ГЛАВА II Интимная жизнь русских дворянок в XVIII – середине XIX века

Контролируемая сексуальность: матери и дочери в российских дворянских семьях в XVIII – середине XIX века

Ключевую роль в понимании сексуальной культуры в XVIII – середине XIX века играет изучение гендерной социализации российских дворянок в период девичества в контексте актуальных научных дисциплин: гендерной антропологии, истории повседневности, женской и гендерной истории179. Анализ субъективных источников (женских писем, дневников, автобиографий, мемуаров), выражающих грань внутрипсихического переживания, сокровенные мечты и страхи, сознательные и бессознательные стратегии действия и вытеснения180, показывает, что в особенностях прохождения именно этого этапа часто коренилась причина неудач последующих жизненных сценариев. Поэтому принципиально важно проанализировать девичество в дворянской среде в XVIII – середине XIX века через изучение антропологических аспектов женской телесности, сексуальности, особенностей поиска и осознания гендерной идентичности.

Девичество как этап жизненного цикла российских дворянок

Девичество относится к тем этапам жизненного цикла женщины, которые широко представлены в научной литературе применительно к разным социальным общностям и эпохам181. При этом изучение «девичества» дворянских девушек в императорской России составляет видимое исключение. Проблема девичества как культурно-антропологического феномена, считавшаяся прерогативой этнографов, не попадала в поле зрения историков, а этнографы, в свою очередь, не интересовались дворянством, не маркируемым ими в качестве носителя традиционной культуры.

В то же время исследовательский «вакуум» применительно к данной проблеме во многом объясняется и квазихрестоматийностью образа «барышни» – излюбленного конструкта русской классической литературы XIX века, – подменявшего своей мнимой очевидностью возможный научный анализ. Усвоенные со школьной скамьи стереотипы, на которые, за неимением других столь же признаваемых образцов, едва ли не до настоящего времени вынуждены были опираться многие поколения российских и советских девушек в процессе осознания собственной идентичности, делают «невидимым» дворянское девичество в России как предмет исторического и этнологического исследования. Литературные образы, будучи репрезентацией «мужского взгляда» на девушку-дворянку, воспроизводили мысли, чувства, переживания, мотивации, которые, с точки зрения авторов-мужчин, якобы должны были быть ей присущи. Меня же будет интересовать, напротив, артикулирование дворянскими девушками себя посредством самопрезентации в письмах и автобиографиях, поиск ими собственной идентичности, но вместе с тем и реализуемый в период девичества механизм социального конструирования гендера.

Девичество – жизненный этап между «детством» и «зрелостью», а фактически замужеством, поскольку в отношении дворянства справедливо утверждение этнографов о решающем значении при определении статуса женщины «в любом слое „доэмансипированного“ общества» разделения ее жизни на добрачную и замужнюю182. Н. Н. Ланская прямо отождествляла ранний, с ее точки зрения, брак своей семнадцатилетней дочери Н. А. Пушкиной с переходом в возрастную категорию формальной «зрелости» при незавершенности еще процесса собственно «взросления»: «Быстро перешла бесенок Таша из детства в зрелый возраст, но делать нечего – судьбу не обойдешь. Вот уже год борюсь с ней, наконец, покорилась воле Божьей и нетерпению Дубельта. Один мой страх – ее молодость, иначе сказать – ребячество…»183

К середине XIX века девушки, достигшие 15 лет, считались «взрослыми барышнями»184, что свидетельствовало о вступлении их в новую фазу жизненного цикла. Наименование «барышня» имело, помимо возрастной, еще и социальную коннотацию, указывая на девочку именно дворянского происхождения185. «Воспитать как барышню»186 означало «содержать, как должно благородной девушке быть»187.

В современном обществе «переход от детства к взрослости» в терминах мужской возрастной периодизации делится на три периода: подростковый, отроческий возраст от 11 до 15–16 лет, юношеский возраст от 15–16 до 18 лет, возраст начала самореализации от 17–18 до 23–25 лет188. Доктор Анна де Кервасдуэ (Dr. Anne de Kervasdoué), констатируя индивидуальность возрастных рамок, ссылается на стандарт Всемирной организации здравоохранения, принимающей за подростковый возраст период с 10 до 19 лет189.

Традиция соотнесения с 15-летним возрастом поздней стадии взросления восходила еще к XVII веку. Согласно Соборному уложению, «которая девка будет в возрасте, в пятнадцать лет», могла «здавати» свое прожиточное поместье190, выделяемое ей после смерти отца и представлявшее собой «усадище и к усадищу пашни»191, тому из служивших мужчин, кто принимал на себя обязательства ее «кормить и замуж выдати»192. Нельзя было претендовать на «девкино прожиточное поместье», если «девка в те поры будет в малых летех меньши пятинатцати лет»193. Сами мемуаристки XVIII–XIX веков называли девичество «молодостью»194 (иногда «юностью»195), интерпретируя его в контексте формирования собственной идентичности, а себя в этом возрасте – «девушками»196, «девками»197, «девицами»198, «молодыми особами»199. Условной возрастной границей детства следует считать 12–14 лет200,201, когда девочки вступали в пубертатный период и им могла быть присуща характерная для «переходного» возраста своеобразная «неустойчивость» идентичности. Выражая, например, эмоциональную реакцию на одно и то же событие – несправедливое с ее точки зрения наказание («стать в угол»202 за чтение книги, что было «строго-настрого запрещено» без предварительного прочтения ее гувернанткой203), – юная дворянка в этом возрасте воспринимала себя одновременно то как «большую двенадцатилетнюю девицу», то как «бедную маленькую девочку»204. «Кавалерист-девица» Н. А. Дурова (1783–1866) считала, что с 14 до 16 лет она дважды переживала своего рода смену идентичности: от «Ахиллеса в женском платье»205 к «скромному и постоянному виду, столько приличествующему молодой девице»206 и обратно207. Для мужской части дворянства в ряде случаев взросление девушки ознаменовывалось ее «вступлением в свет» («Ты скоро принесешь в большой с собою свет, / твой ум, – твою красу – твои пятнадцать лет»208), что означало ее превращение в потенциальную невесту.

Возрастные рамки девичества, сильно варьировавшие в разных странах и в разные эпохи в зависимости от изменения принятого возраста вступления в брак209, не отличались постоянством и в дворянской России в исследуемый период. В целом можно говорить о распространенности раннего замужества дворянок, причем вплоть до 1780‐х годов обычный для них возраст начала матримониальных отношений – 14–16 лет210 (иногда даже 13 (!)211), на рубеже XVIII–XIX веков – 17–18212, к 1830‐м годам – 19–21213. Во второй четверти XIX века уже встречались первые браки, заключенные в более зрелом возрасте – в третьем и даже четвертом десятилетиях жизни дворянок214. Несмотря на действовавшую на протяжении XVIII – середины XIX века тенденцию к более позднему замужеству дворянок, условные границы нормативного брачного возраста были жестко закреплены в сознании современников обоего пола. В 1840‐е годы в мужском литературном дискурсе по-прежнему можно встретить отражение традиционных стереотипных представлений о подобающих возрастных пределах выхода замуж. Например, Д. Григорович в нравоописательном рассказе «Лотерейный бал» замечал в отношении одной из героинь: «Любочка, старшая из них (сестер. – А. Б.), перешла уже за пределы невесты: ей около 27 лет…»215 Еще более определенно господствовавшие общественные представления высвечивались в женской литературе. Н. А. Дурова в повести «Игра судьбы, или Противозаконная любовь» так характеризовала возраст героини: «…я увидела уже Елену Г*** невестою; ей был четырнадцатый год в половине»216. При этом мать героини в разговоре с мужем озвучивала расхожие взгляды того времени (повесть была опубликована в 1839 году) на нормативный брачный возраст: «А знаешь ли ты, что нынче девица в осьмнадцать лет считается уже невестой зрелою, а в двадцать ее и обходят, говоря: ну, она уже не молода, ей двадцать лет!»217 Даже если Дурова и утрировала, ментальные стереотипы в отношении своевременности замужества дворянки в любом случае оказывались консервативнее социальной практики и конкретных жизненных опытов.

По мере повышения брачного возраста границы девичества расширялись218. Соответственно, для незамужних дворянок верхний рубеж этого этапа жизненного цикла формально оставался открытым, что выражалось в сохранявшейся за ними по выходе из возрастной категории собственно «взросления» юридической номинации «девица»219, а также в социально предписываемом обозначении «старая дева»220, или «старая девушка»221. Нарушительницы верхней границы нормативного брачного возраста причислялись к выделяемой этнографами в традиционных культурах категории «выбившихся из ритма жизни и уже поэтому социально неполноценных людей»222.

Представление о легитимации зрелости исключительно посредством замужества претерпело определенные изменения только у «девушек шестидесятых годов»223 XIX века, да и то это касалось их внутренних установок, а не доминировавших общественных взглядов. Процесс взросления уже не сводился для них к превращению в социально ожидаемую «востребованную» невесту, а выражался в обретении профессиональной пригодности224 и сопряженной с ней финансовой независимости225. Качественный рубеж между детством и девичеством ассоциировался с преодолением пассивной роли обучаемой ученицы и позиционированием себя в качестве активного субъекта, нацеленного на самореализацию и осуществление выбора на акциональном уровне226. Некоторым современникам-мужчинам казался «привлекательным» новый «тип серьезной и деловитой девушки»227, который «в обществе народился» к эпохе модернизации. Вместе с тем появление этого типа требовало от них выработки новой модели поведения по отношению к таким женщинам, в том числе и речевого, заставляло «взвешивать свои выражения»228.

До эпохи буржуазной модернизации девичество как жизненный этап осмыслялось в терминах социально навязываемого ожидания «решения участи», отождествлявшейся исключительно с замужеством229. Считалось, что и получение образования и даже придворная карьера – всего лишь подготовительные стратегии достижения главной жизненной цели женщины – выхода ее замуж. Не случайно женское среднее образование, в частности институтское, не имело профессиональной востребованности, о чем мне уже доводилось писать230. Женские институты, созданные с целью формирования в России «новой породы… матерей»231 и выполнявшие функции социального призрения для девочек-сирот и дочерей неимущих или малоимущих дворян232, репрезентировали свой конечный продукт как обладающих светскими манерами потенциальных домашних хозяек233. Лучшие выпускницы получали при окончании института так называемый «шифр»234 («золотой, украшенный бриллиантами вензель императрицы под короной на банте из андреевской ленты»235). Мемуаристка А. В. Стерлигова описала церемонию «раздачи шифров институткам Екатерининского института»236: «Обратившись к нашему инспектору, она (Ее Величество. – А. Б.) приказала читать фамилии награжденных девиц, а принц подавал шифры, и каждая из десяти по очереди подходила, становилась на левое колено на скамеечку и подставляла левое плечо Императрице, которая прикалывала собственноручно булавкой, подаваемой ей фрейлиной; после чего каждая, поцеловав ручку Ее Величества, отвечала на вопросы, а потом, сделав низкий реверанс, отходила задом на свое место к окну, где и была удостаиваема милостивыми разговорами присутствующих особ царской фамилии»237. «Шиферницы»238, как их называли, могли рассчитывать на придворную карьеру фрейлины (не случайно мемуаристки употребляли выражение «фрейлинский шифр»239, или «шифр фрейлины»240) с последующей перспективой опять-таки «составить блестящую партию»241. Именно поэтому многие дворянки ценили фрейлинский шифр не как признание образовательных достижений, индивидуальных заслуг, публичного статуса, а как способ устранения финансовых препятствий к замужеству. По словам В. Н. Головиной, ее «belle-sœur»242, княгиня Голицына, «хотела, чтобы ее старшая дочь получила шифр, потому что с этим отличием связывалось приданое в двенадцать тысяч рублей»243. Вместе с тем на рубеже XVIII–XIX веков, «в начале царствования императора Павла Петровича», в среде провинциального дворянства все еще был распространен «мужской» взгляд на женское образование как на недостойную альтернативу замужеству:

«Прадед… за порок считал, чтоб русские дворянки, его дочери, учились иностранным языкам.

– Мои дочери не пойдут в гувернантки, – говорил Алексей Ионович. – Они не бесприданницы; придет время, повезу их в Москву, найдутся женихи для них»244.

Получение образования воспринималось как своего рода вынужденная «стратегия выживания» для дворянок с низким уровнем материального достатка, которые в силу этого не могли рассчитывать на выход замуж, то есть на реализацию нормативного жизненного сценария.

Восприятие детства в контексте отношений матери и дочери: соотношение материнской любви и власти матери

Проблематизация взаимоотношений матери и дочери служит своего рода «ключом» к интерпретации механизмов формирования, поиска и отстаивания женской идентичности в российской дворянской культуре и специфики гендерной иерархизации внутри дворянской семьи. Феномен материнства и отношения матери и дочери в феминистских теориях психоанализа не раз становились предметом исследования. В частности, этой теме посвящен третий выпуск сборника статей немецких и российских исследователей «Пол. Гендер. Культура» под редакцией профессора Элизабет Шоре. По словам Эвелин Эндерлайн (Evelyne Enderlein), французские феминистки «Люс Иригарей и Адриена Рич анализируют взаимоотношения матери и дочери как первостепенные, являющиеся прототипом пары»245, что, бесспорно, указывает на их значимость. В связи с этим важно не только подтвердить на примерах российской дворянской культуры XVIII – середины XIX века тезис о трудности поиска женской идентичности в рамках осложненных отношений матери и дочери, но попытаться разобраться в причинах внутренних конфликтов этих отношений, проанализировать их властную составляющую и в конечном счете выяснить, в какой мере эти отношения определяли механизм социального конструирования гендера.

Отношение дворянок к собственному детству по прошествии многих лет жизни определялось либо его идеализацией246, либо негативизацией247 в зависимости главным образом от характера взаимоотношений девочки с матерью. Матери же, по представлениям дочерей, относились к ним очень по-разному: могли любить старшую дочь, своего первого ребенка248, и недолюбливать младших (в особенности поздних, последних из своих многочисленных детей249), вообще быть недовольными рождением дочери, ожидая сына250. Свидетельства мемуаристок выявляют на протяжении столетия – с середины XVIII века до середины XIX века – одну и ту же типичную реакцию дворянок на нежелательных дочерей: «огорченные» матери пытались потерять их из виду, вывести за пределы собственного зрения, сымитировать их несуществование («не могли выносить присутствия» и «удаляли с глаз колыбель»251 (1759), «толкали с коленей» и «отворачивались»252 (1783), «глядеть не хотели»253 (1850)). В этих случаях подраставшие девочки отдавали себе ясный отчет в отсутствии к ним материнской любви и воспринимали это как травмирующее переживание254. Сами же они сознавались в том, что любили своих матерей, сочувствовали их судьбам и даже восхищались ими255. Став взрослыми, дворянки осмысляли подобное отношение к себе матерей как следствие нереализованного желания «иметь сына»256 («непременно сынка хотелось»257), компенсируемого любовью к другому ребенку, который мог быть как мужского пола258, так и женского259. Однако даже такого рода случаи доказывают не собственно факт отсутствия материнской любви (матери, судя по ряду указаний, все-таки любили своих дочерей), а то, что отношение к ребенку, как и предшествующее отношение женщины к своей беременности, представляло собой экстраполяцию ее внутренних мыслительных построений, восприятий, переживаний, оценок. Не следует забывать также об исторической эволюции понятия «материнская любовь», как установила французская исследовательница Элизабет Бадинтер (Elisabeth Badinter)260, изучая историю семейных отношений с XVII века до настоящего времени.

Даже в тех случаях, когда женщина лишалась мужа и утрачивала его власть над собой, она не переходила на партнерскую модель отношений с дочерью, а продолжала либо ее игнорировать, либо применять к ней репрессирующую стратегию воспитания. В то время как сын ассоциировался с надеждами матери, воплощал для нее попытку «создания мужчины», которого она хотела бы видеть рядом с собой, дочь была олицетворением собственных неудач, несбывшейся мечты, например связи с мужем, не принесшей счастья, и, наконец, безысходности от предчувствия повторения того же жизненного сценария. Досада на невозможность изменить к лучшему свою жизнь и неспособность внутренне согласиться с собственными страданиями вымещалась матерью именно на дочери, которая воспринимала ее отношение как нелюбовь к себе. Это свидетельствует о том, что само материнство носило по большей части функциональный, вынужденный характер. Парадоксально, но при том, что судьба женщины программировалась как репродуктивная (а скорее всего – именно вследствие этого), материнство не было осознанным индивидуальным женским проектом, по крайней мере в отношении дочерей, не являвшихся формальными продолжательницами дворянского рода.

Сложности отделения от матери в период девичества: материнский контроль за сексуальностью и социальное бессилие дочери

В новейших психоаналитических и гендерных штудиях проблематизируется подростковый период в жизни женщины и его функция в становлении женской идентичности261. Немецкий психоаналитик Ева Полюда (Eva Poluda) различает в «подростковом возрасте женщины» пубертатный и собственно подростковый периоды, отождествляемые ею с «ранней» и «зрелой» стадиями взросления. Она трактует пубертатный период как «переход от защищенного тела ребенка к самостоятельному сексуальному телу взрослого»262, что в случае с женщиной означает, по ее мнению, «пубертатный переход от материнской зависимости к новому периоду жизни как молодой женщины»263.

В условиях дворянского образа жизни взросление как «отделение от родителей» (Е. Полюда), отрыв от родительской семьи в большинстве случаев были для девушек травмирующим обстоятельством. Главная причина состоит в «неплавности» этого перехода, который не был эмоционально-психологическим обособлением при сохранении позиции дочери внутри семьи, а выражался, вследствие раннего замужества, в «неожиданном» оставлении «своей», «защищающей», семьи и включении в «новую», «пугающую» неизвестностью264, и вместе с тем в резкой смене функциональных ролей: превращении из дочери в жену, что фактически при отсутствии у девушек сформированных навыков отстаивания собственной идентичности и при объективном старшинстве супруга по возрасту265, означало принятие роли дочери по отношению к мужу. Мемуаристка С. В. Ковалевская вспоминала о своей матери, Елизавете Федоровне Корвин-Круковской, урожденной Шуберт (1820–1879): «Между нею и отцом была большая разница лет, и отец вплоть до старости продолжал относиться к ней, как к ребенку. Он называл ее Лиза и Лизок, тогда как она величала его всегда Васильем Васильевичем. Случалось ему даже в присутствии детей делать ей выговоры. „Опять ты говоришь вздор, Лизочка!“ – слышали мы нередко. И мама нисколько не обижалась на это замечание, а если продолжала настаивать на своем, то только как избалованный ребенок, который вправе желать и неразумного»266.

С этим коррелирует и замечание мемуаристки М. А. Бекетовой (1862–1938), относящееся к ее сестре, девушке-невесте конца 1870‐х годов: «В 18 лет была она еще далеко не созревшая женщина, а девушка-ребенок, которому слишком рано выпал на долю брак с таким интересным, трудным, сложным и неудержимо жестоким человеком, каким был Александр Львович Блок»267.

Кроме того, все социальные позиции, которые разделяла дворянская девушка, – и дочери, и жены, и невестки, – были связаны с подчинением чьей-то власти. Вследствие замужества менялся лишь источник этой власти. Мать А. Е. Лабзиной внушала ей накануне свадьбы: «И ты уж не от меня будешь зависеть, а от мужа и от свекрови, которым ты должна беспредельным повиновением и истинною любовью. Уж ты не от меня будешь принимать приказания, а от них. Моя власть над тобою кончилась, а осталась одна любовь и дружеские советы»268.

Взросление дворянских девушек, особенно в семьях провинциального дворянства, можно назвать «запаздывающим» ввиду, во-первых, высокой степени эмоционально-психологической зависимости их от родителей и семейного круга даже в возрасте старше 20 лет269 и, как следствие, – дефицита опыта самостоятельного выстраивания межличностных отношений, во-вторых, тотального контроля270 со стороны взрослых и жестких ограничений свободы поведения (как на акциональном, так и на вербальном уровне) и самовыражения, в-третьих, сексуальной «непросвещенности» и, следовательно, отсутствия рефлексии собственной сексуальности, а значит, и понимания изменений своей телесности и влияния этих изменений на поиски собственной идентичности.

В крестьянской культуре, в отличие от дворянской, сложился определенный адаптивный механизм перехода от дочери-девушки к жене-женщине. Основные составляющие этого механизма: во-первых, наличие ритуала «как наиболее действенного (по сути – единственно возможного), – по определению А. К. Байбурина, – способа переживания человеком критических жизненных ситуаций»271, во-вторых, участие девушек в специфических формах молодежного общения и приобретение навыков выстраивания отношений со сверстницами и сверстниками без присутствия взрослых, в-третьих, относительно лучшая осведомленность в сексуальных вопросах и большая свобода добрачного поведения и взаимоотношений полов.

Например, в крестьянской среде местом молодежной коммуникации и одновременно знакомства будущих супругов была «девичья беседа»272,273, представлявшая собой, по словам С. Дерунова, изучавшего этот феномен в Пошехонском уезде, «сельский клуб для молодых парней и девиц»274. Здесь развивались отношения между ними, здесь же парнем делалось предложение о браке непосредственно самой девушке, а девушка в ответ давала обещание быть суженой и подругой или отказывала ему в этом275. Проведение публичного досуга в девичьей беседе подразумевало в контексте ритуального поведения такие формы межполового общения молодежи, как поцелуи «взасос»276, страстные взгляды, припадание лицом к лицу, крепкое сжимание рук, сидение на коленях друг у друга. В частности, девушка, занимаясь долгими зимними вечерами в беседе монотонной работой прядения льна, могла делать это, сидя на коленях у своего возлюбленного, предварительно с ним поцеловавшись277. Такие формы добрачного общения считались «легитимными» и вполне пристойными, поскольку изучавший их С. Дерунов особо оговаривает локальное разнообразие бесед по «чинности и обстановке», отмечая, наряду с рассмотренным примером «соблюдения приличий и сдержанности», допускавшееся в некоторых местностях «несдержанное» и «неприличное» поведение между парнями и девушками и «свободные обращения»278. При этом следует заметить, что добрачное общение между полами в крестьянской среде осуществлялось в присутствии сверстников279, в то время как в дворянской – почти всегда в присутствии взрослых, в первую очередь родителей девушки, что являлось выражением формальных ограничений.

Эти ограничения касались почти исключительно девушек-дворянок, поскольку дворянские юноши имели широкий спектр возможностей сексуального «просвещения» и более свободного проявления сексуального поведения до брака, чтобы, «узнав в теории»280, легко находить «случай теоретические… знания привесть в практику»281. Сюда относятся и «доступность» крестьянских и прочих «девок» (или «распутных девок»282, как называли их дворянки) в качестве сексуальных объектов в условиях усадебного и городского быта283, и участие в специфических формах крестьянского досуга в походных условиях жизни дворянина-военного284.

Механизм взросления, в том числе обретения собственной сексуальности, существенно различался у дворянских юношей и девушек. Первые, в отличие от последних, всегда имели в своем распоряжении необходимые источники информации в лице крепостных из ближайшего окружения обоего пола. Мемуарист М. П. Загряжский (1770–1836) поведал в «Записках» о своих сексуальных «университетах»: «…разного звания дворовых людей было еще довольно, и в горнице девок, которые поодиночке рассказывали мне друг про друга любовные пронырства. Камердинер мой в свою очередь не умалчивал сказывать о таких же успехах. Это побудило и меня испробовать. Я отнесся о сем к одной из старших девок, она согласилась удовлетворить мое желание, и так я семнадцати лет познал обыкновенные натуральные действия, свойственные сим летам. Однажды был довольно смешной случай. Я спал возле батюшкиной спальни. Дом был нельзя сказать о двух этажах. Девичья была под спальней батюшкиной, имела два входа, один из спальни, другой со двора. Надворную дверь женщина, живущая возле девичьей, всегда запирала на крючок. Мне вздумалось идти к моей наставнице. Стучаться со двора не хотелось. Батюшка почивал довольно крепко. Я тихонько прошел мимо его. Надо было возле кровати спуститься по лестнице. Лишь прошел ступеньки три, поскользнулся, упал и довольно наделал шуму. Батюшка проснулся, закричал девку, – моя наставница бежит. Он спрашивает, что стучит, она отвечает Медуза (имя дацкой собаки, живущей в горнице). Батюшка удовлетворился сим ответом, а я под именем собаки пошел с моей мастерицей. Пробыв с нею часа два, спокойно возвратился на свое место»285.

Если в отношении юношей «в летах бурных страстей»286 сексуальное просвещение считалось не только не зазорным, но и необходимым и достижимым, в том числе и с помощью «книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами»287, как выразился Д. И. Фонвизин (1744/1745 – 1792), то для дворянских девушек любая информация на сексуальную тему блокировалась, вплоть до почти единственного «самоучителя» в виде романов. А. Е. Лабзина, например, вспоминала, что, живя в Петербурге в доме «благодетеля» М. М. Хераскова, будучи уже замужем (хотя ей шел только «пятнадцатый год») она тем не менее читала ту литературу, которую ей «давали, а не сама выбирала» (очевидно, ее воспринимали, невзирая на замужество, в соответствии с возрастом как девушку): «К счастью, я еще не имела случая читать романов, да и не слыхала имени сего. Случилось, раз начали говорить о вышедших вновь книгах и помянули роман, и я уж несколько раз слышала. Наконец спросила у Елизаветы Васильевны (Херасковой, урожденной Нероновой (1737–1809). – А. Б.), о каком она все говорит Романе, а я его у них никогда не вижу. Тут мне уж было сказано, что не о человеке говорили, а о книгах, которые так называются; „но тебе их читать рано и не хорошо“»288.

Характерная деталь: юноше, как и девушке, взрослые тоже могли «дать» подборку литературы для чтения, но руководствуясь совершенно иными мотивами – не с тем, чтобы оградить от информации, касающейся взаимоотношений полов, а наоборот, чтобы довести ее до сведения. Д. И. Фонвизин вспоминал в автобиографическом сочинении свое «вступление в юношеский возраст»: «В университете был тогда книгопродавец, который услышал от моих учителей, что я способен переводить книги. Сей книгопродавец предложил мне переводить Голберговы басни; за труды обещал чужестранных книг на пятьдесят рублей. Сие подало мне надежду иметь со временем нужные книги за одни мои труды. Книгопродавец сдержал слово и книги на условленные деньги мне отдал. Но какие книги! Он, видя меня в летах бурных страстей, отобрал для меня целое собрание книг соблазнительных, украшенных скверными эстампами, кои развратили мое воображение и возмутили душу мою»289.

Важно подчеркнуть, что отношение к чтению девушками романов практически не менялось на протяжении почти ста лет – с 1770‐х по 1860‐е годы. С. В. Ковалевской, которая девушкой не раз «переживала с героиней прочитанного украдкой романа самые сложные психологические драмы», было тем не менее «строго-настрого запрещено касаться» в домашней библиотеке «соблазнительных томиков иностранных романов», не относившихся к «дозволенному чтению», и неоднократно приходилось «переносить» наказания за нарушения этого запрета290. Представительницы старшего поколения также не посвящали молодых дворянок в сексуальную сторону отношений между супругами не только накануне замужества, но даже при наличии проблем в этой области после заключения брака. Свекрови юной и неискушенной А. Е. Лабзиной, лично убедившейся в сексуальной связи сына с его племянницей и отсутствии у него супружеских отношений с женой, и в голову не пришло поговорить с невесткой о существовании подобных отношений, о которых та, в силу слишком раннего брака и благочестивого воспитания, даже не подозревала («Я тогда не знала другой любви…»291), и о том, как их наладить292.

В то же время при попадании дворянских девушек в ситуации, из которых они могли бы «извлечь выгоду» для собственного сексуального «просвещения» (например, невольное созерцание сцены любовного флирта или обнаженной античной скульптуры), последнему препятствовали внутренние блокирующие механизмы («стыд», «стыдливость»)293. Очевидно, над ними довлело представление о телесном и сексуальном как о постыдном294, внушенное в процессе воспитания: сексуальные отношения, называемые юношами «обыкновенными натуральными действиями»295, «наслаждением натуральным»296, девушки, сохранявшие иногда и после замужества «детскую невинность и во всем большое незнание»297, именовали «скотской любовью»298, «скотством»299. Причем в качестве мотивации выступали не столько общие для всех этические требования религии, сколько социальные предписания по признаку пола. Не случайно дворянскими юношами «стыдливость» преодолевалась гораздо легче, чем девушками300. Д. И. Фонвизин, «чистосердечно открывая тайны сердца»301, писал о себе-юноше: «Заводя порочную связь, не представлял я себе никаких следствий беззаконного моего начинания; но признаюсь, что и тогда совесть моя говорила мне, что делаю дурно. Остеречь меня было некому, и вступление мое в юношеский возраст было, так сказать, вступление в пороки»302.

Неженатый А. С. Пушкин непринужденно сообщал приятелю об одном из своих, по выражению исследователя его «галантных приключений» П. К. Губера, «типических крепостных романов»303 и несложном преодолении угрызений совести по этому поводу: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. <…> Милый мой, мне совестно ей-Богу… но тут уж не до совести»304.

Особенно гипертрофированные представления о стыде и чести были присущи институткам как членам замкнутого девического сообщества, имевшего свои особые идеалы и ценности («секреты!»305, по выражению институтского доктора) и вместе с тем бдительно следившего за соблюдением нормативных социальных ограничений. Е. Н. Водовозова описала произошедший с ней инцидент падения с лестницы, вследствие чего у нее «шея и грудь… распухли и покрылись кровоподтеками» и она испытывала «мучительную боль в груди»306. Тем не менее ее институтские «подруги» считали зазорным не только для нее, но и для всего «девичьего сообщества» обращение за медицинской помощью: «…они потолковали между собой по этому поводу и единогласно пришли к мысли, что при таком положении для меня немыслимо идти в лазарет: перед доктором придется обнажить грудь, и этим я не только опозорю себя, но и весь выпускной класс. Это обстоятельство, рассуждали они, должно заставить каждую порядочную девушку вынести всевозможные мучения скорее, чем идти в лазарет. То одна, то другая задавала мне вопрос: неужели у меня не хватит твердости характера вынести боль? Я, конечно, вполне разделяла мнение и взгляды моих подруг на вопросы чести, но не могла им отвечать как от головокружения, так и от смертельной обиды на них за то, что они могут сомневаться во мне по такому элементарному вопросу, как честь девушки»307.

Несмотря на то что ей «становилось все хуже», подругам в течение трех дней удавалось «скрывать» болезнь, о которой стало известно «дежурной даме», заподозрившей неладное только после того как девушка у нее на глазах «упала без чувств»308. Помещенной в лазарет и пролежавшей одиннадцать дней без сознания Водовозовой в конце концов была «сделана операция», за которой последовал длительный период лечения. Тяжелое физическое состояние повлекло за собой временную девальвацию, в представлении девушки, социальных предписаний, тяготевших над ней при удовлетворительном самочувствии: «Прошло уже около двух месяцев, как меня принесли в лазарет, а я была так слаба, что не могла сидеть и в постели. Тупое равнодушие овладело мною в такой степени, что мне не приходила даже в голову мысль о том позоре, которому я, по институтским понятиям, подвергала себя при ежедневных перевязках, когда доктора обнажали мою грудь; не терзалась я и беспокойством о том, как должны были краснеть за меня подруги. Кстати замечу, что, по тогдашнему способу лечения, мою рану не заживляли более двух месяцев, и я носила фонтанель»309,310.

Однако, как только она «почувствовала себя несколько бодрее»311, сразу стала протестовать против дальнейших процедур, так что медикам пришлось делать «перевязку и очищение раны», удерживая ее за руки312. Интересно, что оперировавший и лечивший ее профессор считал «немыслимым» добровольное решение девушки, не обратившейся своевременно за медицинской помощью, «выносить такие страдания!» и называл мотивы, его побудившие, «пошлой конфузливостью», которая могла стоить ей жизни313. Это означает, что усугублением социальных предписаний институтки были обязаны собственно этосу «девичьего сообщества». Неудивительно, что некоторым уже взрослым дворянкам, не только не выходившим замуж, но и замужним, не удавалось преодолеть ложной стыдливости, или прюдкости (от фр. prude – притворно добродетельный, преувеличенно стыдливый, недоступный), как тогда говорили314.

Вместе с тем приучение дворянских девушек к терпеливому перенесению боли315 было устойчивым элементом применявшихся к ним воспитательных стратегий. Если считать это универсальной тенденцией, характерной для разных времен и культур, то к данному ряду, с мотивацией превращения женской телесности в объект мужского сексуального внимания, следует отнести и многочисленные практики «переделки» женского тела: от китайского обычая бинтования ног316 до европейской традиции ношения жесткого корсета317,318. В «Воспоминаниях о детстве и юности» баронессы В.-Ю. Крюденер, отмечавшей стремление своей матери в отношении дочерей «внушить желание стойко переносить физические страдания»319, содержится характерное замечание: «Во время болезней и при сильных болях за нами ухаживали, но никогда ни единая жалоба не срывалась с наших уст, ибо мать напоминала нам мягко и с улыбкой, но властно, что женщинам суждено испытывать сильную боль»320,321. Еще в детстве девочкам устраивали «тренинг» на выносливость в виде различных «корректировок» тела, нацеливая их на психологическое снижение чувствительности к боли. В подобных установках имплицитно содержится ориентация девушек на деторождение как некую внешнюю заданность и отождествление жизненного пути женщины с выполнением репродуктивной функции. Роды становились моментом своеобразной «инициации», когда женщине следовало реализовать внушавшийся ей с детских лет и, так или иначе, накопленный опыт безропотного перенесения той самой «сильной», а именно родовой, боли322.

В процессе социализации дворянским девушкам внушались идеи замужества и репродукции как женского «предназначения». Им прививали взгляд на себя как на объект мужского внимания, в том числе и сексуального (хотя в большинстве случаев это выражалось эвфемистически). При этом не находит рационального объяснения тот факт, что в них сознательно блокировалось обретение и развитие собственной сексуальности. Семья, культура, общественная мораль всячески препятствовали превращению их «детских» тел в «сексуальные». Из дворянской девушки формировали женщину-ребенка, не осознающую ни своего тела, ни телесных желаний и возможностей, ни, следовательно, в полной мере собственной идентичности, соотносимой с полом.

При этом существовало принципиальное различие взглядов на брак мужчины и женщины. Если муж ожидал от «жены-ребенка» сексуальной активности и раскрепощенности (для которых нужны как минимум телесный опыт и эмоциональная симпатия), то она воспринимала замужество прежде всего с религиозно-нравственной точки зрения: как «поле» новых обязательств, ответственности, духовного совершенствования и вместе с тем заботы о себе мужа, поведения с его стороны, адекватного ее высоким устремлениям. В мысленных построениях юной дворянки брак обретал черты асексуального духовного союза, основанного на эмоциональной привязанности и близости интересов, то есть наделялся характеристиками пубертатного представления о любви323, не пережитой ею до брака.

При том что замужество, даже раннее, формально отождествлялось со вступлением в «зрелый возраст», оно фактически не означало «взрослости» девушки. «Все невесты, которых Пушкин намечал себе, – по наблюдению П. К. Губера, – это совсем юные существа, с еще несложившейся индивидуальностью, мотыльки и лилеи (курсив автора. – А. Б.), а не взрослые женщины. Таковы Софья Федоровна Пушкина, Екатерина Николаевна Ушакова, Анна Алексеевна Оленина и, наконец, Наталья Николаевна Гончарова, которая и стала в конце концов женой поэта»324. Взросление происходило уже в браке, что усугубляло психологическую нагрузку и ограничивало разнообразие стратегий «снятия» эмоциональных потрясений и поиска себя.

Только став обладательницей брачного опыта, не всегда удачного, пережив многочисленные беременности (некоторые дворянки рожали по 15, 19, 20 раз и даже, как жившая в Тверской губернии Агафоклея Полторацкая, 22 раза)325, но вместе с тем и обретя собственное «тело», некоторые дворянки совершали «удачный» выход из подросткового периода и уже на новом уровне осознания себя вступали в более равноправные и гармоничные отношения в новом браке. Об этом, в частности, могут свидетельствовать примеры повторных браков А. Е. Лабзиной, А. П. Керн-Марковой-Виноградской, Н. Н. Пушкиной-Ланской и других.

По отношению к своим вторым мужьям они уже не были женщинами-детьми, а воспринимались ими, как, собственно, и ощущали себя, состоявшимися зрелыми женщинами. Этому способствовало и то, что во второй брак дворянки вступали не во втором десятилетии жизни (в 13, 16, 18 лет)326, а в четвертом-пятом (в 32, 36, 42 года)327, будучи почти в два-три раза старше себя, впервые выходивших замуж, и то, что часто они были старше и своих новых мужей328, и, наконец, то, что абсолютно осознанно и самостоятельно делали свой матримониальный выбор. Не случайно этот выбор (именно как автономный выбор женщины) в ряде случаев подвергался общественному осуждению, однако женщины после 30 лет, прошедшие матримониально-репродуктивный ликбез, уже чувствовали в себе силы пренебречь им и обладали навыками отстаивания пространства своей внутренней свободы. 39-летняя Н. Н. Пушкина-Ланская при несогласии с мнением мужа могла заявить ему: «…и когда вы, ты и Фризенгоф (чиновник австрийского посольства в Петербурге, жених Александры Николаевны, урожденной Гончаровой. – А. Б.), твердите мне обратное, скажу вам, что вы говорите вздор»329. Она не только рефлексировала над различием социальных позиций женщины и мужчины, но и приветствовала возможность бросить вызов устоявшимся нормам и стереотипам: «Что касается Фризенгофа, то, при всем его уме, он часто многое слишком преувеличивает, тому свидетельство его страх перед несоблюдением приличий и общественным мнением до такой степени, что в конце концов даже говорит об отсутствии характера. Я не люблю этого в мужчине. Женщина должна подчиняться, законы в мире были созданы против нее. Преимущество мужчины в том, что он может их презирать, а он несчастный всего боится»330.

Некоторым же дворянкам так и не удавалось «извлечь преимущества» из маргинальности собственного неудачного пубертата, освободиться от потерпевшего крах опыта первой любви, и они медленно угасали в сравнительно молодом возрасте (например, не вышедшая замуж Л. А. Бакунина в 27 лет331, замужняя Н. И. Дурова в 34 года332), принадлежа к тому поколению молодых женщин, которые, по словам Е. Полюды, «чувствовали себя обязанными хранить верность своей первой любви или умирать, если любовь терпит фиаско (как Джульетта или Русалочка в сказке Андерсена)»333. По сути, практически вся женская автобиографическая традиция – это история «состоявшегося» или «несостоявшегося» пубертата.

Переживавшиеся юными дворянками сложности отделения от матери в период девичества были обусловлены материнским контролем за сексуальностью и своеобразным социальным бессилием дочери, которая не могла воспротивиться родительской власти. Традиционное общество, слабо индивидуализированное, призвано воспроизводить себя и в демографическом, и в символическом смысле. Устойчивые ментальные схемы воспитания социальной роли, в соответствии с которой не учитывался персональный выбор, вариативные жизненные стратегии навязывали дворянским девушкам единообразие жизненного сценария.

Целью его являлось дисциплинирование репродуктивного поведения женщины в рамках отведенного ей «предназначения». Вопросы репродуктивного поведения особенно контролировались в дворянском сообществе, построенном на основе принципа недопущения мезальянсов. В такой ситуации конфликт идентичностей при переходе к «зрелости» дочери становился практически неизбежным. Обретенная матерью и обретаемая дочерью сексуальность воспринимались обеими как пространство взаимных угроз.

Конфликт идентичностей при переходе к «зрелости» дочери: обретенная и обретаемая сексуальность как пространство взаимных угроз

Многократно повторявшиеся беременности (вплоть до 22) должны были способствовать восприятию их дворянками как своего естественного, ординарного физиологического и психологического состояния. К дворянской культуре вполне применим вывод этнографов, справедливый вообще для традиционных культур, о том, что в них «рождение ребенка не было событием исключительным, а только одним в долгой цепи других рождений»334. Было ли оно более отрефлексированным ввиду включенности в повседневную жизнь образованных носительниц письменной культуры – вопрос спорный.

Это приводило, в частности, к тому, что дворянки вновь переживали материнство, имея уже старших дочерей, вступивших в период фертильности, а вместе с тем к «странным» семейным коллизиям.

Вот несколько примеров.

Старшей дочери смоленской дворянки Екатерины Ивановны Мальковской, Любови Константиновне (7 февраля 1825 года), к моменту рождения матерью младшего сына Петра (10 июля 1846 года) уже исполнился 21 год335.

Рязанская дворянка Варвара Александровна Лихарева (1813–1897) родила сына Павла (28 мая 1855 года), будучи матерью 19-летней Анны (2 января 1836 года), которая впоследствии так и не вышла замуж и не рожала336.

Псковская дворянка Прасковья Александровна Вульф-Осипова (1781–1859) родила дочь Марью в 1820 году в возрасте 39 лет, когда ее старшей дочери Анне Николаевне Вульф (1799–1857), рожденной ею в 18 лет, исполнился уже 21 год.

Ее племянница Анна Петровна Керн (1800–1879) упоминала об этом факте в своем знаменитом дневнике, обращенном к Ф. П. Полторацкой. Сама она, по иронии судьбы, впоследствии также в очередной раз стала матерью в 39 лет, родив сына от будущего второго мужа и своего троюродного брата А. В. Маркова-Виноградского, который к тому же был значительно моложе ее, но формально все еще состоя в браке с Е. Ф. Керном. При этом старшей дочери, Екатерине Ермолаевне, уже исполнился 21 год и брак ее с М. И. Глинкой в это время не состоялся. Только спустя 10 лет после вторичного замужества матери (1842), в 1852 году, в возрасте 34 лет она вышла замуж за М. О. Шокальского. Причем воспоминания А. П. Керн наводят на мысль, что в общении с М. И. Глинкой она составляла определенную конкуренцию дочери, хотя та, по-видимому, не отвечала композитору взаимностью.

Ко времени рождения тетушкой младшей дочери А. П. Керн уже имела опыт родов и материнства, тогда как ее сверстница, двоюродная сестра и подруга А. Н. Вульф не была замужем и не рожала. В словах Керн имплицитно присутствует, несмотря на, казалось бы, «обычность» и «законность» (П. А. Вульф-Осипова состояла во втором браке и находилась в детородном возрасте, верхняя граница которого условно определялась тогда 45 годами) ситуации, мотив некоего несоответствия репродуктивного поведения тети ее принадлежности к поколению «старших женщин» в семье, символический статус которых определялся выходом за пределы детородного возраста и позиционированием себя как потенциальных бабушек.

В современной жизни подобные ситуации «пересечения» репродуктивных интересов матери и взрослой дочери встречаются довольно редко и, при том что они тотально не осуждаются, вызывают непроизвольное удивление ввиду смешения стереотипных представлений о символических ролях: женщина, которая должна принять на себя роль «бабушки», становится «матерью».

Примером из области литературы может служить нашумевшая в 1980‐е годы в СССР повесть Г. Щербаковой «Вам и не снилось…» (экранизированная в не менее известном одноименном художественном фильме), в которой 40-летняя мать главной героини-старшеклассницы, переживающей взаимную первую любовь, стремящуюся перерасти в брак, сама недавно вторично вышла замуж по любви и решилась родить второго ребенка. Разрушая советские матримониально-репродуктивные стереотипы, она, обретя, наконец, личное счастье, вместе с тем испытывает своеобразный «комплекс вины» не только перед окружающими женщинами своего поколения в лице нерожавшей учительницы и других родительниц, от которых ожидает осуждения, но и, что важно, перед ставшей «несчастной» дочерью, трагически переживающей препоны, чинимые многими взрослыми ее взаимоотношениям с возлюбленным.

Мотив невозможности одновременного матримониально-репродуктивного благополучия матери и дочери (причем в повести Щербаковой этот мотив отнюдь не составляет главную интригу сюжета) имеет противоречивую архетипическую природу. Если в конце XX века «позднее» материнство женщины при наличии достигшей фертильности дочери оценивается ее ровесницами как нарушение стереотипной нормы, то в первой половине XIX века оно, с одной стороны, воспринималось как обычная практика, а с другой – подлежало имплицитному осуждению, напротив, ровесницами дочери, усматривавшими в нем безотчетную угрозу репродуктивным интересам своего поколения.

В действительности, 34, 39 и даже 42-летние матери взрослых дочерей сами еще были способны родить и, как показывает практика, не стремились сменить позицию «матери», так или иначе отождествляемую с сексуальной привлекательностью, на позицию «бабушки», нередко изображаемой в качестве асексуального существа в характерном чепце.

Скрытая оценка, разделяемая молодой женщиной поколения 1800‐х годов, имеет глубинные мифологические корни. В разных традициях этнографами зафиксирована своеобразная «непересекаемость» родин: помогать при родах приглашались женщины, сами не рожавшие и даже не жившие половой жизнью, не вызывавшие никаких ассоциаций со статусом роженицы337. По словам Г. И. Кабаковой, «женщина, способная к деторождению, воспринимается как конкурентка и матери и ребенка»338.

В дворянской семье с ее внутренней иерархией и функциональностью поколений, разграничением символических ролей каждой возрастной категории, любая инверсия должна была осмысляться как символическая подмена. По сравнению с рядом других примеров, в случае с матерью и дочерью Вульф это было особенно очевидно: первая дважды побывала замужем (во второй брак с И. С. Осиповым Прасковья Александровна вступила в 1817 году, когда ее дочь от первого брака Анна Николаевна Вульф достигла 18 лет, обычного брачного возраста девушки по стандарту того времени, и именно она, казалось бы, а не мать, вдвое ее старшая, должна была выйти замуж), в разном возрасте имела детей от обоих мужей (пятерых от первого брака, двоих от второго), вторая так и не вышла замуж и детей не имела. В представлении Керн, ее тетя и «счастлива» была как бы вместо своей старшей дочери. В этой связи симптоматичен эпизод соперничества матери и дочери за расположение А. С. Пушкина, интерпретируемый в контексте осмысления психоаналитической природы межпоколенного столкновения «молодых» матерей с их старшими дочерями как безотчетное и вместе с тем осознанное конкурентное отстаивание собственной сексуальности. В письме к А. С. Пушкину от начала марта 1826 года Анна Николаевна Вульф писала: «Вчера у меня была очень бурная сцена с моей матерью из‐за моего отъезда. Она сказала перед всеми моими родными, что решительно оставляет меня здесь, что я должна остаться и она никак не может меня (26-летнюю дочь (!). – А. Б.) взять с собою… Если бы вы знали, как я опечалена! Я право думаю, как и А. К. (Анна Керн. – А. Б.), что она одна хочет одержать над вами победу и что она из ревности оставляет меня здесь… Я страшно зла на мою мать; вот ведь какая женщина!.. Я не знаю, куда адресовать вам это письмо, я боюсь, как бы на Тригорское оно не попало в руки мамы…»339

Существенно также и то, что не только дворянские девушки не стремились к избавлению «от материнской зависимости»340, но и матери не спешили отпускать их от себя, порождая тем самым сложности в отношениях, особенно со старшими дочерями. «Столкновение между матерью и дочерью» Е. Полюда объясняет «разрушением границ между поколениями при наступлении половой зрелости дочери»341. Раннее замужество матерей и, соответственно, раннее же рождение первых дочерей, разница в возрасте между ними менее 20 лет (16, 17, часто 18) приводили к тому, что в известное время и те (еще), и другие (уже) оказывались в пределах репродуктивного возраста, однако дочери воспринимали положение матерей как преимущественное по сравнению с собственным.

Неопытность, а часто и полная неосведомленность в вопросах взаимоотношения полов342, жесткий социальный контроль за вербальным и сексуальным поведением незамужних девушек343, действительно, ставили матерей в более выигрышную позицию, не только ввиду большей искушенности в сексуальной сфере и меньшего опасения забеременеть344, но и вследствие допустимости более раскованного коммуникативного поведения для взрослой, побывавшей замужем женщины. Не случайно и П. А. Осипова (1781–1859) и А. П. Керн, как явствует из писем и мемуаров, составляли, прежде всего, вербальную конкуренцию своим дочерям в общении с мужчинами, проявлявшими к ним интерес. Если в одних историях «дружество»345 матерей с этими мужчинами оборачивалось несостоявшимися по тем или иным причинам романами или браками дочерей, то в других – превращалось в интеллектуальное общение тещи и зятя, которому оба придавали большее значение, нежели требовали формальные отношения свойства. О. Е. Глаголева обращает внимание на то, что А. Т. Болотов, так и не сумевший приобщить к своим интеллектуальным занятиям юную жену, нашел «товарища»346 по интересам «в ее матери, Марии Абрамовне Кавериной, которая, будучи ненамного старше его, стала его первой слушательницей и советчицей»347, вдобавок, по его словам, «расположившейся жить всегда неразлучно» с ними и «быть в доме… до совершенного возраста жены… полною хозяйкою»348. В условиях замкнутости усадебной жизни, ограниченности круга общения349 и дефицита потенциальных женихов поколение старших дочерей испытывало ощущение безотчетной угрозы своим матримониально-репродуктивным интересам (своего рода сублимированной сексуальности, поскольку сексуальность вне контекста брака и рождения детей ими не мыслилась) со стороны матерей, обладавших к тому же еще и имущественной состоятельностью. В рамках полных семей подобные переживания сохранялись на уровне архетипически обусловленных фобий: отец, персонифицирующий мужчину, способного к браку в данном локальном пространстве (дворянской семьи), уже «занят» матерью.

Естественно, разрешением репродуктивного «конфликта поколений», имплицитного сексуального «соперничества» оказывавшихся одновременно в пределах детородного периода далеко не пожилой матери и ее взрослой дочери, в условиях дворянской жизни с четко закрепленными семейными ролями (когда мать и дочь невозможно представить «подругами», а их общение строилось отнюдь не «на равных») могло быть только еще более жесткое акцентирование существующих гендерных ролей и позиций посредством их властного маркирования. Внутренняя мотивация «устранения соперницы» вынуждала «молодых» матерей не признавать наступившей «зрелости» старшей дочери, что выражалось в «сопротивлении» ее переходу из категории детей в категорию взрослых. Об этом свидетельствует усиление властного нажима со стороны матерей именно на взрослых девушек и ужесточение диктата по отношению к ним, публичная демонстрация материнской власти над дочерью как возможности произвольного манипулирования ею. Ситуация, в которой мать в присутствии всех родственников заявляет, что «оставляет» 26-летнюю дочь, так как не может «взять» ее с собой, кодирует девушку как «ребенка», как существо пассивное, лишенное собственного волеизъявления и подчиняющееся решениям родителей.

При этом любое представление девушки как «малого, неразумного ребенка»350 всегда воспринималось особенно болезненно. Можно процитировать характерную реплику Е. Н. Водовозовой по поводу «нежелания показать рану» в проанализированной выше ситуации: «Передайте вашему профессоришке, что, несмотря на его гениальность, он все-таки тупица, если не понимает того, что каждая порядочная девушка на моем месте поступила бы точно так же, как и я… Покорнейше прошу сказать ему также, чтобы он не смел более называть меня девочкой…»351

Преднамеренное удержание взрослой дочери в позиции «дети» символизирует отказ матери от собственного перехода в иную возрастную и ролевую категорию, таящую для нее угрозу утраты обретенной и осознанной сексуальности.

Контроль над женской сексуальностью в период взросления

Тем не менее в мужской мемуарной традиции можно встретить альтернативные свидетельства о телесном, сексуальном «взрослении» дворянских девушек в том случае, если речь шла о взаимной симпатии близких по возрасту молодых людей и нахождении их в ситуациях «ослабленного» контроля со стороны старшего поколения. М. П. Загряжский, описывая свои юношеские «любовные похождения», приводил несколько таких примеров:

«Я шелберил с ее дочерью; ей также было лет шестнадцать или восемнадцать. Всякой вечер после ужина… отправляюсь к ней: она уже в постели. Сажусь, играю, целую ее в губы, в шею, груди и руками глажу, где мне вздумается. Раз до того разнежились, что оба сделались вне себя. Она потянулась, погасила свечку и сказала: „Я вся твоя“, только таким тоном, что я почувствовал [и] опомнился, какие могут быть последствия, за что я [ее] сделаю несчастною; встал и пошел вон. С сего время оба были гораздо осторожней, целовались и обратились, как брат с сестрой»352.

«Я поволочился за его падчерицей А. С. Храповицкой, и нередко доводил ее до крайнего желания увенчать нашу любовь, но как я всегда на это был жалостлив, то и не довел ее до нарушения девичьей драгоценности… они поехали в деревню. Я их провожал до Можайска. Падчерица с мамзелью в карете, брат с невесткой в кибитке, на своих. Как обыкновенно встают до света, то я заберусь в карету и шалберю с ней: сажаю на колени и рукам даю волю, она целует»353.

«А мы по большей части вечера сидели в ее диванной с глазу на глаз, только любовались друг другом, не переставали уверять в[о] [в]заимной непоколебимой любви, и запечатлевали поцелуями. Однажды она сидела у меня на коленях, держась левой рукой за шею, а правой под щеку, чтоб крепче целовать, и движением оной ощутительно давала мне знать пламенную страсть ее любви. Я правой держал ее за талию, а левой своевольничал далее и далее. Оба не знали, что делали. Один поцелуй произвел необыкновенное восхищение, какого в мою жизнь еще не бывало. Чувства нежной страсти разлились с головы до пят. Если б на моем месте был такой, которой в юности своей не смотрит на принятое обыкновение, требующее от девицы строгого воздержания, и не думая, в какое поношение ее ввергает, верно б не дождался священного позволения. Она вскочила, села одаль, а я сделался не шевелящимся истуканом, мысленно пеняя себе за излишнюю шалость. Несколько минут сидели молча, не смея взглянуть друг на друга. Я прервал молчание, опять разговор наш возобновился, только совсем в другом тоне, не напоминая о прошедшем, как будто ничего не было предосудительного»354.

Дворянских юношей, которым было хорошо известно «принятое обыкновение, требующее от девицы строгого воздержания», подобный запрет мало сдерживал. Вместе с тем дефлорация обозначалась ими в этических терминах – «сделать несчастною», «нарушить девичью драгоценность», «ввергнуть в поношение». Причем некоторые мемуаристы (как, например, М. П. Загряжский) всячески подчеркивали полную готовность дворянских девушек, с которыми они «шалберили», вступить в добрачные отношения, приписывая недопущение этого лишь собственному благоразумию. Роль сексуальных наставников в юношеских опытах с девушками-дворянками мужчины-авторы мемуаров и автобиографий неизменно отводили исключительно себе. Д. И. Фонвизин вспоминал, как, сам еще только осваивая «науку любви», не забывал взять на себя и привычную для интеллектуалов XVIII века функцию «просветителя» в отношении «объекта» своего телесного экспериментирования: «Узнав в теории все то, что мне знать было еще рано, искал я жадно случая теоретические мои знания привесть в практику. К сему показалась мне годною одна девушка, о которой можно сказать: толста, толста! проста, проста! Она имела мать, которую ближние и дальние, – словом, целая Москва признала, и огласила набитою дурою. Я привязался к ней, и сей привязанности была причиною одна разность полов: ибо в другое влюбиться было не во что. Умом была она в матушку; я начал к ней ездить, казал ей книги мои, изъяснял эстампы, и она в теории получила равное со мною просвещение. Желал бы я преподавать ей и физические эксперименты, но не было удобности: ибо двери в доме матушки ее, будучи сделаны национальными художниками, ни одна не только не затворялась, но и не притворялась. Я пользовался маленькими вольностями, но как она мне уже надоела, то часто вызывали мы к нам матушку ее от скуки для поговорки, которая, признаю грех мой, послужила мне подлинником к сочинению Бригадиршиной роли; по крайней мере из всего моего приключения родилась роль Бригадирши»355.

Даже некоторые мужья не считали зазорным «просвещать» своих юных неискушенных жен самыми оригинальными способами: например, предаваясь у них на глазах любовным утехам с другой женщиной, будь то племянница или служанка. О. Е. Глаголева называет забавы А. М. Карамышева, первого мужа А. Е. Лабзиной, со служанкой, при которых он заставлял присутствовать жену, щадя ее молодость и не вступая с ней самой в интимные отношения, «наглядным уроком», причем «вполне укладывавшимся в нормативные рамки морали той эпохи»356.

О возможности добрачных связей дворянок также свидетельствуют не собственно женские письма, мемуары, дневники, литературные произведения, а мужская обсценная поэзия, вышедшая, например, из юнкерской среды 1830‐х годов357,358. Трудно с уверенностью судить о достоверности данного источника, который по жанру мог выдавать желаемое за действительное, будучи проекцией тайных юношеских мечтаний. Скорее всего, как раз намеренная вербализация ситуации межполовых сексуальных контактов до брака, вербальное снятие культурного запрета, демонстративное отрицание социальной и сексуальной нормы359 и абсолютизация девиации являлись следствием реальной недопустимости добрачных связей дворянской девушки. Кроме того, описываемые юнкерской скабрезной поэзией варианты утраты барышнями невинности могут рассматриваться как проявления мизогинии, присущей не только этим, но и другим произведениям, бытовавшим обычно в исключительно мужской среде360.

Н. Л. Пушкаревой при анализе эгодокументов дворянок XVIII – начала XIX века не удалось выявить «ни одного случая добрачной беременности и рождения ребенка до замужества»361. Правда, она не отрицает полностью саму гипотетическую возможность таких ситуаций, не фиксировавшихся по этическим соображениям, но, сопоставляя данные о дворянках со сведениями о крестьянках и представительницах городского населения, среди которых такие случаи как раз зафиксированы, утверждает, что именно у дворян «представление о „позорности“ наживания детей до брака укрепилось»362. Вероятно, опасения забеременеть могли быть, наряду с моральными предписаниями и религиозными убеждениями, а точнее в их контексте, эффективным сдерживающим фактором предостережения дворянок от вступления в добрачные связи. Однако останавливали они не всех363.

Свидетельства добрачных беременностей в женских субъективных источниках все-таки встречаются, правда, когда речь идет не о «своем», а о «чужом» опыте. Придворная среда, где коммуникативные связи между полами отличались большей регулярностью и интенсивностью, чем, например, в усадебной жизни, не исключала случаев беременности молодых фрейлин от более старших женатых придворных. Екатерина II вспоминала, что в бытность ее великой княгиней «до сведения Императрицы дошла любовная интрига Чоглокова с одною из… фрейлин Кошелевою, которая от него забеременела»364. Последствия данного «инцидента», с точки зрения мемуаристки, оказались неожиданными для всех знавших о нем: несмотря на активное осуждение адюльтера, «неверный» муж сохранил свои придворные позиции, в то время как его беременной возлюбленной «велели ехать к дяде, обергофмейстеру Шепелеву»365. При том что в данном конкретном случае горячей защитницей мужа перед Елизаветой выступила, как ни странно, «обманутая» им жена, к тому времени мать шестерых его детей366, принятое решение действовало в укрепление стереотипа более строгого порицания добрачной беременности женщины по сравнению с супружеской изменой мужчины.

В середине XIX века скандальную огласку в светских кругах Петербурга получила добрачная связь Е. А. Денисьевой (1826–1864), племянницы «заслуженной инспектрисы» Смольного института А. Д. Денисьевой (ум. 1880), с Ф. И. Тютчевым (1803–1873)367. Муж ее сестры, А. И. Георгиевский (1830–1911), вспоминал о публичном и семейном порицании этих отношений и сопряженных с ними ее собственных переживаниях:

«На след тайных свиданий между ними в нарочно нанятой для того близ Смольного квартире первый напал эконом Смольного монастыря Гаттенберг. На беду в марте 1851 г. предстоял торжественный выпуск воспитанниц того класса, который Анна Дмитриевна вела в продолжении 9 лет: ожидали, что ее по этому случаю сделают кавалерственной дамой, а Лелю (Е. А. Денисьеву. – А. Б.) фрейлиной. И вдруг ужасное открытие! Ко времени этого выпуска приехали в Петербург за своими дочерьми Марией и Анной их родители, и можно себе представить, как они, особенно же отец (А. Д. Денисьев. – А. Б.) их, которому Леля была родной дочерью, были поражены ее несчастьем и тем положением, в котором она оказалась! Несдобровать было бы Тютчеву, если бы он не поспешил тотчас же уехать за границу. Гнев отца ее не знал пределов и много содействовал широкой огласке всей этой истории, которая, впрочем, не могла не обратить на себя общего внимания по видному положению в свете обоих действующих лиц и по некоторой прикосновенности к ней Смольного монастыря и заслуженной его инспектрисы. Анна Дмитриевна тотчас же после выпуска оставила Смольный с очень большой для того времени пенсией, по 3000 руб. в год; бедную Лелю все покинули, и прежде всех сам Тютчев; отец не хотел ее больше знать и запретил всем своим видаться с нею, а из бывших ее подруг осталась ей верна одна лишь Варвара Арсеньевна Белорукова. Это была самая тяжкая пора в ее жизни; от полного отчаяния ее спасла только ее глубокая религиозность, только молитва, дела благотворения и пожертвования на украшение иконы Божией матери в соборе всех учебных заведений близ Смольного монастыря, на что пошли все имевшиеся у нее драгоценные вещи»368.

Вместе с тем Е. А. Денисьевой в 1850 году, когда разворачивалась ее «такая глубокая, такая самоотверженная, такая страстная и энергическая любовь»369, было 24 года. Преобразившись из юной девушки «в блестящую молодую особу», она, по словам А. И. Георгиевского, «всегда собирала около себя множество блестящих поклонников»370, поэтому вполне осознанно приняла решение о сексуальных отношениях со своим возлюбленным, зная о том, что он женат. Тем не менее и в таком, достаточно взрослом, возрасте, она, согласно господствовавшим социокультурным предписаниям, не имела права на «связь», которая «возникла без церковного благословения и людского признания»371.

О том, какие внутренние барьеры, помимо внешних запретов, преодолевали девушки, осмеливавшиеся на добрачные сексуальные отношения, свидетельствует предостережение-угроза дяди Е. Н. Водовозовой в ее адрес, когда ее старшего брата, навестившего ее в Смольном, классная дама ошибочно приняла за постороннего офицера, друга младшего брата, которого, в отличие от первого, она знала в лицо: «Но если в твою головенку когда-нибудь заползет дикое и пошлое желание на самом деле поцеловать чужого мужчину, в чем тебя заподозрила mademoiselle Тюфяева, потому что у тебя чертики бегают в глазах… берегись! Тогда… тебя не придется и исключать из института… О нет, я этого не допущу! Понимаешь ли ты… я этого никогда не допущу! (При этом он страшно расширил глаза.) Я в ту же минуту явлюсь сюда и своими руками… своими собственными руками оторву тебе голову… задушу… убью!»372

Не менее жесткую расправу прочили дочерям и матери, узнав о том, что кто-то оказывает им знаки внимания, даже если этот кто-то был российским императором, а его интерес не выходил за рамки галантной обходительности: «В один из приездов в Москву императора Александра он обратил особенное внимание на красоту одной из дочерей ее (княгини Екатерины Андреевны Оболенской, урожденной княжны Вяземской. – А. Б.), княжны Наталии (урожденной Оболенской. – А. Б.). Государь, с обыкновенною любезностью своею и внимательностью к прекрасному полу, отличал ее: разговаривал с нею в Благородном собрании и в частных домах, не раз на балах проходил с нею полонезы. Разумеется, Москва не пропустила этого мимо глаз и толков своих. Однажды домашние говорили о том при княгине-матери и шутя делали разные предположения. „Прежде этого задушу я ее своими руками“, – сказала римская матрона, которая о Риме никакого понятия не имела»373.

Поскольку задача воспитания девушек сводилась к тому, «чтобы блюсти за… (их. – А. Б.) нравственностью!»374, все, что касалось сексуальной сферы жизни, табуировалось, и, следовательно, даже помышление о возможном нарушении этих запретов порождало у них подспудное чувство вины, не говоря уже об информации и опыте. В результате дворянские девушки оказывались неподготовленными и беззащитными перед любыми телесными практиками даже в контексте супружеских отношений, вызывавших у них безотчетные страхи и опасения, а потому не приносивших им ощущения радости и счастья. О. Е. Глаголева, комментируя описание мемуаристом А. Т. Болотовым своей тринадцатилетней избранницы А. М. Кавериной, которая не только накануне свадьбы «была перетревожена», «не хотела на все оказываемые ей ласки нимало соответствовать», от него «тулилась», но и после замужества не проявляла к нему «ни малейших взаимных и таких ласк и приветливости, какие обыкновенно молодые жены оказывают и при людях и без них, мужьям своим», заключает, что такое «поведение невесты выдает скорее испуганного ребенка, нежели молодую особу, готовую к брачному союзу»375. Также и предсвадебные настроения мемуаристки А. Е. Лабзиной явно далеки от смелых жизнеутверждающих предвкушений: «…положена была свадьба 21 мая. <…> И так ласки моего назначенного (матерью. – А. Б.) мужа стали ко мне открытее. Но они меня не веселили, и я очень холодно их принимала, а была больше с матерью моей, и сердце мое не чувствовало ни привязанности, ни отвращения, а больше страх в нем действовал»376.

Можно говорить о репрессированной сексуальности как средстве социального контроля, как способе удержания молодых представительниц женского пола в подчинении внутри существующего властного и символического порядка в масштабах и семьи, и общества в целом. При этом традиционный вопрос: «не противен ли он?»377, с которым сватавшиеся женихи обращались к своим слишком сдержанным юным избранницам, показывает, что для них, в отличие от последних, именно телесный, сексуальный аспект брака превалировал. От дворянской девушки в браке ожидали и требовали того, к чему ее не только не готовили в девичестве, но и за что строжайше наказывали или порицали, категорически пресекая любую, даже гипотетическую, возможность самого невинного естественного обретения ею соответствующего жизненного опыта. Возможно, более органичными в этом смысле являлись те нечастые в то время первые браки, в которых невеста была старше жениха378, благодаря чему относительно синхронное обоюдное освоение собственной сексуальности происходило с меньшими жертвами. Кроме того, в этих случаях молодые люди в достаточно раннем возрасте оказывались исключенными из-под прицела родителей и прочих блюстителей нравов, что также благоприятно сказывалось на их взрослении, а возрастное превосходство жены препятствовало превращению ее в объект деприваций со стороны мужа. Вместе с тем, как показывает мемуарное свидетельство о себе княгини Е. Р. Дашковой, удачный выход дворянской девушки из подросткового возраста, так или иначе воплощавшийся в «счастливом» браке, был обусловлен ее интеллектуальными поисками и общим уровнем самообразования379 в не меньшей степени, чем нашедшим взаимность эмоциональным и телесным влечением к близкому по возрасту молодому человеку. Особую роль в том, чтобы это влечение превратило Дашкову в «семнадцатилетнюю безумно влюбленную женщину, с горячей головой, которая не понимала другого счастья, как любить и быть любимою»380, сыграла непреднамеренность знакомства и абсолютное невмешательство представителей старшего поколения в развитие отношений: «Вечер был чудесный, и сестра госпожи Самариной предложила мне отправить мою карету вперед и пройтись с ней пешком до конца малолюдной улицы. Я согласилась, тем более что мне необходим был моцион. Не успели мы пройти и нескольких шагов, как из боковой улицы вышел нам навстречу человек, показавшийся мне великаном. Меня это поразило, и, когда он был в двух шагах от нас, я спросила свою спутницу, кто это такой. Она назвала князя Дашкова. Я его никогда еще не видала. Будучи знаком с Самариными, он вступил с ней в разговор и пошел рядом с нами, изредка обращаясь ко мне с какой-то застенчивой учтивостью, чрезвычайно понравившейся мне. Впоследствии я не прочь была приписывать эту встречу и благоприятное впечатление, которое мы произвели друг на друга, особому соизволению промысла Божия, которого мы не могли избегнуть; так как если бы я слышала когда-нибудь его имя в доме моего дяди, куда он не имел доступа, мне пришлось бы одновременно услышать и неблагоприятные для него отзывы и узнать подробности одной интриги, которая разрушила бы всякие помыслы о браке с ним. Я не знала, что он слышал и что ему было известно обо мне до этой встречи; но, несомненно, его связь с очень близкой моей родственницей, которую я не могу назвать, и его виновность перед ней должны были отнять у него всякую мысль, всякое желание и всякую надежду на соединение со мной. Словом, мы не были знакомы друг с другом, и, казалось, брак между нами не мог бы никогда состояться; но небо решило иначе. Не было той силы, которая могла бы помешать нам отдать друг другу наши сердца, и наша семья не поставила никаких препятствий нашему браку, а его мать, очень желавшая женить сына и тщетно и непрестанно умолявшая его выбрать жену, была вне себя от радости, когда узнала о принятом им решении вступить в брак»381.

Часто меры, направленные на обозначение рамок «дозволенного» девушке поведения, носили превентивный характер и вместе с тем обретали форму очередной «телесной переделки». А. П. Керн вспоминала досадный инцидент из самого начала своего девичества, когда «пришел Наполеон», и их семья перемещалась, «стараясь не наткнуться на французов и объезжая Москву»382. Во Владимире они встретили «много родных и знакомых», в том числе тетку А. И. Понофидину, урожденную Вульф (1784–1873), родную сестру матери, «которая вместе с Пусторослевыми подобрала где-то на дороге раненого под Москвою Михаила Николаевича Муравьева, которому было тогда только 15 лет»383. Затрудненная обычно рядом условностей коммуникация юноши и девушки значительно облегчалась в ситуации военного времени, когда у них не только мог быть неформальный повод для общения, но и немыслимый в привычной повседневности его антураж. Дворянская девушка, помогавшая выхаживать раненого юношу, оказывалась как в непосредственном контакте с ним, так и имела возможность созерцать лежащего на кровати полуодетого постороннего ей представителя противоположного пола (того самого «чужого мужчину», используя фразеологию дяди Е. Н. Водовозовой), что категорически не допускалось в обычной жизни384. Кроме того, она могла непроизвольно без санкции и наблюдения взрослых попасть в общество и других юношей, случайно решивших навестить сослуживца: «Он (раненый М. Н. Муравьев) лежал в одной из комнат того дома, в котором помещались наши родные и в который и нас перетащили из деревни. Тетушка приводила меня к нему, чтобы я ей помогала делать корпию («нитки, нащипанные из полотняной мягкой ветоши» – «перевязочный материал, заменявший в XIX в. вату»385. – А. Б.) для его раны. Однажды она забыла у него свои ножницы и послала меня за ними. Я вошла в его комнату и застала там еще двух молодых людей. Я присела и сказала, что пришла за ножницами. Один из них вертел их в руках и с поклоном подал мне их. Когда я уходила, кто-то из них сказал: elle est charmante! (она очаровательна! (фр.). – А. Б.386.

Очевидно, тетка не могла оставить без внимания впечатление, произведенное юной племянницей на близких по возрасту представителей противоположного пола и внушившее ей одно из разделявшихся взрослыми фантомных опасений за нравственность девушки, почему и не замедлила отреагировать на эту абсолютно невинную сцену самым что ни на есть репрессивным образом: «…тетушка Анна Ивановна… очень меня огорчила дорогою, окромсавши мне волосы по-солдатски, чтобы я не кокетничала ими. Я горько плакала»387.

Дело не просто в подстригании волос девушке, что само по себе воспринималось в то время негативно, но в том значении, которое двенадцатилетняя А. П. Керн как подросток придавала своему внешнему виду и прическе, ассоциировавшейся у нее со взрослением: «Она (гувернантка m-lle Бенуа. – А. Б.) заботилась о нашем (с кузиной. – А. Б.) туалете, отрастила нам локоны, сделала коричневые бархотки на головы. Говорили, что на эти бархотки похожи были мои глаза»388.

В 8 лет или чуть позже, как показывают примеры Л. Н. и Е. Н. Милюковых389, А. П. Полторацкой и А. Н. Вульф390, девочкам меняли детскую прическу (кудри) на девичью (косы). Портреты 1810–1840‐х годов391 воспроизводят девичью прическу в виде гладко зачесанных, разделенных на прямой пробор волос с уложенной сзади выше или ниже косой. Однако можно встретить изображение девичьей прически и с буклями392, или локонами, как назвала их Керн, что одно и то же в русском языке и XIX, и XX века393. Очевидно, считалось, что локоны – принадлежность более старших молодых девушек, поэтому они особенно ценились девушками-подростками как внешнее проявление взрослости. Кстати, во второй половине XVIII века 12-летних девочек изображали одетыми и причесанными как взрослых394, что должно было визуально поддерживать иллюзию их взросления, которая была важна не только для старшего поколения, желавшего поскорее представить их невестами, но и, безусловно, для них самих, стремившихся обрести в своих собственных глазах статус социально полноценного возраста.

Отец А. П. Полторацкой (в замужестве Керн) даже в публичном пространстве и в своем присутствии не мог позволить дочери обретать навыки межполовой коммуникации, усматривая в этом дополнительные смыслы и не считаясь ни с ее чувствами, ни со здравомыслием жены: «Батюшка продолжал быть со мною строг, и я девушкой так же его боялась, как и в детстве. Если мне случалось танцевать с кем-нибудь два раза, то он жестоко бранил маменьку, зачем она допускала это, и мне было горько, и я плакала. Ни один бал не проходил, чтобы мне батюшка не сделал сцены или на бале, или после бала. Я была в ужасе от него и не смела подумать противоречить ему даже мысленно»395.

Репрессивность «отца семейства» в отношении как дочери-девушки, так и жены, взрослой женщины, на которую, по его мнению, возлагалась особая ответственность за нормативность девического поведения и соответствующую «дрессуру», запускала в действие психологические механизмы страха и конформизма, удерживавшие в повиновении ему женскую часть семьи.

В некоторых случаях матери, испытавшие в своей жизни немало деприваций, с большим пониманием, чем отцы/отчимы, относились к практическим опытам межполовой коммуникации своих дочерей, определяя, однако, для них границы дозволенного. Н. Н. Пушкина-Ланская писала мужу в защиту своих старших дочерей: «А теперь я возвращаюсь к твоему письму, к тому, где ты пишешь о моих девушках. Ты очень строг, хотя твои рассуждения справедливы. Кокетство, которое я разрешила Мари, было самого невинного свойства, уверяю тебя, и относилось к человеку, который был вполне подходящей партией. Иначе я бы не разрешила этого, и в этом не было ничего компрометирующего, что могло бы внушить молодому человеку плохое мнение о ней»396.

То есть речь в данной ситуации идет о контролируемой сексуальности, мера осознания которой девушкой регламентировалась извне ее матерью. При внешней заданности допустимого поведения оно трактовалось как потенциально ориентированное исключительно на матримониальный результат. Если воспринимать кокетство не как предложение себя в качестве сексуального объекта, а как «открытие» для себя своего тела, обнаружение и освоение собственной сексуальности, компенсацию внутренней психологической неуверенности и преодоление подавленности, то окажется, что для дворянских девушек это мог быть совсем небесполезный опыт.

Вместе с тем переход к девичеству как новому этапу жизненного цикла сопровождался символическим сближением с матерью и дистанцированием от отца, который представал в дискурсе взросления девочки фигурой некомпетентной. Вербальная передача норм поведения от матери к дочери397 осуществлялась даже на расстоянии посредством переписки, если, скажем, дочь воспитывалась в институте. Екатерина Самарина, наставляя «не быть ветреной»398 дочь-институтку «друга Вариньку», советовала ей: «…Папинька Мущина не может входить во все подробности но леты итвои моя душинька бегут вить и тебе будет скоро 15 лет так мой Дружек не прилепляйся к ветренности а 1е проси бога чтоб он всегда и во всем направлял бы тебя на доброе и бог тебя никогда не оставит, а пошлет добрых наставников лишь не убегай их, препровождаю к тебе книшку каторую прочитай с бальшим вниманием, ив другой раз можешь списать письмы каторые особенно дастойны иметь при себе, ты в ней найдешь как матери умеют любить но и чего требуют от детей а меня первую ничто так не утешит как видеть карактер исправленной иболее кроткой, папинька тебе доставит подсвешник купит свеч; то можешь читать по вечерам эту книгу исписать что важнее покажи папиньке что спишиш и книгу в целости возврати с папинькай сохрони Господь непотеряй чужая…»399

При этом апелляция к «добрым наставникам» и особенно к нравоучительной литературе также связывалась с неотъемлемым контролем со стороны родителей за информацией и образцами, подлежавшими восприятию их дочерью. Требование матери предъявить сделанные выписки «папеньке» означает полное отсутствие признания за девушкой интеллектуальной самостоятельности, неприкосновенности ее внутреннего мира. Известно, что чтение играло важную роль в процессе взросления дворянской девушки400 и вместе с тем было подчинено, по замечанию исследователя женского чтения Д. К. Равинского, «руководству старших»401, в чем убеждают приведенные выше примеры. В отличие от юношей, усваиваемые ими опыты носили не практический, а виртуальный характер, в силу чего следует отметить особое влияние романтических идеалов на становление «женской личности». При всех ограничениях, касавшихся чтения в институтской и домашней повседневности, о которых уже упоминалось, усадебная библиотека служила девушкам, если им удавалось получить к ней доступ, своего рода «окном» во взрослую жизнь.

Существенно, что в понимании некоторых матерей в первой половине XIX века взросление дочери так или иначе было сопряжено с самосовершенствованием посредством получения образования402 и ориентацией на использование добрачного ресурса времени для «формирования себя». Екатерина Самарина напоминала дочерям: «…напишите пабольше опишите как ваше ученье идет что ты варя на фортепьянах учишь, вот уже вновь за треть нада платить пожаласта не теряйте время когда есть возможность учится то учитесь 2: года остается для усовершенствования вам себя как в науках так ив характере избрав примеры кротости прилежания и вежливости должны и утверждаться в оных…»403; «Милая Варинька так ты уже довольно хорошо рисуеш карандашом, то маминьки хочется чтобы ты училась также рисовать красками, и по бархату. нельзя ли етого сладить только без платы, а самой от себя просить, каво ты знаешь; вот кали Александра Семеновна Копосова еще в Институде она так дабра верна бы неотказалась»404.

Тем не менее пессимистичное, основанное на собственном печальном жизненном опыте замечание писательницы Н. Д. Хвощинской не позволяет переоценить качество интеллектуального ресурса молодых дворянок: «В те времена во всей России смеялись над писательницами, делая исключение для одной гр[афини] Ростопчиной; в провинциях гонение было еще сильнее. Было принято, между женщинами и, в особенности, между девушками – невежество, как теперь приняты кринолины»405.

В ее представлении девичество как «возраст жизни» – это время, когда дворянка становилась объектом бездумной манипуляции и подчинения и не могла противопоставить этому самостоятельного поведения: «…вы обязаны думать, потому что иначе вы будете насильником самой себе, а это нечестно, да… и неумно. За что же? Что вы себе сделали, чтобы поступать с собой так, как поступают с девицами, никогда не думавши, гувернантки?»406

Образ жизни дворянских девушек визуализуется в интерьерной русской живописи через атрибутирование им письма407, книги408, фортепиано с нотами409, альбома410. Альбомные стихи, вошедшие в моду в XVIII веке411 и ставшие неизменными спутниками девичества412, были дополнены в XIX веке тетрадями со своими413 или чужими понравившимися414 стихами. Зачастую девушка, которая «находила одну отраду искренно высказаться на страницах своего дневника»415, продолжала вести его и после выхода замуж416. Взрослые барышни до замужества, живя в доме родителей, обычно много времени и внимания уделяли младшим сестрам и братьям, участвовали в совместных домашних концертах, как писала 23-летняя Анна Лихарева об одном из них, «пели и состовляли оркестр а вся молодежь танцовала»417.

Одной из традиционных сфер деятельности, позволявшей проконтролировать времяпрепровождение девушки, сделать его подотчетным, было занятие ее рукоделием. Обучение рукоделию дворянок начиналось довольно рано, иногда даже в детском возрасте, до 13 лет418, то есть еще до начала периода собственно девичества. Среди видов рукоделия девочками, или «младшими барышнями», практиковались вышивка419, вязание шнурков420 и плетение кружева421, «старшими барышнями» – вышивание бисером. Необходимые для рукоделия бисер и канву уездные девушки-дворянки заказывали в столицах. Жившая в Бологом Мария Мельницкая незадолго до свадебного сговора обращалась в письме с просьбой к В. Л. Манзей, отправившейся в Москву навестить родных: «Я осмеливаюсь вас безпокоить, моя родная тетинька купить мне бисеру золотого и серебренаго по шести ниток и голубаго десять ниток, также и канвы; я хочу вышивать такуюже книжку как Пашинька»422. Племяннице, постеснявшейся обременить величиной заказа старшую из тетушек, пришла на помощь младшая тетушка, написавшая сестре: «Барашни (Мария Мельницкая и ее родные сестры Софья и Юлия Мельницкие. – А. Б.) просят чтоб бисеру вы потрудились купить по больше нежели пишит Маша золотого и серебреного по 10: ниток а голубаго 20»423. Шитье424 и вязание425 относились к более старшему возрасту и считались занятиями уже взрослых женщин. Мужчины называли женское рукоделие «работой»426, в то время как, по выражению Н. Д. Хвощинской, «…писательство не считалось делом, то есть работой»427. Приобщение некоторых девушек к занятию рукоделием носило принудительный, репрессивный характер. Н. А. Дурова, например, вспоминала, как в детстве и девичестве ее «морили за кружевом»428:

«…мать моя, от всей души меня не любившая, кажется, как нарочно делала все, что могло усилить и утвердить и без того необоримую страсть мою к свободе и военной жизни: она не позволяла мне гулять в саду, не позволяла отлучаться от нее ни на полчаса; я должна была целый день сидеть в ее горнице и плесть кружева; она сама учила меня шить, вязать, и, видя, что я не имею ни охоты, ни способности к этим упражнениям, что все в руках моих и рвется и ломается, она сердилась, выходила из себя и била меня очень больно по рукам»429.

«…матушка от самой залы до своей спальни вела и драла меня за ухо; приведши к подушке с кружевом, приказала мне работать, не разгибаясь и не поворачивая никуда головы»430.

«От утра до вечера сидела я за работою, которой, надобно признаться, ничего в свете не могло быть гаже, потому что я не могла, не умела и не хотела уметь делать ее, как другие, но рвала, портила, путала, и передо мною стоял холстинный шар, на котором тянулась полосою отвратительная путаница – мое кружево, и за ним-то я сидела терпеливо целый день…»431

Однако в XVIII – середине XIX века далеко не всякая дворянская девушка, даже не разделявшая привязанности к рукоделию, могла столь же определенно и осмысленно противопоставить «ручную работу»432 интеллектуальной, как это сделала в своем дневнике за 31 мая 1876 года шестнадцатилетняя Мария Башкирцева (1860–1884): «Нет ничего лучше, как занятый ум; работа все побеждает – особенно умственная работа. Я не понимаю женщин, которые все свободное время проводят за вязаньем и вышиваньем, сидя с занятыми руками и пустой головой…»433

Рукоделию дворянских девушек, многие из которых «смолоду» становились, как Е. А. Прончищева, «охотницами до работ»434, учили и матери435, и няни436. При этом в мотивациях, которые озвучивали няни-крестьянки, прослеживаются не этические, а прагматические соображения – возможность самостоятельного заработка и самообеспечения в случае материальных трудностей. А. Е. Лабзина вспоминала о своей няне: «Когда она учила меня вышивать, то говорила: „Учись, матушка, может быть, труды твои будут в жизни твоей нужны. Ежели угодно будет Богу тебя испытать бедностью, то ты, зная разные рукоделия, не будешь терпеть нужды и будешь доставать хлеб честным образом и еще будешь веселиться“»437.

Характерно, что из уст недворянки речь не шла о рукоделии как о «занятии, подобающем барышне», о виде деятельности, предписанном в соответствии с полом и социальным положением, что в очередной раз подтверждает социокультурную сконструированность одного из расхожих гендерных стереотипов.

Таким образом, девичество как этап жизненного цикла в дворянской среде XVIII – середины XIX века – либо слишком короткий период при раннем замужестве, либо формально пролонгированный до конца жизни в случае официального безбрачия. При этом девичество было отмечено еще большей неполноценностью, чем детство, поскольку обременялось многочисленными социальными ожиданиями, от осуществления которых зависели в будущем статусы женщины – семейный, социальный, гендерный. Основным содержанием этих социальных ожиданий была «своевременность» реализации дворянской девушкой матримониального и репродуктивного «предназначения». Причем для окружающих юной дворянки девичество не имело самоценности как время ее внутреннего становления и обретения себя, формирования самооценки и начала самореализации.

Механизм социального конструирования гендера в период девичества в контексте отношений матери и дочери: выводы

Итак, в контексте отношений матери и дочери механизм социального конструирования гендера в период девичества явно характеризовался репрессивностью: ограничение доступа к информации (чтению, образованию), в том числе касавшейся взаимоотношений полов; жесткий контроль за акциональным и вербальным поведением и самовыражением; запрет на внепубличную устную и письменную коммуникацию с представителями мужского пола; интериоризация представлений о постыдности телесного и сексуального, вплоть до низведения сексуальных отношений до уровня недочеловеческих («скотская любовь»); предписание требований «строгого воздержания», соблюдения «девичьей драгоценности»; гендерное понимание «чести» и «славы» в отношении девушки.

Особенно важно, что, несмотря на фиксируемые женской автодокументальной традицией переживания дворянками опытов конструирования собственной идентичности, им не удавалось избежать внушаемых стереотипов о жизненном пути как об «участи», в решении которой им самим отводилась пассивная роль, об отождествлении «участи» женщины с замужеством, о «счастьи» девушки как о ее невинности до брака, о предназначении для деторождении. Внутренняя самооценка зачастую определялась внешними требованиями и реализацией социальных ожиданий и культурных предписаний.

Наблюдается явное противоречие между ориентацией девушки на замужество и деторождение и вместе с тем блокированием обретения и осознания ею собственной телесности и сексуальности. В то же время запрет на сексуальное «взросление» легко объясним тем, что сексуальность женщины считалась принадлежностью не ее самой, а мужчины, чьей женой она должна была стать. Речь идет о своего рода «отчужденной» сексуальности женщины как потенциальной жены и «сексуальной собственности» (термин Рэндала Коллинза) «мужа на ее тело»438 в традиционных обществах.

Как выразилась исходя из анализа антропологических данных Гейл Рубин (Gayle Rubin), «женская сексуальность в идеале должна отзываться на желания других, а не желать самой и не искать самостоятельно объект удовлетворения своей страсти»439. В отсутствие ритуала, легитимирующего и вместе с тем облегчающего переход из девичества в зрелый возраст, задача «нормативной» культуры заключалась не в том, чтобы девушка обрела себя, осознала собственную идентичность, а в том, чтобы стала «привлекательным», востребованным «матримониальным продуктом», тем, что Гейл Рубин назвала «предметом обмена»440.

Тем самым закладывались предпосылки удержания девушки/женщины в подчиненной позиции как основы гендерного контракта, при котором сохранялись ориентация дворянок на получение преимущественно минимума образования; отсутствие профессиональной реализации; маргинализация женщин, предпринимавших внехозяйственную деятельность для обеспечения средств к существованию; осуждение добрачных связей; воспроизводство традиционной модели семейно-брачных отношений со старшинством и главенством, вплоть до «деспотизма», мужа, доходившего подчас до самых крайних негативных проявлений.

Как ни парадоксально, модель отношений «мать – дочь» придавала каркас прочности традиционному дворянскому сообществу. Наличие властной составляющей этих отношений предопределяло неравноправность последующих отношений в браке. Репродуктивное соперничество являлось следствием сравнительно низкого брачного возраста дворянок, воспроизводимого каждым следующим поколением. Находясь сами в подчиненном положении, матери не стремились преодолеть это, выстроив иные внеиерархические отношения со своими взрослыми дочерьми. Напротив, они либо компенсировали на них собственную несвободу, либо пытались сохранить от них с таким трудом обретенную внутреннюю свободу. Дочери усваивали, что статус материнства несет в себе, прежде всего, властную, а не эмоциональную составляющую, и воспроизводили данный опыт отстаивания идентичности в каждом следующем поколении.

Отчужденная сексуальность: сексуальная жизнь замужних дворянок в XVIII – середине XIX века

От исторического периода, предшествовавшего буржуазной модернизации, практически не сохранилось девичьих дневников с подробными описаниями интимных переживаний. Это может быть связано как с объективными факторами их плохой сохранности (личным записям девушек родственники не придавали значения и уничтожали их за ненадобностью, или они гибли вследствие социальных катаклизмов), так и с субъективным обстоятельством внутреннего стеснения девочек, которым не приходило в голову доверять бумаге сокровенные или пугавшие даже их самих переживания. В первой четверти XIX века личный дневник юные дворянки вели по-французски, местами переходя на русский, и называли «mon journal». Зачастую дневниковые записи давали читать близким родственницам или подругам и даже оформляли в виде обращения к ним. Отсюда – призыв «Ne te moque pas de mon journal!» («Не насмехайся над моим журналом!»)441.

В дневнике княгини М. Ю. Оболенской, в замужестве графини Толстой, за 1823 год можно обнаружить и скрываемую ею девичью влюбленность, и явное нежелание выходить замуж: «<…> Я совсем замуж не хочу – он сказал – какие пустяки, ты вить не по сердцу говоришь! а сама вить влюблена, вить я все знаю – Moi j’ai commencé à lui voir, quelle folie! [Я начинаю смотреть на него, как на сумасшедшего!] <…> верно он про Мансурова знает, кто бы ему мог сказать!»442 В свете подобных откровений не стоит исключать и возможность сознательного избавления от «компрометирующих» излияний в преддверии замужества.

По большому счету только альтернатива ухода в монастырь или замужества443 давала женщине формально полноценный социальный статус, хотя и в монастырь, как и замуж, она могла попасть не по своей воле444. Напротив, если желание посвятить себя служению Богу не встречало понимания со стороны родителей, стремившихся выдать дочь замуж, она вынуждена была не только бежать из дома, но и скрываться от их поисков… даже в стенах мужского монастыря и жить под мужским именем, как затворница Китаевской мужской пустыни преподобная Досифея (монах Досифей), по прозванию «Старец-девица» (1721–1776)445, благословившая будущего преподобного Серафима Саровского чудотворца на спасение в Саровской Успенской пустыни446 («…и от уст преподобнаго Досифеа повеление приим в пустыню Саровскую путь свой управити…»447). Обе жизненные стратегии – «идти в монастырь или замуж» – были связаны с нахождением представительницы женского пола «в браке»: в одном случае, в символическом (в качестве венчаной Христу), в другом – в фактическом (в качестве венчаной земному мужу). Российская дворянская культура XVIII – середины XIX века относилась к разряду тех, в которых брак считался своего рода социальной неизбежностью. Причем эта установка распространялась более жестко на женщин, чем на мужчин. Поэтому любые жизненные стратегии, исключавшие пребывание женщины в браке, не поощрялись, дискурсивно девальвировались и воспринимались как социально нежелательные и неполноценные.

С детства дворянским девочкам внушалась мысль о замужестве как центральном событии в жизни женщины, поскольку именно социокультурная установка на вступление в брак сопрягалась с возможностью реализации нормативного жизненного сценария. Из двух основных потенциальных способов социального существования дворянки – выйти замуж или остаться девицей (в миру или в монастыре) – общественное мнение неизменно отдавало предпочтение первому. Это же выбирали и рефлексирующие матери для своих дочерей. В событиях, связанных с замужеством, парадоксальным образом соединялись подчас противоположные вещи: социальное принуждение и индивидуальные предпочтения, отношения несвободы и свобода выбора, человеческая спонтанность и Божий промысел. Н. Н. Пушкина-Ланская писала мужу о своих старших дочерях – девятнадцатилетней Марии и пятнадцатилетней Наталье Пушкиных: «Что касается того, чтобы пристроить их, выдать замуж, то мы в этом отношении более благоразумны, чем ты думаешь. Я всецело полагаюсь на волю Божию, но разве было бы преступлением с моей стороны думать об их счастье. Нет сомнения, можно быть счастливой и не будучи замужем, но это значило бы пройти мимо своего призвания. Я не могла бы ей (Маше Пушкиной (Мари). – А. Б.) этого сказать. На днях мы долго разговаривали об этом, и я говорила для их блага, иногда даже против моего убеждения, о том, что ты мне пишешь в своем письме. Между прочим, я их готовила к мысли, что замужество не так просто делается и что нельзя на него смотреть как на игру и связывать это с мыслью о свободе. Говорила, что замужество – это серьезная обязанность, и надо быть очень осторожной в выборе. В конце концов можно быть счастливой, оставшись в девушках, хотя я этого не думаю»448.

Вступление дворянки в брак означало для нее принятие на себя новой роли, начало собственной семейной жизни, которую следует рассматривать как условное «поле» социальной и духовной реализации женщины. В православной культурной традиции значение брака для мужчин заключалось в том, что «живущие с женами по закону не погибнут, но получат жизнь вечную»449. В социальном плане женитьба делала их полноценными агентами социальной организации.

Замужество для женщин как этап на пути стяжания христианского благочестия на протяжении веков имело целью обуздание женской сексуальности и установление «мужского» контроля над ней. Рассматривая гетеросексуальный брак как институализированную форму «обмена женщинами», Гейл Рубин утверждает, что «асимметрия гендера, то есть разница между участниками и предметами обмена, ведет к подавлению женской сексуальности»450. Сексуальное удовлетворение не рассматривалось в качестве цели вступления в брак ни самими дворянками, ни их родственным окружением.

В российской историографии 1990‐х годов применительно к периоду XVIII – начала XIX века изучению подлежали правовые аспекты заключения дворянского брака451, особенности «дворянской свадьбы» как «сложного ритуального действа»452, условия замужества дворянки и «ход свадебной церемонии»453. По мнению Н. Л. Пушкаревой, «православные постулаты оказали… исключительное влияние на отношение к семье и браку как моральной ценности»454. Несмотря на справедливость высказанного ею же суждения о том, что «в XVIII в., а тем более в начале XIX, венчание стало не просто органичной, но центральной частью свадьбы»455, исторические источники, относящиеся большей частью к первой половине XIX века, свидетельствуют о наличии как в столичной, так и в провинциальной дворянской среде довольно длительной и значимой в социокультурном смысле процедуры, предшествовавшей непосредственному совершению церковного таинства венчания. Вероятно, исполнение сложных социальных ритуалов служило своеобразной сублимацией женской сексуальности, о которой сами дворянки имели довольно смутные представления. Асексуальность как поощряемая моральная ценность переносилась ими на сферу брака.

Открывавшиеся перед дворянкой от рождения определенные жизненные перспективы, связанные, в частности, с возможностью получения институтского образования и последующего выхода замуж за представителя одного из дворянских родов, более или менее сопоставимого по статусу с родом ее отца, являлись прямым следствием ее социального происхождения. В силу сохранявшихся в XVIII – середине XIX века в дворянской среде элементов родовой организации одним из главных критериев оценки социального происхождения девушки была степень родовитости ее предков. Принадлежность дворянки по рождению к древнему роду могла стать реальным основанием для ее притязаний на брак с дворянином не менее древнего и даже более знатного рода. Поэтому возможность вступить в брак с представительницей определенного дворянского рода являлась одним из традиционных показателей социального статуса дворянина.

Основными критериями оценки невесты начиная с первой половины XVIII века были социальный статус ее отца, происхождение, имущественное положение и внешность456. Воспроизведение этих критериев в женских мемуарах свидетельствует об укорененности гендерного стереотипа, в соответствии с которым сами женщины репрезентировали «взгляд» на себя «со стороны», воспринимали себя как объект мужского выбора. Дискурс женщины о потенциальном выборе брачного партнера строился не от первого лица по принципу: «я обладаю такими-то достоинствами», следовательно, «могу претендовать на такого-то жениха, который должен иметь следующие качества», а от третьего – «она обладает такими-то качествами», значит «достойна, чтобы на нее обратили внимание такие-то представители мужского пола». Именно так писала о себе «на выданье» княгиня Н. Б. Долгорукая: «Надеюсь, тогда все обо мне рассуждали: такова великого господина дочь, знатство и богатство, кроме природных достоинств, обратить очи всех знатных женихов на себя, и я по человеческому рассуждению совсем определена к благополучию…»457 На ментальном уровне дворянскими девушками усваивалось ожидание того, что не они, а их будут оценивать и выбирать.

Заключение браков осуществлялось в строгом соответствии с родовой принадлежностью. Причем для мужчин, особенно в XVIII веке, критерий родовитости имел определяющее значение в выборе брачной партнерши. С. Т. Аксаков замечал: «…древность дворянского происхождения была коньком моего дедушки… он ставил свое семисотлетнее дворянство выше всякого богатства и чинов. Он не женился на одной весьма богатой и прекрасной невесте, которая ему очень нравилась, единственно потому, что прадедушка ее был не дворянин»458.

Одним из последствий подобной матримониальной практики становилось то, что отдельные дворянские роды были связаны между собой посредством отношений свойства в нескольких поколениях. Например, представитель XXIX колена от Рюрика рода князей Путятиных, премьер-майор князь Василий Максимович Путятин (ум. до 1786) состоял в браке с Дарьей Егоровной, урожденной Мозовской (1735 – после 1786)459. Его внучка Евдокия Николаевна Путятина, дочь младшего сына Николая Васильевича Путятина (р. 1769)460, представительница XXXI колена этого рода, вышла замуж также за одного из Мозовских461. Отношения свойства могли устанавливаться и между разными ветвями одного и того же дворянского рода. Например, дочь Сергея Васильевича Шереметева (ум. 1834), Анна Сергеевна (1811–1849), была замужем за графом Дмитрием Николаевичем Шереметевым (1813–1871)462. Формально ограниченное число дворянских родов выделялось за счет последовательного воспроизводства устанавливавшихся между ними родственных связей.

Характер брачной практики родовитого дворянства определялся тенденцией к эндогамии посредством предотвращения мезальянсов. Представители древних родов часто избегали брать в жены девушек из родов, выслуживших дворянское достоинство. Вместе с тем известны случаи, когда мужчина-дворянин, пренебрегая традициями, мог вступить в мезальянс. Согласно изданной 21 апреля 1785 года Грамоте на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства, выходившая замуж за дворянина женщина недворянского происхождения приобретала тем самым права дворянства: «Дворянин сообщает дворянское достоинство жене своей»463. В 1801 году граф Николай Петрович Шереметев (1751–1809) женился на крепостной крестьянке, которая после заключения брака стала именоваться графиней Прасковьей Ивановной Шереметевой (1768–1803)464. Однако ввиду того что социальное происхождение детей, рождавшихся в «неравных» браках, официально определялось в соответствии с социальным происхождением их отца, мезальянс дворянина в меньшей степени, чем мезальянс дворянки, способствовал разрушению традиционной родовой организации.

Общественное осуждение вызывал брак дворянской девушки с человеком недворянского происхождения или так называемой «свободной» профессии (композитором, артистом, художником). Главным образом по этой причине А. М. Бакунина (1768–1859) не устраивала наметившаяся в 1839–1840 годах перспектива выдать замуж свою дочь Александру (1816–1882) за В. П. Боткина (1810–1869), который был сыном купца465. В 1844 году ему предпочли отставного офицера кавалерии, помещика Гавриила Петровича Вульфа466, принадлежавшего к древнему дворянскому роду, внесенному в I часть родословной книги Тверской губернии467.

Тем не менее прецеденты мезальянса дворянок все-таки имели место. Более того, при вступлении в «неравный» брак им гарантировалось сохранение прежнего правового статуса: «…благородная Дворянка, вышедши замуж за недворянина, да не лишится своего состояния; но мужу и детям не сообщает она дворянства»468. Иногда дело доходило до чрезвычайно экстравагантных ситуаций, спровоцированных, что важно, инициативой, исходящей от женщины. Мемуаристка А. Н. Энгельгардт передавала одну такую историю, которую помнила с институтских времен: «К нашей даме, напр[имер], езжала одна приятельница. Мы самым точным образом знали – не от классной дамы, конечно, которая нам бы этого не сообщила, – что она злая, бьет и дерет за волосы свою горничную и влюблена в своего кучера. Что наши сведения были верны, подтвердилось впоследствии тем, что она вышла замуж за этого кучера»469.

Разумеется, то, что могла позволить себе взрослая, судя по тексту, экономически самостоятельная женщина, было совершенно недопустимо для молодой девушки, впервые выходившей замуж. Вступление в мезальянс, скорее всего, было обусловлено именно сексуальным влечением.

Мезальянс дворянской женщины осуждался общественным мнением в гораздо большей степени, чем мезальянс мужчины. Графиня Елизавета Сергеевна, урожденная Шереметева (1818–1890), выйдя в 1846 году замуж за итальянского пианиста и композитора Теодора Дёлера, должна была уехать жить за границу, поскольку ее брак не мог быть принят «высшим обществом», к которому она принадлежала в силу своего происхождения. Как писала ее мать, «здесь все будут давать ей [дочери] почувствовать, что отныне она „жена артиста“, и все будут повторять эти слова с удовольствием»470. Всеобщего порицания заслуживало также и поведение матери, давшей разрешение на брак и замечавшей с горечью по этому поводу: «…не только родственники, но и все мои знакомые никогда не простят мне моего согласия»471.

В аристократической среде выбор брачного партнера не только подчинялся влиянию семейного и родственного окружения, но и подлежал контролю со стороны императора. Е. С. Шереметева писала Т. Дёлеру о «вердикте» Николая I по поводу предстоящего замужества: «На бале его величество подошел к моей сестре Аннет и спросил, правда ли, что он слышал о моей помолвке, и неужели она и вся семья не знает, что разрешение на этот брак может дать только он и брака девушки, носящей одну из знатнейших фамилий, с артистом он никогда не разрешит. Пусть сестра передаст матери, что этот брак он запрещает»472.

К тому же монарх не мог не принимать во внимание различие вероисповеданий обоих претендентов. Брак православной женщины с «Луккским подданным и дворянином, католического вероисповедания»473, вызывал к себе негативное отношение в российском «высшем» дворянском обществе и не заслуживал императорского поощрения.

Уклонение Е. С. Шереметевой от соблюдения межродового соответствия при выборе будущего супруга ставило в довольно сложное положение ее мать, Варвару Петровну Шереметеву, урожденную Алмазову474, которая признавалась в письме к великому князю Михаилу Павловичу в том, что ей нелегко было дать свое согласие на замужество дочери, принимая во внимание принадлежность последней к родовитому дворянству и недостаточно высокое по сравнению с этим социальное положение жениха: «…мысль выдать ее за человека не равного с ней состояния, гордость древней фамилии нашей, оскорбленное самолюбие не позволяли мне долго согласиться на это»475. Мезальянс представительницы древнего дворянского рода рассматривался как нарушение своеобразной тенденции к эндогамии, поддержание которой являлось одним из проявлений способности дворянского сообщества к самоорганизации. Как видно из письма В. П. Шереметевой, дискурсивно социальная дифференциация акцентировалась и, наоборот, камуфлировалась в этических терминах: «Его императорское величество изъявил негодование свое дочери моей графине Шереметевой [Анне Сергеевне] говоря, что брак этот нанесет срам фамилии, оскорбит общество – происхождение и состояние Дёлера ничего не имеют позорного: семейство его весьма уважаемо в герцогстве Луккском, всегда было приближено ко двору, отец его был воспитателем наследного герцога, и Федор Дёлер, жених моей дочери, только семь лет тому назад решился, с позволения владетельного герцога, употребить свой талант в пользу небогатого своего семейства: причина, побудившая его сделаться артистом, приносит ему честь. Теперь же, имея обеспеченное состояние, он снова возвращается в прежний быт свой, а герцог, узнав, что Дёлер женится на русской дворянке, обещал его самого возвести в дворянское достоинство и сделать, сказал герцог, для него больше, чем он может ожидать»476.

Разрешение Николая I на вступление в брак было получено Е. С. Шереметевой только после возведения Т. Дёлера герцогом Луккским в наследственное дворянское достоинство, пожалования ему ордена святого Людовика и титула барона, а также после ходатайства великого князя Михаила Павловича, покровительствовавшего В. П. Шереметевой477. По настоянию императора Дёлер принимал на себя обязательство «никогда не давать публичных концертов в России со времени совершения брака… с Елисаветою Шереметевой»478.

В известном смысле монарх выступал гарантом нормативного воспроизводства матримониальных стратегий дворянства в соответствии с требованиями обычая. Одним из важнейших требований считалась необходимость формального продолжения дворянского рода, интересами которого в первую очередь мотивировался выбор брачного партнера. Княгиня Е. Р. Дашкова объясняла «снисходительное» отношение к себе родственников свекрови тем, что ее муж «был их общим любимцем и все они сильно желали, чтобы он женился, так как он был последний князь Дашков»479. В. П. Шереметева, заступаясь за дочь перед великим князем, уточняла: «Дочери моей 26 лет, она младшая в семействе, старшие обе за Шереметевыми и имеют сыновей, следственно, род наш от этого брака не прекращается»480. Действовавшее же в России законодательство (в частности, Жалованная грамота дворянству), допускавшее возможность заключения брака, не санкционированного традиционными нормами, лишь закрепляло юридические статусы в контексте альтернативных матримониальных ситуаций, неизбежно возникавших на практике.

Несанкционированный выход российских дворянок замуж за иностранцев карался так же сурово, как и участие дворян в политических заговорах. Один из репрессивных циркуляров Министерства внутренних дел в отношении некой нарушительницы матримониальных предписаний гласил: «Государь Император, согласно мнению Государственнаго Совета, Высочайше повелеть соизволил: дворянку Эмилию Галецкую, виновную в самовольном оставлении отечества и принятии подданства иностранной державы чрез вступление в брак с иностранцем, подвергнуть вечному из пределов Государства изгнанию, а в случае самовольнаго возвращения в Россию сослать в Сибирь на поселение»481. Вместе с тем это свидетельствует о том, что среди дворянок находились такие, которые осмеливались на подобное поведение, несмотря на предостережения и действовавшие запреты.

Для родителей жениха особое значение имело имущественное положение его будущей супруги. Мемуаристка Н. А. Дурова, описывая свою «первую склонность» в четырнадцатилетнем возрасте к «молодому человеку лет двадцати пяти», сыну помещицы Кирияковой, не увенчавшуюся матримониальным результатом, вспоминала: «Старая Кириякова просила тетку мою осведомиться, имею ли я какое приданое, и, узнавши, что оно состоит из нескольких аршин лент, полотна и кисеи, а более ничего, запретила сыну своему думать обо мне»482. Отцы, как и матери, стремились своевременно напомнить взрослым сыновьям о важности материальной стороны брака. В составе переписки тверского дворянина Евграфа Васильевича Суворова с сыном Иваном Евграфовичем содержится любопытное отцовское «наставление как вступить в супружество икак жыть ичем»483.

В письме, датированном 17 октября 1817 года, Иван Евграфович обращался к отцу с просьбой разрешить ему жениться «на благородной девице» Анне Михайловне Романовой и благословить «окончить судбу», вместе с тем сообщая о том, что стоимость принадлежавшей его избраннице 1/14 часть имения составляла 10 тысяч рублей, и напоминая о ранее данном ему принципиальном разрешении на женитьбу484. В ответном письме от 16 ноября 1817 года Евграф Васильевич Суворов весьма обстоятельно излагал сыну свою точку зрения на проблему вступления в брак. Общий смысл его рассуждений сводился к тому, что при выборе супруга или супруги должен иметь место некоторый элемент расчета, в брак следует вступать людям примерно равного имущественного положения, а материальный достаток является необходимым условием семейного благополучия: «Я как болезнующеи одетях своих отец, ижелающеи им всякаго блага, хочу сказать тебе о примерах нынешняго времяни может быть частию и тебе известными, что многия партии безращету невравенстве оженившись, неимеют согласнои и покойной жизни, и напаследок понедостаточному состоянию, приобыкнув быть подражателями слепои моды, обременяются разными пригорести без покоиствами; спотерением и самаго даже здаровья. В таком случае, ты должен врешении судьбы твоеи управляться благоразумием…»485

Правда, как видно из романа А. С. Пушкина «Дубровский», который, по словам С. М. Петрова, «замечателен прежде всего широкой картиной помещичьего провинциального быта и нравов»486 1810‐х годов, в среде мелкопоместного дворянства существовала и иная, как бы противоположная, мотивация стремления к относительному равенству в имущественном отношении будущих супругов, связанная с представлением о том, что жена не должна была быть богаче своего мужа, поскольку это могло лишить его «подобающей мужчине» главенствующей роли в семье: «Бедному дворянину… лучше жениться на бедной дворяночке да быть главою в доме, чем сделаться приказчиком избалованной бабенки»487. Понятно, что в анализируемом примере из жизни отца и сына Суворовых речь идет не об этом.

По мнению Е. В. Суворова, имение А. М. Романовой, принимая во внимание «небольшое состояние» его сына, не могло обеспечить им безбедное существование в будущем и, следовательно, молодую супружескую чету ожидало неизбежное разочарование друг в друге: «Ты пишишь, что часть любезнаго тебе предмета стоит десяти тысечь рублей, но, разсуди здраво сам, могутли оныя притвоем небольшом состояни составить благополучие твое, оне, покуда ты сыиграешь свадьбу, изчезнут в кармане твоем как от теплоты воздуха люды, и впоследствии времени будеш невсостояни удовлетворять другу твоему, коего теперь избираешь, в самои даже малости; и тогда заставишь ее некоторым образом роптать натебя, и она будет щитать себя несчасною»488. При этом отец убеждал сына в том, что, если бы тот владел бóльшим имением, он не стал бы препятствовать его браку с девушкой еще менее состоятельной, чем Анна Михайловна: «Я неотымая ее достоиств, в окончании последняго щастия твоего; нехотелбы противится тебе когда бы ты придостаточном состоянии своем и збрал себе товарища хотя еще беднея ее…»489 Далее Е. В. Суворов, повторяя снова данную уже ранее оценку имущественного положения сына как «недостаточного» для содержания семьи, отказывал ему в родительском согласии на женитьбу, оставляя тем не менее за ним свободу выбора: «…зная, что имение твое понынешней вовсем дороговизне для прожитку вашего будет недостаточно, посему самому несымая с тебя воли ибо жить немне с твоею женою, нотебе: однакош позволения моего женится недаю…»490 По мнению отца, И. Е. Суворов, будучи в возрасте немногим старше двадцати лет (как видно из других источников491, в 1817 году ему было двадцать пять лет. – А. Б.), имел еще шанс встретить более подходившую ему невесту, которая должна была удовлетворять следующим требованиям: принадлежать к дворянскому роду, статус которого был бы сопоставим со статусом древнего рода Суворовых, внесенных в VI часть дворянской родословной книги Тверской губернии492, и владеть имением, по крайней мере, средних размеров, по оценкам того времени: «…вспомнии что тебе еще несболшим 20ть лет, то кажется мне время еще неушло, аестьли Бог столко будет дотебя милостив, что ты наидеш себе соответственную партию непостыдную для фамильии нашеи, и с состоянием хотя посредственным, то пиши комне безобману иобо всем обстоятельно; тогда я тебе дам отцовское благословение»493.

В своих «наставлениях» сыну Е. В. Суворов руководствовался не соображениями корысти, как может показаться на первый взгляд. Судя по дальнейшей переписке, он пытался удержать сына от принятия скоропалительных решений и совершения неразумных поступков, вместе с тем предоставляя ему право самому сделать окончательные выводы: «…атеперь вижу или замечаю пылкость твою искорость вовсем то советую подумать тебе обовсем…»494 Столь же рациональный подход к жизни был свойственен и отцу А. М. Романовой, Михаилу Романову («…авижу исписма Михаила Романовича, он сомною согласен…»495), поскольку для того, чтобы получить согласие на брак с его дочерью, И. Е. Суворову пришлось прибегнуть, вероятно, в устной беседе с ним, к преувеличению подлинных размеров имения своего отца и тем самым заслужить нелестный отзыв о себе последнего («…аты мои друг аблыгаешь что я имею полтораста душ которых нет, ия невижу изетова ума твоего…»496).

Недовольство Е. В. Суворова было направлено не против вступления Ивана Евграфовича в брак как таковой и не конкретно против его избранницы, а скорее против его жизненной неустроенности («…идля меня… еще болнее что ты взял два намерения первое вотставку вытти второе всупружество вступить инезнаю начем оснуеся, ая непозволяю ксебе тебе приехать покудова ты берега для жызни своеи ненаидеш…»497), несовместимой, по мнению отца, с исполнением обязанностей главы семьи и с той мерой ответственности, которую возлагал на себя мужчина при заключении брака. Отец ориентировал сына на то, что дворянин должен иметь в жизни устойчивое служебное и материальное положение, приобретенное благодаря собственному интеллекту: «…я напоминаю тебе ты видно забыл, вот тогда породуеш меня когда наидеш умом своем пост свои или хлеб назеват, икомне спозволения моего приедешь тогда я приму тебя иодам разуму твоему великую похвалу ипод старость утешусь…»498 Большая роль в назидании Ивана Евграфовича отводилась Е. В. Суворовым традиционным представлениям о предназначении российского дворянина нести военную государеву службу и о чести как результате воинской доблести: «…служи как должно дворянину, и хорошему афицеру, тогда будет тебе честь, амне слышать отом доставишь удоволствия…»499; «…я весма рад что ты пишешь что кусок хлеба наидеш, так идолжно ты воин служы государю…»500.

Кроме того, он апеллировал к ценностным ориентациям родовитого дворянства, связывавшего воедино понятия «честность» и «благородство» и ставившего «честь офицера» превыше его имущественного положения и каких бы то ни было материальных выгод: «…авсотоже итоже скажу что сам приобретаи себе хлеб насущены, безовсяких оманав мои совет благородну быть где цену тебе делают сказать душа чесная втебе дачарскои мундир на тебе ето болше полуторасто душ»501. Здесь, правда, вспоминается эпизод, свидетельствующий о своеобразии понимания «чести» в мужской дворянской среде. Дж. Дж. Казанова де Сейнгаль (1725–1798), прибывший в Петербург в декабре 1764 года, сообщал в своих мемуарах о карточной игре «фараон» в доме генерала П. И. Мелиссино (1730–1797), в которой участвовали одни «молодые люди самого лучшего общества»502. Знаменитого европейского авантюриста сильно удивило то, как русские дворяне «открыто играют в так называемую фальшивую игру»503, – проигрывая большие суммы «на слово», не платят по счету. По выражению просветившего его по этому поводу барона Лефорта, «честь не страдает от карточных долгов: таковы, по крайней мере, нравы у нас»504.

Занятая отцом Суворовым довольно «жесткая» позиция по отношению к сыну, отчасти, объяснялась тем, что на его попечении оставались еще три дочери (Анна, Елизавета и Александра Евграфовны Суворовы505), которых нужно было выдать замуж, что при небольших размерах его имения сделать было достаточно трудно: «…анезабываи что уменя три сестры твое я обних пекусь, ипрошу тебя успокоить меня и сестор своих которых ты трогал великою глупосью своею…»506 Иван Евграфович же был в состоянии сам позаботиться о себе и о своей будущей семье. Пример Суворовых подтверждает, что в семьях провинциальных средне- и мелкопоместных дворян, в которых на момент женитьбы сына оставались незамужние дочери, имущественная состоятельность будущей супруги имела особое значение для родителей жениха. Также в провинции часто соблюдалась локальная эндогамия при заключении браков между жителями одного уезда или даже соседями по имению. Так, в Вышневолоцком уезде Тверской губернии многочисленные матримониальные отношения связывали в нескольких поколениях роды дворян Милюковых, Путятиных, Манзей, Рыкачевых и других.

Рекомендации Е. В. Суворова своему намеревавшемуся жениться сыну являются показательными и с точки зрения описания господствовавших в то время представлений о том, каким должен был быть потенциальный брачный партнер и каким критериям ему следовало соответствовать. При этом требования, предъявлявшиеся к жениху родителями дворянской девушки, вступавшей с ним в брак, очевидно, могли быть еще более высокими, чем со стороны его собственных родителей.

Из письма, адресованного 16 апреля 1830 года А. С. Пушкиным генералу от кавалерии А. Х. Бенкендорфу (1783–1844)507, явствует, что в глазах дворянской девушки и ее матери существенное значение для оценки претендента на роль будущего мужа и зятя имело его материальное положение и лояльность к нему верховной власти: «Я женюсь на м-ль Гончаровой… Я получил ее согласие и согласие ее матери; два возражения были мне высказаны при этом: мое имущественное состояние и мое положение относительно правительства… Г-жа Гончарова боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя…»508.

При этом следует заметить, что в данном случае невеста, Наталья Николаевна, урожденная Гончарова (1812–1863)509, принадлежала к дворянскому роду, не имевшему, в отличие от рода Пушкиных510, древнего происхождения511 и внесенному в III часть родословных книг Калужской и Московской губерний512, а ее мать, Наталья Ивановна Гончарова, урожденная Загряжская513 (1785–1848)514, не располагала достаточными средствами для того, чтобы выдать ее замуж, даже притом, что ей уже было сделано официальное предложение: «Состояние г-жи Гончаровой сильно расстроено и находится отчасти в зависимости от состояния ее свекра. Это является единственным препятствием моему счастию»515; «…теща моя отлагала свадьбу за приданым…»516.

Возможно, не вполне безупречное, с точки зрения представителей родовитого дворянства, социальное происхождение как матери, так и дочери заставляло в свое время и ту и другую быть более или менее сдержанными в своих требованиях при выборе брачных партнеров. То обстоятельство, что Наталья Ивановна была внебрачной дочерью генерал-лейтенанта Ивана Александровича Загряжского517, вероятно, сыграло определенную роль в согласии выйти замуж за Николая Афанасьевича Гончарова, который, принадлежа к роду, происходившему от калужского купца Афанасия Абрамовича Гончарова (1693–1788)518, обладал дворянским званием всего лишь во втором поколении519. При этом в расчет как бы не принимается факт того, что рождение Натальи Ивановны было узаконено, она пользовалась наследственными правами, обладала чрезвычайной красотой, до замужества находилась при дворе, являясь фрейлиной императрицы Елизаветы Алексеевны, а Николай Афанасьевич считался обеспеченным, образованным и красивым молодым человеком520.

Наталья Николаевна же в силу как своей родовой принадлежности, так и бедственного материального положения должна была считать, безусловно, удачной для себя партией брак с представителем родовитого дворянства невзирая на своеобразие его деятельности. Хотя, скорее всего, в решающей мере на ее выбор повлияли испытывавшиеся ею личные симпатии к поэту521. При этом обращает на себя внимание, что А. С. Пушкин, с одной стороны, страстно желавший жениться на Наталье Николаевне, а с другой, «хладнокровно взвесивший выгоды и невыгоды»522 нового состояния, женившийся «без упоения, без ребяческого очарования»523, мог вкладывать в понятие «равный брак» не только наличие родового и имущественного соответствия между партнерами, но и проявление ими взаимных чувств и сердечной привязанности друг к другу: «Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение вашей дочери; я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но, будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий, более достойный ее союз; – может быть, эти мнения и будут искренни, но уж ей они безусловно покажутся таковыми»524.

Важным критерием оценки брачного партнера, с точки зрения дворянской девушки и ее родителей, являлась его служебная занятость. Применительно к 1820‐м годам религиозный писатель начала XX века С. А. Нилус утверждал: «В те времена дворянская честь требовала обязательной службы Государству. Молодой человек, окончивший курс своего учения, должен был непременно служить, или на коронной службе, или по выборам – неслужащий дворянин был все равно, что недоросль из дворян. Уклонение от службы отечеству считалось таким позором, что ни одна девушка из порядочного семейства не пошла бы замуж за того, кто сколько-нибудь не прослужил в военной или гражданской службе Царю и Отечеству»525. Далее, имея в виду уже конкретный пример, он отмечал: «Чтобы получить руку Языковой (Екатерины Михайловны526. – А. Б.), надо было служить – так, по крайней мере, думал Мотовилов (Николай Александрович. – А. Б.), так думало тогда все дворянское большинство. Онегины и Чацкие только зарождались»527. Причем в некоторые исторические моменты существенное значение приобретал даже характер службы дворянина. В мужском литературном дискурсе, как видно из повести А. С. Пушкина «Метель», нашел отражение тот факт, что непосредственно после победного для России окончания Отечественной войны 1812 года при выборе брачного партнера в провинциальной дворянской среде явное предпочтение отдавалось военным перед штатскими: «В это блистательное время Марья Гавриловна жила с матерью в *** губернии и не видала, как обе столицы праздновали возвращение войск. Но в уездах и деревнях общий восторг, может быть, был еще сильнее. Появление в сих местах офицера было для него настоящим торжеством, и любовнику во фраке плохо было в его соседстве»528.

Судя по реплике из повести О. И. Сенковского с дискредитирующим названием «Вся женская жизнь в нескольких часах», в качестве неоспоримого достоинства жениха родителями невесты рассматривалось его высокое служебное положение: «Мы уже приискали для тебя жениха, прекрасного, степенного человека… в генеральском чине!.. со звездою!..»529 В частности, выход дочери замуж за «генерала» сулил ей, по их мнению, непременное жизненное благополучие и личное счастье, что в действительности далеко не всегда оказывалось так. В последнем убеждают и хрестоматийный литературный пример Татьяны Лариной, ставшей по воле матери женой «важного генерала»530, и мемуарное свидетельство А. П. Керн о «несчастии в супружестве»531 с «доблестным генералом»532 Е. Ф. Керном, за которого, по ее словам, она «решилась выйти… в угождение отцу и матери, которые сильно желали этого»533. Очевидно, родители считали собственный выбор, с осуществлением которого, по их мнению, не следовало затягивать, предпочтительнее того, который, руководствуясь личными симпатиями, могла сделать их дочь. Под словами литературного персонажа из повести О. И. Сенковского подписались бы многие тогдашние радетели о судьбах дворянских девушек: «…мы заботимся о твоем счастии. Друг мой!.. когда представляется хорошая партия, никогда не надо пропускать случая… Иная потому, что искала мужа по своему вкусу, навек осталась в девках… На что долго выбирать жениха?.. Ах, душенька!.. Мужчины все одинаковы!..»534

Как видно из романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо», потенциального брачного партнера оценивали сразу по нескольким критериям – родовитости, служебной характеристике, интеллекту, социальному статусу: «Он хорошей фамилии, служит прекрасно, умен, ну, камер-юнкер, и если на то будет Воля Божия… я, с своей стороны, как мать, очень буду рада»535. Тем не менее, несмотря на большое значение, которое придавалось родителями дворянской девушки имущественному и служебному положению жениха, его моральные качества, в частности честность, могли возобладать в иерархии достоинств:

Он не богат, я это знаю,

Но честен, говорят, и мил;

А честность я предпочитаю

Богатству и чинам большим536.

Мария Логгиновна Манзей, высказывая сестре Вере Логгиновне Манзей в письме от 25 мая 1836 года свои соображения относительно предстоящего замужества их племянницы Марии Ивановны, урожденной Мельницкой, отмечала присущие ее избраннику, князю Арсению Степановичу Путятину (1805–1882)537, нравственные добродетели, наличие которых должно было позволить ему обеспечить жене счастливое семейное будущее: «Мне кажется, благодарение Богу Маша будет счастлива, Князь такой хороший и благородной человек…»538 По-видимому, в оценке достоинств жениха принимали участие ближайшие со стороны невесты родственницы и знакомые, которые обменивались между собой складывавшимися у каждой из них впечатлениями: «Прасковья Фадеевна вчера у нас обедала играла с Князем в карты и очень его хвалит да и все теперь кто его видит говорят что Маша делает прекрасную партию»539. Характеристика, данная М. Л. Манзей в письме к сестре В. Л. Манзей от 19 июля 1836 года избраннику другой их племянницы, Прасковьи Степановны, урожденной Рыкачевой540, Евгению Михайловичу Романовичу541, как бы воспроизводит представление дворянки XIX века о благополучном выборе брачного партнера, который должен был обладать христианскими добродетелями, светскими манерами и высокими душевными качествами: «Я знаю что Романович вам очень понравится, редкой из нонешних молодых людей, видно что он християнин хорошей и прекрасных правил очень доброй и скромной»542. Среди достоинств, присущих невесте, как видно из письма Надежды Ознобишиной, сообщавшей Аграфене Васильевне Кафтыревой о намечавшейся женитьбе сына, особо ценились ее внешние данные, образованность и интеллект: «…Николя наш женится, невеста его премиленькая, хорошо образованная и очень, очень умна…»543

Наконец, в той мере, в которой выбор брачного партнера или партнерши зависел от самих претендентов на вступление в брак, важным критерием оценки были их личные симпатии друг к другу: «Я намерен жениться на молодой девушке, которую люблю уже год – м-ль Натали Гончаровой»544; «Чем более узнаю моего Арсения Степановича, тем более нахожу притчин уважать и любить его»545; «Соглашаясь на желание Лизы, сочувствуя ее любви к Вам, я жертвую собой…»546.

Несмотря на некоторые традиционные ограничения, обусловленные, в частности, недопустимостью мезальянса дворянской девушки и брака ее с человеком, не служившим и имущественно несостоятельным, взаимные чувства молодых людей, желавших быть связанными узами супружества, судя по словам, обращенным В. П. Шереметевой к Т. Дёлеру, могли одержать верх над целым рядом условностей и оказаться решающим фактором в деле заключения брака: «В своем письме ко мне Вы утверждали, что отсутствие титула и большого состояния не дает Вам права на руку моей дочери. Все это не имеет значения, если только люди по-настоящему любят друг друга. Вот почему мне хочется быть уверенной в силе Вашего чувства…»547.

Наибольшую толерантность к эмоциональным привязанностям своих дочерей и к их праву на собственный матримониальный выбор проявляли матери, не находившиеся под мужской суггестией и испытавшие вкус более или менее свободного принятия решений – пребывавшие во вдовстве (как В. П. Шереметева) или состоявшие во втором, более равноправном, браке (как Н. Н. Пушкина-Ланская). В рассуждении Пушкиной-Ланской о замужестве в защиту возможности дочери самой определиться в своих чувствах звучит неприятие патриархатных стандартов общепринятых матримониальных стратегий: «Союз двух сердец – величайшее счастье на земле, а вы хотите, чтобы молодые девушки не позволяли себе мечтать, значит, вы никогда не были молодыми и никогда не любили. Надо быть снисходительным к молодежи. Плохо то, что родители забывают, что они сами когда-то чувствовали, и не прощают детям, когда они думают иначе, чем они сами. Не надо превращать мысль о замужестве в какую-то манию, и даже забывать о достоинстве и приличии, я такого мнения, но предоставьте им невинную надежду устроить свою судьбу – это никому не причинит зла»548.

В мужском литературном дискурсе, как видно из романа И. С. Тургенева «Дворянское гнездо», некоторым представительницам старшего поколения приписывалось довольно скептическое отношение к «браку по любви»: «…женился он по любви, а из этих из любовных свадеб ничего путного никогда не выходит, – прибавила старушка…»549. Однако подобное суждение, если оно и отражало одно из расхожих мнений, можно считать скорее запоздалой реакцией на свершившийся факт, нежели конкретной рекомендацией по вступлению в брак.

Авторитет родителей и влияние родственного круга, формируя определенные предпочтения, не лишали полностью молодых людей свободы в выборе брачного партнера или партнерши. Романтические отношения и любовь все чаще становились главным мотивом брака, играя решающую роль именно тогда, когда родители не соглашались с матримониальным выбором детей. В ряде случаев отстаивание девушками своих эмоциональных предпочтений приводило в конечном счете к получению родительского благословения, если и не сразу, то по прошествии нескольких лет существования супружеского союза.

Таким образом, можно заключить, что в XVIII – середине XIX века в среде родовитого российского дворянства имелись вполне определенные представления о том, какими качествами должны были обладать потенциальный брачный партнер и партнерша. Требования, предъявлявшиеся в этой связи к будущему мужу или к жене, были обусловлены нормами действовавших в дворянском сообществе обычаев (так называемым дворянским этосом) и потому не подлежали юридической регламентации. Вообще, характер матримониальной практики родовитого дворянства определялся тенденцией к соблюдению своеобразной эндогамии посредством предотвращения мезальянсов. В известном смысле, от результатов оценки в каждом конкретном случае претендента или претендентки на роль мужа или жены зависело нормативное воспроизводство дворянской сословной культуры в целом и сохранение родовой организации как ее основного структурного элемента.

Мотивы вступления в брак в разных слоях дворянства в исследуемый период варьировали от материальных соображений до взаимной склонности. Для мужчин матримониальный выбор определялся в большей степени социально значимыми критериями, нежели эмоциональными предпочтениями: в XVIII веке знатность происхождения невесты могла «перевесить» ее богатство, красоту и личные симпатии к ней550, соотношение же между внешней привлекательностью и состоятельностью избранницы склонялось в пользу последней551. Зачастую женитьба воспринималась дворянином как разновидность экономической сделки552. Мемуаристки употребляли в таких случаях выражение «брак по расчету»553, наделяя его негативной коннотацией. В понимании же некоторых мужчин, напротив, «партии, без расчета оженившиеся», представлялись неприемлемыми. Для дворянки более важна была эмоциональная привязанность, однако далеко не каждая могла позволить себе, подобно императрице, обратиться на поиски таковой при неудачном браке: «…Бог видит что не от распутства к которой никакой склонность не имею, и естьлиб я в участь получила с молода мужа которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась, беда та что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви…»554 Возможно, такие критерии оценки брачного партнера, как его имущественное положение и нравственные качества, отражали бытовой аспект православного представления о браке. В идеале повседневное семейное благополучие как залог счастливого брака не мыслилось российским дворянством, в особенности провинциальным, не только без взаимной любви и уважения супругов друг к другу, но и без определенного материального достатка, гарантировавшего им стабильный размеренный уклад жизни. Однако подобные идеальные конструкции совершенно не исключали разнузданного поведения мужей по отношению к женам, отсутствия с их стороны как любви, так и уважения в каждодневном совместном существовании.

Тем не менее важность замужества в жизни дворянской девушки подчеркивается наличием длительной процедуры, предшествовавшей непосредственному заключению брака во время церковного таинства венчания и имевшей несколько значимых с этнологической точки зрения аспектов. Данную процедуру, по-видимому, следует считать одним из наиболее ярких проявлений действенности российского дворянского этоса, лежавшего в основе системного упорядочения межродовых отношений. Заключение брака являлось не личным делом мужчины и женщины, а делом двух родов, к которым они принадлежали по своему происхождению. На пути к супружеству родителям и другим ближайшим родственникам следовало ограждать молодых людей от эксцессов, способных негативно повлиять на их дальнейшую судьбу. Особенно сильно нарушение предварительных брачных договоренностей могло сказаться на репутации и последующей жизни дворянской девушки, подтверждением чему служит история несостоявшегося замужества Софьи Бахметевой.

Девица Софья Бахметева происходила из древнего дворянского рода, предки которого были известны на Руси со второй половины XV века555. Принадлежность к этому роду, внесенному в VI часть родословных книг Пензенской и Саратовской губерний, давала ей среди прочего право на поступление в петербургский Екатерининский институт, в котором она и воспитывалась. В дальнейшем социальное происхождение, институтское воспитание и образование позволяли девушке рассчитывать на удачную «партию» и определенное положение в «свете». Однако события, связанные с замужеством, приняли для нее трагический оборот.

В начале 1840‐х годов Софья Бахметева проживала в Санкт-Петербурге вместе со своей матерью, вдовой поручицей Варварой Петровной Бахметевой и с родными братьями Юрием, Николаем и Петром Бахметевыми556. В сентябре 1842 года в их доме впервые появился и затем стал часто бывать один из сослуживцев Юрия Бахметева по лейб-гвардии Преображенскому полку князь Григорий Николаевич Вяземский, начавший вскоре ухаживать за Софьей. Знакомство дворянской девушки с молодым человеком, как зачастую и происходило в то время557, состоялось в доме ее родителей, куда тот был официально приглашаем благодаря знакомству с ее братом558.

Продолжая оказывать девушке знаки внимания559, потенциальный претендент на роль мужа давал понять ей и ее близким, что намерен жениться. По словам В. П. Бахметевой, «в январе 1843го Князь Вяземский стал видимо искать руки ея единственной дочери Софьи Бахметевой»560. После этого дворянин должен был сделать родителям или другим близким родственникам девушки официальное предложение о вступлении в брак. Предложение князя Г. Н. Вяземского 8 мая 1843 года было принято Варварой Петровной и Юрием Бахметевыми с условием, что его родители определенным образом подтвердят свое согласие на намечавшийся брак561.

Важно отметить, что в случае смерти мужа дворянской женщины вопрос о выдаче замуж дочери либо решался ею совместно с другими представителями мужской части семьи562, например со старшим сыном («…Князь Вяземский… сделал ей (В. П. Бахметевой. – А. Б.)… в присутствии сына ея Юрия, формальное предложение которое они приняли…»563), либо, по крайней мере, согласовывался с ними («…с согласия сыновей и зятей моих, я позволила дочери выйти замуж за Дёлера…»564). Кроме того, для нормативного заключения брака требовалось обоюдное согласие родителей обеих сторон. Принимая сделанное им предложение, родители дворянской девушки, с учетом ее собственного желания, выражали свое отношение к предстоявшему браку. Однако в ответ на данное ими согласие они нуждались в определенных гарантиях противоположной стороны. Если для дворянина достаточно было устного разрешения на брак с ним родителей его избранницы, то те должны были получить письменное подтверждение от родителей жениха565, чтобы удостовериться в их мнении на этот счет: «Не смотря на все уверения в том (в согласии родителей. – А. Б.) Князя Вяземскаго, она (В. П. Бахметева. – А. Б.) требовала на то непременнаго доказательства»566. В большинстве случаев родители девушки стремились заручиться особым так называемым «застрахованным письмом»567, которое, представляя собой своего рода «протокол о намерении», фиксировало бы состоявшуюся договоренность о будущем матримониальном союзе. Если же родители дворянина не позволяли ему жениться на его избраннице, то ее родители также пересматривали свое прежнее положительное решение568.

Через десять дней после того, как князь Вяземский сделал предложение Бахметевой, он представил В. П. Бахметевой письмо, написанное от имени его родителей, князя Николая Григорьевича (1767–1846) и княгини Софьи Григорьевны Вяземских569, которые выражали как свое согласие на женитьбу сына, так и расположение к его будущей жене и к ее матери570. Помимо этого, он пожелал заручиться еще и согласием тетки, графини Марии Григорьевны Разумовской, урожденной княжны Вяземской (1772–1865)571, проживавшей в то время в Париже572. Свое желание князь Г. Н. Вяземский объяснял особым отношением к тетке, которая его «воспитывала и много любила»573, а также надеждой на получение от нее материальной помощи в настоящем и наследства по духовному завещанию в будущем574.

После того как формальности, связанные с поступлением предложения о браке и подтверждением согласия на него родителей жениха и невесты, считались улаженными, о предстоявшем замужестве дворянской девушки могло быть объявлено публично. Правда, В. П. Бахметева, принимая во внимание просьбу князя Вяземского о том, чтобы не делать этого до получения письменного ответа от графини Разумовской, сочла возможным поставить в известность о происходившем только ближайших родственников и знакомых575. С момента публичного объявления о выходе дворянской девушки замуж ее будущий супруг официально становился ее женихом и в доме ее родителей к нему относились как к члену семьи: «…с того дни Князь Вяземский, был принят у нея в доме, как семьянин и нареченный жених ея дочери»576.

Высказывая опасения по поводу того, что графиня Разумовская могла не получить письма от его родителей и поэтому ответ от нее задерживался, князь Г. Н. Вяземский, якобы для пересылки ей, забрал обратно у В. П. Бахметевой письмо своих родителей577. Между тем Юрий и Николай Бахметевы должны были уехать из Санкт-Петербурга: первый – в Гельсингфорс для исполнения служебных обязанностей, а второй – в Пензенскую и Саратовскую губернии для решения неотложных дел, возникших в имениях матери578. Все это время князь Г. Н. Вяземский регулярно посещал дом В. П. Бахметевой на правах официального жениха ее дочери579. Вскоре он представил ей письмо графини Разумовской, которая выражала свое согласие на брак племянника с Софьей Бахметевой580. Это письмо князь Вяземский также оставил у себя, чтобы переправить его родителям в Москву581.

Когда все необходимое было уже подготовлено к свадьбе и Варвара Петровна ждала возвращения в Санкт-Петербург своих сыновей, она неожиданно получила письмо, в котором родители князя просили объяснить, почему их сын считается женихом ее дочери, если они не согласны на этот брак582. Сначала Варвара Петровна предполагала, что они изменили свое решение под влиянием неизвестных ей обстоятельств, и пыталась узнать, каких именно, чтобы уладить возникшее недоразумение583. Однако, как выяснилось впоследствии, родители князя Вяземского никогда не давали согласия на брак сына с Софьей Бахметевой, а письмо, написанное ранее от их имени, было подложным584. Более того, они отказывались когда-либо согласиться на этот брак585.

Узнав обо всем, князь Г. Н. Вяземский обвинял родителей в обмане и уверял Софью и ее мать в необходимости своей поездки в Москву, чтобы уладить отношения с ними586. Дворянской девушке, имевшей официального жениха, разрешалось общаться с ним гораздо чаще587 и более «свободно»588, чем с любым другим мужчиной: «…Князь Вяземской находясь столь долгое время почти безотлучно в ея доме, и пользуясь свободою, по праву своему, объявленнаго жениха, короткость обхождения своего с ея дочерью… употребил…»589 Воспользовавшись этим, Г. Н. Вяземский пытался склонить С. Бахметеву к заключению так называемого тайного брака, то есть брака без родительского благословения, решиться на который ей было довольно сложно590.

В сентябре 1843 года князь, получив отпуск, отправился в Москву591. Он писал Софье один раз из Твери, а в другой раз, сообщая о гневе своих родителей и вместе с тем убеждая ее в благоприятном исходе дела, – из Москвы592. С течением времени Бахметевым стало известно, что Г. Н. Вяземский, письма от которого перестали приходить, был болен и помещен родителями в военный госпиталь593. Беспокоясь о состоянии его здоровья, С. Бахметева просила мать разрешить ей в сопровождении тетки В. Н. Дуровой (ставшей впоследствии коллежской советницей Борковой), поскольку одна девушка в то время не могла перемещаться, также поехать в Москву594. Пробыв там три дня, она несколько раз навещала в госпитале князя Вяземского, который в присутствии тетки снова заверил ее в своем стремлении убедить родителей согласиться на их брак595. Не сомневаясь в искренности жениха, немного успокоенная его словами, Софья Бахметева вернулась в Петербург, куда вскоре прибыл и он со своей матерью, княгиней С. Г. Вяземской596.

Однако, вместо того чтобы нанести визит Бахметевым, князь послал Варваре Петровне письмо, в котором сообщал о своем отказе жениться на ее дочери597. Одновременно и он, и его мать сделали эту историю достоянием гласности, распространяя порочившие Софью Бахметеву слухи в высших кругах петербургского светского общества598. Князь Г. Н. Вяземский публично заявлял о том, что в его намерения входила не женитьба, а всего лишь легкая интрига, которая не должна была повлечь за собой серьезных последствий599. По его словам, в доме В. П. Бахметевой он «лишь проводил весело свое время»600. Княгиня же С. Г. Вяземская постаралась скомпрометировать Софью Бахметеву даже в глазах императора Николая I и великого князя Михаила Павловича601.

В результате разразившегося публичного скандала князь Г. Н. Вяземский вынужден был покинуть лейб-гвардии Преображенский полк602. Однако, стремясь выставить себя в глазах дворянского общества в выгодном свете, он старался еще больше опорочить девушку и членов ее семьи603. Возвратившийся в это время из Гельсингфорса в Петербург Юрий Бахметев, по словам В. П. Бахметевой, «нашел мать и сестру свою убитыми горестию, обезславленными поступками Князя Вяземскаго и гласностию этой истории»604.

Несколько раз, пытаясь получить объяснения князя Вяземского относительно его поведения, Ю. Бахметев приходил к нему на квартиру, однако княгиня С. Г. Вяземская и другие его родственники не позволяли им видеться605. В ответ на письмо Бахметева, продолжавшего настаивать на встрече, Вяземский письменно назначил ему время для визита, который также не увенчался успехом по причине того, что еще накануне князь уехал из Петербурга в Москву606. Так и не получив желаемых объяснений, Юрий Бахметев отправился воевать на Кавказ, где отличился храбростью и был представлен к наградам за боевые заслуги607. Несмотря на то что на протяжении всего времени несения им воинской службы в письмах к матери он ни разу не упомянул о князе Вяземском, мысль о реабилитации сестры, по-видимому, не давала ему покоя: «Тут узнала она (В. П. Бахметева. – А. Б.), что ни какия трудности ни какия опасности на Кавказе понесенныя ея сыном Юрием не сильны были заставить его забыть безславие нанесенное Князем Вяземским сестре его и всему его семейству»608.

Возвращаясь с Кавказа в 1845 году после завершения военной экспедиции, Юрий Бахметев заехал в свое саратовское имение и попросил находившегося там брата Николая сопровождать его в Москву, где «потребовал, что бы он был при нем в страшный и тяжелый час, когда он пойдет отдавать жизнь свою за честь сестры и матери!»609. На состоявшейся в Москве дуэли с князем Г. Н. Вяземским Ю. Бахметев был убит на глазах у брата, который, как и князь, позднее оказался под следствием610. В. П. Бахметева была официально допрашиваема о причинах дуэли ее старшего сына с князем Вяземским611 и давала показания. В целом сюжет этой истории во многом напоминает известные обстоятельства также приведшего в 1825 году к дуэли конфликта между подпоручиком Семеновского полка Константином Черновым и сделавшим его сестре Екатерине Пахомовне612 предложение, а потом под давлением матери забравшим его обратно флигель-адъютантом графом Владимиром Новосильцевым613.

В копии записи допроса В. П. Бахметевой нет сведений о том, как сложились в дальнейшем судьбы главных участников расторгнутой помолвки. Тем не менее по данным генеалогии можно установить, что князь Григорий Николаевич Вяземский позднее был женат на графине Прасковье Петровне Толстой614. В отношении же Софьи Бахметевой выяснить что-либо оказалось сложнее. В тексте архивного документа не упоминалось даже ее отчество. Однако в результате сопоставления некоторых данных стало понятно, что героиня этой истории есть не кто иная, как Софья Андреевна Толстая (1827–1892)615, жена поэта и драматурга графа Алексея Константиновича Толстого (1817–1875). В примечании к одному из писем последнего исследователь его творчества И. Г. Ямпольский со ссылкой на публикацию в дореволюционном издании сообщает «о тяжелых переживаниях Софьи Андреевны до ее встречи с Толстым: романе с кн. Вяземским, из‐за которого один из ее братьев был убит на дуэли с ним»616. Замечание другого литературоведа, Г. И. Стафеева, относительно того, что «брат, защищая честь Софьи Андреевны, был убит на дуэли человеком, который ее оставил и которого она любила»617, не позволяет усомниться в том, что речь идет об истории, изложенной в показаниях В. П. Бахметевой. Г. И. Стафеев приводит также имена еще двух братьев, Петра618 и Николая619 Андреевичей Бахметевых и указывает на расположение имений первого в Пензенской и Самарской губерниях620. Исследователи отмечают, что в 1851–1852 годах Софья Андреевна жила в принадлежавшем П. А. Бахметеву имении Смальково Саранского уезда Пензенской губернии621. Тем не менее за исключением двух процитированных выше беглых упоминаний ни в литературоведческих, ни тем более в исторических исследованиях не встречается сколько-нибудь подробное описание перипетий помолвки Софьи Бахметевой с князем Григорием Вяземским622. В популярных биографиях писателей и описаниях их любовных историй в последние годы можно встретить упоминания о рождении у Софьи Бахметевой внебрачной дочери от связи с князем Григорием Вяземским, которая была записана как ее племянница и не воспитывалась ею.

Определенный интерес представляет культурный облик С. А. Бахметевой, сформировавшийся во многом в первой половине XIX века, но особую роль для характеристики которого могут сыграть некоторые историко-биографические сведения, известные о ней как о жене графа А. К. Толстого и относящиеся уже ко второй половине XIX века. Современники отмечали «ее необыкновенный ум и образованность»623, она знала четырнадцать иностранных языков624, большую часть из которых выучила сама в течение жизни, уже после окончания института. В этой связи интересно замечание графа А. К. Толстого в письме к другу, беллетристу и журналисту Б. М. Маркевичу, от 9 января 1859 года о том, что «Софья Андреевна и Варвара Сергеевна занимаются польским языком, и притом – каждый день»625. Софья Андреевна была знакома и общалась с выдающимися деятелями русской культуры XIX века, такими как И. С. Тургенев626, Я. П. Полонский627, К. К. Павлова628, Н. И. Костомаров629, А. А. Фет630 и другие. Именно ей, когда она была уже вдовой графа Толстого, А. А. Фет посвятил стихотворение «Где средь иного поколенья…»631. Говоря словами А. Тархова, «С. А. Толстую Фет считал одной из самых блестящих и интересных женщин своего времени»632.

Тем не менее, возможно, как никакую другую женщину, ее всю жизнь сопровождали людские пересуды и кривотолки. Ей приписывали «лживость и расчет»633, упрекали в том, что «она всегда была неискренна, как будто всегда разыгрывала какую-то роль»634, «притворялась постоянно и как будто что-то в себе таила»635, считали, что «ее сердце остается холодным и неспособным к любви, но она прекрасно играет свою роль»636. Литературовед Г. И. Стафеев утверждает, что «Софья Андреевна… была женщиной холодного, расчетливого и скептического ума, которая всю жизнь носила маску, соответствующую обстоятельствам, чтобы полнее использовать их в своих интересах; все силы своей актерской души она употребляла на сокрытие того, что действительно находилось в ее душе, причин и сущности ее продуманной игры»637.

Что же могло послужить причиной для своего рода скандальной известности ее личности в светском обществе XIX века и для столь неодобрительных суждений о ней некоторых знавших ее людей?

Во-первых, отягченное дуэлью и гибелью брата расторжение помолвки с князем Вяземским, в подробности чего был посвящен весь «свет» вплоть до императора. Познакомившись в 1851 году с двадцатичетырехлетней Софьей Андреевной «средь шумного бала, случайно»638 и написав под впечатлением первой встречи известное стихотворение639, положенное позднее на музыку П. И. Чайковским640, граф А. К. Толстой обратил внимание на «тайну», которая ее «покрывала черты»641. В одном из писем, датированном также 1851 годом, он, имея в виду, как справедливо считает И. Г. Ямпольский, в том числе и вышеупомянутые обстоятельства, обращался к ней со словами: «Бедное дитя, с тех пор, как ты брошена в жизнь, ты знала только бури и грозы»642

Загрузка...