Секреты (Цикл рассказов)

Секреты

Построили длинное, красивое здание, и в этом здании сделали два секретных завода.

Уж раз они оба так сильно секретны, то, казалось, должны бы на этом сдружиться, должны соединиться друг с другом внутри своих секретов, отстраняясь тем самым от прочего мира. Но нет, хотя они оба в одном общем доме, но стенку меж собой с двух сторон укрепили. Двор пополам перегородили забором. Даже на крыше построили колючую решетку поперек: чтобы эти два ихних секрета не могли никак смешаться, не могли бы схлестнуться сквозь чердак или крышу.

Выходят рабочие люди во двор — они не могут случайно перемешаться с соседом, чтобы их секреты, не дай Бог, столкнулись.

Выходят рабочие в город, на улицу — двери тут не разгорожены, тут мешайся как хочешь.

Вот идут они, скажем, обедать в обед — у них столовые разные, в разных углах, чтоб опять же секреты за едой не смешались.

А вот идут на автобус — на автобусе можно, на автобусе друг в дружку их готовы впихнуть, одной секретной головой меж лопаток секрета совершенно иного. В очередь можно стоять друг за другом. И на демонстрацию идти тоже можно. В бане секреты встречаются голыми. Пиво секреты любят пить после бань.

Секреты женятся на секретах, мужские на женских. Секреты попарно живут по домам. Секреты секретам рожают девочек. Секреты секретам рожают мальчиков. Секреты совместно спешат по утрам к полвосьмому. Они прощаются сразу же, слазя с трамвая, и идут дальше рядом до самых дверей, но уже не проявляя никому своей женитьбы друг на друге, уже приготовясь продолжать день отдельно, чтобы вышел как следует нужный секрет.

Разговоры

Однажды у Семена образовался живой круглый рубль, который не надо было срочно куда-то нести.

«Пропить бы его, да что это рубль? — думает Семен. — На рубль можно только рассердить организм.» Долго думал Семен, куда бы истратить этот рубль, чтобы вышло из него, из рубля, удовольствие приличных размеров.

Какие удовольствия воспринимал Семен всем сердцем?

Удовольствие пить.

Удовольствие съесть.

Удовольствие поговорить с понимающим человеком.

Все остальные мероприятия были бесплатно, для них Семенов рубль был не нужен, как лишний.

— Эх! — сказал себе Семен. — Пойду в юридическую консультацию у нас на углу, сдам его в кассу и спрошу там кого-нибудь на рубль поговорить.

Семен понимал, что у нас ему не могут за рубль отказать в разговоре. И это обстоятельство он бесстыдно использовал, потому что никто разговаривать с Семеном был не в силах. У Семена огромная мощь в разговоре.

— Значит так, — сказал Семен, заплатив один рубль как за малый совет. — Потому что свобода, — сказал он молодому юристу в очках, — и я очки не ношу, так как очки искажают нашу действительность, которая есть гарантия личности.

— Свобода свободы, — отвечал приветливо на это юрист, поправляя оправу костяшками пальцев, — свободное освобождение для всех, кто свободен.

— Но не в правах! — закричал Семен на всю кабину, — А если в правах?

— В правах обеспечено править права, — отвечал юрист, поразмыслив минуту.

Так они говорили подряд два часа, и это несколько утомило непривычного к разговору юриста, тогда как Семен не утомился нисколько.

— Нам свобода гарантии и поправка у прав! — кричал Семен, наклонившись к юристу.

— Да ты что, парень, смеешься надо мной? — воскликнул вдруг юрист.

— А рубль? — сказал ему Семен. — Возвратишь?

Юрист стыдливо промолчал, потому что рубль уже давно смешался в кассе с другими рублями и выкопать его оттуда юристу было нельзя.

— Он круглый, — напомнил Семен.

— Проверка качества и качество проверки, — сказал со вздохом, продолжая, юрист. — Контроль контролера каждой личности есть личная поправка в правах.

— То-то же, — сказал Семен. — А ты говоришь!

Водка

— Валя, мы взрослые люди, давай будем вместе жить замужем. Я к тебе каждый день на трамвае расходую по два часа. Для чего это надо?

— Не знаю, со мной будет трудно. Я злая.

— Нет, Валя, ты не злая.

— Нет, я злая.

— Нет, Валя, ты не злая. Ты, Валя, вспыльчивая.

— Я на мужчин очень злая за их водку.

— Ну, а что же водка? За что на нее сердиться? Водка — это вещество.

— Я очень злая на мужчин, которые все время с водкой.

— Все время — это конечно. Ну, а я что же? Я не все время.

В баню иду, скажу: Валя, давай маленькую…

— Это что, это не водка.

— В субботу тоже маленькую, на двоих.

— Это ясно. В субботу конечно.

— И в воскресенье на двоих, для отдыха. А так что же, какая же водка?

— Да это не водка! Я на это не злюсь.

— В первое мая я, Валя, немного прихватываю. В первое мая нельзя не прихватить, а то у нас даже на работе рассердятся. А так больше что же, какая там водка.

— Я про первое мая ничего не говорю. Я на первое мая не злая. Это разве водка?

— На седьмое ноября, конечно, надо больше. Все-таки, сама понимаешь, Валя, какой это замечательный праздник. Тут, Валя, надо — для высокой идейности. В этот праздник у нас даже директор выпивает.

— А я что? Я ничего. Я разве против?

— Ну, и новый год надо спрыснуть, чтобы крепче пошел. Или нет?

— Новый год — это ясно. Что же я — не понимаю?

— Потом, опять же, на Пасху. На Пасху без этого и яйцо не пойдет всухую. В Троицу тоже, на Николая-угодника, ну там еще на святителей каких-нибудь, Алексея — Божьего человека, на Успение, к маслянице, а больше-то когда? Больше совсем никогда, я этой водки не очень, знаешь, Валя, обожаю.

— Ну, это что, это не водка, а я на водку очень злая. На это я ничего не скажу.

— А если спирту на заводе дадут, я, конечно, Валя, выпью внутрь себя, но ведь не в рабочее время, а на ход ноги. Выпью на ход ноги — и сразу домой. А неужели же в добре мыть детали? Они и так блестят, как чистые.

— Это конечно. Зачем добро изводить? Это я понимаю.

— А если на улице пристанут, идешь и пристанут — на троих, например, то я не всегда соглашаюсь, Валя. И если позовет товарищ, я тоже, Валя, соглашаюсь не к каждому. А когда я выпивши, я ничего не совершаю, как другие. Я — ни Боже мой — стекол не бью, на милицию не харкаю, так разве, дашь кому-нибудь в морду гражданскому. А власть я, Валя, люблю и уважаю. Я власть обхожу. Она, Валя, наша.

— Да нет! Это что. Я на это не злая. Это разве водка? А я же злая на водку, лучше сразу сказать.

Куча мала

Школьники делали кучу малу и задавили нечаянно Синелькова.

Куча мала образуется неожиданно, без всякой подготовки, потому никогда не известно, кто будет внизу. Играют в какую-то приличную игру — к примеру, в слона или, скажем, в овес, где всего только бьют по спине и не больше, как вдруг на кого-то найдет громкий крик, вдруг кого-то толкают среди коридора, и весь коридор вовлекается в кучу.

— Куча мала! — орут со всех концов школы. И кого-нибудь при этом ненароком задавят.

Задавили Синелькова, он лежит, откинул руки, откинул ноги, не дышит и бледный. Прибежала мать Синелькова и взяла его сразу из школы.

— Зря выберете Синелькова из школы, — сказали ей школьники, качая головой.

— Это зря, это точно, потом пожалеете, — подтвердили воспитатели, учителя и директор.

Но мать не послушалась в этот день их совета и отдала его в другую, новую школу, где его никто совсем не знал.

Прошло немного времени, и Синелькова в той школе опять задавили. Лежит Синельков в коридоре, руки-ноги откинул, прибегает Синелькова мать и берет его снова из школы.

— Зря вы берете, — говорят ей опять одноклассники, но она их не слушает, ведет Синелькова уже в третью школу. Однако и тут Синелькова задавили опять.

Лежит Синельков… бледный… руки… не дышит. Прибегает в слезах Синелькова мать и забирает его, как всегда, вон из школы.

— Да зря вы его забираете! — объясняют ей школьники. — Если вы не заберете, то его уже вторично у нас не задавят, будут помнить, что когда-то уже задавили.

Подумала мать Синелькова и согласилась, потому что в новой школе, действительно, могут ли знать, что его уже давили? Не могут. И остался Синельков в этой школе. И уже Синелькова совершенно не давят.

То есть так он уверенно уже твердо знал, что его ни за что никогда не задавят, что однажды разбежался, закричал наглым образом: «Куча мала!» — и с разбегу так и плюхнулся на самую вершину. Куча тут же раздалась, и Синелькова, конечно, опять задавили.

Лежит Синельков… руки-ноги… не дышит… прибегает Синелькова мать… хочет взять Синелькова из школы. Но в этот момент Синельков подымается и говорит:

— Не надо, мама, не бери меня из школы. Это я виноват, школа тут ни при чем. Я забыл, что я Синельков и что меня в куче давят. А больше я не буду забывать, и меня не задавят.

Больше он, естественно, уже не забывает, и его уже не давят теперь никогда.

Спорченая свадьба

По деревне ехала свадьба. Свадьба играла и сильно шумела.

Из дому вышла одна злая женщина, которая добровольно могла колдовать, и сказала:

— Дю!

Свадьба враз заколдовалась, обратилась в волков и побежала в лес. С тех пор жила эта свадьба волками в лесу.

Шел из армии. солдат, видит — волки. Снял он наган и хотел их стрелять. Но одна соседка сказала:

— Не надо, солдат, не стреляй из нагана. Это не волки, это свадьба спорченая.

И солдат оставил стрелять из нагана.

Прошло какое-то время, и волки снова возвратились в штатский вид и пришли к себе в деревню. Одежда у них износилась, за это время, стала грязная и в лохмотьях.

— Как же вы вернулись в штатский вид? — спрашивают у них.

— А так. Время прошло, и вернулись. Нас пересмотрели, — отвечают спорченые.

— А чего же раньше не пересмотрели?

— Да раньше время не прошло. Через время всякую порчу пересматривают. А если бы не через время, — то вовсе не было порчи на свете. Так нельзя.

— Чем же вы питались? — спрашивает соседка.

— Плохо, — отвечают спорченые. — Вот у кого в тарелке осталось, да крошки на столе не убраны, то к нам и поступало. А больше ничего.

— Не буду крошки на столе убирать, — сказала соседка. — Не буду в тарелке доедать.

И не доедает.

Интеллигент

На бульваре я встретил знакомую женщину. Она водила трамваи в блокаду. По набережной, до Горного. Снаряд угодил в моторный вагон. Ногу отняли до таза.

Она стоит со мной на бульваре. Это ее прогулка. Грузное тело обтекает костыли. Ватное пальто. Голова ушла в рыхлые плечи. Одна нога.

Она напоминает мне колокол, колокол на костылях. Костыли растут из-под мышек. Морозит. На бульваре ветер. Бульвар начинается в Гавани. Ей жарко. Трудно дышать. Это не нога, это сердце. Костыли растут из сердца. Сердце бьется, как колокол.

Я щедрый, я отдам ей ногу. Но мне нужна нога. Мне нужны обе ноги. Человеку нужны обе ноги.

Двойня

Была в деревне гулявшая женщина, которая никак не могла не гулять. Даже при оккупации немцев она продолжала гулять. Она это делала не за выгоду, а сама для себя, просто для женщины, что в ней содержалась. И вдруг понесла от чужого солдата. Доносив до конца, родила она двойню. Очнувшись от родов и увидев двоих, женщина схватила их рукой за загривки и, воскликнув слабым голосом: «Смерть немецким оккупантам!» — с силой ударила детей головами.

А что? Конечно, можно понять эту женщину: от немца, да еще неожиданно двойня, в это суровое и голодное время войны. Он, должно быть, нарочно напряг свои силы, постарался назло сделать в ней сразу двойню.

Чего было ждать в это время от немца?

Вокзальный человек

Ехал один солдат с войны. На войне он заслужил офицера, хотя и небольшого, но ходил в лейтенантском. Встретил он в вокзале девушку и полюбил ее, ничего что несамостоятельная.

Тут же по дороге он на ней женился и стал жить.

Живут они два года, и у нее горя нет вокруг ни в чем. Через два года солдат-офицер уезжает в командировку, а ей захотелось еще главнее. И она сошлась с кем-то, с генеральским полковником или с другим, и уехала.

Оканчивает он командировку, а ее нет. Стал жить все время без нее. Но погодя какие-то месяцы пожила она там и пишет письмо: «Милый мой муж! Возьми ты меня обратно для себя, я буду тебе ноги мыть и воду пить, хотя я к этому неприспособлена».

На что он подумал и отвечает:

«Взял я тебя в вокзале, на вокзал и отправляйся. Хотя ты и была несамостоятельная, но я думал, что ты самостоятельная, но ты несамостоятельная по всему отношению. Теперь вы мне никто и звать никак, ты навсегда мне вокзальный человек.»

Но потом все же сел и начал плакать. И с армии ушел, снял с себя лейтенантское и скорее забыл, что находился в своей жизни офицером.

Мечта

В городе Пушкине, названном так в честь великого поэта, один холостой очень долго не женился, потому что не мог найти на аппетит себе женщину.

Как-то он познакомился с одной Марией Ивановной, но она при знакомстве обмолвилась, что имеется муж. Этого наш холостой никак не понимал: зачем у всех уже имеется муж?

Холостой часто видел Марию Ивановну в парке нашего великого поэта, где она гуляла и смотрела на народ. Мария Ивановна была хорошая, толстая женщина. Она даже не могла обнять себя за грудь, Она могла, но руки не сходились. Холостой часто с гордостью думал, что вот ведь, еще сохранились такие хорошие люди в народе, так что даже сам Пушкин мог бы ей насладиться, доживи он до нашего времени в городе, названном навсегда в его честь.

— Я всегда мечтал о такой толстой женщине, как вы, Мария Ивановна! — говорил ей часто холостой пониженным голосом.

— Да вы врете! — отвечала вежливо Мария Ивановна.

— Нет-нет, это правда, — уверял холостой, волнуясь от разговора и от внешнего вида Марин Ивановны. — Такую женщину не встретишь просто так, готовую. Такую женщину самому надо вырастить. Вот вы, например, Мария Ивановна. Если я вас позову на квартиру, вы же скажете, что вы, конечно, замужем?

— Ну да, — отвечала Мария Ивановна. — Ну и что?

— И что, понятно, вы любите мужа?

— Ну да, ну и люблю… — неохотно подтвердила Мария Ивановна, желавшая помочь идеалу одинокого человека. — Ну и что из этого?

— Вот видите! — говорил холостой с полной горечью. — Нет, та-кую женщину не найдешь, ее самому надо выкормить. Да только как угадать? Если так и останется худая на всю жизнь?

Мария Ивановна удивлялась про себя, что человек так неправильно рассуждает про жизнь, но не знала, чем ему можно при этом помочь.

— Надо уметь понимать современную женщину! — сказала как-то она со значением.

Но и это значение было напрасным.

— Надо, конечно, надо! — воскликнул холостой. — Но как? Пушкин, например, он великий поэт, он бы понял, а мне не под силу. Вот одна, поглядишь, она и кушает много, а все время худеет. А вы сама, Мария Ивановна, еду наверное любите?

— Нет, не беспокойтесь, — ответила Мария Ивановна радостно.

— Мне немного красного вина для обстановки и, конечно, самую малость закуски. А больше не надо расходовать денег.

— Да, — говорил холостой и качал головой. — Вот вы и едите немного, а все вам на пользу. Нет, никогда, никогда не поймешь этих женщин!

Так и не понимает холостой до сих пор.

Доктор

— Доктор… вы знаете… доктор…

— Ну что?

— У меня зуб болит, доктор!

— Ничего у вас не болит.

— Как же не болит? Нет, болит — от холодного.

— А вы не ешьте холодного.

— Как же не есть? А если придется?

— Когда придется? Зачем придется? Назовите мне такой обязательный случай, когда вас непременно заставляют есть холодное! Мне даже интересно.

— Ну, мороженое, например.

— Ничего, без мороженого вы не умрете. Это не есть обязательный для жизни продукт. Ишь чего захотели — с больным зубом мороженого.

— Да ведь я люблю мороженое!

— Мало ли кто чего любит. Надо взять себя в руки. Это и горлу не полезно. Не ешьте мороженого! С возрастом приходится себя ограничивать. Дальше?

— Или чистить зубы по утрам — когда полощешь.

— Вы что же — полощете зубы холодной водой?

— Да… холодной. А что?

— Из-под крана?

— Из-под крана.

— Да вы что? Нет, вы лучше никому не говорите об этом! Полоскать из-под крана! А после, конечно, прибегают лечиться. Горячей, горячей полощите! Чтобы только терпеть. Забудьте про холодную воду в этом смысле! Ну, что еще?

— А вот, к примеру, на улице… мороз… Новый год…

— Не разговаривайте на улице! Дальше?

— Даже если не разговаривать… холодный воздух… если еду на лыжах, например… дышу полной грудью…

— Не дышите грудью! Дышите носом. Носом, носом дышите! В носу зубов нету, воздуха нос не боится, дышите носом, дышите… по носам другие врачи.

— Доктор, но там все равно, посмотрите, дырка.

— Дырка? Где дырка? В носу дырка?

— Не в носу… в носу, конечно, тоже… в носу даже две.

— Вот и хорошо! Дышите носом, дышите полным носом… второй кабинет направо… а зубов не касайтесь.

— Посмотрите все же, доктор, этот зуб… там глубокая дырка… она и болит от холодного.

— Ну и что же, что дырка? Мало ли дырок у нас в организме? Я не вижу, зачем вам понадобилось набирать в рот холодное и рас страивать зубы. Сейчас же у вас не болит?

— Нет.

— От горячего не болит?

— Нет.

— От крепкого не болит?

— Нет.

— Кричать не болит?

— Нет.

— Молчать не болит?

— Нет.

— Вот и хорошо. Вот и молчите. А лечить будем — не так заболит. Вылечим этот — заболит другой. Раз теперь не болит — и хорошо, и идите. Государство вас не трогает, и вы его не тревожьте. Живите дома без наших вмешательств!

Тайная курица

Рассказ пойдет про то, как пестрая курица захотела жить по-своему, своим куриным умом.

Эта пестрая была такая же курица среди прочих кур. На хозяйкино кликанье первой кидалась бежать, чтоб не пропустить какой вкусной крошки. От петуха, когда он в задоре, бегала, как и остальные — не слишком усердно, чтобы всё же догнал. Яйца класть любила не в гнездо, а куда-нибудь в куст, но опять же не очень далеко и запрятанно, так чтоб хозяйка могла отыскать.

Летом пестрая клохтала, предлагая свое материнство, ходила распушившись, солидно ступая нога за ногой. Но стоило дать пестрой знать, что клохтанье ее ни к чему, как она его сразу же и оставляла, продолжая послушно нестись.

И вдруг неожиданно пестрая заклохтала под осень, когда клохтать нашей курице никак не положено.

Баба Саня Магьюнова, хозяйка пестрой курицы, посмеялась над ней своим народным громким смехом и посадила под корневушку. Но и там, в темноте, пестрая клохтала без конца, как упрямая. Магьюнова баба Саня обрезала пестрой хвост. Магьюнова баба Саня поливала пеструю водой. Но ничто не помогало.

Не понимая свою хорошую пользу, пестрая курица куда-то пропала от своей заботливой хозяйки.

Если бы когда-то баба Саня не спала, то она бы увидела ночью, как из-под сруба соседнего дома, который начали строить, да сил не хватило, так и оставили пока до лучшей жизни, — как из-под этого сруба среди полной ночи вылезает пестрая курица в узкую щель, озирается, уставя голову правой стороной в белый свет, чтобы поглядеть правым глазом, уставя после голову в белый свет глазом левым.

И что она видела в том белом свете, который ночью был почти вовсе черным, да еще при известной всему человечеству своей куриной слепоте, — непонятно. Но, оглядевшись, пестрая бежала прямо в поле, клевала там упавшие на землю колоски и скорее мчалась сквозь траву обратно в сруб.

Баба Саня Магьюнова перестала считать нашу пеструю своей наличной курицей.

— Она просто без вести пропала, баба Саня! Так что может объявиться, — шутили в деревне.

Но для бабы Сани она была теперь не курица, а все равно что птица, летящая в небе, от которой в хозяйстве никакого нет проку.

Прошло времени с месяц, и вдруг эта пестрая выплывает откуда-то с цыплятами, двенадцать штук. И нисколько не прячется от хозяйкиного глаза — как невиноватая.

— Вот дура! — говорит баба Саня про глупую курицу, и все с бабой Саней согласны, что курица дура, только какая-то соседка с ними спорит, хотя ей, соседке, понятно самой, что цыплята сейчас не ко времени, а значит, точно — дура, что же с ними делать в эту позднюю осень, но соседка стоит на своем, говорит, что понимает эту пеструю куру, имея в виду свои какие-то посторонние мысли.

И хотя действительно пестрая дура, но цыплята все же выросли, а значит, какой же тогда с нее спрос? Тем более при ее, при курином уме.

Пиджак

Отворил как-то Коля нараспашку свой шкаф. Висит в шкафу его одежда, вполне готовая к выходу, только вложи в нее Колю: два костюма, пальто и еще пиджак один отдельный.

«Зачем мне пиджак? — думает Коля. — Пиджак не новый, да и брюк к нему нету.» И решил его Коля продать в магазин.

— Пять рублей, — сказали ему в магазине. — А больше не можем.

Подумал Коля — пиджак все же старый, он носить его больше не будет, пять рублей же однако ему пригодятся. И продал.

Идет он однажды и видит в окне — висит какой-то пиджак и стоит, подумайте, всего пять рублей.

Пораскинул Коля своим холостяцким умом — пять рублей, если вдуматься, просто не деньги, зато в его хозяйстве будет лишний пиджак. Он, конечно, не новый, да не все ли равно? Может, на работу какую пошлют деревенскую, может, захочется в лес по грибы. — Заверните, — говорит продавщице Коля и берет тот пиджак. Вот принес он пиджак, развернул и глядит. А это, оказывается, его старый пиджак.

В штанах и без штанов

Профессор Богородицкий поссорился с соседом, не сойдясь с ним мировоззрением на моральные темы.

Однажды сосед заглянул к нему в квартиру, квартира случайно не была заперта, а профессор сидел у себя без штанов. Может быть, он одевался в другие, может, снял, потому что штаны ему несколько жали — но только сосед его увидел без них, хотя, разумеется, штаны лежали где-то рядом.

Сосед засмеялся и побежал рассказать всему дому. Весь дом смеялся в этот день над профессором, впервые представив ученого без штанов.

Профессор Богородицкий позвал соседа объясниться.

— Почему вы смеетесь? — спросил он его.

— Потому что я увидел вас сегодня без штанов, — отвечал сосед кратко.

— Что же получается? — сказал профессор в волнении. — Человеку нельзя снять штаны? Даже дома? Да он не может без этого обходиться, он не может жить всю жизнь в штанах, днем и ночью, он умрет, если не будет их немного снимать!

— Пусть снимает, но тайно, — стоял сосед на своем. — А если кто увидит, то тогда нехорошо.

— Да почему нехорошо! — воскликнул профессор. — Вы думаете, что достаточно взглянуть в замочную скважину, чтобы сразу же опозорить человека?

— А пусть не снимает, — сказал спокойно сосед.

— Да это и есть позор тому, кто не стыдится заглядывать в замочную скважину! — горячо возразил ему профессор.

Тут и наметилась разница в мировоззрении профессора и его соседа.

Сосед считал, что увидеть человека без штанов — есть позор для этого человека.

Профессор же, напротив, почитал унижением для тех, кто имеет глаза, вдруг увидать перед ними бесштанную личность. То есть если уж такое внезапно случилось, следует об этом молчать и не признаваться, на что ты глядел.

Должно быть, по-своему каждый был прав. Но оба старались внушить свои взгляды другому.

— Значит, снять штаны никакой не позор? — говорил сосед иронически.

— Конечно, нет! Ничуть! — кричал профессор.

— А случайно увидеть неодетого стыдно?

— Да, стыдно!

— Да так получается, — продолжал рассудительный сосед, — что если кто меня захочет опозорить, он возьмет да и скинет передо мною штаны? И если я не успею зажмуриться, значит, я опозорен?

— Нет, а по-вашему получается, — кричал профессор, бегая по квартире, — что если кто меня задумает позорить, он будет заглядывать ко мне через щелку?

И тут профессор с соседом поссорились. А поссорившись, они решили оскорбить друг друга действием.

Профессор, в полном согласии со своими взглядами, быстренько скинул свой профессорский нижний участок одежды, чтобы опозорить соседа, которому придется смотреть на него, на такого.

Сосед же при этом тоже скинул брючонки, но совсем по другой причине. Он считал, что сделал хитрый психологический ход, что бьет профессора его же оружием: ах, ты считаешь, что стыдно смотреть на бесштанных — так вот тебе в этом случае, принимай свой позор!

— Жмурься, жмурься! — кричал сосед профессору.

Профессор же, напротив, оскорблял его молча.

Но никто из них при этом не имел в своем понимании позора, потому что сосед, против своих убеждений раздевая штаны, становился на точку зрения профессора, собираясь лишь ему принести неприятность. Профессор же, наблюдая соседа не по форме одетым, тоже не жмурил глаза от него, хотя считал, что вообще это стыд. Он тут же принимал точку зрения соседа и потешался над ним, гуляющим голым, тогда как тот сам полагал это стыдным.

Итак, один раздевался по взглядам, а другой — против взглядов. Но один, раздеваясь, потешался вопреки своим взглядам, тогда как другой, раздеваясь, потешался по взглядам. Но и наблюдая, смеялся один против прежних понятий, а другой в то же время наблюдал от души.

Вскоре же они перепутали взгляды — которые профессора, а которые, наоборот, его соседа. Перепутавши взгляды, они испугались, поскорей прибрались и убежали к себе.

Долго после этого, запутавшись в мировоззрении, профессор не снимал даже ночью своих широких профессорских брюк.

Сосед тоже долго не скидывал на ночь брючонки, боясь опозорить себя по нетвердости взглядов.

Многие могут, конечно, сказать, что описанный случай нарочно смешной. Что профессор мужчина, не хуже соседа, а тогда, мол, им нечего друг от друга таить в этом месте. Ну хорошо, а если б профессор был женщина? Кому тогда позор? Только из-за скромности и понимания тактичности поведения писателя на бумаге я не решился взять этот острый пример, хотя такие примеры иные народы решают.

Английский народ, например, твердо знает, кому в этом случае полагается его, английское пренебрежение. Английский народ уважает приличность. И французский народ тоже, видимо, решает этот случай у себя по-французски, потому что он, народ французский, обожает натуру. Но в нашем народе до сих пор неизвестно, кому же все-таки полагается в этом деле признание: то ли голому человеку за его неприкрытость, то ли, напротив, человеку пронырливому, увидавшему голого, где б тот ни скрылся.

Фига

Напрасно принято ругать и смеяться над фигой. Это простое сочетание пальцев необходимо человеческой личности. Только надобно хорошо разбираться, когда ее следует складывать и куда выставлять.

Часто, даже сидя один, я сплетаю ее то на левой, то на правой руке и любуюсь выпуклым ее очертанием.

Что за мысли приводят меня к любованию фигой?

Как известно, государство и личность всегда в какой-то степени будут враждебны. Этого не отрицают даже самые почетные оптимисты из нашей истории. Пока имеется государство, оно всегда постарается слегка прижать мою личность, она сама дала ему на это согласие, потому что иначе ей никак невозможно. Что-то она получает, а что-то, понятно, при этом теряет.

Но чтоб моя неумеренная личность не разворотила всего государства своим желанием все получать, ничего не теряя, для этого рождаются особые люди в народе, у которых на редкость устроена разумная голова. А для того, чтобы государство не могло задавить мою слабую личность совсем, на свет появляются люди другие, у которых тонкая чувствительность к каждой обиде, которая может получиться для личности.

Разумные люди сочиняют всем прочим разумные правила, чтобы везде образовался всеобщий порядок. А чувствительные кажут этим правилам фигу, если правила какую-то личность ненароком заденут. Фига призвана отбросить эти правила на версту от той личности, тогда как правила, напротив, должны нашу фигу раздавить, точно танк.

Когда я смотрю на мою слабую фигу, мне становится жаль ее фиговые, нежные пальцы. Но от столкновения фиги с порядком вдруг получается взаимный результат: фигу не давят, ее немного сминают, разве что оттяпают один из трех пальцев, а правила тоже не откатятся вспять, они отходят на один миллиметр с половиной.

Нет, нельзя издеваться над фигой. Фига — нужнейшая часть организма. Она продолжение не руки, а души. Важно, разумеется, кому ее поднесть, Если ты обращаешь свою фигу наверх — это фига как фига, инструмент для защиты человеческих прав. Но если показывать фигу в народ, в ссоре выставлять против ближнего человека, то и фига становится слугой государства.

Нет, я всегда направляю ее только вверх, потому что я всегда на стороне человека. Я не говорю, что надо всем делать так, но ведь у каждого своя специальность. В ссоре я выставляю кулак, а не фигу, фигу я берегу для своей специальности, — ведь если кто-то не будет за личность, то кто же будет за бедную, за нее?

Я совал свою фигу вперед, сколько позволяет рука. По рукам моим били, и я слегка забирал их поближе к себе. Вскоре я показывал фигу на большом расстоянии. По фиге били с расстояния летучим предметом. Тогда я показывал фигу и скорей убегал. Это тоже не стыдно, так как дело всё же сделано, фига показана. Вскоре стали меня догонять… иногда очень больно.

Потом я показывал фигу на быстром бегу, из окошка трамвая, из-за угла, из такси. Однажды даже держал у окна, летя над страной в скоростном самолете. Потом я больше ее не показывал, но имел при себе. Я не выходил на улицу без какой-нибудь крошечной, маленькой фиги, сделанной хотя бы из кусочка мизинца. Она помещалась у меня за спиной, когда я вышагивал — за спину ручки. Она находилась в перчатке, за пазухой, но, как вы знаете, чаще все же в кармане.

С тех пор как карманы у нас отменили, а руки стали просматривать в улицах народные контролеры, я научился устраивать фигу из пальцев ноги и носить ее в ботинке — то в одном, то в другом, на ходу меняя ногу, но при этом ничуть не сбиваясь с установленного правилами шага.

Весы

Зину Шуманину выгнали из системы торговли, потому что неправильно вела себя с весами. Но Шуманина привыкла к постоянным весам под руками и ни на чем другом не пожелала работать.

Походила она по различным весовым организациям города и наконец нашла себе работу по вкусу: стала взвешивать на улице прохожих людей.

— Проверяйте свой вес! Это полезно для здоровья! — покрикивала Зина, сидя на углу, на скамеечке, возле весов.

А так как здоровье, в конце концов, главное, то многие тратились на две копейки, проверяли свой вес. Шуманина, конечно, их слегка недовешивала (как она привыкла по своей специальности), но это, в сущности, было никому не заметно. Вскоре недовесы пошли ей на пользу, стала Шуманина поправляться всем телом — и вообще поправляться, как любой гражданин, но особенно в самых выдающихся, женских местах.

— Зина-то Шуманина, гляди, как плывет! Во все стороны! — начали говорить во дворе ее соседки.

— Да, видать, полезная у Зины работа.

— А еще бы — у весов!

Они, разумеется, Зине завидовали, потому что Зина — женщина в теле и к тому же на месте не стоит, расширяется дальше.

Но однажды как-то она заболела и почти целый месяц не ходила на службу. Целый месяц не взвешивала она население и от этого спала заметно с себя.

— Ой! Что это с вами? — спрашивали Зину во дворе, когда болезнь окончилась, вроде как бы с участием спрашивали, а может, и довольные — кто же их разберет?

Зинин муж затосковал, не находя на ней всю ночь напролет, от зари до зари, прежних мест, к которым за последние годы так сильно привык, будто бы они прилагаются в таком изобилии к любой текущей женщине нашего века.

— Что же это, Зина? Да что же с тобой? — шептал он ей с горечью и даже раз заплакал.

Отчаяние охватило Зину при виде такого глубокого горя у любимого мужа. Зина сразу кинулась принять любые меры, чтобы только ей поправиться до своих предыдущих размеров. И тут она впервые начала тогда хамить у весов. Если раньше всегда недовес был пустячный, то уж тут она стала недовешивать на людей килограммы. Вскоре это дало результат, какой и надо: Зина снова возвратилась поперек себя прежней, Зинин муж перестал тосковать и метаться.

Все кругом замирали, когда она шла по улице. Все. смотрели большими глазами на Зину, на Зинины полновесные руки, на полновесные Зинины ноги, полновесную походку этих ног по земле, на всю полновесную Зинину прелесть. Чего бы, казалось, ей еще и хотеть?

Но она уже привыкла к большим недовесам, и ей было теперь ни за что не вернуться обратно. С тех пор она стала непрерывно с весами хамить, и это не могло пройти совсем незамеченным.

Зине надо бы тогда призадуматься — хотя бы над вопросом о худых и о толстых. Зина, конечно, всегда замечала, что толстые легче относятся к своему недовесу, что им даже не жалко кило или двух, но все же толстых она недовешивала меньше, как ни странно, потому что толстые к ней относились с доверием, словно к своей.

И худые, разумеется, ее уличили. Как-то раз они собрали небольшую, худощавую группу и, взвесившись на других весах, за четыре квартала, побежали скорей друг за другом, отнесли без потерь себя вешаться к Зине, — и у Зины, конечно, был большой недовес.

Тут же Зину вызвали в их, весовую, контору и велели в резкой форме совсем уходить от весов.

— Да они же пробежались, вот вес и упал! — пробовала Зина оправдать недовес. Но эта уловка ей ничуть не помогла.

— Ай, Шуманина, — качали головою в конторе. — Зачем уж так уж? Посмотри на них получше, они такие худые! Ты бы с тех принимала, которые поплотнее, мы бы, может, на это закрыли глаза. Разве мало в нашем городе упитанных людей? Им, в удельном отношении, это все же полегче.

— Да я… — говорила Зина, и сама не понимая, как же это с ней вышло, но Зину не слушали. Ее навсегда устранили с весов.

Эта потеря любимого дела совсем у ней расстроила что-то внутри. Зина похудела — так, что больно глядеть. Зинин муж на глазах терял любимую, привычную жену, которая уходила неизвестно куда, растворялась. Он сдерживал себя, не показывал виду и только ночами метался во сне. Зина, конечно, не могла не замечать его страданий. Она долго думала и купила домашние небольшие весы.

— Приходите взвеситься, — предлагала Зина жалобно всем соседям по дому. — У меня весы точные, можно проверить!

Соседи Зину жалели, но на весы к ней не шли, опасались.

Зина зазывала детей со двора.

— Иди, конфетку дам! — обещала она. И дети к ней шли, она их взвесит и подарит конфетку. Но детей ей было обвешивать жалко. Даже, напротив, Зина им слегка прибавляла, от чего она, понятно, худела еще.

Тогда начала Зина взвешивать мужа. Муж смотрел на нее с весов с огромной любовью и жалостью, собираясь ничего не пожалеть из своего организма жене. И Зина с горя недовешивала мужу, как хотела, однако от мужа ничего к ней не шло, она по-прежнему продолжала худеть и худеть.

Как вдруг однажды Зина попробовала взвешивать себя самою. Как всегда, она значительно себя недовесила, но при этом недовес перешел не куда-нибудь, а опять к ней самой. Зина стала взвешивать себя ежедневно. Взвесит, недовесит — но это снова возвращается к ней, в ее здоровье. Прибавки, конечно, от такого не жди, но хотя бы худеть перестала, и ладно.

То-то было радости в семье у Шуманиных! И на радостях Зина даже вновь располнела — конечно, не совсем, но хотя бы слегка, — и уж это пополнение вполне удержала, с помощью все тех же, дорогих ей весов.

Человек в мятой шляпе

Сегодня вечером жена надела красивое платье, изобразила легкое волнение щипцами в волосах, но никуда не позвала меня из дома. И платье, и волнение волос она надела для меня одного, для семейной нашей жизни, которая проходит в чистоте и разумно.

Теперь она только что разоспалась посреди отведенной для этого ночи. Она спала, будто слегка торопилась, в сладком, блаженном поту, как ребенок. Хороший сон всегда исторгал из нее эту нежную влагу.

Но вдруг среди тихой, надежной ночи раздался звонок в нашу дверь. Я вскочил.

— Кто? Кто там? Что надо? — спросил я глухо через дверь.

— Человек такой, в шляпе, не сюда зашел? — спросили оттуда.

— Поимейте совесть, люди спят! Никто сюда не входил.

— Человек такой, Петя, на голове шляпа мятая? А куда же он зашел? — сказали из-за двери, и все замолчало.

Ну почему, почему позвонили как раз в нашу дверь? Дом большой, лестница длинная, площадки широкие, на них выходит по многу дверей, — а позвонили в нашу тихую дверь, затерянную между всех остальных?

Неожиданно выше этажом, точно над нашей постелью, заходили шаги и мгновенно после этого застучала кровать. Человек в мятой шляпе, стало быть, зашел этажом выше нас.

Кровать стучала почему-то очень долго, вдруг что-то грохнуло, будто спрыгнуло на пол, но сейчас же опять застучало, как прежде. Никаких человеческих сил не могло бы хватить на такое стучанье.

И тут я заметил: стук продолжается так же надежно, а возле стука кто-то расхаживает взад и вперед. Так значит, точно, человек в мятой шляпе зашел как раз туда. И значит, человека в шляпе догнали — вернее, именно сейчас догоняют.

Больше сегодня я заснуть не смогу.

Значит, это само уже. идет в нашу дверь, уже стучится, пока еще не он, не сам человек в мятой шляпе, а лишь догоняющий, сбившись со следа.

«Но будет, будет время, — с горечью думаю я в темноте, — когда войдет к нам сюда и эта самая шляпа. И вряд ли мы сможем ее не впустить.»

Мир детский

Тот дом, где сам я недавно стал жить, — такой же, как все остальные дома, во всех других городах. Он шумен, часто празднует, в будни и в праздник, часто ссорится, устает, работая кто где работает.

Что бы я ни рассказал вам про этот мой дом, все будет правда, но и все будет ложь. потому что всякая частная правда есть ложь.

Например, тетя Настя, встречаясь, говорит Ивановой:

— Сегодня все субботницы ринулись в баню, потому что будет интересный телевизор. Нам же, пятничным, нельзя и помыться.

А Иванова ей второй раз рассказывает, как кто-то вчера долго шел за ней по темной нашей улице, преследуя свою цель. И если послушать Иванову, то весь наш мир только того и желает, как бы догнать ее в темной улице и сделать что-то такое, чего она давно от него ожидает. А если послушать тетю Настю, то окажется, будто бы все желают лишь одного — сговориться и прийти вместе в баню в тот самый день, когда она, тетя Настя, привыкла мирно помыть свое тело.

Но стоит тихо посидеть на скамейке часок, и уже включаешься в мир детский, в мир старушечий, мир материн, мир небольших, выводимых на воздух собачек — тоже мир не настоящий, то есть настоящий, но частичный, в своей естественной чистоте, в своем сплошном материнстве, ибо вот появляется в этом мире мужчина, он идет с работы, в полотняных штанах, с пиджаком, подвешенным меж локтем и подмышкой, кто-то кричит ему папой, вызывая подходящую на это улыбку, которая тут же и стирается, постояв сколько может, и вот уже яростно шепчет о чем-то тои матери, что недавно было только мать, да и все, что-то такое меж них происходит, чего на эту площадку не пустят, зашепчут, унесут при себе — но что тоже есть, тоже мир, тоже часть.

Васенька

Как-то Коля Федин задержался у Катьки Шаровой в дому. Один только раз они с ней пошутили и сразу придумали Васеньку. Назавтра стала Катька поправляться и поправляться. Все это видят, и решили на Ивана Тимофеева, то есть что она поправляется от него. Иван с ней на пару ездит в озеро уже третий год.

— Да нет, — сомневается кто-то. — Иван, он серьезный. Он не пошутит.

— Серьезный, верно, — соглашаются все. — Да ведь третий год вдвоем ездят в озеро. Там вдвоем что хошь можно выдумать, а не то что Васеньку.

Иван гулял до той поры с Зоей Тушиной, а тут она Ивана сейчас же отбросила. «Вы там в озере с Катькой Шарухой придумали Васеньку, а я ходи с тобой». «Зоя, — говорит Иван. — Да я же с Катькой не грешил, я серьезный.» Но Зоя Ивана берет под сомнение и к себе не приглашает. Тогда пошел Иван к Катьке и говорит:

— Ты что же меня позоришь? Я ведь с тобой не грешен. Ты же знаешь сама, от кого виновата.

Катька вышла в на народ и прямо всем в глаза сказала:

— Не говорите на Ивана, Иван не виноват, это мы с Колей Фединым пошутили и что-то, вроде, придумали.

И Коля Федин тоже не отрекается, чего ему отрекаться? Правда, Колина мать предлагает, чтобы он на Шарухе женился, раз у них получилась эта шутка, но Коля не хочет.

— Что ты, мама, — говорит. — Посмотри меня в зеркале, я на что тебе зеркало из города вез? Ведь я ей не пара, я ловкий, оживленный, а она гляди какая неповоротливая, толстая, ну в общем, верно — Шаруха.

Это правда, потому что Коля Федин парень очень заманчивый.

Шарухе за ним никогда не угнаться, хотя у нее уже есть одна дочка, Клавка, восемь лет с половиной.

— Ну, а если Васенька родится? — спрашивает Колина мать. — Что тогда?

— Ну, а что же тогда? — отвечает ей Коля. — Будет Васенька, да и все, и хорошо. Пускай его будет.

И пошел опять танцевать, не стал жениться на Катьке.

Через несколько времени, и правда, получился у Шарухи Васенька, и очень хороший, удачный, весь в Колю Федина. Ведь надо же, с одного только разу — и Васенька, да еще такой славный. Другие год стараются, а выходит еле-еле, так себе, какая-нибудь Валька захудалая или Петька сопливый.

Растет Васенька быстро, ему, конечно, сказали, что папа его Коля Федин. Да он бы мог и в зеркале это узнать, когда в школу пойдет, — до того он совсем точный Коля, ну прямо носит по деревне Колино лицо на своей голове.

Коля с Васенькой тоже всегда очень ласковый. Придет Васенька на танцы, проберется между ног прямо к Коле и тянет снизу его за штанину. А Коля спрашивает:

— Чего тебе, Васенька? Подожди, Васенька, танец окончу и поговорим.

Окончит танец, девку отпустит и разговаривает с Васенькой.

Один раз Васеньку, конечно, научили. Пришел он, тянет Колю за штанину, говорит, что выучил песню и просит эту песню послушать. Коля танец окончил и присел, чтобы слушать. Васенька и спел ему куплет:

Пора, Коленька, жениться,

Пройдут твои года.

На хрену будет морщина,

Поседеет борода.

— На чем, на чем морщина, Васенька? — спрашивает Коля ласков о.

— На хрену, — отвечает Васенька, так ясно отвечает, трудную букву говорит, как большой, с перекатом. А другие в эти годы ни одной целой буквы во рту не имеют. Но и тут не женился Коля Федин на Катьке.

Скоро пришел из тюрьмы Катькин муж, Яша Осин. Яша был политический, дезертир, отбывал восемь лет. Он, конечно, Васеньку Катьке простил, потому что ему было некуда возвращаться.

— Я восемь лет не находился дома, она была молодая, и я ей прощаю, потому что всего один раз пошутила.

Но Васенька не признавал Яшу папой, хотя тот старался. Купит Васеньке гостинец, его спрашивают: «Кто тебе, Васенька, это купил?» А он отвечает: «Клавкин папа». Еле заставили говорить Яше папой.

— Кто тебе, Васенька, — скажут, — купил?

Он тогда уйдет за занавеску, молчит, а потом сквозь зубы ответит, безо всякой охоты:

— Ну, папа.

Коля Федин после тоже женился, и сын у него был, и две дочки, но все в жену, а в него уже не было детей, не получались, все, видно, в Васеньку ушло, хотя и с одного несерьезного, случайного разу.

Всемирный праздник

Этот праздник проводится в начале весны. Нет, этот праздник не объединяет людей с одинаковой профессией в нашем труде. Он не перекликает каких-нибудь разбросанных всюду социальных людей. Он не соединяет по возрасту — только одних молодых, только каких-нибудь отцов или только детей. Он не объединяет по вере, по способностям, по силе убеждений; по цвету организма или форме носов.

Но это и не какой-нибудь праздник, отмечающий календарь или начало погоды на свете. Этот праздник действительно соединяет людей во всем мире, хотя людей и не всех, а одну половину. Короче, он объединяет всех женщин, от мала до велика, всех стран и всех противоположностей, какие только есть. Это праздник всеобщего женского человечества мира — международный женский день восьмого марта.

— Ура нашим женщинам! — кричат мужчины в этот день за столом и целуют наших женщин, которым ура.

Что же, этот праздник, выходит, совсем не идейный? Веселись, пой, гуляй, — а ни за какую идею? Просто, получается, ради прелестей женских, ради девичьих прелестей, особо прелестных, хотя бы уже недоступных по вашему возрасту?

— Ура, — кричишь, — нашим женщинам! — И никого не целуешь.

Но дело, оказывается, совершенно не в том — целуешь ты или же нет эту праздничную прелесть, потому что все же праздник на редкость идейный.

Он идейный, так как женщины соединяются не за здорово просто живешь на земле. Они объединяются в международный женский коллектив восьмое марта, но не на основе своего ослабленного пола. Чего им соединяться на такой одинаковой, неинтересной им основе?

Этот праздник демонстрирует сплошной всемирный женский патриотизм. Правда, их патриотизм слегка направлен меж собой друг на друга. Голландский, например, — он направлен на датский. Датский, в свою очередь, опять же на голландский. Шведский, как вы понимаете, на ближний норвежский. И конечно, норвежский обратно на шведский. Французский женский — на женский немецкий. Женский немецкий — на тот же английский. Английский — на испанский, испанский на американский, а американский, как известно, на всех. И так далее.

Вроде бы странно, что они объединяются на такой основе, не-пригодной для всеобщего единства по причине вражды. Но вот ведь, надо же! — на ней они все же хорошо соединяются, коллектив с коллектив ом.

И только нашлась одна какая-то Элен — если не ошибаюсь — Колеи, которая не была в этот день патриоткой.

— Элен Колен, вы патриотка? — спрашивают ее за столом.

— Нет, — говорит Элен. — Я за мир.

— За мир-то за мир, — говорят возмущенные женщины. — Мы нес за него, за одного, на то мы и женщины, на то мы и матери. Но ведь бывают войны разные, или вы не слыхали?

— Нет, а я против всякой войны, — отвечает Элен, улыбаясь наивно, улыбаясь, как ей кажется, женственно.

Но все с возмущением выгнали Элен Колен из-за патриотического вкусного стола. Так ей и надо. Женщины мира хорошо понимают, что лишенная патриотизма эта самая Элен — как ее — Колен не может с ними никогда соединиться. Она лишена понимания женщин всех стран. Она лишена понимания и мужчин всего мира. Мужчины, не видя Элен объединенной в женское человечество, не имеют к ней интереса, так как начинают понемногу сомневаться, а правда ли эта Элен — существо под одеждою женское. А каждый раз проверять не совсем интересно.

Надо сказать, что и мы с вами тоже осуждаем Элен. Мы знаем, что тот, кто не входит ни в какой коллектив и, казалось бы, от этого никому не враждебен — тот как раз и есть всем и каждому враг. И хотя вливаясь в один коллектив патриоток, Элен от всех остальных, как нам кажется, сразу отъединится, но лишь в коллективе она соединится со всем прочим миром, как мужским, так и женским. Отъединяясь — соединяешься. Не отъединяясь не будешь соединен, потому что не отъединяясь растворишься, а растворившись не соединишься. Соединившись, конечно, отъединишься, но зато не растворишься, а не растворишься — тогда будешь связан со всеми, оставаясь в то же время при всем при своем.

Вот идет современный молодой человек. И встречает где-нибудь на Невском Элен. Глаза у ней блестят, чулки международные, словно у прочего всемирного коллектива хорошеньких женщин; все, что можно, ничем у нее не прикрыто, а что прикрыто — еще соблазнительней проступает на каждом шагу.

— Ах, что за девушка! — говорит ей взволнованный молодой человек, преграждая дорогу. — Может, это и плохо, но мне бы хотелось прямо тут, не отходя от тротуара, познакомиться с вами и все рассказать о себе.

— Ах, как жалко, — отвечает Элен, виновато потупя глаза. — Но я, понимаете, не совсем патриотка.

— Как не патриотка?! — изумляется молодой человек, который никогда еще такого не встречал в своей жизни. — Может, вы даже не входите в мировой коллектив?

— Да, — отвечает Элен. — Не вхожу, что же делать.

— Как же вам не стыдно, как не стыдно! — с горечью кричит молодой человек и кидается прочь от Элен, бормоча: «Ходят разные… привлекают… глазки, кофточки, ножки… а сами…» И с горя отправляется, потеряв веру в жизнь, к каким-нибудь очень дурным, но вполне коллективным красоткам.

Славная Элен, милая Колен, симпатичная Элен Колен — в юбке выше, заметьте, колен — она лишь обманывает нас всех, встречных на улице мужских мужчин человечества…

А это ведь, честное слово, совсем не красиво!

Старая, вредная мама

В старинном русском городе Кесова Гора живет среди прочих людей какая-то пожилая тетя Шура. Тетя Шура встает и с утра выбегает во двор.

— Сегодня маму увидала во сне! — кричит она громко.

— Подумать только! — ахает соседка Барыкова. — Опять ваша мама!

Барыкова бежит и снимает с веревки белье.

— И что она вам снится, — говорит недовольно весь двор.

— Такая старая, приличная женщина, довоенный покойник, — пора бы ей давно не беспокоить вас ночью.

— Это город такой, — объясняют другие, недовольные городом. — В нашем климате мама будет сниться весь год.

Старые потирают колени и другие суставы. Молодые с огорчением смотрятся в небо, которым заведует тети Шурина мама.

— Опять увидала во сне свою мать! — передают всенародно, из уст в уста, и качают этими устами, прикрепленными к голове.

Уж если к этой женщине, пожилой тете Шуре, приходит во сне еще более старая ее покойница-мать, то уж не менее как по причине скорого дождика с неба. Бедная, покойная мама во сне тети Шуры всегда непременно призывает на ее голову дождь. Мама забывает, что голова тети Шуры качается не отдельно, а посередине всех прочих невинных голов ее народа.

— Сегодня маму во сне увидала: опять будет дождь! — предупреждает тетя Шура, обходя всех знакомых, как виноватая.

И к середине дня на ясном небе Кесовой Горы неохотно появляется дождь в серой туче.

Кадры

Люба работает на заводе, но не в производстве, а в кадрах. Любе нравится работать в этих кадрах.

Вчера, например, познакомилась Люба у южного входа с одним молодым человеком по имени Яша и назначила ему свиданье на сегодня, в пять пятнадцать. А прежде чем идти на свиданье, взяла Люба карточку этого Яши и все хорошо про него почитала. Яша по карточке числится вполне молодым — так он ей сразу показался и на взгляд. Учится Яша вечерне-заочно. Так он Любе и сказал, что он учится. А в семейном положении он еще не женат. Правда, если и женат, то Любе это неважно. Люба девушка добрая, а он мужчина, он пускай сам решает, что ему с Любой делать. А еще узнала Люба, что Яша еврейчик.

Но и это ей ничего, она как раз наоборот, она еврейчиков любит. Даже начальник их кадров, Иван Николаич, и тот не презирает их сам от себя.

Но Люба не явилась на свидание к Яше, потому что Иван Николаич оставил ее вечером для срочного дела.

— Приходи в кабинет к окончанию дня, — велел Иван Николаич.

И Люба пришла.

Иван Николаич был тоже красивый, но строгий и партийный мужчина, с усами. Он вместе с Любой просматривал карточки третьего цеха. Просматривал он карточки, отбирал, передавал их Любе, чтобы Люба учла, как вдруг он придвинул свою партийную ногу к самой Любиной коленке, положил свою партийную руку прямо Любе на пальцы, да и там позабыл. Сперва Люба думала, что он позабыл ненарочно, но вдруг кто-то в дверь постучал, Иван Николаич дрогнул телом, как пугливый олень, и скорее принял свою руку назад.

— Войдите! — приказал Иван Николаич, и кто-то взглянул в полщели, но увидел, что тут сильно заняты, и войти не вошел.

А раз не вошел, то Иван Николаич так же тихо вернул свою партийную ножку обратно и возвратил теплым Любиным пальцам свою партийную ласку. Любе было не жалко наружности для Иван Николаича, но она понимала, что он подчиняющий человек, а им такого нельзя, хотя, конечно, для жизни и надо, как всем.

Но вдруг он сам оторвался от Любы, хотя никто не стучал и нигде не шумел.

— Подумать только, н Рощин еврейчик! — сказал он с досадой. — А я, признаться даже, Люба, не знал.

Нет, Иван Николаич еврейчиков любит. Они, говорит обработать умеют. Но он на еврейчиков немного обижен. Сами себе они, глупые, портят.

— Ну не мог национальность обменять, чудак-человек! — сердился иной раз Иван Николаич на какого-то Рощина, имевшего вполне патриотическое имя и фамилию. А сердился он тоже от большой своей партийной доброты к нашим людям.

Иван Николаич брал бы этих еврейчиков сколько придут. Но это не нравилось нашим рабочим. Как только где много становилось еврейчиков, то в кадры сейчас приходило письмо: «Так и так, куда смотрят органы, в третьем цехе, товарищи, неблагополучно по части еврейства. Получается неравномерное скопление, и я на это обращаю свой протест. А если меры не примете, напишу по каналам.» И в конце обязательно подпись: «рабочий Петров» или «рабочий С.Пряткин» или другие рабочие фамилии. И хотя почти всегда таких рабочих на заводе не работало, но Иван Николаич понимал их трудовую законную скромность. Правда, он досадовал, что они такие строгие к носатому народу, что они не обожают, когда он чернеется среди рабочих мест, — но ничего поделать не мог. Раз письмо, надо было расследовать.

Расследует Иван Николаич, выясняет, например, что еврейчиков скопилось немного или что каждый поставлен указанием свыше, можно бы на том и успокоиться, — но он неспокоен. Иван Николаичу не нравится, что некому доложить о результатах проверки.

— Вот черт! — восклицает Иван Николаич сердито. — Хотя бы адрес поставил, куда отвечать!

А так как писем таких было много, то и сидел Иван Николаич по вечерам с Любой часто. Сидят они с Любой, он немного ее обнимает партийным, крепким объятьем (он уже начал вполне обнимать), но объятье у Иван Николаича будто на крыльях, в каждом пальце содержится чуткое ушко.

Люба очень надеялась на наших еврейчиков, что они их с Иван Николаичем вскоре подружат. Но Иван Николаич обнимал ее, только пока занимались анкетой, а когда переставали, он сейчас делал вид, независимый от своего недавнего объятья. Люба, правда, думала, что это пока, что потом он привыкнет и забудет делать вид. Очень Люба надеялась тогда на еврейчиков и даже однажды сама написала письмо, которым они занимались полмесяца.

Но потом неожиданно еврейчики кончились, то есть их равномерно везде распихали. А с ними у Любы окончилось всё.

Так что теперь она немного не любит еврейчиков — ну, зачем они кончились, были б еще! А без них, Люба это понимает, Иван Николаич не может ее вызывать. Вызывать просто так ему Любу нельзя, ему не позволяет партийная совесть, и это как раз очень нравится Любе, потому что еще никогда не любили ее наши партийные серьезные мужчины.

— Что же вы не пришли? — спросил как-то Яша у Любы в столовой.

— Я все время занята, — сказала строго Люба. — У нас с вами, знаете, сколько возни?

— С кем это, с нами? — спросил Яша весело.

— А с вами. Со всеми. То есть с кадрами. Сидим допоздна, — ответила Люба и скорее ушла, обижаясь на Яшу за то, что еврейчик.

Перемены

Мы пришли к ним в гости и забыли там книгу, которую очень любили читать. Они сейчас же пошли отдавать нашу книгу, но забыли по рассеянности зонтик. Не зная, к чему это все приведет, мы назавтра же сбегали, отнесли честно зонтик и забыли при этом в прихожей калошу. Они принесли нам калошу в газете и забыли эту газету. Отдавая газету, мы забыли жену. Возвращая жену, они вернули по ошибке свою.

Потом мы неоднократно собирались то у нас, то у них, но все время получалось, что возвращали мы не то, что было нужно, какие-то новые люди оказались втянутыми в эти замены, никто уже не мог остаться в стороне, каждый вечер кто-то куда-то бежал, чтобы что-то кому-то вернуть с извинением, а взамен получить другое, близкое, но никогда более в жизни моя книга, моя газета, мой зонтик, моя калоша и моя жена не попали ко мне — моя жена, которая дышала на меня шоколадкой, но ни одна больше женщина не дышала на меня шоколадкой, хотя все только кругом и старались, как бы возвратить всюду прежнее, счастливое расположение вещей.

Но ничего, жизнь не прерывается, и возможно, к сыну моему вернется моя книга, моя газета, мои зонтик, моя калоша и моя жена, которая дохнет на него шоколадкой.

Или внуку вернется моя книга, моя газета, мой зонтик, моя калоша и моя жена, которая дохнет на него шоколадкой.

К правнуку вернется мой зонтик и дохнёт на него шоколадкой.

Письмо со службы

Привет из г. Пензы!

Здравствуй дорогой дружок Витя. С чистосердечным пламенным армейским приветом к тебе Леня. Твое письмо получил за которое очень и очень благодарю. Немного о своей армейской жизни. Она у меня счас не очень-то хорошая. Вчера только пришел с губы. Сидел за пьянку. Были в увольнении выпили немного. Пришел с увольнения. Все нормально. Думал что не засекли. Все хорошо. Но хуя. На следующий день вызывает начальник и давай спрашивать. Пил или нет. Говорю нет. Потом вызывает моего собутыльника и тот все рассказывает. Вернее он раньше рассказал а счас подтверждал. Но тут уже мне некуда податься признался. Ну и влепил он мне от имени командира части десять суток а этому гаду только три наряда. Но ничего с ним особый разговор состоялся. В общем стали прижимать нас рядовых, Сержанты окончательно опидарасели. Даже в дисбате и то лучше чем у нас. А здесь гоняют как последних пидарасов. До Нового года ничего не было. А счас с ума можно сойти. Сержантов велят на Вы называть когда они последней собаки не стоют. До армии где-то в гамне копался, а счас командует. Ну что же, как ни плохо а служить надо. Никуда не денешься. Вот такая счас моя армейская житуха. Ты Витя держись как бы тебе тяжело не было. Ведь гражданка не армия можно прожить. Здесь тяжело и то живешь. Вчера пришел. Сегодня вот, целые сутки отдыхаю. Нечего делать абсолютно. Ничего пока не ломается. Вся аппаратура работает отлично. Правда немного на политике сел. Всю дорогу долбает одно и то же. Счас. Вот тебе напишу письмо и пойду спать. Быстрее бы дембель. Этого дня жду как бога. Тебе советую лучше в армию не попадать. Ой, черт. Хотел ложиться спать. Так вызывают к старшине работать. Извини Витек. Спешу. Крепко жму руку.

Досвидание.

Стекло

Я сидел днем в кафе у большого окна во всю стенку.

Снаружи подошла к окну женщина и долго смотрелась оттуда в меня. Она смотрелась в упор, поправляя волосы, шляпу и брови у себя над глазами.

Я сделал нахальное мужское лицо у себя на лице — но она не заметила.

Я подмигнул ей — она не увидела.

Я сделал умные и грустные глаза хорошего, страдающего человека, но она не обратила никакого внимания.

Мне стало горько и обидно, что она увидала во мне лишь себя, хотя подошла ко мне так близко, как никогда не подходит посторонняя женщина.

Это очень всё же невозможно представить, чтоб какое-то тонкое прозрачное стекло так серьезно умело разделять нас друг с другом, используя для этого самое лучшее — свет; хороший, ясный свет, подаваемый с неба.

Железная стенка

— Разве может человек спать у железной стенки? — кричал Семен Семеныч, мужчина из дома угрозы. — Человек не может спать у железа!

— Почему у железа? Ваш дом деревянный, — рассудительно сказал председатель жилищной комиссии. — Значит, И стены у вас все обязаны быть деревянные.

— Были деревянные, а теперь обиты железом!

— Да почему?

— Потому что я обил! Я! — вскричал Семен Семеныч.

— А кто вас просил? — сказал председатель спокойно.

Семен Семеныч смотрел на председателя и думал: как это выходит — председатель что-то говорит, много говорит, а слушать от него просто нечего.

— Меня никто не просил, — объяснил он председателю, как глупому. — Меня обстоятельства жизни попросили. Стенка ко мне выпирала горбом — вот я и обил, чтоб не выпала.

— Напрасно вы вмешиваетесь в жилищные темы, — сказал председатель и улыбнулся. Но Семен Семеныч не пошел на улыбку.

— Как же не вмешиваться? У меня дочка спит у железа! Может человек спать у железа, а тем более способная девушка?

— Но ведь железо не от нас, железо ваше?

— В общем так, — сказал Семен Семеныч твердо. — Если мне моя власть не поможет, я возьму и негра к себе приведу.

— Это зачем? — удивился председатель.

— Возьму на улице и к себе приведу, — сказал Семен Семеныч. — Пусть Европа увидит, как я живу!

— Ну и что? Ну и пусть увидит, — сказал председатель. — Нам плевать на Европу.

— Ничего, а я приведу и покажу, Тогда запляшете! — сказал Семен Семеныч и ушел из конторы.

Через полгода Семен Семеныч привел к себе негра. Это был веселый человек, черный, словно темная осенняя ночь в этом городе. А чтоб не выделяться из всех остальных горожан, негр одевался похуже, в местные висючие штаны и полубобочку искусственного шелка.

— Может человек спать у железа? — спрашивал Семен Семеныч у негра. Он волновался, стучал ногтем по стене и сам слушал, отколупывал обои, ложился и прижимался боком к ржавому железу, которое открылось под обоями.

Дочка Семен Семеныча Галя крутила безо всякой нужды телевизор, пристроившись так, чтобы хорошо видеть негра.

Негр с улыбкой смотрел не отрываясь на Галю, но не в глаза, а почему-то в рот, в котором Галя белыми зубами кусала конфету — хорошую, прочную конфету, с сопротивлением на каждый укус.

— Понял? — спрашивал Семен Семеныч и бил негра в грудь.

— Я приходил еще? — попросился негр. — Смотреть железный стена?

— Приходи, приходи! — кричал Семен Семеныч в волнении. — Пусть Европа видит, как я живу!

Негр пришел и опять смотрел, как живет Семен Семеныч со своей дочкой Галей, и все никак не мог насмотреться. А потом негр женился на Гале и остался смотреть на них двоих навсегда.

Теперь уже сам этот негр по имени Вася спит у железной стены, а не Галя.

— Европа! — говорит Семен Семеныч с горечью. — Разве нам Европа поможет? У железа спит — и хоп хны!

Но Семен Семеныч, конечно, не прав. Европа помогла Семен Семенычу — то есть Европа (или как ее там) в лице негра Васи, который телом своим защитил его семейство от железной стены.

Очки

— Скажите, это очень неудобно — носить очки?

— Нет, я бы не сказал. В основном, удобно.

— А разве нос не натирают?

— Нет, не натирают. Носу даже приятно. Нос даже чувствует, что он нам полезен.

— А за ушами не трет?

— Нет, и за ушами не трет, за ушами привыкло.

— И глаза не устают от искаженного света?

— Ничего, глаза не устают, глазам этот свет даже нравится больше.

— Может, и мне завести, если это удобно?

— Конечно, заводите! Заводите, не бойтесь, это очень удобно. Вот только неудобно по физиономии получать.

— Ах, действительно, это как раз неудобно! Я об этом забыл. А нельзя ли попробовать не получать? Как-нибудь вовремя уклоняться или бить самому?

— Да вы что! Разве можно в нашей жизни без этого обойтись?

Даже по улице без этого не пройдешь поздно вечером. Нет, никак не обойтись, если даже стараться. Бить самому — разве мы это с вами умеем? Для этого надо целый день упражняться, надо всю жизнь посвятить упражнениям. Да и как-то, вы знаете, даже приятно. Получил — и ходишь неделю в обиде. Идешь себе: обиженный хороший человек. Нет, без этого просто не чувствуешь себя человеком! Даже слабый удар по щеке или по носу, если он к тому же не совсем справедливый, отдаляет вас сразу от всей нашей подлости, от любой нашей лжи. К тому же, надо понимать и того, кто нам бьет. У него это тоже ведь форма протеста! А вы думали, как? Он дает, протестуя, — для него это форма, мы же с вами получаем — у нас форма другая.

— Да, но как быть с очками?

— А что?

— Да ведь как же при этом их носить на лице?

— А так. А ничего. Я же, видите, ношу. И кругом люди носят. Поглядите, как много стало нынче в очках. Многие теперь предпочитают получать. Просто очки тогда падают на пол.

— Но ведь, падая, они разобьются? Они же стеклянные?

— Ну и что?

— Как ну и что? Надо будет вставлять.

— А вы хотите быть хорошим человеком бесплатно? Можно в наше время немного потратиться, чтобы чувствовать себе по-настоящему человеком? К тому же, бывает, удается схватить на лету. Так что даже не всегда надо тратиться. Да вы увидите сами. Это очень удобно!

Питательный отдых

В санатории всех превосходно питательно кормят по четыре раза в день, чтоб как следует поправлялись, кто, конечно, сумеет. И так как сюда собираются с целью поправки (для чего же еще?), то зовут в санатории всех одинаково, без имен и без званий, просто так: поправляющийся.

— Товарищи поправляющиеся! Станьте гуськом, друг за другом, в затылок! — кричит, к примеру, затейница в свои громкий рупор, что-то там затевая для пущей поправки.

Все тут же стали в затылок, приготовились поправляться поперек себя шире, кроме одного пожилого старика с морщинистой лысиной.

— А вы, поправляющийся? — закричала затейница. — Вы чего же не стали? Или вас не коснулось?

— А я не поправляющийся, — сказал спокойно старик и только сморщил грустную лысину.

— Как не поправляющийся? Почему? — удивилась затейница.

— Потому что я совсем не поправляюсь.

— А что же вы делаете?

— Я стараюсь, но никак не выходит. Не поправляется, да и только.

— Так кто же вы тогда?

— Иванов, Петр Евсеич.

— Ну хорошо, ну Иванов, а кто же вы будете тогда, Иванов?

— А так, никто. Иванов да и все. И вообще я тут недолго, скоро я отсюда убуду, потому что умру.

Затейница ненадолго задумалась, а потом сообразила.

— Тогда вы будете у нас отдыхающий! Вы же отдыхаете пока перед смертью? Значит, вы как раз отдыхающий.

На том и порешили.

— Поправляющиеся! — командует затейница теперь без сомнений, потому что все расставлено как надо, по местам. — Становитесь гуськом, друг за другом. Отдыхающий! А вы подвигайтесь, становитесь на линию, будете водить и ловить поправляющихся.

И отдыхающий Петр Евсеич Иванов становится водить на переднюю линию, чтоб как следует отдохнуть перед грядущей кончиной.

Обстановка

Люди сами создают для себя обстановку, которая более им по характеру, хотя и не любят расходовать свою натуру на это.

Некоторое время своей жизни тратят они однажды на бега за столами, шкафами, кроватью и стульями. В это время они отвергают со страстью все то, что имеется в открытой продаже, кидаются в небывалые, отдаленные окраины города, в какие никогда не заезжали до этой поры, в какие никогда не заедут потом, но и там ни одна из вещей им не нравится настолько, чтобы жить на ней, возможно, до последнего вздоха.

Они встают рано утром и идут к магазину, из которого только и может им быть выдана обстановка — откуда же еще?

— Какие последние известия? — справляются они. И другие рассказывают им последние известия в делах обстановки.

Собираются списки. Проверяются списки, чтобы в списках оставить только самых достойных. Иногда неожиданно списки сжигают. Иногда поощряют безо всяких причин. Люди волнуются, люди обсуждают, они осуждают, они недовольны, бегут, шумят, стоят, отводят в сторону, им все удивительно, с ними это впервые, они грозят кого-то бить, донести, сообщить, разоблачить, предложить, указать, написать, поехать к самому корню, где ведают обстановкой, где заведуют дубом, где командуют лаком — но все почему-то не едут, не едут.

А так как нельзя заниматься одной обстановкой, есть другие дела у людей на земле, то однажды берут наконец они у, что им более глянется из того, что дают, и начинают любить ее, какая ни на есть, начинают любить беззаветно на всю свою жизнь.


1966

Загрузка...