ЖУТКИЕ ГОДЫ

Сердце мое трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня. Страх и трепет нашел на меня, и ужас объял меня.

Псалтырь. 54, 5–6

ГЛАВА 1

Прошло больше двадцати лет с момента начала революции, и только после этого срока начинают вырисовываться в голове пережитые страхи и трепеты, и то сравнительно в мелких случаях из общего характера событий.

С каждым днем действия революции усиливались, нагоняя все более и более страх и трепет, с угнетением души и сердца. Были моменты, когда от неожиданного шума вскакивал, объятый сильным биением сердца, с атрофированной волей и телом: желаешь бежать, что-то сделать, но сдвинуться с места не можешь; вот эти-то минуты переживания так ярко выражены в песне псалма, указанного мною в эпиграфе: состояние души человека от переживания неожиданных приступов смертельного ужаса.

Для мирных горожан, привыкших к спокойной жизни, без больших волнений и страхов, было достаточно таких действий, совершаемых вокруг, выходящих из обыденности: непрерывающиеся выстрелы из пулеметов и ружей, особенно это чувствовалось в продолжение ночи; топот лошадей, скачущих галопом по улицам, заставлявший вскакивать с кровати и быстро бежать к окну, чтобы удостовериться: не у наших ли ворот они остановятся; снующие легковые автомобили, наполненные матросами, вооруженными с ног до зубов всяким оружием, вплоть до бомб, прицепленных к их поясам, производящими аресты опасных для революции лиц; шествие толп арестованных горожан, окруженных сомкнутой цепью солдат и рабочих с ружьями наперевес и револьверами в руках; грузовые автомобили, наполненные ребятами с двенадцатилетнего возраста и выше, с ружьями, направленными на проходящих, с позами довольно курьезными, взятыми из старинных французских гравюр времен революции 1793 года; вооруженные солдаты в серых шинелях и папахах, бродящие по глухим улицам и переулкам, врывавшиеся в квартиры как бы для ареста спрятавшихся офицеров и розыска скрытых продуктов питания, а кончившие обиранием драгоценностей и еще тому подобными разными действиями.

Я же в своих записках хотел бы описать только некоторые эпизоды, лично меня касающиеся, пропуская все остальное, хотя, быть может и более интересное, относящееся к общей жизни обывателей.

В Варварин день — 4 декабря — я из года в год посещал именинницу, родственницу моей жены, уважаемую мною за интеллигентность, доброту и отзывчивость, и в этот год счел долгом поздравить ее. Поехал к ней по окончании денной работы в конторе. Пробыл у нее недолго. Шел тихо по Курской-Садовой, глубоко задумавшись. Был выведен из задумчивости надрывающимся плачем, исходившим от легкового извозчика, едущего мне навстречу. Извозчик оказался мальчиком, сидящим в санях, уткнувшись лицом в козлы, лошадь шла шажком, неуправляемая. Невольно все встречные останавливались: так плач этого мальчика бил по чувствам; невольно рисовалось в голове, что с этим несчастным случилось какое-то непоправимое и безысходное горе.

Меня этот плач сильно взволновал, я поспешил взять первого попавшегося извозчика и так погрузился в раздумье, что не обращал никакое го внимания ни на что, и только тогда очнулся, когда услышал над ухом раздавшийся голос: «Руки вверх!» Оказалось, около меня с двух сторон стояли молодые люди, держащие у моих висков револьверы; у извозчика было то же самое, а лошадь держали под узду еще несколько; осталось у меня в памяти: у извозчика с одной стороны был гимназист, а с другой — молодой человек в студенческой фуражке. Сказавший мне «Руки вверх!» продолжал: «Вы контрреволюционер, отдайте оружие, покажите все, что у вас имеется в карманах». Не ожидая от меня ответа, распахнули мою шубу, и быстро были осмотрены все мои карманы; вынули бумажник и из брючного кармана кошелек. Я в это время успел окончательно прийти в себя. Увидал, что нахожусь на Гороховской улице, уже проехал железнодорожный мост и бывший механический завод Вейхельта. Место очень глухое и по тому времени весьма опасное, благодаря малонаселенности, близости газового завода и тупичка, выходящего на полотно Курской железной дороги. Для меня сделалось ясным, что окружен простыми бандитами. Откровенно сказать, мне не было жаль денег и даже векселей в сумме 60 тысяч рублей, бывших в моем бумажнике, только в этот день полученных от одной фирмы за выданные ей деньги. Векселя были без моего бланка, и их можно было восстановить вновь, но мне было очень жаль записную книжку, в которую записываюсь за много лет результаты моей денежной деятельности в условных цифрах и фразах, не доступных понятию других. Я попросил бандита вернуть мне эту книжку, как не имеющую никакой ценности. Он сделал вид, что идет к свету уличного фонаря как бы осмотреть ее, но скрылся в тупик; все остальные товарищи ринулись за ним; один из последних Опросил меня: «Сколько у вас было денег?» — нужно думать, для контроля своего атамана при дележе.

Извозчик, обрадованный, что нас освободили, прихлестнул лошадь и, отъехавши на порядочное расстояние, снял шапку и начал креститься, говоря: «Я решил: живыми нас не отпустят».

Встретившие меня домашние были поражены моим видом, как говорили: на мне лица нет. Но меня порадовало, что часы, которые, я думал, взяты тоже грабителями, висели на часовой цепочке; нужно думать, во время грабежа выпали из кармана, не замеченные грабителями. На другой день поставил в известность милицию о моем ограблении к опубликовал в газете, что векселя, мною потерянные, прошу считать действительными, и этим все формальности были исполнены.

Приблизительно недели через две получил повестку от участкового следователя явиться к нему. Тогда все участковые следователи были сосредоточены в одном месте, в каком-то из домов на Петровке. Следователь оказался очень почтенный человек и сообщил мне, что векселя мои найдены и грабители арестованы. Причем сообщил мне: если я желаю удостовериться, что это те самые грабители, то он даст мне Пропуск в тюрьму, где я могу их осмотреть, но, нагнувшись ко мне, тихо сказал: «Советовал бы вам отказаться от осмотра их, чтобы в дальнейшем избежать могущей быть с их стороны мести». От следователя я узнал, что векселя и послужили причиной их ареста при пожелании их сбыть кому-то.

Кстати сказать, у этих ворот происходил один из сильных боев. Со стороны Никольской улицы и Иверского проезда пули сыпались градом, причиняя большое разрушение стенам. При ремонте этих ворот было обращено внимание, что в икону св. Николая Чудотворца попала лишь одна пуля в низ правой ноги, но, что всего было удивительнее: пули ударялись почти сплошным кольцом по окружности круга, обыкновенно изображаемого у святых вокруг головы, не задев этого сияния. Икону сфотографировали, и одна из копий фотографии имеется у меня1.

Встреча Нового, 1918 года, несмотря на тяжелые переживания, справлялась у меня дома, с небольшим числом моих знакомых, живших недалеко от меня. Эта встреча Нового года по изобилию и, пожалуй, роскоши была последней в моей жизни. Сидели за столом, обставленным разными вкусными кушаньями, закусками и заграничными винами вплоть до шампанского «Вдова Клико»2. Чокались с пожеланием нового счастья, но, как оказалось потом, все делалось хуже, и несчастье следовало всюду за нами, крещендо увеличиваясь.

1918 год проходил еще в достаточном количестве продовольствия, но с ежедневным поднятием цен на него. Отсутствия продовольствия и повышения цен я еще серьезно не чувствовал, так как мое именьице снабжало молочными продуктами, яйцами, птицей, окороками ветчины и соленым мясом; крупа, мука, сахар, кофе, чай, мыло менялись на мануфактуру, производимую фабрикой, где я работал. Хотя доставка продуктов в дом была весьма затруднительна, но при ловкости и изворотливости спекулянтов, умеющих какими-то способами получать незаконные мандаты, доставлялись поздним вечером в чемоданах на автомобиле. Дом, где я жил, был старинный, имел под полами и стенами скрытые помещения, незаметные для посторонних, но куда можно было поместить большое количество разных предметов, и это давало: возможность думать, что при обысках их не найдут, а потому и не реквизируют.

Взбаламученная революцией народная серая масса людей потеряла все устои нравственности; у разнузданных, темных людей начали образовываться самые дурные страсти, выражающиеся в своеволии, в грабежах, предательствах, изменах, вплоть до убийств; причем все страсти усиливались и расширялись по периферии государства, проникая в самые глухие места, и выходки бандитов начали выходить из пределов всякого терпения. Дома с многочисленными жильцами образовывали охрану из лиц, живущих в доме. Парадные двери в большинстве домов были заколочены, и вход разрешался только с черных ходов; у ворот, всегда запертых, были дежурные лица, пропускающие только своих, а неизвестных со строгим опросом.

Ко мне в дом врывались два раза солдаты с ружьями, в то время когда меня не было дома; первый раз днем, как будто бы для розыска скрывающихся офицеров, а во второй раз — поздним вечером требовали хозяина дома, то есть меня. Я был осведомлен по телефону об этом налете, с предупреждением, чтобы я не приходил в дом; солдаты скоро ушли, Но предупредили, что они опять сегодня же зайдут, и я просидел в гостях до 2 часов ночи и, вернувшись домой, не мог спать: малейший шум у ворот дома или звонок к дворнику заставляли меня бежать к окну, чтобы посмотреть: не за мной ли пришли? Мне же из дома скрыться было легко, через сад и ворота другого дома, выходящего на другую улицу.

Правительство должно было прибегнуть к крутым мерам и расстреливало бандитов пачками и даже, как рассказывали, без суда; одному из наших служащих (Алфимову), живущему в каком-то из переулков Бронной улицы, недалеко от полицейской части, пришлось увидать трех солдат, ведущих одного бандита. Подойдя к воротам полицейской части, идущий сзади бандита солдат немного отстал, прицелился из ружья в затылок бандита и наповал его убил; выбежавшим из части милицейским сказал: «Хотел бежать, я его пристрелил». Милицейские подобрали убитого и отнесли во двор части. И таковые меры против бандитов употреблялись довольно часто, как говорили и подтверждали другие.

Каждый день приносил какие-нибудь неожиданности и неприятные новости. Ложась спать, говорили: «Слава Богу! День прошел, что ожидает нас ночью?» Вставая утром, тоже говорили: «Что день грядущий нам готовит?» Передавать все эти происшествия невозможно, по изобилию и разнообразию их; да и теперь они не интересны, так как прошедшие два десятка лет значительно понизили их интенсивность, но в то время сердце от них сильно трепетало и душа наполнялась страхом и ужасом.

Кругом все бурлило, шумело, митинговало; темная, серая масса людей ждала какой-то новой, особой жизни; понятно, все это строилось за счет лиц, имеющих состояние; нередко приходилось слышать: «Довольно попили нашей кровушки, теперь мы будем наслаждаться!» Крестьяне ожидали с нетерпением раздела помещичьих земель, лесов, усадеб; рабочие желали быть хозяевами заводов, фабрик, уже распределяли между собой должности, мечтая занять более оплачиваемые, с возможностью кроме жалованья извлекать от них кое-что в свою пользу; немилосердно критиковали работу правления, инженеров, мастеров и вообще всех лиц, стоящих выше их по служебному положению. Служащие еще вели себя довольно скромно, но, несомненно, мечтали засесть на места хозяев, с дележом прибыли от предприятий между собой. Мне как-то пришлось зайти в парикмахерскую на Никольской улице, где помещались ресторан и гостиница «Славянский базар». Швейцар, не стесняясь посторонней публики, излагал парикмахерам в страстной речи всю несправедливость к трудящимся. Он говорил: «Ты работай целый день, заработаешь какие-то гроши, а вот я швейцаром в «Славянском базаре» уже много лет, вижу много купечества; сюда ходят, придут, засядут за стол, пьют, едят до отвалу, а в это время их приказчики торгуют, собирают денежки и, вернувшимся сытым хозяевам вручают в руки: пожалуйте, наторговали мы вам; хозяева положат в карманы да на лошадку к дому, где пообедают, а вечером либо на бал, или в театр, а оттуда опять в ресторан ужинать. Это и мы можем так работать; так почему же теперь им на нас не поработать?» Я заметил, что речь швейцара пришлась по душе парикмахерам, они с удовольствием его слушали и ему не возражали.

В правлении, где мне пришлось стоять во главе, особых эксцессов со служащими не было, хотя большинство из них были молодые люди, но все-таки нашлись трое пропагандирующих и возбуждающих остальных, но успеха не имели. Случайно мне пришлось встретить их через 7–8 лет; было видно по всему, что эта встреча была для них приятна: они высказывали все, что им пришлось пережить за эти годы, и с особым чувством вспоминали время своей работы в Товариществе. Были очень сконфужены, когда я им заметил и напомнил, что они в то время держались другого мнения — с ожиданием «земного рая».

Освободительное движение увлекло и домашнюю прислугу, что выражалось в небрежном отношении к делу, отлучке из дома в неурочное время, слежке за господами и подслушивании их разговоров, грубости, дерзости и доносах, а главное — растаскивании хозяйского имущества. Хозяева смотрели на все эти проделки прислуги сквозь пальцы, применяя библейскую истину: «Во время народных волнений будь кроток, как голубь, и мудр, как змея»3. У меня прислуга была вся сравнительно хорошая и доброжелательная, и то кто-то из них донес о наших складах провизии. Однажды днем явился агент ЧК с двумя рабочими, и приступили к обыску квартиры. Осмотрев ее довольно быстро, наконец подошли к тому месту, где была секретная дверка на чердак с хранящимися там продуктами; агент тщательно осмотрел всю стену при помощи электрического карманного фонаря. Нужно сказать, что секретная дверка находилась на высоте роста человека, завешанная картиной; агенту не пришло в голову, что эта маленькая картина могла бы закрывать дверку хода, куда мог проникнуть разве только мальчик 8–10-летнего возраста. Из этого осмотра агентом ЧК я и заключил, что был донос, так как он в других местах квартиры осматривал небрежно, а здесь, по его распоряжению, даже пришлось отодвигать шкаф, стоящий в углу этого коридора. Нужно представить себе состояние моего духа в это время: открытие дверки дало бы право реквизировать все продукты, запасенные на год, с возможностью и моего ареста за укрывательство его, и, может быть, чего и похуже.

Можно было в то время часто видеть на улицах телеги или легковых извозчиков, нагруженных мешками, кульками разных размеров, начиная от шести пудов до нескольких фунтов, реквизированных у запасливых обывателей, эскортируемых вооруженной охраной.

Вскоре началось национализирование недвижимости в Москве. С лишением доходов пришлось испытать разные неприятности от съемщиков, в виде мелких уколов самолюбия: бывшие квартиранты, жившие и имеющие в моих домах торговые помещения по многу лет, сразу переменили свои отношения к собственникам: при встрече не кланялись, делали вид, что не узнают, как бывало раньше, задолго до встречи спешившие снять шапку и с полным уважением трясти поданную им руку; не предполагая, что их участь в недалеком будущем будет не лучше моей. Таковые отношения могли произойти только оттого, что они считали себя уже коллективными собственниками имущества, с правом никому не платить за аренду помещений. Все эти и другие мелкие уколы самолюбия, понятно, не наносили серьезных сердечных ран, но благодаря непривычке к ним напоминали проведенную летнюю ночь в крестьянской избе — так называемых современных дачах — [в беспокойстве] от укусов клопов, от которых приходилось избавляться уходом на свежий воздух или сеновал.

С местом своих занятий приходилось сообщаться при помощи пешего хождения, так как ехать на трамвае из-за переполнения [было трудно], а на своей лошади или автомобиле представлялось невозможным из-за высаживания собственников чернью и даже избиения их. Идя домой с занятий, очень часто приходилось догонять своих знакомых, живущих на одной улице со мной; понятно, начинались разговоры о происходящих событиях; и почти всегда видели около нас теснившихся подозрительных субъектов, прислушивающихся к нашим разговорам; среди них бывали и мальчики. Так, однажды мальчик, на которого мы не обращали ни малейшего внимания, подслушавши весь наш разговор о положении религии и церквей, не вытерпел: пробежал шагов на десять вперед нас и закричал: «Эх, вы! В Бога верите, а его нет!» Пустился бежать опрометью, лишь сверкая своими пятками, нужно думать, боясь за свои уши. В другой раз, идя в церковь, перегнал рабочего, идущего с мальчиком. Раскрасневшийся и взволнованный рабочий обратился ко мне со словами: «Господин, посмотрите! Этот бздун, которого от земли почти не видать, убеждает меня, что Бога нет, а верят в него только дураки!»

Когда выпал снег, приехавшая из имения моя экономка, Наталья Павловна Обухова, начала убеждать меня приезжать в имение, уверяя, что мне не угрожают никакие опасности, так как крестьяне относятся ко мне очень благожелательно. Подозрительные элементы местных крестьян, освобожденные из мест ссылок и тюрем, наехавшие в деревню осенью, перебрались в Москву, где надеются составить себе хорошую карьеру, а потому вокруг имения тишина и порядок, и я могу в нем спокойно отдыхать, находясь в отдаленности от всего, что делается в Москве. И я начал ездить туда, как и раньше всегда делал, накануне праздников в два часа дня выезжал из Москвы, оставался ночевать, а вечером следующего дня уезжал обратно.

Проведенное время в имении меня сильно укрепляло: хороший чистый воздух, тишина, гулянье на лыжах по лесу, никаких встреч с посторонними людьми, оранжереи, наполненные разными цветами, как-то: цинерариями, душистыми фиалками, примулами, крокусами, сиренями, ландышами, — действовали на меня превосходно, хотя чувствовалась в имении большая разруха: рабочих осталось мало, военнопленные австрийцы еще осенью убежали. Пришлось продать часть лошадей, коров, сократить овец и свиней, но это отчасти шло на пользу моим нервам, не приходилось волноваться, а пользоваться только природой, беря все, что она дает. Возвращался в Москву совершенно обновленным человеком. Так продолжалось, как мне помнится, до середины марта.

В воскресенье Наталья Павловна накормила меня блинами с густой сметаной, в которую входила ложка и так стояла. После блинов я гулял, вернулся домой к чаю, как в это время вбежала ко мне вся бледная и взволнованная Наталья Павловна и мне на ухо сообщила: «Пришли крестьяне с каким-то предводителем и требуют передачи имения и всего, что в нем имеется, причем желают принять все либо от меня, либо от садовника, а не от вас лично». Вспоминаю, что от такого известия я вскочил со стула, с трепетным от ужаса сердцем, как бы парализированный; предполагаю, что такое состояние бывает с людьми от неожиданного для них, нахлынувшего большого горя или неожиданной близкой смерти. Вернувшаяся вскоре Наталья Павловна нашла меня стоящим все на том же месте, она постаралась меня успокоить, сказавши, что крестьяне не думают делать мне лично каких-нибудь неприятностей, они очень сконфужены порученной им описью имения и объяснили, что пошли только потому, что на меня донесли о спекуляции хлебом и получении десяти вагонов муки, припрятанных мною в имении, между тем вся деревня голодает, а потому просят указать, где она припрятана. Наталья Павловна указала им, что получено не десять вагонов муки, а только один, требующийся на год для прокормления рабочих, и эта мука лежит в амбаре в закромах, но, видя, что они сомневаются в этом, она предложила им сходить к начальнику станции, который подтвердит правильность ее слов и может удостоверить железнодорожными книгами, куда вписываются все поступления на станцию. Крестьяне выбрали среди себя уполномоченных к начальнику станции, а остальные отправились с садовником на скотный двор. После этого я успокоился, с возможностью соображать, я сказал ей: «Я сейчас пойду к Боголепову (имеющему небольшое именьице в трех верстах от моей усадьбы)4, прошу вас вечером, к отходу вечернего поезда в Москву, прислать за мной лошадь с рабочим Трифилом» — и, переодевшись в свое городское платье, вышел из имения, покинув его навсегда. Путешествие по боголеповской земле было чрезвычайно тяжелое: каждую сажень приходилось брать приступом, сделаешь шаг — и ноги твои проваливаются в рыхлый снег, выкарабкиваешься — опять при следующем шаге находишься в том же положении; и только в редких местах, где наст был твердый, мог удержать свое тело в равновесии. Хороший, чистый воздух, уже попахивающий весной; сильное утомление, отвлекавшее от тяжелых дум, удерживали мои нервы в равновесии. Как я потом узнал, пошел в имение Боголеповых дорогой, по которой обыкновенно ходил летом, а оказалось, их зимняя дорога шла по земле их соседа Салтыкова, хорошо объезженная и утоптанная. Наконец я добрался до усадьбы и узнал от хозяев, что в окружающих их имениях уже опись произведена крестьянами села Качалова во главе с качаловским попом, вооруженным ружьем, и они уверяли, что поп вел себя очень грубо5.

На станцию меня благополучно доставил Трифил. Я занял в углу почти темного и нетопленого вагона место и предался тяжелым мыслям. Вспоминал, как десять дней тому назад ко мне собрались гости; за чаем начались разговоры, понятно, все на одну и ту же тему, о происходящем у нас в России. Один из присутствующих, Николай Алексеевич Осетров, почетный мировой судья города Москвы, вынул из кармана бумагу и прочел вслух стихи, фамилию автора я забыл. Они были написаны очень хорошо и жизненно, каждая их строфа била по нервам, и всех слушающих сильно волновали.

В стихах излагал помещик свое душевное состояние при ожидании, что не сегодня, так завтра нахлынет в его родовое имение толпа озверевших крестьян под предводительством каких-то темных, неизвестных лиц и весь его уютный, культурный дом, со всеми реликвиями, сбереженными им и его предками, будет уничтожен в короткий срок. Помещик переходил из комнаты в комнату, останавливался перед всеми вещами, дорогими по воспоминаниям о светлых и тяжелых пережитиях его семьи в течение более полуторастолетнего владения имением. Он подходил к портретам его предков, говоря каждому: «Прощай!..», к шифоньеркам, наполненным разной посудой, с висевшими тарелками и блюдами на стенах, вспоминая, как его матушка бережно обходилась с этими хрупкими вещами, не дозволяя дотрагиваться прислуге до них, лично вытирала пыль и мыла их, рассказывая ему, еще отроку, а потом юноше, историю вещей, дорогих семье по воспоминаниям, к старинному оружию, развешанному на коврах по стенам его кабинета, и каждой вещи он говорил «Прощай!» со слезами на глазах и с болью в сердце. Вышел из дома с котомкой на плечах, он обошел кругом дома, прощаясь с ним, с его колоннами, с парком, наполненным столетними липами, дубами, вязами, с фруктовым садом, с прудом. Боясь задерживаться в имении, чтобы не при нем пришли толпы крестьян, как это уже случилось с его соседями-помещиками, где озверелые люди уничтожали все, что попадалось им под руки, убивая и расхищая скот, вырубая парки и фруктовые сады, сжигали дома со всеми находящимися в нем ценностями и даже с убийством сопротивляющихся им помещиков.

Когда Н. А. Осетров кончил читать стихи, то все слушающие сидели с понуренными головами и влажными глазами — так тяжело подействовали они на всех.

Мой уход из имения, понятно, не был так тяжел по воспоминаниям, как у этого помещика, но все-таки он доставил мне большое горе. Я купил землю с лесом, не считая полуразвалившейся гнилой дачи, на этой земле больше ничего не было; в течение двадцатилетнего владения им я оставил его почти благоустроенным. Уже было выстроено несколько домов для житья, скотный двор, амбары, проложены шоссейные дороги, канавы для спуска излишней воды, оранжерея, грунтовые сараи со шпанской вишней, фруктовый сад, приносящий уже фрукты и по всей усадьбе проложенные защебенные дорожки, огороженные подстриженными елками, с насаженным хвойным лесом, сделавшимся уже высоким и толстым. Кругом домов был разбит дендрологический красивый сад6, и на выкорчеванных из-под леса местах был хорошо удобренный огород, дававший хорошие овощи. И я, сидя в вагоне, сказал мысленно всему этому: «Прощай!..»

На другой день приехавшая Наталья Павловна рассказала, что сдача имения произошла без всяких инцидентов; и крестьяне были довольны, что я ушел из имения, уполномочив ее остаться во главе управления. Почему-то они тщательно осматривали под всеми кроватями, предполагая, что спрятаны какие-нибудь ценные вещи. В довершение, по окончании приемки, захватили три детских велосипеда. В этот же день рабочему Трифилу удалось привезти на лошади столовое и постельное белье, картины и часы, сверху закрытые сеном, счастливо пропущенные у заставы надсмотрщиками. А Наталья Павловна привезла много разных молочных продуктов.

ГЛАВА 2

Почти единовременно с отнятием имения к нам в правление явились с фабрики несколько человек рабочих, уполномоченных общим собранием товарищей всех наших фабрик для наблюдения за нашими действиями. Явившиеся держали себя скромно, но не могли удержать себя от тщеславия блеснуть перед нами своим умом и познаниями в области демагогии, приобретенными ими на фабричных митингах; становились по очереди в красивые позы, упирались одной рукой на стол, а другой размахивая, бия себя в грудь, в страстных речах изливали свои думы. Я любовался на них: телами были взрослые люди, а умом — малые дети. Возражать и оспаривать их, понятно, не было возможно без риска за свою свободу.

Их терпеливо выслушали, посадили в дальнюю комнату от правления, исполнив их просьбу, приобрели для каждого из них дорогие портфели, чем на первое время удовлетворили этих новых наших деятелей. Первое время дело шло сравнительно гладко, но с каждым днем их вмешательство в торговые дела делалось настойчивее и требовательнее, с нарушением всех коммерческих традиций. Приходилось их вызывать в правление, объяснять неправильность их взглядов и после долгих и неприятных препирательств убеждать их в необходимости поступить так, как распорядилось правление; в конце концов все это надоело и уже не звали их в правление, а посылали к ним доверенного, или бухгалтера, или секретаря; результат этих переговоров был тот же: им вдалбливали в голову, и они соглашались.

По несомненной человеческой слабости к тщеславию они через две недели считали себя уже сверхчеловеками, для них открылись все тайные пружины сложного дела; им было все доступно, и они все могут. Конечно, все эти споры и их увещания сильно тормозили дело с упущением выгодных моментов для наживы, но все приходилось терпеть и с болью сердца переживать. Кроме всех этих деловых волнений каждый день приносил какую-нибудь неожиданность от других лиц, старающихся досадить чем-нибудь нам, грешным, попавшим в беду не по своей вине. Волнений с душевным трепетом было много: то сообщали по телефону, что приезжали на автомобиле матросы, спрашивали меня, то приходили из милиции и спрашивали: где я? Все это заставляло не ходить в дом и долго кочевать по родственникам, знакомым, без достаточного спокойствия и отдыха.

Однажды как-то утром, еще правление не приступило к своим обыденным занятиям, отворилась дверь и быстро зашел запыхавшийся Михаил Алексеевич Сачков, заведующий хозяйством на фабриках, сравнительно недавно поступивший к нам на службу после удаления его от должности товарища прокурора новой властью. Он быстро проговорил: «Экстренно приехал в Москву, за мной следом должны приехать рабочие с фабрики для ареста правления in corpore, рекомендую сейчас же уходить, дорогой расскажу подробно». Привыкшие уже к таким волнениям, мы повскакали с мест и через черный ход, дворами, прилегающими к другим владениям, скоро были на Никольской улице. Сачков сообщил нам: вчера совершенно случайно попал на большой митинг рабочих, куда, как потом оказалось, вход начальствующим лицам был воспрещен, он же, мало знакомый рабочим, как недавно служащий, незаметно прошел среди толпы рабочих и до конца пробыл на собрании. Митинг, насыщенный злобными страстями ораторов, в конце концов постановил: арестовать все правление, привезти на фабрику, где и судить их общественным судом рабочих. Для поездки в Москву выбрали восемь человек, во главе одного слесаря, недавно присланного из Петербурга, с Путиловского завода, для распространения и укрепления революционных познаний среди рабочих наших фабрик. Среди выбранных рабочих было два молотобойца, отличающихся большой физической силой, специально на случай, если со стороны правления последует сопротивление. Сачков рассказал, что на фабрике очень неспокойно, то же происходит и на соседних фабриках, где имеются арестованные и посаженные в тюрьму.

Сидя в кофейной на Кузнецком мосту, уверенные, что сюда не могут попасть приехавшие рабочие, мы рассуждали: «Где нам укрываться?» Домой ехать нельзя, так как рабочие, не застав нас в правлении, несомненно, поедут к нам на квартиры. Наш секретарь Н. А. Осетров, ушедший с нами из правления, пригласил нас к себе обедать и прожить у него несколько дней; мы его любезностью воспользовались и прожили двое суток.

На третий день утром нам сообщили, что рабочие не пришли в день ожидаемого нами ареста, а явились на другой день, очень примиряюще себя вели и просили поставить нас в известность, что они придут на другой день для обсуждения нужд рабочих. Причем в конторе Товарищества сделалось известным, что рабочие по приезде в Москву предварительно зашли к комиссару торговли и промышленности товарищу Ногину, чтобы, нужно думать, похвастаться перед ним революционной ревностью и получить для большей крепости мандат на арест правления Товарищества. Но получили от Ногина хороший нагоняй, он им сказал: «Поскольку не имеется никаких доказательств в нарушении правлением законов революционных или уголовных, они аресту не могут подлежать, да если бы и имелись таковые нарушения, то они были бы арестованы в Москве и судимы здесь же, а не на фабрике».

Беседа наша с рабочими продолжалась часа два, они высказали свои требования в очень примирительном виде, на них в свою очередь был дан ответ в том же духе. Было заметно по лицу их руководителя, слесаря Путиловского завода, что они ответом нашим более или менее удовлетворены, но когда коснулся я некоторых курьезных сторон их демагогических выкриков, не исполнимых по существу, то слесарь с Путиловского завода со злыми блестящими глазами закричал: «Прошу не касаться наших революционных взглядов с целью агитации среди нас!»

В конце нашей беседы произошел небольшой курьез: из бухгалтерии была доставлена книга для подтверждения некоторых цифр, доказывающих правоту выводов правления; книгу доставил молодой конторщик и остался в кабинете для разъяснения, я же вышел из кабинета. Слесарь воспользовался моим уходом, обратился к конторщику со словами: «Ну, как не радоваться революционному нашему освобождению! Прежде, осмелился бы ты прийти в кабинет, не получив хорошего тумака или матерной ругани? А теперь видишь сам, какое к тебе отношение!» Конторщик ответил: «Могу засвидетельствовать вам, товарищи, что нас, служащих, никто из правления не только не бил, но даже мы не слыхали сердитых выкриков!»

Загрузка...