7

Рассмотрим две распространенные идеи — сейчас они быстро становятся общим местом — касательно воздействия фотографии. Поскольку они сформулированы в моих эссе о фотографии — первое написано тридцать лет назад, — я испытываю непреодолимое искушение оспорить их.

Первая идея — что вниманием публики управляет внимание средств массовой информации, то есть прежде всего — изображения. Когда есть фотографии, война становится «реальностью». Так, протест против войны во Вьетнаме был мобилизован изображениями. Осознание, что надо предпринимать меры в связи с войной в Боснии, пришло благодаря работе журналистов — когда-то это было названо эффектом Си-эн-эн, — их стараниями на протяжении трех с лишним лет картины осажденного Сараева ежевечерне появлялись в миллионах и миллионах комнат. Эти примеры говорят о решающем влиянии фотографии на то, какие кризисы и катастрофы требуют нашего внимания, какими мы должны быть озабочены и, в итоге, как их следует расценивать.

Вторая идея (она может показаться обратной тому, о чем сказано выше): мир насыщен, нет, — перенасыщен изображениями, и те, что должны много значить, действуют все слабее — мы черствеем. В результате такие изображения делают нас менее чувствительными, слабее бередят нашу совесть.

В первом из шести эссе «О фотографии» я утверждала, что, хотя событие, известное по фотографиям, представляется более реальным, чем было бы без них, после многократной их демонстрации оно становится менее реальным. Так же, как фотографии порождают сочувствие, писала я, так они его и ослабляют. Верно ли это? Я думала, что верно, когда писала. Теперь я не уверена. Где свидетельства того, что воздействие фотографий ослабевает, что наша зрительская цивилизация нейтрализует моральную силу фотографий жестоких событий?

Этот вопрос обращает нас к главному средству передачи новостей — к телевидению. Изображение теряет силу из-за того, как его используют, где и как часто мы его видим. Телевизионные картинки — это, по определению, картинки, от которых рано или поздно устаешь. То, что кажется черствостью, объясняется неустойчивостью внимания, которое телевизор привлекает и притупляет благодаря изобилию изображений. Их избыток делает внимание поверхностным, переменчивым, более или менее безразличным к содержанию. Поток изображений исключает наличие какого-то одного привилегированного. В том и особенность телевидения, что можно переключать каналы, что это нормально — переключать каналы, что можно соскучиться, перескакивать с одного на другое. Потребитель никнет. Его надо стимулировать снова и снова. Содержание — всего лишь один из этих стимуляторов. Более вдумчивое отношение к содержанию потребовало бы более интенсивной деятельности сознания — а ее как раз и ослабляют ожидания, связанные с картинками, которые поставляет медиа. Содержание вымывается, и это больше всего притупляет чувства.

* * *

Один из основных пунктов в критике современности состоит в том, что современная жизнь беспрерывно кормит нас ужасами, и мы развращены, поскольку привыкаем к ним. Критика эта почти так же стара, как сама современность. В 1800 году Вордсворт в предисловии к «Лирическим балладам» сетовал на развращение чувств, обусловленное тем, что «ежедневно происходят большие национальные события, а люди скапливаются в больших городах и однообразие их занятий рождает жажду чрезвычайного происшествия, ежечасно утоляемую быстрыми сообщениями».

Английский поэт объяснил, что сознание притупляется из-за «ежедневных» событий и «ежечасных» новостей о «чрезвычайном происшествии». (В 1800 году!) Какие именно события и происшествия — об этом он тактично предоставил догадываться читателю. Шестьюдесятью годами позже другой замечательный поэт и диагност культуры — француз и потому так же склонный к гиперболе, как англичанин к сдержанности выражений, — дал более пылкую версию того же обвинения. Вот что пишет Бодлер в своем дневнике в начале 1860-х годов:

«Невозможно, просматривая какую-нибудь газету — все равно, от какого числа, месяца или года, — не обнаружить в каждой строчке признаков самой жуткой человеческой испорченности… Любая газета, с первой до последней строчки, как бы соткана из ужасов. Войны, преступления, кражи, бесстыдства, пытки, преступления государей, преступления наций, преступления частных лиц, какое-то опьянение всеобщей жестокостью. И вот этот-то отвратительный аперитив культурный человек поглощает каждое утро за завтраком».[18]

В то время газеты еще не печатали фотографий. Но бодлеровское мрачное изображение буржуа, садящегося завтракать с утренней газетой, полной мировых ужасов, ничем не отличается от современной критики отупляющего действия страшных новостей, которые мы поглощаем ежедневно благодаря газетам и телевидению. Новая техника подает эту пищу бесперебойно: сколько времени мы этому уделим, столько жестокостей, катастроф и увидим.

После книги «О фотографии» многие критики отмечали, что военные мучения — благодаря телевидению — превратились в ежевечернюю банальность. Под лавиной изображений, которые некогда потрясали и возбуждали негодование, мы теряем способность реагировать. Сострадание, которое нагружается без конца, немеет. Таков привычный ныне диагноз. Но какое из него вытекает требование? Показывать бойню, скажем, только раз в неделю? Или, в более общем плане, озаботиться «экологией изображений», к чему я призывала в книге «О фотографии»? Никакой экологии изображений не будет. Никакой Надзорный Комитет не установит норму ужасов, чтобы сохранилась свежей способность переживать увиденное. Да и самих ужасов не убудет.

* * *

Мнение, изложенное в книге «О фотографии», относительно того, что наш эмоциональный и нравственный отклик на увиденное теряет остроту из-за беспрерывного показа вульгарных и страшных изображений — это мнение можно назвать консервативной критикой демонстрации таких изображений.

Я называю эту точку зрения консервативной, поскольку она подразумевает, что выветривается чувство реальности. То есть реальность еще существует независимо от попыток ослабить ее власть. Это утверждение, по существу, — защита реальности и слабеющего живого отклика на нее.

В более радикальном, циничном варианте критики — защищать нечего: громадная пасть современности сжевала реальность и выплюнула в виде представления. Согласно одному весьма влиятельному исследованию, мы живем в «обществе спектакля». Чтобы стать реальной — то есть интересной — для нас, любая ситуация должна быть превращена в спектакль. Люди сами стремятся стать «имиджами»: знаменитостями. Реальность сложила полномочия. Есть только представления: медиа.

Затейливая риторика. И убедительная для многих, потому что одна из характерных черт современности — людям нравится думать, что они могут предвосхищать свой опыт. (В частности, такого взгляда придерживался покойный Ги Дебор, который считал, что он описывает иллюзию, обманку, и Жан Бодрийяр, утверждающий, будто он думает, что теперь существуют только образы, симуляции действительности; в общем, это, видимо, специальность французов.) Часто говорят, что война, как и всё остальное, кажущееся реальностью, — mediatique.[19] Такой диагноз поставили ей несколько выдающихся французских интеллектуалов, на день-другой заглядывавших в Сараево во время осады, в том числе Андре Глюксманн: что война будет выиграна или проиграна не в результате того, что происходит в Сараеве или вообще в Боснии, а в результате того, что происходит в средствах массовой информации. Часто утверждают, что «Запад» всё более склонен рассматривать саму войну как зрелище. Сообщения о смерти реальности — а также о смерти разума, смерти интеллектуала, смерти серьезной литературы — без особых размышлений принимаются многими, кто пытается понять, почему современная политика и культура рождают ощущение неправильности, или пустоты, или идиотического самодовольства.

Говорить, что реальность превращается в зрелище, — поразительный провинциализм. Это значит приписывать всем зрительские привычки маленькой образованной группы населения, обитающей в богатых странах, где новости превращены в развлечение, — вызревший способ смотреть на вещи, важное приобретение «современности» и предварительное условие развала традиционных форм многопартийной политики, обеспечивающей подлинные разногласия и дебаты. Это значит предполагать, что каждый — зритель. Это — капризное, несерьезное допущение, что реального горя в мире нет. Но абсурдно отождествлять весь мир с теми слоями в зажиточных странах, где люди обладают сомнительной привилегией быть — или не быть, если не хочется, — зрителями чужих мук; абсурдно делать общие выводы о способности реагировать на чужие беды исходя из умонастроения тех потребителей новостей, которые непосредственно не сталкивались с войной, масштабными несправедливостями и террором. Есть сотни миллионов телезрителей, которые отнюдь не очерствели от того, что они видят на экране. Роскошь покровительственного отношения к реальности — не для них.

В космополитической дискуссии об изображениях военных бедствий стало общим местом, что воздействуют они слабо и в их распространении есть элемент цинизма. Притом, насколько важными считают люди изображения войны, это не отменяет подозрений относительно интереса, вызываемого ими, и намерений тех, кто их производит. Эта подозрительность характерна для групп, находящихся на противоположных концах спектра: для циников, не видевших войны вблизи, и для тех, кто устал от войны и сам подвергается тому, что другим показывают на снимках.

Граждане современности, потребители зрелищ насилия, осведомленные без риска, приучились относиться цинично к тому, что искренность возможна. Некоторые пойдут на что угодно, лишь бы сохранить душевное спокойствие. Насколько проще, сидя в кресле, вдали от опасности, занимать позицию превосходства. Презрительные отзывы о тех, кто слал свидетельства из зоны боевых действий как о «военных туристах», повторяются настолько часто, что проникли уже в дискуссии о военной фотографии как профессии.

Упорно сохраняется идея, что интерес к таким изображениям — низменный или извращенный интерес; что это — коммерческая эксплуатация ужасов. В Сараеве, в годы осады, во время артиллерийского обстрела или снайперской стрельбы нередко случалось слышать, как сараевец кричит фотожурналистам, которых легко было опознать по аппаратуре, висящей на шее: «Ждешь, когда прилетит снаряд, чтобы поснимать трупы?»

Иногда действительно ждали, хотя гораздо реже, чем можно подумать, потому что на улице, под обстрелом, фотограф так же рисковал быть убитым, как местный житель, которого он — или она — снимал. Кроме того, азарт и храбрость фотожурналистов, работавших в Сараеве, объяснялись не только желанием добыть хороший материал. На продолжении всей осады большинство многочисленных опытных журналистов, освещавших конфликт, не были нейтральны. И жители хотели, чтобы их тяжелая ситуация была запечатлена на фотографиях: жертвам надо, чтобы видели их страдания. Но они хотят, чтобы их страдания были представлены как уникальные. В начале 1994 года английский фотокорреспондент Пол Лоу, проживший больше года в осажденном городе, устроил в частично разрушенной галерее выставку своих фотографий Сараева и фотографий, сделанных несколько лет назад в Сомали. Сараевцы очень хотели видеть новые снимки продолжающегося разрушения города, но были обижены тем, что рядом вывешены снимки из Сомали. Лоу считал, что дело тут простое. Он — профессиональный фотограф и представляет два собрания своих работ, которыми он может гордиться. Для сараевцев тоже всё было просто. Показывать их страдания рядом со страданиями другого народа — значит сравнивать их (чей ад хуже?), низводить мученичество Сараева до рядового случая. Жестокости, творящиеся в Сараеве, не имеют никакого отношения к тому, что происходит в Африке, возмущались они. В их возмущении, несомненно, был и расистский оттенок: боснийцы — европейцы, они не уставали напоминать об этом своим иностранным друзьям, но они возражали бы и в том случае, если бы на выставке были показаны жестокости по отношению к гражданскому населению Чечни или Косова. Непереносимо, когда твои страдания приравниваются к чьим-то еще.

Загрузка...