосов, точно мощный бас исполинского органа; и последний раскат страшного этого антифона[46] звучал так, как будто рев ветра, грохот потока, звериный рык и все нестройные шумы чащи вторили голосу преступного человека, вместе с ним воздавая хвалу князю тьмы. Четыре сосны разгорелись ярче, и в клубах дыма, стлавшегося над нечестивым сборищем, обозначились черты чудовищных призраков. В то же мгновение пламя на скале взвилось багровыми языками кверху и раскинулось огненным шатром, под сенью которого появилась человеческая фигура. Не прогневайтесь, но фигура эта как платьем, так и всей осанкой напоминала почтенных священнослужителей Новой Англии.

— Введите новообращенных! — прокричал чей-то голос, и эхо прокатилось по всей поляне и затерялось в лесу.

При этих словах молодой Браун выступил из тени деревьев и приблизился к греховной общине, в которой невольно чувствовал он собратьев по всему дурному, что находило отклик в его душе. Он мог бы поклясться, что видел, как из облака дыма выглянул призрак его покойного отца и поманил его вперед; но женщина с затуманенными скорбью чертами протянула руку, как бы предостерегая его.

Быть может, это была его мать? Но он не в силах был отступить даже на шаг или воспротивиться хотя бы мысленно, когда священник и добрый староста Гукин подхватили его под руки и повели к пылающей скале. Туда же приблизилась стройная женская фигура под вуалью, в сопровождении тетушки Клойз, этой благочестивой наставницы юношества, и Марты Кэриер[47], которой дьявол давно уже обещал, что она будет королевой ада. И страшна же была эта старая ведьма! Оба прозелита дошли до подножия скалы и остановились под огненным балдахином.

— Добро пожаловать, дети мои, — сказала темная фигура, — в час приобщения к родному племени! В расцвете молодости вам дано познать самих себя и свою судьбу. Оглянитесь назад, дети мои!

Они обернулись, и в яркой вспышке, словно в пелене огня, предстала их взорам толпа почитателей дьявола. Улыбка приветствия зловеще сверкала на каждом лице.

— Здесь, — продолжал черный призрак, — вы видите всех, к кому с детства привыкли питать уважение. Вы считали их добродетельнее других и стыдились своих грехов, думая о жизни этих людей, полной праведных дел и неземных устремлений. И вот теперь вы всех их встречаете здесь, где они собрались для служения мне. В эту ночь откроются вам все их тайные дела; вы узнаете, как седовласые пастыри нашептывали слова соблазна молодым служанкам на кухне; как не одна почтенная матрона, стремясь поскорее украсить себя вдовьим крепом, угощала супруга на ночь питьем, от которого он засыпал последним сном на её груди; как безусые юноши торопились стать наследниками родительского состояния и как прелестные девы — не опускайте глаз, красавицы! — рыли маленькие могилки в саду и меня одного звали гостем на похороны младенца. Природная тяга человеческой души ко всему дурному поможет вам учуять грех всюду, где бы он ни совершился, — в церкви, в спальне, на улице, в лесу или в поле; и, ликуя, придете вы к мысли, что вся земля — не что иное, как единый сгусток зла, одно огромное пятно крови. Более того — вам будет дано проникнуть в глубь сердец, туда, где гнездится сокровенная тайна греха, неисчерпаемый источник злой силы, рождающей больше дурных побуждений, чем мог бы осуществить человек своей властью и даже моей! Йу, а теперь, дети мои, взгляните друг на друга!

Они взглянули, и при свете факелов ада несчастный узнал свою Веру, и она увидела мужа, в трепете склонившегося перед неосвященным алтарем.

— Вот вы оба стоите здесь, дети мои, — продолжал призрак, и голос его, глубокий и торжественный, прозвучал почти грустно, как будто падший ангел ещё мог скорбеть о нашем жалком роде. — Сердцем надеясь друг на друга, вы все ещё верили, что добродетель — не праздная мечта. Теперь ваше заблуждение рассеялось» Зло лежит в основе человеческой природы. Зло должно стать единственной вашей радостью. Так добро пожаловать, дети мои, в час приобщения к родному племени!

— Добро пожаловать! — подхватила вся толпа почитателей дьявола, и в крике этом торжество сливалось с отчаянием.

А они стояли не двигаясь, единственные две души, колебавшиеся ещё на грани нечестия в этом темном мире. В скале было углубление, похожее на чашу. Вода ли блестела в нем, покрасневшая в зловещих отблесках пламени, или то была кровь? Или, может быть, жидкий огонь? В эту чашу погрузил свои пальцы дух тьмы и приготовился начертать на челе у них знак крещения, посвящая их в тайну зла, чтобы они узнали о чужих грехах, будь то дела или помыслы, больше, чем знали сейчас о своих собственных. Муж бросил взгляд на бледное лицо жены, а жена посмотрела на мужа. Еще одно мгновение, и они предстанут друг другу гнусными тварями, содрогаясь при виде того, что прежде было сокрыто.

— Вера! Вера! — вскричал молодой Браун. — Обрати взор к небу и воспротивься злу!

Послушалась она или нет, он так и не узнал. Не успел он договорить, как очутился один в ночной тиши, нарушаемой только ревом ветра, глухо замиравшим в чаще леса. Пошатнувшись, он ухватился за скалу; она была влажная и прохладная, и свисающая ветка, которую он только что видел в пламени, окропила щеки его ледяной росой.


На следующее утро молодой Браун медленно шел по улицам Сэйлема, озираясь вокруг растерянным взглядом. Добрый старый священник прогуливался на кладбище, обдумывая новую проповедь и нагоняя аппетит к завтраку; увидя молодого Брауна, он ласково благословил его из-за ограды. Но молодой Браун отшатнулся от почтенного священнослужителя, словно тот хотел предать его анафеме. Староста Гукин читал молитву в кругу своих домашних, голос его долетел из раскрытого окна. «Какому богу молится этот колдун?» — прошептал молодой Браун.

Тётушка Клойз, эта примерная христианка, грелась в лучах солнышка на своем крыльце, наставительно поучая маленькую девочку, принесшую ей кружку парного молока. Молодой Браун оттащил девочку прочь, словно вырывая её из когтей самого дьявола. Завернув за угол молитвенного дома, он тотчас же приметил розовые ленты Веры, которая тревожно всматривалась в даль и так обрадовалась, завидев мужа, что вприпрыжку пустилась бежать по улице и едва не расцеловала его на глазах у всей деревни. Но молодой Браун строго и печально взглянул ей в лицо и прошел мимо, не сказав ни слова.

Что же, молодой Браун просто заснул в лесу и бесовский шабаш лишь привиделся ему во сне?

Пусть будет так, если угодно; но — увы! — для молодого Брауна то был зловещий сон. Иным человеком стал он с этой памятной ночи — строгим, печальным, мрачно-задумчивым, утратившим веру если не в Бога, то в людей. Когда во время воскресной службы запевали в церкви святой псалом, он не мог слушать; заглушая священную мелодию, бился у него в ушах кощунственный гимн греху. Когда священник, положив руку на раскрытую Библию, пылко и красноречиво говорил с кафедры о святых основах нашей религии, о праведной жизни и смерти, достойной христианина, о грядущем блаженстве или неизреченных страданиях, молодой Браун бледнел, ожидая, что вот-вот своды храма обрушатся на головы седого богохульника и его слушателей. Часто в полночь он вдруг просыпался и с содроганием отодвигался от Веры; а когда все домашние становились на колени во время утренней или вечерней молитвы, он хмурился, бормотал что-то про себя и, сурово глянув на жену, отворачивался в сторону. И когда, прожив долгую жизнь, седым стариком он сошел в могилу, когда Вера, и дети, и внуки, и соседи чинной толпой проводили его в последний путь, на надгробном камне не высекли слов надежды, ибо мрачен был его смертный час.

СНЕГУРОЧКА

(Как дети сотворили чудо)

Однажды морозным зимним днем, когда после долгой непогоды холодным блеском засверкало солнце, двое ребятишек попросили у матери разрешения поиграть на свежевыпавшем снегу. Старшую из детей, маленькую девочку, за скромность, нежную прелесть и за то, что всем она казалась очень красивой, родители и знакомые называли Фиалкой. Брата же её за румянец на круглой рожице, напоминавший о солнце и больших алых цветах, называли Пионом. Необходимо сказать, что отец Фиалки и Пиона, некий мистер Линдси, торговец скобяными товарами, был превосходный человек, но лишенный всякой фантазии, твердо привыкший иметь, что называется, здравый взгляд на все окружающее. Сердце у него было почти такое же отзывчивое, как и у других людей, но нравом он отличался упрямым, и трудно было как-либо на него повлиять; возможно, поэтому голова мистера Линдси была пуста, как один из тех чугунных горшков, что продавались в его лавке. В его жене, напротив, сквозила какая-то поэтичность, черты духовной, не от мира сего, красоты — нежный цветок, который она сберегла с поры своей юности и который продолжал цвести в её душе, несмотря на прозу жизни и материнские заботы.

Итак, Фиалка и Пион, как я уже сказал в начале рассказа, попросились на улицу поиграть на свежевыпавшем снегу; тусклый и унылый, когда над ним нависало серое небо, теперь снег сверкал и искрился на солнце. Дети выросли в городе, и для игр у них не было более просторного места, чем маленький садик перед домом, где росли груши и две-три сливы, свисавшие через белый забор на улицу, да несколько кустов роз, посаженных прямо перед окнами гостиной. Теперь все деревья и кусты стояли обнаженные, ветви их были слегка припорошены снегом — как будто покрыты какой-то особенной зимней листвой, а вместо плодов тут и там висели сосульки.

— Да, Фиалка, да, мой маленький Пион, — сказала их добрая мать, — вы можете пойти поиграть на снегу.

И заботливая женщина одела малышей в шерстяные куртки и подбитые ватой пальто, повязала им шерстяные шарфы, натянула полосатые гамаши на каждую пару маленьких ножек, а шерстяные рукавички — на руки и наделила каждого в напутствие поцелуем, словно этим она хотела наложить заклятие на посягательства Мороза Красного Носа. Дети пустились бегать и скакать. Это занятие их сразу же вовлекло в самую середину огромного сугроба. Фиалка вынырнула из него, похожая на белого зяблика, в то время как Пион с раскрасневшимся лицом всё ещё в нем барахтался. Ну и весело же им было! Взглянув на детей, резвящихся в занесенном снегом саду, вы подумали бы, что страшная и безжалостная метель только для того и разыгралась, чтобы приготовить новую игрушку для Фиалки и Пиона, и что сами они, как полярные птицы, сотворены, чтобы наслаждаться бурей и радоваться белой пелене, окутавшей всю землю.

Наконец, когда дети забросали друг друга снегом с ног до головы, Фиалка, добродушно посмеявшись над видом малыша Пиона, вдруг воскликнула, как бы пораженная внезапной мыслью:

— Ты был бы совершенной снегурочкой, если бы только твои щёки не были такими красными. Что я придумала! Давай вылепим из снега человечка, маленькую девочку — это будет наша сестричка, она будет играть вместе с нами всю зиму. Правда, чудесно?

— О да! — закричал Пион; он выразил свой восторг настолько недвусмысленно, насколько мог, ибо он был ещё очень-очень маленьким. — Это будет чудесно! И мы её покажем маме!

— Да, — ответила Фиалка, — мы, конечно, покажем маме незнакомую маленькую девочку, но только пусть она не заставляет её входить в теплую гостиную: ты ведь знаешь, наша маленькая снежная сестричка не вынесет тепла.

И тотчас же они приступили к работе и стали лепить снежную девочку, которая могла бы играть с ними; и мать их, которая сидела у окна и невольно подслушала их разговор, не могла удержаться от улыбки при виде той серьезности, с которой дети принялись за дело. Казалось, они и впрямь думали, что нет ничего легче, чем вылепить из снега живую девочку. По правде говоря, если когда-нибудь и произойдет чудо, то это будет только тогда, когда наши руки возьмутся за работу под влиянием точно такого же искреннего порыва, с каким Фиалка и Пион сейчас взялись сотворить это чудо, даже не подозревая о нем. Мать думала об этом; она думала и о том, что как раз из такого чистого, только что с небес упавшего снега и можно было бы создавать новые существа, если бы он не был таким холодным.

Она ещё с минуту понаблюдала за детьми, любуясь их крохотными фигурками: Фиалка была довольно высокая для своего возраста девочка, грациозная и проворная, и краски её лица были таких нежных тонов, что она скорее походила на воплощение радостной мечты, чем на живую девочку; а Пион, наоборот, был коренаст и быстро ковылял на своих коротких крепких ножках, основательный будто слон, только не такой большой. Мать снова занялась своей работой. Что это было за шитье — я забыл: либо она приводила в порядок капор Фиалки, либо штопала чулки для маленьких крепких ножек Пиона. Однако она все время поворачивалась к окну — посмотреть, как подвигается работа у детей.

В самом деле, истинным удовольствием было наблюдать, как эти маленькие бесхитростные создания поглощены своим занятием. Более того, поражало, с каким замечательным знанием дела и ловкостью они выполняли его. Всей работой руководила Фиалка, она говорила Пиону, что ему надо делать, между тем как сама нежными пальчиками отделывала все более мелкие детали. Казалось даже, что фигуру не столько лепят дети, сколько она сама вырастает под их руками, пока они забавляются и болтают о ней. Мать это очень удивило, и чем дольше она смотрела, тем больше удивлялась.

«Какие у меня замечательные дети! — подумала она не без гордости, и эта материнская слабость вызвала на её устах улыбку. — Ну, кто из других детей мог бы сделать что-нибудь подобное? Но я должна дошить курточку Пиону; ведь завтра приезжает его дедушка, и я хочу, чтобы мальчик выглядел нарядным».

Она занялась курточкой и вскоре была снова так же поглощена шитьем, как дети — своей снежной девочкой. Но в то время как иголка сновала взад и вперед по материи, мать непрерывно прислушивалась к весёлому гомону ребячьих голосов — так ей работалось легко и с удовольствием. Дети все время болтали между собой, и языки их так же деятельно работали, как их руки и ноги. Лишь по временам могла она расслышать, что говорили дети, но её не оставляло приятное чувство, что они пребывают в самом миролюбивом настроении, довольны, веселы и продолжают лепить снежную девочку. Однако время от времени, когда Фиалке или Пиону случалось возвысить голос, слова были слышны так отчетливо, как если бы они произносились в той же самой гостиной, где сидела мать. О, как радостно отзывались они в её сердце, хотя, по существу, в них не было ничего особенно мудреного и удивительного!

Но вы должны знать, что мать зачастую слышит сердцем гораздо больше, чем слухом; поэтому она наслаждается звуками небесной музыки, в то время как другие люди не слышат ничего.

— Пион, Пион! — закричала Фиалка брату. — Принеси-ка мне свежего снега из самого далекого угла сада — там мы ещё не затоптали его. Я хочу сделать из этого снега грудку нашей маленькой снежной сестрички. Ты знаешь, для этого нужен самый чистый снег, который только что упал с неба.

— Тащу, Фиалка, — отозвался Пион грубовато, но в то же время очень добродушно, пробираясь по полупроторенным между сугробами тропинкам. — Вот тебе снег! Ой, Фиалка, и кра-са-ви-ца же она у нас получается!

— Да, — ответила Фиалка спокойно и задумчиво. — Наша снежная сестричка в самом деле прелесть! Прямо не понимаю, Пион, как это нам удалось вылепить такую славную девочку!

Услышав это, мать подумала: как было бы замечательно, если бы феи или, ещё лучше, ангелочки прилетели бы из рая и, незаметно играя с её малышами, помогли бы им вылепить из снега девочку с ангельским личиком. Фиалка и Пион не знали бы о присутствии своих неземных друзей, они бы только видели, что снежная девочка становится все красивее и красивее, и думали, что все это сделали они сами.

«Уж мои-то малыши достойны иметь таких друзей, если вообще дети когда-либо удостаивались такой чести», — решила про себя мать и в душе посмеялась над своей материнской гордостью.

Тем не менее эта мысль овладела её воображением; время от времени мать поглядывала в окно, словно бы надеясь увидеть златокудрых детей рая, играющих с её белокурой Фиалкой и краснощёким Пионом.

Но вот уже несколько минут нельзя было разобрать, что говорят дети. Голоса их слились в неясный шум — они в счастливом согласии работали серьезно и деловито. Душою всей затеи была по-прежнему Фиалка. Пион же действовал скорее как подручный: он таскал снег со всех концов сада, но и он, видимо, кое-что смыслил в своем деле.

— Пион, Пион, — кричала Фиалка (брат опять был в другом конце сада), — принеси-ка мне те хлопья снега, которые лежат на нижних ветвях груши! Влезь на сугроб, и тогда ты их легко достанешь. Они мне нужны, чтобы сделать локоны нашей снежной сестричке.

— На, Фиалка, — ответил малыш. — Осторожно! Так, так. Ну и красота!

— Ну, разве она не хорошенькая? — довольным тоном спросила Фиалка. — Теперь нам нужны маленькие сверкающие кусочки льда, чтобы сделать ей блестящие глазки, — девочка ещё не готова… Мама-то поймет, какая она красивая, а папа скажет: «Фу, какие глупости! Не торчите на холоде!»

— Давай позовем маму, пусть посмотрит на неё, — сказал Пион и громко закричал: — Мама! Мама! Мама! Посмотри, какую мы делаем славную маленькую девочку!

Мать отложила на мгновение свою работу и выглянула из окна. Но случилось так, что солнце — ибо это был один из самых коротких дней в году — стояло так низко над горизонтом, что его заходящие лучи светили ей прямо в глаза. Конечно, оно ей мешало, и она не могла отчетливо разглядеть, что происходит в саду. Однако, несмотря на весь этот ослепляющий блеск солнца и яркого снега, она заметила маленькую белую фигурку, которая показалась ей удивительно похожей на живую девочку. Мать видела, что дети ещё заняты работой; она и в самом деле больше смотрела на них, чем на снежную девочку. Пион носил снег, а Фиалка добавляла его к снежной фигурке так умело, как скульптор добавляет глину к изваянию.

Мать смутно различала фигурку снежной девочки; про себя она подумала, что никогда раньше не видела такой искусно сделанной снегурочки и таких прелестных детей.

«Они все делают лучше, чем другие дети, — самодовольно подумала мать. — Неудивительно, что и снегурочки у них выходят лучше, чем у других».

И мать снова принялась за работу, она очень торопилась; сумерки наступали очень скоро, курточка Пиона ещё не была закончена, а дедушка должен был приехать на поезде довольно рано утром. Поэтому все быстрее и быстрее мелькали её проворные пальцы. Дети тоже продолжали усердно трудиться в саду, и мать по-прежнему прислушивалась всякий раз, когда до неё долетали их слова. Ей было забавно наблюдать, как увлекает детей их фантазия, перемешиваясь с действительностью; они, казалось, и в самом деле верили, что снежная девочка будет бегать и играть с ними.

— Какая славная подружка будет у нас зимой! — сказала Фиалка. — Я надеюсь, папа не побоится, что она нас простудит. Ты ведь будешь нежно любить её, Пион?

— О да! — воскликнул Пион. — Я обниму её, и она будет сидеть рядом и пить со мной теплое молочко.

— Нет, Пион, — с важностью возразила сестра. — Этого никак нельзя сделать. Теплое молоко совсем не полезно для нашей сестрички. Такие маленькие снежные человечки, как она, ничего не едят, кроме сосулек. Нет, нет, Пион, мы не должны давать ей пить ничего теплого.

На какое-то мгновение наступила тишина, ибо Пион, чьи крепкие ножки никогда не знали усталости, опять отправился в конец сада. Вдруг Фиалка громко и радостно закричала:

— Пион! Скорее иди сюда! Розовое облако оставило свой отблеск на её щечках. И румянец не исчезает. Как чудесно!

— Это чу-дес-но, — ответил Пион, произнося эти три слога особенно отчетливо. — О, Фиалка! Ты только посмотри на её волосы. Они совсем как золотые!

— Ну конечно, — спокойно подтвердила Фиалка, как будто это было что-то само собой разумеющееся. — Ты знаешь, это золото на неё спустилось с золотистых облаков, там, на небе. Наша снегурочка почти готова. Но ещё нужно сделать так, чтобы у неё были красные губы, краснее, чем румянец. Может быть, Пион, они станут краснее, если мы поцелуем их?

Мать услышала звук двух звонких поцелуев, как будто дети поцеловали девочку в её замерзший ротик. Но это не помогло — губы девочки не стали достаточно красными, и Фиалка попросила её поцеловать пунцовые щечки брата.

— Маленькая снежная сестричка, — закричал Пион, — поцелуй меня!

— Как чудесно! Она поцеловала тебя, — обрадовалась Фиалка, — вот теперь губы у неё совсем красные. Она даже сама немножко покраснела.

— Какой холодный у неё поцелуй! — воскликнул мальчик.

Как раз в это время свежий западный ветер пронесся через сад. Задребезжали окна в гостиной, и повеяло таким холодом, что мать уже собиралась постучать наперстком в окно, чтобы дети шли домой, как вдруг услышала, что они в один голос зовут её. В их голосах не слышалось удивления, хотя, очевидно, дети были чем-то взволнованы; они вели себя так, как будто были очень обрадованы каким-то событием, которое только что произошло, но которое они с твердой уверенностью ждали все это время.

— Мама! Мама! Мы уже вылепили нашу маленькую снежную сестричку, и она бегает с нами по саду.

«Удивительно, какое воображение у моих детей! — подумала мать, делая последний стежок на курточке. — Странно, что они и меня почти что превратили в такого же ребенка, как они сами. Я готова поверить, что девочка из снега и в самом деле ожила».

— Мамочка! — закричала Фиалка. — Ну посмотри, пожалуйста, какая чудесная девочка с нами играет!

Мать поддалась на уговоры — она не удержалась и выглянула из окна. Солнце уже зашло, завещав, однако, свой блеск багряным и золотым облакам, которые придают особенное великолепие зимним закатам. Но ни на окнах, ни на снегу не было видно ни малейшего лучика света, ни единой блестки. Поэтому мать могла оглядеть весь сад и рассмотреть все и всех в нем. И что же, вы думаете, она увидела? Конечно, своих дорогих малышей Фиалку и Пиона. Да, но что или кого она ещё увидела? Поверите ли вы, если я скажу, что она увидела, как в саду вместе с её детьми играет одетая во все белое девочка с румяными щечками и золотистыми локонами? Мать не знала девочку, но та, казалось, была хорошо знакома с её детьми, как будто они втроём вместе играли всю свою жизнь. Про себя мать решила, что, это должно быть, дочь кого-нибудь из соседей и что, увидев Фиалку и Пиона в саду, девочка перебежала через улицу, чтобы поиграть с ними. Добрая женщина направилась к двери, намереваясь пригласить маленькую беглянку в свою уютную гостиную, ибо теперь, когда солнце село, на улице стало очень холодно.

Однако, открыв дверь, она помедлила на крыльце, размышляя, следует ли ей вообще приглашать девочку войти в дом или даже заговаривать с нею. Миссис Линдси и в самом деле начала сомневаться, настоящий это ребенок или хлопья только что выпавшего снега, развеваемого по саду холодным западным ветром. И в самом деле, было что-то необыкновенное во внешности маленькой незнакомки. Мать не могла припомнить, чтобы у кого-нибудь из соседских детей было такое чистое лицо с нежным румянцем, такие золотистые локоны, разметавшиеся вокруг лба и щек. А что касается её белого, подбитого ветром платья, никакая благоразумная мать не отправила бы своего маленького ребенка в самый разгар зимы гулять в чём-то столь легком и воздушном. Добрая и заботливая миссис Линдси содрогнулась от одной мысли, что девочка обута в легкие белые башмачки. И тем не менее, как ни легко была одета девочка, она, казалось, совсем не чувствовала холода и так грациозно танцевала на снегу, что кончики её туфелек едва оставляли след на его поверхности; Фиалка еле поспевала за нею, а Пион со своими коротенькими ножками и тем более.

Как-то в игре незнакомая девочка оказалась между Фиалкой и Пионом, она взяла их за руки, и трое детей весело помчались вперед. Однако почти сразу же Пион вырвал свою ручку и принялся оттирать её, как будто пальцы у него окоченели от холода. То же самое, хотя и не так быстро, проделала и Фиалка — она высвободила свою руку и важно заметила, что лучше не держаться за руки. Девочка в белом не сказала ни слова и продолжала весело танцевать, как и прежде. Если бы Фиалка и Пион не захотели играть с нею, она точно так же забавлялась бы с проворным, холодным западным ветром, который гонялся за нею по всему саду и так непринужденно обращался с нею, как будто они были давнишними друзьями. Все это время мать стояла на пороге, недоумевая, как такая маленькая девочка может быть похожа на снежный вихрь или снежный вихрь может быть так поразительно похож на маленькую девочку.

Мать подозвала Фиалку и шепотом спросила её:

— Фиалка, моя дорогая, как зовут эту девочку? Она наша соседка?

— Ну что ты, мамочка! — рассмеялась Фиалка. Ей было смешно, что мать не может понять такой, на её взгляд, простой вещи. — Это наша маленькая сестричка, которую мы только что вылепили из снега.

— Да, да, мамочка, — закричал Пион, подбегая к матери и заглядывая ей в лицо, — это наша маленькая снегурочка! Правда, она чудесная?

В это время в сад прилетела стайка белых зябликов. Они, что было вполне естественно, побаивались Фиалки и Пиона, но, как ни странно, сразу же подлетели к белоснежной девочке, начали весело порхать вокруг неё, садиться ей на плечи и вообще вести себя так, словно это их старая знакомая. И она, в свою очередь, была рада видеть этих птичек, внучат старой зимы. Девочка протягивала к ним руки, приглашая их сесть. И они, трепеща крылышками и оттесняя одна другую, попытались спуститься на её ладошки и десять крошечных пальчиков. Одна прелестная птичка прильнула к её груди, другая — к её губам. Они были счастливы и, казалось, чувствовали себя в родной стихии — такими вы можете видеть этих птичек, когда они носятся в снежном вихре.

Фиалка и Пион улыбались, видя это очаровательное зрелище; они так радовались, что их новой подружке весело с этими маленькими гостями, как будто бы сами принимали участие в этом веселье.

— Скажи мне правду, без всяких шуток, кто эта девочка? — в растерянности спросила мать.

— Мамочка, — ответила Фиалка, серьезно глядя в лицо матери и, очевидно, недоумевая, почему та нуждается ещё в каком-то объяснении. — Я же сказала тебе правду. Это маленькая девочка, которую Пион и я сделали из снега. Пион скажет тебе то же.

— Да, мама, — подтвердил мальчик. Его маленькая разрумянившаяся физиономия приняла самое серьезное выражение. — Это маленькая девочка. Правда, хорошенькая? Но, мама, у неё такие холодные ручки!

Мать не знала, что и подумать и что предпринять. В это время распахнулась калитка и появился отец Фиалки и Пиона, в пальто из толстого синего сукна, меховой шапке, надвинутой на уши, и в теплых перчатках. Мистер Линдси — человек средних лет, с утомленным, раскрасневшимся от мороза лицом — был безмерно рад вернуться в свой уютный дом после целого дня работы. Его глаза заблестели радостью при виде жены и детей, хотя он не мог удержаться от недоуменного восклицания, найдя всю свою семью на улице в такой холодный день, да ещё после захода солнца. Вскоре он заметил белоснежную незнакомку, порхающую по саду, словно маленький снежный вихрь; стайка зябликов резвилась около неё, летая вокруг её головы.

— Господи Боже мой, кто же эта маленькая девочка? — спросил этот весьма благоразумный человек. — Её мать, несомненно, сумасшедшая позволить ребенку выйти в такую плохую погоду, как сегодня, в одном тоненьком платьице и таких легких башмачках!

— Мой дорогой, — ответила жена, — я знаю об этой маленькой девочке не больше, чем ты, Я думаю, что это чей-то соседский ребенок. Наши Фиалка и Пион, — добавила она, смеясь про себя оттого, что повторяет такую нелепую выдумку, — уверяют меня, что она — та самая снегурочка, которую они вылепили здесь, в саду.

Говоря это, она взглянула на то место, где дети лепили снегурочку. Каково же было её удивление, когда она не увидела там ни малейших следов столь любовно вылепленной фигурки. Ни кучи снега — ничего! Только следы маленьких ножек вокруг пустого места.

— Это очень странно, — сказала мать.

— Что же тут странного, мамочка? — спросила Фиалка. — Папа, я все тебе объясню. Это наша снегурочка, которую мы слепили с Пионом; нам хотелось иметь подругу, с которой можно было бы играть. Правда, Пион?

— Да, папа! — подтвердил раскрасневшийся Пион. — Это наша маленькая сестричка. Разве она не кра-са-ви-ца?

Но мне стало ужасно холодно, когда она меня поцеловала.

— Что за глупости, дети! — воскликнул их добрый и честный отец, который, как мы уже сказали, склонен был все рассматривать с точки зрения здравого смысла. — Не уверяйте меня, что из снега можно делать живых людей. Пойдем, жена! Эта маленькая незнакомка не должна ни секунды оставаться на морозе. Пойдёмте в гостиную; ты дашь ей поужинать хлебом и теплым молоком. Словом, дай ей все, что нужно, чтобы согреться. А я тем временем пойду разузнаю у соседей, и, если потребуется, городской глашатай объявит по улицам о пропавшем ребенке.

С самыми лучшими намерениями этот честный и добросердечный человек собрался было подойти к белоснежной девочке, но Фиалка и Пион схватили отца за руки и принялись горячо упрашивать его не заставлять снежную девочку входить в дом.

— Папочка, — кричала Фиалка, преграждая отцу дорогу, — я тебе сказала правду — это наша маленькая снегурочка, она может жить, только пока дышит холодным ветром с моря! Не заставляй её входить в теплую комнату.

— Да, папа! — подхватил Пион, топая своей маленькой ножкой, так сильно он был раздосадован. — Это наша маленькая снежная девочка! Она не любит тепла!

— Какой вздор вы несете, дети! — воскликнул отец. Его и смешило, и раздражало в них то, что он принимал за безрассудное упрямство. — Сию же секунду отправляйтесь домой! Сейчас поздно играть в саду. Я должен немедленно позаботиться об этой маленькой девочке, не то она окончательно простудится.

— Дорогой мой, — сказала жена, понизив голос, ибо она пристально разглядывала снежную девочку и была в большом недоумении, — во всем этом есть что-то очень необычное. Ты, пожалуй, сочтешь меня глупой после того, что я тебе скажу, но не может ли это быть какой-нибудь небесный ангел, которого умилила непосредственность и доверчивость, с какой наши дети лепили снегурочку? Разве не может он провести час своей вечной жизни, играя с такими милыми маленькими созданиями? И вот перед нами то, что мы называем чудом. Нет, нет, не смейся надо мной. Я понимаю, что это глупое предположение.

— Моя дорогая, — муж добродушно рассмеялся, — ты такой же ребенок, как Фиалка и Пион.

В известной мере это так и было, ибо всю жизнь сердце этой женщины было полно детской простоты и веры — веры чистой и ясной, как хрусталь; и, взирая на все предметы сквозь эту хрустальную среду, она иногда видела истины настолько глубокие, что остальные люди смеялись над ними как над бессмыслицей и вздором.

Но вот добрый мистер Линдси вошел в сад, не обращая внимания на протесты детей, чьи взволнованные голоса летели ему вслед, умоляя позволить снегурочке остаться в саду и резвиться на холодном ветру. При приближении мистера Линдси зяблики улетели. Маленькая белоснежная девочка также отбежала от него, качая головой, как бы предупреждая: «Пожалуйста, не трогайте меня!» — и, казалось, шаловливо увлекала его туда, где снег был всего глубже. Один раз мистер Линдси оступился и упал лицом в сугроб так, что, когда он встал на ноги, все его пальто из грубого сукна было облеплено снегом, а сам он стал похож на огромную снежную бабу. Тем временем некоторые из соседей, увидев его из своих окон, недоумевали, что заставило бедного мистера Линдси бегать за снежным вихрем, носившимся по саду то туда, то сюда. Наконец после долгих усилий мистер Линдси загнал маленькую незнакомку в угол, откуда она уж никак не могла убежать. Начинало смеркаться. Жена мистера Линдси наблюдала за ними и была очень удивлена, заметив, что снежная девочка вся сверкает и искрится и, как ей показалось, излучает какой-то особенный свет; загнанная в угол, она блестела совсем как звезда! Это был какой-то морозный блеск, как у льдинки, освещенной луной. Жене мистера Линдси казалось странным, что её муж не видит ничего необыкновенного во внешности снегурочки.

— Пойдем, странное создание! — закричал этот почтенный мужчина, хватая девочку за руку. — Наконец-то я поймал тебя! Я уведу тебя туда, где тебе будет тепло, хочешь ты этого или нет! Мы наденем пару чудесных теплых шерстяных чулок на твои замерзшие маленькие ножки и закутаем тебя в пушистую шерстяную шаль. Твой бедный носик совсем побелел — боюсь, что он совершенно отморожен. Но все будет в порядке. Идем же!

И вот с самой доброжелательной улыбкой на своём серьезном лице, покрасневшем от холода, этот исполненный наилучших намерений джентльмен взял ребенка за руку и повел его к дому. Вся поникнув, девочка неохотно ступала за ним; куда девались её блеск и сверкание, которые всего минуту назад придавали ей сходство с ясным, морозным звездным вечером, когда малиновая полоса горит на холодном горизонте! Теперь она выглядела вялой и унылой, совсем как оттепель. Когда добрый мистер Линдси подвёл девочку к дому, навстречу им вышли Фиалка и Пион.

С глазами, полными слез, которые застыли прежде, чем смогли скатиться по щекам, дети снова просили отца не заставлять девочку входить в дом.

— Не входить в дом! — вскричал этот добросердечный человек. — Ты совсем сошла с ума, моя маленькая Фиалка! И ты тоже, мой крошка Пион! Да она уже так замерзла, что от её руки застыла и моя, несмотря на толстые перчатки. Вы что, хотите заморозить её до смерти?

Пока мистер Линдси поднимался по ступеням крыльца, его жена серьезно смотрела долгим, проницательным, полным почти благоговейного страха взглядом на маленькую снежную незнакомку. Едва ли миссис Линдси понимала, сон это или явь; но она не могла отделаться от мысли, что видит едва заметные следы пальчиков Фиалки на шее девочки, как будто её дочь, пока лепила снегурочку, слегка прихлопывая снег рукой, забыла сгладить эти неровности.

— И всё-таки, мой дорогой, — сказала жена мистера Линдси, возвращаясь к своему предположению, что ангелы были бы так же рады, как и она, поиграть с Фиалкой и Пионом, — несмотря ни на что, она поразительно похожа на снежную девочку. Ведь я-то убеждена, что она сделана из снега!

Порыв западного ветра пронесся мимо снегурочки, и снова она засверкала как звезда.

— Из снега, — повторил добрый мистер Линдси, увлекая упирающуюся гостью на порог своего гостеприимного дома. — Нет ничего удивительного, что она белая как снег. Она почти замерзла, бедное крохотное создание. Но жаркий огонь поправит дело.

Без долгих разговоров и, как всегда, из самых лучших побуждений этот здравомыслящий человек повлек маленькую белоснежную девочку — а она совсем поникла — с морозного воздуха в свою уютную гостиную. Чугунная печка, до отказа набитая антрацитом, посылала яркий отсвет пламени через слюдяное окошечко в железной дверце и заставляла воду в горшке, стоящем на печке, булькать и кипеть. Теплый влажный воздух наполнил всю комнату. В самом дальнем от печки углу термометр показывал восемьдесят градусов по Фаренгейту. Гостиная была завешена красными портьерами, а пол покрыт красным ковром, и этот цвет, казалось, вносил в комнату ещё больше тепла. В комнате было так жарко, а за дверью так сумрачно и холодно, что попасть в комнату с улицы было все равно что очутиться сразу же после Новой Земли в самой знойной части Индии или после Северного полюса прямо в печке!

Эта гостиная была поистине самым неподходящим местом для маленькой белоснежной незнакомки!

Мистер Линдси, сей здравомыслящий человек, подвел незнакомку к коврику, как раз прямо перед шипящей печкой.

— Здесь ей будет тепло! — воскликнул он, потирая руки и поглядывая вокруг с приятнейшей улыбкой, какую вы когда-либо видели. — Чувствуй себя как дома, дитя мое!

Опечаленной и поникшей выглядела маленькая белоснежная девочка — она стояла на коврике в потоке горячего воздуха, исходившего от печки и поражавшего её, как чума. Один только раз девочка бросила тоскливый взгляд на окна и мельком увидела сквозь красные портьеры сверкание заснеженных крыш, морозное поблескивание звезд и всю удивительную бездонность холодной ночи. Ветер стучал в окна, словно призывал девочку выйти из дому. Снегурочка стояла поникшая перед горячей печкой!

Но здравомыслящий человек считал, что все в полном порядке.

— Послушай, жена, — сказал он, — дай ей шерстяные носки и теплую шаль или одеяло. Вели Доре принести девочке горячий ужин, как только вскипит молоко. А вы, Фиалка и Пион, займите свою маленькую гостью. Она чувствует себя неуютно в незнакомом месте. Я же пойду к соседям узнать, чья она.

Тем временем мать пошла за шалью и носками, ибо, хоть её собственные воззрения и отличались деликатностью и утонченностью, она, как всегда, уступила упрямому прозаизму своего мужа. Не обращая внимания на протесты детей, которые ещё продолжали шепотом убеждать его, что их маленькая сестричка не любит тепла, добрый мистер Линдси ушел, тщательно закрыв за собой дверь гостиной. Подняв воротник пальто, он вышел из дому, но едва дошел до садовой калитки, как его остановили крики Фиалки и Пиона и постукивание наперстка жены по стеклу окна.

Миссис Линдси звала его, высунувшись из окна; лицо её было искажено ужасом.

— Незачем ходить за родителями ребенка!

— Мы же говорили тебе, папа! — кричали Фиалка и Пион, когда мистер Линдси снова возвратился в гостиную. — Ты заставил её войти, а теперь наша бедная… дорогая… прелестная сестричка рас-та-я-ла!..

Очаровательные личики детей так были залиты слезами, что отец, видя, какие странные вещи иногда творятся в жизни, стал не на шутку опасаться, как бы сам он и его дети тоже не растаяли.

В совершенной растерянности он потребовал объяснений у жены.

Та только смогла ответить, что когда она вошла в гостиную, привлеченная криками детей, то не обнаружила никаких следов пребывания маленькой девочки, кроме кучки снега, который, пока она смотрела на него, совершенно растаял на коврике.

— Вот ты видишь все, что осталось от неё, — добавила она, указывая на лужу воды перед печкой.

— Да, папа, — сказала Фиалка, укоризненно глядя на отца сквозь слезы. — Это все, что осталось от нашей дорогой девочки.

— Гадкий, злой папа! — кричал Пион, топая ножкой и (мне страшно говорить об этом) потрясая своим маленьким кулачком перед лицом этого здравомыслящего человека. — Мы же сказали тебе, что так и случится. Зачем же ты привел её сюда?

И чугунная печь сквозь слюдяной глазок своей дверцы, казалось, пристально смотрела на доброго мистера Линдси, как красноглазый демон, ликующий при виде совершенного им зла.

Заметьте, это был один из тех редких случаев — такие всё же случаются, — когда здравый смысл потерпел крах. Замечательная история о снегурочке — хотя той категории проницательных людей, к которой относится и добрейший мистер Линдси, все это может показаться всего лишь детской забавой — тем не менее, таит в себе много поучительных вещей. Один из выводов, который можно из неё сделать, состоит в том, что всем людям, и особенно людям с добрым сердцем, надлежит обдумывать то, что они собираются делать, прежде чем браться за осуществление своих филантропических замыслов; что надо быть совершенно уверенным в том, что ты постиг Природу и сложные взаимные связи того дела, за которое ты берешься. Надо помнить, что то, что здорово одному, может быть совершенно гибельно другому, точно так же как тепло гостиной, подходящее для обычных детей из плоти и крови — таких, как Фиалка и Пион, — хотя, безусловно, и для них не слишком полезное, не принесло ничего, кроме вреда, бедной снегурочке.

Но разве можно научить чему-нибудь мудрецов такого склада, как добрейший мистер Линдси? Они всё знают — можете быть уверены! Всё, что было, всё, что есть, и всё, что будет. И столкни их природа или судьба с чем-нибудь необычным, чем-то, выходящим за пределы их привычных представлений, они не заметят этого, даже если это произойдет перед самым их носом.

— Моя дорогая, — сказал мистер Линдси после минутного молчания, — посмотри, сколько снегу нанесли дети на ногах. Целая лужа перед печкой. Пожалуйста, вели Доре принести тряпку и вытереть пол.

ХОХОЛОК

Назидательная сказка

— Диккон! — крикнула матушка Ригби. — Горячий уголек для моей трубки!

Почтенная матрона произнесла эти слова, держа трубку во рту; она сунула её туда, предварительно набив табаком, но не стала нагибаться, чтобы раскурить её от огня в очаге. Да, по правде говоря, не было никаких признаков, чтобы в нем разводили огонь в это утро. Тем не менее, не успела она отдать приказание, как ярко-красный огонек уже пылал в отверстии головки и струя дыма слетала с уст матушки Ригби. Откуда взялся этот горячий уголек и чья невидимая рука положила его в трубку — этого мне не удалось узнать.

— Ладно, — промолвила матушка Ригби, кивнув головою. — Спасибо, Диккон! А теперь займемся чучелом. Ты далеко не уходи, Диккон, на тот случай, если ты мне снова понадобишься.

Эта славная женщина поднялась в такую рань (ибо ещё едва-едва рассветало), для того чтобы смастерить чучело, которое она намеревалась водрузить посреди своего кукурузного поля. Май был на исходе, и вороны и дрозды уже обнаружили маленькие зеленые закрученные в трубочки листочки кукурузы, которые только-только начинали вылезать из земли. Поэтому она решила соорудить самое человекоподобное чучело из всех когда-либо существовавших, и при этом смастерить его с ног до головы тотчас же, дабы оно могло немедленно начать свою охранную службу. А надо сказать, что матушка Ригби (что, вероятно, ни для кого не являлось тайной) была одной из самых ловких ведьм в Новой Англии и обладала самыми могучими чарами, так что ей ничего не стоило смастерить чучело достаточно безобразное, чтобы напугать самого священника. Но на этот раз, поскольку она проснулась в необыкновенно добром расположении духа и настроение это ещё смягчилось от выкуренной трубочки, она решила соорудить нечто изящное, полное красоты и блеска, а отнюдь не безобразное и не отвратительное.

— Я вовсе не желаю сажать какое-либо чудище на собственное кукурузное поле, и притом чуть ли не у самого порога, — промолвила матушка Ригби, обращаясь к самой себе и выпуская изо рта струю дыма. — Я бы могла сделать так, если бы мне этого захотелось, но я устала совершать всякие чудеса, и потому для разнообразия я не выйду за пределы привычного и разумного. И вдобавок нет никакой нужды пугать маленьких детей на целую милю в окружности, даже если я ведьма.

Поэтому она твердо решила, что чучело будет изображать изящного джентльмена той поры, насколько имеющиеся в её распоряжении материалы это позволят.

Пожалуй, полезно было бы перечислить главнейшие предметы, использованные при создании этой фигуры. Из всех частей её, вероятно, самой главной, хоть и наименее бросающейся в глаза, была некая палка от помела, на котором матушке Ригби не раз приходилось летать по полуночному небу. Палка эта служила чучелу позвоночным столбом, или, попросту, хребтом, как выразился бы человек непросвещенный. Одной его рукой был сломанный цеп, которым в своё время пользовался покойный мистер Ригби, до того как его сжила с этого грешного света любезная супруга. Вторая рука, если я не ошибаюсь, состояла из кухонной скалки и ломаной перекладины от стула, не слишком крепко связанных как бы в локте друг с другом. Что же касается ног, то правая представляла собой ручку от мотыги, а левая — самую обыкновенную» ничем не примечательную палку, вытащенную из кучи хвороста. Легкие, желудок и прочая требуха чучела были представлены мучным мешком, набитым соломой. Таким образом, мы полностью выяснили, из чего состояли его скелет и тело, за исключением одной лишь головы. Эта последняя была великолепно представлена несколько ссохшейся и съежившейся тыквой, в которой матушка Ригби просверлила два отверстия для глаз и прорезала щель вместо рта, оставив торчать посередине синеватую шишку, которая могла сойти за нос. Все вместе взятое, составляло, право, очень благопристойное лицо.

— Мне, во всяком случае, приходилось видеть на людских плечах головы куда хуже, — заметила матушка Ригби. — Да и у многих благородных джентльменов на шее сидят не головы, а тыквы, совсем как у моего чучела.

Однако в данном случае самым главным в создании человека являлась одежда. Посему почтенная старушка сняла с вешалки старинный, цвета сливы, кафтан лондонского покроя с остатками золотого шитья вдоль швов, на манжетах, на клапанах карманов и на петлях, но при этом безнадежно изношенный и полинялый, с заплатками на локтях и разодранными полами и вытертый повсюду почти до самой основы.

Слева на груди кафтана зияла круглая дыра, вероятно на том месте, откуда была выдрана орденская звезда, или, может быть, там, где пламенное сердце прежнего владельца прожгло материю насквозь. Соседи матушки Ригби сплетничали, что этот роскошный наряд являлся частью гардероба самого дьявола, который хранил его здесь, чтобы с удобством переодеваться, когда ему взбредет в голову появиться во всем блеске за столом губернатора. Под стать кафтану был и бархатный жилет очень большого размера, некогда расшитый золотыми листьями, которые горели на нем, словно клены в октябре, но уже не сохранивший ни одной золотой нити. Вслед за тем появилась пара коротких алых штанов, принадлежавших некогда французскому губернатору Луисберга[48], штанов, которым в своё время даже довелось коленями касаться нижней ступеньки трона великого Людовика. Француз подарил их одному индейскому колдуну, который променял их старой ведьме на четверть пинты водки во время одной из их плясок в лесу. Далее матушка Ригби вытащила пару шелковых чулок и натянула их на ноги чучелу, причем на них они казались бесплотными, как сновидения, в то время как обе деревянные палки, видневшиеся сквозь дыры, выглядели необыкновенно убого в своей низкой вещественности. И наконец она водрузила парик своего покойного супруга на гладкую макушку тыквенной головы, увенчав все сооружение пыльной треуголкой, в которую было воткнуто самое длинное из перьев петушиного хвоста.

После этого почтенная матрона прислонила созданную ею фигуру к углу своей хижины и испустила удовлетворенный смешок, рассматривая её желтое подобие физиономии с изящным маленьким носиком, вздернутым кверху. Физиономия эта была преисполнена удивительного самодовольства и, казалось, говорила: «А ну поглядите-ка на меня!»

— И очень даже стоит на тебя поглядеть, это уж верно! — промолвила матушка Ригби, восторгаясь делом рук своих. — Много я соорудила всяких куклят с тех пор, как стала ведьмой, но, думается мне, этот всех лучше. Он даже слишком хорош для чучела. А теперь набьем-ка мы новую трубочку, а потом отнесем его на кукурузное поле.

Набивая свою трубку, старуха продолжала взирать с почти материнской нежностью на фигуру, торчащую в углу. По правде говоря, благодаря ли случайности, или её мастерству — или, попросту, её колдовству, — было что-то удивительно человеческое в этом нелепом уроде в пестрых лохмотьях; а что касается его физиономии, то её желтая поверхность как будто сморщилась в улыбку, непонятно только — презрительную или веселую, как будто он прекрасно сознавал, что является не чем иным, как насмешкой над человечеством.

Чем больше матушка Ригби на него глядела, тем больше он ей нравился.

— Диккон! — резко крикнула она. — Еще уголек для моей трубки!

И, как всегда, не успела она вымолвить эти слова, а пылающий уголек уже горел в её трубке. Она сначала глубоко затянулась, а затем выпустила из уст мощную струю табачного дыма, заклубившегося в солнечном луче, который с трудом пробрался в комнату через пыльное оконное стекло её хижины. Матушка Ригби неизменно любила разжигать свою трубку угольком из горящего очага, и притом непременно оттуда, откуда ей его только что принесли. Но где находился этот очаг и кто добывал ей угольки — этого я сказать не могу, и единственное, что мне известно, — это то, что невидимый слуга как будто отзывался на имя Диккон.

«Этот кукленок, — подумала матушка Ригби, по-прежнему не отрывая глаз от чучела, — право, слишком хорош, чтобы все лето торчать среди кукурузного поля, пугая ворон и дроздов. Он годится и на что-нибудь получше. Да что говорить, я плясала кое с кем и хуже его на наших ведьминых шабашах в лесу, когда в кавалерах бывал недостаток! А что, если я дам ему возможность попытать счастья среди других людей, таких же пустоголовых и также набитых соломой, которые толкутся по белу свету?»

Старая ведьма затянулась ещё три или четыре раза и улыбнулась. «Он встретит сколько угодно своих собратьев на каждом шагу, — продолжала она размышлять. — Ну что же, я вовсе не собиралась сегодня колдовать — разве только чтобы разжигать мою трубочку, — но я всё же ведьма, была ведьмой и ею останусь, и никуда мне от этого не уйти. Превращу-ка я моё чучело в человека, хотя бы шутки ради».

Бормоча себе под нос эти слова, матушка Ригби вынула трубку изо рта и сунула её в то отверстие, которое изображало рот на тыквенной роже чучела.

— А ну, попыхай-ка теперь из неё, дружок! — сказала она. — Затянись, красавчик, и выпусти клуб дыма! Твоя жизнь зависит от этого!

Разумеется, было очень странно обращаться с такими уговорами к чучелу, то есть к созданию из палок, соломы и тряпок, да ещё со сморщенной тыквой вместо головы.

Всё же мы никак не должны упускать из виду, что матушка Ригби была ведьмой, обладавшей необычайной силой и умением. И если мы будем об этом помнить, то не найдем ничего неправдоподобного в удивительных происшествиях нашей повести. В самом деле, мы сразу преодолеем самое главное затруднение, если только сможем заставить себя поверить в то, что стоило почтенной матроне попросить чучело закурить, как тотчас же струйка дыма вырвалась из его уст. Хотя, по правде говоря, эта первая струйка была ещё очень жидкая, но за ней последовала другая и потом ещё, и каждая последующая была гуще предыдущей.

— Пыхай, пыхай, радость моя! Затянись поглубже, милашка! — повторяла матушка Ригби с ласковой улыбкой. — Это для тебя дыхание жизни, уж ты мне поверь!

Без всякого сомнения, трубка была заколдована. Колдовство должно было таиться или в самой трубке, или в ярко пылающем угольке, который так таинственно разгорался в её головке, или в едко-ароматном дыме, который вздымался над тлеющим зельем. Чучело после нескольких неудачных попыток наконец выпустило целый залп табачного дыма, который распространился из темного угла до самого солнечного луча. В полосе солнечного света клубы сперва закружились вихрем, а потом растаяли среди мерцающих пылинок. Видимо, такой результат потребовал от курильщика конвульсивного усилия, ибо следующие выпущенные им струи дыма были уже значительно слабее, хотя уголек в трубке продолжал гореть, бросая красный отблеск на его физиономию. Старая ведьма захлопала в высохшие ладоши и поощрительно заулыбалась своему детищу. Она убедилась в том, что чары её действовали вполне исправно. Сморщенное желтое лицо, которое ещё недавно вовсе нельзя было назвать лицом, фантастически облекалось в какой-то неуловимый покров человечности, причем сходство с человеческим существом то усиливалось, то совершенно исчезало и всё-таки после каждого выпущенного клуба дыма становилось все более и более отчетливым. Да и все тело чучела приобретало некую видимость жизни, которую, поддаваясь игре фантазии, мы порой приписываем смутным образам, возникающим среди облаков.

Если бы нам пришлось расследовать это дело более досконально, мы, весьма возможно, не обнаружили бы никакой перемены в жалких, истрепанных, ничего не стоящих и плохо между собой связанных материалах, из которых было создано чучело. Тут, надо полагать, все сводилось к призрачной иллюзии, к хитроумным эффектам света и тени, так умело рассчитанным, что они могли ввести в заблуждение большинство зрителей.

Надо сказать, что волшебные чары, по-видимому, никогда особенной тонкостью не отличались, и если это объяснение будет признано неудовлетворительным, я ничего лучшего придумать не могу.

— Ладно дымишь, молодец! — продолжала кричать почтенная матушка Ригби. — А ну-ка выпусти ещё клубочек дыма, погуще, во всю силу твоих легких. Пыхти так, как если бы дело шло о твоей жизни. Затянись поглубже, до самого сердца, до его донышка, коли у тебя вообще есть сердце, а у него — донышко. Вот так, отлично! Видно, теперь это стало доставлять тебе удовольствие!

И вслед за тем ведьма поманила чучело рукой, вложив в этот жест такую магическую силу, что, казалось, не было возможности её ослушаться, совсем как невозможно железу не отозваться на таинственный зов магнита.

— Зачем ты, лентяй, прячешься в этом углу? — обратилась она к нему. — Выходи вперед! Весь мир тебе теперь подвластен.

Честное слово, если бы я не слыхал этой сказки, ещё сидя на коленях у моей бабушки, и если бы тогда же, до того как я смог проверить её достоверность своим детским умом, она не утвердилась в моем сознании как нечто столь же достоверное, как и самые правдоподобные вещи, я сомневаюсь, посмел ли бы я её теперь рассказать.

Повинуясь приказу матушки Ригби и вытянув вперед руку как бы для того, чтобы успеть схватиться за её протянутую кисть, чучело сделало шаг вперед, напоминавший скорее порывистый скачок, затем зашаталось и едва не потеряло равновесия. А чего же другого могла ожидать от него ведьма? В конце концов это было только чучело, водруженное на две палки вместо ног. Старая ведьма, однако, не унималась и, нахмурив брови, упорно продолжала его манить и так страстно заражала своей энергией это жалкое сочетание гнилого дерева, прелой соломы и рваных тряпок, что ему ничего другого не оставалось, как, наперекор всякому правдоподобию, проявить себя человеком. И таким-то образом чучело и выступило вперед и оказалось как раз под солнечным лучом. И так он и стоял посредине комнаты, этот несчастный урод, жертва случайной и вздорной прихоти, лишь весьма отдаленно напоминая человека, причем через тонкий слой внешнего сходства проступали нелепые деревянные палки и линялые, рваные, ни на что не годные тряпки его истинной сущности, — стоял, готовый упасть бесформенной массой на пол, точно сознавая, что он недостоин передвигаться на ногах. Решиться ли мне на откровенное признание?

На его теперешней степени оживления это чучело напоминает мне некоторые вялые, недоношенные образы, составленные из разнородных материалов, всё вновь и вновь, в тысячный раз идущих в дело (а в сущности, ни для какого дела не пригодных), которыми романисты (и, надо полагать, я в том числе) перенаселили весь мир художественного вымысла. Между тем свирепая старая ведьма уже начинала сердиться, обнаруживая при этом самые неприглядные стороны своей дьявольской натуры (можно было подумать, что змея, шипя, высунула головку у неё из груди). Она возмущалась малодушным поведением существа, которое она не поленилась соорудить собственными руками.

— Пыхти, подлец! — злобно кричала она. — Знай себе пыхти, пустоголовый соломенный болван! Ах ты половая тряпка! Ах ты мучной мешок! Ах ты тыквенная башка, ах ты ничтожество! Где мне подыскать для тебя достаточно меткое слово? Пыхти, говорю я тебе, всасывай в себя прозрачную жизнь вместе с табачным дымом, иначе я вырву трубку у тебя изо рта и брошу тебя туда, откуда я беру горячие уголья!

При таких угрозах несчастному чучелу ничего другого не оставалось, как, спасая свою шкуру, дымить что есть силы. Поэтому несчастный стал затягиваться с таким усердием и выдувать такие клубы табачного дыма, что вскоре все вещи в маленькой кухоньке приняли смутные очертания. Один только солнечный луч мог ещё кое-как продраться сквозь туман и отобразить на противоположной стене подобие пыльного и потрескавшегося стекла.

Между тем матушка Ригби, упершись одной своей коричневой рукой в бок и протянув другую к чучелу, зловеще маячила среди полумрака, всей позой своей и улыбкой выражая то торжество, которое она обычно испытывала, когда, навлекши тяжкий кошмар на свои жертвы, она стояла у изголовья, наслаждаясь их муками. В совершенном испуге, дрожа от страха, чучело продолжало дымить. Впрочем, эти его усилия, надо признать, привели к совершенно блестящим результатам, ибо после каждого вдоха и выдоха его фигура постепенно теряла свои смутные, неясные очертания и, казалось, приобретала все большую плотность. Более того, даже его платье испытывало на себе то же чудесное превращение, восстановив свой первоначальный лоск и вновь начав блестеть тем самым золотым шитьем, которое давным-давно с него осыпалось. В то же время наполовину скрытое табачным дымом желтое лицо обратило свой тусклый взор в сторону матушки Ригби.

В конце концов старая ведьма сжала руку в кулак и погрозила им чучелу. Нельзя сказать, чтобы она была и впрямь рассержена, однако она поступила так из убеждения — может быть, и неверного, или не совсем верного, но, во всяком случае, доступного пониманию матушки Ригби, — что на слабые и сонные натуры, если сами они не могут побудить себя к действию, надо влиять страхом. Но тут дело подошло к критическому моменту. Она решила, если ей не удастся достичь того, что она сейчас задумала, безжалостно разъять это жалкое подобие человека на его составные части.

— Ты приобрел человеческую внешность, — сказала она строгим тоном, — так приобрети же намек или хотя бы пародию на голос. Я приказываю тебе — говори!

Чучело раскрыло рот, с усилием глотнуло воздух и наконец выдавило из себя какой-то шепот, который настолько сливался с его насыщенным табачным дымом дыханием, что трудно было понять, слово ли это сорвалось с его уст или клуб дыма. Некоторые рассказчики этой сказки придерживались того мнения, что как колдовские заклинания матушки Ригби, так и упорство её воли заставили какого-то духа вселиться в тело чучела и что говорил именно он.

— Матушка, — промямлил жалкий, приглушенный голос, — не будь со мной так жестока! Я бы охотно заговорил, но, ежели у меня нет мозгов, что я могу сказать?

— Так ты всё-таки можешь говорить, мой голубчик! — воскликнула матушка Ригби, меняя суровое выражение лица на приветливое. — Ты спрашиваешь, что тебе можно сказать? Нашел о чём беспокоиться? Ты принадлежишь к братству пустоголовых — и ещё спрашиваешь, о чём тебе говорить! Ты будешь говорить о тысяче вещей и тысячу раз будешь повторять одно и то же, и все для того, чтобы ровно ничего не сказать. Пожалуйста, ни о чём не беспокойся, верь моему слову! Когда ты попадешь в большой свет, куда я тебя намерена послать незамедлительно, у тебя не будет недостатка в темах для разговора. Разговаривать! Ты будешь молоть языком как ветряная мельница, если только захочешь. На это-то, я уверена, у тебя мозгов хватит!

— Я к вашим услугам, матушка, — ответило чучело.

— Превосходно сказано, красавец! — заметила на это матушка Ригби. — Ты сейчас сказал как раз то, что тебе полагалось сказать, и при этом ничего не выразил. Тебе надо иметь в запасе сотню таких готовых выражений и ещё пятьсот подобных им в придачу. А теперь, мой драгоценный, я так много вложила в тебя труда и ты так прекрасен, что, клянусь тебе, я люблю тебя больше всех ведьминых куклят на свете.

А уж из чего только я не изготовляла их на своем веку! И из глины, и из воску, и из соломы, и из палок, и из ночного тумана, и из утренней дымки, и из морской пены, и из печного дыма. Но ты-то из всех самый лучший. Поэтому слушай внимательно, что я тебе сейчас скажу.

— Непременно, дорогая матушка, — отозвалось чучело. — Ваши слова мне западут прямо в сердце!

— Прямо в сердце! — вскричала старая ведьма, взявшись руками за бока и громко хохоча. — Как ты изящно выражаешься! Прямо в сердце! И ты даже приложил руку к левой стороне камзола, точно у тебя и впрямь есть сердце!

Итак, будучи чрезвычайно довольна всей этой фантастической затеей, матушка Ригби приказала чучелу отправиться в большой свет и занять в нем подобающее положение, ибо, уверяла она, в свете едва ли найдется один человек на сотню, который был бы более содержателен. И для того чтобы её подопечный мог с кем угодно быть на равной ноге, она тут же снабдила его неисчислимым богатством. Оно состояло частично из золотых копей в Эльдорадо и из десяти тысяч акций предприятия по производству мыльных пузырей, затем из полумиллиона акров виноградников на Северном полюсе, из нескольких воздушных замков и, наконец, из арендной платы и доходов со всей указанной выше недвижимости. Далее она передала ему право на владение грузом кадисской[49] соли, что везли на некоем судне, которое она сама десять лет назад при помощи своих магических чар пустила ко дну в самом глубоком месте океана. Если эта соль ещё не растворилась, её можно было доставить на рынок и, распродав там рыбакам, выручить изрядную сумму. А для того чтобы ему не нуждаться в наличных деньгах, она дала ему медный грош, отчеканенный в Бирмингеме (весь запас разменной монеты, которым она владела), и вдобавок приложила ещё изрядное количество меди к его лбу, ибо, как известно, иметь медный лоб — все равно что быть бесстыжим, и, таким образом, заставила его лицо пожелтеть ещё больше.

— Умно расходуя одну только эту медь, — заявила матушка Ригби, — ты сможешь оплатить путешествие вокруг света. Поцелуй меня теперь, мой красавчик. Все, что было в моих силах, я для тебя сделала.

Но далее, дабы этот молодой удалец мог воспользоваться всеми возможными удобствами и выгодами при начале своей карьеры, достопочтенная старая матрона сообщила ему секрет, каким образом попасть в милость к некоему члену городского магистрата, судье, оптовому торговцу и церковному старосте — все эти четыре качества относились к одному и тому же лицу, возглавлявшему высшее общество в соседнем городе.

Секрет этот сводился к одному-единственному слову, которое матушка Ригби шепотом сообщила чучелу и которое её посланец должен был, в свою очередь, тоже шепотом сказать купцу.

— Хоть он и подагрик, этот уважаемый старец, он со всех ног побежит исполнять любое твое желание, как только ты шепнешь ему это словечко на ухо, — заявила старая ведьма. — Матушка Ригби хорошо знает достопочтенного судью Гукина, и достопочтенный судья её тоже неплохо знает!

И с этими словами ведьма, вплотную приблизив своё лицо к лицу чучела, залилась неудержимым смехом, вся дрожа от радостного возбуждения, что может сообщить ему пришедшую ей в голову блестящую мысль.

— У достопочтенного судьи Гукина, — шептала старуха, — имеется дочка, весьма недурная собой девица. А теперь послушай-ка меня внимательно, моя прелесть. Наружность у тебя хоть куда, и ума в тебе достаточно. Да не то что достаточно, а даже больше чем нужно. Ты сам в этом убедишься, когда посмотришь, с каким умом живут на свете иные люди. И вот с твоей наружностью и с твоим внутренним содержанием ты как раз тот мужчина, который может завоевать сердце девушки. Ты в этом не сомневайся — я говорю тебе, что это так. Ты только будь смелее, вздыхай, улыбайся, размахивай шляпой, выставляй вперед ногу, как танцмейстер, почаще прикладывай правую руку к левой стороне камзола, и хорошенькая Полли Гукин будет твоей.

В течение всего этого разговора вновь возникшее создание усиленно всасывало в себя и затем выпускало изо рта ароматный табачный дым и как будто намеревалось продолжать это занятие и далее, с одной стороны, ради получаемого им от этого удовольствия, а с другой И потому, что оно являлось главнейшим условием его дальнейшего существования. Удивительно было наблюдать, как необыкновенно по-человечески вело себя это существо. Его глаза (ибо выяснилось, что оно обладает парой глаз) были обращены к матушке Ригби, и в нужный момент, оказывается, оно умело покачать головой — иногда положительно, иногда отрицательно. И разумеется, оно неизменно нападало на подходящие к случаю слова: «Правда?» — «В самом деле?» — «Скажите!» — «Неужели?» — «Уверяю вас!» — «Ни за что!» — «О!» — «Ах!» — «Гм!» — и иные столь же глубокомысленные замечания, выражающие заинтересованность, любопытство или несогласие слушателя.

Даже если бы вы были непосредственным свидетелем того, как создавалось чучело, то у вас все равно не возникло бы никаких сомнений, что оно отлично понимает все коварные советы старой ведьмы, которые она нашептывала ему в его подобие уха.

Чем энергичнее раскуривало чучело свою трубку, тем более сходство его с человеком усугублялось: проницательнее делались глаза, живее и естественнее — жесты и движения, а речь звучала громче и вразумительнее. Его одежда тоже начинала блистать все ярче, приобретая иллюзорное великолепие. Даже та самая его трубка, в которой, горело волшебное зелье, совершившее все эти чудеса, перестала казаться почерневшим от дыма глиняным черенком, а превратилась в богато расписанное пенковое изделие, которое украшал янтарный мундштук.

Впрочем, поскольку иллюзия жизни в чучеле поддерживалась только табачным дымом, можно было опасаться, что она исчезнет тотчас же, как только табак превратится в пепел. Однако старая ведьма предусмотрела эту опасность.

— Подержи-ка свою трубку, золотце, — сказала она, — пока я тебе её вновь набью.

Грустно было наблюдать, как изящный джентльмен постепенно бледнел и увядал, вновь превращаясь в чучело, в то время как матушка Ригби, выколотив пепел из трубки, набивала её табаком из своего кисета.

— Диккон! — взвизгнула она. — Еще один уголек!

Не успела она это произнести, как ярко-красная искра огня загорелась в головке трубки, и чучело, не ожидая приглашения со стороны ведьмы, сунуло мундштук в рот и сделало несколько коротких, судорожных затяжек, которые, впрочем, скоро сменились нормальным, ровным дыханием.

— Итак, моя бесценная душенька, — продолжала матушка Ригби, — что бы с тобой ни случилось, ты не должен расставаться с трубкой. Жизнь твоя всецело от этого зависит. И это-то по крайней мере ты должен знать твердо, хотя бы ты больше ничего не знал. Придерживайся своей трубки, я тебе говорю! Кури, дыми, пуская облака дыма, и отвечай людям, ежели они тебя спросят, что ты это делаешь для здоровья и что тебе так приказали доктора. А как увидишь, дружок, что трубка гаснет, сейчас же отойди куда-нибудь в сторонку и, предварительно затянувшись как можно глубже, громко воскликни: «Диккон, свежую трубку табаку!» — и ещё: «Диккон, ещё один уголек для моей трубки!»

И засунь её опять как можно быстрее в свой хорошенький ротик, иначе из галантного кавалера в камзоле с золотым шитьем ты превратишься в беспорядочное сборище всякой дряни — палок, лохмотьев, мешка с соломой и ссохшейся тыквы. Ну а теперь — в путь, моё сокровище, и желаю тебе всякого счастья!

— Не тревожься за меня, милая матушка, — заявило чучело решительным тоном, энергично выпуская изо рта густой клуб дыма. — Если честный человек и джентльмен не может не процветать, то я буду жить припеваючи.

— Ой, да ты меня просто уморишь! — воскликнула старая ведьма, задыхаясь от смеха. — Ведь какие слова говорит! Честный человек и джентльмен не может не процветать! Ты свою роль играешь так, что лучше нельзя. Попробуй посоревнуйся с любым модным франтом. Я что угодно поставлю на тебя, на человека солидного, серьезного, с умом и с тем, что принято называть сердцем (не говоря уж о других качествах мужчины), против всех этих чучел на двух ногах. По твоей милости я с сегодняшнего дня считаю себя более умелой ведьмой, чем была. Разве не я тебя сотворила? И я сильно сомневаюсь, чтобы какая-нибудь другая ведьма в Новой Англии могла создать такого, как ты! На вот, возьми с собой ещё мой посох!

Посох (хотя это была всего лишь обыкновенная дубовая палка) тотчас обратился в трость с золотым набалдашником.

— В этом набалдашнике не меньше ума, чем в твоей башке, — продолжала матушка Ригби, — и трость тебе укажет прямой путь к дому достопочтенного судьи Гукина. А теперь уходи отсюда, мой красавчик, мой дружочек, бесценное сокровище! Если кто-нибудь тебя спросит, как твое имя, отвечай: «Хохолок», потому что на шляпе у тебя торчит хохлом петушиное перо и в твою пустую башку я тоже кинула целую пригоршню перьев. Да и на парике у тебя спереди локоны тоже завиты по моде, хохолком. Итак, зовись отныне Хохолок.

На этом Хохолок покинул хижину и широкими шагами направился в город. Матушка Ригби стояла на пороге своего дома, с удовольствием наблюдая, как её питомец весь блестит и сияет в солнечных лучах, точно все его великолепие самое подлинное, как старательно и любовно курит он свою трубку и как уверенно шагает, несмотря на некоторую деревянность походки.

Она следила за ним, пока он не скрылся из глаз, и послала ему вдогонку своё ведьмино благословение, когда он исчез за поворотом дороги.

Между тем в соседнем городе около полудня, когда шум и суета достигли высшей точки, на улице появился чужестранец весьма изысканного вида. Как его наружность, так и его платье говорили о том, что он, по меньшей мере, благородного происхождения. На нем был богато вышитый кафтан цвета сливы, камзол из дорогого бархата, роскошно украшенный золотым шитьем, пара великолепных алых штанов и самые тонкие и блестящие белые шелковые чулки. На голове его красовался парик, столь безупречно напудренный и причесанный, что было бы кощунством растрепать его, надев поверх шляпу. Вот почему он нес её (а это была шляпа, обшитая золотым галуном и украшенная белоснежным пером) под мышкой. На груди его кафтана блистала яркая звезда. Он играл тростью с золотым набалдашником с беспечной грацией, характерной для изящных кавалеров той эпохи, и, для того чтобы последним штрихом довершить великолепие наряда, руки его были наполовину скрыты тончайшими кружевными манжетами, которые достаточно ясно свидетельствовали, сколь непривычны эти руки к работе и как они аристократичны.

Характерной особенностью снаряжения этой блистательной особы было ещё то, что она держала в левой руке необыкновенного вида трубку, украшенную тонкой живописью и янтарным мундштуком. Этот последний она всовывала себе в рот через каждые пять-шесть шагов, глубоко затягивалась табачным дымом и, задержав его одно мгновение в своих легких, выпускала затем тонкими струйками изо рта и носа.

Как легко можно себе представить, вся улица пришла в волнение, желая узнать имя чужестранца.

— Это какая-нибудь очень высокопоставленная особа, в этом нет сомнения, — заявил один из городских жителей. — Вы видите, какая у него на груди звезда?

— Но её никак не рассмотришь, она так блестит, — возразил другой обыватель. — Ты прав, он должен быть человеком благородным, но вот, скажите мне, каким образом мог этот лорд прибыть сюда, будь то морем или сушей? Ни одно судно из Англии не заходило к нам за последний месяц. А если он путешествовал сухим путем с юга, то, позвольте спросить, где же его свита и где его экипаж?

— Ему никакой свиты не нужно, чтобы доказать принадлежность к высокому сану, — заметил третий горожанин. — Если бы он появился среди нас даже в лохмотьях, то его благородство просвечивало бы и через дыру на локте. Ни в ком я не встречал такого достоинства. Ручаюсь, что в его жилах течет древняя норманнская кровь.

— А мне скорее представляется, что он голландец или какой-нибудь там немец, — вмешался в разговор ещё один горожанин. — У людей из этих стран вечно торчит изо рта трубка.

— Да и у турок тоже, — отвечал его приятель. — Но, мне думается, этот чужестранец получил воспитание при французском дворе и научился там учтивости и прекрасным манерам, которыми никто так хорошо не владеет, как французское дворянство. Что у него за походка! Какой-нибудь простак нашел бы, что в ней нет плавности, он мог бы даже назвать её деревянной, но, на мой взгляд, она полна удивительной величавости, и, должно быть, он приобрел её, постоянно наблюдая осанку Великого короля. Кто этот чужестранец и где он служит, теперь достаточно ясно. Это французский посланник, прибывший, чтобы договориться с нашими правителями об уступке нам Канады.

— Более вероятно, что он испанец, — сказал на это ещё один человек, — и отсюда желтый цвет лица. Или, ещё вернее, он прибыл к нам из Гаваны или из какого-либо другого порта Карибского моря, для того чтобы все подробно разузнать о пиратстве, которому, говорят, наш губернатор потворствует. Эти поселенцы из Перу и Мексики так же желты, как то золото, которое они добывают в своих копях.

— Желтый или не желтый, — воскликнула одна дама, — а он красивый мужчина! Как он высок и строен! Какие у него тонкие, породистые черты, благородной формы нос и изысканные очертания рта! Господи ты боже мой! А как блестит его звезда! Положительно она мечет кругом искры!

— Это делают ваши глаза, прекрасная леди, — отозвался чужестранец, обдав её клубом дыма, — в этот момент он как раз проходил мимо неё. — Даю вам слово, они меня совсем ослепили!

— Слышали ли вы ещё когда-нибудь такой оригинальный, такой очаровательный комплимент! — прошептала леди, возносясь на вершину блаженства.

Среди всеобщего восхищения, возбужденного наружностью чужестранца, только два голоса не слились с общим хором. Один из них принадлежал нахальному псу, который, обнюхав каблуки блистательного джентльмена, поджал хвост и, скрывшись у хозяина на заднем дворе, завыл оттуда самым возмутительным образом.

Другим оказался маленький ребенок, который заревел во всю мочь своих легких, бормоча какую-то малопонятную чепуху относительно тыквы.

Хохолок между тем продолжал идти по улице. Если не считать тех нескольких любезных слов, с которыми он обратился к леди, и порой легкого кивка головой в ответ на низкие поклоны прохожих, он всецело был поглощен своей трубкой. Не требовалось никаких иных доказательств его высокого звания и положения, чем та спокойная уверенность, с которой он себя вел, в то время как шумное любопытство и восхищение горожан росло так быстро, что скоро он оказался окруженным как бы сплошным гулом. С толпой любопытных, следующих за ним по пятам, он дошёл наконец до особняка, занимаемого достопочтенным судьей Гукином, вошел в ворота, поднялся по ступенькам крыльца и постучал во входную дверь. Присутствующие обратили внимание, что, пока на его стук ещё не ответили, чужестранец стал выколачивать пепел из своей трубки.

— Что это он сказал таким резким тоном? — спросил один из зрителей.

— Право, не знаю, — отвечал его друг. — Но что это — солнечный свет слепит мне глаза? Фигура его милости лорда стала почему-то вдруг совсем тусклой и блеклой! Боже милосердный, да что же это со мной делается?

— Поразительно то, — продолжал его собеседник, — что его трубка, которую он только что вытряхнул, уже снова горит, и при этом зажжена она самым ярким угольком, какой себе только можно представить. Что-то таинственное есть в этом чужестранце. Смотрите, какой клуб дыма он выпустил! «Тусклый и блеклый», — сказали вы про него? Помилуйте, вот он повернулся, и звезда на его груди загорелась как огонь.

— Что верно, то верно! — согласился его приятель. — И будьте уверены, что её блеск того и гляди ослепит хорошенькую Полли Гукин, что выглядывает, как я вижу, из окна гостиной и смотрит на него.

Когда входную дверь наконец открыли, Хохолок повернулся к толпе и величественно преклонил перед ней свою голову, совсем так, как это делают власть имущие, принимая знаки уважения от простых смертных, после чего проследовал в дом. На его лице появилось некое загадочное подобие улыбки (если не лучше было бы назвать её оскалом или гримасой), но из всей толпы, на него взиравшей, ни один человек, видимо, не обладал достаточной проницательностью, чтобы обнаружить призрачный характер чужестранца, кроме маленького ребенка и дворового пса.

Наша сказка тут несколько отходит от последовательности изложения и, перескакивая через предварительную встречу Хохолка с купцом, ищет возможности познакомиться с хорошенькой Полли Гукин.

Она была девицей, обладавшей округлой фигуркой, белокурыми волосами, голубыми глазами и прелестным розовым личиком, казавшимся не так чтобы уж слишком лукавым, но и не очень простодушным. Эта молодая особа мельком увидела блистательного чужестранца, когда он стоял на пороге их двери, и посему, готовясь к свиданию с ним, надела кружевной чепчик, нитку бус, накинула на плечи свой самый лучший платок и обрядилась в свою самую туго накрахмаленную узорчатую юбку.

Спеша из своей комнаты в гостиную, она увидела себя в большом зеркале и принялась, как это вошло у неё в привычку, упражняться перед ним в кокетливых позах. Она то улыбалась, то принимала вид чопорный и важный, то вновь улыбалась уже несколько нежнее, то посылала воздушный поцелуй, а потом гордо вскидывала голову и обмахивалась веером, а в зеркале в это время призрак этой юной особы повторял её ужимки и проделывал всю ту глупую комедию, которую разыгрывала Полли, однако смутить неразумную кокетку он не мог. Короче говоря, если ей не удалось превратиться в такое же искусственное создание, как сам знаменитый Хохолок, то это произошло скорее по причине её неспособности, а не из-за отсутствия у неё желания. И поскольку она явно пыталась извратить свою природную простоту, сотворенный ведьмой призрак мог вполне надеяться её завоевать.

Как только Полли услыхала, что к дверям гостиной приближаются подагрические шаги её отца, сопровождаемые размеренным стуком башмаков на высоких каблуках Хохолка, она уселась на стул и, стараясь сидеть как можно прямее, с самым невинным видом начала напевать песенку.

— Полли! Дочка Полли! — закричал старый купец. — Подойди сюда, дитя мое.

Выражение лица судьи Гукина, когда он открыл дверь, было какое-то смущенное и растерянное.

— Этот вот джентльмен, — продолжал он, представляя чужестранца, — шевалье Хохлок, то есть, я прошу прощения, его милость лорд Хохолок, привез мне привет от одного моего стариннейшего Друга. Приветствуй же его милость, дитя мое, и окажи ему то уважение, которое приличествует его званию.

После этих рекомендательных слов достопочтенный судья немедленно удалился из комнаты. Но если бы даже в это краткое мгновение хорошенькая Полли поглядела сбоку на блистательного гостя, она была бы предупреждена о некой грозящей ей опасности. Старик нервничал, был суетлив и очень бледен. Намереваясь выразить на своём лице любезную улыбку, он осклабился судорожной, кривой усмешкой, которую, как только Хохолок повернулся к нему спиной, он сменил на самое злобное выражение, потрясая в то же время кулаком и топая подагрической ногой об пол (невежливость, повлекшая за собой немедленное возмездие).

По правде говоря, то самое слово (какое бы оно ни было), которое матушка Ригби велела передать богатому купцу, возбудило в нем значительно больше страха, нежели добрых чувств. Более того, будучи человеком удивительно острой наблюдательности, он заметил, что нарисованные на трубке Хохолка фигурки двигаются. Присмотревшись к ним поближе, он убедился, что фигурки эти представляют собой чертенят, украшенных, как им полагалось, рожками и хвостиками, которые, взявшись за руки, скакали в весёлом дьявольском хороводе вокруг трубочной головки. Далее, когда судья Гукин провожал своего гостя по коридору из кабинета в гостиную, звезда на груди Хохолка, как будто для того только, чтобы подтвердить его подозрения, засверкала настоящим пламенем, кидая дрожащие отблески на стены, потолок и пол.

Неудивительно, что при столь мрачных и разнообразных по своему характеру предзнаменованиях купец не мог не почувствовать, что он подвергает свою дочь большому риску, знакомя её с такой сомнительной личностью. Он проклинал в глубине души те вкрадчиво-элегантные манеры — Хохолка, которыми щеголял этот блестящий кавалер, кланяясь, улыбаясь, кладя руку на сердце, глубоко затягиваясь из трубки и выпуская в воздух напоенные табачным ароматом клубы дыма. С радостью выкинул бы несчастный судья Гукин своего опасного гостя на улицу, но что-то сдерживало его, внушая ему страх. Нам представляется, что этот почтенный старый джентльмен в какой-то начальный период своей жизненной карьеры отдал что-то очень существенное в заклад Злому началу и, может быть, теперь наступил срок выкупа, а расплачиваться ему приходилось собственной дочерью.

Дверь в гостиную купца была сверху остеклена и прикрыта шелковой занавеской. Случилось так, что складки этой занавески были несколько сдвинуты в сторону. Так велико было желание отца видеть, что же произойдет между хорошенькой Полли и галантным Хохолком, что, выйдя из комнаты, он никак не мог устоять от соблазна подглядеть за ними в образовавшуюся щель. Но ничего особенно поразительного увидеть было нельзя, ничто (если не считать вышеупомянутых мелочей) не подтверждало страха, что хорошенькой Полли грозит какая-то сверхъестественная опасность.

Правда, чужестранец явно принадлежал к числу многоопытных людей света, прожженных волокит, неуклонных в своих действиях и полных самообладания, а следовательно — тех кавалеров, которым родитель ни в коем случае не должен был доверять скромную молодую девушку без соответствующего надзора за их поведением. Почтенный судья, которому приходилось встречаться с людьми всех сортов и рангов, не мог не отметить, что каждое движение, каждый жест изящного Хохолка были безупречны. Ни тени чего-либо грубого или первобытного в нем найти было нельзя. Прекрасно усвоенная система условностей вошла в его плоть и кровь и превратила его в своеобразное произведение искусства. Возможно, что именно эта его особенность и наделяла его оттенком таинственности и жути. В самом деле, доведенная до совершенства искусственность в облике человека неизменно производит на нас впечатление иллюзорности, чего-то, едва обладающего достаточной телесностью, чтобы отбросить от себя тень. Что касается Хохолка, то все о нем сказанное сочеталось в некое дикое, сумасбродное и фантастическое целое, точно весь он и его действия были подобны дыму, который, клубясь, подымался из его трубки. Но хорошенькая дочка купца ничего не замечала. Теперь оба они, Хохолок и Полли, прохаживались по комнате. Хохолок ступал по полу чрезвычайно изысканно и не менее изысканно кривил физиономию, а девушка следовала за ним с естественной девичьей грацией, чуть тронутой, но не испорченной аффектацией, которую она, по-видимому, переняла от своего чрезвычайно неёстественного спутника. Чем дольше длилось их свидание, тем более очаровывалась хорошенькая Полли, пока ровно через четверть часа (что старый судья отметил по своим карманным часам) она не начала явно в него влюбляться. В том, что это произошло так быстро, чары ведьмы были совсем неповинны. Бедная девушка, видимо, обладала столь пылким сердцем, что оно растаяло от собственного жара, едва этот жар вернулся к ней отраженным даже от такого пустого подобия поклонника. Что бы ни говорил Хохолок, его слова звучали в её ушах глубокой и созвучной её душе мелодией; что бы он ни делал, его поступки представлялись ей героическими. К этому времени, надо полагать, румянец зарделся на щеках Полли, нежная улыбка заиграла на её устах, светлая роса увлажнила её глаза, а между тем звезда продолжала так же нестерпимо ярко сверкать на груди у Хохолка, и маленькие чертенята ещё разгульнее прыгали вокруг головки его трубки. О, прелестная Полли Гукин! Почему же должна эта нечисть так безумно радоваться, что глупое девичье сердце может достаться бесплотной тени?

Разве уж это такое необыкновенное несчастье, а следовательно — и такое редкое торжество?

Но вот Хохолок остановился и, приняв величественную позу, казалось, вызвал хорошенькую девушку на то, чтобы она, окинув взглядом его фигуру, попробовала устоять перед ним, если ей это удастся. Его звезда, его шитье на платье, его пряжки на башмаках сияли в эти мгновения с невыразимым блеском. Пестрые краски его наряда становились благороднее и гармоничнее; на всей его особе лежал отблеск некоего сияния или лоска, порожденного колдовством его безупречных манер. Девушка подняла глаза и замерла, смотря на него робким и восхищенным взором. Затем, как бы желая проверить, какую цену может иметь её скромная миловидность рядом с таким великолепием, она кинула взгляд в огромное, отражавшее их с ног до головы зеркало, против которого они случайно остановились. Зеркало это было одним из самых правдивых на свете, неспособным к лести. И вот стоило ей только увидать отражения их обоих, как она вскрикнула, отпрянула от чужестранца и, уставясь затем на него с минуту, в диком ужасе упала без чувств на пол. Хохолок, в свою очередь, взглянул в зеркало и там вдруг узрел не иллюзорный блеск своей внешности, а лоскутное убожество своей истинной сущности, лишенное всякого волшебства.

Несчастный призрак! Мы почти готовы ему посочувствовать. Он вскинул руки с таким выражением отчаяния, что все его прежние проявления эмоций, которыми он хотел доказать своё право на звание человека, не шли ни в какое сравнение с этой горестной вспышкой. Ибо, возможно, в первый раз, с тех пор как эта столь часто пустая и обманчивая человеческая жизнь зародилась, иллюзия увидела себя и познала до конца.

В этот богатый событиями день матушка Ригби сумерничала у кухонного очага и только что вытряхнула пепел из своей новой трубки, как услыхала, что кто-то поспешно шагает по дороге. И в то же время этот шум казался не столько топаньем человеческих подошв, сколько стуком деревянных палок или сухих костей друг о друга.

«Ха-ха! — подумала старая ведьма. — Что это за шаги? Любопытно, чей это скелет вышел вдруг из могилы?»

Внезапно кто-то опрометью вбежал в хижину. Это был Хохолок. Его трубка по-прежнему дымилась, звезда по-прежнему сверкала на его груди, золотое шитье по-прежнему сияло на его одежде, и при этом он ни в малейшей степени не потерял ни того достоинства, ни тех манер, благодаря которым его можно было спутать с нашими смертными братьями.

И всё-таки каким-то невыразимым образом (как это бывает со всяким обманом, когда мы раскусили его) убогая правда проступала сквозь мишурный блеск подделки.

— Что же это с тобой случилось неладное? — спросила ведьма. — Или этот привередливый лицемер выставил моего любимца за дверь? Ах он мерзавец! Я пошлю на него двадцать дьяволов, чтобы они его мучили до тех пор, пока он не падет на колени и сам не станет предлагать тебе свою дочь в жены.

— Нет, матушка, — возразил ей Хохолок весьма уныло. — Тут дело совсем в ином.

— Что же это? Неужели сама девица презрела моё сокровище? — переспросила его матушка Ригби, в то время как её злые глаза запылали как два адских раскаленных угля. — Я покрою все её лицо прыщами! Нос её станет так же красен, как этот уголек в моей трубке! Передние её зубы выпадут! Не пройдет и недели, как ничего хорошего в ней уже не останется!

— Оставь её в покое, мать, — отвечал на это бедный Хохолок. — Девушка была уже наполовину покорена, и, мне думается, ещё один сладкий поцелуй с её уст — и я бы стал настоящим человеком. Но, — добавил он после короткой паузы и затем почти завыл в порыве самоуничижения, — я увидел самого себя, мать! Я увидел, что я за жалкое, истрепанное, выхолощенное существо! Я не хочу больше жить!

Выхватив трубку изо рта, он что есть силы хватил ею об очаг и в то же мгновение рухнул на пол, превратившись в кучу соломы и изодранной в клочья одежды с какими-то палками, торчащими из всей этой рухляди, и лежащей поверх неё сморщенной тыквой. Проверченные в этой последней дыры, заменявшие глаза, потеряли теперь всякий блеск, но грубо вырезанное отверстие, которое ещё недавно было ртом, казалось, продолжало кривиться от отчаяния и ещё не лишилось оттенка человечности.

— Бедняга! — промолвила матушка Ригби, печально взглянув на остатки своего неудачливого создания. — Бедный мой, милый, хорошенький Хохолок! На свете существуют тысячи и тысячи всяких хлыщей и шарлатанов, составленных, подобно ему, из такой же кучи дряни, из таких же поношенных, устарелых, ни на что не годных вещей, и всё же они живут себе припеваючи и никогда не видят себя такими, какие они есть. И почему же один только мой кукленок должен был познать себя и от этого погибнуть?

Продолжая бормотать таким образом, ведьма набила трубку свежим табаком, но задержала её между пальцев, точно раздумывая, сунуть ли трубку себе в рот или опять в рот Хохолку.

— Бедняга Хохолок, — продолжала она. — Я легко могла бы предоставить ему ещё одну возможность и завтра же послать его вновь искать счастья. Но нет! Он слишком впечатлителен и чувствует все слишком глубоко. У него, видимо, слишком нежное сердце, чтобы бороться и побеждать в этом бесчувственном и бессердечном мире. Я всё-таки сделаю из него пугало. Это невинная и притом полезная профессия, и она подойдет моему сокровищу как нельзя лучше. Если бы все его братья здесь, на земле, занимались бы, как он, таким же нужным делом, человечество бы от этого только выиграло. А что касается моей трубки, то я в ней нуждаюсь больше, чем он!

Сказав это, она сунула мундштук себе в рот.

— Диккон! — крикнула она снова самым пронзительным тоном. — Еще один уголек для моей трубки!

ПИГМЕИ

Давным-давно, когда мир ещё был полон чудес, жили на нашей планете некий великан по имени Антей[50] и бесчисленное множество забавных крохотных человечков» которых называли пигмеями.

И великан и пигмеи — дети одной матери, старой, доброй матушки Земли, — были братьями и жили в мире и согласии далеко-далеко, в самом центре жаркой Африки. Пигмеи были столь малы и столь высоки были горы и необъятны пустыни, отделявшие их от остального человечества, что никому не удавалось взглянуть на них чаще чем раз в столетие. Великан же, напротив, был так велик, что увидеть его не составляло большого труда; только, конечно, лучше было держаться от него подальше. Если среди пигмеев появлялся человек ростом в шесть-восемь дюймов, его, мне кажется, уже должны были считать невесть каким высоким. А как занятно, наверное, было смотреть на маленькие города пигмеев, где улицы были трех-четырех футов ширины, мостовые выложены из мелкой гальки, а домики — величиной примерно с беличью клетку. Королевский дворец достигал огромного размера кукольного дома Барвинка, и стоял он посредине площади столь просторной, что её едва бы удалось прикрыть обыкновенным каминным ковриком. Главный собор пигмеев по высоте, пожалуй, не уступал вот той конторке, и пигмеи считали его самым величественным и грандиозным сооружением.

Построены были все эти здания не из камня и не из дерева, а вылеплены, как птичьи гнезда, из соломинок, перышек, яичной шелухи и прочего мусора; известку же заменяла строителям жирная глина. Когда палящее солнце высушивало постройки, они становились такими удобными, прочными и уютными, что о лучших пигмеи и не мечтали.

Местность вокруг была возделана и разбита на поля, самое большое из них не уступало размерами одной из клумб Сладкого Корня. На этих полях, пигмеи сеяли пшеницу и другие злаки; когда колосья поднимались над землёй, они покрывали пигмеев своею тенью совершенно так же, как нас покрывают своею тенью сосны, дубы, ореховые деревья и каштаны.

Во время жатвы пигмеи вооружались крошечными топориками и рубили колосья с не меньшими усилиями, чем дровосеки рубят стволы, и когда стебельку пшеницы, увенчанному налитым колосом, случалось обрушиться на нерасторопного пигмея, печальная происходила история. Если беднягу и не убивало на месте, то, во всяком случае, катастрофа вызывала у него головную боль. Но, Бог мой, раз такими крохотными были папы и мамы, то какими же должны были быть у них дети, и особенно младенцы! Целое семейство пигмеев могло бы улечься спать в туфле или забраться в старую перчатку, где дети чувствовали бы себя особенно хорошо — им было бы так удобно играть в прятки, перебираясь из пальца в палец. Годовалого ребеночка можно было без труда упрятать под наперсток.

Соседом и родным братом этих уморительных создания был, как я сказал уже вам, великан. Его огромные размеры поражали ещё больше, если это вообще возможно, чем крохотные размеры пигмеев. Великан был так велик, что вместо трости опирался на сосну, у которой было восемь футов поперек комля. Уверяю вас, что пигмею с самым острым зрением еле-еле удавалось разглядеть его голову без помощи подзорной трубы. А во время тумана пигмеи не могли разглядеть даже верхнюю воловину его туловища; тогда они замечали только его огромные ноги, шагающие как бы сами по себе. Зато в яркий, солнечный полдень, когда воздух был чист и прозрачен, Антей являл собой поистине величественное зрелище. Любил стоять он, этот настоящий человек-гора, улыбаясь своим маленьким братьям и дружески подмигивая Одним-единственным глазом (напоминающим по величине колесо телеги и расположенным как раз посредине лба) всему пигмейскому народу одновременно.

Пигмеи охотно беседовали с Антеем, и по пятидесяти раз на день то один, то другой из них задирал головку и кричал в сложенные трубочкой кулачки: «Здравствуй, братец Антей! Как поживаешь, дружище?»

И когда еле внятный тонкий голосок достигал уха великана, в ответ раздавался громоподобный рев, от которого могли бы пошатнуться стены самого высокого храма пигмеев, если бы он не приглушался расстоянием: «Спасибо, братец пигмей, понемножку».

Пигмеям очень повезло, что Антей был так дружески расположен к ним. Ведь в одном его мизинце было больше силы, чем в десяти миллионах таких крохотных существ, как они.

Вздумай он невзлюбить их так же, как он невзлюбил весь мир, то мог бы одним ударом уничтожить самый большой пигмейский город и едва ли сам бы это заметил. Ураган, поднятый его дыханием, способен был сорвать крыши у сотен домов и закружить в воздухе тысячи и тысячи пигмеев. Ему ничего бы не стоило наступить своей огромной ножищей на целую толпу таких маленьких человечков, и когда он убрал бы свою ногу, смею вас уверить, открылась бы весьма жалостная картина. Но великан этот был тоже сыном матери Земли. Потому-то и любил своих братьев пигмеев, любил так сильно, как только можно любить столь крошечные существа. А пигмеи, в свою очередь, платили Антею такой большой привязанностью, на какую только способны были их крошечные сердца.

Антей с готовностью делал для пигмеев все, что было в его силах: крылья их мельниц продолжали вертеться и без ветра, потому что его вполне заменяло дыхание великана. А когда солнце припекало слишком сильно, он усаживался на землю, и тень его падала на все королевство от одной границы до другой; в то же время он был достаточно мудр, чтобы предоставить пигмеям самим решать свои внутренние дела, и это, пожалуй, самое лучшее, что большие люди могут сделать для маленьких.

Итак, как я уже сказал, Антей любил пигмеев и пигмеи любили Антея, но так как жизнь великана была столь же долгой, сколь громадным было его тело, а век пигмеев соответствовал их крохотным размерам, эта сердечная привязанность передавалась из поколения в поколение на протяжении многих столетий. Об этой привязанности упоминалось в летописях и древних преданиях пигмеев. Даже самые мудрые и древние из них никогда не слышали о том, чтобы ещё во времена их прапрапрадедушек великан не был им преданным другом. И только однажды, можете мне поверить (об этом свидетельствует надпись на обелиске высотой в три фута, воздвигнутом на месте катастрофы), Антей, усевшись, раздавил пять с лишним тысяч пигмеев, которые собрались на военный парад. Но это был один из тех несчастных случаев, когда некого винить, а потому крохотные человечки не придали этому значения и только обратились к великану с просьбой — впредь внимательно оглядываться по сторонам, когда он возымеет желание где-нибудь расположиться.

Радостно было видеть, как Антей, подобно шпилю самого высокого собора, возвышался над пигмеями, в то время как они, словно муравьи, сновали у его ног, да ещё знать при этом, сколь прочна их дружба. В самом деле, мне всегда казалось, что великану маленький народец был нужнее, чем он, великан, пигмеям.

И в самом деле, кроме них, соседей, доброжелателей и даже, можно сказать, товарищей по играм, у Антея во всем свете не было ни единого друга. Ведь природа никогда ещё не создавала существа такого гигантского роста и никто не говорил с ним таким громоподобным голосом. Стоя на земле и упираясь головой в облака, он пребывал в полном одиночестве на протяжении многих веков и осужден был оставаться одиноким навсегда. А если бы Антею и довелось встретить другого великана, он решил бы, наверное, что мир слишком тесен для двух гигантов, и, вместо того чтобы подружиться, вступил бы с ним в борьбу не на жизнь, а на смерть. Но к пигмеям он никогда не менял своего отношения, оставаясь самым веселым, самым добродушным и жизнерадостным из всех существ, омывавших своё лицо дождевой водой.

А между тем его крохотные друзья, как и все маленькие люди, были очень высокого о себе мнения и относились к Антею весьма покровительственно.

— Бедняжка! — говорили они друг другу. — Как ему, должно быть, скучно, ведь он так одинок на белом свете. Мы должны хоть немного развлекать его. И хотя нам дорога каждая минута, мы не пожалеем для него времени. Конечно, он и наполовину не обладает присущими нам блестящими способностями, но именно поэтому мы должны заботиться о его счастье и благополучии. Так проявим же доброту к нашему старому приятелю. Не будь матушка Земля так снисходительна к нам, мы ведь тоже могли родиться великанами.



По праздникам пигмеи предавались веселым играм с Антеем. Он во весь рост растягивался на земле, наподобие длинной гряды холмов, и добрый час уходил у коротконогого пигмея на прогулку от головы до ног великана. Иногда Антей опускал на траву свою огромную ручищу и предлагал самому высокому из пигмеев влезть на неё и перебираться с пальца на палец. Пигмеи были столь бесстрашны, что им ничего не стоило заползти в складки его одежды и прогуливаться там. Когда Антей лежал, припав щекой к земле, они храбро взбирались к нему на голову и даже отваживались заглядывать в зияющую пещеру его рта, а когда он внезапно щелкал челюстями, делая вид, что хочет проглотить полсотни пигмеев зараз, они не сомневались, что великан шутит, как это, впрочем, и бывало на самом деле. Ох и весело же было смотреть, как ребятишки играют в прятки в его волосах или, уцепившись за его бороду, раскачиваются на ней, словно на гигантских качелях! Невозможно перечислить и половину тех веселых фокусов, которые они проделывали со своим огромным приятелем, но я не видел ничего более забавного, чем скачки, которые мальчишки устраивали у него на лбу, соревнуясь, кто обежит первым его огромный единственный глаз.

Только самым ловким удавалось пройтись у него по переносице и, добравшись до кончика носа, спрыгнуть оттуда на верхнюю губу.

По совести говоря, маленькие человечки порой докучали великану, как рой москитов или муравьев, особенно когда пытались из озорства проткнуть его кожу своими крохотными пиками и мечами, чтобы убедиться, какая она толстая и плотная. Но Антей относился к Этому весьма добродушно, хоть иногда, когда ему хотелось спать, он что-то бормотал раздраженным голосом, напоминавшим раскаты грома, и просил прекратить эту возню. Но гораздо чаще он наблюдал со стороны за веселыми играми и проказами своих маленьких друзей, пока сам в конце концов не заражался их весельем; зато, развеселившись, он начинал так громко хохотать, что всем пигмеям без исключения приходилось затыкать уши, чтобы, чего доброго, не оглохнуть.

— Хо! Хо! Хо! — ревел великан, сотрясаясь всем своим необъятным туловищем. — До чего же смешно быть таким маленьким! Не будь я Антеем, я бы согласился стать пигмеем — просто так, шутки ради.

Единственное, что мешало пигмеям жить спокойно, — это постоянная война, которую они вели с журавлями. Началась она с незапамятных времен, и даже проживший бог знает сколько великан не помнил, почему она возникла. Время от времени возобновлялись страшные сражения, которые велись с переменным успехом: то одерживали победу маленькие человечки, то журавли. Если верить некоторым историкам, пигмеи выезжали на эти сражения верхом на козлах и баранах, но мне думается, что эти животные были слишком велики для пигмеев, и я скорее склонен предположить, что они мчались в бой верхом на белках, кроликах или крысах, а возможно — и на ежах, чьи колючие иглы, несомненно, должны были устрашить врага.

Но как бы то ни было и каких бы животных ни оседлывали пигмеи, я не сомневаюсь, что вид у них был в высшей степени грозный, когда они появлялись, вооруженные до зубов копьями и мечами, луками и стрелами, трубя в свои крохотные трубы и испуская воинственные крики. Они не уставали призывать друг друга драться храбро и помнить, что на них смотрит весь мир, хотя в действительности их единственным зрителем был великан Антей, наблюдавший за боевыми действиями своим единственным огромным, нелепым глазом, расположенным посреди лба.

Когда обе армии сходились, журавли сразу же бросались вперед, неистово хлопая крыльями и вытягивая шеи. Порою длинным клювом им удавалось схватить врага поперек туловища. Страшно было видеть, как мужественные пигмеи болтались в воздухе и в конце концов, проглоченные живьем, исчезали в длинном изогнутом журавлином горле. Герой, как вам, конечно, известно, всегда должен быть готов к любым превратностям судьбы; и я не сомневаюсь, что величие совершенного им подвига служило пигмею утешением даже в желудке у журавля. Но едва Антей узнавал, что его маленьким союзникам приходится туго, он переставал смеяться и семимильными шагами устремлялся к ним на помощь. Размахивая своей палицей, он прогонял журавлей, и те, раздосадованные, с громким криком отправлялись восвояси. Выиграв таким образом сражение, армия пигмеев с триумфом возвращалась домой, приписывая победу исключительно своей доблести, а также тактическим и стратегическим талантам того из своих сородичей, кому случалось быть их полководцем; после этого не было конца народным пиршествам, торжественным шествиям и праздничным иллюминациям. Показывали даже восковые фигуры прославивших себя офицеров, сделанные в натуральную величину.

Если в описанных выше военных походах пигмею удавалось выдернуть перышко из журавлиного хвоста, оно служило великолепным украшением на его шляпе и наглядным свидетельством его мужества. Иногда случалось даже (правда, вы едва ли поверите мне), что какой-нибудь из пигмеев объявлялся вождем всей пигмейской нации только за то, что ему удавалось вернуться из похода с таким трофеем.

Но я уже рассказал вполне достаточно для того, чтобы вы сами убедились в доблести этого маленького народца, жившего, я даже не скажу, сколько поколений подряд, душа в душу с великаном Антеем. Потерпите немного, скоро я вам опишу битву куда более удивительную, чем те сражения, которые приходилось вести между собой пигмеям с журавлями.

Однажды могучий Антей лежал среди своих маленьких друзей, растянувшись во весь рост. Сосна, служившая ему, как я уже говорил, тростью, покоилась рядом с ним на земле. Расположился он со всеми удобствами, так что голова его находилась в одной части королевства, а ноги пересекали границы другой; пигмеи тем временем залезали на него, заглядывали в громадный, как пещера, рот и резвились в его волосах.

Случалось, что великан ненадолго погружался в сон, и тогда раздавался храп, похожий на рев урагана. И вот как-то раз один из пигмеев взобрался к нему на плечо, осмотрелся вокруг, как если бы он поднялся на вершину холма, и увидел вдали нечто такое, что заставило его протереть глаза и уставиться в одну точку. Сначала ему показалось, что это гора, он удивился: откуда она вдруг взялась на ровном месте? Но затем он увидел, что гора движется. Она стала приближаться, и тут оказалось, что это не что иное, как фигура человека, правда не такого огромного, как Антей, хотя тоже очень большого по сравнению с пигмеями. Во всяком случае, он был намного больше людей, которых мы встречаем в наше время.

Когда пигмей окончательно убедился, что зрение его не обманывает, он бросился со всех ног к уху великана и, нагнувшись над ним, как над пропастью, громко закричал:

— Эй, братец Антей! Вставай сию же минуту и возьми свою дубинку. Сюда приближается какой-то великан, чтобы помериться с тобой силой.

— Фу, фу, — проворчал Антей, ещё окончательно не проснувшись. — Не говори глупостей, мой маленький друг! Разве ты не видишь, что я сплю? Еще не родился такой великан, ради которого я бы не поленился встать.

Пигмей посмотрел снова — не оставалось сомнений, что незнакомец идет прямо к распростертому на земле Антею. С каждым шагом он все меньше походил на голубую гору и все больше на неёстественно большого человека. Вскоре он оказался так близко, что ошибиться было невозможно. А вот и он сам! Солнечные лучи озаряют его золотой шлем и вспыхивают на ярко начищенных доспехах; на боку у него меч, а на спине — львиная шкура; на правом плече он несет палицу, ещё более тяжелую и увесистую, чем дубинка Антея.

К этому времени все пигмеи уже успели разглядеть новое чудо, и миллион писклявых голосов прозвучал довольно внятно:

— Вставай, Антей! Пошевеливайся, старый ленивый великан! Сюда идет бороться с тобой ещё один великан, такой же сильный, как ты.

— Чепуха, чепуха, — прорычал сонный великан. — Я должен выспаться, кто бы там ко мне ни шел.

Незнакомец тем временем подходил все ближе, и теперь уже пигмеи могли убедиться, что если ростом он и не вышел в Антея, то плечи у него были даже пошире. Подумать страшно, какие же у него должны были быть плечи! А ведь я вам уже говорил, что плечи Антея когда-то поддерживали небесный свод.

Пигмеи, которые были в десять раз проворнее своего неповоротливого братца, не могли примириться с его медлительностью и решили во что бы то ни стало заставить его подняться. Они продолжали кричать на него и даже дошли до того, что пытались уколоть его своими мечами.

— Вставай, вставай, вставай? — кричали они. — Поднимайся же ты, лежебока! У этого великана дубинка увесистей твоей и плечи шире, да и силы у него, верно, больше, чем у тебя.

Антей не мог спокойно слышать о том, что кто-то из смертных обладает хоть половиной его силы. Вот почему последнее замечание пигмеев уязвило его больше, чем их мечи. Приподнявшись на своем ложе в довольно мрачном расположении духа, он зевнул так, что рот его открылся на несколько ярдов, протер глаза и повернул наконец свою тупую башку в том направлении, куда указали ему с такой готовностью его маленькие друзья.

Но едва взглянув на незнакомца, он тотчас же вскочил на ноги и прошел несколько миль ему навстречу, размахивая по пути огромной сосной так, что она со свистом рассекала воздух.

— Кто ты такой? — прогремел великан. — И что тебе нужно в моих владениях?

У Антея была одна особенность, о которой я вам ещё не рассказал, боясь, что если вы сразу услышите о таком множестве чудес, то едва ли поверите и половине из них. А вам следует знать, что, когда этот грозный великан прикасался к земле рукой, ногой или любой другой частью тела, он становился ещё сильнее прежнего. Его матерью, как вы помните, была Земля, и она его очень любила, так как он был самым рослым из всех её сыновей. Поэтому-то она и придумала такой удивительный способ всегда поддерживать в нем силу. Иные утверждают, что с каждым таким прикосновением он становился раз в десять сильнее обычного; другие говорят, что сила его увеличивалась только в два раза. Но представьте себе, что Антей отправился на прогулку, задумав прошагать десять миль. Предположите, что каждый его шаг был равен ста ярдам, и попробуйте подсчитать, во сколько раз он становился сильнее, чем до прогулки, после того как опускался на землю. Всякий раз, как он садился отдохнуть и вновь подымался, силы его удесятерялись. Миру очень повезло, что Антей был ленив и неповоротлив и любым физическим движениям предпочитал покой; ведь если бы он суетился, подобно пигмеям, и так же часто, как они, прикасался к земле, то давно бы уже обладал достаточной силой, чтобы надвинуть, что называется, небо на уши людям.

Но неуклюжее, огромное существо вроде Антея напоминало гору не только своей величиной, но и полнейшим нежеланием двигаться.

Любой из смертных, за исключением того богатыря, которого встретил сейчас Антей, был бы напуган до полусмерти свирепым видом великана и его страшным голосом. Но незнакомец, по-видимому, нимало не смутился. Он поднял свою дубинку и начал ею небрежно помахивать, оглядывая при этом Антея с головы до ног. Казалось, он нисколько не смущен его гигантской фигурой, — больше того, всем видом своим он показал, что такие великаны ему не в диковинку, попадались ему и почище, — можно было подумать, что великан не больше одного из пигмеев (а они тем временем навострили уши, внимательно следя за всем происходящим), так мало внушал он незнакомцу страха.

— Кто ты такой, я спрашиваю? — вновь зарычал Антей. — Как тебя зовут? Зачем ты сюда явился? Отвечай же, разбойник, а не то мне придется проверить дубиной прочность твоего черепа.

— Ты очень неучтив, великан, — спокойно ответил незнакомец. — Прежде чем мы расстанемся, мне придется немножко поучить тебя вежливости. Зовут меня Гераклом[51]. Пришел я сюда потому, что здесь лежит самый удобный путь в сад Гесперид[52], куда я направляюсь, чтобы достать три золотых яблока для царя Эврисфея.

— Нет, презренный, ты не сдвинешься с этого места! — прогремел Антей и ещё больше насупился, так как ему уже приходилось слышать о могучем Геракле, которого он возненавидел за то, что тот слыл таким силачом. — Нет, презренный, ты не вернешься туда, откуда пришел.

— Хотел бы я знать, каким образом ты помешаешь мне идти туда, куда мне вздумается? — спросил Геракл.

— Да очень просто, стоит только слегка стукнуть тебя этой сосной! — закричал Антей, скорчив такую отвратительную рожу, что он сделался похож на самых безобразных чудовищ, какие только водились в Африке. — Я и так раз в пятьдесят сильнее тебя, а теперь, когда я топаю ногами по земле от бешенства, я становлюсь сильнее тебя в пятьсот раз. Мне даже совестно убивать такого тщедушного и ничтожного карлика, как ты. Я лучше сделаю тебя своим рабом, а заодно ты будешь рабом и моих братьев пигмеев. Так что, пока не поздно, брось-ка лучше на землю свою дубинку и прочее оружие, а из твоей львиной шкуры я, пожалуй, выкрою себе пару перчаток.

— Так подойди поближе и сними её с меня, — отвечал Геракл, поднимая дубинку.

И тогда огромный, как башня, великан, свирепо оскалившись, двинулся прямо на противника (с каждым шагом становясь в десять раз сильнее) и обрушил на него сокрушительный удар сосной. Но Геракл вовремя отразил его своей палицей и с гораздо большей ловкостью, чем Антей, в свою очередь так стукнул его по черепу, что великан с грохотом рухнул наземь. Бедных маленьких пигмеев охватил ужас: им и в голову не приходило, что кто-нибудь на земле может быть и наполовину так могуч, как их брат Антей. Но едва великан упал на землю, силы его удесятерились, и он тотчас же вскочил с таким свирепым видом, что на него было просто страшно смотреть. Он приготовился отплатить Гераклу тем же, но, ослепленный бешенством, промахнулся и ударил ни в чём не повинную матушку Землю, заставив её застонать и задрожать от боли. Сосна, заменявшая ему дубинку, так глубоко ушла в землю и так прочно застряла в ней, что, прежде чем Антею удалось её вытащить, Геракл с новой силой двинул его по спине. И тут раздался такой оглушительный крик, будто из необъятных легких великана исторглись одновременно все самые страшные звуки, какие он только мог издавать, и соединились в непереносимый рев. И этот рев пронесся над горами и равнинами и, насколько мне известно, был услышан на другом конце Африканского континента.

Бедные пигмеи! Только от одного колебания воздуха их столица превратилась в руины; и, хотя шуму и без того было достаточно, они завопили в три миллиона писклявых голосов, воображая, конечно, что кричат в десять раз громче великана.

Но Антей тем временем снова поднялся на ноги и, набравшись новых сил, выдернул из земли свою сосну. Содрогаясь от ярости, он бросился на Геракла и нанес ему новый удар.

— На этот раз ты не уйдешь от меня, мерзавец! — закричал он.

И опять Геракл увернулся, отразив нападение дубинкой, а от великановой сосны остались только щепки, разлетевшиеся во все стороны и причинившие бедняжкам пигмеям совсем уж не шуточный ущерб. И прежде чем Антею удалось отойти в сторону, Геракл вновь замахнулся и ещё раз нанес ему удар, от которого он полетел на землю вверх тормашками, что, впрочем, только способствовало удесятерению его чудовищной и прямо безобразной силищи. Ярость бушевала в Антее, как огонь в раскаленной топке. Его единственный глаз представлял собою огненно-красное пятно.

Теперь, когда у него не осталось никакого другого оружия, он сжал кулаки (каждый из них был больше любой бочки), постукивая их один о другой, в бешенстве подпрыгивал и так размахивал своими огромными ручищами, будто собирался не только убить Геракла, но и не оставить камня на камне во всем мире.

— А ну-ка подойди! — прорычал громовым голосом великан. — Я дам тебе такой подзатыльник, что ты навсегда избавишься от головной боли.

Но теперь Геракл (хотя, как вы знаете, он был достаточно могуч, чтобы удержать небесный свод) начал понимать, что ему никогда не удастся победить Антея, если он будет по-прежнему повергать его на землю. Какие бы сокрушительные удары он ему ни наносил, великан с помощью матушки Земли с каждым разом становился все сильнее и сильнее и превосходил мощью даже самого Геракла; и тогда, бросив на землю свою палицу, которая помогала ему одерживать победы во многих ужасных битвах, герой решил взять противника голыми руками.

— Иди сюда! — закричал он. — Раз я сломал твою сосну, мы будем бороться и посмотрим, кто из нас выйдет победителем.

— В таком случае ты скоро получишь то, чего желал! — закричал великан, потому что он ничем так не гордился, как своим искусством в борьбе. — Несчастный, сейчас тебе так достанется, что ты и костей не соберешь!

Вне себя от ярости, Антей ринулся вперед, подскакивая на ходу и взвиваясь в воздух, как ужаленный. И всякий раз, как он прикасался к земле, сил у него становилось все больше. Но вы сами понимаете, что Геракл был умнее тупоголового великана и уже придумал, как нужно драться с этим огромным чудовищем и каким образом одолеть его, прежде чем мать Земля успеет прийти ему на помощь. Дождавшись момента, когда великан набросился на него, Геракл обхватил туловище обеими руками и поднял Антея высоко над собой.

Представьте себе на минуту эту картину, мои маленькие друзья. Каково было видеть это чудовище висящим в воздухе вниз головой и дергающимся всем телом, точь-в-точь как младенец, подбрасываемый отцом под потолок.

Но самым удивительным было другое. Как только Антей отделился от земли, он сразу утратил силу, которую только что приобрел, прикоснувшись к ней. Геракл очень скоро почувствовал, что доставивший ему столько хлопот противник ослабел. Оторванный от земли, Антей уже не боролся с прежним упорством, все менее чувствительными становились его удары, да и громоподобный его голос все больше походил на ворчание.

А дело было в том, что если великан не прикасался к матери Земле хотя бы раз в пять минут, не только иссякала его сверхъестественная сила, но и сама жизнь оставляла его. Геракл разгадал тайну великана, и об этом не мешает помнить всем нам на тот случай, если придется драться с кем-нибудь, похожим на Антея. Победить этих, рожденных Землей, великанов, оказывается, трудно только тогда, когда они не отрываются от привычной для них почвы. Зато ничего не стоит с ними справиться, если сможешь изловчиться и поднять их в более возвышенную и чистую стихию. Так оно и получилось с бедным великаном, которого мне, по правде говоря, немного жаль, даже несмотря на его неучтивое обращение с гостем.

Когда силы оставили Антея и у него замерло дыхание, Геракл развернулся и отшвырнул его огромное туловище на целую милю. Великан тяжело грохнулся оземь да так и остался лежать, не подавая ни малейших признаков жизни, словно какой-нибудь песчаный холм. Даже родная мать великана, всесильная Земля, не могла ему теперь ничем помочь, и я не удивлюсь, если его тяжелые кости и по сей день лежат на том же месте, и вполне возможно, что их принимают за кости какого-нибудь гигантского слона.

А какой вопль отчаяния издали бедные маленькие пигмеи, когда увидели, как ужасно обошлись с их огромным братом! Но если Геракл и слышал их визг, он не обратил на него внимания и принял его, надо думать, за пронзительные и жалобные крики испуганных птичек. Во всяком случае, его мысли были настолько заняты великаном, что он так ни разу и не взглянул на пигмеев, не подозревая, должно быть, что в мире существует этот крохотный и смешной народец. Одолев Антея, Геракл почувствовал усталость от длинной дороги и напряженной борьбы, поэтому он расстелил на земле львиную шкуру и, разлегшись на ней, крепко заснул.

Когда пигмеи увидели, что Геракл готовится вздремнуть, они закивали головками, подмигивая друг другу. И как только его глубокое, ровное дыхание показало, что он заснул, вокруг него собралась огромная толпа, занявшая площадь почти в двадцать семь футов. Один из самых красноречивых ораторов (к тому же и бесстрашный воин, хотя вряд ли он владел каким-либо другим видом оружия так же хорошо, как собственным языком) взобрался на поганку и с этого внушительного возвышения обратился к собравшимся. Чувства, выраженные им в этой речи, сводились примерно к следующему:

— Великие пигмеи, мужественные маленькие люди! Все вы видели, какое бедствие обрушилось на наш народ и какое оскорбление было нанесено величию нашей нации. Вот лежит Антей, наш великий друг, и брат. Он убит на нашей земле негодяем, заставшим его врасплох и боровшимся с ним (если это только можно назвать борьбой) с помощью таких приемов, какие и в голову не придут ни человеку, ни пигмею, ни великану. Но этому негодяю показалось мало зла, которое он нам причинил. Он позволил себе заснуть на наших глазах, да ещё с таким видом, будто ему нечего опасаться нашего гнева. Разве он этим не нанес нам тягчайшее оскорбление? Соотечественники! Вам надлежит подумать, в каком свете мы предстанем перед всем миром и каков будет приговор беспристрастной истории, если мы стерпим все эти надругательства и не отомстим за них.

Антей был нашим братом, сыном той же дорогой матери, которой мы обязаны нашей плотью и кровью, так же как и нашими мужественными сердцами, и он не мог не гордиться этим родством. Он был нашим верным союзником и пал, сражаясь за нашу независимость и за наши права в такой же мере, как и за свои собственные. И мы, и наши предки жили с ним в дружбе и поддерживали добрососедские отношения, как может поддерживать их человек с человеком, и так было в течение многих веков. Вы помните, как часто все мы отдыхали в тени, которую он отбрасывал в солнечную погоду, и как наши малыши играли в прятки в его спутанных волосах, и как он обычно осторожно ставил свои огромные ноги, никому из нас не наступив и на палец. И вот он лежит мертвый, наш дорогой брат… милый и любимый друг… храбрый и преданный союзник… добродетельный великан… непорочный, великолепный Антей. Мертвый! Бездыханный! Бессильный! Просто глиняная глыба! Простите мне эти слезы! Но что это? Я вижу ваши тоже! И посмеет ли винить нас мир, если мы утопим его в слезах?

Однако продолжаю: неужели мы, дорогие соотечественники, допустим, чтобы тот злодей ушел невредимым праздновать свою вероломную победу где-нибудь за пределами нашей родины? Неужели мы не заставим его сложить свои кости на нашей земле, рядом с нашим убитым братом? С тем чтобы останки одного из них были вечным памятником нашему горю, а другого — столь же вечным примером страшной мести пигмеев? Вот в чём вопрос. Я задаю его вам в полной уверенности, что ответ ваш будет достоин наших национальных традиций и будет способствовать усилению, а не ослаблению нашей доблести, которую мы унаследовали от предков и, в свою очередь, пронесли через все наши войны с журавлями.

В этом месте оратор был прерван взрывом неудержимого энтузиазма своих соотечественников. Каждый пигмей кричал, что честь нации необходимо отстаивать при любых обстоятельствах. Он поклонился и, жестом потребовав тишины, закончил свою речь следующей великолепной тирадой:

— Тогда нам остается только решить, будем ли мы вести войну, подняв, как у нас принято, весь народ против общего врага, или же будет избран какой-нибудь герой, прославившийся в прежних сражениях, чтобы вызвать убийцу нашего брата Антея на борьбу один на один? В последнем случае, хоть я и знаю, что среди вас могут оказаться люди выше меня ростом, я всё-таки предлагаю свою кандидатуру для этой почетной миссии. И поверьте мне, дорогие соотечественники, останусь ли я в живых или умру, я не уроню чести великой державы, и слава, завещанная нам нашими предками, никогда не померкнет в моих руках, никогда — слышите вы? — покуда я смогу сжимать этот меч, ножны которого я сейчас отбрасываю от себя, никогда, никогда, никогда, даже если обагренная кровью рука, сразившая Антея, обрушится и на меня и я окажусь распростертым на земле, за которую отдам свою жизнь!

С этими словами наш доблестный пигмей вытащил из ножен свой меч (на который жутко было смотреть, ибо по длине он не уступал лезвию перочинного ножа), а ножны отшвырнул от себя прочь через головы собравшихся. Буря аплодисментов сопровождала его речь, как того, бесспорно, заслуживали и патриотизм её, и готовность оратора к самопожертвованию. Долго бы ещё не стихали возгласы и аплодисменты, если бы они не заглушались глубоким дыханием, или, проще сказать, храпом спящего Геракла.

Наконец было решено, что весь народ пигмеев выйдет на борьбу с Гераклом. Но не поймите только, что не нашлось бы героя, способного предать его мечу, просто он был их общим врагом, и каждый из них горел желанием принять участие в торжестве по случаю его поражения. Разгорелся спор: не требует ли честь нации, чтобы к Гераклу был послан глашатай с трубой, который, стоя над ухом Геракла и трубя прямо в него, официально вызвал бы его на борьбу? Но два или три мудрых и почтенных пигмея, сведущих в государственных делах, сказали, что, по их мнению, война уже идет и захватить врага врасплох — вполне законная привилегия. Более того, если его разбудить и дать ему подняться, может случиться, что Геракл причинит им много неприятностей, прежде чем им удастся вновь повалить его.

Ибо, как заметили эти мудрые советники, дубинка пришельца была действительно очень увесистой и каждый раз с грохотом, напоминающим раскаты грома, опускалась на голову Антея. Итак, пигмеи решили отбросить в сторону все эти глупые формальности и немедленно покончить со своим противником.

Таким образом, все воины вынули своё оружие и храбро направились к Гераклу, который крепко спал, меньше всего помышляя о том беспокойстве, которое собирались причинить ему пигмеи. Впереди шагало войско из двадцати тысяч стрелков с натянутыми луками и стрелами наготове. Такому же количеству воинов было приказано взобраться на Геракла: одним с лопатами, чтобы выколоть ему глаза, другим с охапками сена и всякого мусора, с помощью которого они собирались заткнуть ему рот и ноздри так, чтобы он задохнулся от недостатка воздуха. Этим последним, однако, никак не удавалось выполнить порученную задачу ввиду того, что дыхание противника, вырывавшееся из его носа с ревом урагана, словно смерч, отметало пигмеев, как только они подходили к нему на близкое расстояние. Вот почему необходимо было найти какой-то другой способ ведения войны.

Посовещавшись, командиры приказали своим войскам собрать палки, солому, сухую траву и любой воспламеняющийся сор, какой только им попадется, и сложить его в кучу вокруг головы Геракла. Поскольку этим делом были заняты тысячи и тысячи пигмеев, вскоре они собрали несколько бушелей горючего материала и сложили такую кучу, что, взобравшись на её вершину, оказались как раз на уровне лица спящего. Стрелки тем временем расположились на расстоянии выстрела, получив приказ начинать стрелять, как только Геракл пошевельнется. Когда все было готово, к куче поднесли факел. Она вспыхнула и разгорелась достаточно сильно для Того, чтобы поджарить неприятеля, реши он лежать неподвижно. Дело в том, что каждый пигмей, каким бы он ни был крохотным, мог бы поджечь мир не хуже любого великана, так что это был, несомненно, лучший способ борьбы с врагом при условии, что он не шелохнется, когда будет разгораться пожар.

Но едва огонь опалил Геракла, как он вскочил на ноги. Волосы его уже были охвачены пламенем.

— Что все это значит? — закричал он, ещё не окончательно проснувшись и оглядываясь вокруг так, как будто он ожидал увидеть ещё одного великана.

В этот момент двадцать тысяч луков зазвенели тетивами, и стрелы полетели прямо в лицо Гераклу, жужжа, словно рой москитов. Но я думаю, что не более полдюжины пробили ему кожу, которая была удивительно выносливой, какой, как вам известно, и должна быть кожа у героя.

— Негодяй! — хором крикнули пигмеи. — Ты убил великана Антея, нашего великого брата и союзника нашего народа. Мы объявляем тебе кровавую войну и убьем тебя на месте.

Удивленный пронзительным писком, издаваемым множеством тоненьких голосов, Геракл, затушив огонь в своих волосах, огляделся вокруг, но ничего не заметил. Правда, в конце концов, пристально вглядевшись в землю, он обнаружил у своих ног бесчисленное множество пигмеев. Он нагнулся и, взяв большим и указательным пальцем первого попавшегося, поставил его на ладонь левой руки и поднес поближе, чтобы рассмотреть. Случайно это оказался тот самый пигмей, который произносил речь с поганки и предложил свою кандидатуру для борьбы с Гераклом один на один.

— Кто же ты в конце концов, малыш?

— Я твой враг, — ответил мужественный пигмей, пискнув из последних сил. — Ты убил огромного Антея, нашего брата со стороны матери и неизменного союзника нашего доблестного народа. Мы решили убить тебя, а я, со своей стороны, вызываю тебя на борьбу на равных условиях.

Геракла так развеселили важные слова и воинственные жесты пигмея, что он затрясся всем телом от хохота и чуть не уронил это крохотное существо.

— Честное слово, — воскликнул он, — я думал, что повидал уже немало чудес — девятиголовых гидр, золоторогих оленей, шестиногих людей, трехглавых псов, великанов с горном в животе и бог знает что ещё! Но здесь, у меня на ладони, стоит чудо, которое превосходит все остальное! Твое тельце, мой маленький друг, величиной с мизинец обыкновенного человека. Как же велика может быть твоя душа?

— Она так же велика, как и твоя! — ответил пигмей. Геракл был так тронут неустрашимым мужеством маленького человечка, что невольно проникся к нему уважением, как герой к герою.

— Славный маленький народец! — сказал он, низким поклоном выражая своё уважение к пигмеям, — Ни за что на свете я бы не хотел принести малейший вред таким храбрым воинам, как вы! Ваши сердца мне представляются такими огромными, что я поражаюсь, как они могут умещаться в столь крохотных телах.

Я прошу у вас мира, в доказательство чего сделаю пять шагов и на шестом окажусь за пределами вашего королевства. До свидания! Я буду шагать очень осторожно, чтобы не наступить нечаянно на полсотни из вас. Ха-ха-ха! Хо-хо-хо! Наконец-то Геракл признал себя побежденным!

Некоторые писатели утверждают, что Геракл собрал весь народ в свою львиную шкуру и отнес их в Грецию — в подарок детям царя Эврисфея. Но это неправда. Он оставил их всех до одного на их собственной земле, где, насколько мне известно, их потомки живут и по сей день, сооружая свои крохотные здания, обрабатывая свои маленькие поля, шлепая своих ребятишек, ведя свои маленькие войны с журавлями, занимаясь своими маленькими делами, каковы бы они ни были, и читая свои маленькие истории из древних времен. В этих книгах, должно быть, записано, что много, много лет назад храбрые пигмеи отомстили за смерть великана Антея, прогнав прочь со своей земли могучего Геракла.

Загрузка...